В том году в Абхазии мимоза зацвела поздно, так что в конце марта ее было много-много повсюду, были и другие цветы, все благоухало, и не было пока густой летней томности, окружающее пространство напоминало нежную акварель, даже запах моря был нежным, если кто-то бывал ранней весной в Абхазии - вспомнит этот ботанический рай. Только что ангелы наверху не летали.
Выйдя утром, еще до завтрака из высокого отеля на берегу моря, я попал сразу в небольшую толпу курортников, которые обсуждали что-то случившееся. Вот примерно что говорили:
- Да она с двенадцатого этажа!
- Нет, с десятого! У меня номер был рядом с ней.
-А какой у вас номер?
- У меня 1017, а у нее был 1020
- 1020 ... Так, это же надо мной! У меня 1120
- И как раз подо мной. У меня 920. Ну, и дела...
- А почему она повесилась-то?
- Кто знает, повесилась, вот и все! Скоро труповозка приедет.
- Сколько же ей было?
- Ну, девушка, совсем молодая...
- Наверняка любовь... Одна приехала?
- Одна. Хотя, кто знает, может и не одна.
- Я в столовой за одним столом с ней сидел - она всегда одна приходила. В розовом таком... платье, что ли... или халатике... Молчаливая... Она кого-то ждала, ждала, и этот кто-то так и не приехал, стул у нас один пустовал все время...
- Блондинка?
- Да, да, блондинка с зелеными глазами! Красивая. Ужас, вчера обедали вместе!..
- А-а-а... помню такую.
- А что, собственно, произошло? - спросил я в толпу, хотя мне уже было понятно...
- Девушка сегодня ночью повесилась в своем номере. На десятом этаже. Она ждала, ждала...
- Ну, как же так! Как жаль...
Неприятно. Сейчас еще и труповозка приедет. И я пошел к морю - в ста метрах.
Под серым крылом тихого, прохладного моря, в которое пока еще окунались только самые смелые, я увидел другую толпу, а вернее столпившихся возле чего-то людей, образовавших некоторый круг. "Еще и утопленник, что ли..." - подумал я. Но это оказался маленький, чуть больше метра дельфин, выбросившийся на серую гальку. Дельфин, а вернее дельфиненок был уже совершенно без признаков жизни. Над толпой и дельфином возмутительно бесновались чайки.
- Ну, надо же!
- Как жаль!
- Господи, совсем маленький!
- Малыш!
Одна женщина промокала платком глаза, девочка рядом с ней, вероятно, ее дочь, плакала.
- Что же с ним делать?
- Вот глупыш...
- Ну, увезут...
- Чайки склюют.
- Не кощунствуйте!
Словом, эта вторая толпа интересовалась только смертью дельфина, ни одного упоминания о девушке с десятого этажа не было.
Помню, в какой-то растерянности я почувствовал, что смерть дельфина - беззащитного существа - для меня намного трагичнее, чем смерть неизвестной мне девушки. Почему так - не знаю, это было давно, сейчас мне уже не разобрать те давние ощущения и мысли.
Потом один человек, сходивший, как я заметил, к толпе возле гостиницы и снова вернувшийся к морю, с какою-то научной убежденностью (кстати, ткань его светло-серой, размашистого покроя рубашки была испещрена вкривь и вкось какими-то формулами) заявил:
- Вы понимаете, что это прямая связь! Тут все точно, как в уравнении: дельфин плюс эта девушка равняется... Словом, она наверняка звала на помощь, а он почувствовал, что с ней происходит, хотел помочь - вот и выбросился на берег. Это прямая связь.
Что потом? Один из отдыхающих отошел подальше от дельфиненка, разделся до своих семейных трусов, перекрестился, - и оттого, наверное, запомнилось, что на волосатой груди этого человека, на толстом шнурке висел солидный крест, но не золотой, а темный, лакированный, видимо, деревянный, - вбежал в холодное море, почему-то не давшее брызг, дико закричал, заплескался, сделал маленький полукруг и выскочил на берег, где его уже поджидали друзья с полотенцем и рюмкой чачи.
Потом люди пошли на завтрак, и пока они завтракали девушку увезла труповозка, а мертвый дельфин просто исчез - не хотелось и думать, кто этим занимался, кто его увез и куда... Чайки к тому времени разлетелись.
После завтрака одни курортники побрели вдоль моря, по самой его кромке, другие поехали в ботанический сад в Пицунду, гулять по сосновой реликтовой роще и "дышать фитонцидами" - как выразилась одна дама в широкополой шляпе и с веточкой мимозы в руке, третьи выбрали автобус в благословенную Гагру; некоторые же вернулись в свои номера, чтобы продолжить питие знаменитого, удивительно вкусного абхазского вина "Лыхны", которое с первого дня заменяло им и море, и солнце и всякие там реликтовые рощи. И только человек, который предположил связь между дельфином и девушкой остался на берегу в одиночестве. Он сидел и просто кидал в воду серую гальку, одна за другой, одна за другой, - я это увидел уже из окна автобуса, на котором тоже поехал в Гагру.
По пути в автобусе произошел инцидент, которому предшествовал диалог между правым и левым рядом сидений:
- А дельфин-то... вот несуразица...
- А девушка... приехала отдыхать и вот тебе!
- Надо же, в таком раю и две смерти в один день...
- А мне жальче дельфина... Даже плакать хочется... - робко вставила из левого ряда курортница, похожая на пампушку: маленькая, толстенькая, складненькая, уже покрытая основательным загаром цвета испеченной булочки.
- Женщина, что вы говорите, так нельзя рассуждать! - как бы возмутилась другая женщина, уже из правого ряда. - Человек - это все-таки человек, а рыба - это рыба.
Тут мужчина, сидевший тоже в правом ряду, поддержал:
- Вот именно, делов-то! Рыбу какую-то дохлую оплакивать! Да еще сравнивать с человеком!
- Слышь, ты, - поднялся с сиденья и встал в проходе тот самый курортник с крестом на волосатой груди, - сам ты дохлая рыба! Или я тебя сейчас в нее превращу! А дельфин это не рыба, это разумное существо. А вот девчонка эта - неразумное существо - повесилась от безделья! Делать нечего - вот и вешаются, а из-за таких дельфины погибают - правильно один парень там, на берегу, подметил!
