Был еще даже не рассвет. Предрассветье. Во дворе, под густыми деревьями, таилась южная ночь. Маленькая гостиница, дом приезжих, крепко спала. Крепко спал ее страж Ингус, вытянувшийся по-за калиткой. Пришлось перешагнуть через него. Он не шелохнулся. Я остановилась, - ни шороха в поселке. Ни души на улице. Но погас огонь у входа на консервный. Плеск весел на его причалах. Туда вчера село солнце, - видела с самолета. Там еще была ночь. Но с востока наползала рассветная белизна.
Надо потарапливаться, если хочу встретить восход солнца в море. Это традиция, сложившаяся в долголетних командировках на остров Муйнак[1]. Все выверено и проверено.
Правый поворот. В нечто, напоминающее переулок из домиков, утонувших в песке. Сквозной ветер накрутил маленький вал-бархан. За ним воронка-овражек, утопающая еще в темноте, Дальше серьезный бархан. Песчаный холм - не гранитный холм, семь потов сходит. Вот он уже светлеет. Пока одолеешь, рассвет окажется в воронке. И сама, наконец, проснешься. В текучий песок утечет через ноги, вязнущие по колена, сонная одурь. Остальной подъем покажется пустяковым.
Я не взяла бархан-гору. Даже не опустилась в ласковую воронку. Она до утра хранит тепло, собранное за день отвесным солнцем. Я только вступила на первый вал. Из воронки послышалось басовое ворчание. Незнакомое. Басовый взбрех. Незнакомый. Басовый лай - гулкий и
всё-таки не устоявшийся.
Весь овражек вдруг взлаивает. Поднялись разные тяпы-ляпы, шавки-малявки. Поразительные дворняги, у которых интересно опознавать признаки благородных кровей. Это потомки такс, болонок, экстерьеров, овчарок. И даже волков. Со всеми ними перезнакомилась еще вчера. Они были сама доброжелательность.
Лай не был приветственным. Что их настроило агрессивно? Это я собиралась узнать у них. И продолжала идти. Хотя не таким уже скорым шагом.
И тут поднялся он. Трубач, бухающий как иерихонская труба. Он дал наглядеться на себя. В холке, пожалуй, не уступит ослу. Мощная грудь. Шишкастая голова, - то ли глуп, то ли молод. Глаз его не было видно, но я увидела - желтые и злые. Когда он снова забухал, глупо, молодо, зло. Черным-черный на светлеющем фоне бархана. Я попридержала еще шаг. Но шла. Собаке нельзя дать понять, что испугалась - первый раз в жизни. Меня ни разу не кусали собаки. Ни пограничные, ни чабанские. Ни дикие стаи, с которыми умела находить язык.
Я поняла, что не справлюсь с этим псом. Потому что он
слишком молод и некоммуникабелен. Потому что его слушаются тявки-шавки, - их не сбросишь со счету. А главное, наверное, - я сама не собрана, устала.
От длинного перелета, сидений в аэропортах. От невыспайности. Я еще везла ноги, двигала ступни по
песку, как бы скользили. Чтобы недруг видел, что иду. Но уже думала о достойном отступлении. Чтобы и уйти и спину не показать - удар по собственному самолюбию '
А пес - дурак, дурак - почувствовал слабину. Правда, от
светлеющего бархана не отрывался, обеспечивал тыл. Но рвался, вздымал лапами песок. Рвалась и вздыбала песок его свора. Вот- вот оторвутся и пойдут на меня. От испуга мягчают колени. Не хватало. У меня важное и срочное задание. Злит испуг, злят собаки. Злит, что время уходит. Скоротечен на наших низких широтах рассвет. Море уже, наверное, серебряное. Дышит теплом парной воды. А тут, как в злой сказке, свора собак, не пропускающая ни назад, ни вперед.
И тут из-за спины появилась еще собака. Серая, седая в подпалинах. Клочкастая, с клочкастым опущенным хвостом. С удивленно поднятой головой. Стремительная и неслышная. Молчаливая. Она устремилась к брехливой своре. Тут я уже встала. Что называется, как вкопанная. Больше уже не к чему притворяться. Надо отступать. Ноги не отступают. Собираясь с силами, не спускаю с новой собаки глаз. Будет лаять или так и бросится молчком.
Собака заговорила.
Если бы мне это рассказали, не поверила. Между тем, собака заговорила:
- Что такое? Что случилось?
Уже одно ее появление внесло смятение в свору. Тявки стали одна за другой затихать. Таксина, нагуленная дочка, осела на короткие ножки, будто ее всасывает песок. Сынок блудной болонки поджал хвост и голову. И потому негромкий голос собаки был хорошо слышен.
- Тише-тише-тише. Еще тише, - глуша и свой голос, уговаривала собака. Не приказывала, уверенная, что и так ее поймут, и так выполнят ее требование. - Совсем перестаньте.
Незаконное чадо спаниеля, спаниели ласковы, лизнуло наставницу. В знак послушания. Спряталось за ее торс. Помесь волка с дворнягой и еще три-четыре крупные дворняжки, сбавляя голоса, все-таки жались к черному псу.
- Как вы себя ведете, - удивлялась собака. - Глупые и невоспитанные дети. Ведь я учил вас хорошему поведению.
Самое поразительное было мне тогда - голос собаки. Ласковый, добрый. Она любила этих неразумных чад собачьих. Она стыдилась их глупой выходки. Она хотела, чтобы и они застыдились. И представьте, те застыдились. Хотя еще жались к своему новоявленному вожаку. А тот уже вертел головой, но еще бухал, как иерихонская труба.
- На кого вы напали, - говорила с достоинством собака.
