Аннотация: Современный рассказ о патриотизме, проблеме отцов и детей, и еврейская тема.
Оркестр: пронзительный детский рассказ
Нечаянный мой двор.
Погожий летний день догорал. Вдоль всей Вилоновской улицы, сквозь листву старых кленов, от Волги простреливали лучи бархатного закатного солнца. Этот уголок старой Самары из старых одноэтажных и по- косившихся домов частного сектора с неуютными дворами, находился прямо-таки в сердце города, неподалеку от автовокзала, но будил воспоминания о крохотном уездном городишке. На лавочках, после большого и душного дня появлялись обитатели этих домов, старушки, нетрезвые мужички, шумоватые их жены, а также и поколение младое, шустрое, смелое. Все знали друг друга много лет, издалека здоровались, ходили в гости - через дорогу - с одной лавочки на другую, за новостями.
Я вышел с автовокзала и пошел вдоль Вилоновской, надеясь найти где-то ночлег, пристанище на пред- стоящую сессию в университете, где я учился заочно. Едва ли не первый же встречный из сидевших на лавоч- ках, сказал мне, что, скорее всего, меня на постой к себе пустит Анна Ивановна, у нее нет сейчас никого из квартирантов, и показали мне ее дом. Высокая и полная бабушка, в том классическом виде, в каком их рисуют на пасхальных и рождественских открытках, не сразу, но все же согласилась пустить меня под свою крышу на предстоящие три недели.
Жила она одна в крайнем к дороге доме, где на соседском жестяном заборе проржавевшей краской лука- вила надпись "туалета нет", а в глубине двора находились еще два одноэтажных и один двухэтажный дом. Жили и там квартиранты, но, как правило, это были базарники, торговавшие на недалеко расположенном Центральном рынке. Наверное, они были более щедрые постояльцы, но Анна Ивановна их почему-то недо- любливала. А вот нас - студентов безденежных побывало у неё много.
Было Анне Ивановне семьдесят пять лет, муж ее умер еще до войны, детей было двое: старшая На- дежда, обеспеченная всем до предела, властная и самоуверенная. Младший - Николаша: краснорож, хрипат, пьянь и пустоцвет, каких свет не видывал, но душа - нараспашку. На него то и тянулась Анна Ивановна со своей пенсией да квартирантскими деньгами. И хоть было совершенно очевидно, что любила она Николашу сильнее, заботилась постоянно об этом великовозрастном (лет пятидесяти) дитятке, но уважения больше проявляла к Надежде - Надежде Павловне, и меня тоже по-доброму наставляла: "Учись, будешь, как моя Надежда Павловна - кандидат наук, заведующая кафедрой "Истории КПСС", муж у нее член бюро обкома партии, дочка - доктор наук, профессор. А не будешь хорошо учиться, будешь, как Колюня - алкаш, пустозвон, "перекати-поле", - не щадила нисколько она своего "младшенького".
Поначалу она ко мне присматривалась, привыкала, потом уже приняла за своего. В мои ежедневные и еженощные бдения за конспектами и учебниками она деликатно не вмешивалась, оберегала от шума улицы и двора. Прятала в своем большом и уютном жилище, пахнувшем тонкими ароматами донника и мяты. С доброй улыбкой выходила на крылечко и поглядывала этакой мамашей наставницей на соседей, когда я, за- мучившись от зубрежки, для развлечения брал ведра и шел за водой к колонке.
Анна Ивановна постепенно перезнакомила меня с жителями двора и соседями. Двор был длинный, узкий и, большей частью заасфальтированный. Лишь по краю из- под соседского сарая рвались на свободу чахлые, но настырные кустики клёна. Сразу в тылу ее дома располагался двухэтажный домишко. На первом этаже жи- ли Матросовы. Муж от жены отличался лишь лысиной и одеждой, в остальной части они были удивительно одинаковы: невысокие, толстенькие, незагорелые, спокойные, немногословные. И работали-то они вместе в одной пекарне, и домой приходили одинаково припудренные мукой, источая тонкий аромат ванили. Они были уже немолоды, был у них один сын - десятилетний Костик, хотя внешне похожий на родителей, но манерами, характером - отличался абсолютно, как небо и земля. Это была живая ртуть, ни секунды он не мог посидеть на месте: озорства и шкоды сыпались из него направо и налево. На родительские подзатыльники, Костик не реагировал, да он их просто не замечал, и мчался на свое очередное, не менее шкодное мероприятие. Жил у Матросовых квартирант-базарник Али - пожилой, молчаливый узбек, которого видели лишь поздно вечером, возвращающимся с рынка с большой буханкой хлеба и непроданными нетоварными дынями, арбузами. В сумерках Али останавливался у входа во двор и с поклоном тихо говорил: "Здрас. Ассолом алейкум!" - и шел к себе в комнатку. Все отвечали ему, незло поддразнивая, с улыбкой говоря между собой: " Али опять один "здрас" и два арбуза принес", - но арбузы уминали с благодарностью. Однажды, в ответ на его приветствие, я ответил: "Вя алейкум ассалам!" (единственное, чему меня научил в армии однополчанин-узбек), и после этого Али протянул мне для пожатия смуглую руку с удивительной на ощупь шелковистой ладонью.
Над Матросовыми жила Люська - нагловатая особа лет тридцати, пьющая и курящая, порой неакку- ратная, но веселая и добродушная, не скрывавшая своей принадлежности к древнейшей женской профессии. Но за свой легкий нрав и незлобивость, за щедрость душевную и хлебосольство, за критическое отношение к своей персоне, во дворе ее уважали. Вечером, выйдя на крыльцо, она вдруг созывала весь двор к канистре холодного пива в запотевшей канистре, разрезала ароматнейшего копчёного леща и от души угощала, травила анекдоты, шутила. Всем было весело, легко. Дух двора властно витал в воздухе, и Люська, вкусно облизывая от рыбьего жира свои пухленькие пальцы, излучала этот дух, наслаждалась им больше всех. Она кормила большую семью двора. Лишь самые проницательные за этими улыбками, громкими разговорами и Люськиной щедростью могли разглядеть её тоску по семье: другой семьи Господь ей не дал. Всю свою распущенность, нахальство и все пороки, она умудрялась оставлять за пределами двора. Рубенсовских размеров аппетитный бюст и бёдра из под домашнего халатика выглядывали целомудренно и вожделения не должны были вызывать. На них прочитывалась печать "не для внутреннего потребления". А душа была наша, родная, свойская, и чуть-чуть неприкаянная.
Чуть глубже во дворе жила лучшая подруга Люськи - Лена Цыганкова со своим мужем Вовкой. Лена была постарше Люськи, но стройна и симпатична, чему мешала лишь бедность волос, с которой боролась она от- чаянно при помощи всевозможных бигуди, плоек, фенов и других хитростей. Победа в этой схватке была за ней, волосы сдавались и выглядели, как надо. Лена выучилась на медсестру, но работала в издательстве. Часто приносила она домой книги из Куйбышевского издательства, но все "плохо лежавшие". Жители двора были книгочеями с абсолютно одинаковыми томами на полках своих личных библиотек: что Ленка стырила, то и было. Но приносила Лена и себе и другим и кое-что сугубо медицинское, отчего и сама она, и Вовка, и их друзья ходили с расширенными глазами и вечно расцарапанными венами. Анна Ивановна и Матросовы порой тихо стыдили и воспитывали Ленку. Если она и останавливалась в этом своем порочном пристрастии, то только от этих соседских вмешательств. Но и соседи слышали от нее иногда жестковатые слова полу упреков - полу объяснений, почему она снова "наширялась". На мужа она махнула рукой, в семье он никто и звать его никак, испитой бывший вор, от которого отвернулась вся Самара, он нигде не работал, из двора не выходил, клопом сидел на шее Ленки. Кисти рук его - слабые, незагорелые, тонкие, без малейших следов былого труда, с постоянно оборванными заусеницами - предательски высвечивали всю суть этого захребетника. Я сначала принял его за инвалида, но Анна Ивановна сказала, что он физически здоров, но трутень и все. Одного этого подарка жизни было бы достаточно, но к этому судьба Ленке добавила еще одно испытание: единственный их сын - Генка - служил в Афгане. Анна Ивановна хвалила мне Генку, как хорошего парня, и в два часа всегда выходила к почтальону навстречу за Генкиными письмами. Писал он довольно часто и Анна Ивановна, как комендант двора, радовалась каждой весточке и успокаивала Лену, передавая ей письма от сына.
В самом углу двора жил Прокопыч - одинокий и одноногий дед. Вместо левой ноги из штанины высо- вывалась железная трубка с резиновым накостыльником. Он был высок, худ. Всегда одет был в черный кос- тюм и темную однотонную рубашку, застегнутую на все пуговицы, под горло. Голову его не покидала никогда черная выгоревшая фуражка-восьмиклинка с засалившимся козырьком. Во дворе ни с кем праздных разговоров он не вел, был суров, резок. На согнутой руке, прикрывая обмахрившийся рукав, носил дерматиновую черную хозяйственную сумку.
Я встретил его как-то в нашем маленьком магазинчике, где все стояли в очереди за колбасой ,вернее в двух очередях: одна - общая, а вторая - ветеранская. Прокопыч прошел мимо стоявших в очереди стариков и ста- рух, оттолкнул пожилую женщину и встал к прилавку. Из конца ветеранской очереди к Прокопычу подко- вылял, опираясь на бадик, маленький старичок и попытался выговаривать ему, что, мол, все в этой очереди инвалиды, и он тоже мог бы постоять. Свысока Прокопыч рыкнул: "А у меня вторая!" - имея в виду группу инвалидности, и подразумевая, что у всех остальных-то третья и его льготы выше. Маленький старичок возразил: "Ну и что, у меня тоже вторая!", а Прокопыч его отбрил: "Ну и хрен с тобой, стой, а я не буду, я вас всех в дисциплине держать должон". Маленький старичок хлебнул воздух точно карасик на берегу и, держась за сердце под тремя рядами орденских колодок, безропотно побрел в конец очереди, а Прокопыч зло и начальственно зыркнул на всех, и с вызовом потребовал у продавца свои, положенные ему советским государством полкило колбасы. В этой очереди за унижением он был первый.
Когда я рассказал Анне Ивановне этот случай, она пояснила мне, что у Прокопыча "интернат на дому" и большая пенсия, как у воевавшего фронтовика. Хотя орденов и медалей он не носит. О фронте никогда никому не рассказывал, даже дворовым, скрытен очень. Ни жены, ни детей у него не было.
