Моей матери, давшей мне жизнь и научившей стремиться ввысь Шеннон, Николасу и Софи, благодаря которым я научился любить кого то кроме себя
Уже СОВСЕМ СКОРО, сразу после того как на нью-йоркском стадионе «Ши» прогремят финальные аккорды «Rock and Roll All Nite», я заберу свою бас-гитару и уйду со сцены. После двадцати девяти лет бурной славы — лет, отмеченных самыми высокими взлетами и самыми сокрушительными падениями, — США в последний раз увидят KISS на сцене. Америка была нашим домом. Это был наш народ. И играть последний концерт будет, по меньшей мере, и сладко и горько.
Тридцать лет назад KISS не было. Был только Джин Симмонс, жаждущий славы рок-музыкант в Нью-Йорке. За десять лет до того не было и Джина Симмонса, а был только Джин Кляйн — еврейский паренек, живший в нью-йоркском районе Квинс со своей матерью-одиночкой. А еще десятью годами ранее не было и Джина Кляйна, а был только Хаим Витц — бедный мальчик, растущий в израильском городе Хайфа. Конечно, все эти люди — я; и я — все эти люди. Я родился в Израиле; я видел, как меняется мир вокруг меня, когда мы с матерью приехали в Америку, а затем начал меняться и сам, сначала сменив имя, а потом и лицо. Взяв в руки бас-гитару, я словно преобразился. Загримировавшись, я преобразился еще больше. Но самое сильное преображение произошло тогда, когда я вышел на сцену. При этом не удалось помочь группе KISS взойти на вершину рок-н-ролла: в конце концов, нам суждено было встать сразу за Beatles по количеству золотых пластинок, проданных музыкальной группой за всю историю.
Главное действующее лицо моей биографии — я. Но ход моей жизни определили и многочисленные второстепенные персонажи. Прежде всего, это женщина, давшая мне жизнь, — моя мать, испытавшая невыразимые ужасы в нацистских концентрационных лагерях и собравшая все свои невероятные силы, чтобы выжить и даже добиться успеха. Это мои товарищи по группе, моя вторая семья: Пол Стэнли стал мне родным братом, которого у меня никогда не было, а Эйс Фрэйли, Питер Крисс, Эрик Карр, Эрик Зингер, Брюс Кулик и другие помогли мне создать и удержать на плаву KISS (хотя порой изо всех сил старались избавиться оттого, что создали и пытались сохранить мы с Полом). И наконец, что не менее важно, а может, и важнее всего: это прекрасная, несравненная Шеннон Твид и двое детей, чьими родителями мы так счастливы быть, Николас и Софи.
Принявшись за свою биографию, я стал продумывать ее через призму тех книг, которые я читал. И чем больше я об этом думал, тем четче осознавал, что моя история — это история о власти и погоне за нею. Я постоянно читал все, что только мог достать, и особенно те книги, которые учили меня новому: религии, философии, истории, социальным наукам и тому подобное. Есть тысячи книг, начиная с «Африканского генезиса»*{1} и заканчивая «Миром, освещенным лишь огнем»**{2}, повествующих о постоянном поиске власти человеком. В конечном итоге кажется, что все конфликты сосредоточены вокруг власти: вокруг того, у кого эта власть есть и кто ее жаждет. Инстинктивно я очень рано осознал, что хочу именно власти. Слава и богатство — это хорошо, но можно иметь и то и другое и при этом оставаться никем. Власть — это то, чего я жаждал с самого первого мгновения, когда моя нога ступила на американскую землю. Пусть надо, мной смеялись, потому что я не знал английского или потому что был евреем, но на самом деле истинная причина заключалась в том, что у меня не было власти.
Кто‑то, возможно Макиавелли, однажды сказал: пусть лучше тебя боятся, чем любят. Я это хорошо понимаю. Любовь неуловима. У любви свои потребности. Нужно уметь отдавать. Нужно заботиться о счастье другого. А власть — это более четкая идея, более чистое понятие. Я хочу, чтобы в ресторане меня сразу обслуживали. Я хочу, чтобы женщины меня хотели, и вовсе не потому, что я их хочу. Женщины это очень хорошо понимают. Женщина стремится выглядеть как можно привлекательнее, и делает это с помощью макияжа, одежды, духов, потому что ей необходимо, чтобы ее желали все мужчины, хотя ей эти мужчины могут быть вообще неинтересны. Понимаю, что говорю здесь общими фразами, но я отвечаю за свои слова.
Вероятно, отчасти я так стремился к власти ради того, чтобы меня больше не дразнили. Приехав в Америку, я почувствовал себя чужаком в чужой стране. Книга Роберта Хайнлайна тронула меня, как никакая другая*{3}. Это была история про меня. Я выделялся, потому что был другим, потому что плохо говорил по-английски, потому что был одинок. И тогда я решил, что мне никто не нужен и что я могу рассчитывать только на себя. Если я чего‑то не сделаю и не добьюсь сам, мне никто этого не даст.
История группы KISS и Джина Симмонса — это повествование об амбициях и об удаче, об осуществлении невероятной мечты мальчика-иммигранта. Но еще это история величайшей рок-группы в мире, — а значит, в ней много секса, наркотиков и рок-н-ролла. Правда, никакие наркотики себе в заслугу я поставить не могу: я трезвенник, никогда не напивался, ни разу в жизни. А секс? Большую часть своей взрослой жизни я избегал отношений, хотя девушек было полно. Больше чем полно. В какой‑то момент я начал хранить полароидные снимки своих подружек, чтобы хоть как‑то их запомнить. По-своему я любил каждую из них. Но когда все заканчивалось — все заканчивалось. Ни забот, ни хлопот. Никакой агонии. На сегодняшний день у меня было около 4 600 женщин. И должен сказать, все они чудесные, и каждая из них по-своему обогатила мою жизнь. Еда казалась мне вкуснее. Я насвистывал и напевал. Я жил.
Не знаю как, но, несмотря на все мои сумасшедшие связи, несмотря на одно только их количество, мне удалось стать преданным отцом. Если вам это кажется странным, представьте, каким странным это кажется мне. Мой отец ушел от нас с матерью, когда я был еще ребенком, и я вырос в уверенности, что никогда не заведу детей. Отчасти потому, что я помнил, Как это больно, когда тебя бросают, а отчасти потому, что я жил в страхе, что могу повторить ошибки своего отца. А потом я встретил девушку по имени Шеннон Твид. Не успев и глазом моргнуть, я уже держал на руках сына в роддоме и не хотел отдавать его врачам. Как во мне уживаются донжуан и семьянин? Так же, как уживаются робкий мальчик-иммигрант с Демоном в коже и заклепках, дышащим огнем на сцене. В любой личности есть свои противоречия, а в великой личности — великие противоречия.
Я всю жизнь жил для себя. Я не боюсь в этом признаться. Но еще я жил для фанатов: для верных солдат армии KISS, тех, что прошли с нами через огонь и воду, через меняющуюся моду, тех, что не боялись ни пробок, ни плохой погоды, чтобы прийти на концерт и позволить нам развлечь их. Когда я только сел за эту книгу, я разрывался, не зная, рассказывать ли фанатам всю правду об их любимой группе: о внутренних дрязгах и расколах, о личностных расстройствах и конфликтах. Я разрывался, потому что боялся, что правда может разрушить представление людей об их героях. И что бы ни говорили о группе KISS, она прежде всего всегда ассоциировалась с героями, с магией, с верой в нее и с исполнением надежд. Вы, фанаты, всегда были достойны только самого лучшего. Это одна из причин, почему каждый концерт мы начинали словами: «You wanted he best, you go he best. he ho es band in he world, KISS» («Вы хотели лучшее, вы получили лучшее. Самая популярная группа в мире, KISS»). В болезни и здравии — хотели мы того или нет — мы верили, что у нас есть обязательство выйти к вам, излить свое сердце в музыке и отдать вам все, что у нас есть.
Я верю, что когда дети вырастают, они должны узнать всю правду о своих родителях. Те из вас, кто верит в KISS, должны знать правду. Я знаю, что многое из того, что вы прочитаете в этой книге, будет сложно принять. Знаю, что кто‑то из фанатов может разозлиться на меня. Знаю, что некоторые участники группы возненавидят меня еще больше и будут утверждать, что каждое слово в этой книге — ложь, несмотря на мои воспоминания, несмотря на документальные доказательства, несмотря на свидетелей, подтверждающих описанные события.
В любом случае, вот вам правда, вся правда, и ничего кроме правды, так что Бог мне в помощь.
1. Большие надежды: Израиль 1949-1958
Я РОДИЛСЯ 25 августа 1949 года в роддоме израильского города Хайфа, раскинувшегося на берегу Средиземного моря. При рождении мне было дано имя Хаим Витц: Хаим на иврите означает «жизнь», а Витц — это фамилия моего отца. Израиль получил независимость всего за год до этого, хотя сто миллионов арабов пытались воспрепятствовать его появлению на карте мира.
Война за независимость Израиля стала следствием другой, более ранней войны — Второй мировой — и ужасающего плана немецких нацистов стереть евреев с лица Европы, а потом и всего мира. Родители моей матери были венгерскими евреями, и ее детство прошло в Венгрии в 1920-1930-е годы. Когда ей было четырнадцать, ее отправили в концлагерь, где она видела, как ее родных уничтожают в газовых камерах. В лагере она стала парикмахером жены коменданта, что спасло ее от многих ужасов, которым подвергались другие евреи. Пережив это страшное время, по окончании войны мама отправилась в Израиль. Думаю, инстинкт выживания у того поколения был так силен, что после лагерей они были уверены, что ничего плохого с ними больше случиться не может, и не боялись уехать в эту новую, незнакомую страну.
Израиль был совсем молодым государством, всего на год старше меня, и его существование все еще оставалось под большим вопросом. Но мне все это было неведомо. Война являлась 14 такой естественной частью моей повседневной жизни, что я не мог отделить ее от других аспектов своего существования. Например, я помню, как мой папа Иехиль (он же Фери) Витц — человек впечатляющего роста, под два метра, — приходил по выходным со своим автоматом и клал его на кухонный стол. Линия фронта пролегала в восьмидесяти километрах, и все — каждый мужчина и почти каждая женщина — служили в армии. Ни для кого не было исключений. Если ты жил здесь, ты служил.
Автомат на столе — одна из немногих вещей, которые я помню об отце, потому что он редко находился рядом. Я вспоминаю, что он был огромным, сильным человеком с огромной сильной харизмой. На память приходит одна яркая сценка. Как‑то у нас завелась мышь, и однажды она пробежала по комнате и забралась под диван, так вот я помню, как отец приподнял диван и, придерживая его сбоку одной рукой, другой рукой попытался прогнать мышь. Я не мог поверить своим глазам. Человек может поднять диван? Я ничего подобного раньше не видел. Это казалось невозможным.
В раннем детстве, где‑то в три года, я переболел полиомиелитом. В какой‑то моменту меня отказала вся нижняя часть тела. Доктора испугались, что мое состояние может ухудшиться, и отправили меня в больницу. В больнице меня посадили на карантин. Я лежал в полной изоляции, и, когда меня приходили навестить родители, им приходилось разговаривать со мной через закрытое окно. Почему‑то уже в таком раннем возрасте я остро чувствовал, что такое хорошо и что плохо, и знал, что ходить в кровать под себя — это плохо. Мать рано приучила меня к горшку. Она показала мне туалет и объяснила, зачем он нужен. В то время в Израиле еще не было памперсов, и я быстро усвоил, что кровать — для сна, а туалет — для других дел. Это было совершенно ясно. В больнице, в палате, мне приходилось вставать с кровати и идти в уборную. Я капризничал, плакал и снова капризничал. Я знал, что мне нужно дойти до туалета. Я знал, что любое другое решение этой проблемы будет неверным. Но медсестры не приходили, и мне как‑то удавалось вылезти из детской кроватки и сходить на пол, держась за край кроватки. Потом приходила медсестра. Когда мне требовалась помощь, медсестру было не дозваться, но как только на полу появлялись какашки, она сразу же приходила и начинала орать на меня, не понимая, почему я вылез из кроватки. И тут же врывалась моя мать и начинала кричать на медсестру за то, что та мне не помогла. «А вы что от него хотели? — говорила она. — Чтобы он под себя ходил? Он хороший мальчик. Он все понимает». В ее глазах я все делал правильно.
Я всегда оставался одиночкой, хотя у меня и были друзья. Я проводил время в одиночестве, наблюдая, познавая мир вокруг себя. К примеру, я был в восторге от жуков. В Израиле водились такие огромные ветхозаветные жуки. Местные американские жуки с ними не сравнятся. Те израильские жуки достигали размеров маленьких динозавров, сантиметров пять в длину. Они были яркие и красивые. Они выглядели как драгоценные камни. Мне нравилось привязывать им ниточку вокруг шеи и сажать их в спичечные коробки с сахаром. Жуки жили там, а когда я открывал коробок, кружили в воздухе, все еще привязанные к моей нитке.
Когда я подрос, я перестал быть одиночкой. Наоборот, мне стало нравиться красоваться перед другими детьми и привлекать внимание. Так из ребенка — охотника за жуками, разрешающего им летать на привязи, — я превратился в ребенка, который мог отправить жука погулять у себя во рту. Других детей поражали мои фокусы. Они считали их и отвратительными, и смелыми. А самое главное, они не могли отвести глаз.
Хотя я и родился в Хайфе, моя семья жила в соседней деревеньке Тират-Хакармель, названной в честь библейской горы
Кармель. Так вот, я помню, как ребенком я забирался на ту гору, которая скорее походит на холм, вроде холмов в Южной Калифорнии. Помню, как в детстве я поднимался на эту гору и собирал плоды кактуса, а потом спускался вниз и продавал эти плоды в автопарке за пол-прута, это где‑то полпенни. (Внутри плоды кактуса сладкие и сочные, но снаружи покрыты колючками. На иврите они называются сабра, и этим же словом называют и самих израильтян, потому что они колючие снаружи, но добрые внутри.)
Жизнь в Израиле среди других сабра была необычной, и особенно школьная жизнь, потому что на уроках нас потчевали причудливой смесью истории, религии и политики. Только представьте: в классе нам рассказывали о старинной книге, называемой Библия, и говорили, что все события, описанные в ней, — если честно, невероятные события, — действительно происходили в той стране, где мы живем. Эту идею сложно было переварить и понять. Ведь нам показывали целую книгу, повествующую о создании жизни, об Аврааме, Исааке, Иакове, о потопе, об Исходе. А потом говорили: «Здесь‑то все и произошло. Здесь, где вы живете». Это было непросто осознать.
В то же время, в Израиле я не так четко осознавал свое еврейство, потому что почти все были такие же, как я. Ясно, что по улицам ходили и арабы, были и христиане, но я на это не обращал внимания. Я знал только, что я израильтянин. Вы можете подумать, что моя мать, только прошедшая войну и концлагеря, зациклилась на пережитом, но это не так. Ей слишком больно было говорить об этом. Она никогда не обсуждала лагеря и редко рассказывала о своем детстве в Венгрии. Все, о чем она говорила, да и то крайне редко, так это о том, что мир огромен и есть как хорошие люди, так и плохие. Я не перестаю восхищаться ее самообладанием. Оно доказывает, что моя мать с точки зрения этики, морали и всего остального гораздо лучше меня. Все это время она сохраняла и до сих пор сохраняет непреходящую веру в человечество. Она всегда верила, что мир — хорошее место и добро в большинстве случаев побеждает зло. Не уверен, что я разделял бы ее точку зрения, если бы прошел через то, что пережила она.
В детстве мы не понимаем, что люди делятся на расы, нации, религии. Единственное, что я знал об округе, — это то, что там говорят на разных языках. Некоторые евреи в Израиле говорили на иврите. Кто‑то говорил на идише — европейском языке, похожем на смесь иврита и немецкого. В моем доме самым главным языком был венгерский, потому что мама практически не говорила на иврите. А позже, когда она начала работать, в доме зазвучали турецкий и испанский, потому что моя нянька была турчанкой, а наши соседи происходили из Испании. В раннем возрасте я мог говорить на иврите, а также венгерском, турецком и испанском языках.
Я понятия не имел об Америке и остальном мире. Но я помню, как мама сводила меня в кино. Мне, кажется, было четыре. Я впервые имел дело с выдуманной реальностью. До этого я никогда не смотрел телевизор, да и радио слушал очень редко. Когда мы пошли в кино, нам не хватало денег на билет, поэтому мама держала меня на коленках снаружи кинотеатра, и мы смотрели фильм, который проецировался на большой экран под открытым небом. Потрясающее зрелище. Я смотрел с замиранием сердца. Позднее я узнал, что это была «Сломанная стрела» с Джимми Стюартом и Джеффом Чандлером. Но все, что я видел тогда, — это огромные картинки ковбоев и индейцев и мифического Дикого Запада с его разбойниками и героями. Ковбои стали первыми супергероями в моих глазах, первыми персонажами, которые обладали превосходством и над жизнью, и над людьми. Но каким бы значимым мне все это ни казалось позже — сама концепция героев и магия кино, — самое глубокое впечатление на меня произвело звучание американского акцента английского языка. Наверное, я тогда впервые услышал английский, и он показался мне забавным. Именно такие языки мы, израильские дети, любили передразнивать. Для моих ушей американский язык имел свое звучание, с кучей длинных «и» и мягких «р». В иврите таких звуков не было. Я изобрел собственный поддельный английский, и мне нравилось, как он звучит. С самого начала было ясно, что мать с отцом разойдутся. В корне неудачного брака моих родителей лежал простой конфликт. Моя мать Флора была необычайно красивой молодой женщиной. Она выглядела, как настоящая кинозвезда, как Ава Гарднер. В европейской деревеньке, откуда они были родом, — Янд в Венгрии — она считалась завидной невестой, но не настолько завидной, чтобы быть ровней моему отцу. Его очень ценили за то, что он был самым высоким в деревне — метр девяносто пять, а то и все два метра, хотя в моих воспоминаниях он еще выше. Мне он видится великаном ростом два метра пять сантиметров. Хотя на иврите его имя Иехиль, по-венгерски его называли Фери. Когда мама с папой познакомились и поженились, они были молоды, им только исполнилось двадцать, и за первые несколько лет брака моя мать постепенно осознала, что мой отец не сможет позаботиться о ней должным образом. Почему‑то он никогда не мог свести концы с концами. Ему никогда не удавалось добиться успеха. Он был не прагматиком, а скорее романтиком. А для плотника быть романтиком — все равно что быть безработным. Он мастерил мебель, которая не нравилась никому, кроме него самого, и с изумлением обнаруживал, что не может ее продать. Но для отца важнее всего было заниматься любимым делом. Помню, как он собственными руками сделал мне самокат. Такой, который надо толкать, с колесиками и маленькой платформой. Отец мне его подарил на день рождения. Меня всегда впечатляло, сколько он может сделать своими руками, и я уверен, что мама была счастлива, что он дает выход своей творческой энергии. Но в какой‑то момент начинаешь думать и о практических нуждах: например, как заработать денег. Отец не знал ответа, а мама постоянно задавала этот вопрос, и они все время ссорились.