- Вы напали на хорошего человека, - взгляд в мою сторону.
- Она гостья нашей хозяйки, - взгляд на гостиницу. - Раз она гостья хозяйки, значит, она и наша гостья,
- взгляд в мою сторону.
Трубач еще огрызался, хотя уводил взгляд куда-то за бархан, Так и выпирала молодая спесь. Так не хотелось внимать голосу разума старейшины. Признавать свое поражение. Но собака подступала к нему вплотную. Она требовала, чтобы большой черный дурак извинился. И большой черный дурак сквозь блистательные, белые и сильные клыки рыкнул. Извинение. И насовсем смолк. Но с таким видом строптивости. Он показывал тявкам-шавкам, старой собаке и мне,
- нет, он не сдается. Он гордо распластал свое черное тело на золотящемся песке. Скульптурное изображение непокорности.
А собака все еще говорила. Хрипловатым от старости, но благородным баритоном. Она держалась удивительно благородно. Ни капли возмущения придурковатостью молодого, еще даже не сформировавшегося во взрослого пса Трубача. Она наставляла, еще минут десять. Она говорила,
- да, конечно, собаки должны охранять свои владения. Вот хозяйка, - взгляд на гостиницу, - их всех кормит. И это похвально, что они исполняют свою службу. Но надо научиться разбираться в людях. А то ведь получается, что обижаем хозяйкиных гостей. Надо их запоминать и надо их провожать.
-Эта гостья всегда утром ходит на пляж. У нее такая традиция. Уступите тропу.
Не верите?
Собаки освободили тропу. Трубач рывком вынес свое тело на вершину бархана и исчез. А собака, расчистившая мне путь, обернулась ко мне. У нее были добрые склеротические глаза. Добрая извинительная улыбка. Чуть шевелился тяжелый хвост. Она показывала, что путь открыт. Она звала за собой по тропе через овражек и бархан.
Ингус?! - только теперь узнала спасителя. - Ингус?
Он ласково лизнул мне руку.
Господи, боже мой, Ингус, какие мы все-таки, люди, дряни.
Ингус настойчиво звал за собвй.
Мне уже не хотелось брать приступом бархан. Да за ним еще два подъема, - чтобы срезать полкилометра. Тем более, что на дальнем мелькнул силуэт Трубача и его двух, почти подстать ему, дружков-дворняжек. Я опять как-то по дурному испугалась. И все равно вся утренняя традиция-ритуал пошла на смарку. Быстротечный наш рассвет был уже далеко за западным берегом полуострова.
Лишь на дне овражка немного еще сиреневело. А все уже предсолнечно золотело.
Верно, обод солнечного колеса уже поднимается из моря. Быстро, будто его тянет из пучины божья рука. Тянет-торопится, расписание жесткое. Не легкая это работа - вытягивать солнце, размером с арбяное колесо [2]. Еще раскаленное, еще в экспрессном темпе. До седьмого пота, который, вспархивая кверху, плывет по сини моря редкими облачками. Они лишь зимой густеют дождем. Летом высыхают на солнцепеке. Словом, в отличие от естественной канцелярии, моя не сработала. Очень уж я не собрана сегодня. Я бы вернулась в гостиницу, да было стыдно перед Ингусом. Он улыбался, он звал к расчищенной им тропе. Заглядывал в глаза. Чего я медлю? Чего тяну резину? Он помниn, что по моему расписанию должна быть уже на море. Он все помнит, этот удивительный пес. Исключительно, чтобы сделать ему приятное, иду. Правда, иду не коротким путем.
- Теперь уже все равно, Ингус. Пойдем дорогой.
Теперь это не постыдное бегство. Изменение маршрута. Пойду более пологим подъемом. С той же быстротой, что всходит солнце, наваливается на землю зной. Испепеляющий. Легче Эверест победить, чем бархан, - как губка воду, впитывающий в себя жар. Отражающий от себя мириадным блеском слюдяных песчинок. Я выхожу на дорогу из укатанного песка. Легко шагаю по ней в гору. И вдруг, дорогу мне пересекает Трубач. С двумя здоровыми дворняжками. На крейсерской скорости, взбрехивая и догоняя один другого. В третий раз за утро испуг леденит меня. Едва ли случайное пересечение путей.
К ноге прижимается влажный собачий нос. Будто велит идти вперед. Выходит сам на три четверти вперед. Оглядывается, улыбается. Тяжело дышит. Не помню, чтобы он когда-нибудь провожал меня на море. А в то утро, незадавшееся, провожал, - оказывается. Шел, оберегая, но не навязывая себя. Лишь когда потребовалось меня успокоить, показался. И теперь шел рядом, усмешливо поглядывая на трех псов, колоссальными кругами огибавших нас.
Они то ныряли в камыш, и бедный камыш сухо стонал под их громадными телами. То выкатывались клубком перекати-поле, сваливались в песчаный карьер слева, потом выскакивали из седых зарослей камыша. Две дворняжки без интереса проскакивали мимо. А черный заводила, - озирался. На меня. Что-то его притягивало.
Злость ли, молодое ли любопытство. Он выпендривался. Он хотел, чтобы я заметила его. Я не замечала. Будто бы. Раз я увидела его глаза. Не ошиблась, ош были злыми. Плохо,когда у собаки злые глаза
Я разговаривала с Ингусом.
- Послушай, дружище, - я всегда с уважением относилась к уму собаки. С большим. К собачьей памяти, с большим.