Прямо напротив нашего дома стоял такой же, одноэтажный домишко с крыльцом, выходящим на ули- цу. Вечерами на ступеньках этого дома сидела маленькая пожилая женщина с орлиным носом и черными с густой проседью волнистыми волосами - Циля Лазаревна Браверман, и рядом с ней ее муж - Изя. Вот именно так, она Циля Лазаревна - во всем значительна: в разговорах, в движениях, в мыслях, не смотря на свой ма- ленький росточек. А он - Изя - не смотря на три ряда орденских планок на левой стороне пиджака, на гордую осанку и по-офицерски развёрнутую грудь, на то, что он глава семьи и мужчина, наконец. Она-то произно- сила это "Изя" с любовью и уважением, а соседи со скрываемой, а порой и нескрываемой насмешкой. Час- тенько Циля Лазаревна переходила дорогу и присаживалась поговорить с Анной Ивановной, которую она очень уважала и втайне ей завидовала, что у нее такая дочь, зять и внучка. Рассказывая о своем сыне - тридцатипятилетнем Леве, Циля Лазаревна говорила настолько восхищённо и возвышенно, что у всех окру- жающих это вызывало улыбку. Поскольку Лева работал в затрапезном научном учреждении в должности старшего инженера и не имел никаких перспектив на взлет своей карьеры, то мама придумала для всех при- емлемую формулировку: " Мой Лева - крупный инженер!" Не какой-то "старший", ну еще и не "главный", а крупный. Хитрющая Анна Ивановна при этом прятала улыбку, чтобы не обидеть соседку, но за глаза, говоря об этом же, слово "кру-у-упный", произносила с нескрываемым сарказмом, разводила руками и добавляла: " Девяносто шесть килограммов!" - но все равно как-то без злобы.
Моя сессия перевалила за половину, уже были успешно сданы два экзамена, а это по студенческим по- верьям свидетельствовало о том, что и вся сессия пройдет нормально. Наступила некоторая передышка в учебе, и я с удовольствием и интересом наблюдал жизнь нашего двора, простые и нехитрые житейские забо- ты - о хлебе насущном, о коллективном воспитании Костика. Анна Ивановна купила летние туфли своему Колюне, но промахнулась с полнотой: туфли не налезали на его толстые ступни. Каждое утро он приходил, обильно смачивал их одеколоном и разнашивал, демонстративно топая по двору взад и вперед, выпив под шу- мок остатки одеколона. На другой день эта процедура повторялась. Доза одеколона на туфли уменьшалась, а за воротник - увеличивалась. Про это знали все, кроме Анны Ивановны. Ей - молчок!
В тот день семинарские занятия начинались лишь с двух часов, в университет я собирался поехать после обеда, а с утра вышел на крылечко и увидел забуревшего дембеля в голубом берете, осматривавшего номера домов на нашей улице. Когда он приблизился к нашему двору и, обернувшись, крикнул кому-то назад: "Здесь!" - я уже понял, что к нам пришла беда.
Понял по закатанным не по уставу, рукавам камуфляжной гимнастерки, по едва державшемуся на затылке, голубому берету, по не начищенным, но не по форме обрезанным ботинкам, по безрадостному тону
голоса, по черной тени во взгляде, по незаметной, залитой стаканом водки, но выпирающей, тем не менее, братской скорби в покрасневших глазах человека, не просто не спавшего, а принесшего весть о смерти.
Весь он и его вызывающий внешний вид, плевать хотел на любые патрули, он их не просто "не заметил" бы, он искал встречи с ними, чтобы в глаза им бросить, что он-то свой долг воинский выполнил сполна, и им бы его не задерживать и делать замечания, а вытянуться и честь отдать ему. За его вид, за его медаль боевую "За отвагу", за скромно сидящий на правой стороне груди повыше "Гвардии" и других значков, орден Красной Звезды, а главное, за весть, которую он несёт, и за друга своего, в цинк запаянного, боевого товари- ща, лучшего и надежнейшего из всех людей земного шара.
Следом за этим дембелем, подскакивая, как мячик, подбежал молоденький розовощёкий солдатик, оде- тый в топорщащуюся парадную форму, в больших кирзовых сапогах, с комсомольским значком на кителе. Затем, развернулся и убежал назад, а через минуту подъехал на бортовом "газоне", но вместе с офицерами и солдатами из местной части.
Пропылённый и выгоревший под солнцем чужбины старлей-афганец и начищенный и отглаженный воен- коматский майор, спросили меня, где живут Цыганковы - я показал им на дверь в глубине двора, и сам пошел следом за ними. Все жители нашего двора выскочили следом за офицерами на асфальтированный пятачок у дверей Цыганковых. Соседи тоже хотели было зайти, но не смогли так, как весь узкий проход занял "газон", сдававший задним бортом во двор, чтобы удобнее было снять и поставить перед родительским домом боль- шой серебристый ящик с растерзанным миной телом десантника Генки.
Лена Цыганкова уже убежала в свою типографию, и на порог дома вышел Вовка, в вытянутых на коленях трениках, в джинсовой рубашке, с красным потерянным лицом и блуждающими глазами алкоголика. Все слова про "мужайся", "смертью храбрых" и "интернациональный долг" Цыганков-старший выслушал достойно, кивал головой, переводил взгляд с одного офицера на другого, потом на солдат, деловито выставляющих гроб на табуретки посредине двора. И лишь, когда майор вручил ему красную коробочку с орденом, рука его задро- жала, ноги подкосились, и он упал навзничь у порога своего дома и прохрипел: "Сына, Ленка, сына..."
Никчемный, пустой Вовка Цыганков на удержал тяжести награды сына, настоящего парня, отличного солдата, отдавшего жизнь свою за ..., а вот ни за хрен! Но воинский и гражданский долг свой - выполнивший до конца. А награда тяжела. Потому, что сын-то был ее достоин, а отец-то не очень. А главное потому, что посмертная.
Старлей предусмотрел и это, подскочил к Вовке, достал из кармана своего нашатырь, а когда и он не по- мог, то достал и одноразовый военный шприц и вколол в Вовкино плечо. Все остальные стояли не шевелясь. Вцепилась в свои волосы, да так и оставила там руки, стоявшая на крыльце Люська, как два боровичка, с одинаково раскрытыми ртами стояли ароматные от утренних ванильных булочек Матросовы, судорожно об- нимая Костика. Светлые, выцветшие от старости глаза Анны Ивановны были расширены от внезапно обвалившегося горя и ужаса; наверное, также был открыт и не закрывался рот, и она его зажала обеими своими толстыми ладонями. Вытянувшись во весь свой гвардейский рост и едва не щелкая каблуками (а может он и щелкнул бы, да каблук был в наличии только один), стоял весь в черном Прокопыч.
Отглаженный майор из местного военкомата, увидев, что старлей привел в чувство Цыганкова-старше- го, быстро нашел повод смыться. Забрался в кабину "газона" и скомандовал местным солдатам погрузиться в кузов, а сам, уже из кабины свесившись, сказал: "Погребение завтра, в два вынос. На Красноглинском. Мы поехали, а то весь двор заняли, соседи подойти попрощаться не могут" - и скоренько уехал.
Во двор чинно, держась под руки, зашли Циля Лазаревна и Изя. Они медленно подходили, все более склоняя головы к, стоящему на армейских табуретках, серебристому воплощению горя семьи Цыганковых. И в этот момент во двор вбежала, упала у входа, ободрав коленки, поднялась и, растолкав всех, бросила себя на гроб мать. Минут десять она не могла произнести ни звука, ни стона. Ленка тяжко дышала, как загнанная ло- шадь, потому, что не смогла после телефонного звонка из военкомата ждать автобус и бежала от типо- графии почти два километра. Лишь отдышавшись, она тоненько и дико завыла.
На двух казенных, крашенных половой краской, с отверстием для ладони посредине сиденья, табуретках стоял качественно запаянный цинковый гроб. В нем находилось тело, а рядом где-то, наверное, летала Ген- кина душа. Он вернулся во двор, где прошло его детство, где мальчишкой выбегал он в садик, в школу, где жи- ла его мама - самая молодая, добрая и красивая. Где жила бабушка Аня, как самая родная и настоящая ба- бушка, рассказывавшая ему сказки, лечившая его горячим молоком с маслом от ангины. Здесь жила Люська, что греха таить, первая женщина в его короткой жизни. Здесь жили "чижики" Матросовы, прозванные так потому, что были неразлучны. Они все собрались встретить его под вылинявшим от долгого ожидания, са- марским небом. И здесь же он видит своего командир взвода, и верного Буданца, и розовощекого "салагу" Ромку: ох, какая хорошая компания! Жаль только, что он с ними не присядет и не выпьет, не споет и не рас- скажет, и не обнимет свою верную девчонку Иринку. Он уже ничего и никогда не сделает. Его уже нет...
Я не пошел на семинар, было совершенно невозможно бросить наш двор в такой тяжкий момент.
Бурый дембель подошел ко мне, как к самому подходящему по возрасту, представился Дмитрием Будан- цевым, назвал "салагу" Ромкой Седаковым, а старлея просто по фамилии - Елисеев, и деловито сказал: "Надо бы водки купить". Мы быстренько скинулись всей стоящей во дворе толпой, и я с Ромкой сходил в наш малень- кий магазинчик, принес в бесцветных бутылках, похожих на снаряды, "лекарство от горя".
Во двор стали подходить соседи, просто прохожие, коллеги с Ленкиной работы, пришли учителя с экзаме- нов из школы, где учился Генка Цыганков. Пришли две девчонки, обе ревели, как белуги, и никто не мог разо- брать, которая из них Генкина девушка - Ирина, а которая ее подруга.
На Матросовском крыльце на корточках сидел виноватый взводный Елисеев, тихонько качая понурой головой с ранней, загоревшей до кирпичного цвета, плешью и поддакивал, таким образом, дембелю Буданцеву. А тот, как из пулемета, рассказывал подробности их последнего с Генкой боя: про Кандагар, про "зеленку", про "духов", про "вертушки" и "крокодила". Непосвященному слушателю совершенно невозможно было ра- зобраться в его жаргоне, если бы он отчаянно не матерился. С матюгами все было понятно, как ни странно.