- Ах ты!..- и оскорбленный мужчина вскочил и кинулся на оппонента.
Словом, они сцепились не в шутку, их еле разняли. Правда, пару часов спустя я увидел их в ресторане "Гагрипш", за одним столиком, уставленном едой и напитками, они вполне дружелюбно беседовали, смеялись.
Назавтра никто уже не вспоминал происшедшее накануне. И только человек в рубашке, покрытой формулами, сидел на берегу и кидал в море серую гальку, а рядом с ним теперь сидел еще один человек, со спины вроде тучный, лысый, видимо, уже в возрасте, одетый не по курортному - в черный костюм, и тоже кидал в море гальку.
- Говорят, - подкатилась и остановилась возле меня женщина-пампушка, - его-то она и ждала, вот этого лысого на берегу - все спиной сидит, на глаза бы его посмотреть, да он в черных очках... Ну, что за люди!..
В первых числах апреля мимоза исчезла, море неожиданно потеплело, ожило искрами, брызгами, бирюзовыми волнами, воздух погорячел, поголовье отдыхающих удвоилось, и начался уже совсем другой курортный сезон.
Несколько раз я вспоминал эту историю или эпизод в компании знакомых, и все интересовались только дельфином, вплоть до предположений, что, может быть, можно было его еще оживить, да не случилось рядом опытного человека... И никогда никто не спрашивал о девушке с десятого этажа, не строили никаких версий.
Пигалица
(рассказ разочарованного)
Мне было, кажется, семнадцать, а ей и того меньше, кажется, шестнадцать. Выглядела она пигалицей, так ее и буду называть, потому что имя ее я совершенно забыл. Как же мы познакомились? В памяти всплывает, что кто-то в какой-то юношеской компании, устроившей в квартире в отсутствии родителей танцы и легкую выпивку, сказал, что вот у этой, которая сидит в углу и не танцует, не пьет вино, что у нее никого нет, но, вроде, она хотела бы, чтобы кто-то у нее был, но никто ей не оказывает внимания, она никому не нравится - пигалица какая-то на вид, да и ведет себя так, что до серьезных отношений ей еще далеко.
Пигалица в углу была худенькой, тоненькой, с острыми коленками прямо-таки торчащими из-под юбки. Косметика разных цветов и оттенков грубо покрывала все ее маленькое личико, кажется, до ушей, мочки которых украшали красные стеклышки размером с булавочную головку. Пигалица то улыбалась в своем углу, сидя на стуле, то серьезнела, хмурилась, но эта мимика не была обращена ни к кому из присутствующих, и, очевидно, выражала только ход ее собственных мыслей, вероятно, довольно скупых. Кажется, безо всякого замысла я подошел к ней и позвал просто потанцевать, выбрав момент, когда заиграл медленный блюз. Когда я обнял ее за талию и потянул к себе, чтобы некоторым образом сблизиться в танце, то не почувствовал ровно никакой податливости, потому что податливость подразумевает хоть какое-то, хотя бы секундное сопротивление, а тут мне показалось, что я притянул к себе нечто совершенно безвольное. Другой рукой я взял ее за руку - рука у нее была вялая и холодная. В танце она еле передвигала ногами, которые, заплетались и чуть ли не подкашивались. Вообще, мне показалось, что она вот-вот обвиснет на мне и заплачет... Но вместо этого я услышал:
- Не хочешь ко мне придти? У меня мама в ночную смену работает, уходит в половине одиннадцатого, возвращается в восемь. - И сразу назвала адрес, правда, не помню уже точно: то ли Сверчков переулок, то ли Потаповский, словом, в районе Покровки; назвала и дом и номер квартиры. - Только приходи к 11 вечера и жди у двери, не звони, я выйду сама, а то у нас коммуналка, соседи выдадут маме. Придешь завтра?
- Приду.
Вот, собственно, и все знакомство.
Мне как-то и не хотелось идти, потому что мне она, как и всем остальным, совершенно не приглянулась. Ну, просто ни с какой стороны. И все же в одиннадцать вечера я ждал на лестнице, возле квартиры. Дверь открылась и Пигалица зашептала: "Быстрей, быстрей проходи!" Я быстрей прошел, стараясь не топать в общем коридоре, нырнул в комнату. Пигалица затворила дверь и тут же! присев на свои худые коленки, стала расшнуровывать мне ботинки! - отчего, разумеется, мне стало как-то не по себе, и я, разумеется, быстро нагнулся и расшнуровал сам. Затем она сказала:
- Видишь, у нас ковер на полу, так что ходи в носках, делай что хочешь.
Куда ходить, что делать - я и не знал. Комната, в которой я оказался, была копией десятков, если не сотен тысяч комнат в советских коммунальных квартирах. Обратить внимание было не на что: комод, диван, кровать, трюмо, сервант с посудой и слониками на нижней полке, ковер также и на стене, китчевый, с огромными безвкусными розами, похожий на что-то цыганское или молдаванское, круглый стол в центре комнаты, накрытый вишневого цвета скатертью с бахромой.
- Садись за стол.
Я сел за стол. И тут началось: она принялась накрывать стол. Для обеда. Или для ужина. Нет, все же для обеда: первым делом она принесла в комнату супницу с супом - из общей кухни. Затем - парившую сковородку с макаронами и кусочками мяса, затем чайник. При этом, внося из коридора что-то очередное, она как-то раздраженно и даже злобно захлопывала за собой дверь комнаты пяткой назад. На столе появились приборы, хлеб и две маленькие синие рюмки. Последним она воцарила на стол вытащенный из серванта графин с красным напитком, и объяснила:
- Это наливка, мама делает, но очень крепкая.
Что было предпринимать? Мы выпили по рюмке наливки и я взялся за суп, съел несколько ложек, потом попробовал макароны, кажется, похвалил, выпил еще наливки.
- Поел?
- Поел.
- Ты будешь чай или кофе?
- Я буду наливку.
