О жизни Славомира Равича до его приключения известно только то, что он пишет в своей книге: родился в 1915 г. в Польше..., учеба, которая должна была обеспечить ему карьеру почтенного инженера (электричество, радио)..., затем участие в войне в составе кавалерийской части. Арестованный в ноябре 1939 г. русскими, он избегает — без сомнения, по ошибке — участи, уготованной Сталиным для всех польских офицеров: пуля в затылок и братская могила в лесах Хатыни. Он попадает в Москву, заключенный в Лубянку, предстает перед судом (если его можно так назвать) и в середине зимы 40-41гг. его отправляют в Сибирь вместе с 4 тысячами других каторжников. Не многие из них вернутся.
Он вернулся. Живой. Книга, которую мы собираемся прочитать, рассказывает, почему и как. То, что он рассказывает, кажется до того невероятным, что сначала были сомнения в правдивости автора, дискуссии по этому поводу далеко не завершены. Но, признаемся, простого читателя это мало заботит.
Что стало с Равичем после его безумного, нечеловеческого странствия, он никому не говорит. Известно только то, что он жив и проживает в Лондоне. И что он больше не желает говорить об этом. С него достаточно и того, что каждый год он раскрывает несколько сотен конвертов, получаемых до сих пор от читателей со всего мира (его книга была переведена, по последним данным, на 18 языков). А что касается остального, он считает, что его произведение говорит за него. Воздадим ему должное.
Несколько лет назад Николя Бувье обратил внимание издательства «Фебус» на существование этой книги (опубликованной в 1956г. и переведенной на следующий год Альбеном Мишелем). Его захватило это повествование. Издатель, которого, в свою очередь, тоже горячо тронуло произведение, с первых же страниц стал думать о переиздании. «Это не литературный текст, — предупредил Бувье, — может быть, это даже лучше, чем просто литературный текст... Некоторые книги бывают достаточно сильны, чтобы не нуждаться в помощи стиля. И все же ты должен будешь заказать новый перевод, книга того стоит. И если тебе нужно предисловие, я к твоим услугам».
Николя больше нет. Мы не прочитаем его предисловие. А новый перевод готов и новому поколению читателей потребуется отказаться всего лишь от одной или двух ночей сна, чтобы на одном дыхании прочитать эти страницы.
Так как здесь мы с самого начала оказываемся в невозможном, в той наиболее удивительной категории невозможного, у которой бесспорный вкус истины. И это происходит прямо на глазах у читателя (этого бессердечного чудовища). Вначале направление Москва — Иркутск: три тысячи километров и пыль запломбированного вагона — преисподняя... Затем в середине зимы около тысячи километров пешком, с закованными в цепи ногами, прямо на север до лагеря, расположенного на подступах к Полярному кругу. Можно назвать это адом, и это не будет преувеличением.
Равич как раз из той категории людей, которые, насильно помещенные в ад, начинают говорить себе, что всегда можно уладить проблемы, обустроить место, что должен быть способ..., затем, когда они обнаруживают, что нет никаких способов, включая и способа сбежать, решают все-таки улизнуть.
Итак, их будет семеро вместе с ним, наделавших хлопот однажды морозной весной — трое поляков, литовец, латыш, югослав и... один американец(!). Они не очень сильны в географии. Они «просто» мечтают добраться пешком до Китая или английской Индии и знают, что солнце им укажет, по крайней мере, путь к югу. Ни один из них не способен на протяжении тысяч километров, которые им нужно пройти (понадобилось для этого два года), даже определить местонахождение пустыни Гоби..., тем не менее, они смогут преодолеть ее без запасов воды. Иногда наивность помогает...
Впрочем, она присутствует и в «манере» этого повествования. Равич, который прибег в свое время к помощи одного молодого английского журналиста, чтобы тот рассказал его историю читателям, был достаточно здравомыслящим человеком и не принуждал Доунинга писать совершенным литературным слогом. Он хотел, чтобы мастер пера пользовался его собственными, обыденными словами, и был чертовски прав. Николя Бувье, тонкий знаток в подобных вопросах, говорил нам: порой случается так, что литература выигрывает, когда обходится без помощи литературы.
Ж.П.С.
Форсированным маршем
Славомир Равич выражает свою признательность Рональду Доунингу, который помог ему написать эту книгу.
ЖИЗНЬ В ЛАГЕРЕ №303
Легкий утренний туман рассеялся, и при морозном и ясном свете дня я рассмотрел место, где, по решению суда, должен был провести двадцать пять лет своей жизни. Лагерь №303, находившийся в 450-600 километрах к югу от Полярного круга, представлял собой прямоугольник в восемьсот метров в длину и четыреста в ширину. По углам его на крепких деревянных сваях возвышались сторожевые вышки с пулеметами. Главный вход был обращен на запад, с каждой стороны от него находились гарнизонные бараки, кухни, хранилища и административные помещения. Примерно в центре ограды простиралась нейтральная территория, разделяющая солдат и заключенных.