Чуть поодаль, на прокопычевской завалинке сидел Ромка Седаков с остановившимися глазами, полными слез и ужаса. Его трясущиеся губы и не находившие места руки, я поначалу отнес на счет простого волнения и опьянения. Лишь потом дембель Буданцев, с сожалением и братской заботой глядя на "салагу", объяснил, что ему-то тяжелее всего, ему сразу назад лететь, а сейчас он не только Генку привез, он - на репетиции своих собственных похорон: за последние два месяца их сменный дозор из пяти человек, пять раз полностью обновлялся из-за потерь. Один только Толик Чернышов у них заговоренный: ну да у него уже два ордена Красной Звезды и последняя стадия наркомании - самую лучшую в мире коноплю он курит каждые полчаса: может она его и спасает от пуль и мин? Буданец запалил сигаретку, коротко курнул, пряча в кулак огонёк, и по-братски отдал докурить салаге Седакову.
На ночь Люська забрала к себе старлея, Матросовы - Буданцева, а Ромку Седакова увела к себе Циля Ла- заревна. Но ночь была все равно неспокойной. Часа в два Вовка Цыганков с топором рвался открывать цинко- вый гроб, чтобы убедиться в том, что это именно его сын - Генка лежит там. Его едва оттащили, налили лошадиную дозу сердечных и успокаивающих капель и долго держали, пока он не отключился. А дембель Будан- цев, сверкая в ночи рандойлевой фиксой, потихоньку шепнул, что открывать "тюльпан" категорически нельзя, никто не вынесет такого зрелища. Это им ничего не страшно, они свое отблевали, отбоялись, им ничего не гребостно, ничего не ново, не жутко и не дико. Даже салаге Седакову. Потом зевнул и пошел спать.
Рано утром, еще до рассвета двор потихоньку проснулся и начал готовиться к похоронам и поминкам. Вчерашних просто соседей обняло и прижало к своей пепельной груди всевластное и беспардонное горе. Ма- ленький Костик оборвал все соседские клумбы, мать его пекла блины и пироги, Анна Ивановна варила кутью, Циля Лазаревна принесла какое-то овощное блюдо в медной посудинке. Даже Прокопыч приложил к общим стараниям свою руку: он вынул из своих сундуков ложки, кружки и алюминиевые миски: все бывшее в упот- реблении, но упакованное казенным способом - укручено проволокой. Узбек Али принес в сумке огурцы, поми- доры, вяленые дыни, яблоки и вновь ушел за чем-то на базар.
Я не мог присутствовать на похоронах - нельзя было пропустить экзамен, и я уехал в университет. Домой вернулся вместе со всеми возвращавшимися с кладбища. Стараниями женщин двора квартира Цыганковых была вымыта и прибрана, а посредине двора на асфальте расставлены столы и приготовлен поминальный обед.
Речи за поминальным столом горьки и одинаковы, а кушанья все равно начинаются с кутьи и блинов с медом; потому, как бы закуски ни были разнообразны и вкусны, все равно они не радуют. Я обратил лишь внимание на сладкое овощное рагу и попросил вполголоса Анну Ивановну: "Положите мне в блюдечко цимес!" Она не поняла, что я прошу, но тут подошла хозяйка блюда - Циля Лазаревна и выполнила мою просьбу.
С очередным тостом встал Прокопыч, на его черном пиджаке появились орденские колодки, а на левом лацкане тусклый желтенький значок - "Отличник НКВД". Заплетающимся языком он начал говорить что-то про интернациональный долг, про фронтовое товарищество, про то, как почетно отдать жизнь за Родину, как ему на фронте приходилось тяжело и жалко было таких же, как Генка ребят.
И вдруг Изя - тихий, спокойный, с тоненьким негромким голосом - просто - таки рявкнул: "Замолчи, гни- да СМЕРШевская, ты и фронта-то близко не видел, и ребят таких, как Генка ты жалел только после того, как расстреляешь и все карманы обшаришь. Вот тогда тебе жалко было, что у него ничего не было при себе. Ведь это ты, скотина, с фронта четыре чемодана наручных часов, снятых с фрицев привез. И после войны всю жизнь в охране лагерей ошивался, и ногу ты не на фронте потерял, а по пьянке в Магадане отморозил, когда вот эти тюремные миски и ложки, которыми ты сейчас расщедрился - на стол выставил, ты же их у зэков отбирал. Я всю жизнь прожил с тобой бок о бок на одной улице и никогда не говорил никому об этом, молчал, хотя я сам пол войны прошел минометчиком. Но вот сейчас не смолчу. Ты к Генкиной славе не при- мазывайся, он настоящий герой. Ты ему в подмётки не годишься. Он свою кровь пролил, и жизнь отдал за таких недоумков, как ты, которые во время войны в заградотрядах да политотделах отсиделись, а теперь их - безвинных - на ненужную бойню послали!"
Никто не ожидал от Изи такой речи, и сидели - остолбеневшие. Лишь старый узбек Али выругался по-своему и спросил: " Так это ты, шакал, всю войну на мой спина в прицел смотрель, когда я от Вязьмы и до Кенигсберга шель? Отойди от этого святого мальчишки, ты пыли под его сапогом не стоишь. И не забудь всегда носить вон тот желтый клеймо на груди, чтобы тебя вся махаля за хорошего человека не принимал".
Вокруг Прокопыча образовалось мертвое пространство, от него отодвинулся потихоньку даже "салага" Седаков. В наступившей тишине все собравшиеся за столом подумали, наверное, что присутствуют не толь- ко на поминках, но и на суде, суде истории, суде простого народа. Такого, как Изя, Али, Анна Ивановна, дем- бель Буданцев, как Ленка и Вовка Цыганковы, отдавшие сегодня могиле самое дорогое в жизни - единствен- ного сына. И Прокопыч перед ними - не просто сосед, человек, старик, а олицетворение бюрократического, тоталитарного, коммунистического, начальственного и зажравшегося зла. Вот, кто он!
А какой из Прокопыча злодей? Он простой старый конвойный лагерный пёс, загнанно озирающийся по сторонам, не понимающий, где он оплошал. Он просто честно нёс свою собачью службу. А они...
Мы тихо разошлись по домам, и Анна Ивановна все вздыхала и бормотала себе под нос: " Ну, Изя! Эх, Генка! А Прокопыч-то, а?" А затем, оставила меня одного в квартире, а сама пошла к Цыганковым, ее оче- редь была не бросить их, и оберегать всю ночь. Нести вахту двора.
Нелегко, не сразу, а постепенно, маленькими шажками оправлялся от лихой беды наш двор. Лишь в его глубине, на асфальте сосредоточилась, как грозовая туча, скорбь и острая болезненная память. Но повсед-
невная жизнь брала свое, своими заботами отвлекала от беды, вела от темного к светлому, к суете и мир- ным делам.
Я сдал последний экзамен по английскому языку, ходил на установочные лекции предстоящего семестра, получал в библиотеке учебники на новый курс.
Вечером последнего дня моей сессии, Анна Ивановна передала мне просьбу зайти к Циле Лазаревне. Я подумал, что надо чем-то помочь, и вошел в маленькую темную прихожую. Увидев меня, Изя проводил в даль- нюю, светлую и просторную комнату, где сидела за каким-то шитьем Циля Лазаревна. "Здравствуй, Моше!"- приветствовала она меня, забавно подняв брови и, поглядывая поверх очков - "Ведь тебя так зовут?" Я сказал, что не так, она ошиблась, меня мама назвала Мишей. Это потому, что так звали моих двоих пра- дедов, так зовут дядю. Циля Лазаревна обидевшись, сказала: "Что стало-таки с евреями, совсем раство- рились в России. Оно, конечно, правильно с одной стороны: на какой повозочке сижу, такую песенку пою - это старая еврейская пословица, так проще выжить. Но должны же быть какие-то традиции, верно Изя?" Потом она отложила свое рукоделие и, повернулась ко мне, и тоном, не терпящим возражений, заявила, что корни мои еврейские она видит, ей со стороны просто видней, и предложила мне отбросить свою предвзя- тость и самому захотеть найти их. Она мягко подтолкнула для начала: "Ну, у кого из твоих родственников: черные смоляные брови "домиком", темные, почти черные глаза, в которых отразилась скорбь всего мира, нос сливой, длинные ноги с высокой задницей?" - спросила Циля Лазаревна. Я удивленно и, озадаченно одновре- менно, ответил: "У папы, у деда и у тети Коры, а еще у тети Жени и тети Ривы". "Таки шо я говорила!" - возликовала старая еврейка появлению настоящих национальных признаков не только в физиологическом строении, но и в еврейских именах.
И память моя, очевидно, дремавшая до времени, стала подсказывать мне, что прадеда звали старин- ным библейским именем Матвей, что занимался он исключительно еврейским национальным ремеслом - был шапошником, а когда остался с двумя детьми на руках, причем младшему из них - моему деду - было лишь девять месяцев, то не отдал их в приют, детдом, и не женился, а жизнь свою положил, чтобы вырастить их, дать образование. Такая любовь к детям и такое самопожертвование характерно именно еврейским, а не русским семьям (никогда, и ныне тоже, у евреев не было, и нет детских домов, но нет и сирот и беспри- зорников: их обязательно воспитывают в семьях или родня или вовсе посторонние люди). Вспомнил я, что один из братьев моих, умерших в младенчестве, похоронен под мраморным Амуром на еврейском кладбище Львова. Вспомнил и о любимом блюде отца - цимесе - еврейском национальном блюде, которое готовила на Генкины поминки Циля Лазаревна, и по которому, она с точностью уловила то, что от меня скрывалось всей моей роднёй, наверное, из лучших побуждений.
"Таки ты положил мои слова и свои эти раздумья себе в уши? Иди спать, аид, если уснешь, конечно. За Браверманов не думай плохо, здесь тебе всегда будет угол, добрый совет и немного мацы", - остался в моем сознании и памяти чуть надтреснутый голос старой еврейки.
Я перешел дорогу, сел в темноте на лавочку и прислушался к калейдоскопу мыслей и чувств в моей взбаламученной душе. На себе я почувствовал гордость за Эйнштейна и Ландау, за Райкина и Когана, Левита- на, Квитко и Гроссмана, грудь моя развернулась под чудную, заразительную мелодию "Хавва нагила". Но тут же я вдруг почувствовал фашистский, кованый сапог, наступающий на мое горло, и сталкивающий меня в бездну Бабьего Яра, я почувствовал себя подсудимым по "делу врачей", а на спине у меня проступил лозунг: "Бей жидов - спасай Россию!" И над головой моей крутанулись лопасти вентиляторов, разносящие слад- коватый запах "Циклона Б" в газовой камере Освенцима...В этот последний миг увидел я капельку пота на кончике носа у работающего отца, и спокойный и мудрый взгляд Цили Лазаревны.
От обвинений в распятии Христа и до Брежневского запрета на профессии по "пятому пункту"! Боже мой! Какая бездна обрушилась на меня! Как ее понять и охватить, и не расплескать ни капли? Потому, что она теперь МОЯ!