-Это потрясательно, как ты расправился со сворой. Как ты разговаривал с ними. Потрясателъно. Но это - чудо, что пошел провожать меня. Ты должен уметь мыслить абстрактно. Делать выводы. Понял, что
Трубач, хоть и сломлен, но объявится. Послушай, дружище, - ты же мыслящее существо. Когда я опишу эту историю, мне добрая половина людей не поверит. Писатель. Выдумал. Даже некоторые ученые биологи осторожничают, - насчет высокого интеллекта собак. Насчет абстрагирования. Не надо, мол, очеловечивать.
Так не всякий человек умеет абстрактно мыслить. Делать выводы. Только умный.
И не всякая собака умеет мыслить. Только очень умная.
- Такая, как ты, Ингус.
Солнечные лучи брызнули в глаза на краю обрыва. Широкий песчаный пляж был еще в тени. Но то, что я увидела в тени, мало меня радовало. Три собаки пронеслись в одурелой гонке. Скрылись за выступом скалы. Надо сказать, что испуг, который я хорошо
скрывала от трех псов и, может быть, от Ингуса, - леденил сердце. Не так, как на рассвете, но достаточно крепко. Это было тем более страшно, что я, в обще-=то, не из пугливых.
Мы спустились с Ингусом. Точнее, съехали по крутому, проложенному вкось скалы спуску. Под ногами оказался мелкий белый ласковый песок. Такого больше нет ни у одного мря. И ни одного моря нет прелестнее Аральского. Но о море Аральском сказ впереди. О людях - тоже, в частности, о Елене Александровне.
- Отнесем Елене Александровне.
Подняла с влажной отмели золотую рыбку. Золотого окуня. Выброшенного ночным прибоем. Свеженького, но безглазого. Кто-то уже выклевал. По отмели ходят два куличка, - не их ли работа?.Нет, наверное, какими-то жучками-паучками пробавляются. Я прикрыла окуня водорослями, чтобы не сох. Удивительно,что муйнакские собаки не едят сырую рыбу. А все сытые да гладкие, видно, мясом кормленные.
Я и об этом поговорила с Ингусом. Ингус шефствовал надо мной. Он выбрал место посуше, но у кромки воды, на сухих водорослях, крепко пахнущих аптекой. Села. Сняла сарафан. Достала яблоко. В это время пронесся мимо Трубач. Уже без провожатых, . они больше не появятся в рассказе. Не то утонули - шучу,- не то соскучились дурацкой затеей полуразвенчанного вожака.
Далеко впереди нас Трубач ворвался в воду. На Аральском долгое мелководье. Расшибая вдрызг воду, он опять заходил громадными кругами. Такими, что скрывался из глаз в прибрежной дали. Мне показалось, Трубач приглашает меня последовать за собой. Боюсь, - признаюсь себе. Да и не те уже силы, чтобы скакать по воде. Скакивала в свое время.
Ингус вошел в воду, приглашая и меня. Он выбрал заливчик поглубже. И я вошла в воду. Знаете, он светился тогда счастьем, что услужает?? мне. Он постоял, привыкая, видно, к еще прохладноватой воде. Вода у берега комнатной температуры. Но там, где средние температуры сорок, и к такой надо привыкать. Он лег на пузо, призывая и меня. Я распласталась на животе. Вода едва покрывала наши спины. Вообще-то я ухожу на глубину купаться. Но сегодня там распоряжался черный пес. Да и Ингуса, между прочим, не хотела оставлять в одиночестве. Очень перед ним виноватая. За короткую память.
Вот лежу с ним в заливчике и мучительно припоминаю, - ходил ли со мной на море. В те пятнадцать лет, что прилетаю в командировки. Иногда на подольше. Иногда, когда во времени зарез, на два дня. Покупаться в море. Поесть рыбных пирогов с ухой, - ни у кого во всем свете таких нет. Наговориться с ней досыта. Удивительной души и судьбы человек. Нравственная зарядка тебе на год.
Мы выбираемся с Ингусом из прибрежного заливчика. Кулички, между прочим, в недоумении остановились. Застыли возле нас на ломких, как тростиночки, лапках. Первый раз видели, чтобы такая здоровая тетка валялась в луже. Тут и для них не море.
Мы сели сушиться. Я на водоросли, предложенные мне Ингусом. Ингус на сухом песке, в метре от меня. Мне хотелось ему еще сделать хорошее, я вспомнила, что в сумке у меня яблоко и конфеты, -с вечера положены Еленой Александровной. Не успела. Черный пес, сбавляя скорость, довел круги до размера карусельной площадки. Он погибнет, этот юный задира, если я не вмешаюсь. Некоммуникабельные псы быстро гибнут. И вот себе представьте, долг перед собакой взял верх. Смейтесь. Но если можешь сделать хорошее живому существу, - надо сделать, - последние слова Ингуса. Я зажала лед в сердце. Собрала волю в кулак. Или еще во что.
-Трубач! Иди ко мне.
Он остановился.
- Ко мне, Трубач.
Он встряхнулся, в лицо.
- Ко мне, Трубач.
Он встал лицом в морю.
- Ко мне, ко мне.
Он сделал шаг задом. У него хвост дрожал от напряжения.
- Ко мне. Ко мне. Ко мне.
Надо, чтобы он повернулся мордой. Надо, чтобы мы встретились глаза в глаза. Кинула ему "взлетную" конфету [3] . Упала на песок, взял ее. Схрупал на прекрасных молодых зубах.
- Ко мне, Трубач, ко мне.
Я сама схрупываю конфету. Схрупываю, чавкаю. До чего же вкусно,
- ко мне, собака. Ну, ко мне.
В его злых глазах вспыхивает огонек - так ему хочется еще "взлетную". Он поворачивается. Он еще далек от моих глаз. Вторую я - нет, бросаю, боюсь еще протянуть руку. Он схрупывает.
- Садись, - говорю.
Он садится. Голова в бок, - не хочет смотреть в глаза.