Между нами и близлежащим лесом были воздвигнуты заградительные рубежи, какие бывают в лагерях для заключенных. Если выйти наружу, первым препятствием на пути к свободе был непрерывающийся круг из рулона колючей проволоки. Потом шла глубокая двухметровая траншея, одна стенка которой была вырыта под углом в тридцать градусов, а другая — совершенно вертикально. Затем возвышалась первая из двух бревенчатых изгородей высотой в четыре метра, с внутренней поверхностью без шероховатостей. Внешнее основание этих двух изгородей было укреплено сетью колючей проволоки. Совершенно открытая полоса земли, которая разделяла их, заменяла дозорный путь и соединяла караульное помещение, расположенное у главного входа лагеря, с четырьмя дозорными вышками. Там постоянно патрулировали часовые, по ночам — в сопровождении немецких овчарок. Эти волкодавы содержались в одной псарне вместе со сворой упряжных собак.
Тысяча людей застенчиво присоединилась к нам в то первое утро, большей частью финны, которые уже были тут к прибытию нашей оборванной толпы в четыре тысячи пятьсот душ. Они вышли из четырех бараков, стоявших в восточном конце ограды. Эти жилища, построенные из бревен, имели восемьдесят метров в длину и десять в ширину. Они были расположены соответственно основной схеме лагеря. Двери выходили на запад, и эта сторона была защищена от ветра и снега узким крытым проходом. Для нас, новоприбывших, явно никакого жилья не было предусмотрено.
Солдаты приказали построиться для еды. Мы стали проходить колонной перед окнами кухни — одного из зданий, расположенных слева от главного входа. Как обычно, нам раздали по кружке кофе и куску хлеба. Каждый как можно быстрее пил и протягивал свою жестяную кружку в проём следующего окна. Нам обильно наливали бурды, но не хватало посуды. Этот дефицит продолжался все то время, что я провел в лагере, и доходило до того, что для супа использовали деревянные миски.
Солдаты принесли некий помост в центр плаца, и по приказу младших офицеров и унтер-офицеров расположились вокруг него. После чего нас построили в форме широкого круга. Два полковника в сопровождении небольшого отряда прошли сквозь толпу, и один из них поднялся на упомянутый помост. Я находился в первом ряду и спокойно рассмотрел его. Высокий, худой мужчина элегантного вида с изможденным лицом, с седеющими висками был образцом кадрового военного. Его маленькие седые усы были безукоризненно пострижены, две сильно заметные складки соединяли упругий рот с энергичным подбородком. Он держал голову, слегка наклоняясь вперед, и я был поражен его безразличным видом, этим необъяснимым видом природной уверенности в себе, которую всякий, кто служил, замечал у некоторых из своих командиров. Он не показал никаких эмоций перед враждебной публикой, толпой горемык, охваченных глубокой и почти осязаемой ненавистью ко всему русскому. Он держался перед нами неподвижно и совершенно спокойно. Раздавались комментарии. Офицер медленно обвел нас взглядом. Установилась абсолютная тишина.
Четким и повелительным тоном он произнес нам свою речь на русском языке:
— Я — полковник Ушаков, начальник этого лагеря. Вы здесь находитесь, чтобы работать и я ожидаю от вас тяжелого труда и дисциплины. Я не буду вам говорить о наказаниях: вы, конечно же, знаете, что вас ожидает в случае неподчинения.
Первая задача — это обеспечить вас крышей. Значит, ваше первое задание будет заключаться в построении бараков для себя. Чем быстрее они будут построены, тем быстрее вы спасетесь от ненастья. Смотрите сами. В любом обществе есть люди, которые устраиваются так, что за них работают другие. Распущенность такого рода здесь будет недопустима, и ради всеобщего блага мы проследим за тем, чтобы каждый выполнял свою часть работы.
Я надеюсь, что вы не будете создавать трудностей. Если вы хотите высказать свою жалобу, я всегда готов их выслушать и сделаю все, что в моих силах, чтобы помочь вам. Здесь нет ни одного врача, но есть солдаты, которые прошли курсы спасателей. Те из вас, кто не в состоянии работать, будут размещены в существующих зданиях, пока другие не построят новые бараки. Я все сказал.
Начальник лагеря спустился, чтобы уступить место другому полковнику. Тот скорее вскочил, чем поднялся на помост, такой он был кипучий. В этом человеке не было ничего спокойного. Если от Ушакова исходило ощущение сдержанной властности, то этот тип демонстрировал свою власть наподобие орифламмы, развевающейся на ветру. Одетый лучше, чем его коллега, он носил куртку из овчины, и на ногах у него были элегантные, до блеска навощенные сапоги из мягкой кожи. Что касается возраста, то Ушакову он годился в сыновья.
Если я когда-либо и знал его фамилию, то забыл ее. Он был политическим комиссаром, и мы звали его только «политруком», а не иначе (это аббревиатура должности, занимаемой подобными ему функционерами). Целую минуту он с усмешкой, пренебрежительно разглядывал нас, самодовольный и высокомерный. Заключенным было не по себе, они переминались с ноги на ногу и не проронили ни слова.
Наконец, он заговорил. Он выражался как главный сержант, грубо и презрительно.