Наутро я простился с нашим двором: обнял бабушку Анну Ивановну, мне помахали рукой "чижики" Матросовы, озорно подмигнула Люська, очень добро взглянула, но не смогла улыбнуться Ленка, подарил ро- гатку Костик, сторожко зыркнул из-под козырька своей выгоревшей восьмиклинки какой-то полинявший Прокопыч, и вышли на крылечко, держась под руки, Циля Лазаревна и Изя.
Я оставил там частичку моего сердца. И забрал с собой светлую память о нем - о моем нечаянном дворе.
Махаля -узб. улица, близкая округа.
Аид - иврит. Еврей
Нечаянный мой двор.
Михаил Аллилуев
Погожий летний день догорал. Вдоль всей Вилоновской улицы, сквозь листву старых кленов, от Волги простреливали лучи бархатного закатного солнца. Этот уголок старой Самары из одноэтажных и, зачастую, по- косившихся домов частного сектора с неуютными дворами, вроде бы и находился прямо-таки в центре города, неподалеку от автовокзала, но про- сто излучал собой патриархальность. На лавочках, после большого рабочего дня появлялись жители этих домов, чаще всего старушки, нетрезвые му- жички, шумоватые их жены, вездесущие ребятишки. Все знали друг друга много лет, издалека здоровались, ходили в гости - через дорогу - с одной ла- вочки на другую, за новостями, за горсть соли.
Я вышел с автовокзала и пошел вдоль Вилоновской улицы, надеясь найти где-то ночлег, пристанище на предстоящую сессию в университе- тете, где я учился заочно. Едва ли не первый же встречный из сидевших на лавочках, сказал мне, что, скорее всего, меня на постой к себе пустит Анна Ивановна, у нее нет сейчас никого из квартирантов, и показали мне ее дом. Высокая и полная бабушка, в том классическом виде, в каком их рисуют на пасхальных и рождественских открытках, не сразу, но все же согласи- лась пустить меня под свою крышу на предстоящие три недели.
Жила она одна в крайнем к дороге доме, а в глубине двора находились еще два одноэтажных и один двухэтажный дом. Жили и там квартиранты, но, как правило, это были базарники, торговавшие на недалеко расположен- ном Центральном рынке. Наверное, они были более щедрые постояльцы, но Анна Ивановна их почему-то недолюбливала.
Было Анне Ивановне семьдесят пять лет, муж ее умер еще до войны, детей было двое: старшая Надежда, обеспеченная всем до предела, и млад- ший - Николаша: пьянь и пустоцвет, каких свет не видывал. На него-то и тянулась Анна Ивановна со своей пенсией да квартирантскими деньгами. И хоть было совершенно очевидно, что любила она Николашу сильнее, забо- тилась постоянно об этом великовозрастном (лет пятидесяти) дитятке, но уважения больше проявляла к Надежде - Надежде Павловне, и меня то- же по-доброму наставляла: "Учись, будешь, как моя Надежда Павловна - кандидат наук, заведующая кафедрой "Истории КПСС", муж у нее член бюро обкома партии, дочка доктор наук, профессор. А не будешь хорошо учиться, будешь, как Колюня - алкаш, пустозвон, "перекати-поле", - не ща- дила нисколько она своего "младшенького".
Поначалу она ко мне присматривалась, привыкала, потом уже при- няла за своего. В мои ежедневные и еженощные бдения за конспектами и учебниками она деликатно не вмешивалась, оберегала от шума улицы и двора. Прятала в своем большом и уютном жилище, пахнувшем тонкими ароматами донника и мяты. С доброй улыбкой выходила на крылечко и поглядывала этакой мамашей наставницей на соседей, когда я, заму- чившись от зубрежки, для развлечения брал ведра и шел за водой к колонке.
Анна Ивановна постепенно перезнакомила меня с жителями двора и соседями. Двор был длинный, как кишка и, большей частью заасфальти- рованный. Сразу в тылу ее дома располагался двухэтажный домишко. На первом этаже жили Матросовы. Муж от жены отличался лишь лысиной и одеждой, в остальной части они были удивительно одинаковы, невы- сокие, толстенькие, незагорелые, спокойные, немногословные. И работали-то они вместе в одной пекарне, и домой приходили одинаково припудренные мукой. Им было за сорок, был у них один сын - десятилетний Костик, хотя внешне и похожий на родителей, но поведением отличался абсолютно, как небо и земля. Это была живая ртуть, ни секунды он не мог посидеть на месте: озорства и шкоды сыпались из него направо и налево. На роди- тельские подзатыльники, Костик не реагировал: он их просто не замечал, и мчался на свое очередное, не менее шкодное мероприятие. Жил у Мат- росовых квартирант-базарник Али - пожилой, молчаливый узбек, которого видели лишь поздно вечером, возвращающимся с рынка с большой буханкой хлеба и непроданными, но нетоварными дынями, арбузами. В сумерках Али останавливался у входа во двор и с поклоном тихо говорил: "Здрас. Ассолом алейкум!" - и шел к себе в комнатку. Все отвечали ему, незло поддразнивая, с улыбкой говоря между собой: " Али опять один "здрас" и два арбуза при- нес" - но арбузы уминали с благодарностью. Однажды, в ответ на его при- ветствие, я ответил: " Вя алейкум ассалам!" (единственное, чему научил меня в армии однополчанин-узбек), и после этого Али протянул мне для пожатия смуглую руку с удивительной на ощупь шелковистой ладонью.
Над Матросовыми жила Люська - нагловатая особа лет тридцати, пьющая и курящая, порой неаккуратная, но веселая и добродушная, не скры- вавшая принадлежности к древнейшей женской профессии. Но за свой лег- кий нрав и незлобливость, за щедрость душевную и хлебосольство, за кри- тическое отношение к своей персоне, во дворе ее уважали. Возможно пото- му, что всю свою распущенность, нахальство она умудрялась оставлять за пределами двора.
Чуть глубже во дворе жила лучшая подруга Люськи - Лена Цыганкова со своим мужем Вовкой. Лена была постарше Люськи, но стройна и симпа- тична. Этому мешала лишь некоторая бедность волос, с которой боролась она отчаянно при помощи всевозможных бигуди, плоек, фенов и других хи-тростей. Лена выучилась на медсестру, но работала в издательстве. Часто приносила она домой книги из Куйбышевского издательства, но все "плохо лежавшие". Жители двора были книгочеями с абсолютно одина- ковыми томами на полках своих личных библиотек: что Ленка стырила, то и было. Но приносила Лена и себе и другим и кое-что сугубо медицин- ское, отчего и сама она, и Вовка, и их друзья ходили с расширенными гла- зами и вечно расцарапанными венами. Анна Ивановна и Матросовы порой тихо стыдили и воспитывали Ленку. Если она и останавливалась в этом своем порочном пристрастии, то только от этих соседских вмешатель- ств. Но и соседи слышали от нее иногда жестковатые слова полу упреков полу объяснений почему она снова "наширялась". На мужа она махнула рукой, в семье он никто и звать его никак, испитой бывший вор, он нигде не работал, из двора не выходил, клопом сидел на шее Ленки. Я сначала при- нял его за инвалида, но Анна Ивановна сказала, что он физически здоров, но трутень и все. Одного этого подарка жизни было бы достаточно, но к этому судьба Ленке добавила еще одно испытание: единственный их сын - Генка - служил в Афгане. Анна Ивановна хвалила мне Генку, как хорошего парня и в два часа всегда выходила к почтальону навстречу за Генкиными письмами. Писал он довольно часто и Анна Ивановна, как комендант двора, радовалась каждой весточке и успокаивала Лену, передавая ей письма от сына.
В самом углу двора жил Прокопыч - одинокий и одноногий дед. Вместо второй ноги из штанины высовывалась железная трубка с резиновым на- костыльником. Он был высок, худ. Всегда одет был в черный костюм и темную однотонную рубашку, застегнутую на все пуговицы, под горло. Голову его не покидала никогда черная выгоревшая фуражка-восьмиклинка с засалившимся козырьком. Во дворе ни с кем праздных разговоров он не вел, был суров, резок. На согнутой руке, прикрывая обмахрившийся рукав, носил он кожаную, черную сумку для покупок. Ни жены, ни детей у него не было.
Я встретил его как-то в нашем маленьком магазинчике, где все сто- яли в очереди за колбасой, вернее в двух очередях: одна - общая, а вторая - ветеранская. Прокопыч прошел мимо стоявших в очереди стариков и ста- рух, оттолкнул пожилую женщину и встал к прилавку. Из конца этой льготной очереди к Прокопычу подковылял, опираясь на бадик, маленький старичок и попытался выговаривать ему, что, мол, все в этой очереди ин- валиды, и он тоже мог бы постоять. Свысока Прокопыч рыкнул: "А у меня вторая!" - имея в виду группу инвалидности, и подразумевая, что у всех остальных-то третья, и его льготы выше. Маленький старичок возразил: "Ну и что, у меня тоже вторая!", а Прокопыч его отбрил: "Ну и хрен с тобой, стой, а я не буду, я вас всех в дисциплине держать должон". Ма- ленький старичок хлебнул воздух точно карасик на берегу и, держась за сердце под тремя рядами орденских колодок, безропотно побрел в конец очереди, а Прокопыч зло и начальственно зыркнул на всех, и с вызовом по- требовал у продавца свои, положенные ему советским государством пол- кило колбасы.
Когда я рассказал Анне Ивановне этот случай, она пояснила мне, что у Прокопыча "интернат на дому" и большая пенсия, как у воевавшего фронтовика. Хотя орденов и медалей он не носит. О фронте никогда никому не рассказывал, даже дворовым, скрытен очень.