Она подошла к окну, распахнула форточку и сказала:
- Можешь курить, мама тоже курит - не учует, - и стала в обратной последовательности уносить все со стола в кухню. В итоге на столе остался графин и две синие рюмки.
Я встал под форточкой покурить, и тут Пигалица пододвинула мне ногой стул и протянула газету:
- Садись, кури сидя, почитай, так мой отец делал, газета сегодняшняя.
Напомню: мне было семнадцать лет, какие газеты!.. Но все же, кажется, я подумал: " А вообще, уютно..."
Я ради порядка уткнулся, как дурак, в газету, а Пигалица тем временем, разобрала кровать, включила настольную лампу с медового цвета абажуром, которая стояла на тумбе в изголовье кровати, перенесла под лампу графин с рюмками, погасила большой свет в комнате, разделась и забралась под одеяло.
Честно скажу: мне не хотелось забираться под одеяло, потому что Пигалица не возбуждала во мне вообще никаких чувств. Но было как-то нелепо - взять и уйти, и, главное, я был просто в носках и от этого испытывал какую-то беспомощность, от которой и подчинился Пигалице: тоже разделся и лег рядом с ней...
Она разбудила меня в шесть утра:
- Мама приходит в семь, быстрей одевайся, ботинки тебе я уже почистила!
Я быстро оделся и быстро ушел.
В ту пору я был студентом первого курса, иногда мы, студенты, уходили с последней пары лекций и просиживали эти лекции в пивном баре, в подвале, на улице Богдана Хмельницкого, и бар этот называли между собой "У Богдана". Это было мое первое злачное место.
"Да ну, эти лекции, пошли к Богдану!" - "Пошли!"
Мы сидели вплоть до закрытия бара, наливаясь неимоверным количеством пива, а потом я звонил Пигалице из автомата и шел к ней.
В одиннадцать она открывала дверь, я проскальзывал в комнату, и всякий раз повторялось то, что было и в первый раз: Пигалица, как мотылек, порхала вокруг меня: супница, сковородка, графин наливки и синие рюмки, газета, лампа с абрикосовым абажуром, кровать, начищенные с утра ботинки... Разнообразие было в одном: один раз Пигалица ложилась в кровать в бигудях, другой раз в бумажных папильотках. Но в любом случае вставала она кудрявой и тут же, поторапливая меня уйти, начинала краситься, сидя перед трюмо.
Учится ли она в школе или еще где-то, или, может, уже работает, или вообще ничего не делает, я не интересовался - не было интересно.
Вообще, все это было неинтересно, и ее обеды, и спанье с ней в одной кровати - тело ее было безвольным и лишь иногда до смеха старательным телом, - и сама она была крайне неинтересной в том смысле, что поговорить с ней было совершенно не о чем. Все-таки я был студентом, учился на учителя, интересовался многим и многим, находился, так сказать, в фазе познания мира, но какую бы тему я не затрагивал, пытаясь вызвать в Пигалице хоть маломальский интерес к чему-то, на все получал в ответ только короткое: "Ну". Так что мы молчали. Мы никуда не ходили вместе, не развлекались, не появлялись на людях. Тогда почему же я ходил и ходил к Пигалице? Возможно, это была игра в постоянство, возможно даже - в семейную жизнь, в солидность: пиво с друзьями, вечером домашний обед, ночью полностью твоя женщина... Впрочем, так я, конечно, не рассуждал. Впрочем, не помню, рассуждал ли я вообще, кажется, все было как-то бессознательно.
Наконец, я доходился к ней: одной ночью в дверь комнаты, закрытой изнутри на ключ и еще на задвижку, застучали и женский голос потребовал: "Доченька, открывай! Просыпайся! Мне что-то нездоровится, с работы отпустили! Доченька, открывай!"
"Это мама!" - с ужасом прошептала Пигалица.
Я моментально вскочил, натянул кое-как одежду, ботинки на голые ноги, потому что первое, что сделала Пигалица - пяткой зачем-то пихнула мои носки под кровать.
- Сейчас, мама, сейчас! Дай свет-то включить! - и она подскочила к окну, отдернула штору, открыла окно: - Давай туда! Под окном крыша пристройки!
Я мигом вылез в окно, спрыгнул на какую-то наклонную крышу, сполз по ней на другую крышу, но уже плоскую, загрохотал по ней бегом, потом были еще две крыши, одна ниже другой, и, в итоге, я успешно спустился со второго этажа по водосточной трубе на землю. И зачем-то побежал по ночному переулку так, как будто меня кто-то преследовал.
Больше я к Пигалице не приходил, не звонил ей.
В начале лета я уехал на месяц со студенческим отрядом в колхоз строить коровник, потом отправился с друзьями в Крым, остаток лета провел у родителей на даче. Все это время о Пигалице я не вспоминал. Я вспомнил о ней уже в сентябре, когда мы, студенты, в очередной раз собрались в пивном баре. То есть я налакался пива и позвонил Пигалице - опять же не знаю зачем: идти к ней не хотелось, но бывают же звонки просто так... Вместо Пигалицы я услышал женский голос: "Это ее мать говорит... Я знаю, кто ты... Ты - преступник! Она забеременела, ты поразвлекался и бросил ее, пришлось делать аборт, все прошло очень тяжело, теперь у нее не может быть детей, она чуть не сошла с ума, ходит к психиатру, школу бросила, шляется неизвестно где, пьет, гуляет... И все это - ты.
Я повесил трубку. Теперь мне было восемнадцать лет, но ничего в отношении к жизни за лето во мне не изменилось. Так что я воспринял услышанное как собственную драму, но не как трагедию Пигалицы, женский опыт которой меня совсем не интересовал и был мне даже противен...
Поскольку я познакомился с Пигалицей в определенной компании, то я и спросил, находясь в этой компании, не видели ли и не знает ли кто-нибудь про такую-то...
Мне ответили, что видели ее в разных злачных для молодежи местах: в кафе, в барах при этих кафе (в те годы бары в Москве только открыли, их было наперечет, и все они были при каком-то кафе - как барные стойки)
Кто-то, помню, сказал: "Видел ее в кафе "Аист" - на Ленинградке, напротив метро "Динамо", потом видел в "Лире"... То она в красных чулках была, то в фиолетовых..."