— Посмотрите на себя, — бросил он нам, выгибая плечи и кладя руки в перчатках на бедра. — Настоящее скопище животных! Нет, ну на что вы похожи? Вас считают людьми высоко цивилизованными, которые заявляют, что руководят планетой. Вы осознаете теперь, до какой степени нелепо все то, что напичкали в вашу голову?
Один смельчак из этой беспокойной толпы отважился ответить ему. Его голос прорезал тишину, когда политрук после своей вступительной нападки ненадолго замолк для пущего эффекта:
— На что мы можем быть похожи? Вы не даете нам бриться, у нас нет ни мыла, не сменной одежды!
Политрук повернулся в ту сторону, откуда доносился голос.
— Еще одна реплика, и я лишу вас рациона. — Его больше не прерывали. — За проведенное здесь время, — продолжил он, — и под руководством товарища Сталина мы сделаем из вас полезных граждан. Кто не работает, тот не ест. Моя задача — помочь вам исправиться. Здесь вы будете не только работать. Вы можете ходить на занятия, чтобы исправить свой взгляд на вещи. У нас отличная библиотека, куда у вас будет доступ после работы.
Он продолжил в таком же духе, затем резко произнес:
— Вопросы?
— А когда здесь наступает весна? — спросил один заключенный.
— Не задавайте глупых вопросов, — ответил ему политрук.
И на этом нас заставили разойтись.
Первые дни строительства бараков были несколько хаотичные. Все были относительно пылко настроены на то, чтобы самим приняться за работу, и возложить на более способных людей подходящие им задачи оказалось нелегко. Система организовалась потихоньку по прошествии двух или трех дней. Образовались бригады архитекторов и землеустроителей для того, чтобы начертить на земле план каждого барака и отметить их вехами, бригады рабочих, отобранных среди самых молодых, которые рыли мерзлую землю, чтобы выкопать глубокие ямы для столбов и, наконец, бригада плотников, людей, умеющих пользоваться теслом, чтобы обрабатывать деловую древесину. Большая часть работников выходила через ворота лагеря каждое утро в восемь часов под охраной вооруженных солдат.
Я был в бригаде лесорубов. Труба будила в пять часов, и почти сразу шествие заспанных людей отправлялось в отхожее место, к траншее, вырытой за расположением будущих бараков. Затем вставали в очередь за завтраком. Инструменты — объект скрупулезного учета каждое утро и в конце дня, когда мы их возвращали — вручались в хранилище, находящемся слева от входа. Когда мы выходили из лагеря, табельщик отмечал наши фамилии в своих списках.
Лес состоял, в основном, из елей, но были также березы и лиственницы в большом количестве. Я работал в бригаде лесорубов, орудуя большой двуручной пилой. Иногда менял занятие и рубил сучья. Я еще в детстве научился пользоваться топором в нашем имении в Пинске, и эта работа мне нравилась. Постепенно я набирался сил. Погружаясь в кипучую деятельность, испытывал чувство гордости и удовлетворения от того, что снова работал руками. В час дня мы возвращались в лагерь, чтобы доставить плотникам древесину. Нам выдавали суп, затем мы снова шли в лес и работали до наступления ночи. Ряд бараков с каждым днем становился длиннее.
Через две недели после нашего прибытия жилища были построены: два ряда из десяти строений разделялись широкой «улицей». Мне предоставили койку в одной из последних построек, и я совершенно отчетливо помню то чудесное чувство безопасности, удобства и тепла, которое я испытал, когда впервые морозной ночью вошел в свое новое жилище. Приятно пахло свежесрубленной елью. Вдоль бревенчатой стены были расположены пятьдесят коек по три яруса, сделанные просто из досок, положенных на прямоугольный каркас. Три жестяные печки, расположенные на одинаковом расстоянии друг от друга по длине помещения, пламенели в темноте, подтапливаемые обрезками древесины, которые мы приносили каждый день из леса. По примеру тех, кто уже жил в бараках, мы собирали как можно больше мха в наши фуфайки, чтобы расстелить их на досках коек. У нас не было вытяжной трубы, дым выходил через узкую трубу в отверстие, сделанное в крыше. Запах от дыма дров перемешивался с еловым запахом. В тот самый вечер я лежал на своей высокой койке, скрестив руки за головой, и слушал разговоры окружающих меня людей.
Напротив меня, повернувшись на бок, лежал мужчина лет пятидесяти. Сначала мы поговорили о бараках, отметили мастерство плотников, великодушно похвалили русских за теплопроводную тягу. Затем мой сосед стал вспоминать свою жизнь. Он был учителем в Брест-Литовске и сержантом запаса польской армии. Внезапно пришли русские и отдали его место одному коммунисту, который за двухнедельную «срочную переподготовку» изучил советские педагогические методы. Матери продолжали приводить к нему своих детей, но вследствие одного доноса он был арестован, допрошен и осужден на десять лет принудительных работ. Я вслух пожалел его, подумав про себя: «Десять лет...тебе повезло, старик». Он все еще говорил, хотя я уже засыпал, и это была первая ночь за многие месяцы, когда я спал по-настоящему.