Даже если бы мы жили в безопасной стране с развитым средним классом, они бы наверняка все равно ссорились, но мы находились на краю новой границы, в новом государстве, с новыми соседями, новыми языками и новыми правилами. Поэтому беспокойство моей матери все возрастало. То ли из‑за ее давления, то ли из‑за проблем отца с самооценкой, но их ссоры иногда доходили до физического насилия. Не до жутких побоев, и вовсе не односторонних: помню, как периодически они оба начинали толкать друг друга. Однажды во время их ссоры — мне было года четыре — я прыгнул отцу на ногу и начал бить его по колену. Даже не знаю, серьезная ли это была ссора, но я просто пытался защитить мою мать.
Ситуация не улучшалась, становилось только хуже. Отец уехал из Хайфы в Тель-Авив, надеясь найти работу и побыть вдали от мамы. Когда он уехал, мать начала работать в кофейне под названием «Кафе Нитца». Я это место никогда не забуду, потому что на его вывеске красовалась огромная, толстая, счастливая чернокожая женщина, попивающая кофе. Думаю, до того момента я еще никогда не видел ни одного черного лица. Она была такой огромной и такой счастливой, эта мамаша на вывеске. Помню, как ребенком я пришел проведать маму и получил свою первую чашку кофе и булочку с маком. Кофеин подействовал на меня с необычайной силой — я думал, что потеряю сознание. Все вокруг стало нереальным, скорость происходящего изменилась, и мне казалось, я не могу связать двух слов.
Мама любила работать. Это повышало ее самооценку, и она была очень дисциплинированной и усердной. Но сохранить брак она тоже хотела. Однажды она сказала мне, что мы поедем навестить отца. Мы отправились в Тель-Авив, где какое‑то время безуспешно искали его. Отца не было там, где он должен был быть. Не было его и там, где его ожидала найти моя мать. Тогда мы пошли в кино. Вероятно, мама думала, что встретит его там. А может, она просто хотела ненадолго отвлечься. Но в холле я действительно увидел отца. Он стоял на лестнице с какой‑то блондинкой. Я повернулся к маме и сказал: «Вон отец с какой‑то блондинкой». Тогда я и не подумал о ревности, мне это даже в голову не пришло. Происходящее казалось мне игрой: мы искали отца, и я выиграл, потому что увидел его на лестнице с этой блондинкой. Но мама восприняла все иначе. Мы пошли к отцу домой — она где‑то достала запасной ключ, — и мама начала обыскивать его карманы и нашла презервативы. Мы вернулись в Хайфу и стали жить вдвоем. Отец больше не появлялся. Не знаю, пыталась ли мама с ним связаться, она до сих пор отказывается об этом говорить. Что касается меня, это был конец. Последнее, что я помню об отце, — это как он стоял на лестнице с другой женщиной.
Когда мы остались вдвоем, я и мама, она посвятила себя моему воспитанию. Пару раз она ходила на свидания с какими‑то мужчинами и всегда старалась наилучшим образом объяснить мне, что происходит. Я не очень хорошо на это реагировал — наверное, боялся, что она может полюбить кого‑то сильнее, чем меня. Я стал ревнивым и ясно давал матери понять, что третий нам не нужен. Так или иначе, это сработало, и у мамы никого не было, пока мне не исполнилось восемнадцать или девятнадцать.
Вскоре после разрыва родителей мы с мамой переехали из Тират-Хакармель в Ваде-Джамаль, другой городок в окрестностях
Хайфы. В то время мне исполнилось пять или шесть, и я начинал понимать, в какой стране я живу. Изначально это была бедная страна, пытавшаяся найти свою дорогу. Еда в Израиле выдавалась по талонам, мясо появлялось раз в неделю. Даже молоко нельзя было просто пойти и купить, на него требовался талон. Каких‑то предметов быта у нас просто не было. Я ни разу не видел туалетной бумаги или бумажных платочков. Мы подтирались тряпками, которые потом стирали. О душе никто и не слыхал. Я купался в металлической ванне, мама грела воду на плите, а потом наливала ее, кастрюля за кастрюлей, в ванну, пока та не наполнялась.
Несмотря на это, я практически не осознавал, что такое бедность и богатство. Все стены в нашей квартире были усеяны дырками от пуль, так как за три года до этого арабы и евреи вели на улицах войну за независимость. Но я не замечал дыр от пуль. Так выглядело обычное здание. Я помню один случай: время от времени мама накапливала денег, чтобы испечь «бабку», сдобный пирог. Когда она делала глазурь для пирога, мне было дозволено обмакнуть палец в форму с тестом и попробовать, что получилось. Помню, как я испугался, увидев в середине формы огромную дырку. Я постеснялся сказать о ней маме, потому что подумал, что она только расстроится. Но когда я однажды решился рассказать об этом, она засмеялась, потому что, оказывается, «бабку» пекут в специальной форме с дыркой посередине. А я думал, это просто испорченная кастрюля и очередной признак нашей бедности.
Я был единственным ребенком своей матери. У нее не было ни других детей, ни мужа. Поэтому она яростно защищала меня. Мы были одной командой, и она старалась не только правильно меня воспитать, но и позаботиться о том, чтобы другие относились ко мне с уважением. Одни из самых ярких моих воспоминаний — о том, как мать защищала меня, причем делала это с большим чувством. Видимо, так она показывала всему свету, что дорожит своим сыном и ожидает того же от остальных.
У мамы были огромные высокие сапоги, вроде тех, что носят сантехники, а не модные сапожки, к каким привыкли американцы. Я помню, как ее громоздкие сапоги рассекали грязь, когда я шел позади. Однажды, когда я так шел за мамой, я увидел соседского мальчишку, который любил бросаться камнями. Точнее, любил бросаться камнями в меня. Я шел, никого не трогал, и вдруг получил камнем в голову. Я еще никогда не видел, чтобы моя мать двигалась так быстро. Она догнала этого мальчишку, схватила его за руку, приподняла и со всей силы швырнула о землю, так что он покатился, как мешок с картошкой. Мальчишка плакал, но мама не могла и не хотела оставить его в покое. Она все била и била его. А потом взяла меня за руку на глазах у его родителей, как бы спрашивая: «Ну и что вы будете с этим делать?» Ничего за этим не последовало. Мы просто ушли.
В другой раз стремление мамы защитить меня привело нас в полицейский участок. Это случилось позднее, уже после того, как я пошел в школу в Ваде-Джамале и создал себе репутацию ребенка, наводящего шум и любящего покрасоваться: ребенка, который всегда хотел быть дальше всех, выше всех, быстрее всех. Над школьным двором раскинулось фиговое дерево, хотя на самом деле корни его находились во дворе женщины, жившей по соседству. Дети любили забираться на ветки, свисавшие над территорией школы, а потом перелезать по ним в соседский двор. Как только выходила хозяйка, дети мигом сползали вниз и разбегались. Я, как правило, слезал последним, потому что забирался выше всех. Однажды я замешкался, и та женщина меня поймала. В руках у нее была палка, и она начала меня ею колотить. Не помню, очень ли было больно, но помню, что испугался и что сил она не жалела. Друзья привели меня домой после школы и при мне рассказали про эти побои матери.
Следующее, что я помню, — это как мы вернулись на улицу, я шел за мамой и ее сапогами, и мы направлялись к дому той женщины. Мать постучала в ее дверь, и хозяйка вышла. Помню, что меня поразил ее вид. Она была огромной, больше, чем моя мать, и выглядела сурово. Видно, у нее была тяжелая жизнь. Мать задала ей всего два вопроса. Первый: «Вы били моего сына?» Женщина ответила: «Да, он забрался на мое дерево, а так поступают те, кто хочет украсть мой инжир, и я побью за это любого, кого поймаю». Второй вопрос был такой: «Чем вы его били?» Мать говорила спокойно, как будто ей просто нужна была информация. Женщина ответила: «Сейчас покажу». И принесла ту палку.
Мама выхватила палку у нее из рук и начала бить женщину по голове. Сначала мама держала палку одной рукой, потом взялась обеими, будто играла в бейсбол, и стала бить женщину по голове с такой силой, словно молотком гвозди забивала. Женщину подкосило. Ноги отказали ей, и она упала наземь, растянувшись у порога, но и тогда мать продолжала бить ее по голове. К тому моменту, когда она успокоилась, я был просто в ужасе, потому что никогда не видел, чтобы кровь фонтаном била у человека из головы. Она буквально хлестала из ран, как в комиксах. Кровь была повсюду. Женщина была вся в крови, и моя мать тоже. Невероятная сцена — почти как в дешевом ужастике.
Городок был маленький, поэтому полиция прибыла тут же. Полицейский участок находился за углом от школы. Копы забрали нас с мамой, и два квартала до участка мы шли пешком — полицейских машин тогда не существовало. У сержанта в участке были большие усы, свисавшие поверх рта, так что губ не было видно. «Вы...» — начал он спрашивать маму, и та, не дослушав вопроса, кивнула. «Да, — сказала она, — я била ее по голове». Сержант спросил почему, и она рассказала всю историю и объяснила свою логику: прав ли, виноват ли ее сын, подчеркнула она, никто не имеет права поднимать на него руку. А потом она увлеклась, ее захватил пересказ случившегося, и, видимо, ею завладел дух бунтарства, и она начала орать на сержанта: «Попробуйте только косо посмотреть на моего сына, я и вам голову размозжу!» Сержант повторил ее слова, не веря своим ушам, и остальные полицейские начали смеяться. После чего нас отпустили.
Когда я думаю об Израиле, мне кажется, что большинство моих воспоминаний связаны с мамой, с одеждой или едой — с основами существования. Мы уехали, когда я был еще ребенком, я не успел сформироваться там как личность, но время от времени всплывает одно воспоминание, которое поражает своей яркостью и кое‑что говорит обо мне. Много лет я терпеть не мог пауков. Я очень смутно припоминал, что это связано с каким‑то случаем из детства. Но вот однажды я вспомнил: как‑то утром мама собиралась на работу, а я — в школу, и она стала надевать мне на голову шапку. Но шапка не надевалась — в ней был какой‑то комок. Мама сняла шапку и сказала, что, видимо, у меня волосы под ней смялись. Пока она говорила, из шапки выполз самый большой паук, какого я когда‑либо видел, и побежал прочь. Я завопил, и потом годами не мог избавиться от страха, что где‑то меня подстерегают пауки. Я всегда старался осматривать одежду, головные уборы и карманы, чтобы убедиться, что никто туда не заполз.
Похожая история произошла с курами. Через улицу от нас жила марокканская семья, которая относилась ко мне, как к собственному сыну. Одну из дочерей в этой семье звали Джонет. Она была постарше меня — мне исполнилось пять или шесть, а ей было где‑то двенадцать. Когда я приходил к ним, Джонет всегда угощала меня огромными бутербродами с огурцом и маслом. Мы так раньше делали: щедро намазывали хлеб маслом и клали сверху кусочек какого‑нибудь овоща, вот тебе и бутерброд. Это было здорово. Мне очень нравилось проводить время у Джонет дома.
У ее семьи был петух, настоящий королевский петух с красным хохолком, и я всегда угощал его крошками из карманов. Завидев меня, петух начинал кукарекать. Видимо, он чувствовал, что в зоопарке близится время кормежки. Однажды я зашел к Джонет, надеясь получить бутерброд. Но она сказала, что ей нужно уходить. На привязи за собой она пыталась тащить петуха, но тот размахивал крыльями, отчаянно кукарекал и ни за что не двигался с места. Она пыталась вести его силком, но он упирался. Тогда я предложил: «Давай я, он меня любит». Я потянулся к петуху, но Джонет возразила: «Нет-нет, не надо, он тебе глаза выклюет». Я проигнорировал ее слова, поднял этого гигантского петуха, и он лег мне на руки, как новорожденный младенец. И мы пошли. Не знаю, куда мы шли, но мне хватило смелости нести его всю дорогу. Правда, спустя какое‑то время петух стал тяжеловат. Он весил где‑то два с половиной килограмма. Тогда я спросил Джонет, далеко ли еще идти. Она ответила: «Совсем не далеко. Это тут, за углом».
Когда мы завернули за угол, навстречу нам вышел огромный человек в фартуке и выхватил петуха у меня из рук. Он взял его шею, свернул ее, а потом достал нож и отрезал птице голову. Я видел, как тело петуха носится вокруг, в то время как голова остается в руке того мужчины. В жизни не видел ничего более жуткого. Из‑за этого воспоминания я не мог есть курицу ни в каком виде, особенно если на месте оставались голова, крылья и прочее. Кажется, что такая травма должна бы пройти со временем, но вплоть лет до тридцати пяти я если и ел куриное мясо, то лишенное какой‑либо формы и внешних признаков курятины.
И все‑таки это было хорошее время — простые нужды и никакого выбора. Покуда хватало варенья и хлеба, я был счастлив. Я до сих пор считаю деликатесы вроде французских пирожных или мини-моркови омерзительными. Дайте мне хороший кусок пирога, и я на седьмом небе.
2. «Rocke Ride», или Космический полет: Приезд в Америку 1958-1963
Однажды МЫ с мамой получили посылку по почте. Внутри лежали консервы и свитер. Я тогда впервые увидел консервы. Мама объяснила, что их нам прислали ее дядя Джо и брат Джордж Кляйн. А я и не знал, что у нее есть родственники. Оказалось, что у мамы два брата. В Венгрии, еще до войны, они почуяли, что грядут страшные события, и уехали в Нью-Йорк. Я спросил у мамы, зачем они нам что‑то присылают. Как я уже говорил, я не ощущал, что мы живем в нужде. Я не чувствовал себя бедным, ведь у меня были еда и одежда. Потом мама открыла консервы, и я впервые попробовал консервированные персики, которые показались мне просто потрясающими. Я подошел к ней — с полным ртом персиков — и спросил: «Это откуда?» И она ответила: «Из Америки».
Я и раньше слышал это название, но теперь я наконец мог связать его с конкретным ощущением — в данном случае со вкусом персиков. Помню, что название показалось мне забавным, отчасти потому, что я выговаривал его с еврейским произношением, с твердым «р». Я целыми днями кружил по дому, приговаривая: «Амерррика».
Вскоре это слово стало обрастать и другими ассоциациями. Одной из них были ковбои. Как только я узнал, что Америка — страна ковбоев, я стал думать о ней куда больше. Мне тогда минуло восемь с половиной лет, и фильмы были для меня важнее всего мира, причем ковбойский миф составлял важную часть этих фильмов. Дело происходило еще до рок-н-ролла, до Beatles. В то время ковбои считались вершиной крутизны. У них были подружки, они оставались одиночками, они уезжали в закат. И ковбои олицетворяли Америку — по крайней мере, для тех детей, которые жили в других странах. Если ты был ковбоем, ты существовал в этом чистом героическом мире. Пушка являлась главным инструментом в твоей жизни. Ты был судьей и присяжными в одном лице и вершил правосудие своими руками. А потом просто ехал дальше, и все девушки тебя обожали. А ты уезжал в закат.
Для одной школьной пьесы я нарядился ковбоем, а мама купила мне игрушечный пистолет. Это был единственный достойный костюм. На самом деле я оставался всего лишь маленьким мальчиком, игравшим ковбоя, и во мне не было ни грамма крутизны. Но я мечтал о ковбоях, а вместе с тем я мечтал и об Америке.
Вряд ли я отдавал себе в этом отчет, но, глядя на киноэкран, я видел другой мир, где все казалось больше и драматичнее. Что всегда ярко и отчетливо проявлялось в образе Америки, так это ее размер. Ключевым было слово «большой». Большие люди. Большие идеи. Большие женщины. Большая грудь у этих женщин. Большие лошади, а еще буйволы, тоже большие, и большие поезда. Все было большим. И вскоре этому предстояло войти в мою жизнь.
Однажды мама велела мне одеться и ехать с ней в аэропорт. Я никогда раньше не был в аэропорту, не видал самолетов и ничего подобного, так что сердце у меня замерло. Но когда мы пошли по аэродрому, я подумал, что надо бы проявить интерес и к ситуации. Тогда я спросил маму: «А куда мы?» И мама ответила: «Проедем одну остановку». Я решил, что мы собираемся куда‑то ненадолго съездить. Мы сели в самолет и полетели. Дорога длилась целую вечность — отчасти потому, что это был длинный перелет, а отчасти потому, что меня страшно укачало. Так плохо мне еще в жизни не было. Меня непрерывно рвало. Наверняка я изверг из себя все, что съел в то утро и за два последних дня. Наконец мы приземлились в Париже. Единственное, почему я запомнил остановку в Париже, — потому что мама пошла в «дьюти-фри» за духами. Потом мы снова сели в самолет, и меня опять начало тошнить, и так мы добрались до нью-йоркского аэропорта Ла-Гардия.