Ну, особенно я по барам не ходил, но, все же, иногда кое-куда заглядывал, и, когда я заглядывал, я высматривал в этих местах Пигалицу - хотел с ней хоть как-то объясниться. Это длилось год-два, потом я про Пигалицу совсем забыл. В памяти остался только побег по крышам - настоящее приключение, которым я, как герой, иногда хвалился перед знакомыми и друзьями.
В душе у меня ровным счетом ничего не отложилось от этой истории, кроме, пожалуй, некоторой досады: что я сделал что-то не так... Преступником я чувствовал себя только в одном: ощущение было такое, что я взял и прихлопнул безобидного мотылька, который вился вокруг меня, не причиняя мне никакого вреда... Взял, и совершенно бессмысленно прихлопнул. Но каков тогда был мой возраст!
И, конечно же, я никак не предполагал, что много лет спустя, когда я превратился в обыкновенного обывателя, в учителя с мизерной зарплатой, в мало уважаемого человека - отчего с женщинами у меня никак не ладилось, я был очень разочарован в женщинах, очень и очень, вплоть до ненависти к женскому полу (причем, разочарованность и ненависть были обоюдными), и даже подумывал, не завести ли мне примитивную, в человеческий рост надувную куклу?.. (как раз в то время такие появились из-за границы, достать было можно), но завести не для постельных утех, а лишь для того, чтобы дома не чувствовать одиночества - пусть сидит себе в кресле, выслушивает все, что я говорю... и так далее, - не предполагал, что именно в этот период я вспомню и буду все чаще и чаще вспоминать эту Пигалицу... Я просыпался по ночам, курил в постели и думал о том, как же мне не хватает сейчас этой милой, доброй, бессловесной Пигалицы, не хватает бесчувственных, ни к чему не обязывающих отношений, не хватает графина с наливкой, синих рюмок, супницы, сковородки, газеты, лампы с медовым абажуром, кровати, в которой лежит безвольное тело Пигалицы. Как было просто и хорошо! Как уютно! Я думал: вот, честно, если можно было бы вернуть в мою жизнь Пигалицу - вернул бы, не сомневаясь. Я понял, что отношения у нас были просто ангельские, не отягощенные никакими сложными, мудреными обстоятельствами жизни. По своему я стал даже любить Пигалицу, любить так, как мы иногда начинаем любить прошлое, которое прежде не оценили из-за отсутствия опыта. "Пигалица, где ты? - думал я. - Я бы с удовольствием тебя вернул!" - думал я безнадежно.
Еще позже, к несчастью, обоюдная разочарованность и ненависть с женщинами трансформировались в зверские отношения, о которых сейчас пишут целые романы, так что Пигалица стала для меня просто ангелом, о котором я вспоминал, когда на душе у меня становилось совсем плохо. А надувную куклу-то я все-таки купил, усадил в кухне на стул, но, правда, спустя пару дней проткнул ее от бессилья и злости вилкой и выкинул на помойку.
Любовь в старой Москве
Много раз мне снился черный ход -
маленькая уличная дверь и неширокая
лестница, по которой поднимались на второй этаж...
Елена Пыльцова
1.
В старой Москве, пока еще не снесли множество маленьких зданий и вместо них не выстроили тут и там холодные стеклянные громады, не имеющие никакого отношения к личной жизни человека и москвича, было множество переулочков, закоулочков, тупичков, уголков и дворов, где текла жизнь, недоступная постороннему взгляду. Жизнь эта включала в себя и любовь, тоже скрытую от посторонних глаз. Парочки обнимались и целовались в этих самых закоулочках и уголках, чувство любви было тайным, напоказ не выставлялась.
Употребляя слово: любовь, я испытываю неловкость. Есть гигантские, великие, волшебные сочинения об этом чувстве... И все же желание тоже кое-что рассказать про любовь перевешивает мою неловкость и скованность, от которой, как я предвижу, изложение будет простым как... картошка. Но что делать...
Так, жили-были в Советском прошлом два парня, двое юношей, двое закадычных друзей: Алеша Толстов и Мишка Сиренин. Почему Алеша, а не Алешка, и почему Мишка? Ну, только лишь потому, что Алешу все называли Алешей, а Михаила - исключительно Мишкой. Мишка - обращались к нему.
Учились друзья вместе, сидя за одной, самой последней в классной комнате партой, и занимались во время уроков чем угодно только не постижением школьных предметов; к тому же парта эта по утрам иногда пустовала: "Лучше пойдем в кино!" - "Айда!" - и друзья отправлялись в ближайшие кинотеатры, в которых раз в неделю обязательно выходили новые фильмы: в "Колизей", "Встречу", "Форум", "Уран", "Мир"; тем более, что по утрам билеты в кино стоили копейки; впрочем, к четвертому уроку прогульщики успевали всегда.
Наконец, школа закончилась, дальше был институт, техникум или армия. Но какой институт с одними тройками в аттестате и абсолютно без знаний? А техникум как-то не привлекал... Оставалась армия, до нее оставался год без малого...
Мишка Сиренин был деревенских корней, вырос краснощеким, здоровым мордоворотом, и в армии он должен был только удвоить свою мордоворотость и краснощекость в том смысле, что при его физических данных и деревенских замашках (он, например, сырую луковицу мог жевать как обычное яблоко - редкая, если не уникальная способность для городского мальчика) никакие тяготы службы - например, дедовщина - ему особенно не грозили, как некоторым, более тонким и слабым натурам. Нельзя сказать, что Алеша Толстов психологически был слишком уж тонок, да и по силе не уступал Мишке Сиренину, если только был несколько неуклюж по сравнению со своим другом; но, все же, Алеша был из интеллигентной семьи, мать потомственный врач, отец инженер, ему бы продолжить образование, но пока что явно не выходило...
На время друзья устроились грузчиками на какой-то склад, где нужно было таскать мешки и катать бочки.