После шести вечера каждый заключенный должен был вернуться в свое жилище. Допускались хождения из барака в барак при условии, если не образовывались большие скопления людей. За двумя рядами зданий велось строгое наблюдение с вышек с восточного края ограды, но если соблюдался категорический запрет подходить к колючей проволоке, охранники не вмешивались. Внутри помещений заняться было нечем. Нам нечего было читать, и освещения не было тоже. Единственными разрешенными занятиями после шести вечера были присутствие на организуемой политруком лекции по средам или же в другие дни — посещение библиотеки, которая находилась в подчинении того же политрука. В конце концов я подумал, что перелистывать страницы книг ни к чему не обязывает и отчасти займет эти длинные вечера. Я решил срочно попросить разрешения ходить в эту библиотеку. Мне охотно дали согласие.
Библиотека занимала половину одного из административных зданий, расположенных слева от входа в лагерь, и наиболее отдаленных, в двадцати метрах от колючей проволоки на южной стороне. Около двухсот книг были расставлены в ряд в глубине комнаты на не отшлифованных деревянных досках, и я вытащил из них несколько наугад. Было определенное количество произведений некоего Маяковского. А также имелось приблизительно пятьдесят томов серии «Русская Азбука» — иллюстрированных учебников по чтению для детей. В тот вечер и в последующие тоже я провел некоторое время, просматривая тома «Азбуки». Это оказались буквари, тексты которых были написаны в форме виршей, восхваляющих мощь советских самолетов и доблесть их пилотов, советские танки и танкистов, Красную Армию, советских героев, таких как Ворошилов, советских государственных деятелей, навроде Ленина и Сталина, трактористов и советских колхозников, всех знаменитостей СССР.
А наиболее ценными считались «История великой коммунистической партии большевиков» в двух томах и полная версия Российской Конституции. Проведя поучительные часы над этими двумя трудами, я сделал вывод, что если даже я проторчу здесь двадцать пять лет, маловероятно, что превращусь в коммуниста, русского или кого-нибудь еще.
Веселый и циничный чех, который «проживал» на койке рядом со мной, уговорил меня сходить с ним на одну из обязательных для всех солдат, свободных от дежурства, лекций, проводимых в среду вечером политруком. Политрук не стал скрывать своей радости, увидев нас и, прежде чем посвятить свое время солдатской аудитории, похвалил нас. Он говорил о мощи России, об ее господстве в мире (как бы мимоходом, специально для нас — о разложении пагубной капиталистической системы). Когда солдаты задавали ему вопросы, он приводил им марксистскую догматику и цитаты из речей и сочинений Ленина — Сталина. Когда мы уходили, он улыбался.
Он бы не улыбался так, если бы видел, как спустя несколько минут чех показывал перед нашими товарищами уморительный номер о его способе обучения солдат Красной Армии. Я был не единственным, кто катался от смеха. Этот парень был прирожденным артистом и имитатором. В заключение он спросил у своей публики: «Есть ли вопросы?» и тут же отвечал на них, искусно-язвительно искажая марксистско-ленинско-сталинскую теорию построения коммунизма. Все признали, что наше присутствие на лекции было очень полезно.
Несколькими днями позднее у нас появилось занятие другого рода. С нами жил один из нескольких заключенных в лагере священников, в большинстве своем католиков, но также русских и православных греческих. В тот вечер кто-то лежал, кто-то сидел, когда наш церковный служитель католического вероисповедания медленно прошел между койками и спросил, не возражает ли кто-нибудь против того, чтобы он совершил богослужение. Кто-то, может, воздержался от ответа, но никто не возразил. Он устроился в середине комнаты и провел очень простую службу, и латинские слова очень странно раздавались в таком месте. Я рассматривал его при слабом отблеске печей и этот кюре с длинной черной бородой показался мне необычным. Затем он помолился за наше освобождение, и я слез с кровати, чтобы пасть на колени. Многие проделали то же самое. Держа в руке посеребренное распятие из березы, он благословил нас. Он был высокий, худой, слегка сутулый, волосы с проседью, хотя, без сомнения, ему было не больше тридцати пяти лет. Я так и не узнал, почему он был депортирован в Сибирь. Он никогда не говорил о себе. Его фамилия была Горич, что на польском языке означает «горечь». Хуже не могло быть фамилии.
В конце этого первого месяца в лагере установился ритм размеренной жизни, и у каждого было чувство, что каким бы тяжелым ни было существование в этом отдаленном месте во власти бесконечной зимы, условия могли бы быть гораздо хуже. Все работающие заключенные получали по четыреста грамм хлеба в день, а те, кто был слишком болен, чтобы впрягаться в работу — по 300 грамм. Хлеб раздавали одновременно с утренним кофе, часть съедали немедленно, другую часть ели с полуденным супом и остаток — вместе с горячим напитком, подаваемым в конце дня. Иногда по воскресеньям нам давали сушеную рыбу, но хлеб оставался основным продуктом и самым важным элементом нашего существования. Табак тоже был решающим моментом, но в меньшей степени. Раз в неделю происходила раздача грубых «корешков» в достаточно большом количестве вместе с листочком очень старой газеты в качестве папиросной бумаги. Хлеб и табак были в лагере единственно ценными товарами. Они составляли нашу разменную монету и единственное средство для оплаты услуг.
