Чехова и относят и не относят к представителям сереб-ряного века. Местами письмо модернистов и Чехова неот-личимо, но в целом разница остается огромной.
Антон Павлович вплотную подошел к модернизму, но его не принял. А он многое что не принял, заранее себя ог-раничил. Например, он не принял социал-революци-онеров, социал-демократов, хотя иногда довольно сочувст-венно к ним относился. Его не обвинишь ни в излишнем атеизме, ни в воинствующем христианстве. У него идеа-лизм материалиста, идеализм эскулапа и материализм идеалиста до мозга костей. У него - легкая неиудейская ев-рейскость и большая глубоко неславянская русскость. Здесь он рафинирован. Этот писатель не любит бури и на-тиска. Хотя он стоит в явной (обычно мягкой) оппозиции к большинству персонажей - "маленьких людей", его глав-нейший герой - условно самодостаточный маленький ин-теллигент. Смешной человек в футляре, Беликов, не так уж смешон. Это краеугольный камень и одновременно проба, прикидочный опыт. Угловатость Беликова слишком уж не-умна, слишком уж русска и восточно-прусска. Беликов - чудик. Другие интеллигенты Чехова более морально ок-руглы, они уже не чурбаки-заготовки. Их самозамкнутость не в физических футлярах и опасениях простудиться, но - в иронии и самоиронии. Сожаления о напрасно прожитой жизни у них - вовсе не сетования, а еще одна защитная скорлупа. Пассивное понимание, что жизнь прожита на-прасно, одновременно - источник тайного удовольствия, а тех, кто кончает самоубийством или распускает нюни, по-русски пьет горькую или декаденствует, писатель-доктор заранее не любит. Всякое славянское "раззудись плечо, размахнись рука" - это из другой оперы.
В отличие от других авторов, - Чехов не междумирок, не посредник, не земноводное... В разных литературных ситуациях он то - латимерия - кистеперая рыба, то - лету-чая рыба - Exocoetidae... Его девиз: других сред можно ка-саться, но не надо в них жить. Доктор пришел, осмотрел, приободрил, выписал рецепт и ушел. Самому доктору луч-ше не превращаться в больного.
Чехов сделал сам себя, как бы заранее интуитивно наме-тил границы своей сделанности: ни миллиметром больше или меньше. Он всё делал в меру. Чехов прежде всего - ге-ний меры. Но соразмеренность его особая. Опять таки - ирония везде и повсюду, именно ирония, но не сарказм, очень редко насмешка, да и та предпосылается быть сде-ланной от лица читателя, а не автора. Сожаление-сочувствие или сожаление-неприятие. Всегда именно со-жаление, а не слезливое сострадание и гневный протест.
Выдавливание раба - это в то же время бережное к нему отношение, отказ от немедленных преобразований, плав-ность, сангвиничность. Главное - дрожжи дрожи, стремле-ние оставаться нежно-мягким, неназойливым, с сохранени-ем потаенной боязни бурных потоков, пропастей. А ведь без бездн и бурных потоков не создать циклопических рус-ских произведений, романных полотен. С бездной чехов-ская душа-чайка остается тет-а-тет только на безопасном расстоянии ("Огни", воробьиная ночь "Скучной истории"). Топор, рубящий деревья сада, только слышится, звук близ-кого выстрела можно перепутать со звуком вылетевшей ап-течной пробки. Душа-чайка - вовсе не птица-тройка, не во-рон, не ворона и не буревестник. Тонкая избирательность письма и порождает камерную, комнатную чеховскую по-этику. Психологию мещанина Чехов вытесняет психологи-ей джентльмена, но не аристократа, не лорда, всегда боится переиграть или недоиграть. А сохранить золотую середину, да так чтобы случайно не вылезло отторгнутое страшное мурло, можно только особо не натуживаясь, периодически сдабривая себя юмористической валерианкой. Отсюда - акварельные и пастельные тона чеховской прозы.
Часто для характеристики творчества Чехова использу-ют цитаты из повести "Степь". Но "Степь" - не правило, она как раз - исключение, это своеобразный экскремент души, выдавленная из сердца вон птица-повозка, повесть-прощание с почвенностью...
* * *
Исключительно благодаря своему блеску Чехов пре-одолел узкое и скучное пространство между Лесковым, Короленко и Шолом Алейхемом. Однако, что прискорбно, он не захотел стать главным столпом, хребтом русской ли-тературы и страшно боялся умереть позже Толстого. Как известно, поддерживать тяжелый антаблемент долгое вре-мя не хотелось и Горькому, а позже Горький предпочитал держать его более на общественных или административных началах, то есть перьями других (будучи сам сверхчелове-ком: Ларрой-Данко-Буревестником).
Декаденты, оставив яркий след в поэзии, фактически не дали ни одного великого прозаика. Роман Федора Сологуба "Мелкий бес" погоды не сделал, "Василий Фивейский" Ле-онида Андреева остался только кивком в сторону неис-пользованных языковых возможностей. А вакансия была. Исторический комизм в том, что она оказалась последней.