- Ты бы на мать бы нажал, - советовал Мишка, таская мешки и катая бочки... - она же у тебя врач, придумает болезнь от армии откосить...
- Не, ну, как... Я не могу, мать не поймет... Как-нибудь отслужу, - отвечал Алеша, закидывая на спину те же мешки и устанавливая стоймя те же бочки.
И Алеша до крайности удивился, когда узнал, что сам-то Мишка решил от армии увильнуть. В семидесятые годы прошлого века это было как-то не очень... Считалось, что молодой человек, если, конечно, он не поступил учиться, должен отдать полагающиеся два или три года Родине. Считалось - мало сказать, поскольку это была повинность, обязанность, как, впрочем, и в наше время, установленная законом. Но, как известно, в любом законе существуют лазейки, с помощью которых можно обходить этот закон, причем лазейки - тоже основанные на законе. И Мишка Сиренин нашел такую лазейку.
Мишка погуливал с девушками, уже два раза влюблялся, и как раз благодаря этому увлечению придумал, как ему увильнуть:
- Познакомился с женщиной... с девушкой, Надежда зовут, - рассказал он Алеше. - Ей двадцать. Правда, у нее ребенок, но мужа нет. Спрашивал, как все это вышло, но она отмалчивается. Но дело не в этом... Если у нее и от меня будет ребенок и мы поженимся, то в армию не заберут - с двумя детьми не забирают
- А ты что, любишь ее? - довольно равнодушно спросил совсем неискушенный в любовных делах Алеша: он пока еше не влюблялся ни разу, любовь его только еще ждала. Только что от него перестали прятать книги безобидного Мопассана. В его семье считалось, что раннее развитие в отношении понимания любви - ни к чему.
- Вроде да... люблю.
- Что же, - ответил Алеша, - тогда это выход.
Ребенок вскоре наметился, взяли у врача справку для загса (Мишке было 17 лет), подали заявление на брак. Свадьбу решили справлять в Сокольниках, где жила невеста, у нее там была двухкомнатная квартира, оставшаяся от покойных родителей.
Алеша никогда еще не бывал на свадьбах. Уже за неделю до торжества он пребывал в праздничном настроении и возвышенном состоянии и говорил себе: "Какой удивительный мир! Вот - на свадьбу пойду к другу!" Черный костюм у него был, белая рубашка была, галстук он позаимствовал у отца, и все это заранее сам отгладил, повесил в шкаф на видное место, отдельно - все остальное придвинул в сторону. И за неделю начистил до сияния черные полуботинки. Купил молодым подарок, по деньгам, неважно и что, и немного денег осталось на обязательные цветы.
2.
Сокольники в те далекие годы - был отшиб по отношению к центру Москвы, где жили Алеша и Мишка. Алеша вышел из метро уже в темноте. Зима стояла не лютая, но все же был морозный январь, немного колючий, и, пока Алеша плутал по красивым, снежным аллеям, под фонарями, в поисках выхода к нужному переулку, в полуботинках стало покалывать, а потом он и вовсе замерз. Он очень переживал за цветы, упакованные в два слоя газеты. Но, слава Богу, отыскав дом и зайдя в квартиру, сразу же окунулся в тепло и даже в очень горячую атмосферу.
На свадьбу, как оказалось, понаехала Мишкина родня из далекой деревни, из под какого-то города Льгов. Мужики все были в белых рубашках и сапогах, бабы в цветастых платьях, в бусах из крупных красных или янтарных шариков, с блестящими, крупными серьгами всех цветов. Гости все были крупными, жилистыми людьми, с рабочими, крестьянскими руками. Некоторые по возрасту прошли войну. С собой привезли даже гармонь. Таких людей вблизи Алеша видел впервые, поскольку никуда не выезжал из Москвы дальше дачи в Малаховке. Со стороны невесты не было никого. Напротив молодых усадили слепую, еле движимую деревенскую бабушку. Приготовились, затихли. Бабушка перекрестилась, выпила и грохнула рюмку об пол, запела. После этого и все выпили, закусили, и еще и еще... Заиграла гармонь, пошел пляс, словом, пошло и поехало, как в старых кино. Пели песни. Несколько ящиков водки, стоявших в коридоре, довольно быстро опустошались.
Насытившись, натанцевавшись, деревенское общество отправило молодоженов в "опочивальню" - как выразилась та самая слепая старушка, - и, подняв еще раз тост за молодых, как-то очень быстро, сдвинув столы и стулья к стене и накидав на пол большой комнаты одеял из шкафа, простыней, верхней одежды и даже шапок, и еще всего, что попалось под руку, разлеглось отдыхать. И почти сразу же захрапело.
Алеше досталось место под самым столом, причем голова его оказалась еще и под стулом. Он лежал среди храпевших, сопевших и немного постанывающих тел и думал совсем о простых вещах: ему очень хотелось тоже, как и Мишке, влюбиться, жениться, начать самостоятельную жизнь без родителей, без их опеки.
Ровно в половине шестого утра Алеша выбрался из-под стола, плеснул себе на лицо водой в кухне (в ванне кто-то храпел), надел пальто и ушел.
От родного метро до дома было двенадцать минут хода. Падал снег, за ночь несколько потеплело. Люди еще не проснулись, редкие окна желтели в домах. Алеша нечаянно заметил, что идет от метро по чьим-то следам - впереди него, по свежему снегу кто-то шел, фигура была женской. "Какая-то Незнакомка, - подумал Алеша. - Откуда-то возвращается, как и я. Тоже, наверное, из гостей". Алеша не приближался, но и не отдалялся, вскоре был поворот в родной переулок и женская фигура свернула именно туда. Интерес Алеши повысился. Он тоже свернул. Над переулком, как луны, светились одна за другой желтые лампы, свет их пересекали крупные хлопья снега, впереди шла Незнакомка, в момент ставшая для Алеши какой-то таинственной, и все это было похоже на сказку, происходившую в полседьмого утра в Москве.
Вскоре Незнакомка остановилась перед подъездом трехэтажного дома - Алеша жил чуть дальше, через два дома. Алеша приблизился, а Незнакомка, перед тем, как войти в подъезд, поставила ногу на выступ в стене и подтянула черный чулок... Она равнодушно взглянула на проходящего человека - на Алешу, открыла подъезд и исчезла, как тень.