Прямо напротив нашего дома стоял такой же, одноэтажный домиш- ко с крыльцом, выходящим на улицу. Вечерами на ступеньках этого дома сидела маленькая пожилая женщина с орлиным носом и черными с густой проседью волнистыми волосами - Циля Лазаревна Браверман, и рядом с ней ее муж - Изя. Вот именно так, она Циля Лазаревна - во всем значитель- на: в разговорах, в движениях, в мыслях, не смотря на свой маленький рос- точек. А он - Изя - не смотря на три ряда орденских планок на левой сто- роне пиджака, на гордую осанку и по-офицерски развёрнутую грудь, на то, что он глава семьи и мужчина, наконец. Она-то произносила это "Изя" с любовью и уважением, а соседи со скрываемой, а порой и нескрываемой на- смешкой. Частенько Циля Лазаревна переходила дорогу и присаживалась поговорить с Анной Ивановной, которую она очень уважала и втайне ей завидовала, что у нее такая дочь, зять и внучка. Рассказывая о своем сыне, тридцатипятилетнем Леве, Циля Лазаревна говорила настолько восхи- щённо и возвышенно, что у всех окружающих это вызывало улыбку. Лева работал в затрапезном научном учреждении в должности старшего инже- нера и не имел никаких перспектив на взлет своей карьеры, то мама при- думала для всех приемлемую формулировку: " Мой Лева - крупный инже- нер!" Не какой-то "старший", ну еще и не "главный", а крупный. Хит- рющая Анна Ивановна при этом прятала улыбку, чтобы не обидеть со- седку, но за глаза, говоря об этом же, слово "кру-у-упный", произносила с нескрываемым сарказмом, разводила руками и добавляла: " Девяносто шесть килограммов!" - но все равно как-то без зла.
Моя сессия перевалила за половину, уже были успешно сданы два экза- мена, а это по студенческим поверьям свидетельствовало о том, что и вся сессия пройдет нормально. Наступила некоторая передышка в учебе, и я с удовольствием и интересом наблюдал жизнь нашего двора, простые и нехитрые житейские заботы - о хлебе насущном, о коллективном вос- питании Костика. Анна Ивановна купила Колюне летние туфли но про- махнулась с размером - на его толстые ступни они не налазили. По утрам он приходил, обильно смачивал их одеколоном и разнашивал, демонстра- тивно топая по двору, выпив под шумок остаток одеколона. На следующий день процедура "разнашивания туфель" повторялась. Доза одеколона на туфли сокращалась, а остаток, попадавший за воротник, возрастал.
В тот день семинарские занятия начинались лишь с двух часов, в уни- верситет я собирался поехать после обеда, а с утра вышел на крылечко и увидел забуревшего дембеля в голубом берете, осматривавшего номера домов на нашей улице. Когда он приблизился к нашему двору и, обернув- шись, крикнул кому-то назад: "Здесь!" - я уже понял, что к нам пришла беда.
Понял по закатанным не по уставу рукавам камуфляжной гимнастёр- ки, по едва державшемуся на затылке голубому берету, по неначищенным, но неформенно обрезанным ботинкам, по нерадостному тону голоса, по черной тени во взгляде, по незаметной, залитой стаканом водки, но выпи- рающей, тем не менее, братской скорби в покрасневших глазах человека, не просто не спавшего, а принесшего весть о смерти.
Весь он и его вызывающий внешний вид, плевать хотел на любые патрули, он их не просто "не заметил" бы, он искал встречи с ними, чтобы в глаза им бросить, что он-то свой долг воинский выполнил сполна, и им бы его не задерживать и делать замечания, а вытянуться и честь отдать ему. За его вид, за его медаль боевую "За отвагу", за скромно сидящий на правой стороне груди повыше "Гвардии" и других значков, орден Красной Звезды, а главное, за весть, которую он несёт, и за друга своего, в цинк запаянного, боевого товарища, лучшего и надежнейшего из всех людей земного шара.
Следом за этим дембелем, подскакивая, как мячик, подбежал моло- денький розовощёкий солдатик, одетый в топорщащуюся парадную форму, в больших кирзовых сапогах, с комсомольским значком на кителе. Затем развернулся и убежал назад, а через минуту подъехал на бортовом "га- зоне", но вместе с офицерами и солдатами из местной части.
Пропылённый старлей из афганской части и начищенный и отгла- женный военкоматский майор, спросили меня, где живут Цыганковы - я показал им на дверь в глубине двора, и сам пошел следом за ними. Все жите- ли нашего двора выскочили следом за офицерами на асфальтированный пятачок у дверей Цыганковых. Соседи из ближайших дворов тоже хотели было зайти, но не смогли так, как весь узкий проход занял "газон", сда- вавший задним бортом вперед, чтобы удобнее было снять и поставить перед родительским крыльцом большой серебристый ящик с растерзанным миной телом десантника Генки.
Лена Цыганкова уже убежала в свою типографию, и на порог дома вышел Вовка, в вытянутых на коленях трениках, в джинсовой рубашке, с красным потерянным лицом и блуждающими глазами алкоголика. Все сло- ва про "мужайся", "смертью храбрых" и "интернациональный долг" Цы- ганков-старший выслушал достойно, кивал головой, переводил взгляд с од- ного офицера на другого, потом на солдат, деловито выставляющих гроб на табуретки посредине двора. И лишь когда майор всунул ему в руку красную коробочку с орденом, рука его задрожала, ноги подкосились, и он упал навзничь у порога своего дома и прохрипел: "Сына, Ленка, сына..."
Никчемный, пустой Вовка Цыганков на удержал тяжести награды сына, настоящего парня, отличного солдата, отдавшего жизнь свою за ..., а вот ни за хрен! Но воинский и гражданский долг свой - выполнивший до конца. А награда тяжела. Потому, что сын-то был ее достоин, а отец-то не очень. А главное потому, что посмертная.
Старлей предусмотрел и это, подскочил к Вовке, достал из кармана своего нашатырь, а когда и он не помог, то и одноразовый военный шприц и вколол в Вовкино плечо. Все остальные стояли не шевелясь. Вцепилась в свои волосы, да так и оставила там руки, стоявшая на крыльце Люська, как два боровичка, с одинаково раскрытыми ртами стояли Матросовы, прижавшись друг к другу, и судорожно обняв Костика. Светлые, выцвет- шие от старости глаза Анны Ивановны были расширены от внезапно обва- лившегося горя и ужаса, наверное, также был открыт и не закрывался рот, и она его зажала обеими своими толстыми ладонями. Вытянувшись во весь свой гвардейский рост и едва не щелкая каблуками (а может он и щелкнул бы, да каблук был в наличии только один), стоял весь в черном Прокопыч.
Хитрожопый майор из местного военкомата, увидев, что старлей при- вел в чувство Цыганкова-отца, быстро нашел повод смыться. Забрался в кабину "газона" и скомандовал местным солдатам погрузиться в кузов, а сам, уже из кабины свесившись, сказал: "Погребение завтра, в два вынос. На Красноглинском. Мы поехали, а то весь двор заняли, соседи подойти попро- щаться не могут" - и скоренько уехал.
Во двор чинно, держась под руки, зашли Циля Лазаревна и Изя. Они мед- ленно подходили, все более склоняя головы к, стоящему на армейских та- буретках, серебристому воплощению горя семьи Цыганковых. И в этот мо- мент во двор вбежала, упала у входа, поднялась и, растолкав всех, бросила себя на гроб мать. Минут десять она не могла произнести ни звука, ни стона. Ленка тяжко дышала, как загнанная лошадь, потому, что не смогла после телефонного звонка из военкомата ждать автобус и бежала от типографии почти два километра. Лишь отдышавшись, она тоненько и дико завыла.
На двух казенных, крашенных половой краской, с отверстием для ла- дони посредине сиденья, табуретках стоял качественно запаянный цинко- вый гроб. В нем находилось тело, а рядом где-то, наверное, летала Генкина душа. Он вернулся во двор, где прошло его детство, где мальчишкой выбегал он в садик, в школу, где жила его мама - самая молодая, добрая и красивая. Где жила бабушка Аня, как самая родная и настоящая бабушка, расска- зывавшая ему чудесные сказки, лечившая его горячим молоком с маслом от ангины. Здесь жила Люська, что греха таить, первая женщина в его ко- роткой жизни. Здесь жили "чижики" Матросовы, прозванные так пото- му, что были неразлучны. Они все собрались встретить его под выли- нявшим от долгого ожидания, самарским небом. И здесь же он видит сво- его командир взвода, и верного друга - Буданца, и розовощекого "салагу" Ром- ку: ох, какая хорошая компания! Жаль только, что он с ними не присядет и не выпьет, не споет и не расскажет, и не обнимет свою замечательную маму, верную девчонку Иринку. Он уже ничего и никогда не сделает. Его уже нет...
Я не пошел на семинар, было совершенно невозможно бросить наш двор в такой тяжкий момент.
Бурый дембель подошел ко мне, как к самому подходящему по возрас- ту, представился Дмитрием Буданцевым, назвал "салагу" Ромкой Седако- вым, а старлея просто по фамилии - Елисеев, и деловито сказал: "Надо бы водки купить". Мы быстренько скинулись всей стоящей во дворе толпой, и я с Ромкой сходил в наш маленький магазинчик, принес в бесцветных бу- тылках, похожих на снаряды, "лекарство от горя".
Во двор стали подходить соседи, просто прохожие, коллеги с Ленкиной работы, пришли учителя с экзаменов из школы, где учился Генка Цыган- ков, пришли две девчонки, обе ревели, как белуги и никто не мог разобрать, которая из них Генкина девушка - Ирина, а какая ее подруга.
На Матросовском крыльце на корточках сидел виноватый взводный Елисеев, тихонько качая понурой головой с загоревшей до кирпичного цвета ранней плешью, и поддакивал дембелю Буданцеву. А тот, как из пулемета, рассказывал подробности их последнего с Генкой боя: про Кандагар, про "зеленку", про "духов", про "вертушки" и "крокодила". Непосвященному слушателю совершенно невозможно было разобраться в его жаргоне, если бы он отчаянно не матерился. С матюгами все было понятно, как ни странно.
Чуть поодаль на завалинке сидел Ромка Седаков с остановившимися глазами, полными слез и ужаса. Его трясущиеся губы и не находившие места руки, я поначалу отнес на счет простого волнения и опьянения. Лишь потом дембель Буданцев, с сожалением и братской заботой глядя на "салагу", объяснил, что тому-то тяжелее всего, ему сразу назад лететь, а сейчас он не только Генку привез, он - на репетиции своих собственных похорон: за последние два месяца их сменный дозор из пяти человек пять раз полностью обновлялся из-за потерь. Один только Толик Чернышов у них заговоренный, ну да у него уже два ордена Красной Звезды и последняя стадия наркомании - самую лучшую в мире коноплю он курит каждые полчаса: может она его и спасает от пуль и мин?
На ночь Люська забрала к себе старлея, Матросовы - Буданцева, а Ромку Седакова увела к себе Циля Лазаревна. Но ночь была все равно не- спокойной. Часа в два Вовка Цыганков с топором рвался открывать цин- ковый гроб, чтобы убедиться в том, что это именно его сын - Генка ле- жит там. Его едва оттащили, налили лошадиную дозу сердечных и успо- каивающих капель и долго держали, пока он не отключился. А дембель Бу- данцев потихоньку шепнул, что открывать "тюльпан" категорически не- льзя, никто не вынесет такого зрелища: это им ничего не страшно, они свое отблевали, отбоялись, им ничего не гребостно, ничего не ново, не жут- ко и не дико. Даже Седакову. Потом зевнул и пошел спать.