- Дай лапу, собака.
Дотрагиваюсь до его лапы. Она у него, как палка от напряжения. Схрупывает конфету, которую кинула. Но другую кладу ему в рот. Очень глубоко, в самом ледяном сердце, тяпнет - не тяпнет, Не тяпнул. Даже деликатно берет, чтобы' не поранить пальцы. Понимает. Я задерживаю пальцы. Он смотрит мне в глаза. Злые глаза, -это плохо. Выражение глаз меняемся., но злыми они все равно остаются.
- Ну, так как, дружище, - лаешь. Ругаещь меня, невоспитанный ты пес.
Здоровая лобастая морда - сама виноватость. Глаза в землю. Нет, ты смотри на меня. Дай мне лапу, - беру его мокрую, в песке лапу. Он не отнимает. Поворачиваю его голову, чтобы глаза в глаза.
- Признавайся - стыдно? Да? Ай-я-я! Какой стыд!
Стыд в глазах. Стыд написан на морде. Бедный пес - вторая нотация за одно утро.
- Ну, что, будем дружить?
Разворачиваю последнюю конфету. Он не тянется за ней. Он - конфуз. От кончика подвернутого хвоста до здоровенной, как у боксера, груди. Он еще не сформировался во взрослую собаку. Еще щенячья неуклюжесть проглядывает в нем.
- Будем дружить?
Мимо конфеты кидает мне лапу, вторую. На колени. Потом на плечи. Тихий визг. Валится на землю, лапы вверх. Поглаживаю ему брюхо. Он щенячьи повизгивает.
Где же Ингус?
Если помните, он после купания лежал на солнышке. Когда началась операция по воспитанию черного пса, Ингус тоже был мной учтен. Если' что, успеет вступиться. И вот, Ингуса нет. Обиделся? Ушел? Неправдоподобно. Но вот черный пес лежит в ногах - поверженный моим воспитанием. А Ингуса нет. Ни вблизи, ни в отдалении.
- Ингус!!
Тычок холодного носа в плечо. Всю эту операцию он провидел за моей спиной. Счел, видимо, из тактических соображений эту позицию лучше прежней. Надежнее. На случай агрессивности черного пса, - чтобы мгновенно отразить удар. Или просто подавал пример, - показывал, молодому псу, что близко быть ко мне не опасно. И, может, поощрял взглядом, придавал тому смелость. А я победу над прирученным псом себе приписываю. Пухну от честолюбия. Опять забыла про него, конфеты не оставила.
- Прости, Ингус, я тебе дома целую пригоршню вынесу.
Он мудро улыбается. В стариковских глазах совершенное понимание. Прощение - раз и навсегда отпущенное людям. Я обнимаю его за шею. Из стариковских глаз стекает по слезе. Счастья, наверное. Он лизнул мне щёку и поднялся. И пошел с моря. Первым. Он помнил, что мне давно пора возвращаться. Пора начинать долгий журналистский день. Он помнил про меня все. Я не могу вспомнить - ходил ли он со мной на море. Наверное, ходил, раз знает, что мне надо уходить.
Он идет и оглядывается. Черный пес поднялся на ноги и взглядом спрашивает у меня - надо ли идти.
- Надо, Трубач.
Я поднимаюсь. Трубач срывается с места. Он точно зовет с собой. Он выскакивает прямо, почти по отвесной скале. Ингус идет по скошенному подъему. В песочного цвета шкуре, облезающей от старости и летней линьки, он сливается с песками. Солнце уже жарит прилично. Мне и в купальнике жарко, а каково Ингусу. Он высовывает язык, он тяжело дышит. Он идет медленно. Я еще медленнее. Он часто останавливается. И сам отдыхает, старик, и мне дает роздых.
Черный пес уже два или три раза проделал наш путь, подгоняя нас, двух тихоходов. Потом лег наверху, свесил голову над тропой.
Дело все в том, что молодости никогда не понять старости. Молодость, если она добрая, может бережно к ней относиться. Внимательно. Готова прийти на помощь. Но ей не дадено понять старость, К счастью, наверное.
Когда мы,наконец, вылезли наверх, в пионерском лагере неподалеку затрубил горн, зазвенели ребячьи голоса. Надо торопиться. Кидаем последний взгляд на море. Темное. Большое. На горизонте сливающееся с небом. Невидимую сейчас линию горизонта режет белый парус рыбацкого суденышка. Пионерия ссыпается с обрыва и бежит к воде. Нынешним утром не удалось ни солнца встретить, ни покупаться. Ни побродить по мелям в поисках находок. То, ради чего, собственно, прилетаю на Муйнак.
Во мне не было капли сожаления. Мы пошли по тропе, проложенной через заросли сухого камыша. Теперь мы почти все время спускались. Но идти было все равно трудно - песок и жара. Я не отдыхала, но шла медленно. Ингуе трусил быстрее. Уходил вперед, ложился - мордой мне навстречу, отдыхал и ждал, когда поравняюсь. Молодой делал попрежнему гигантские круги. Прибегал - под руку, чтобы погладила. Убегал.
- Мы, люди, страшные дряни, Ингуе.
Он пошел рядом, заглядывая мне в лицо. Как так произошло, даже не знаю. Почему не запомнила Ингуса. Прилетала - улетала, приходила - уходила. Всякий раз меня встречала или провожала собака. Дворняга, похожая на волка, в песочного цвета шкуре.
- Это Ингус,
- напоминала Елена Александровна. Ах, да, Ингус. Она всякий раз что-нибудь рассказывала про него. Удивительное. Я удивлялась. Собиралась написать. И забывала. Написать. И вообще про его существование. Приезжала, приходила, - радостно встречала какая-то собака, Елена Александровна напоминала:
- Ингус.