От вида этой ноги в черном чулке, обнажившейся чуть выше колена, Алеша чуть не упал в обморок. В глазах у него потемнело. И он сразу влюбился. Алеша Толстов впервые в жизни влюбился январским утром, в полседьмого утра.
Да, но в кого он влюбился? Случайно влюбляются, как это произошло с Алешей, не в конкретного человека (мужчину, женщину, юношу, девушку), а в образ, созданный в голове за две-три, а может и долю секунды. Так что нога в черном чулке чуть выше колена и, хоть и мельком, Алеша все же разглядел длинные ресницы, черные локоны волос, вьющиеся из под пухового, серого, оренбургского платка, и украшенные снежинками с неба, белое, бледное лицо, кажется, немного с веснушками, тонкий нос, тонкие губы, тени под глазами... - вот и образ.
3.
Дома у Алеши, помимо книг, было много художественных альбомов, которые покупали родители и в которые Алеша даже и не заглядывал. Но теперь, в это же утро после свадьбы, вздремнув едва час, он притащил к себе в комнату целую кипу этих альбомов и принялся перелистывать в поисках образа, возникшего у него в голове. В какой-то момент он наткнулся на картину Крамского, которая называется "Неизвестная", и, хотя сходство было весьма отдаленным, он твердо решил, что это именно та женщина, в которую он влюбился. Он даже было подумал вырезать иллюстрацию и повесить на стенку, но, конечно, не сделал этого по многим причинам.
Затем Алеша день ото дня, когда было на это время, выходил в переулок и прогуливался вдоль дома, в подъезд которого вошла Незнакомка; прогуливался, конечно, по противоположной стороне переулка, поскольку боялся прямо столкнуться с ней, боялся, что она узнает его, боялся того, что в случае встречи не понимает что и сказать, как себя повести. Он надеялся просто увидеть ее и все, и, отчасти, хотел убедиться, что она живет именно в этом доме. Но, сколько он терпеливо, иногда на сильном морозе не ждал, Незнакомка не появлялась.
И тогда Алеша стал ее рисовать. Дома была школьная акварель, альбом для рисунков, но и это сошло, правда, порыв рисовать быстро закончился: получались только волосы и глаза, а вот нос, губы и все остальное никуда не годилось. Затем Алеша сочинил несколько коротких стихов о своей любви к Незнакомке, стихи выплыли из души как-то сами, поэзию Алеша не знал и оценить свои творения не мог. Он спрятал тетрадку с записанными стихами глубоко в письменный стол, решив вернуться, возможно, к этому делу когда-нибудь в будущем. Не умея выразить свои чувства, Алеша взялся за книги, где были изображены чувства других людей, и по ночам стал читать, нет, скорее глотать Мопассана, Эмиля Золя, Флобера, а затем еще Пушкина, Лермонтова и Блока - все о любви.
Картину Крамского Алеша случайно обнаружил в одном из старых журналов, которые отец откладывал для отправки на дачу, и аккуратно вырезал эту картину и повесил над изголовьем кровати, но уже не как образ, созданный в голове в то январское утро, а как идеал... О близких отношениях с этим неприкасаемым идеалом он и помыслить не мог.
В конце февраля Алеше все-таки повезло: он возвращался вечером с катка на Чистых прудах и увидел, как Незнакомка вышла из трехэтажного дома и направилась в сторону метро. И Алеша решил проверить, вернется ли она снова утром. В шесть утра он уже караулил - слился с водосточной трубой, недалеко от подъезда. Около семи Незнакомка вернулась. Правда, не было снегопада как в тот первый раз, да и фонари над переулком светили уже как-то не так, и Незнакомка уже не поправляла чулок. Но загорелось окно на втором этаже.
Алеша заревновал: наверное, у нее кто-то есть... А иначе: куда же она отправляется на ночь? Но, тем не менее, он теперь точно знал, что она живет именно в этом доме, мало того, знал квартиру, и его, как магнитом, потянуло в этот подъезд, к этой квартире.
Алеша стал заходить в подъезд и, вроде бы, греться у батареи между третьим и вторым этажами. Или просто сидел на ступеньках лестницы. Зачем он делает это, он и сам не знал. Когда спускались или поднимались жильцы третьего этажа, Алеша клал руки на батарею и показывал, что очень замерз - дрожал и произносил: "Брр...". Там, в подъезде, он впервые и закурил.
Из-за двери квартиры, в которой жила Незнакомка, то и дело доносился стук швейной машинки, в подъезде постоянно пахло картошкой, которую жарили, кажется, на всех этажах, причем круглосуточно, и запах этот был довольно уютным - Алеше в подъезде было уютно. Если бы спросили его: чем пахнет твоя любовь, то он бы ответил: картошкой жаренной...
- Ты бы давно познакомился, - говорил Мишка Сиренин по телефону, - чего тут такого-то?
- А как? Вечером она куда-то уходит, утром приходит, днем, наверное, отсыпается... Наверняка у нее кто-то есть.
На самом-то деле Алеша даже не знал, хочет он знакомиться или нет. Кажется, ему вполне хватало того, что в душе у него есть идеал и касаться в реальности этого идеала он даже побаивался. Кажется, ему было приятнее просто думать о ней, дома или на работе, или в метро, или в любом другом месте, где он находился.