Мне казалось, что мы чудом попали в новый мир, и я пытался впитать его всеми своими порами. Однако позднее я узнал две истории из иммиграционного опыта моей матери, которые помогли мне понять ситуацию лучше. В то время лишь ограниченное количество людей могли приехать в США из Израиля. Моя мать была удивительно красивой молодой женщиной, и, оказывается, у нее получилось убедить кого‑то из чиновников — то ли с помощью женского шарма, то ли ее человеческих качеств — переложить наши документы из нижнего ящика в самый верхний. Так нам удалось вырваться из Израиля и приехать в Соединенные Штаты. Такова первая история.
Вторая история касается того факта, что перед отъездом из Израиля моя мама должна была принести присягу. Она пришла к американскому сотруднику посольства, но он не мог говорить на иврите, а она не знала английского. Немного замешкавшись, они нашли общий язык — немецкий. Он задал маме несколько вопросов по поводу ее политических пристрастий. В посольстве пытались прощупать, стоит ли впускать ее в Америку. Первое, что они спросили: «Вы являетесь или являлись когда‑либо членом коммунистической партии?» Такие тогда задавали вопросы. Буквально: «Вы коммунист? Вы втайне замышляете свергнуть американское правительство?» Кто ответит на такое «да»? Мама сказала «нет». Так что собеседование прошло успешно, а потом ей нужно было принести присягу.
Чиновник сказал: «Пожалуйста, поднимите правую руку». Видимо, мама очень нервничала, к тому же евреи не привыкли клясться на Библии так, как это делают христиане. Так или иначе, она вытянула руку вперед так, как это делают нацисты. Чиновник засмеялся и сказал маме: «Не волнуйтесь, больше вам так делать не придется». Мне кажется, это был очень значимый момент. Он наметил ту перемену, которую нам предстояло пережить. Тень нацизма довлела над нами со времен войны. Это причиняло такие страдания, что мама предпочитала не говорить о концлагерях. Но теперь мы собирались уехать туда, где все это должно было стать далеким воспоминанием.
Приехав в Нью-Йорк, мы с мамой остановились у ее брата Ларри и его жены Магды во Флашинге, одном из микрорайонов Куинса. В то время я уже не был Хаимом Витцем. Я выбрал себе имя «Джин», более американское, чем «Хаим», и взял девичью фамилию матери «Кляйн». По ветхозаветному еврейскому закону, в матриархате после ухода или смерти отца полагается брать девичью фамилию матери. Так что теперь израильтянин Хаим Витц исчез. Я стал новоиспеченным американцем Джином Кляйном. Я хочу подчеркнуть: именно новоиспеченным американцем. Мне было восемь с половиной лет, когда мы переехали, и слишком многое оставалось непонятным и чуждым для меня. Одно из первых моих воспоминаний — как я увидел рождественскую рекламу сигарет «Кент», где был изображен Санта-Клаус с сигаретой. У него было крупное ангелоподобное лицо, а на заднем плане Санту ждали олени, парящие в небе. Раньше я никогда не слышал о Христе, Рождестве и Санта-Клаусе, так что я сразу подумал: «А это,
видимо, раввин с сигаретой». Я решил, что это русский раввин, потому что на заднем плане лежал снег.
Еще одно впечатление, которое мне запомнилось, — это то, что Америка поразила мое воображение во всех отношениях. Есть такой стереотип об иностранцах, приезжающих в Америку: будто они вечно задирают голову и таращатся на все эти невообразимые небоскребы, бесконечные улицы, нескончаемые ряды домов. Приехав из Израиля, я был совершенно не готов к такому зрелищу и вел себя именно так, как этого ждут от иммигрантов. Я шел по улице, высоко задрав голову и широко раскрыв глаза. Обычно мне проще всего описать свои чувства с помощью сцен из фильмов, хотя этому фильму предстояло выйти лишь через много лет — я имею в виду «Москву на Гудзоне» с Робином Уильямсом. Он играет парня, приехавшего в Америку из России. Он буквально только сошел с трапа и идет в супермаркет, где подходит к одному из сотрудников зала и говорит на своем ломаном английском: «Простите, а где здесь кофе?» И ему отвечают, очень вежливо: «Тринадцатый ряд». Тринадцатый ряд? Это как? Тогда ему повторяют: «Тринадцатый ряд, сэр. Весь тринадцатый ряд». И когда Робин Уильямс идет в этот ряд, он видит буквально сотни разных сортов кофе. Он не может поверить своим глазам и начинает повторять одно и то же слово: «Кофе, кофе, кофе!» — и в результате падает без чувств, а сверху на него летят упаковки с кофе.
Я ощущал себя точно так же. Магазины были похожи на футбольные поля, наполненные едой. Я никогда еще не видел таких больших магазинов. В Израиле не существовало и понятия о такой вещи, как фирма. Хочешь молока — покупаешь молоко. Если нужны яйца — покупаешь яйца. А здесь были сотни разных видов хлеба, сотни разных видов мяса. Стоило выйти на улицу, вокруг оказывались люди в сотнях разных видов обуви и головных уборов за рулем сотен разных видов автомобилей.
Мне очень хотелось бы сказать, что я быстро вжился в американскую действительность. Но на самом деле это было не так. Когда я впервые зашел в дом своего дяди Джорджа, который, как и дом его брата Ларри, тоже находился во Флашинге в Куинсе, наступило время ужина, и по телевизору шли новости. Телевизоры были тогда огромные — чуть ли не полтора метра в длину, — и большую часть аппарата составлял деревянный корпус, ведь он был центральным предметом в комнате, и считалось дурным вкусом иметь голый телеэкран. И тут прихожу я, буквально только с самолета, и вижу крупным планом мужское лицо, читающее новости. Я на полном серьезе заглянул за телевизор, чтобы узнать, где сидит этот парень. Таково было мое первое впечатление от телевидения, увлечение которым впоследствии вылилось в настоящий роман. Но тогда телевизор представлял собой всего лишь еще одну не очень понятную мне вещь.
Наш холодильник стал для меня еще одним источником удивления. Я открывал его и находил огромные бутылки лимонада, для которого в моем словаре еще даже не было слова (я называл их газос — так на иврите называют газированные напитки). Еще там был шоколадный сироп «Боско», который я любил выдавливать из бутылки прямо в рот, и кетчуп, который мне так нравился, что я делал с ним бутерброды. Мои двоюродные братья и сестры часто просто застывали за столом и смотрели, как я ем, поскольку я выдумывал самые невероятные пищевые комбинации. Простой белый хлеб был для меня настоящим лакомством. Мы садились ужинать, и я начинал поедать этот хлеб кусок за куском. Мама с тетей говорили: «Нет-нет, ты должен есть нормальную еду». А я удивлялся: «Нормальную еду? А чем эта нехороша?»
В тот первый год моя жизнь сильно изменилась, а потом изменилась еще больше. У моего дяди Ларри было две дочери, обе старше меня, и, хотя они хорошо ко мне относились, я выглядел в их глазах чудаком. Одна из моих двоюродных сестер, Ева, разрешала мне брать ее велосипед, который мне казался даром свыше. Я объезжал на нем двор, наверное, раз сто. Рожденный в Америке ребенок просто выехал бы на улицу, но я никогда раньше не переезжал дорогу, а там были машины, и я просто не знал, что делать. В Израиле не было знаков остановки, красных и зеленых сигналов светофора — во всяком случае, там, где я жил. Поэтому я колесил по двору и не чувствовал себя в чем‑то ущемленным — было здорово просто ездить взад и вперед.
А однажды я увидел, как два паренька играют на другой стороне в марблс — стеклянные шарики. До этого я мало общался с другими детьми — стоило мне заговорить, они странно на меня косились и засыпали вопросами: «Ты что, дурак? По-английски не можешь разговаривать?» А я действительно не мог. Я едва мог что‑то понять. Но эти дети, игравшие в марблс, меня очень заинтересовали, потому что у меня самого было четыре или пять шариков, которые мне отдали мои двоюродные сестры, и к тому же я неплохо играл — научился еще в Израиле. Хотя в Израиле в стеклянные шарики играли несколько иначе: в Америке нужно выбрасывать шарик большим пальцем, сидя на корточках, а в Израиле играют стоя. Я знал, что могу выбить шарик стоя, может, с расстояния метра или полутора. Ребята увидели, что я иду к ним, и решили, что им удастся отобрать мои шарики, поскольку я новенький. Они объяснили правила, и я быстро все понял: все, что выбиваешь из круга своим шариком, переходит к тебе. Если твой шарик остается в круге, пропускаешь ход. К концу дня я выиграл все их шарики, больше сотни. Я до сих пор храню их в коробке из‑под сигар «Датч мастере», которую мне отдала тетя Магда. К концу игры те дети больше не считали меня дураком.
Я обожал проводить время с моими дядями. Дядя Ларри был пекарем. Он пек пирожки, так что стал моим героем. Одним из его лучших и моих любимых изделий был потрясающий маковый пирог. А дядя Джордж был протезистом. Он изготавливал зубы для людей, носивших вставные челюсти. А еще он делал искусственные яички для людей, у которых не было собственных. Я не шучу. И Ларри, и Джордж работали в поте лица и хорошо зарабатывали, и они были очень щедры с моей матерью и со мной. И все же спустя около года после нашего переезда в Америку мама решила, что пора начать собственную жизнь и переехать от своего брата. Дядя Ларри был рад нам, но мы жили в подвале, к тому же мама хотела работать и самостоятельно распоряжаться своей жизнью. Так что вскоре она отдала меня в хасидскую иешиву — еврейский вариант теологической семинарии — в Уильямсбурге в Бруклине, а сама пошла работать на швейную фабрику. На фабрике не было профсоюза и существовала настоящая потогонная система, но мама получала один пенни за каждую пришитую на пальто пуговицу. Она зарабатывала 150 долларов в неделю, и по тем временам это означало много денег и ужасно много пуговиц. Она брала пальто, пришивала одну пуговицу за другой, а потом вешала готовое пальто на вешалку. На этой изматывающей работе она проводила шесть дней в неделю с семи до семи.
Пока мама работала на фабрике, я проводил время с Шейнерами, одной семьей в Уильямсбурге. Они участвовали в программе поддержки евреев-хасидов, принимавших у себя школьников, чтобы те могли посещать иешиву. Своих детей у них не было, и они казались мне пожилыми, хотя им, наверное, было чуть за сорок. Они были очень добры ко мне. Помню, как впервые увидел у них домашний телефон, — для меня он стал еще одним чудом.
Расписание у меня было изнурительное. Конечно, не такое, как на швейной фабрике, но все‑таки. В семь утра, одетый в черное и с кипой на голове, я принимался за очень обстоятельное еврейское религиозное обучение. Первую половину дня мы проводили за изучением Ветхого Завета, Торы и библейских историй. Потом наступал получасовой перерыв, а в половине первого мы возвращались за парту, чтобы изучать фундаментальные науки: чтение, письмо, арифметику и т. д. В шесть, уже устав от школьного дня, мы переходили из дома 206 по улице Уилсон в Уильямсбурге в другое здание — на углу Третьей Южной улицы и авеню Бедфорд, — чтобы вместе поесть. После еды мы снова занимались — вечернее изучение Библии длилось до полдесятого вечера. Потом я шел к Шейнерам, и мне еще приходилось делать домашнее задание. И так шесть дней в неделю, а не пять. По субботам мы должны были ходить в храм — утром и вечером. С таким расписанием в одном можно было не сомневаться: в неприятности не попадешь. Я жил в бедном квартале, но мы были счастливы. Лучшей жизни мы не знали.
Понемногу я освоился в этом новом мире и научился говорить по-английски, хотя это не всегда давалось мне с легкостью. Одним из первых языковых уроков стала для меня фраза: «Поди сюда!» Я думал, она означает: «Подойди сюда», но я не сразу понял, что у нее может быть два разных значения. Если она произносилась с одной интонацией, она действительно означала, что нужно подойти. А если тебе говорили: «Ну‑ка, поди сюда!» — это подразумевало: «Я тебе сейчас задницу надеру». Изначально мой английский был весьма ограничен, и я носил бирку со своим адресом, где было написано: «Пожалуйста, подскажите мне дорогу домой». Даже спустя где‑то год, когда я уже вполне мог изъясняться, я все еще говорил как Латка, герой Энди Кауфмана из сериала «Такси». Я спрашивал: «Какой час?» вместо «Который час?», причем с очень сильным акцентом. Помню, другие дети постоянно надо мной смеялись. «Да что с тобой? — говорили они. — Ты что, дурак? Даже по-английски не можешь говорить?» Они казались мне очень странными. Я‑то знал разницу между дураком и нормальным человеком, не умеющим говорить на каком‑то языке. Но ничего — позже все эти люди будут на меня работать.
Америка многое привнесла в мою жизнь. Новый язык. Новую семью. Экономические возможности. Но прежде всего — развлечения: телевидение, комиксы и фильмы. Дети, выросшие в 1950-е, утверждают, что их воспитало телевидение, и иногда говорят это с такой жалостью к себе, словно их чего‑то лишили. Для меня же это был самый лучший опыт в жизни.
В то первое лето в Куинсе моя жизнь вращалась вокруг телевидения. Все дети стремились на улицу играть в бейсбол. Мне же до бейсбола не было дела. Открыв для себя телевидение, я не понимал, зачем вообще выходить из дома. Телевидение было бесплатным, и по нему бесконечно шли какие‑то передачи, не ограничивающиеся одной только земной жизнью. Там показывали «Космический патруль» про полеты в открытом космосе, «Викингов», «Супермена». Все эти герои навсегда осели в моей памяти. И каким‑то волшебным образом я начал говорить по-английски с налетом акцента Уолтера Кронкайта*{4}.
Телевидение, естественно, привело к фильмам. Если мне выпадала возможность сходить в кино, я шел в Уильямсбург в Бруклине, где за двадцать пять центов можно было увидеть три фильма и мультики. Кинотеатр находился прямо под железнодорожным мостом, и помню, что, когда я только начинал ходить в иешиву, мне ужасно хотелось попасть в кино. Я в жизни не был внутри кинотеатра. В Израиле устанавливали экран и скамейки на улице, и мы смотрели кино по вечерам. Так вот, однажды я стоял у кинотеатра и разглядывал постер на стене. Это был фильм Джона Уэйна — картины с его участием шли постоянно, — а еще показывали «Горго». Этот фильм был буквально содран с «Годзиллы». В десять утра я стоял и ждал, когда люди начнут заходить внутрь. Наконец появился владелец кинотеатра, и тут же грузовик подвез катушки с пленками. Владелец посмотрел на меня и сказал: «Если поможешь мне отнести все это наверх в проекционную будку, я тебя пущу в кино и угощу попкорном».
Пленка, по всей вероятности, весила не меньше меня. Катушки были тяжелыми, как мешки с трупами. Но я их отнес на самый верх, шаг за шагом, ухватившись обеими руками. Помню, мне казалось, что руки сейчас отвалятся, ведь я сроду не поднимал таких тяжестей. Но я справился и остаток дня чувствовал себя королем. Я сидел на самом верхнем ярусе и ел попкорн, пока меня не затошнило. Это был один из самых удивительных дней в моей жизни.
Телевидение производило на меня не меньшее впечатление, но казалось доступнее, поскольку было бесплатным и находилось дома. Сначала мне было не важно, что смотреть. Во всем присутствовала Америка. Но спустя какое‑то время у меня появились пристрастия, основанные на костюмах персонажей. И чем отважнее были герои, тем лучше. Я не пропустил ни одной серии «Супермена». Я смотрел и «Клуб Микки-Мауса», но мне не нравились девчонки, которые в нем участвовали. Они вели себя слишком по-девчачьи. Они пританцовывали и кривлялись и не могли бегать так же быстро, как мальчики. Мальчишкам всегда приходилось быть настороже, а девчонки вечно мешались под ногами. Мальчики играли в ковбойском сериале про Спина и Марти. Они любили приключения. Помню, как я смотрел по телевизору «Викингов» — сериал по мотивам фильма. Помню Джета Джексона, парня с большим быстрым самолетом. И помню мультфильмы, особенно студии «Warner Bros.». Мне нравились «Том и Джерри», пусть они и не отличались замысловатой сюжетной линией — одна сплошная погоня. Зато они были отлично нарисованы, и шутки были смешные. Сейчас меня поражает, насколько многослойными были муль-тики про Багза Банни и Даффи. В них содержалась масса скрытых шуток, двусмысленных выражений, сексуальных подтекстов. Например, кад Багз Банни, переодетый в женщину, выходит замуж за Элмера Фадда. Авторы вытворяли что хотели. Много лет спустя, когда вошла в моду домашняя видеозапись, я стал записывать мультфильмы, которые шли субботним утром, и пересматривал их снова и снова. Даже когда у меня сидели гости — другие музыканты, актеры, знаменитости, — я обязательно включал мультики. Люди не понимали моей одержимости, но несколько лет спустя все признали, что эти мультфильмы являются значимыми произведениями американского послевоенного искусства. А я это всегда знал.