- Погладьте, он вас любит.
Я гладила. Уезжала. Собираясь написать про него и Елену Александровну. Вчера, когда я подходила к гостинице, мне вышел навстречу на плохо гнущихся ревматических ногах - незнакомый! - пес. Он улыбался, он вилял трудно уже виляющим хвостом.
- Ты что радуешься?
- не очень удивилась. Меня и незнакомые, случается, с радостью встречают.
- Ты меня знаешь.
- Это Ингус,
- подсказала Елена Александровна. И ничего не спомнила. - Это Ингус.
Еще до того, как расскажу Елене Александровне о сегодняшнем . вспомню, как тесно пеюеплелись их жизни. Ее рассказы и рассказы ее друзей. А у нее пол-Муйнака. Или больше. Они вдруг станут зримыми, приобретут смысл. Еще до того, как мы дойдем до гостиницы, на песчаном бархане поклянусь Ингусу.
- Пусть, дружище, у меня отнимутся руки, если я не напишу про тебя и хозяйку.
Он был мудр и улыбчив. Его не мучила совесть.
Его мучило солнце. Уже отвесное, уже жесткое. Будто не лучи, а раскаленные прутья сбегали на песок, отсвечивающий миллиардами песчинок-слюдянок. У него ласково плакали глаза, - слишком теперь чувствительные к огненному свету. Для собак не придумали черных очков.
Глава первая
I
Она просыпается на первой зорьке, которая ниточной белизной света отрезает по горизонту небо от моря.
- Кто ра-а-но вста-ет - тому Бо-ог пода-е-ет,
- мурлычется ей.
Все то время, которое наперегонки с быстроногим рассветом, занята уборкой двора и поливкой, и обрезкой, и окучкой. Босиком, с полиэтиленовыми ведрами, бесшумно бегает от металлической бочаги, собирающей воду из жиденькой водопроводной струйки. Самый смак для растений зоревой полив. Попьют растения, окрепнут - даже в горящий полдень не никнут. Розы и львиный зев. Помидоры-огурцы, вишни-персики - таких на всем острове ни у кого.
- Ах, у вас, Елена Александровна, руки золотые. Или вы, Елена Адександровна, наговор такой знаете.
- Знаю...
И семена у нее берут. Не жалко - впрок припасено всегда. И на рассаду не скупится, с запасом закладывает.
Черенки срезает, и с корнями отсаживает. Случается, из недалеких поселков приезжают. Всем хочется, чтобы во во дворе да под окнами не барханы спекались, а радостная зелень росла. Чтобы не ждать в ларьке вялого огурца в конце лета, а сощипнуть уже весной - хрустящий, в пупырышках - пахнущий детством.
-... кто рано встает - тому бог подает. .
Смеются островные садоводы-любители,
- все напропалую атеисты, -угощаясь чаем с клубникой или со смородиной.
Смородина только у нее и растет. На заднем дворе гостиницы, на северной стороне. •
- Вот так агротехника,
- пошучивают.
- Если бог подает - должна быть соответственная молитва.
Подсмеивается хозяйка, подливая чаю и подкладывая варенье из своих ягод.
- Какая молитва? На острове и уральцы-старообрядцы, и православные. Мусульманскую? Так у мусульман, как и у русских, две веры. Есть суниты и есть шииты. Разве что интернациональная, - но такой нет. Молитвы. Песня есть - "Интернационал", а молитвы нет. Может, в дом партийного просвещения обратиться, - пусть сочинят, они грамотные. Необходимо, мол, для озеленения нашего родного острова Муйнака.
- Хорошо, - мечтательно посмеивается, - молитву прочтешь и -ни на заре вставать не надо, ни отрываться от телевизоров не надо.
Цветет сад-огород.
Долгие ноги у наших рассветов. Как у балерины. Выскочит, прокрутится - и конец. Но и она не из таковских, - короткими шажками с водой, за водой, где плеснет, а где кружечкой польет, куда и по второму разу вернется. Каждому растению свое - одно покрепче, другое ещё не ушдо корнями вглубь. Да и земля-песок - ливани,
уйдет, не напоив растение. Тут и сажают по-особому - не грядками, а кругами, стенки у которых водонепроницаемы.
Хлопотное земледелие, ничего не скажешь. Но и у нее есть опыт в соревновании с рассветом. У нее растения не варятся в горячем бульоне, как бывает, если поливать при солнце.
Еще до того, как солнце выйдет, до того, как брызнет в окна рыбоконсервного и подожжет стекла, - еще до того Елена Александровна умоется. Вычистит накрепко крепкие зубы пастой "Мери", от которой свежо защипет во рту. Вымоет ноги-руки, шею-лицо. Накрепко вытрется вафельным полотенцем - синеющим от белизны. Переоденется в чистое платье. На каждый день у нее чистое, крахмаленное и утюженное. Их у нее штук десять - ситцевых, в цветочки и полоски, в кубики и горошки. Не в кремпленах-крепдешинах работать. Когда на улице под пятьдесят. Вон и врачи теперь за ситцы. А она ситцы с крестьянского детства уважает. Когда и ситец был богатством.
Последними волосы. Они у нее длинные, густые. Девичьи. Чешет крупной расческой, потом мелким гребнем. Начинает с кончиков, перехватывая левой, поднимается все выше. Прямой пробор все равно спрямляет. Плетет одну косу, укладывает шпильками на затылке. Позволит себе задержаться у зеркала. Чайники закипают, стол накрыт.
Можно чуточку пококетничать, лукавя с собой, - старая ты, старая. Если еще гостит одна дама-профессор.