Смертность была высокой в течение этого первого месяца. Многие среди уцелевших в столь смертоносном марше чувствовали себя в состоянии крайнего изнеможения, как морального, так и физического. Они не могли работать. По прибытии им были выделены койки в бараках, и они, совершенно истощенные, лежали там, пока не переставали цепляться за жизнь. И тогда добровольцы из числа их друзей переносили трупы на поляну, находившуюся в четырехстах метрах от лагеря, рыли в мерзлой земле могилу и оставляли их на месте вечного покоя.
Мне приходилось два раза сопровождать такую группу могильщиков. Тогда я и узнал, что начальник лагеря имел в своем распоряжении самолет. Мы прошли мимо, как мне показалось, простого открытого аэродрома посреди леса. Аэроплан, покрытый брезентом, стоял под деревьями. Это был небольшой тренировочный «Tiger Moth». Один из охранников сказал, что Ушаков управлял им сам, чтобы отправляться на общие квартальные совещания местного масштаба, проводимые в Якутске.
Во внерабочее время русские крайне редко вмешивались в наше существование. Инспекционные проверки проводились нечасто и поверхностно. Заключенные, занятые на рубке леса, заводили новых друзей и сразу же начинали добиваться разрешения переселиться в другой барак, чтобы жить рядом со своими товарищами по бригаде. Власти лагеря не возражали и давали знать, что такие переселения могут совершаться по взаимному согласию между заключенными. Большинство соглашались обменять свое место на табак, и таким образом, в эти первые недели, по мере того, как люди обзаводились друзьями, не прекращалась суета переездов. Я не знал близко ни одного из моих товарищей, хотя иногда и натыкался на Грешинена, моего товарища по маршу. Кроме него был только веселый чех, чьим чувством юмора я восторгался, но он никогда не был мне близким другом. Различные национальные группы стремились держаться вместе. Мы, поляки, взяли за привычку начинать день с исполнения гимна нашей страны, который называется «Когда появляется утренний свет». Русским не очень нравились наши пения, но они ничего не предпринимали для того, чтобы положить этому конец.
Обычно я проводил эти долгие вечера, лежа на койке, размышляя и созерцая вентиляционное отверстие в пяти метрах над моей головой. Люди негромко разговаривали, некоторые заходили сюда в гости из других бараков. До меня доходили слова, обрывки фраз, названия местностей, тюрем, полков... «Она мне сказала: «Дорогой, не волнуйся, это скоро кончится, и я всегда буду здесь ждать тебя»... Обрывки разговора об одном охраннике, который не успел посторониться, когда дерево сзади упало на него: «Бедняга, здесь его нога вряд ли излечится как надо»... Говорили об одном товарище, у которого были сломаны ребра: «Он хорошо справляется: подметает офицерскую столовую, и какой табак там получает!»... Это постоянно окружало меня, как бы составляло глубинное звуковое сопровождение моих собственных мыслей. А также запах ели, тепло и хождение взад-вперед тех, кто приподнимал крышку печи, чтобы добавить дров. И в это время мои мысли смешивались с образами из лагерной жизни; Ушакова, политрука, солдат (сколько их умерло?) и окружающих меня людей; таких как я молодых, энергичных; сорокалетних, которые, к моему удивлению (для меня в то время), были медлительны, но полны мужества и силы; и тех, кому было за пятьдесят, и боролись за то, чтобы не стареть, работать, жить. Они вели спокойный образ жизни, и вот теперь, что удивительно, у них находились силы с большим мужеством противостоять реалиям такой жестокой, совершенно другой жизни. Сейчас они должны были бы рассказывать сказки своим внукам, а вместо этого они целыми днями надрывались, таская стволы деревьев, работая рядом с людьми, которые чаще всего были вдвое моложе их. Есть что-то вроде скромного мужества, которое проявляется в несчастье. У этих людей оно было развито в наивысшей степени.
Я рассматривал со всех сторон эти мысли, которые толпились у меня в голове. Затем неминуемо (опять же мысленно) боролся со своими собственными проблемами, пока не засыпал. Вот навязчивая мысль, которая не давала мне покоя: «Провести двадцать пять лет в таком месте!..». Большинство тех, кого я знал, умирают год за годом. Прибывают новые. И я старею все больше и больше. Двадцать пять лет... Двадцать пять лет... Столько лет я прожил с моего рождения на свет.
Ну как мне выбраться? Если и пройду через колючую проволоку, ров и крепкие изгороди, куда направиться потом? Я вновь вспомнил о маленьком остяке и его слова относительно «отверженных». Смог ли хоть один из них вырваться из Сибири? Никто не надеялся, что сумеет пройти в одиночку через опасности этого необъятного края. Или же задумав побег, найти людей, решивших попытаться сбежать? Я задавался этими вопросами среди многих других и не находил ответа.