В целом меня притягивало все, что касалось приключений, и все, что давало возможность узнать новые места, совершать отважные поступки и спасать мир. Довольно быстро я увлекся фантастикой и фэнтэзи. «Горго», переиначенная «Годзилла», которую я посмотрел в Уильямсбурге, оказалась только началом. Я был в восторге от «Конги», содранной с «Кинг-Конга». Восхищался я и «Ползущим глазом» — английским фильмом про жуткого монстра, похожего на осьминога с одним глазом на голове. Меня он пугал до смерти.
Третьим ингредиентом в моем новом самосознании были комиксы. Как‑то во время одной из наших получасовых перемен в доме номер 206 по улице Уилсон я впервые увидел комиксы. Это были «Супермен» и «Бэтмен», и я сразу на них подсел. Я знал Супермена по сериалу, но понятия не имел, кто такой Бэтмен. Однако все остальные дети, похоже, знали его. Я отправился домой к одному из ребят из иешивы, у которого была целая гора комиксов, и не только про супергероев, но и «Борцы с неизвестным», и «Дом тайны», и многие другие. Я читал и перечитывал комиксы, и они уносили меня в иную реальность.
В то же время менялось и общество вокруг меня. Эра гражданских прав находилась в самом зародыше, и если появлялись признаки прогресса, то оставались очевидными и неугасающие свидетельства волнений. После года в иешиве мы с мамой переехали из Бруклина обратно в Куинс, в Джексон-Хайтс, где я пошел в обычную школу на углу бульвара Джанкшн и Девяносто третьей улицы. Школа стала новой главой в моем американском образовании, ведь там я впервые столкнулся с чернокожими детьми. На самом деле двое моих лучших друзей были черными, потому что они были высокие и в шеренге стояли рядом со мной. Я никогда не обращал никакого внимания на то, что они черные, а я белый. В Израиле у меня особо не было опыта общения с людьми другого цвета кожи, и дома никогда не уделяли этому внимания. Но мало-помалу я начал осознавать, что между людьми существуют расовые границы.
Помню, после школы я частенько ходил домой к одному из чернокожих ребятишек. Его звали Уолтер, мы с ним дружили. Его мама делала нам сэндвичи, и мы играли в разные игры. Когда темнело, его мама снова заглядывала в комнату и напоминала мне, что пора идти домой. Другой мой чернокожий друг, Альфред, иногда одалживал мне свой второй велосипед, и мы катались около аэропорта Ла-Гардия. По дороге домой мы проезжали недалеко от бульвара Джанкшн, и Альфред часто говорил: «Там лучше не ездить, это опасно». Я не понимал, о чем он, даже после его объяснений. Я тогда оставался очень наивным и не хотел меняться, ведь я не был уличным ребенком. Я был телевизионным ребенком. Я жил в мире «Супермена» и «Сумеречной зоны».
Один из моих лучших друзей в Ньютаунской средней школе был чернокожим, и мы любили после уроков вместе петь в стиле «ду-воп». Мы собирались по двое или трое и выводили гармонию — ничего особенного, просто возможность попеть. Но когда застрелили Мартина Лютера Кинга, тот друг показал мне маленький топорик, спрятанный у него под рубашкой, и сказал, что нам не стоит проводить время вместе, потому что его друзья злятся. Я помню, что очень испугался и принялся объяснять, что мне очень жаль и что я не имел к убийству никакого отношения. Он ответил: «Да, но мои друзья не поймут. Они в ярости». На этом наша дружба кончилась. Образованные, начитанные евреи очень симпатизировали движению за гражданские права, потому что они видели параллели между отношением к неграм в Америке и отношением к евреям на протяжении всей мировой истории: мы были рабами в Египте, а они были рабами в Америке. Но интеллектуальные и эмоциональные связи в социальной среде не всегда отражаются в уличных отношениях.
Какими бы сложными ни были социальные условия середины 1960-х в Америке — а они не отличались простотой, — я всегда мог найти отдушину в телевидении. Не то чтобы я смотрел все подряд. Например, живое телевещание меня тогда совсем не интересовало. Мама любила смотреть шоу-варьете, но мне они не нравились. Камера стояла на месте, что являлось довольно серьезным техническим ограничением, поэтому происходящее не захватывало по-настоящему. Неподвижная сцена с говорящим парнем при неподвижной камере. Я засыпал. Но что меня все‑таки заинтересовало, так это то, что на некоторых шоу девушки визжали от восторга перед исполнителями. Я еще не понимал, что все это значит, — девочки в «Клубе Микки-Мауса», которые, казалось, только мешали мальчикам; люди, кричащие по телевизору. Но я чувствовал в этом что‑то грандиозное.
И вот однажды я стоял у окна дома 99 по Девятой Южной улице в Бруклине; мне было лет двенадцать. И я увидел, как какая‑то испанская девочка прыгает через скакалку. У нее были длинные черные волосы ниже пояса. Они были прямые и блестели, как винил, и каждый раз, когда она подпрыгивала, бились об ее зад. Я не видел ее лица. Мне еще предстоит его увидеть. Но тогда я впервые ощутил это странное щекочущее чувство, которое в ближайшие месяцы повторится снова и снова, и я пойму, что в моем сознании и теле происходит что‑то необычное — все равно что начало простуды. Мышцы начали болеть, я стал странно себя чувствовать, как никогда раньше. У меня стали набухать разные части тела, начали расти волосы там, где их раньше не было, и я испугался. Я хватал ножницы и бежал в ванную, чтобы отрезать эти волосы. Как я мог поговорить об этом с матерью? «Я не понимаю, что происходит, мне нравится одна девочка, у меня между ног начинают расти волосы. О господи, это конец света».
Но в конце концов я стал видеть в этом положительную сторону. Воскресными вечерами мы с мамой смотрели шоу Эда Салливана — выходной она проводила дома, — и время от времени в передаче появлялся какой‑нибудь подростковый кумир, например Бобби Райделл. И мы слышали, как вопят девчонки в зрительном зале. Когда мне было десять-одиннадцать, я еще ничего не понимал. Когда мне стукнуло двенадцать, я по-прежнему считал реакцию публики странной, но мне она уже нравилась. Я вдруг осознал, что подростковые кумиры имеют какую‑то власть над этими визжащими девчонками, к тому же видеть, как девчонки теряют контроль над собой, было чрезвычайно приятно. И все же их крики оставались вполне почтительными, если не сказать сдержанными. Всего полтора года спустя, когда я чуть подрос, я посмотрел на шоу Эда Салливана по-новому. Крики уже не были такими сдержанными. А на сцене находился не один кумир-подросток с приглаженными назад волосами, а сразу четыре лохматых кумира-подростка со смешными акцентами. Когда я их увидел, мне все стало ясно в одно мгновение.
3. «Crazy Crazy Nights», или Безумные, безумные ночи: Битлы и шестидесятые 1964-1969
До Элвиса МНЕ не было дела. Я не видел его по телевизору, так что в каком‑то смысле он для меня не существовал, и, хотя я и имел смутное представление о нем как о популярном музыканте, особого восторга он у меня не вызывал. Он был для меня одним из многих поющих гитаристов, и, за исключением «Hound Dog» и «Jailhouse Rocк», его музыка меня не цепляла. Она звучала слишком нежно, слишком гладко. Так что когда Элвис появился на шоу Эда Салливана, крутя задом, это не стало важной вехой в моей жизни. Но как‑то воскресным вечером в 1964 году мы с мамой предавались нашему обычному ритуалу: ужину под Эда Салливана. Я ел домашние гамбургеры, которые часто готовила мама, и горошек.
Овощи я не любил, хотя против горошка ничего не имел, так что мама пичкала меня им при любой возможности. Так вот, сижу я с гамбургером, горошком и Эдом Салливаном, и Салливан вдруг произносит фразу: «Дамы и господа, сегодня в гостях на нашем шоу группа he Beatles».
Я и не понял, о чем это он. Жуки? Тараканы?* Может, это одна из тех новых трупп, которые иногда появлялись на шоу, чтобы показывать трюки, вроде блошиного цирка? Они вышли на сцену, и феномен битлов буквально оглушил меня, как тонна кирпичей, упавших на голову. Никогда прежде я не испытывал ничего подобного. В то время они еще носили эти глупые стрижки. Моей первой мыслью было: «О боже, да они одеты, как девчонки». Второе, о чем я подумал, — что они похожи на обезьянок. (По всей видимости, это было распространенное мнение, — думаю, именно поэтому группа he Monkees выбрала такое название*.) Эти две мысли не позволили мне сразу продать душу Beatles. Но тут в комнату вошла мама и сделала замечание по поводу нелепого вида музыкантов, и я сразу же резко поменял свое мнение. Я сказал: «Да нет же, мам, мне кажется, они классно выглядят». Мне нравилась сама мысль, что я считаю их классными, а мама — нет. Меня привлекало само различие. Я хотел, чтобы оно между нами было. Такой своего рода бунт. И в тот момент все то, о чем я размышлял последние месяцы, начало приобретать смысл: эти парни со своими дурацкими стрижками и девчонки, визжащие при их появлении со всей дури. В ту ночь родились мои первые мысли о поп-музыке, и эти мысли были просты: «Если я соберу собственную группу, может, и ради меня будут так же кричать девчонки». Не верьте, если вам скажут что‑то другое, — тот же самый импульс породил тысячу прочих музыкальных групп.
На самом деле первая пластинка появилась у меня очень давно, еще до Beatles, до шоу Эда Салливана и до всего остального. По нью-йоркскому телеканалу W0RTV полным ходом гремел твист, и Чабби Чекер вел дневное телешоу, что‑то вроде детского урока танцев. Помню, что меня это так захватило, что я даже пошел и купил журнал для подростков, в котором давались краткие биографии звезд современности. Так я узнал, что настоящее имя Чабби Чекера — Эрнест Эванс, что раньше он ощипывал кур в мясной лавке и что жена Дика Кларка окрестила его Чабби Чекером по аналогии с Фэтсом Домино*{5}. Я понятия не имел о Хэнке Балларде и группе Midnighters, исполнивших оригинал песни. Я вообще ничего не знал. Но я начал крутить твист и участвовать в соревнованиях по твисту.
По средам после занятий мы все оставались на соревнования по танцам. Я танцевал с чернокожими девочками, потому что они умели двигаться и отрываться как следует. Белые девочки слишком много разговаривали и слишком старомодно одевались. Остальные парни кучковались в стороне. Белые девчонки сначала побаивались, но вскоре тоже стали выходить и танцевать. Я выиграл конкурс по твисту, и моим призом стала пластинка Нэта Кинга Коула с песней «АН Over he World» на одной стороне и «Rambling Rose» на другой. Изначально я не сходил сума от танцев. Но постепенно я начал сознавать весь смысл происходящего: музыка — не только твист и не только Нэт Кинг Коул, а вообще вся музыка — могла стать моим пропуском в нежные молочные берега женских попок. Вскоре я понял, что именно благодаря музыке девочки будут встречать меня с распростертыми объятиями, а потом и распростертыми ногами. В этом — великий секрет всех рок-н-ролльных групп. Нет никаких идей, никакого внутреннего желания выразить себя через творчество. Все мы взяли в руки гитары, потому что хотели секса. Все просто и ясно.
Поначалу я не мечтал о чем‑то великом. Я не надеялся завоевать весь девичий мир — я лишь хотел понравиться девочкам со своего двора. А как привлечь внимание соседских девочек? Это просто. Нужно только играть в группе, которая выступает на школьных дискотеках. Тогда я собрал группу из своих двух школьных приятелей — Дэнни Хейбера и Сета Дограмаджяна, которых, к несчастью, больше нет в живых. Мы вместе ходили в среднюю школу имени Джозефа Пулитцера в Куинсе, Нью-Йорк, и очень дружили, поскольку все были одержимы комиксами. Мы с Сетом даже вели любительские фан-журналы о комиксах и фантастике. Мы писали статьи и рецензии на фильмы и обсуждали героев телепередач. Его журнал назывался «Exile» («Изгнанник»), а мой — «Cosmos» («Космос»). Но после Beatles нам стало ясно, что, как ни люби фантастику, должного успеха у девушек это не принесет. Тогда мы основали группу под названием Lynx — «Рысь». Я тогда даже не знал, как пишется это слово, но мне нравилось само животное. В школе, когда мы выступали на конкурсе юных талантов, нас представили как группу Missing Links («Недостающие звенья»), то есть написание было изменено*{6}. Первые две песни, которые мы исполнили, — это «There's а Place» группы Beatles и «Cathy's Clown» Everly Brothers. Мы выбрали их потому, что они раскладывались на три голоса, а мы все хотели петь. Дэнни и Сет играли на гитаре, а я просто стоял и пел. Я тогда еще не научился играть на басу. Хотелось бы сказать, что я выступал фронтменом, но, если честно, это было равноправное трио.
Каким‑то образом Missing Links выиграли в том конкурсе талантов. Нам очень понравилось стоять на сцене, чтобы все на нас смотрели. Находиться в центре внимания было нашим врожденным талантом. После этого конкурса кое‑что произошло. Во-первых, у меня начали появляться друзья, даже имен которых я не знал. Парни подходили ко мне в коридоре или на улице и говорили: «Привет, Джин, как дела?» Кроме того, у меня вдруг обнаружились проблемы в школе. Раньше я всегда хорошо учился и хорошо себя вел. И хотя я всегда был самым высоким в классе, я никогда не ввязывался ни в какие драки и не оставался после уроков. Однако после победы Missing Links на конкурсе талантов, учителя начали смотреть на меня косо, потому что девочки стали оборачиваться ко мне во время урока и задавать вопросы. Была, например, одна девочка по имени Стелла, она со мной ходила на занятия миссис Кассолы. И вот во время урока она однажды повернулась ко мне и сказала: «Эй, Джин, а покажи нам, что ты умеешь выделывать языком!» Сначала я не понял, о чем она. Видимо, я что‑то изобразил на перемене и она это увидела. Наконец я понял, что она хочет, чтобы я высунул язык и покрутил им. И как только я это сделал, все начали смеяться, а учительница направилась ко мне.
● Джин Кляйн, — сказала она, — ты что, язык показываешь?
● Да, — ответил я, — но это меня девочки попросили.
● Немедленно к директору, — заявила учительница.
Я был уверен, что меня наказывают несправедливо. Стелла попросила меня высунуть язык, и я его высунул. Но, заметив, что учительница покраснела, я понял, что она усмотрела в этом сексуальный подтекст.
Если играешь в группе и попадаешь в неприятности, это работает на руку твоей репутации. Даже самые крутые подростки в школе начали относиться ко мне с уважением, хотя уважение это было особого рода. У нас учился парень по имени Дэнни, штангист. Он был огромным и немного походил на Харви Кейтеля, и, наверное, был постарше нас. Вокруг него всегда крутилась его бригада, и они шли по коридору, расталкивая всех, кто попадался на пути. Но почему‑то он никогда не обижал меня, и наверняка причина была в Missing Links и в той небольшой, но устойчивой крупице местной славы, которая выпала на мою долю. Самое страшное, что мне от него доставалось, — он обзывал меня «тупицей». Но меня это не беспокоило, ведь я даже не знал такого слова. Он ни разу не тронул меня и пальцем и даже предлагал мне свою защиту: «Если тебя кто тронет, скажешь мне, понял?» Может, вы думаете, что мне захотелось использовать такую возможность, чтобы войти в их компанию? Нет, мне это было неинтересно. Я хотел только вернуться к своему ненаглядному телевизору.
После школы многие оставались в школьном дворе, курили и ввязывались в неприятности. А я бежал домой, включал телевизор, делал домашнее задание, и у меня все было в порядке. Я возвращался к тому, что любил. Если честно, я не только не «тусовался» после школы, но и почти никогда никого не приглашал к себе, потому что меня не интересовали гости — я смотрел телевизор. Ходить ко мне не было смысла: все, чем я владел, — это комиксы и журналы с фантастикой и фэнтези. Других мальчишек интересовали велосипеды, бейсбольные биты и всякие спортивные игры на воздухе. Парни жевали жвачку и плевались и с благоговением говорили о бейсболисте Микки Мэнтле, но мне все это было совершенно чуждо. Да кто такой Микки Мэнтл в сравнении с Суперменом? Супермен безусловно круче. Вы шутите? Микки Мэнтл даже летать не умеет.
Вторник и четверг были самыми интересными днями недели, потому что именно в эти дни в киоск завозили новые комиксы, и я прибегал туда как можно раньше. Хозяин киоска знал меня по имени, говорил мне, какой товар ожидается, и спрашивал, отложить ли мне «Фантастическую четверку», «Тора» и всякие киножурналы типа «Знаменитых монстров Фильмляндии». Вскоре у меня была гора комиксов и журналов выше моего роста. В результате моя коллекция комиксов послужила основой для моей следующей бизнес-идеи. Мама купила мне мимеограф, на котором я размножал те самые фан-журналы о фэнтези и фантастике, и вскоре мне пришло в голову, что с помощью этого же аппарата можно заработать денег. Я начал печатать флаеры с надписью «Куплю комиксы» и моим телефонным номером. Цена была единая: доллар за полкило, то есть на доллар я должен был получить от пятидесяти до ста комиксов. Людям, продававшим мне комиксы, не хватало знаний или энергии, чтобы самостоятельно разобрать свои залежи, поэтому я просматривал тысячи номеров и обычно находил одну-две книжки, которые были настоящими раритетами. А за одно коллекционное издание комиксов я мог получить сотню баксов.
Хотя я проводил большую часть дней и вечеров, сидя перед телевизором и копаясь в комиксах, моя музыкальная карьера начала принимать все более четкие очертания. Мы с Сетом в конце концов нашли еще одного парня по имени Стивен Коронел. Я давно знал Стива, и впоследствии он будет играть со мной в нескольких группах, в том числе Wicked Lester, предвестника KISS. Год был где‑то 1965-й, и мы вчетвером, включая барабанщика Стэна Сингера, начали играть не только на школьных танцах. Хотя появились мы в основном благодаря Beatles и из‑за Beatles, мы не играли ни одной их песни. Они были слишком сложные. Вместо этого мы пробовали наши силы на таких стандартных соул-композициях, как «In he Midnigh Hour» и «La Bamba», — все что угодно, лишь бы легко игралось. Один урок, который я усвоил в Missing Links и в котором убеждался снова и снова: здорово быть парнем из группы.