Прошла зима, стремительно наступала весна, очень теплая, снег на глазах дырявился, таял, с крыш бухали глыбы льда, который сбрасывали московские дворники, по водосточным трубам отбивали затяжную короткую дробь мелкие льдинки. По переулку вдоль тротуаров скоро текли ручьи и Алеша, как в детстве, стал пускать по этим ручьям просто спички, которые символизировали маленькие кораблики. Делая вид, что следит за корабликами, он на самом-то деле все наблюдал за подъездом - не выйдет ли Незнакомка. И дважды ему удалось увидеть ее, оба раза она тащила авоськи, одну с картошкой, капустой и луком, другую с молоком и какими-то свертками; авоська с овощами чуть ли не волоклась по земле. Но Незнакомка сохраняла осанку и шла как-то гордо и не зависимо от той тяжести, которая отягощала ей руки. Одета она была теперь по-весеннему: плащ, беретка и коротенькие сапожки. Вот тут бы Алеше подойти и предложить свою помощь, но он не решался. Да и вообще, ему не понравилось эта жизненная картинка, не имеющая ничего общего с тем портретом его идеала, который висел над изголовьем кровати. Но, все же, что в первый, что во второй раз сердце у него застучало, кровь ударила в голову, ноги сделались ватными, и когда Незнакомка скрывалась в подъезде, он еще долго стоял в каком-то оцепенении, буквально не зная, рвануть ли за ней, в подъезд, схватить эти авоськи и донести до ее квартиры, познакомиться с ней, наконец, признаться в любви, или же идти скорее домой, броситься на кровать и бесконечно просто думать о Ней.
В начале мая Алеша получил повестку в военкомат.
Перед днем призыва он отправился в парикмахерскую, решительно заказал постричь себя наголо, под машинку, впервые в жизни еще и побрился, и позволил седовласому, старому парикмахеру побрызгать на себя известным всей стране чересчур пахучим одеколоном "Шипр". Возвращаясь домой, он все трогал и гладил непривычно лысую голову, на которой обнаружились какие-то бугорки, а когда свернул в переулок, неожиданно, нос к носу столкнулся со своей Незнакомкой...
- Фу, как одеколоном несет! - и она отшатнулась.
Алеша покраснел до затылка.
4.
В армии Алешу забросили далеко, очень далеко, все писали письма, почти у всех были девушки, и Алеша решил написать своей Незнакомке - адрес-то ему был известен. А на конверте, в строчке "Кому" он так и обозначил: "Незнакомке". Написал так, наудачу: "Здравствуй, Незнакомка! Меня зовут Алексей, фамилия Толстов, я служу в армии, девушки у меня нет, но один человек, который живет рядом с тобой, дал мне твой адрес, но имени почему-то не дал. Я бы хотел с тобой переписываться. Если можно, вышли свою фотографию". И вдруг получил ответ: коротенькое письмо ни о чем, фотографию и, главное, в конце письма было имя: Лида Пичугина. Он тут же ответил ей, а про свою фотографию написал, что там, где он служит, фотографироваться строго запрещено, но, что, на вид он выглядит "вполне"... На самом-то деле была возможность сфотографироваться, но Алеша опасался, что она узнает в нем того самого юношу, от которого пахло одеколоном... На третьем письме открылась истина: оказывается, Незнакомка работала ткачихой в ночную смену на фабрике, и теперь стали понятны ее утренние возвращения откуда-то, к которым Алеша очень ее ревновал. Письма с обеих сторон были короткие, ни к чему не обязывающие, и спустя год Незнакомка (Алеша мысленно так и продолжал ее называть) сообщила, что выходит замуж за... Николая - механика, который обслуживает у них в цеху ткацкие станки. На этом переписка, которая на первом этапе армейской жизни очень поддерживала Алешу, закончилась.
В отпуске Алеша не побывал, так получилось, что дорога до дома и назад в часть заняла бы дней больше, чем сам отпуск.
И вот Алеша вернулся. Выйдя из здания аэропорта "Быково" и увидев деревья, Алеша не выдержал и заплакал. Сердце у него защемило. Два года он не видел деревьев.
Ко дню возвращения из армии родители специально уехали в санаторий, чтобы дать сыну побыть одному. Алеша обнаружил подарки: приемник "Спидолу" - от мамы, и бутылку водки от отца, с запиской: " Но знай меру..."
Он снял армейские брюки, натянул гражданские, сунул ноги в домашние тапочки; но остался пока в гимнастерке.
Набрал Мишку Сиренина.
- Подожди... подожди... - сбивчиво стал говорить Мишка, - тут ребенок, подожди... тут другой еще плачет, и третий, пока ты там был у нас уже трое детей, я таксистом работаю, как-нибудь заскочу!
Алеше вдруг стало скучно, он положил трубку. Незнакомка? Но она замужем... А вдруг?.. Алеша налил себе до краев стакан водки, выпил, не закусывая. Немного послушал музыку по "Спидоле". Выпил еще стакан. И, слегка захмелев, как был, в тапочках, вышел на улицу, прошлепал по переулку к дому своей Незнакомки (теперь Лиды Пичугиной), зашел в подъезд, в котором все так же стоял дух жареной картошки, поднялся к заветной квартире и, осмелев после двух лет службы в армии и пары стаканов водки, хотел было позвонить в дверь. Но к стуку все той же швейной машинки за дверью теперь прибавился плач ребенка и громкий мужской голос, и Алеша понял, что звонок в эту дверь будет совершенно нелепым, неуместным и просто глупым.
Алеша вернулся к своему дому, по-хозяйски оглядел родной переулок (в те далекие годы было очень мало прохожих). Закурил папиросу. По противоположной стороне шли две девицы в мини-юбках, цокая каблучками.
- Какой солдатик!
( Алеша-то был в гимнастерке, с погонами, с нагрудными знаками)
Красавицы незамедлительно перебежали на ту строну.
Продолжать тему этого эпизода я не буду, следуя завету У.Фолкнера, который в своей речи при получении Нобелевской премии упрекал современных писателей, что "они пишут не о сердце, но о железах внутренней секреции". Действительно, дальше у Алеши на долгие годы пошли в ход железы внутренней секреции, над которыми иногда, впрочем, восторжествовавали душа и сердце.
А что же Мишка Сиренин? Он заезжал к Алеше раз в полгода, от него всегда пахло бензином, он рассказывал про свою семейную жизнь, про свои чувства к жене, которую он любит все больше и больше и ничуть не жалеет, что женился, вобщем-то, по расчету, и что они хотят завести еще и четвертого ребенка, но квартирные условия пока что не позволяют, вот подойдет очередь на трехкомнатную квартиру - тогда. Алеше же ответить на это было нечем - он жил совсем другой жизнью. Общего, кроме школьных лет, между друзьями не было ничего, и встречи, да и звонки друг другу совсем прекратились.