- Ах, Елена Александровна, голубушка, как вы добиваетесь неувядаемой молодости? И глаза яркие, и фигура молодая, и лицо свежее. Признавайтесь, голубушка, вы спортом занимаетесь? Поэтому так рано встаете? Признайтесь, - палец к губам. - Никому не расскажу.
- Кто рано встает - тому бог подает, Она жалела даму - добрую, толстую, умную. Расзаслуженную, их знакомству добрых двадцать лет. На глазах буквально старела -лысела, задыхалась. Толстела-толстела. И теоретически обосновывала полезность физических упражнений. Нельзя же ей было сказать
- Давай вместе по утрам вставать. Вместе моей физкультурой заниматься.
Деликатность не позволяла, - отшучивалась.
2.
Эта присказка от мамаши-покойницы. Как стала себя помнить,. так помнит и присказку. Шлепала по росной земле босиком за босыми родительскими ногами. Там, в предгорьях Тянь-Шаня, был у них яблоневый сад. Большой, десять гектаров. Родители никого не неволили лет до семи-восьми. Но дети тянулись за старшими. А тянулись, не отговаривали, - когда-то и нужно начинать привыкать к крестьянству.
- Мамаша, а что нам сегодня бог подаст?
- Это только бог знает, Ленушка.
Ленушка, да и,наверное,все их дети, верили, что бог что-ни-будь им подаст в награду. Птенчик, выпавший из гнезда, которого выкармливали и отпускали. Иссушенное прошлогоднее яблоко. Бродячего котенка. Свою же деревянную куклу, забытую с осени, погребенную под прошлогодними листьями. А то и свежий пряник в старой рукавице. Вчера папаша с двоюродными братьями ездил в город.
Детство ушло. Из росных предгорий не своей охотой оказались в безросных песках. Над которыми и дожди высыхают. Испарюется. Не достигают земли. Воздух над островом сух, как в пустыне, - даже море не увлажняет. Море пахнет морем лишь у кромки берега. Климат, говорят врачи, очень полезный - наподобие ялтинского. Словом, детство ушло, детская вера тоже ушла. Понимала, что понятие шире. Действительно, если случалось по нездоровью встать позже, времени ни на что не хватало. Будто выдался этот день вполовину короче.
А подарки, между тем, продолжали поступать. Разного рода, конечно. По тем временам. Яичница, например, из чаечных яиц, собранных братом Петей. Хоть и пахнущая рыбой. А чтобы меньше пахла, смешали с рыбой.
Это теперь коронное блюдо. Яичница из куриных яиц с рыбным ассорти. Да с лучком и петрушкой, - пальчики оближешь. Ее даже в Нукус вызывают, - если важные гости, если рыбный стол.
А было, что утро подарило дикого поросенка. Оставил у их порога охотник Есберген. Подстрелил в камышах и принес, - хоть его закон не разрешает прикасаться. К нечистому. Есберген сказал -мол, русские съедят, на них и грех. Что десять своих детей накормят. Раз им можно.
Целый праздник был. Мамаша молилась за здоровье Есбергена. Может, мамашин бог оказался сильнее, ничего ни с Есбергеном, ни с его семьей - одиннадцать детей - ничего не случилось. Даже война из пяти сыновей одного лишь забрала.
По тем временам жили терпимо. Рыба выручала, рыбы было завались. И устроились все у рыбы - у рыбзаводов. Привыкнуть лишь к ней надо было, вот они с мамашей вдвоем и придумывали разные блюда. Ее фирменные котлеты тогда еще родились - будто куриные. И к месту скоро привыкли.
- Ох ты-ты - синь-море-акеян!
- пропела мамаша радостно да удивленно.
И все увидели - синь. Море. Океан. Лодки, люди. Зарплата. Папаша первый сказал - слава богу, что отобрали и дом и сад. На каторге, наверное, так не работали, как они всей семьей. Жди-тревожься - родит-не родит,- чем пятнадцать душ кормить. Раз в году получишь деньги, распределишь - снова не видишь денег ровно год. А то и два, если не урожай. А тут и зарплату тебе, и выходные тебе. Хоть негромко - раскулаченные! - а похвалят.
Семья их умела работать - за четверых каждый. Весело и дружно. Люди так к ним и липли, и повеселится, и посудачить. Пожаловаться на неудачу. У мамаши еще была присказка:
- Если можешь сделать доброе человеку, непременно сделай.
- А если трудно?
- Тем более - сделай, - легкое и немногого стоит, Ленушка.
Вот ведь, деревенская, из глуши, а все было - Ленушка, Олюшка, Петюшка, Батюшка - так отца величала, он ее звал матушка-сударушка, Третью свою дочь Лену тоже так иногда величал. Подрастая, Лена все больше становилась похожей на нее.
Сам секретарь райкома знал их огромную семью. Он-то и сказал, поступили с ними неправильно. Они имели право и на сад и на дом -по количеству семьи. Что это дело можно и нужно обжаловать. Им все вернут - и имущество и доброе имя. Отец чуть в ноги не поклонился
- Не надо!
Христом богом молит, - хоть в бога и не верил, - лучше действительно на каторгу. Оставить это вот
синь-море-океян, который им полюбился. Расстаться с людьми, которым они полюбились, по всей видимости. А уж они от этих людей ни за что не уйдут, даже в царский дворец.
Не совсем понял секретарь райкома яростный протест отца.
- Как знаете. Как знаете.
Отцу стало больно, что вот обиделся человек, который ему добра желает. Стал говорить, он здесь богаче живет. А штаны на отце как молью побитые. Перехватил отец взгляд секретаря. Верно, с одежкой туговато. Материю да костюмы только ударникам продают. Зимой-то они лучше одеты, на зиму всем жена наткала из шерсти домотканину. Рыбаки, которые ходят с рыбой в Азовск, привезли его девчонкам ситцу. И здесь некоторые ударники продают. Они потихонечку оденутся. Пусть товарищ секретарь не расстраивается.