И вот незадолго до того, как мне исполнилось четырнадцать, все снова изменилось. На этот раз прозрение касалось не музыки и не девчонок. А женщин, и это было нечто совершенно иное. У меня был свой маршрут по Джексон-Хайтс в Куинсе, где я каждое утро бросал газеты под двери домов, а раз в неделю собирал деньги с подписчиков. Близилось Рождество, я ходил от дома к дому, собирал платежи и получал чаевые. Одна подписчица оказалась взрослой женщиной. В ретроспективе я предполагаю, что ей было чуть за двадцать, но я считал ее взрослой, она стояла по другую сторону жизни: дети здесь, взрослые там. Поскольку она была взрослой, я ее почти не заметил, но только почти, потому что помню, как подумал, что она привлекательна. Так или иначе, перед Рождеством я пошел собирать деньги, и она открыла дверь вся заплаканная, в одной кружевной ночной сорочке. Я попытался уйти и пробормотал: «Зайду попозже». Но она настояла, чтобы я вошел в дом, и начала тараторить о своем муже, о том, что он далеко, а ей так одиноко. Очевидно, она была пьяна.
Она все говорила, что сейчас принесет мне деньги, но время шло, а она и не пыталась сходить за ними. А потом все случилось молниеносно. Неожиданно я оказался на диване, а она — сверху на мне. Я до сих пор не могу вспомнить, как остался без штанов. Я вел себя совсем не как Казанова: руки я держал у плеч, выставив ладони так, будто пытаюсь остановить несущуюся на меня машину, а потом все неожиданно закончилось. Она дала мне чаевые, и я ушел.
Я был перепуган — и во время инцидента, и после. Когда я видел ее снова — а это случалось часто, ведь я все еще ездил по прежнему маршруту развозки, не додумавшись убраться подальше после случившегося, — я забирал у нее деньги и убегал. Я ни с кем не мог об этом поговорить, правда. Наконец я поделился своей тайной с одним из парней в школе, таким же бунтарем-самоучкой. И он, похоже, всем растрепал, потому что вскоре об этом знали все. В школьном дворе девчонки показывали на меня пальцем, и к моей музыкальной известности добавилась новая слава — слава человека, который это сделал.
Лет до четырнадцати я не осознавал, что природа одарила меня большим достоинством — супердлинным языком. Он действительно был длиннее, чем у других, и вскоре я обнаружил, что это может пригодиться мне в общении с девочками.
Я нравился одной девочке, которую звали Конни. Она была итальянкой-католичкой и все время просила меня проводить ее до дома. Я думаю, она хотела стать моей подружкой, но, анализируя прошлое, я понимаю, что намерения ее были чисто плотскими. Однажды по дороге из школы она объяснила мне, как устроены девушки. Я был поражен и восхищен: «Что я должен засунуть? Куда?»
Она объяснила, что так она не может забеременеть. Когда мы добрались до ее подъезда, она отвела меня в подвал, где располагалась прачечная. Там было темно и пусто. Мы были одни. Она опустилась на пол и притянула меня к себе. Страстно целуя меня, она задрала платье, спустила трусики, положила правую руку на мой затылок и мягко направила мою голову вниз, к своим бедрам.
Мне было страшно. Я слышал много историй, особенно от итальянских мальчишек в школе: «Ты чего, больной или как? Лицо туда засунуть? Да тебя стошнит!»
Она сразу застонала, и я возбудился, как никогда прежде. Я подумал, что она хочет, чтобы я ее туда поцеловал. Я это сделал. Это возбудило меня еще больше. А потом, словно знак свыше, мне явилось все, что нужно знать, — ее голос взмолился: «О, Джин, язык, дай мне свой язык!» Что я и сделал. И как только я к ней прикоснулся, она начала биться в яростных конвульсиях, обхватив мою голову обеими руками и прижав мое лицо к своим бедрам. Она изгибалась всем телом и орудовала моим языком, как горячим ножом по маслу.
Хотя мне показалось, что все происходило очень долго, ей, вероятно, понадобилось не больше тридцати секунд, чтобы достичь оргазма. Это было мое боевое крещение. Я владел ею. Она лежала на полу подвала в полном повиновении. Всю свою жизнь я буду помнить об этой давней встрече и о том, на что способен мой язык.
Но это был еще не конец, нет. Прошло несколько мгновений, мы немножко поболтали. Я как раз что‑то говорил, когда она протянула правую руку и положила ее мне между ног. Потом поднялась, расстегнула на мне джинсы и стащила их вниз, сразу же обхватив меня ртом. Я едва осознавал происходящее, но заметил, что она держала меня левой рукой и ласкала себя правой.
К сожалению, эта встреча не повторилась. Вскоре девочка переехала. И если она сейчас читает эти строки, я надеюсь, она вспоминает тот случай с нежностью. Как это делаю я. Я не стал скрывать от школьных приятелей свой новый опыт. Когда я рассказал о нем одному парню и высунул язык, чтобы показать, что именно я делал, он поразился, какой у меня чертовски длинный язык.
А я и не знал. Не знал, что это имеет значение. Но когда я стал демонстрировать свою длину девушкам, это явно производило впечатление.
Инцидент с языком положил начало целой новой эре в моей любовной жизни. Мне только исполнилось четырнадцать, но, поскольку я был высоким, меня постоянно приглашали на вечеринки по случаю чьего‑нибудь шестнадцатилетия, хотя я и был младше. Туда ходили девочки, чьи имена я до сих пор помню: Белинда, Айрин, Барбара, Андреа. Они были отличные девчонки, именно такие, с которыми мечтают встречаться парни, и почему‑то они хотели видеть меня на своих вечеринках. Эти вечеринки были наполнены абсолютно новыми для меня вещами: приглушенным светом, музыкой, игрой в бутылочку. А еще медленными танцами. Думаю, Айрин была первой, кто пригласил меня потанцевать, — объявили белый танец, и мы стали двигаться, свет был приглушен, и все начали целоваться. И тут неожиданно она засунула свой язык в мой рот. Я подумал, что либо меня сейчас стошнит, либо я умру на месте. Но пока она засовывала язык ко мне в рот, она взяла мои руки и положила их к себе пониже талии. У меня возникло какое‑то волнующее, щекочущее чувство, как то, что я испытал, глядя на девочку, прыгавшую через скакалку, только еще сильнее. Потом я понял, что к чему, засунул свой язык ей в рот, и она сразу застонала. Тут песня кончилась. Мы разошлись, и все направились к столу за чипсами.
Пока я размышлял над случившимся, ко мне подошли еще две девушки и пригласили на танец. Я понятия не имел, что происходит, но, оказывается, прошел слух, что я знаю толк в поцелуях, и все девочки хотели почувствовать мой язык у себя во рту. Семена того, что позже вырастет в KISS, были посеяны в этот период: телевидение, Beatles, супергерои, научная фантастика, девочки. Все американское сливалось в моем сознании в особую смесь.
Участие в группе также открывало определенные социальные возможности. Например, я не знал, что такое кантри-клуб, — мы все еще были довольно бедны. Но летом мою новую группу. Long Island Sounds, пригласили играть в разных кантри-клубах по всей округе. Мы были поражены тем, что там увидели. Каждого обслуживали по высшему разряду. Посетители брали напитки с собой в бассейн. Они ездили на хороших машинах.
После одного из танцев какая‑то девочка пригласила меня вернуться в следующую субботу поплавать с ней. Я с удовольствием вернулся, и мы стали плавать вдвоем. На самом деле это был лишь повод поласкать друг друга в бассейне: наши головы торчали над водой, но тела были под водой, и мы обнимались, трогали друг друга и целовались. Ее родители находились неподалеку, но они нас не видели, а может, притворялись, что не видели. Я, видимо, очень волновался, так как вдруг почувствовал, что мне надо выпустить газы. И немало. Я думал, я хитрый 54 парень и смогу все сделать незаметно, — во всяком случае, в классе никогда не случалось, чтобы я газанул на всех парах. Я надул щеки и слегка поежился, чтобы никто ничего не заподозрил. Я думал, в бассейне будет еще проще, но почему‑то логика не подсказала мне, что газ поднимется наверх. Неожиданно, словно Тварь из Черной лагуны, вода забурлила, раздался жуткий звук, и возникло чудище. Девчонка вырвалась из моих объятий и поплыла прочь. Больше я ее не видел.
Если я был не в Нью-Йорке, я был в Нью-Джерси. В том смысле, что летом мама часто отправляла меня в летний лагерь. Дела у нее пошли в гору, потихоньку начали появляться лишние деньги, и однажды летом она объявила, что мне предстоит поехать в лагерь «Сюрпрайз-Лейк» («Озеро-сюрприз»). Главным сюрпризом в «Сюрпрайз-Лейке» стало отсутствие озера — там был один только маленький пруд. Я провел в лагере три недели, показавшиеся мне вечностью, главным образом, потому, что там не было телевизора. Для меня лагерь стал тюрьмой. Как будто вернулась иешива: все ели сообща, а за напитками надо было выстраиваться в очередь. Последнее, что меня интересовало, — это походы, а предпоследнее — спортивные игры. Однажды я сбежал из лагеря в соседний городок — кажется, Монтичелло — и купил себе комиксы «Фантастическая четверка». Они стали моей отдушиной до конца лета. Я читал и перечитывал и снова перечитывал их. В конце концов мне удалось найти себе место в кружке прикладного искусства: поскольку у них был мимеограф, я научился печатать газету.
Еще я пел на конкурсе талантов в лагере, и все бы хорошо, если бы там со мной не случилась одна из самых кошмарных
вещей в жизни. Все лагерные конкурсы юных талантов одинаковы. Кто‑то танцует степ. Кто‑то жонглирует. Группа подростков собирается в хор. У меня тоже был своего рода поющий ансамбль, и вот мы вышли на сцену. Поскольку лето было в самом разгаре, всюду вилась мошкара — и особенно на сцене, где стояли прожекторы. В тот самый момент, когда должен был выступать я, огни на сцене погасли, и я остался стоять в одиноком свете прожектора. Я открыл рот, чтобы сделать глубокий вдох, и заглотил гигантского мотылька, погибшего страшной смертью, извиваясь всю дорогу вниз по моему горлу. Я не мог дождаться, когда вернусь в свою комнату к своей «Фантастической четверке».
Лагерь стал первым местом, где я узнал о существовании гомосексуалистов. Туалеты были общественные, и все юноши справляли нужду бок о бок. Перегородки не предусматривались, просто один общий лоток. Рядом со мной стоял парень моего возраста. Он все смотрел на меня и на мой член и спрашивал, в каком я домике, и говорил о том, о сем и приглашал меня к себе в комнату. Я спросил: «А у тебя комиксы есть?» Вопрос застал его врасплох. Нет, комиксов нет, но зато есть он сам. «Что ж, — сказал я, — я не пойду, если тебе не нравятся комиксы. Или, может, ты знаешь, где можно посмотреть телик?» Это сбило его с толку совершенно. Телик? Зачем? «Чтобы посмотреть «Супермена»», — объяснил я. Классический пример взаимного непонимания: он хотел меня заклеить, а я хотел посмотреть телевизор и почитать комиксы.
или помогал в мясной лавке — и копил, как сумасшедший. Я никогда не тратил ни цента и очень гордился той пачкой денег, которые мне удалось накопить. Так что работы я никогда не боялся. Я умел трудиться и зарабатывать. Но когда группа начала отнимать все больше времени, мне показалось, что я смогу сделать музыку своим профессиональным занятием. Чтобы я не натворил глупостей, мама разрешила мне заниматься группой и всем чем угодно, пока у меня есть запасной план. Она заявила, что я должен отучиться в университете и получить какое‑нибудь образование на тот случай, если другие мои планы не сработают. Я никогда даже мысли не допускал, чтобы нарушить это условие. Поддержка матери была чрезвычайно важна для меня. Именно из‑за нее я никогда не курил, не пил и не баловался наркотиками — ни подростком, ни в зрелом возрасте до сего дня. Из‑за тех ужасов, что мама пережила в концлагерях в Европе, я всегда точно знал, что у меня нет права причинять ей боль. Она достаточно настрадалась. Поэтому, что бы я ни делал, я изо всех сил старался никак не задеть и не обидеть ее. Мама подарила мне жизнь. Самое малое, что я мог дать ей взамен, — это счастье. Хотя я и играл музыку дома и в лагере, в Куинсе и по всему Лонг-Айленду, мне не приходило в голову, что я смогу сделать карьеру в рок-группе. Я всегда работал — разносил газеты или помогал в мясной лавке – копил, как сумасшедший. Я никогда не тратил ни цента и очень гордился той пачкой денег, которые мне удалось накопить. Так что работы я никогда не боялся. Я умел трудиться и зарабатывать. Но когда группа начала отнимать все больше времени, мне показалось, что я смогу сделать музыку своим профессиональным занятием. Чтобы я не натворил глупости, мама разрешила мне заниматься группой и всем чем угодно, пока у меня есть запасной план. Она заявила, что должен отучиться в университете и получить какое‑нибудь образование на тот случай, если другие мои планы не сработают. Я никогда даже мысли не допускал, что бы нарушить это условие. Поддержка матери была чрезвычайно важна для меня. Именно из‑за нее я никогда не курил, пил и не баловался наркотиками – ни подростком, ни в зрелом возрасте до сего дня. Из‑за тех ужасов, что мама пережила в концлагерях в Европе, я всегда точно знал, что у меня нет права причинять ей боль. Она достаточно настрадалась. Поэтому, чтобы я не делал, я из‑за всех сил старался никак не задеть и не обидеть ее. Мама подарила мне жизнь. Самая малое, что я мог дать ей взамен, - это счастье.
4. «Flaming Youth», или Пламенная юность: Университетские годы 1970-1972
Я МОГ бы продолжать учебу на юго-востоке штата или остаться в Нью-Йорке, но я всю свою жизнь провел в окружении евреев и еврейских традиций. По телевизору я наблюдал просторный и разнообразный мир, где в разных уголках жили негры и христиане, которые по-разному говорили и по-разному одевались. До этого момента я ни разу не выезжал за пределы Израиля и Нью-Йорка, если не считать коротких вылазок в летний лагерь, но и там были одни евреи. Мой опыт общения с людьми другого рода, например чернокожими друзьями в шестом классе, всегда был положительным, и мне захотелось приобрести побольше такого опыта по окончании школы. Я упаковал вещи и отправился на север, в Саут-Фоллсберг, штат Нью-Йорк, где поступил в окружной колледж Салливан.
Приехав в колледж, я сразу же позаботился о том, чтобы все мои соседи по комнате были чернокожими. Мама боялась, что со мной может что‑нибудь случиться, но не потому, что опасалась черных, а потому, что ей довелось пережить холокост, когда ее народ чуть не стерли с лица земли. Все чужаки казались ей опасными. Она пыталась надавить на меня — сказала, что, если я не перееду, она от меня отречется. Наконец она приехала ко мне в гости, и мы доверительно поговорили. «Мам, — сказал я, — я знаю, что ты меня любишь. И знаю, что ты пытаешься защитить меня и сделать все для моего блага. Но здесь я хочу разобраться сам». Ей было нелегко, но она разрешила мне поступить по-своему. Оказавшись в колледже, я старался побороть собственный расизм или какие‑то его зачатки, проверяя, уживусь ли я с этими двумя парнями. Окажутся ли они другими просто потому, что они черные? Мы с ребятами отлично поладили. Мы ставили друг другу пластинки, проводили втроем свободное время, вместе ели. Различия были разве что культурными. Частично они состояли в речи — я не все мог разобрать в их говоре, и какие‑то их общие темы были мне совершенно непонятны. У одного из них, как оказалось, друзья-парни зарабатывали на жизнь проституцией. Мне это представлялось невероятным. Чтобы женщины платили мужчинам?
Саут-Фоллсберг — маленький городок, всего десять улиц, и в центре колледж. Прежде всего, это был колледж гостиничного бизнеса и кулинарии, куда люди приезжали со всего мира, чтобы научиться готовить и управлять ресторанными кухнями. Я же поехал туда, чтобы получить гуманитарное образование и оторваться от еврейских корней. Однако в результате я оказался в самом сердце еврейства — Катскильских горах.
Летом я стал работать спасателем в отеле «Пайнс». Плавать я научился в «Сюрпрайз-Лейке», где и получил сертификат пловца. Пройдя тест, я был принят на место спасателя в отеле «Пайнс». Там и начались мои первые сексуальные похождения, в которых я начал брать быка за рога. В отеле работала одна чернокожая горничная, которая убирала все комнаты, включая комнаты персонала, служившего в отеле. Мы жили в таких крошечных комнатах, что места хватало только для одной кровати и раковины. Как‑то я собирался уходить из комнаты, и она спросила: «Вы закончили? Мне нужно здесь прибраться». Пытаясь разминуться в проходе, мы задели друг друга, наши тела соприкоснулись, и я почувствовал возбуждение и закрыл дверь. Горничная не возражала. Она была молоденькая, но все‑таки старше меня. Я всегда уважал труд уборщиц, а в тот день — особенно.