Рано утром, еще до рассвета двор потихоньку проснулся и начал гото- виться к похоронам и поминкам. Вчерашних просто соседей обняло и при- жало к своей пепельной груди всевластное и беспардонное горе. Маленький Костик оборвал все соседские клумбы, мать его пекла блины и пироги, Анна Ивановна варила кутью, Циля Лазаревна принесла какое-то овощное блюдо в медной посудинке. Даже Прокопыч приложил к общим стараниям свою руку: он вынул из своих сундуков ложки, кружки и алюминиевые миски: все бывшее в употреблении, но упакованное казенным способом - укручено про- волокой. Узбек Али принес в сумке огурцы, помидоры, вяленые дыни, яблоки и вновь ушел за чем-то на базар.
Я не мог присутствовать на похоронах - нельзя было пропустить экза- мен, и я уехал в университет. Домой вернулся вместе со всеми возвра- щавшимися с кладбища. Стараниями женщин двора квартира Цыганковых была вымыта и прибрана, а посредине двора на асфальте расставлены столы и приготовлен поминальный обед.
Речи за поминальным столом горьки и однотипны, а кушанья все равно начинаются с кутьи и блинов с медом, потому, как бы они ни были раз- нообразны и вкусны, все равно они не радуют. Я обратил лишь внимание на сладкое овощное рагу и попросил вполголоса Анну Ивановну: "Положите мне в блюдечко цимес!" Она не поняла, что я прошу, но тут подошла хо- зяйка блюда - Циля Лазаревна и выполнила мою просьбу.
С очередным тостом встал Прокопыч, и я обратил внимание, что на его черном пиджаке появились орденские колодки, а на левом лацкане туск- лый желтенький значок - "Отличник НКВД". Заплетающимся языком он начал говорить что-то про интернациональный долг, про фронтовое това- рищество, про то, как почетно отдать жизнь за Родину, как ему на фрон- те приходилось тяжело и жалко было таких же, как Генка ребят.
И вдруг Изя - тихий, спокойный, с тоненьким негромким голосом - просто - таки рявкнул: "Замолчи, гнида СМЕРШевская, ты и фронта-то близко не видел, и ребят таких, как Генка ты жалел только после того, как расстреляешь и все карманы обшаришь. Вот тогда тебе жалко было, что у него ничего не было при себе. Ведь это ты, скотина, с фронта четыре чемодана наручных часов, снятых с фрицев привез. И после войны всю жи- знь в охране лагерей ошивался, и ногу ты не на фронте потерял, а по пьянке в Магадане отморозил, когда вот эти тюремные миски и ложки, которыми ты сейчас расщедрился - на стол выставил, ты же и их у зэков отбирал. Я всю жизнь прожил с тобой бок о бок на одной улице и никогда не говорил никому об этом, молчал, хотя я сам пол войны прошел минометчиком. Но вот сейчас не смолчу. Ты к Генкиной славе не примазывайся, он настоящий герой. Ты ему в подмётки не годишься. Он свою кровь пролил, и жизнь отдал за таких недоумков, как ты, которые во время войны в заградотря- дах да политотделах отсиделись, а теперь их - без- винных на ненужную бойню послали!"
Никто не ожидал от Изи такой речи и сидели - остолбеневшие. Лишь старый узбек Али выругался по-своему и спросил: " Так это ты, шакал, всю войну на мой спина в прицел смотрель, когда я от Вязьмы и до Кенигсберга шель? Отойди от этого святого мальчишки, ты пыли под его сапогом не стоишь. И не забудь всегда носить вон тот желтый клеймо на груди, чтобы тебя вся махаля за хорошего человека не принимал".
Вокруг Прокопыча образовалось мертвое пространство, от него отодви- нулся потихоньку даже "салага" Седаков. В наступившей тишине все со- бравшиеся за скорбным столом, подумали, наверное, что присутствуют не только на поминках, но и на суде, суде истории, суде простого народа. Тако- го, как Изя, Али, Анна Ивановна, дембель Буданцев, как Ленка и Вовка Цы- ганковы, отдавшие сегодня могиле самое дорогое в жизни - единственного сына. И Прокопыч перед ними - не просто сосед, человек, старик, а оли- цетворение бюрократического, тоталитарного, коммунистического, нача- льственного и зажравшегося зла.
А какой из Прокопыча злодей? Он простой лагерный конвойный пёс, затравленно озирающийся по сторонам. Он просто честно нес свою службу, а они...
Мы тихо разошлись по домам, и Анна Ивановна все вздыхала и бормо- тала себе под нос: " Ну, Изя! Эх, Генка! А Прокопыч-то, а?" А затем, оставила меня одного в квартире, а сама пошла к Цыганковым, ее очередь была не бросить их, и оберегать всю ночь. Нести вахту двора.
Нелегко, не сразу, а постепенно, маленькими шажками оправлялся от лихой беды наш двор. Лишь в его глубине, на асфальте сосредоточилась, как грозовая туча, скорбь и острая болезненная память. Но повседневная жизнь брала свое, своими заботами отвлекала от беды, вела от темного к светлому, к суете и мирным делам.
Я сдал последний экзамен по английскому языку, ходил на установоч- ные лекции предстоящего семестра, получал учебники на новый курс.
Вечером последнего дня моей сессии, Анна Ивановна передала мне просьбу зайти к Циле Лазаревне. Я подумал, что надо чем-то помочь, и вошел в маленькую темную прихожую. Увидев меня, Изя проводил в даль- нюю, светлую и просторную комнату, где сидела за каким-то шитьем Циля Лазаревна. "Здравствуй, Моше!"- приветствовала она меня, забавно подняв брови и взирая поверх очков - "Ведь тебя так зовут?" Я сказал, что не так, она ошиблась, меня мама назвала Мишей - Михаилом. Это потому, что так звали моих двоих прадедов, так зовут дядю. Циля Лазаревна обидевшись, но ничуточку не смутившись, сказала: "Что стало-таки с евреями, совсем растворились в России. Оно, конечно, правильно с одной стороны: на какой повозочке сижу, такую песенку пою - это старая ев- рейская пословица, так проще выжить. Но должны же быть какие-то традиции, верно Изя?" Потом она отложила свое рукоделие и, повер- нувшись ко мне, безапелляционно заявила, что корни мои еврейские она видит, ей со стороны просто видней, и предложила мне отбросить свою предвзятость и самому захотеть найти их. Она мягко подтолкнула для начала: "Ну, у кого из твоих родственников: черные смоляные брови "до- миком", темные, почти черные глаза, в которых отразилась скорбь всего мира, нос сливой, длинные ноги с высокой задницей?" - спросила Циля Ла- заревна. Я на мгновение задумался, а затем удивленно и, озадаченно одно- временно, ответил: "У папы, у деда и у тети Коры, а еще у тети Жени и тети Ривы." " Таки шо я говорила!" - возликовала старая еврейка появ- лению настоящих национальных признаков не только в физиологическом строении, но и в еврейских именах.
И память моя, очевидно, дремавшая до времени, стала подсказывать мне, что прадеда звали старинным библейским именем Матвей, что зани- мался он исключительно еврейским национальным ремеслом - был шапош- ником. А когда остался один с двумя детьми на руках, причем младшему из них - моему деду -было лишь девять месяцев, то не отдал их в приют, дет- дом, и не женился, а жизнь свою положил, чтобы вырастить их, дать образование. Такая любовь к детям и такое самопожертвование харак- терно именно еврейским, а не русским семьям (никогда, и ныне тоже, у евреев не было, и нет детских домов, но нет и сирот и беспризорников: их обязательно воспитывают в семьях или родня или вовсе посторонние лю- ди). Вспомнил я, что один из братьев моих, умерших в младенчестве, похо- ронен под мраморным Амуром на еврейском кладбище Львова. Вспомнил и о любимом блюде отца - цимесе - еврейском национальном блюде, которое готовила на Генкины поминки Циля Лазаревна, и по которому, она с точностью уловила то, что от меня скрывалось, наверное из лучших побуждений.
"Таки ты положил мои слова и свои эти раздумья себе в уши? Иди спать, аид, если уснешь, конечно. За Браверманов не думай плохо, здесь тебе всегда будет угол, добрый совет и немного мацы", - остался в моем созна- нии и памяти чуть надтреснутый голос старой еврейки.
Я перешел дорогу, сел в темноте на лавочку и прислушался к ка- лейдоскопу мыслей и чувств в моей взбаламученной душе. На себе я почув- ствовал гордость за Эйнштейна и Ландау, за Райкина и Когана, Левитана, Квитко и Гроссмана, грудь моя развернулась под чудную, заразительную мелодию "Хава нагилу". Но тут же я вдруг почувствовал фашистский, кованый сапог, наступающий на мое горло, и сталкивающий меня в бездну Бабьего Яра, я почувствовал себя подсудимым по "делу врачей", а на моей спине проступил лозунг: "Бей жидов - спасай Россию!" И над головой моей крутанулись лопасти вентиляторов, разносящие сладковатый запах "Цик- лона Б" в газовой камере Освенцима...В этот последний миг увидел я ка- пельку пота на кончике носа у работающего отца, и спокойный и мудрый взгляд Цили Лазаревны.
От обвинений в распятии Христа и до Брежневского запрета на про- фессии по "пятому пункту"! Боже мой! Какая бездна обрушилась на меня, как ее понять и охватить, и не расплескать ни капли? Потому, что она теперь МОЯ!
Наутро я простился с нашим двором, обнял ставшую родной бабушку Анну Ивановну, мне помахали рукой "чижики" Матросовы, подмигнула озорно Люська, очень добро взглянула, но не смогла улыбнуться Ленка, подарил рогатку Костик, сторожко посмотрел из-под козырька своей выгоревшей восьмиклинки Прокопыч, и вышли на крыльцо держась под руки Циля Лазаревна и Изя.
Я оставил там частичку моего сердца. И забрал с собой светлую память о нем - о моем нечаянном дворе.
Махаля -узб. улица, близкая округа.