- Верните себе имя, чтобы я мог и вашей семье, работающей по-ударному, выдавать премии и талоны. Ссуду на дом. Бог знает, в чем вы живете.
- Да многие небогато живут, товарищ секретарь райкома.
Да, остров жил очень даже небогато. Кроме, пожалуй, уральцев те были крепкие хозяева. Крепкие заборы, крепкие ворота - с собаками, гремящими цепями за ними. Отборных пастушьих пород. Так уральцы полвека назад прибыли - было время обустроиться. Говорил секретарь - если папаша для себя не хочет, пусть о детях подумает об их добром имени. А папаша возразил - дети семи по себе, своим трудом заслужат себе имя, славное или бесславное. Кончился этот разговор неожиданно. Секретарь отдал тому свои брюки. Подарок папаша отказался взять, купить в рассрочку согласился.
Ранешенько-рано происходил этот разговор.
3.
Было утро, подарившее ей Митю.
Вот так же на стыке дня и ночи поднялась первой, опередив самую раннюю птичку - мамашу. Пусть отдохнет, не здоровиоеь с вечера. А ей в радость шлепать босиком к берегу и обратно. Тогда у берега совсем пресная вода была, тогда и поселок зеленым был -пока придурошная Аму-Дарья [4] не сиганула в сторону. Той водой и поливала она двор, да огородик - перешагнешь хорошим шагом.
Когда она умывалась уже на берегу, в мелководье камыша затрещало, кто-то шел напролом, видно, не знавший дороги. Дорога просечена рядом, а этот участок камыша тоже звался в их семье огородом. Клубни камыша в умелых руках вкусное блюдо, особенно к весне, когда все кончается. Они и ухаживали за камышом, как за огородом. Только чужой мог ломиться через него. И это был чужой.
- Девчоночка, куда это я попал однако?
И брызнуло ей солнце в глаза. Хотя солнце еще не взошло, - помнит она. Солнце высветило их лица минутой или пятью спустя. Солнечный свет исходил от него, несмотря что он был промокшим и измученным. Солнечно светились его золотистые глаза, золотистый крап лица. И тело его, обнаженное до пояса, было пропитано солнечным крапом. Когда же два солнца сошлись у кромки берега, девчоночку обожгло. Опалило. Сердце. До волдырей, от незащищенности.
Солнце на этих широтах не любит шутить. Спины облезали попервоначалу у всех лоскутами-лохмотьями. Да и сейчас, выстави незакаленную полоску белого тела, живо опалит. А тут сердце. Девичье - ни разу не принимавшее загар, надежно упрятанное малолетством. И вдруг оголенным оказалось, будто выложенное на ладонь, на стыке двух солнц. Не обожжешься.
- Девчоночка, где тут строют завод, - не слыхала?
Митя не знал, по какой причине девчоночка не отвечала. Стояла лицом в ситцевый платочек. Утиралась им, после умывания. Мокрая прядь волос на лбу да редко мигающие глаза не показались пришельцу. Всю жизнь потом переживала, что за дурочку деревенскую ее принял. Хотя Митя уверял - не принимал за дурочку. Просто подумал, напугал девчоночку, - потому и стал говорить, чтобы не
пугалась.
- Всю ночь проплутал в камышовых дебрях. Плотник я. Послан на строительство завода.
Она все^равно пугалась, - решил он. Стоит лицом в ситцевый платочек. К счастью, мамаша подошла.
- Что за чуж-чужанин на наших дворках?
Они пошли с мамашей к дому.
- Ленушка, там папаша с Петей рыбки принесли! Запечешь, - у тебя лучше получается.
Митя повторил вопрос, мамаша стала объяснять, как ему пройти. Мимо бедного их поселения, мимо богатой уральской стороны. От околицы ее версты с две будет.
Они подходили к дому, когда она промчалась мимо, к очагу, выложенному в земле. Своими руками выкладывала, научили ребята Есбергена - вырыть ямку, укрепить веточками, крепко=крепко обмазать илом. Разжечь костерок.
Злой дурью мозги затуманило, что у костерка возились близнята Ольгушка и Танюшка - беленькие красавушки, - на год с небольшим старше, а невестятся. Вон с каким любопытством поглядывают на пришельца. Она его нашла. И найденыш, рыжий, загляделся на сестричек. Чем отвлечь - заметалась, схватила ведро. Когда мамаша и он были почти у дома, пошла на них с открытым лицом, высоко неся голову.
Посмотри! - приказывала в мыслях. Он и посмотрел.
Какая красавица ты однако? - удивился он. Да на целую
жизнь.
- Ну вот и зятюшку бог прибил к нашему берегу, - пошутила мамаша. - Рановатенько, правда, пару годков надо ждать.
- Подожду, - без шутки сказал Митя
- Сколько прикажете, столько подожду.
Да и торопиться Митрофану Ерохину некуда. Самому девятнадцатый шел.
4.
А это случилось, когда она уже здесь, в гостинице, хозяйкой стала. Тогда еще и мамаша была жива. Помогала ей на пустой усадьбе сад и цветники разводить, гостям готовить. Безвозмездно. Бывало, старый еще директор Николай Лукъяныч схватится, что мамаша без жалования, соберется ее хоть вахтером или уборщицей оформить. Закрутится, когда из министерства наедут, "единицу" выпросить. Извиняется. Мамаша, старенькая уже, руками взмахнет
- Да мне, скажет, за радость дочке помочь и ее гостям.
