- Вить, я взял билет на Елку. Третьего в одиннадцать тридцать у входа в "Россию". Эта Елка последняя: "Россию" сносят, так что, можно сказать, - исторический момент.
- Пап, Ольке уже десять. Сколько можно по Елкам ходить.
- Так я и говорю: в последний раз.
Пока Олька водила хороводы вокруг синтетического дерева, отец и сын грелись в маленькой забегаловке в Лубянском проезде.
Кафе "Аист" как чудом сохранившаяся открытка из прошлой жизни. Открываешь - и ахаешь: высокие, до груди столы с обязательным набором - соль, перец, горчица. В меню, прибитом к облезлой двери туалета, сосиски, фиолетовый винегрет, венгерские маринованные огурцы и бутерброды с "колбасой в/к".
Взяли два по двести, заесть в ассортименте и расположились у широкого окна с подмороженным видом на бывший ЦК КПСС.
Выпили за встречу.
- Бодрит, - улыбнулся старик. - Водочка всегда бодрит. Я помню, как ром в первый раз попробовал на Новый год. Выпил что-то приятное и уснул. Так и встретил шестьдесят первый.
Мы всегда постоянной компанией собирались: Венька, секретарь комитета комсомола факультета, помер от рака пару лет назад; Костик, москвич, у него патефон был и пластинки, танцы на этаже устраивал, сейчас в Бонне живет; Левка-поэт - что делал на строительном - непонятно. Играли в преферанс по полкопеечки за вист. Винище покупали. Водку не пили тогда. А тут ром - я и выключился.
Выпили за здоровье в Новом году.
- Мы тогда вышли на последнюю сессию. Помню, в январе еще учились. Приходим, а в вестибюле плакат в полстены: пал жертвой тайного империалистического заговора - и портрет негра в очках, физик-лирик типичный. Срочно комсомольское собрание. Я комсоргом был. Слова, понимаешь, разные, гневное осуждение. Нужны выступающие. А Левка - он нормальным человечьим языком говорить не мог: его все на рифму тянуло - тут как тут и давай с кафедры:
Слушайте, народы!
Пламенный Лумумба
В сердце поколений
Вечно будет жить.
Империалистам,
Хоть пришло на ум бы,
Зарево свободы
Им не потушить.
Старик снял кепку, пригладил на вспотевшей лысине редкие волосы.
- В аудитории профессор еще оставался. Бумажки свои собирал. Он после этих строк обмяк как-то и пропал под кафедрой. Левка некоторое время махал руками и очками блестел, а мы, как под Мессингом, в едином, так сказать, порыве ловили его чеканные строки.
Левка директором завода стал. Тоже лет десять как уже нет.
Помянули Левку с Венькой.
- Мы в апреле на диплом вышли. Дипломный зал высотой метров пять. У каждого свой стол. Чертили как заводные. Помню, яркий день такой был - солнце вовсю. В зал вбегает Венька, орет: человек в космосе! Мы повскакивали с мест, через окна выскочили в институтский скверик. Сначала у всех состояние испуга, все находились в каком-то недоумении: что, как? Потом чувство радости, восторга, я бы сказал. Разрывало от восторга! Вроде каждый сам по себе и вроде все вместе. Я так больше никогда не волновался. На День Победы и когда Гагарин полетел. Все!
Диплом защитили - новая жизнь. Второй раз твоей матери предложение сделал. Первый раз отлуп получил - она очень строгая была, а второй раз согласилась. Совершила, конечно, ошибку, - хохотнул старик, - но заново ведь не проживешь.
Подали заявление. У нас шестнадцатого сентября свадьба, а первого получаю повестку: явиться с вещмешком. Под Карибский кризис решили лишку мобилизовать. Те, кто поумнее, в Минобороны уходили, чтобы не служить, а я техником в дистанцию пути. Настроение, прямо скажу, паршивое. Вот, казалось бы, живи, плодись и размножайся, но в этот раз, пардон, не для вас.
Анекдот в то время такой ходил: "Американские агрессоры вмешиваются во внутреннюю политику Советского Союза во всем мире". Мы на Кубе ракеты поставили, заряженные коммунистическими идеями. Кроме идей, ничего предложить не могли - у самих жопа голая была.
Меня будущий тесть отбил. Кстати, и жопу в буквальном смысле помог прикрыть: я его брюки два года, не снимая, носил.
Взяли еще по сто.
- Давай, Витенька, за твою мать. Она жила со мной как умела. И в том, что не сложилось, не ее вина. У меня тогда никаких перспектив не было. Работал как проклятый. Ну, в конце недели нужно было размагнититься, а мать твоя - молодая была, дурочка - не понимала, потерпеть немножко не захотела. Не сложилось... Давай за нее.
Чокнулись. Выпили.
- Пап, за Олькой пора. Не увидит меня - нервничать будет. Она, хотя с виду здоровая, но совсем ребенок еще. Пойдем.
- Да, Витюш, на посошок - и пойдем.
Старик надел кепку.
- Хорошо здесь. К душевному разговору располагает. Не люблю я современных интерьеров. Даже заходить туда боюсь. Раньше у меня свои места были: тут сбоку возле церкви - рыбная, вонючая ужасно, грязная, покрашена суриком, пол прогнивший, но коньяк там был всегда: стаканами наливали. А на Народной рюмочная! А угол Пушкинской и Столешникова! "Ямой" называлась...
Глаза старика заблестели.
- И в кафе на Трубной золотые трубы, -
Только мы входили, - обращались к нам:
Здравствуйте, пожалуйста, проходите, Люба!
Оставайтесь с нами, Любка Фейгельман.
- Это тоже Левка?
- Это, Витенька, Ярослав Смеляков, советский поэт. Так вот на Трубной, слева от Минобразования, туалеты и там рядышком - "Голубой Дунай". На месте Иностранки такой же "Дунай" стоял. Чудо! Не рассказать! Пиво свежайшее.
Были еще автопоилки. Напротив Рогожского, например, сараюшко стоял, а внутри автомат - вершина технического прогресса. Опускаешь двадцать копеек (это, естественно, после реформы шестьдесят первого) - и портвейн, еще двадцать - и опять портвейн. Песня!
- Пап, идем.
- Да, сынок, да...
Они вышли на улицу и потихоньку двинулись мимо солунских братьев к китайгородской стене.
- Олю от меня поцелуй.
- Пока, пап. Звони.
Старик спустился в переход и, обернувшись, взмахнул рукой, но наверху уже никого не было.
Утром следующего дня Витя стоял у окошка бюро ритуальных услуг Склифа.
- Ваш паспорт, пожалуйста, - четко проговорила девушка в черном. - Фамилия покойного.
- Суворин Борис Васильевич.
- Когда поступил? - спросила девушка, открывая журнал учета.
- Вчера днем.
- Минуточку, - девушка водила по острым строчкам розовым пальцем, - год только начался,- словно жалуясь, продолжала она, - а уже столько народу... Вот... Шестьдесят первый...