Однажды вечером, пойдя в отхожее место, я наткнулся на Грешинена.
— Грешинен, — осведомился я, — если однажды я смогу осуществить свой план побега, ты пойдешь со мной?
Он наморщил лоб.
— Ты говоришь серьезно?
Я кивнул в знак подтверждения. Он медленно взялся пальцами за бороду.
— Равич, — ответил он, наконец, — я подумаю над этим сегодня вечером и дам тебе ответ завтра.
Осторожный Грешинен. На следующий день я встретил его в открытом пространстве между двумя рядами бараков.
— Нет, — заявил он мне. — Я бы пошел с тобой, если бы был шанс в успехе. Но даже если русские нас не поймают, снег и мороз справятся с нами прежде, чем мы доберемся куда-нибудь.
Я пожал плечами.
— Я все еще не намерен умирать молодым, — добавил он.
Я задал тот же вопрос чеху. Вначале он решил, что я шучу. Затем он уселся на краю койки и предложил мне присесть рядом. Положив руку на мое плечо, он прошептал:
— Да, я охотно пошел бы с тобой. Только тебе нужны крепкие и здоровые товарищи. У меня проблемы с желудком и я думаю, что подохну от этого на днях. Если бы я пошел с тобой, это еще укоротило бы мне жизнь и ты бы пожалел, что взял меня с собой.
Помолчав несколько минут, он уточнил:
— Если представится случай, выбирайся отсюда, сынок. Будь внимателен и с умом выбирай себе товарищей. В любом случае, я желаю тебе успеха.
Мы тяжело работали в течение шести дней и отдыхали на седьмой. Каждое воскресенье начальник лагеря обращался к заключенным. Он объявлял о задачах на следующую неделю, обращал внимание на нарушения установленных в лагере правил. Затем он побуждал нас задавать вопросы и высказывать предложения. Мы провели так уже месяц, когда он вызвал добровольцев на выполнение нового задания: он искал людей, умеющих мастерить лыжи. Видя, что ответа не последовало, он дополнил свое предложение:
— Добровольцам повысят рацион хлеба на сто грамм и больше, если лыжи будут хорошего качества.
Вызвались шестьдесят человек, в их числе и я. Я не претендовал на звание мастера, но ради добавочной пайки хлеба почему бы не попробовать.
Цех устроили в другой половине здания, где находилась библиотека. Среди добровольцев полдюжины были знатоками дела и по общему соглашению они разделили остальных на две бригады: одна должна была помогать им, другая — рубить березы, пилить их и поставлять сырье в цех. Раньше я как-то смастерил две пары лыж, и это помогло мне устроиться работать внутри на просушке и вырезании. В тот же день, еще до того, как была произведена первая пара лыж, каждый получил свой новый рацион хлеба в пятьсот граммов.
На второй день мы «выпустили» наши первые пары. Мы их клали поочередно на стойки (одну впереди, другую сзади) и Ушаков проверял их лично. Он вставал на них, и лыжи прогибались в форме буквы U, а центральная часть доходила до пола. После чего двое солдат уносили их, чтобы испытать на пробеге по лесу. Испытания были заключительной проверкой. В конце недели Ушаков пришел и объявил нам, что образцы, отправленные в Якутск, отвечают требованиям Красной Армии и, таким образом, были приняты. Наш рацион хлеба сразу же возрос до одного килограмма в день, то есть стал больше, чем двойной размер основного рациона, и мы теперь получали больше табака. В конце второй недели мы производили по сто шестьдесят пар лыж в день.
Наши новые привилегии были очень плохо приняты бригадами, работающими в лесу. Меня неоднократно спрашивали, как я мог согласиться мастерить лыжи для русских солдат, но я никогда не позволял себе вступать в такие разговоры. По моему личному мнению, любая работа, выполняемая в лагере в Сибири, тем или иным способом приносила пользу Советам. Следовательно, лучше было выбирать более интересное занятие, если представлялась возможность. Интересное и хорошо вознаграждаемое. Учитывая то, что хлеб занимал главное место в нашей жизни, было бы удивительно, если бы менее удачливое большинство не высказывало неприязненных комментариев. Я делился своим табаком, а также давал хлеба больным. И многие другие заключенные, кто занимался производством лыж, поступали так же. Но недовольство продолжалось. Парадоксально, но самые убежденные сторонники бесклассового общества в удивительно кратчайшие сроки смогли создать два класса работников и очень решительно увеличить пропасть между ними, присудив одному из них значительное вознаграждение за труд.
Работая целый день в теплом цехе, где постоянно топилась печь для просушки дров, я чувствовал, что восстанавливаю силы. Я мог бы покориться судьбе, однако, наоборот, все больше и больше стал думать о побеге. Я начал искать способы, как сохранить и спрятать часть моей пайки хлеба. У меня еще не было точного плана, но я был уверен, что какое-либо неожиданное событие ускорит ход вещей.
ПРИГОТОВЛЕНИЕ К ПОБЕГУ
... — Смотри. Это он, вон там.
На следующий день в полуденный перерыв Маковски указал мне на заключенного, который держался немного в стороне от других.