Алеша окончил институт и занялся наукой, защитил кандидатскую диссертацию, потом, на удивление быстро, докторскую, но к тому времени так и не завел семьи, оставаясь убежденным холостяком. Как-то раз, зимой, он зашел в винный магазинчик, который обустроили в помещении бывшей "Бакалеи", у метро Кировской, и в продавщице, одетой в белый, грязноватый халат, сразу узнал свою Незнакомку, которая, как ему показалось, совершенно не изменилась за много, много прошедших лет. Возможно потому, что в памяти Алеши, теперь уже Алексея Ивановича, она осталась все той же таинственной Незнакомкой, за которой он шел тем далеким снежным январским утром и ногу которой в черном чулке чуть выше колена запомнил на всю жизнь.
- Лида, - сказал Алексей Иванович, - а ведь это я писал тебе из армии письма... - и для правдивости, как показалось несколько рассеянному к тому времени Алексею Ивановичу и в некоторой степени человеку не от мира сего, голова которого была постоянно занята научными изысканиями, - для правдивости он снял запорошенную снегом пыжиковую шапку, очки, и даже распахнул мохеровый шарф на шее, как будто шарф этот скрывал его личность.
- Какие еще письма! Из какой армии! Иди отсюда алкаш, я в долг не даю!
Алексей Иванович растерялся, покраснел, нахлобучил шапку, надел очки, поправил шарф, вышел на улицу и смешался с вечерней толпой, спешащей по домам от метро. И в этот момент у него возникло странное ощущение - что, как будто, его не приняли, не обогрели и даже не узнали не в каком-то там магазинчике, а вообще в Москве... Тут он впервые почувствовал, что родной город становится ему чужим, мало того, что все, что происходило раньше, перестало иметь цену, обветшало, и, как старая мебель, не подлежащая реставрации, вскоре должно оказаться на помойке.
Так оно и случилось.
Девушка с острова Кунашир
Я знал историю одной женщины, вся ее жизнь была связана с океаном. Я и познакомился с ней на берегу океана, на острове Кунашир, на который приехал в составе маленькой экспедиции или отряда геологов. Это было очень и очень давно.
Курильские острова - это Россия, но абсолютно ничто в этих местах не напоминает Россию. Только русский язык, на котором, разумеется, общается местное население. Описание острова можно сейчас найти повсюду, теперь там бывает много туристов, так что не буду на этом задерживаться.
Работа в экспедиции не предполагала выходных дней, но иногда суровые, бородатые геологи (их было четверо) говорили мне, как самому молодому товарищу: "Юноша, сходите за хлебом!" - и тогда весь день был моим, главное, было вернуться к вечеру. Наш лагерь - четыре палатки - стоял в лесу, на берегу речки, в пятнадцати километрах от города Южно-Курильск. Я брал вместительный Абалаковский рюкзак и шел в Южно-Курильск в магазин за батонами хлеба. Путь пролегал сначала по единственной, проложенной еще японцами грунтовой дороге, соединяющей этот Южно-Курильск с южной оконечностью острова, а потом несколько километров по берегу (серый, крупный, холодный песок) океана вплоть до самого городка.
Идти в одиночестве по безлюдному берегу открытого Тихого океана - это значит идти по краю какой-то пропасти, которая разделяет человеческий разум и разум другого, неизвестного нам существа, живого, дышащего длинными, неумолимыми накатами своего прибоя, существа не очень-то доброго, мощного, великого, недоступного нашему пониманию. Впрочем, там, где развлекаются любители океана, это выглядит совсем по-другому.
Раз как-то мне посчастливилось застать отлив - океан отошел метров на двести, обнажив свое интереснейшее прибрежное дно. Мне показалось, что океан подобрел, ослабил на меня свое психологическое давление... Часа три, наверное, наслаждаясь, я бродил по этому дну, среди водорослей и кораллов, рассматривая морские звезды, морских ежей, диковинные ракушки, крабов, маленьких рыбок и еще много чего.
В другой раз, после ночного шторма, весь берег был усыпан самой разнообразной японской обувью. Не знаю, с японских пляжей все это смыло и принесло сюда, или какой-то корабль потерял свой груз, но только вся обувь была на одну ногу: левую или правую и одинаковую пару никак не удавалось найти. Двигаясь от ботинка к ботинку, от босоножки к босоножке, от шлепанца к шлепанцу, я вдруг услышал женский окрик:
- Эй, парень, все равно не найдешь что ищешь! Тут все на одну ногу!
Возле кустов шиповника, тянущихся, местами, вдоль берега, сидела на песке молодая женщина с книгой в руках. Приблизительно моего возраста. По одежде она была местным жителем: выцветшая телогрейка, непонятные брюки, резиновые сапоги. В те годы встретить на пустынном берегу океана на острове Кунашир особу женского пола, читающую в одиночестве книгу под раскатистый шум прибоя, это было все равно, как если бы А.П.Чехов столкнулся с подобным явлением в своем путешествии по острову Сахалин - настолько население острова Кунашир не было романтичным. Я только открыл рот и тут же закрыл его.
- Иди, покурим! - голос у нее был хрипловатым.
Я подошел, сел на песок, она отложила книгу, оказавшуюся "Человеком-амфибией" Беляева, хотя сразу я заподозрил, что это что-нибудь Грина. Закурили. Она была очень красивая, просто красивая, и все. В чертах ее лица были какие-то... нотки (позволю себе сказать именно так) русской северной красоты. "Да, - помню, подумал я, - вот где скрывается настоящая красота - на краю земли!.." Странно было одно: я не ощутил близости женщины. И еще: она казалась доступной но и недоступной... Только потом, много позже, думая об этом странном сочетании - доступности и недоступности, - я понял, что ощущение это происходило от того, что мы были из разных миров: я из центра Москвы, со всеми прибамбасами этого места, а она - дитя океана...
- Ты, наверное, москвич?
- Да.
- С экспедицией приехал?
- Ну, да. А ты?
- Я - местная. Меня нашли на берегу океана, здесь, на острове.