Работа спасателем казалась мне простой — в бассейне олимпийского размера вряд ли придется кого‑нибудь спасать. Верно? Неверно. Однажды, сидя на посту у бассейна, я увидел типичную еврейскую пару: в ней килограммов сто сорок, в нем — сорок пять, она истязает его словесными пытками, а он едва жив. По мне, так им можно было дать лет сто, хотя вряд ли им перевалило даже за сорок. Наконец жена решила окунуться. Всю дорогу до бассейна она смотрела на мужа и говорила, говорила, говорила. А он на нее даже не глядел. Наверняка он все это уже слышал миллион раз. Она нырнула в самом глубоком месте бассейна — и сразу же пошла ко дну. Я посмотрел на ее спутника, мысленно умоляя: «Господи, прошу Тебя, пусть он нырнет за своей женой!» Но он и бровью не повел. Никакой реакции. Мне пришлось прыгать в бассейн, доставать женщину, подсовывать под нее бедро — это такой прием первой помощи. Каждый шаг давался мне с невероятным трудом. Подтащив даму к краю бассейна и пытаясь приподнять ее, я решил про себя: «Ну сейчас‑то он точно подойдет и поможет мне вытащить этого двухсоткилограммового кита из бассейна». Но мужчина ничего не сделал. Когда ей наконец помогли подняться, она направилась к мужу и улеглась на соседний шезлонг. Она даже не посмотрела на него. Не начала отчитывать мужа за то, что он ей не помог. Они просто оба лежали и смотрели вдаль. Я подумал тогда, что ничего более странного в жизни не видел. Он палец о палец не ударил, чтобы ее спасти, а жена даже не упрекнула его. Вот тебе и брак.
Люди часто привозили с собой своих юных дочерей, озорных еврейских девчушек, которые ехали в «Пайнс», чтобы познакомиться с мальчиками. В выходные я работал в отеле, и в «Холи-дей инн», куда приезжали отдыхать операторы Американской телеграфной и телефонной компании, по вечерам устраивали танцы. Однажды ко мне на выходной приехал мой друг Стилен
Коронел. Мы потанцевали с девочками и сняли комнату, куда привели двух девчонок. Одна из них уснула, а другая была готова со мной порезвиться, но я увлекся каким‑то фильмом. Пока я смотрел его, сидя на полу, Стив занялся моей девочкой и закончил то, что я начал. Я почувствовал, что меня лишили хорошей возможности, и немного обиделся на Стива. Но, проснувшись на следующее утро, уже после ухода девушек, Стивен пожаловался, что у него. там пощипывает. Он увел у меня девочку, зато заработал гонорею.
Студенты жили в отеле «Грин эйкес» — захудалом заведении, где пустовало слишком много номеров, чтобы отель мог обеспечить себя самостоятельно, поэтому часть номеров были переданы в пользование университету. Девушки жили в другом отеле чуть подальше. Я ухаживал там за одной красоткой. Забыл ее имя, но помню лицо. Как‑то в выходной я договорился, что она придет ко мне в гости. Тогда у меня была привычка приглашать сразу несколько девушек — я думал, что большинство из них все равно не явится, а если позвать сразу несколько, то хоть одна да придет. Помимо этой красотки, я еще пригласил девушку по имени Нэнси.
В два я принял душ. Оделся. Приближался назначенный час — три часа дня. Я сидел в своей квартире в общежитии. У меня'была электроплитка. Банки с фасолью. Сладкое печенье. Словом, все, что нужно, чтобы произвести впечатление на девушку, которая впервые приходит к тебе в гости. Тут в дверь постучали. Я открыл, и это была первая девушка. Мы не тратили время зря. Мой матрас лежал на полу, и она оказалась на нем в два счета. Но в какой‑то момент в дверь снова постучали. Я, наверное, не услышал стука, а если и услышал, открывать не собирался. Дверь открыл мой сосед — на пороге стояла Нэнси, вторая девушка. Она была в таком шоке, что убежала вся в слезах. Я вскочил, натянул штаны и побежал за ней. Загнав ее в угол в комнате одного из моих друзей, я искренне перед ней извинился. Она вернулась. К тому времени другая девушка уже ушла, а слезы Нэнси обратились в страсть. В ту ночь она осталась со мной, и я лишил ее девственности.
Думаю, она была первой, кого я лишил девственности. Говорят, для девушек это очень важный момент, — у мальчиков все несколько иначе. Не помню ничего, кроме радостного волнения и непрерывного, но мягкого напора. Я чувствовал себя доктором со скальпелем — именно так приходится себя вести. Позднее той ночью я встал, чтобы сходить в туалет, и, включив свет, чуть не заработал инфаркт: все простыни были в крови. Это меня потрясло. Я решил, что Нэнси умирает. Я набрал ей горячую ванну, и мы почти всю ночь не ложились. На следующий день было воскресенье, и мы почти весь день провели, обнимаясь перед телевизором. То, что так драматически начиналось, переросло в отношения, и мы стали встречаться после занятий. Нэнси начала считать меня своим бойфрендом, и я не стал ее в этом разуверять. Но должен признаться, что, даже когда мы встречались, я ходил налево. Я посещал занятия по теологии, которые вел один епископальный священник (теология была моим профильным предметом), и однажды к нам на занятие пришла его дочь-студентка, приехавшая к отцу в гости. Я пялился на нее все занятие и в перерыве сразу же подошел к ней и спросил, надолго ли она приехала.
● Всего на неделю, — сказала она.
● Может, встретимся сегодня вечером? — предложил я.
В тот же вечер она заехала за мной на фургоне. Мы отправились на кукурузные поля и там отдавались друг другу. Но это все были сторонние проекты. Чувства каждый раз побуждали меня вернуться к моей девушке, что я и делал.
Когда пришло лето, я решил не ехать домой в Нью-Йорк, а пожить на севере штата, где я начал работать на складе «Закариан бразерзс», обеспечивавшем отели всем необходимым. Я служил мальчиком на побегушках у начальника склада. Я все еще встречался с Нэнси, и мы вместе переехали в квартиру рядом со складом. Мы жили в одном доме с Марией, лучшей подругой Нэнси, и ее бойфрендом, шеф-поваром. На его выпечке, которую он каждый день приносил домой, и на еде, которую Нэнси для меня готовила, я раздулся до ста килограммов. Мой стандартный день проходил примерно так: я просыпался, ел что‑нибудь мучное на завтрак, шел в соседний дом на работу, немножко работал, возвращался домой на обед и так далее. По выходным я репетировал со своей группой Bullfrog Beer. Отличное было время. Кругом царила суматоха — страна трещала по всем швам. Но должен сказать, на меня это практически не повлияло. Вьетнам был далеко. Я больше слышал о нем по телевизору, чем в реальной жизни. Периодически колледж закрывали, и люди выходили на уличные демонстрации. Я в них никогда не участвовал. Лично мне хотелось идти на занятия, потому что у меня был взят кредит на образование. Мне казалось, активисты мешают мне учиться. Кроме того, я сомневался, что абсолютно все демонстранты были искренне заинтересованы в политике. Протесты были скорее социальным событием, и большинство хиппи оставались всего лишь богатыми белыми детишками, которые не хотят работать.
Чудесное время — колледж: моя музыкальная карьера продвигалась, с женским полом дела тоже шли в гору. Однако, получив диплом и закончив обучение в Салливане, я вернулся в Нью-Йорк к маме и продолжил учебу в Стейтен-Айленде в колледже Ричмонд, входившем в университетскую систему города
Нью-Йорк. Я должен был закончить учебу и получить степень бакалавра, что являлось частью нашего с мамой договора. Но в душе я размышлял о том, как сделать карьеру в рок-группе.
Начиная играть, мы шли по следам музыкантов чуть старше нас, которые уже успели сделать себе имя. Первая группа Билли Джоэла, Hassles, уже приобрела известность в округе, и я их знал. Знал я и Pigeons, ставших впоследствии Vanilla Fudge. Еще я слушал Aesop's Fables и Vagrants. В целом эти группы представляли собой итальянскую версию английских команд. У них были взлохмаченные стрижки и сильный нью-йоркский акцент, и они старались не отставать от моды, диктуемой группами вроде he Who, he Kinks и he Faces. Представьте себе парня по имени Тони, который строит из себя Рода Стюарта, и вы все поймете. Как правило, участие в группе было лишь инструментом доступа к другим вещам — главным образом, девушкам. И все же мне повезло, что я играл в группах с друзьями, которые были одержимы коллекционированием пластинок. Например, Стивен скупал их как сумасшедший и слушал все подряд, от Ventures и малоизвестных групп «британского вторжения» до Митча Райдера и Detroi Wheels.
Приблизительно в то же время, в середине 1970-х, я познакомился с Полом Стэнли. Тогда его еще звали не Пол Стэнли, а Стэнли Айзен. Он вращался вокруг нью-йоркской рок-сцены в одно время со мной, стараясь сделать себе имя как гитарист и автор песен. Он даже играл в одной группе со Стивеном Коронелом. Мы шли параллельными путями и долгое время действовали независимо друг от друга. Я выбрал стезю басиста. Бас-гитару я взял в руки в средней школе, когда стал играть в Long Island Sounds. Все остальные хотели играть на гитаре, поэтому я подумал, что неплохо бы выбрать другой инструмент, чтобы как‑то выделиться. Я искал возможности для живых выступлений и писал песни, и Стэнли делал то же самое. Наши параллельные дороги даже когда‑то пересекались, хотя мы узнали об этом намного позже. Так, однажды я приехал на юг штата, в Вашингтон-Хайтс, поскольку искал нового гитариста для своей группы и хотел повидаться со Стивеном Коронелом. Там же оказался парень по имени Стэнли Айзен, и Стив сказал мне, что они с ним собирают группу под названием Uncle Joe, в которой будет два гитариста и барабанщик. А когда Wicked Lester уже твердо стоял на ногах, я дал объявление, что мы ищем гитариста для записи демо-пластинки. Тот же парень, Стэнли Айзен, которому впоследствии предстояло стать Полом Стэнли, был одним из гитаристов, откликнувшихся на объявление. Но я его тогда не узнал.
Наконец мы встретились. Брук Острандер, Тони Зарелла, Стивен Коронел и я как раз начинали репетицию, когда вошел Пол. Пол был выходцем из традиционной еврейской семьи среднего класса. Его семья тоже жила в Куинсе, а его отец работал в мебельной фирме. И хотя очевидно, что у нас было довольно много общего, между нами существовали и серьезные различия. Родители Пола были очень начитанными, либеральными и хорошо ассимилировавшимися в американское общество, в то время как моя мать относилась ко всему настороженно и не так много читала. В каком‑то отношении родственники Пола больше напоминали семьи моих дядей, у которых я жил после приезда в Соединенные Штаты.
Было бы приятно сказать, что мы с Полом сразу сошлись, что между нами пробежала искра вдохновения, предвестник того, что впоследствии разрастется в империю KISS. Однако на самом деле я совершенно не понравился Полу, когда мы впервые встретились на севере штата Нью-Йорк. Он счел меня грубым. Наверное, это произошло потому, что во время рукопожатия я посмотрел на него в упор и спросил: «Так ты песни пишешь? Давай‑ка послушаем». Я ни в коем случае не пытался задеть Пола. Но ему так показалось. И он скривился: «Да что этот парень о себе думает?»
Мы с Полом знакомы более тридцати лет. Он стал для меня братом, которого у меня никогда не было. Так что сложновато вспомнить нашу первую встречу. Но неудивительно, что мое поведение могло его оттолкнуть, — мой энтузиазм иногда кажется людям высокомерием. И я понимаю, почему он счел меня зазнайкой: у меня не было ни отца, ни того, кто исполнял бы его роль, ни старшего брата. Единственный человеку которого я мог черпать вдохновение, был я сам, а если не удавалось — тогда Супермен или Кинг-Конг. Во многом я заблуждался и до сих пор заблуждаюсь. Я из тех, кто смотрит в зеркало и верит, что они привлекательнее, чем есть на самом деле. Так было всегда. Благодаря этой иллюзорной самоуверенности я не переживал, когда меня бросали девушки. Я думал: «Она ничего не понимает», — и переходил к следующей. В самообмане есть свои плюсы. Когда у меня что‑то получалось, я думал: «Ну вот видишь, я был прав».
Почему так? Может, потому, что я был единственным ребенком в семье. А может, потому, что мама всегда меня поддерживала и постоянно повторяла то, что родители и должны говорить детям. Мама пережила столько горестей в концлагерях, что, родив меня, каждую минуту говорила мне все те слова, которые необходимы детям: «Ты можешь стать кем захочешь. Ты лучше всех остальных. Никого не слушай». Если мне звонили, когда я был в туалете, мама брала трубку и говорила: «Король не может подойти. Он на троне». Наверное, она меня избаловала. И хотя мне это помогло, людям не всегда было со мной легко. Они не знали, к чему относиться со скепсисом, а к чему — с юмором.
Как я узнал вскоре после того, как Пол присоединился к Wicked Lester, он не так уж отличался от меня. Он сразу же стал зависать с нами, пытаясь сочинять песни и продвигать нас вверх по местной музыкальной лестнице. Но в группе существовало некоторое напряжение, особенно между Полом и Стивом. Они не ладили, и я не мог понять почему. Однажды, когда мы сидели у Стива, он вдруг повернулся к Полу и сказал: «Да ты за кого себя принимаешь? Думаешь, у тебя какая‑то аура особенная?» И Пол ответил: «Да, я так думаю».
Так что называйте это как хотите — эго, аура. Думаю, требуется доля безумия, чтобы быть рок-звездой. Взгляните на животный мир. Животные убегают или прячутся, если слышат шум. Это инстинкт. Но всегда есть животные, которые остаются на месте и поднимаются в полный рост. Так делают маленькие собачонки, которые лают на более крупных собак. И неизвестно, то ли собачка чокнутая, то ли действительно думает, что она сильнее. Мы считаем ее сумасшедшей, но восхищаемся ее бесстрашием. Если подумать, любой нормальный человек должен бы до смерти бояться выходить на сцену и представать перед судом взыскательной публики. Но меня это никогда не тревожило. Пола влекла та же цель: он всегда оставался человеком, который, несмотря на свой ум, никогда ничего не делал, если не был этим одержим. Он посещал гуманитарную спецшколу: чтобы туда поступить, нужно было хорошо сдать вступительные экзамены. А колледж он бросил, отучившись всего несколько месяцев. Это было не для него. Он любил рок-н-ролл. Поодиночке мы либо чего‑то добились бы, либо сломались под грузом разочарования и неудач. Но вдвоем нас было не остановить.
Я не говорю, что успех пришел к нам сразу. Вовсе нет. Наши ранние концерты были кошмаром: ни народу, ни денег. Помню один концерте спортзале колледжа Ричмонд. Намечалась дискотека, но никто не пришел. Дождь лил не переставая, и крыша протекла. От грязного матраса на полу Пол подхватил грибок.
В другой раз мы играли на встрече еврейской общественной организации «Бенеи-Брит» в Нью-Джерси. Мы взяли напрокат молочный грузовик и ехали несколько часов — лишь для того, чтобы играть фоном, пока все эти еврейско-американские принцессы расхаживали кругом, демонстрируя новые платья. Все, чего я хотел, — это получить обещанные 150 долларов и заклеить кого‑нибудь из этих девочек во время перерыва. Большого успеха мы не имели, хотя одну девушку мне все же удалось затащить в уголок, и мы потискались за кулисами. Но потом появились мама с папой, и ей пришлось уйти. Это продолжалось минут пять, но я успел попробовать ее на вкус.
Ранние трудности имели как минимум одно преимущество: они заставили нас сконцентрироваться на сочинении песен, а только это могло продвинуть нас вперед как группу. В этом смысле Wicked Lester разительно отличались от прочих групп: большинство из них все еще писали хиты в стиле ритм-н-блюз или каверы на песни Beatles, лишь изредка делая что‑то оригинальное. Если публике нравилась наша музыка, нас спрашивали, что мы играем: «Это кто написал?» Мы отвечали, что пишем песни сами, и нам никто не верил.
До своей смерти Джими Хендрикс успел построить студию, названную «Electric Lady» в честь его альбома «Electric Ladyland». Она находилась в центре Нью-Йорка и являлась одной из самых продвинутых студий в мире, оборудованной по последнему слову техники и обслуживающей VIP-клиентов. Где‑то в Куинсе Пол познакомился с парнем, работавшим в той студии. Его звали Рон, и он попросил Пола позвонить ему в студию и сообщить, когда мы выступаем. Пол пытался до него дозвониться, но парень так и не ответил. Пол огорчился и решил действовать более агрессивно: он заявил секретарше, что уже несколько раз звонил Рону, и, если тот ему не перезвонит, Полу придется распустить группу, и кровь этой группы будет на руках Рона. Оказалось, что Рон, которому передали все эти сообщения, был не тем Роном, с которым познакомился Пол, а Роном Джонсоном, директором студии. Когда он подошел к телефону, мы поняли, что не можем упустить такую возможность. «У нас есть группа, — сказали мы, — действительно хорошая группа, так что приходите и убедитесь сами». Он пришел и сказал, что группы с таким потенциалом он не видел со времен hree Dog Night, гремевшей в то время. Я тогда днем работал в Пуэрто-Риканском межведомственном совете, а вечерами стоял на кассе в магазинчике на Пятнадцатой улице недалеко от площади Юнион.