— Подожди немного, — добавил он. — Понаблюдай за ним.
Это был широкоплечий мужчина, и бесформенная одежда не могла скрыть его величественную осанку.
— Ты кавалерист, — вновь начал Маковски через секунду, — ты должен сразу опознать такой тип солдат.
— Кто это?
— Поляк. Сержант кавалерии Антон Палушович. Ему сорок один год, но он крепкий, у него хорошее здоровье, он очень способный и опытный. С ним я пошел бы куда угодно. Хочешь, пойдем, поговорим с ним?
Мы так и сделали. Мне понравился вид этого Палушовича. Он принял наше предложение как солдат, которому дали задание. Он был очень рад, узнав, что я был лейтенантом польской кавалерии.
— Мы сможем, — сказал он. — Это будет нелегко, но мы сможем.
В этот вечер я явился к Колеменосу, хлопнул его по плечу. Он обернулся и улыбнулся мне:
— А, это ты.
— Колеменос, я собираю вещи с несколькими товарищами. Хочешь с нами?
Он положил свою большую руку на мое плечо.
— Ты серьезно говоришь?
— Да. И, может быть, это будет очень скоро.
Светлая борода гиганта просияла от широкой улыбки.
— Я с тобой, — он начал смеяться, похлопывая меня по руке. — Если будет нужно, я понесу тебя на своей спине. Учитывая то, что мы проделали весь этот путь от Иркутска, таща на себе эти мерзкие цепи, мы сможем пройти куда больше без них.
Отныне нас было четверо. Мы начали наши приготовления, чувствуя, что надо торопиться. Март приближался к концу, и я чувствовал, что осталось считанное время. Вначале нужно было сориентироваться. Например, мы заметили, что по ночам каждый выход патруля с немецкими овчарками сопровождался лаем и воем упряжных собак, которые не хотели оставаться в псарне. Это происходило каждые два часа. Мы узнали, что обход совершался всегда против часовой стрелки и неизменно начинался с южной стороны лагеря. Решили, что выйдем из лагеря с этой стороны. Следовательно, мы должны будем устроиться в ближайшем бараке, что мы и сделали с помощью раздачи рационов хлеба и табака.
Палушович предложил нам привлечь к заговору еще одного человека. Эжена Заро родом из Балкан, скорее всего, югослава. Ему было тридцать лет, и до ареста он был конторским служащим.
— Если вы хотите смеяться по дороге, — сказал нам сержант, — Заро тот, кто вам нужен.
Как комитет по вербовке, Маковски, Палушович и я издалека наблюдали за Заро, который стоял в очереди за ужином. Хорошо сложенный, ростом ниже среднего. Вокруг него не прекращался смех, черные глаза так и сверкали на лице весельчака.
— Хорошо, — решил я, — берем его.
— Я всегда хотел путешествовать. Это манит меня, — ответил мне Заро, когда я рассказал ему о нашем плане.
— Речь идет не о «легкой прогулке», и это далеко отсюда, — сказал я ему.
— Я знаю. Не мешай, я иду с вами! — Затем, помолчав: — У русских нет никакого чувства юмора. Мне не будет жалко покинуть их.
Теперь нас было пятеро, и мы решили довести наше число до десяти, чтобы, выбравшись из лагеря, разделиться на две группы, которые пойдут каждая по своему маршруту с целью усложнить задачу нашим преследователям.
Но это оказалось не так легко. Двое мужчин, имеющих все физические данные, и кому я раскрыл наши планы, даже слышать не захотели слово «побег». Сам факт того, что мы затронули эту тему, казался им опасным. По их мнению, наш план был равносилен самоубийству. Принимая во внимание новые привилегии, килограмм хлеба ежедневно и дополнительную порцию табака, они были довольны своей участью. Зачем идти на безумство и подвергать себя опасности полного провала и смерти?
— Вы, конечно, правы, — сказал им я. — Это просто неудачная мысль, что приходит в голову ни с того, ни с сего.
Все это время я продолжал сушить каждый день по полфунта хлеба, пополняя запас, спрятанный в глубине цеха за кучей бракованных лыж.
Нашего шестого товарища по побегу привел Колеменос. Это был двадцативосьмилетний литовец, архитектор по профессии, и звали его Захариус Маршинковас. Он был высокий, худой, с черными и живыми глазами. Что поразило меня, так это то, как он, определив факторы, действующие против нас, и находя их чудовищными, заключил, что если есть хоть малейшая надежда преодолеть их, то попытка оправдана. Это был умный и приятный парень.
Когда во время нашего разговора вполголоса Палушович упомянул фамилию Шмидт, я подумал, что речь идет о германо-русском поселенце, который присоединился к нашему поезду в Уфе на Урале. Эти русские с немецкими отчествами были потомками немецких ремесленников, которых привез Петр Великий. Я где-то читал, что они были поселены на берегах Волги.
— Он немец? — спросил я у сержанта.
— Я знаю о нем только то, что его зовут Шмидт, — ответил он мне. — Он в совершенстве знает русский язык. Это человек, который не покоряется судьбе и много размышляет. Он дает мне прекрасные во всех отношениях советы. Я рекомендую его вам.