- Хватает нам, слава богу, скажет.
Так вот, раз перед зорькой будит ее мамаша.
- Ленушка, никак ребятенок близко плачет.
Подняла она голову. Плачет.
Может, шакал из их камышовых зарослей? - думает спросонок. А мамаша крестится.
- Что ты, Ленушка, какие заросли. Вот за стенкой плачет. Прямо за дверью. Наверное, на высоком крыльце. Может, кто приехал,
- говорит мамаша,
- да стесняется будить, сидит с ребеночком, утра
дожидается.
В то время гостей в доме не было, только она с мамашей. Деревья еще двор не затеняли так. Жутковато стало ей, но мамаше не показывает. Выглянула в окно, никого не увидела. А ребенок плачет- заливается. Мамаша говорит
- Похож плачь на только рожденного.
И заметила в сером свете на сером некрашенном полу высокого крыльца что-то шевелится. Узел не узел, тряпка не тряпка. Уже и не плачет, мяучит. Распахнула она дверь.
- М-м-амоньки - подкидыш!
Только и завертки на нем, что юбка полосатая. По юбке догадались, чей ребенок. Той странной незнакомки, что два дня провела на острове. Ее видели в столовой, в продуктовом магазине. Широченная полосатая юбка и широченная накидка не могли скрыть беременности. Гадали, к кому могла приехать. Если в гости, так почему ходит в столовую. Если с тунеядцами, - их тут целую чертову дюжину прислали, - так почему отдельно от них. Они гурьбой шатаются по острову. Смеются, на курорт прислали, на Азовское, мол, взморье. Из юбки выпала записка. "Говорят, вы самые добрые люди, оставляю вам ребенка".
- А что, мамаша, пусть останется?
- Не было у них с Митей детей.
Мамаша командовала: огонь, кипяток, ванночку, ошпарь сначала Ленушка, да вот хоть дезинфицируй. Ножницы, нитки, бинт. Нарви простыни и прогладь. Все прогладь. Ишь, и не обиходила, неумеха. Ни пупок, ни рот. Мамаша орудовала, приговаривая. Отдавая дочери команды. За полчаса, верно, управились.
- Живи, мужик,
- Положила мамаша посапывающий узелок. На лоб
падали черные, не русские волосы, монгольские скулы.
Тут мамаша сказала.
- Можно считать, конечно, что бог послал ей сыночка. И вырастить и воспитать она еще успеет. Если бы был сирота. А то ведь родную мать имеет. Рано ли, поздно ли, а станут они искать один другого. Сколько скорби окажется на их пути. Богу благоприятнее предотвратить скорбь. Надо найти ее, Ленушка, далеко не могла уйти сразу-то после родов. Неопытная, кто знает, хорошо: ли кончились. Надо вернуть ее, Ленушка. Дом наш пустой, пусть в нем живет. Мы ей во всем поможем. Ищи ее, Ленушка.
Она позвонила в аэропорт. Через полчаса улетает первый рейс. Ее в аэропорту знают. Сказала, что торопится к самолету. Если опоздает на пять-десять минут,- сильно просит обождать. Неохотно но пообещали. И она пошла-побежала, - все-таки семь километров. На полпути встретился парень на мотоцикле, - под колеса встала, чтобы остановился. Слезу уронила, пока упросила подкинуть в аэропорт.
На песчаном поле аэродрома стояло несколько "аннушек". Одна, что называется, была под парами. Ей махали пилоты - быстрей. Помогли подняться в кабину.
Билет у вас есть?
Есть-есть! - увидела ту, что искала. - Идем, дочка, домой.
Блудная мамаша безропотно вышла.
- Ах и хорош у меня крестничек, - ласково заглянула в бледное обескровленное лицо. Совсем юное.
-Зачем ему сиротой оставаться. Как назовем? Виктором хочешь? Говорят - победитель значит.
В солдаты проводили недавно крестника Витьку, - его мама Ольга, его папа Досберген, его младшие братья. По молодости испугались каждый своих родителей. Тогда Досбергена в армию призвал Возвратясь, оц кланялся Елене Александровне. Прижимал руки к сердцу и кланялся.
- Мулла я тебе? - смущалась.
- Мулле не кланяюсь, матери моей ланяюсь.
И зовет мамой.
5.
Одной из непогожливых штормовых ночей, - когда било в окна дождем со снегом, когда грохот ветра закладывал уши, стал будить ее Ингус. В непогодь запускала его в коридорчик. А он из коридорчика дверь открыл и вот будит. Тычется носом, поскуливает. Спохватилась она, неужь опоздала? Посмотрела на светящийся циферблат часов - пять с небольшим. Опустила голову на подушку. Вот дурень-псина, поздно легла. Отвернулась к стенке. Ингус опять тычется носом в плечо, поскуливает басом.
Не будет собака понапрасну будить. Села. Зажгла настольную лампу.
- Что случилось, Ингус?
Потянул ее к дверям, к выходу на высокое крыльцо зовет... Идет, оглядываясь. Постоит у двери и опять за ней возвращается. Ну, погоди, дай одеться. Сунула ноги в валенки с галошами - покойницы мамаши. Теплый платок накинула, теплый халат. Ингус сразу пропал в черной круговерти ночи. И - через секунду послышался женский визг. Испуганное мужское -
- Пошел,пошел!!!
Лампочка лишь кинула круг света у крыльца. А дальше была кромешная тьма. Ингус с победоносным лаем возвратился. Он теперь звал тех, которые испугались его до смерти. Он шел, возвращался, оглядывался. Трубно лаял. Тогда он стал звать ее. Она отправила собаку в коридорчик, а сама пошла в воющую тьму.