Рон Джонсон решил, что хочет сделать пару демо-записей для Wicked Lester. Но к работе с нами он пока был не готов. Мы с Полом торчали в студии и участвовали в сессиях. Мы пели бэк-вокал на альбоме Линна Кристофера и других музыкантов, которые записывали собственные песни. Мы делали демо-записи и приобрели бесценный практический опыт: научились работать с микрофоном, многоканальным рекордером и прочим оборудованием. Спустя несколько месяцев Рон Джонсон выполнил обещание и начал записывать Wicked Lester, надеясь затем сбыть демо-запись рекорд-лейблам. Рону нравились наши песни. Ему нравился наш стиль. Он верил в нас. Мы же, несмотря на небольшую стажировку, понятия не имели о процессе создания записи. Мы ничего не знали. Мы проводили по пятнадцать часов в студии, практически без сна, и при этом продолжали ходить на работу или учебу. Но каким‑то образом мы справились. И это чудо, потому что мы допустили все ошибки, какие только возможны. Когда записывают песню, сначала делают трек только с одним вокалом, чтобы потом без проблем наложить его на остальные треки. Но инженер, который работал в тот вечер, нажал на кнопку, которая писала звук поверх всего остального — ударных, гитар, баса. Когда мы закончили писать вокал, он заявил, что нужно переписывать всю песню.
Там же мы впервые наблюдали мыльные оперы музыкального мира. Один из инженеров, участвовавших в записи, был женат, но на стороне встречался с очень привлекательной блондинкой. Она все время проводила в студии. Однажды туда же пришла жена, и они с блондинкой чуть не выдрали друг другу все волосы. Бедный инженер метался между ними и получал удары с обеих сторон. Все выглядело очень драматично. А как‑то мы были внизу, готовились к записи, и тут мимо прошла сногсшибательная девица. Я направился к ней, потому что я всегда был главным скаутом, и убедил ее зайти в студию. Как только мы вошли, она сразу приступила к делу. Мы и моргнуть не успели, как она начала обслуживать всю группу сразу! Мы такое видали разве что в порнофильмах — любовницы, жены, женские бои и фанатки, наводняющие студию.
Мы все время проводили в «Electric Lady». Во время сессий звукозаписи мы поджимали задницы, чтобы как можно дольше не идти в туалет, — настолько нам хотелось смотреть инженеру через плечо и впитывать все, что происходит вокруг.
В результате были записаны песни «Molly», «Wha Happened in he Darkness» и «When he Bell Rings». Последний трек Рон начал продвигать, и вскоре мы получили предложение от «Epic Records». Им понравилось то, что они услышали, и нас попросили сыграть в студии CBS. Мы пришли туда, поставили усилители и ударные и со всем старанием сыграли для них наши песни. После чего сотрудники студии начали совещаться. Наконец появился один парень и сказал нам: «Группа ничего, но главный гитарист нам не нравится». А на гитаре у нас играл Стивен, мой друг детства. Мне выпала задача сказать Стивену, что он больше не может работать в группе. Думаю, мы предчувствовали, что назревает нечто подобное, но Стивен отказывался в это верить. Он считал, что его предали. Он не понимал, как я могу так с ним поступать. Объяснить было сложно, но мне удалось. Это был один из моих ранних уроков по жесткому разделению личной и профессиональной жизни в музыкальном бизнесе. Мы со Стивеном остались друзьями, но отношения были уже не те. Он, хорошо отреагировал на мою благожелательность, а она была искренней. Я пообещал ему выпустить песни, которые мы с ним написали, что я и сделал: «She» и «Goin' Blind» появились на втором альбоме KISS. За эти годы Стив собрал хорошие гонорары с этих композиций. Но на самом деле такие глубокие раны не заживают: ты добегаешь до финишной линии в гонке, которую, как тебе кажется, выигрываешь, и тут кто‑то сбивает тебя с ног. Наше решение не было злонамеренным. Мы просто пытались выжить. Для группы наступил один из решающих моментов — Стивен мог бы стать участником KISS, но этому не суждено было случиться. Он основал группу под названием Lover, и, пока KISS набирала силу, я ходил на выступления Стивена в небольших клубах. Иногда мы с ним ужинали. Эти встречи всегда были интересными — он мне очень нравился как друг, хотя подводное течение горького сожаления всегда было очень сильным.
Наше решение ударило по обеим сторонам. После ухода Стива наступил затяжной период ожидания, во время которого мы собрались взять другого гитариста — парня по имени Ронни, талантливого студийного музыканта. Мы добились того, чтобы люди из компании «Metromedia Records» приехали и послушали нас в студии. Готовясь к выступлению, мы стали расставлять аппаратуру, но Ронни по-прежнему сидел сложа руки. Мы возмутились: «Вставай и помоги нам!» На что он ответил: «Я музыкант, а не шоумен, как вы. Вы прыгаете вверх-вниз — это
штуки для цирка. А я музыкант». Понятно, что в группе он долго не продержался.
Месяцы шли, и мы с Полом поняли, что Wicked Lester разваливается. В какой‑то момент мы сказали друг другу: «Знаешь что? Это все не то. Подпишем мы контракт или нет — мы должны играть ту музыку, которую хотим». В песнях Wicked Lester было слишком много трехчастных гармоний, которые звучали как попсовые Doobie Brothers, и слишком мало гитары. Мы с Полом начали писать новый материал, песни вроде «Deuce» и «Stru er», и решили создать группу, о которой всегда мечтали. Не то чтобы изменились наши вкусы, нет, — скорее мы стали смелее выражать их с помощью музыки. Помню, как я сходил на один из ранних концертов New York Dolls. Они выглядели, как звезды, и именно к этому стремились мы — стать звездами. Мы были в восторге. Едва они начали играть, мы с Полом переглянулись и решили: «Мы должны их порвать».
Изначально мы планировали уволить Тони и Брука и переделать Wicked Lester под свои интересы. Но когда мы объявили об этом остальным, они не обрадовались. В частности, наш барабанщик сказал, что никуда не уйдет и будет ждать контракта. Так что нам ничего не оставалось, кроме как уйти самим. Контракт предполагался для Wicked Lester, а не для каждого конкретного музыканта, так что мы с Полом просто ушли.
В то же время мы испытали еще один тяжелый удар по нашей зарождающейся музыкальной карьере. Мы снимали чердак на перекрестке Канал-стрит и Мотт-стрит, где репетировали и спали. Однажды мы пришли на репетицию и застыли в ужасе. Комната была пуста. Вынесли абсолютно все. Мы поверить не могли — нашу аппаратуру украли, не осталось ничего. У нас были только гитары, которые мы носили с собой, так что мы с Полом отправились на улицу и выступали там как уличные музыканты.
Я без оптимизма относился к идее группы, которая могла бы возникнуть из пепла Wicked Lester. Пол хотел сразу собирать новую команду, но я решил отправиться на север, обратно в округ Салливан, чтобы найти гитариста и собрать вокруг него группу. Я обещал позвонить Полу, когда вернусь, но он сказал: «Нет уж, я поеду р тобой». И мы автостопом направились на север. У нас была миссия: мы искали шикарного гитариста, известного на местной салливанской сцене. В самом начале путешествия нас подобрали два чернокожих парня. Мы были одеты в мех и кожу — обычное дело для начинающих рокеров. Поначалу мы опасались, что парни нас убьют, но они оказались отличными ребятами. Мы разговорились и выяснили, что им ехать ближе, чем нам. Так что мы вышли и стали тормозить следующую машину, и это оказались две девушки на микроавтобусе «фольксваген» — не красотки, совсем наоборот, но очень милые. Они пригласили нас к себе. Жили они на ферме, и дом был жуткий — типичная ночлежка для хиппи. Мало того, что прямо в доме находилась куча собак, так в нем еще и было удушающе жарко. Сущее пекло — отопление не было отрегулировано, а на улице стояла зима.
Мы с Полом отправились спать в одну комнату, а девушки — в другую. Посреди ночи одна из них встала и пошла кормить собак, и я проснулся и увидел ее обнаженный силуэт. Я решил пойти к ней и попытать счастья, но тут Пол толкнул меня локтем. Он всегда проявлял большую осторожность в таких ситуациях, чем я. «Забудь об этом, — сказал он. — А то нас по твоей милости вытолкают на холод». И я лег обратно. Но утром девушка зашла к нам в комнату и открыла входную дверь. Холодный воздух подействовал очень ободряюще. Я подошел к двери и воспользовался случаем, чтобы рассказать девушке о том, что случилось ночью. Я объяснил: «Знаешь, прошлой ночью я проснулся, увидел тебя, почувствовал возбуждение и хотел подойти к тебе, потому что ты хорошенькая». Я долго распинался, а в конце моей речи она сказала: «Извини, подожди минутку», — залезла к себе в сумку, достала слуховой аппарат и вставила в ухо. Пришлось мне еще раз повторить всю свою длинную речь с тем же красноречием. Наконец девушка уставилась на меня, и я решил, что сейчас она скажет, что забыла включить слуховой аппарат. Но вместо этого она произнесла: «А, такты трахнуться хочешь?» Я хотел, так что мы пошли в сарай, легли на какие‑то одеяла и начали знакомство. Но ее слуховой аппарат был включен, и каждый раз, когда моя голова приближалась к ее голове, я слышал фоновый шум. Поначалу я чуть в штаны не наложил от страха — хотя штаны к тому моменту уже были сняты, — было ужасно неприятно. Хотя в конце концов я привык к гудению.
Шикарного гитариста в округе Салливан мы так и не нашли. Но суть не в том. Вся поездка стала своего рода обрядом посвящения, благодаря которому мы с Полом сблизились и укрепились в желании создать лучшую группу на земле. Самые четкие очертания, как это ни иронично, начал обретать не музыкальный аспект группы, а сопутствующий набор: шоу, костюмы, прически и так далее. Мы еще не гримировались, но уже начинали склоняться к этому, отчасти благодаря непоколебимой вере, которую мы оба разделяли, что именно за счет грима мы сможем стать заметными в мире рока. Глэм-рок тогда еще не вступил в силу, и рок-музыка по-прежнему оставалась в основном уделом хиппи, парней в джинсах и длинноволосых девчонок. Важен был не внешний вид, а музыка и отношение к ней. Мы на это не купились. До сих пор помню, что больше всего поразило меня в Beatles, когда я впервые увидел их у Эда Салливана: это была вовсе не их музыка, а сам их вид — идеально скоординированный, круче крутого. Они выглядели настоящей группой.
Даже в Wicked Lester мы экспериментировали с более театрализованными моделями рок-н-ролла. Стивен рисовал эскизы образов, которые мы для себя придумывали. Брук хотел носить шляпу гробовщика. Пол выбрал образ завзятого игрока — в ковбойской шляпе, с пистолетами и так далее. Я планировал одеваться как пещерный человек и тащить за собой свою бас-гитару. Стивен хотел быть ангелом с крыльями. Набросав эскиз, он принялся за свой костюм и даже смастерил себе ангельское одеяние с подвижными крыльями на спине. Естественно, план еще нуждался в доработке. Но мы существовали на одной волне, то есть понимали, что необходимо создавать внешний имидж группы. Мы не собирались просто стоять столбом и бренчать на гитарах. Этого было недостаточно. Мы хотели наделать шуму.
5. «Le Me Go, Rock'N'Roll», или Пустите меня в рок-н-ролл: Тяжелые времена в Нью-Йорке 1972-1973
Группа — Как пазл. Некоторые детали встают на свое место сразу же, а с некоторыми приходится помучиться. Поначалу мы с Полом смутно представляли себе, какой хотим видеть нашу группу, но со временем ориентиры стали более конкретными. Вокруг существовала масса групп, которые нам не нравились, и каждый раз, глядя на них, мы уточняли наши представления. Мы с Полом прежде всего были авторами песен и вокалистами. Мы умели играть на инструментах, но только на уровне демо-записи. Чтобы полностью реализовать свои мечты, нам требовались остальные участники группы.
После происшествия на Мотт-стрит мы нашли чердак в доме номер десять по Восточной Двадцать третьей улице. Обстановка там была прежняя — полурепетиционное-полуспальное помещение. Если мы не приводили туда девочек, то в основном сидели и думали над тем, какие нам нужны музыканты. Первым в списке был барабанщик. Однажды я увидел такое объявление в «Rolling Stone»: «Предлагается барабанщик — сделает что угодно». Я позвонил автору объявления, и, хотя у него как раз была вечеринка, он подошел к телефону. Я представился и сказал, что мы собираем группу и ищем барабанщика, а потом спросил, готов ли он сделать что угодно для этой группы. Он заявил, что готов, и немедленно.
Ответ прозвучал слишком быстро. Так что я притормозил парня. «Слушай, — сказал я. — Это специфическая группа. У нас есть совершенно четкие идеи о том, что мы хотим делать. Что если я тебя попрошу надеть женское платье на выступление?» Он прикрыл трубку рукой и повторил мой вопрос какому‑то парню на заднем плане, и тот засмеялся. Я продолжал: «А если я попрошу тебя накрасить губы красной помадой или сделать макияж?» К тому моменту гости на вечеринке уже хохотали в голос. Но барабанщик заверил меня: «Без проблем». «А ты толстый? — продолжал расспрашивать я. — Носишь усы или бороду?» Потому что если да, объяснил я, то нужно их сбрить. Мы не какие‑нибудь хиппари из Сан-Франциско. Мы хотим стать большими звездами, а не середнячками вроде хиппи. Мы намерены собрать группу, о которой мир раньше и не слыхивал. Мы собираемся схватить мир за шиворот и как следует его...
Видимо, я слишком долго говорил, потому что в какой‑то момент барабанщик меня остановил. «Может, придешь и посмотришь на меня? — предложил он. — Я в субботу играю в одном клубе в Бруклине».
Наступила суббота, и мы с Полом поехали через весь город в Бруклин, в один маленький итальянский клуб — здешние клиенты вполне могли бы поучаствовать в сериале «Клан Сопрано». Там было человек двадцать. Они кружили по клубу, пили пиво и смотрели на выступление трио. Басист и ударник напоминали бойцов из семьи Дженовезе*, а вот гитарист был совершенно из другой оперы: растрепанная прическа, как у Рода Стюарта в удачный день, и большой серый шарф. Он был одет лучше всех в том клубе и выглядел, как настоящая звезда.
* Нью-йоркский клан мафии.
Парни играли главным образом соул-каверы, и во время «In he Midnigh Ноиг» барабанщик запел, продемонстрировав голос в стиле Уилсона Пикета. Мы с Полом сказали себе: «Это он, наш барабанщик». Его имя было Питер Крискуола, но мы стали звать его Питер Крисе. Мы привели Питера к себе на чердак на Двадцать третьей улице и начали играть втроем. Стоял 1972 год, и теперь все завертелось: у нас были песни, которые нам нравились, да и сценический образ тоже понемногу выкристаллизовывался — мы даже начали использовать грим, хотя тогда он был еще довольно сырой.
Новая версия группы собиралась предстать перед «Epic» и проверить, заинтересуются ли они. Звукозаписывающий лейбл прислал вице-президента по поиску и продвижению новых исполнителей. Тот пришел к нам на чердак, где мы обустроили небольшой зальчик — десять рядов по четыре сиденья, — чтобы сымитировать чувство выступления перед аудиторией. Сотрудник лейбла уселся, и мы сыграли три песни, в которых были больше всего уверены: мою песню «Deuce», нашу с Полом «Stru er» и песню Пола «Firehouse». Все прошло хорошо, хотя мы не были уверены в том, что человек из компании понял, что мы собой представляем. Я выступал в форме моряка, а волосы у меня были начесаны и покрыты серебряной краской. В конце «Firehouse»y нас был задуман сценический прием: Пол хватал пожарное ведро, полное конфетти, и опрокидывал его на зрителей. Пол потянулся к ведру и хотел было направить его в сторону «зала», но тут на лице нашего зрителя отразился ужас. Очевидно, он решил, что там вода. Сотрудник вскочил на ноги и поспешил к двери. Но чтобы до нее добраться, нужно было миновать брата Питера Крисса, торчавшего на нашем чердаке. Парень с флота, он часто коротал у нас дни и много пил. Когда вице-президент «Epic» собирался пройти мимо него, брат Питера издал булькающий звук и опорожнил свой желудок прямо на ботинки гостя. «Что ж, — пробормотал тот, направляясь к выходу, — я вам позвоню».
В тот же период мы с Полом осознали, что если мы хотим изменить группу — нанять новых участников, писать новую музыку, — то первым делом надо придумать новое имя. Однажды мы с Полом и Питером ездили по округе, размышляя о названии группы. У меня было несколько идей, например «Albatross», но они мне не нравились. В какой‑то момент — мы остановились на красный свет — Пол предложил: «А может, KISS?» Мы с Питером кивнули, и все было решено. В этом названии оказался заложен глубокий смысл. Конечно, легко говорить задним числом, и многие с тех пор отмечали преимущества этого названия: как оно охватило суть тогдашнего глэм-рока, как оно идеально подходит для международного маркетинга, будучи простым словом, которое понятно по всему миру. Но нам название просто понравилось, вот и все.
Так же решительно я был настроен и в отношении изменения собственного имени. В те дни, когда я репетировал, работал и мотался туда-сюда между Куинсом и Манхэттеном, у меня была куча времени, чтобы поразмышлять над подобными вещами: как нужно назвать группу, как мы должны выглядеть и как, черт побери, провернуть такой трюк, чтобы стать величайшей группой в мире. И самое главное: подходит ли для этого имя «Джин Кляйн»?
Я решил, что не подходит. Во время очередной долгой поездки на метро я отказался от названия Sidcup Ken для группы и выбрал для себя имя Джин Симмонс. Вот так все просто. Полное самоотречение. Сегодня я Джин Кляйн. А завтра Джин Симмонс. И Джином Кляйном я уже никогда не буду.
Однако мы еще не закончили формировать группу. Нам по-прежнему требовался соло-гитарист, и мы разместили объявление в «The Village Voice». Если Питер сразу же вписался на место барабанщика, поиск гитариста оказался гораздо проблематичней. Мы проводили прослушивание за прослушиванием. Однажды к нам заявился парень в испанском одеянии в стиле фильма «Хороший, плохой, злой». С ним была жена, и, еще пока мы не начали играть, она рассказала, что ее муж — высокопрофессиональный музыкант, работавший с мастерами. Когда парень заиграл, мы услышали фламенко. Мы не могли поверить своим ушам и велели ему прекратить. «Вот как! — Он явно обиделся. — Но это же великие традиции мастеров». «По великой традиции, — ответил я, — мы с тобой прощаемся».