Аид - иврит. Еврей
Оркестр
Все порядочные родители стараются своих детей обязательно отдать учиться кроме общеобразовательной еще и в музыкальную школу. Мои - почему-то не пытались сделать этого. В душе я был, конечно, благодарен им за это, но для соблюдения внешнего порядка как-то однажды попенял им: мол, если не на скрипочке, так на баяне или, на худой конец, на гитаре - мог бы научиться играть, а в жизни мне бы это пригодилось. Они же меня в музыкальную школу ходить не заставили, а надо бы! Родители мои были так удивлены моей чрезвычайно наглой и ничем не подкрепленной речью, что просто не нашлись что-либо ответить. Замолчал и я, опасаясь, что вместо слов они начнут действовать. Но, слава Богу, не начали. И в свободное время я не "сольфеджио" учил, а по-прежнему гонял в футбол, ходил на рыбалку, в общем: жил полноценной и свободной жизнью маль- чишки.
Но вот, когда я учился классе в шестом, к нам в школу пришел Степа Гальченко (парень лет двадцати) и предложил директору организовать в школе духовой оркестр. Степу мы все знали потому, что его отец - Иван Гальченко - был старшиной в военном оркестре расквартированной в нашем городке дивизии. Мы видели его на всех парадах, демонстрациях и, конечно, на похоронах. С отцом часто бывал и Степа. Так он потихоньку научился играть на всех, имевшихся в оркестре инструментах, и теперь вот пришел в нашу школу. Весь набор духовых инструментов для оркестра был у него дома. Наверное, это были списанные и стыренные инструменты из дивизионного орке- стра, но это никого не занимало.
Директор наш загорелся этой идеей и всех мальчишек шестого и седьмого класса (с прицелом на будущее!) вызвал к себе в кабинет. Нас набралось много у входа в директорский кабинет, где сидел Степа с баяном, вызывал нас и проверял нашу одаренность и талант. Это мы так подсмеивались друг над другом.
Я вдруг представил себя с трубой или кларнетом на зависть всему городу проходящим по цент- ральной площади, и желание попасть в оркестр выросло до неприличных размеров. В глазах замель- кали картины, как я, стоя на углу плаца, вывожу "подъем" или "вечернюю зарю", а еще лучше перед обедом на радость своим ребятам в пионерском лагере "бери ложку, бери бак" или даже в армии "тревогу" или " на караул".
От таких замечательных картин меня отвлек мой одноклассник Вовка Меркурьев и, сказав, что подошла моя очередь, подтолкнул в кабинет.
Директор меня любил и болел за меня: это было видно. Он записал мою фамилию и одобри- тельно улыбнулся. Степа нажал какую-то клавишу на баяне, потихоньку потянул меха и сказал мне: "Ну, подхватывай - ля-я-я-я!". Я подхватил и тихонько спел свое "ля". Степа перепрыгнул на другую кнопочку и сказал мне: "А теперь повыше - ля-я!" Не очень-то поняв, что именно от меня хочет Степа, я запел это же "ля", но погромче, и увидел, как директор улыбнулся еще шире и дружелюбнее, его голубые глаза засияли, и он даже кивнул мне. Но Степе этого оказалось недоста- точно и он, нажав следующую кнопку на своем баяне, скомандовал мне: "Еще повыше!" Я заорал настолько громко, насколько это было вообще допустимо сделать в кабинете директора школы. А директор совсем расцвел, выглянувшее солнышко осветило сзади его опушку лысины, и казалось, у него загорелся нимб. Он приготовился мне поставить "пятерку" в лежавший перед ним листок претендентов. Степа же, чуть потупив взор, произнес: "Ну, ч-ч-четыре". Это "хорошо", но по гла- зам директора-то видно было, что он бы поставил "пять". На мгновение лёгкая озабоченность за эту заикающуюся "четвёрку" посетила меня, но директор так хорошо смотрел на меня, что я по- нял, в обиду меня он не даст. И я довольный и радостный, я выскочил из кабинета для того, чтобы затолкать туда Вовку Меркурьева.
Когда и Вовка вышел с "четверкой" я совсем успокоился.
В шесть часов вечера мы все с нетерпением ждали, когда же, наконец, нам раздадут инстру- менты. Степа открыл своим ключом выделенный нам для занятий класс, и мы стали рассажи- ваться за парты. Однако для начала, Степан выстроил нас у стены и предложил показать зубы. Мы стиснули зубы и, оскалившись, стояли, пока он проходил мимо с записной книжкой. Вообще-то, такая процедура сильно походило на конский базар, мы шутили потихоньку на эту тему, но тер- пели. Ради искусства!
Теперь мы сели за парты и стали с нетерпением, надеждой и тревогой ожидать распределения инструментов. Они лежали на кафедре, зачехленные в футляры и без футляров. Были потертые, даже чуть помятые, но все равно притягательные до такой степени, что щемило под ложечкой.
Степа достал из коричневого коленкорового футляра кларнет., я почти не дышал.
Этот почтенный инструмент совершенно невозможно представить в неухоженных руках. Им вправе владеть лишь человек с аристократической внешностью, с длинными и обязательно холе- ными пальцами, с перстнем на одном из них. Инструмент роскошный, чёрный, блестящий, с нике- лированными кнопочками и рычажками, с изящным ободком раструба, лёгкий, красивый: на- стоящий джентльменский инструмент. А его звук с "ленцой", снисходительно подчеркивает особо красивые моменты мелодии, бархатисто звучит, шикарно степенно переливается, высоко всхли- пывает!
Я обещаю красавцу кларнету соответствующее содержание и обрамление, обещаю холеные пальцы, перстень, а еще пышные и аккуратные усы (ну, конечно, когда они у меня вырастут), только бы этот аристократ был мой! Влюбленный мой взгляд, переполненный надеждой и предельно благодарный заранее, совершенно невозможно было оставить без внимания и поощрения. Мне ка- залось, что уж я то был главным претендентом на владение кларнетом. Ну же, Степан!
Эх! Степан... Ну, кого ты выбрал? Зазнайку Варнавского из параллельного класса. Белобрысого зубрилу? Выбрал, наверное, потому, что он уселся на первую парту, а я вот промахнулся и сижу здесь, на четвертой. И без кларнета, который уже цепко держит в своих веснушчатых руках везунок Варнавский. И куртка на нём из синего вельвета, с кокеткой, а я как вахлак оделся в свои всегдашние штаны и, от старшего брата доставшийся по наследству, коричневый шевиотовый пиджак. Ну, не думал же я...
Ну, да ладно, фиг с ним, с Варнавским. Следующими на кафедре лежат целых три трубы! Ну, не о трубе ли я мечтал!? Всем же известно, что труба - настоящий и боевой, и оркестровый лидер, и эстрадный, и салонный.
Степан достал из кармана мундштук, а из первого черного футляра с красной бархатной внут- ренностью, золотую трубу.
Это же нечто самое изящное, что вообще только может существовать на белом свете! С ней же ничего не возможно даже сравнить, рядом поставить! Самый тонкий и талантливый художник не сможет передать утонченности и завершенности ее форм. Такое совершенство можно только видеть, и одним только этим зрелищем наслаждаться! А если еще и слушать его чистые, божественные, прямо душу выворачивающие откровения, то теряешь чувство времени и пространства. В общем, ключевой инструмент, а с сурдиной - вообще повелитель сердец. Таким звучанием можно просто гипнотизировать, порабощать слушателя, любого слушателя!
А я хочу не всех подряд покорять, а лишь одну, мою тайную даму сердца - Олю со второй парты. Уже только из-за этого стоило приходить и добиваться права играть на этой "золотой" трубе. Какие же богатства я готов отдать, и какие самые отчаянные поступки совершить, чтобы дер- жать в руках и научиться (конечно, мастерски и виртуозно) владеть этим поистине драгоценным инструментом! Да, я...!
Степан сказал, что такой инструмент - первая труба, "прима", самая ответственная в оркестре, она его, Степана, личный инструмент. Потом, когда-нибудь и мы доучимся до того, что он будет лишь дирижировать, а кто-то из нас будет играть и на ней. Кто-то самый способный и талантливый.
Значит, остались две трубы, вторая и третья. Гальченко рассказывал о той роли, которую выполняет для создания общего рисунка мелодии эта группа инструментов. А я ждал, когда же он откроет футляры, чтобы побыстрее увидеть и вторую, и третью.
Оказалось, что они не "золотые", а серебряные, ну, то есть никелированные, но вторая - такая же изящная, как и степанова "золотая". Кое-где никелированное покрытие было потерто, но это же совершенно не портило вида трубы. Наоборот, желтоватая и матовая латунь выглядывала из-под блестящего никеля как доказательство некой бывалости, матерости, опытности. Вся она казалась потому такой хипповой, ну, как потертые джинсы.
Уж этот инструмент знает настоящую музыку! Уж он-то подчинил себе немало парадов и "качал права" такими блюзами с эстрад, что поклонники и поклонницы готовы были на руках носить такого же бывалого - подстать инструменту - повелителя этих потертых кнопочек вто- рой трубы. С ней хочется быть покрытым бронзовым загаром, неторопливо идти в синих сумерках, чуть-чуть "вразвалочку", чуть развевая морские клеша. Ах! Какой инструмент! А его на самую малость более спокойный и чистый звук! Это же не тот "золотой" выскочка, а спокойный, уве- ренный в себе победитель. Да он просто должен быть потертый!
А как ладно он будет слегка раскачиваться в моих руках, гордо поднимать мою голову! На вопрос Степана о желании играть на этой второй по названию, но не по значимости, трубе, конечно, был лес рук. Но моя рука поднялась не первой: такой авторитетный, потертый инструмент не мог быть доверен торопливому, несерьезному человеку, хозяин его должен быть основателен, несуетлив, вальяжен. Вот же он, Степан! Это - я!
Да нет же! Он просто ничего не понимает в музыке и исполнителях: ну кто может доверить такой солидный инструмент такому несерьезному человеку, как Валерка Балясников? Ну, вы по- смотрите на его худющую, жилистую шею, на весь его петушиный вес и опять же веснушчатое лицо. Да и учится он неважно, геометрию всегда у меня списывает.
Эх! Степан, Степан! Ну, что с него взять, ему же всего двадцать лет - опыта никакого. Что от него ожидать...
Вот третью трубу я, наверное, пропущу, даже если мне её предложат. Она толще первых двух. Немного, но все же заметно, помята на самом видном месте - раструбе. А вон и еще в самом не- заметном, но важном месте - у нижнего клапана. Правда, звук ее бархатист, даже, я бы сказал, "кряжист". Напоминает вибрирующий, раскатистый рев. А ещё, ведь оказывается название этого инструмента не банальная труба, а "корнет а пистон"! Классно звучит? Нет, если Степан ко мне подойдёт, то я пока, временно, соглашусь на третью трубу, вернее корнет. Так, с перспективой, что Валерка Балясников просто не справится, и меня переведут на вторую трубу. А пока можно осво- ить основные приемы, они же общие. Порычать эдак задушевно и благородно недельку - другую. А еще я схожу к дяде Толе - у него золотые руки, и он мне аккуратненько выправит раструб, я ее от- полирую, и будет мой "корнет" не хуже остальных, а такого свинцового рокота никакой другой инструмент просто не сможет выдать, не осилит. Им всем слабо будет сравниться со мной!