Так все было. Один за другим, неудачник за неудачником. Даже победители были неудачниками. Один парень, гитарист из другой группы, реально впечатлил нас. Он был фантастическим музыкантом и отличным парнем. Но при этом чернокожим. Лично нас это не смущало, но для группы представляло большую проблему. Закончив прослушивание, которое прошло просто феноменально, мы спустились вниз, где провели спонтанное собрание группы и решили, что, как бы хорош он ни был, для нашего образа все‑таки не подходит. Он черный, остальные белые, а вместе мы хотели выглядеть, как битлы на стероидах.
Я вызвался сообщить парню эту новость и не стал ходить вокруг да около. Я сказал, что он мне понравился, что было бы здорово познакомиться поближе. А потом объяснил ему, что мы не можем взять его в группу, потому что он чернокожий. Мне самому не верилось, что такие слова выходят из моих уст. Надо отдать ему должное, он все понял. Более того, он сразу поддержал мою мысль и сказал, что если бы emptations нашли великого белого певца, они никогда не взяли бы его в группу, будь он хоть настоящим гением.
Гитариста, между тем, у нас так и не было. В городе играл один парень, Боб Кулик, и он нам очень нравился. Мы практически его уже взяли и стали оглашать ему золотые правила. Первое: постоянно репетировать. Второе: никаких телефонных звонков. Пока мы говорили с Бобом, вошел парень странного вида в ботинках разного цвета: один был оранжевый, второй — красный. У нас стояли стулья, так что можно было зайти и подождать своей очереди. Не обращая никакого внимания на то, что мы все еще разговариваем с Бобом, новичок включил усилитель «Marshall» и начал играть. «Эй, — возмутился я, — ты спятил? Присядь и подожди минутку, ладно?» Но он меня будто не слышал и продолжал играть. Мы извинились перед Бобом Куликом — сказали, что перезвоним ему позже, — и подозвали нового парня. «Надеюсь, ты хоть чего‑то стоишь, — сказал я, — потому что если ты отстойно играешь, то вылетишь отсюда после первых же двух нот». Парень просто уставился на меня, безо всякого вызова или сожаления. Мы дважды сыграли ему «Deuce», и на третий раз он был готов выдать соло. И все сошлось. Этот дебошир, который даже ботинки не мог найти одинаковые и которому не хватило воспитанности, чтобы дождаться очереди, — именно он нам и подошел.
● Как тебя зовут? — спросил я.
Он ответил, что его имя Пол Фрэйли.
● Что ж, — решил я, — двух Полов в группе быть не может. Тогда он повернулся и сказал:
● Называйте меня Эйсом*. И я ответил:
● А меня называйте Королем. Я не шутил. Он тоже.
* То есть тузом, лучшим.
Итак, мы превратились в четверку. И выглядели битлами на стероидах, как и мечтали мы с Полом. С самого начала это была взрывоопасная смесь. Говорят, что некоторые люди как вода и масло — так вот, мы четверо были как масло с маслом и вода с водой. Отношения между Эйсом и Питером, уязвимыми в самых разных отношениях, превратились в кошмар с самого первого дня существования группы. Мы просто хотели делать свое дело. Дружить и проводить вместе свободное время мы были не обязаны. Так было всегда и продолжается до сих пор.
Сразу стало ясно, что Эйс присоединится к группе вместе со всеми своими неприятностями: у него была очень низкая самооценка и проблемы с алкоголем. Но в действительности на заре группы сложнее всего оказалось с Питером. Главным образом нас разделял культурный барьер, и как его преодолеть, я себе не представлял. Едва познакомившись с Питером, мы сразу поняли, что с ним будет непросто. Первое, что он нам сказал, было: «Привет, я Питер Крискуола, и у меня двадцатисантиметровый член». Мы с Полом недоуменно переглянулись. Нас его заявление развеселило, но мы не знали, как к нему относиться. Понятно, что парни постоянно бравируют в мужской компании, но в половине случаев это делается с целью кого‑то разозлить или рассмешить. Однако то, как произнес эту реплику Питер — его тон, его отношение, — было очень странным. То же самое произошло с Эйсом. Намечался один из наших первых концертов, фургон был загружен, и мы собирались уезжать. Но Эйс никак нам не помогал. За него все делали другие. А он в это время мочился. И вот мы ждем Эйса, грузовик светит фарами в его сторону. И тут он подходит и говорит: «Зацените, как выглядит мой член, когда он не возбужден». Он хотел продемонстрировать нам свою длину.
Мы с Полом довольно быстро осознали, что столкнулись с двумя типами людей, опыта общения с которыми у нас нет. Они пили и любили жестокость. Есть такой романтический персонаж в итальянских кварталах — парень вне закона: либо местный разбойник, либо мафиози. Именно он считается героем, иконой икон, а вовсе не Микеланджело и не да Винчи. Питер вышел именно из такой среды. Мы оба провели какую‑то часть жизни в Уильямсбурге. Я был защищен от округи иешивой, а Питер шлялся по улицам и отбирал у детей мелочь. И он это обожал, потому что считал частью своего итальянского имиджа. Сама мысль о том, чтобы еврейский ребенок подбежал к ребенку и потребовал денег, абсурдна. Нас не этому учат. Я помню, что в возрасте лет десяти мне иногда приходилось убегать от уличных мальчишек под прикрытие безопасной иешивы. Питер любил шутить, что он вполне мог бы оказаться одним из тех мальчишек, что гонялись за евреями. А вот еще одна иллюстрация различий между двумя культурами — одна старая шутка. В чем разница между еврейской матерью и итальянской? Итальянская мать говорит своим детям: «Если вы не сделаете то, что я вам говорю, я вас убью». А еврейская говорит так: «Если вы не сделаете то, что я вам говорю, я убью себя».
После одного из наших концертов мы с Полом поехали отвозить молочный фургон обратно в автопрокат. Питер отправился домой. А Эйса нигде не было видно, потому что он никогда не помогал нам ни загружаться, ни разгружаться. Закончив работу, мы с Полом договорились встретиться в два или три часа ночи в Китайском квартале, где Питер отмечал свой день рождения. Собрались его жена Лидия и их друзья, а сам Питер сидел во главе стола, возвышаясь над толпой. И вот входим мы с Полом, вылитые придурки. На лицах у нас все еще оставались следы грима. Мы тогда не пользовались средством для снятия макияжа, а смывали краску мылом. К тому же мы опоздали и пришли уставшие. Мы просто хотели поесть риса и посидеть в компании. Питер подозвал официанта, тот вышел из кухни и спросил, чего мы хотим. И вдруг Питер начал издеваться над официантом, передразнивая его китайскую речь.
— Чего вы так хреново говорите? — возмущался он.
Нам с Полом было ужасно неловко.
● Пожалуйста, прекрати, — сказали мы. — Он просто пытается принять заказ.
Питер взорвался.
● Да пошли вы, — закричал он. — Если вам не нравится, как я разговариваю, то проваливайте отсюда нахрен!
Скорее всего он был немного пьян, по крайней мере мне хочется так думать. Мы ответили:
● Хорошо, если хочешь, мы уйдем.
● Погодите, — отозвался Питер. — Если вы сейчас уйдете, я уйду из группы.
Мы с Полом обменялись взглядом, пожали плечами и пошли к двери. Питер начал орать на нас. Однако Лидия образумила его, и через две недели он вернулся. В этой наигранной браваде был весь Питер. Громче всех лают самые мелкие собаки.
Мы поняли, что Питер просто хочет быть в центре происходящего. Каждую неудачу он воспринимал очень тяжело и близко к сердцу. Его лучшим другом был Джерри Нолан, который потом стал барабанщиком в New York Dolls. Старый их барабанщик умер от передозировки героина, и, когда группа стала искать нового барабанщика, Питер надеялся занять его место. Но ничего не вышло, и он тяжело переживал это разочарование. Когда мы готовились к выступлению в отеле «Дипломат», нашему первому серьезному концерту, Питер впал в депрессию и опять угрожал уйти из группы.
Пол и я собрали военный совет и решили, что нужно изо всех сил постараться сохранить группу — по крайней мере, пока мы не подпишем контракт со звукозаписывающим лейблом. Ну а если дела не наладятся и дальше, мы всегда можем отпустить Питера и найти другого барабанщика. Соображения были чисто прагматическими. Мы ломали голову над тем, как улучшить Питеру настроение, и наконец я кое‑что придумал. Прямо перед концертом, когда мы уже все были внутри и при полном гриме, Питер опять начал хандрить. «Не знаю, — ныл он. — Не хочется мне играть. Вообще не знаю, чем я хочу заниматься в жизни».
И тут из‑за угла выехал стретч-лимузин «мерседес-бенц» и, доехав до нас, остановился. Мы с Полом повернулись к Питеру и сказали: «Это тебе». Зная, что Питер подавлен, мы решили взять для него лимузин в прокат.
Уловка сработала как по волшебству. Лицо его просияло. «Теперь я чувствую себя звездой, — заявил он. — Пойдемте надерем им задницы».
Мы погрузились в лимузин все вчетвером, с гитарами и девочками. Это было похоже на старые университетские деньки, когда все шутки ради забивались в одну телефонную будку. Мы едва могли дышать. Но зато мы ехали в стильной тачке. На этом все тогда и держалось: едва корабль начинал тонуть, мы с Полом закрывали прореху и продолжали грести.
Мы хотели, чтобы все в группе пели и сочиняли песни. Мы хотели, чтобы каждый участник стал звездой. Мы хотели быть как Beatles, только еще лучше, потому что мы были выше ростом и не походили на маленьких мальчиков. На одной из ранних фотографий того времени на нас полуженские наряды и очень яркий грим. Но с течением времени глэм получал все большее распространение, и мы начали переосмысливать свою страсть к переодеваниям и макияжу.
Первое, что мы сделали, — это перешли на чисто черные костюмы. Прежде я никогда не видел группу, одетую во все черное. Создавая более зрелый стиль KISS, мы делали то, до чего раньше никто в рок-н-ролле не додумался. Например, идея большого щита с названием группы на сцене, которая впоследствии стала клише для практически всех групп хеви-метала, пришла от KISS. До нас ни одна группа не использовала огромных сияющих логотипов, как в Лас-Вегасе. И мы именно к этому и стремились. Когда другие группы выходили на сцену, зрители не знали, кто они. Никаких опознавательных знаков не существовало. Иногда название писали на барабанах, но даже это было редкостью. С самого начала мы стремились стать круче остальных, грандиознее, эксцентричнее.
Мы также начали более вдумчиво относиться к макияжу и особенно к идее создания персонажа для каждого участника группы. Позднее мы побывали в Японии, где местные репортеры спросили, не обязан ли наш макияж идеей японскому стилю кабуки. На самом деле мой грим был вдохновлен крыльями Черного Грома, героя комикса «Нелюди» издательства «Marvel». В сапогах проскальзывало что‑то отдаленно японское, хотя их я взял из «Горго» или «Годзиллы», а все остальное заимствовалось из «Бэтмена» и «Призрака оперы», из всех комиксов и всей фантастики и фэнтези, которую я когда‑либо читал и которую любил с детства. Пока KISS обживались в своей новой коже, мы увидели, насколько мощен наш новый сценический образ и как далеко он ушел за пределы глэм-рока, который уже начинал исчерпывать себя.
Первый официальный концерт KISS, который мне удалось организовать, состоялся в роли не KISS, a Wicked Lester. Поначалу мне приходилось прикладывать невероятные усилия, чтобы устроить нам выступления. Иногда я буквально ходил от двери к двери, стучась и ожидая, пока выйдет менеджер, чтобы попытаться убедить его нанять нас. В Астории, микрорайоне Куинса, был ночной клуб «Conventry» (бывший «Рорсогп»), и мне удалось договориться там о выступлениях Wicked Lester. Правда, не в выходные, а на неделе — во вторник, среду и четверг, когда публика там практически отсутствовала. Мы предоставили клубу афишу с нашим изображением, а к тому моменту мы уже решили переродиться в KISS, отчасти благодаря решению «Epic» не браться за Wicked Lester. Я очень ясно помню, что, когда нашу афишу повесили у входа в клуб, Эйс взял маркер и написал наше новое название прямо на плакате. Сделал он это довольно небрежно, но подпись все‑таки напоминала наш логотип, с двумя буквами «S» в виде молний в конце слова. Впрочем, смена названия никак не сказалась на выступлении, куда пришли человека три: жена Питера Лидия и моя девушка Джен с подругой. Но все же это было выступление, и за ним последовали другие, включая концерт в клубе «Daisy» в Эмитивилле. Эти шоу прошли с аншлагом, но в основном потому, что состоялись в клубах-барах с дешевым пивом, куда ходили байкеры. В таких местах можно было увидеть беременную женщину с напитком в одной руке и сигаретой — в другой. Но нас не волновало, где мы играем и сколько приходит народу. Мы были на седьмом небе.
Пока формировалась группа, я успел поработать во всевозможных случайных местах. В школе я научился печатать и в колледже даже начал небольшой бизнес, печатая курсовики по пятьдесят центов за страницу. Вернувшись после колледжа в Нью-Йорк и начав собирать группу, я пошел работать в «Келли герлз», ставшее впоследствии агентством «Келли», поставляющим временных секретарей и машинисток в фирмы по всему городу. Работа была достойная, и к тому же отличный способ знакомиться с девушками, так как парней там почти не наблюдалось. Благодаря «Келли» я в итоге получил место в журнале
«Гламур» и за несколько недель стал незаменимым: не только потому, что мог печатать девяносто слов в минуту, но и потому, что умел чинить такие аппараты, как гектограф и мимеограф. Вскоре из «Гламура» я перешел в «Вог», где работал помощником редактора Кейт Ллойд. Это продолжалось около шести месяцев, и одновременно с этим я трудился кассиром в мини-мар-кете. Из‑за всех этих работ я не мог приходить на репетиции раньше девяти-десяти вечера, но все равно приходил, и мы играли до двух ночи. Я никогда не отдыхал. Мне настолько не хватало времени, что я перевез свою кровать и телевизор на наш чердак, чтобы поутру не нужно было ехать на работу час на метро. Я всегда работал, и мне часто приходилось платить за комнату или одалживать ребятам деньги на еду или транспорт.
Моя социальная жизнь тоже начала вращаться вокруг нашего чердака, потому что я привык приглашать туда девушек после репетиций и оставлять их на ночь. Не каждая осмеливалась навестить дом номер десять по Восточной Двадцать третьей, приходили лишь самые отважные, ведь там была настоящая дыра. Окна отсутствовали. Для звукоизоляции мы обклеили стены от пола до потолка ячейками из‑под яиц. В некоторых ячейках прилипла скорлупа разбитых яиц — раздолье тараканам. Их даже было слышно: «топ-топ-топ» — шебуршали маленькие ножки. Однажды, когда я погасил свет, голая девушка, уже сидя на мне верхом, вдруг издала душераздирающий вопль. Видимо, что‑то проползло по ней, поскольку она вскочила, впечаталась в стену и упала в кромешной темноте. Когда я включил свет, девушка истерично прыгала по кровати, так как боялась ступить голыми ногами на пол. «Подай мою одежду! — вопила она. — Подай мне одежду. У меня что‑то по спине проползло». Больше я ее не видел.
Закончив колледж и получив диплом, я шесть месяцев проработал учителем в испанском Гарлеме. Во многом это был отличный опыт, а во многом — не очень приятный, но долго моя служба не продлилась. Потом я начал работать в Пуэрториканском межведомственном совете ассистентом директора по правительственному исследовательско-демонстрационно-му проекту под названием «Улучшение обслуживания пуэрториканцев на северо-востоке США и в Пуэрто-Рико». Цель проекта состояла в отслеживании правительственных фондов и их движения через федеральные и региональные власти, чтобы определить, доходят ли деньги до пуэрто-риканского населения. В соответствии с правительственным указом, я был взят туда на работу как непуэрто-риканец. Но директору я так понравился, что я мог делать что угодно. Я уже говорил, что умел пользоваться мимеографом и гектографом. Я приходил в офис даже после закрытия и на выходных, чтобы разослать наше портфолио. Я создал его с помощью печатной машинки, макетов и шаблонов, а Питер знал, где в городе можно найти принтер. Эйс не делал ничего. Так нам удалось скомпоновать очень профессиональный промо-пакет с нашей фотографией, биографией и всем остальным. Я раздобыл новогодние выпуски музыкальных журналов «Billboard», «Record World » и «Cash Вох» и отыскал там огромный список директоров и менеджеров звукозаписывающих компаний, а также музыкальных репортеров и тому подобное. И стал рассылать им наше портфолио. Я, наверное, разослал тысячу портфолио всем-всем-всем, включая родственников сотрудников компаний, и люди нам отвечали. Потому что тогда профессиональное портфолио не было обычным делом. Это теперь оно есть у каждой группы. А в те дни это было неслыханно.
На каждой своей работе я чему‑то учился. Когда я преподавал, я узнал, как люди воспринимают новую информацию и какая информация их привлекает. Работая в Межведомственном совете, я понял, как важно уметь профессионально презентовать себя. До того как группа начала свою деятельность, я работал в агентстве «Директ мейл» — компании, куда люди шлют свои жалобы на рассылку рекламы. Агентство составляет списки таких людей и направляет в компании, занимающиеся рассылкой рекламы, чтобы они экономили свои деньги и ничего не высылали людям, которые зарекомендовали себя как равнодушные потребители. То есть они помогают рекламщикам лучше узнать рынок.