Корнет не такой заметный для окружающих инструмент, пусть он не бросается в глаза, как яркая наклейка, но для людей понимающих, для знатоков-то понятно, чей самый сочный взмах кисти на музыкальном полотне - это же третий, корнет! Ассы оценят, конечно, и качество звука, и исполнителя, источника такого самобытного оттенка из всех трех труб. У третьего трубача в руках не заурядные клапана, а три поршня с колечками. Они признак особой, элитной тонкости в игре!
Нет! Вы посмотрите, что он делает! Ведь надо же совсем не видеть, не слышать, не пони- мать сути оркестра и характера такого своеобразного духового инструмента, как корнет, чтобы поручить играть на нём - Сане Чемакину! Вы представляете себе афишу: "Партия трубы - Шурик Чемакин". Ну, почти Луи Армстронг: смех! А если после такого объявления конферансье Саня выйдет на сцену своей косолапой походкой, да в костюме, который просто не может на Саниной фигуре сидеть иначе, как кульком рогожи? Что вы скажете на такую картину?
В общем-то, Саня Чемакин классный парень, честный, прямой, у нас с ним общие недостатки: паршивый почерк, общий враг: учительница математики - Мария Анисимовна, общая страсть: футбол. Может быть, поэтому мы с ним так и характерами похожи, и поведением, и отметками. Но истина дороже, корнет бы больше подошел мне. Ну, да ладно...
А вот он, наконец, и мой инструмент. Тот самый, из-за которого я хотел отказаться от третьей трубы, от корнета.
Вы, конечно, понимаете, что такая, сто раз закрученная и ослепительно сияющая "змеюка" с зеркальной, заглатывающей вас пастью - называется валторна! А!? Вы почувствовали, в самом только имени её отзвук швейцарских Альп? А теперь перейдем от названия к голосу этой вол- шебницы. Вы ощутили разницу, вы уловили, что разговор идёт не о звуке, а о голосе инструмента? И это на самом деле так. Если трубы рисуют мелодию, каждая в своей части, то валторна напол- няет все музыкальное произведение поющим воздухом. Она вдыхает душу в звучание оркестра. Она и есть сама душа его.
Но ведь я именно для этой цели и пришел в оркестр: прочувствовать душу музыки и подарить ее слушателю. Я же так тонко чувствую музыкальное настроение композитора, его глубинные мысли, его щемящую грусть, что никому другому валторну доверять нельзя! Ведь вы тоже понимаете меня? И я безо всякой очереди, скромности, такта - самый первый и выше всех поднимаю руку. Чтобы увидел и понял меня не очень-то еще выдающийся музыкальный педагог - Степа Гальченко. И он видит меня, мое стремление, мое желание, блеск глаз моих. Он заглядывает в свою записную книжку и говорит: "Нет, не тебе, а вот самому младшему, кто к нам пришел из пятого класса - Александру Шторму".
А потом, понимая всю катастрофу моего мальчишеского сердца, Степан подходит и, накло- нившись ко мне, негромко объясняет: "Понимаешь, здесь особое, плоское строение челюстей надо, чтобы звук ложился правильно, да и для дыхания это тоже необходимо. А для тебя у меня другой инструмент есть, потерпи". А валторну отдает сидящему впереди меня шпингалету с плоской челюстью. Как у гориллы...
Душа моя получила такой хук под ложечку, что и не дышала уже. Потерять валторну для меня: трагедия, драма, кошмар. Конец света! Если бы Степа не подошел ко мне в самый последний момент и не поддержал, я был готов просто разреветься. Еще не известно, что он там придумал, какой такой у него для меня другой инструмент есть. Другой валторны нет! Ее нет второй или там, третьей. Лежит на кафедре одна единственная... и она не моя. А Шторма.
Я оглянулся на Вовку Меркурьева, сидевшего на соседнем ряду. Глаза его были тревожны, голова втянута в плечи, а худые руки длинно высовывались из рукавов маловатой ему уже школьной кур- точки. Он тоже, наверное, переживал свою ненужность, но взгляд его с глубоко потаенной надеж- дой был устремлен на кафедру, где лежали оставшиеся нераспределенными альты, басы и ударные инструменты.
Степан спросил нас, кого бы мы назвали ему неразлучных, закадычных друзей, которые должны получить два альта. При игре на этих трубах, похожих на большие "шестерки", по мнению Сте- пана, важнее всех других качеств единство понимания между этими двумя исполнителями, пусть у них слух не одинаковый, дыхание и строение челюстей, но их способность понять друг друга по глазам, а то и вовсе кожей, стоя рядом, но глядя в разные стороны - для альтов важнее. Научиться играть на них просто, но их взаимодействие должно быть природным, невыдрессированным.
Степан сыграл нам на обоих альтах, и я убедился в правоте его утверждения.
Представьте себе художественное полотно с сочными, хорошо прорисованными и резко очерчен- ными розами, стоящими в столь же вычурно и тщательно выписанной вазе. Весь труд по на- писанию этой картины будет напрасным, бесполезным, если на полотне будет отсутствовать фон. Именно альты и создают фон звучания всего музыкального произведения. Они, как бы объединяют все остальные звуки духового оркестра. Подкрашивают и чуть изменяют тон остальных инст- рументов. Оставаясь в тени всей картины, альты существуют, как подмалевок у художника. Они могут выпятить голос одного инструмента и сгладить выходку эгоистично вырвавшегося другого "зазнайки". Без них нет союза всей этой честной компании: так они важны. Но, как два, не объединённых одной идеей фона разорвут восприятие картины, так и отсутствие согласия между альтами убьет не только их слаженный контакт, но и угробит старания всего оркестра.
Вот чего добивается и Степан, предлагая нам самим подобрать предельно близких друзей для того, чтобы им отдать альты. Но в нашей школе просто нет такой неразлучной, и, кажется, одними легкими дышащей, команды, как Пашка Иванчихин и Женька Баловнев. Они различны внеш- не, но одинаковы своими вкусами и взглядами, манерой поведения. Вот, когда мы играем в футбол, можно совершенно не сомневаясь отдать пас на правого полусреднего, где всегда играет Пашка, и быть уверенным, что его подстрахует всегда находящийся где-то рядом, за его спиной бессменный "чистильщик" Женька. Их безусловная поддержка друг друга создает ощущение, что они дуэт, но сильны, как трио. Им конкурентов нет. Альты по праву достанутся им.
Правда, краем глаза я взглянул на Вовку Меркурьева, который отчаянно, как мельница, махал мне. Мы тоже ведь с ним друзья, все знают об этом. Степана, таким образом, можно было бы склонить отдать нам пока еще бесхозные альты. У меня в голове моментально промелькнули, как в мультике, все последствия этого обмана. И я сделал вид, что не заметил, что мне хотел сказать этими жестами Вовка. Мы с ним простые школьные товарищи и выдавать наши отношения за истинную дружбу, как у Пашки с Женькой, было бы нечестно. Даже если за это нам дали бы по блестящему альту. Альт, конечно, труба славная, да и научиться играть на ней - не трудно. Но отдать их надо настоящим верным друзьям. Да и не нужен мне никакой инструмент, если доста- нется он путем жульничания. Я честный человек, врать не буду. Пусть даже стоит такой шаг мне дорого - наших добрых товарищеских отношений с Вовкой Меркурьевым, который все, конечно, по- нял и сидит там, на пятой парте среднего ряда, насупившийся, молчаливый, обиженный на меня.
Мне кажется, если дело касается музыки, искусства, то здесь обманывать нельзя никогда и ни на сколечко. Все равно ничего из такого обмана не получится, все станет явным, а этот обман, как родимое пятно останется навечно, не будет прощен никогда, и в первую очередь будет стыдно перед самим собой. Поэтому я сижу, отвернувшись от Вовки. А Баловнев с Иванчихиным, немного стес- няясь, поминутно шмыгая носом, берут в руки свои законные альты. Они отличные ребята, у них все получится.
Дверь нашего класса потихоньку приоткрывается, и в неё протискивается смущающийся Серега Заремба, а на груди его - тусклый отцовский баритон. С инструментом этим Сережкин отец знал час своего триумфа: 24 июня 1945 года он играл на Красной площади для Парада Победы, знал часы наслаждения и власти над толпой, когда выводил соло вальса "Амурских волн" на танце- вальной площадке городского парка. Знал он и делил со своим фронтовым товарищем - латунным баритоном - часы скорби, когда с другими лабухами таскал на кладбище жмуриков: чаще всего своих же друзей фронтовиков. А потом, оставшиеся в живых лабухи, проводили в последний путь и самого хозяина баритона - Сережкиного отца - спившегося и съеденного туберкулезом. Баритон остался в их многодетной семье самым дорогим и почитаемым предметом. Он висел вместо иконы, в красном углу избы. И вот этот видавший виды баритон снова запоет и марши, и вальсы, но уже в сыновьих руках. Я рад за тебя, Серега!
А на кафедре остались два баса, барабаны и тарелки. Выбор невелик, но все же есть. Сами по себе они, и "бейный" бас и бас "си" довольно тяжелые инструменты, их носят или на ремнях или одевают на плечо через голову, еще называют такой инструмент "геликон", музыкант с ним идет в последней шеренге оркестра. Или стоит на сцене в самом тылу; потому, что его голос слишком своеобразен, чтобы звучать, предварительно не слившись с другими звуками оркестра. Вот вы попробуйте зайти за кулисы и послушать духовой оркестр оттуда. Вас поразит звучание басов. Впечатление будет, что не музыка звучит, а водопроводно-унитазное соло. К этому надо просто привыкнуть и понять, что во всей гамме звуков обязательно должны присутствовать и низкие, рокочущие ноты. Звуки басов оттеняют весь хор прочих инструментов, придают ультрафи- олетовые, лиловые тона в картину любого музыкального произведения, украшают его своей кажу- щейся незаметностью. Но попробуйте убрать их, и звучание всего оркестра станет бестелесным, легковесным, каким-то несерьезным. Скажу вам больше: из всех духовых инструментов только ба- сы играют для сердца, остальные - для ушей, для мозга, для души. Бас же интимно рокочет для вашего сердца.