Маковски и я решили встретиться со Шмидтом на следующий же день.
— Я покажу вам кто это, — сказал сержант, улыбаясь.
Палушович показал мне Шмидта кивком головы, когда тот подошел к окну кухни за своим кофе во время последней дневной раздачи. Маковски и я подошли к нему с ничего не значащим видом. Мое первое впечатление было таково, что я подумал: он, безусловно, слишком стар для того, чтобы бросаться в такую затею. На мой взгляд, ему было лет пятьдесят. Он был хорошо сложен, широкоплеч и маленького роста. Борода и волосы у него были с проседью. Он не выразил никакого удивления, когда я обратился к нему — без сомнения, потому что сержант предупредил его.
— Мы хотели бы поговорить с тобой.
Я говорил по-русски. Он сказал в ответ тоже по-русски:
— Идите в сторону бараков, я догоню вас через минуту.
Он вернулся в очередь, а мы отошли.
С кружкой кофе в руке он нашел нас, и мы подыскали спокойное место. Он, улыбаясь, остановился перед нами.
— Господа, меня зовут Смит. Мне показалось, что вы хотите предложить мне что-то.
— Смит? — повторили мы хором, озадаченные.
— Да, Смит, мистер Смит, американский подданный, — сказал он, радостный от нашего изумления. — Я вижу, вы удивлены, господа.
Мы не верили своим ушам. Он безупречно говорил по-русски. Я не обнаружил ни малейшего следа акцента.
— Извини, — произнес я, наконец, — но в это трудно поверить. Как ты попал сюда?
Он выражал свои мысли непринужденно, терпеливым, почти менторским тоном.
— Как я уже сказал, я — американец. Инженер по профессии, я входил в группу, радушно приглашенную советским правительством для того, чтобы оказать помощь в строительстве Московского метро. Нас было человек пятьдесят. Это было девять или десять лет назад. Я был арестован в 1936 году, обвинен в шпионаже и осужден на двадцать лет.
Он выпил свой кофе. Мы продолжали рассматривать его с все еще глупым видом.
— Я отнесу свою кружку, и затем мы вместе вернемся к баракам.
Маковски и я последовали за ним на расстоянии. Мы ожидали встретить тут поляков, украинцев, литовцев, эстонцев, чехов, финнов, выходцев из государств, пошатнувшихся от потрясений в Европе. Но американец...
— Может, если поискать немного, то можно будет разыскать англичанина или француза, — пошутил Маковски.
Палушович нашел нас:
— Ну, как он вам?
Уставившись на силуэт Смита, который, вернув кружку, возвращался к нам, Маковски пожал плечами.
— Герр Шмидт, — заявил он сержанту, — на самом деле мистер Смит.
Палушович недоуменно наморщил лоб.
— И мистер Смит, дорогой мой, американец.
Все это ошеломило Палушовича. Он открыл рот, чтобы сказать что-то, потом закрыл.
Медленно возвращаясь к баракам, мы по обыкновению осведомлялись о сроках наших наказаний. То есть, каждый из нас представился, как это сделал Смит, а он, по лагерному обычаю, спросил нас каждого по очереди: «На какой срок вы здесь?» Этот вопрос был все еще в ходу со времени первой встречи. Мы представлялись таким образом.
Наступили первые дни апреля. Маковски и я спали на койке около двери последнего барака. Колеменос также принял меры, чтобы поменяться, и другие надеялись переселиться к нам очень скоро. Сказав Палушовичу, что мы встретимся с ним попозже, мы пригласили Смита в наш барак. Сидя на койке Маковски, я набросал в общих чертах наш план. Я объяснил ему, что у меня есть все основания думать, что только южный путь, хоть и более длинный, имел какой-либо шанс на успех, хотя некоторые хотят идти по более короткому восточному пути, в сторону Камчатки.
Он не спешил с ответом, задал несколько очень существенных вопросов. Мы молча ждали, пока он думал. Затем:
— Господа, возможность присоединиться к вам я рассматриваю как знак благосклонности. Я согласен, что южный путь предпочтительнее. Вы можете рассчитывать на меня.
Раньше мы много бодрствовали по ночам. Пути, которые прошли все мы в России, были похожи друг на друга. Для Смита все было по-другому. Он был исключением, что интриговало нас. Он рассказал нам много вещей, но ни тогда, ни впоследствии он не сказал нам своего имени. Мы, шестеро европейцев, звали друг друга запросто по именам, но американец был для нас всегда мистером Смитом, как он представился в первый раз. Это слово «мистер» в каком-то смысле заменяло его имя, которое он так никогда и не открыл нам.
Глубокий шрам длиной примерно в двадцать сантиметров пересекал макушку его головы справа налево до затылка. Он получил его при обвале во время строительства метро.
— Если отбросить в сторону эту аварию, мне очень нравилось в Москве в течение нескольких лет. Работа была интересная, мне очень хорошо платили, и мне нравилось работать с русскими. У них у самих были хорошие инженеры, но ключевые посты доставались иностранцам, таким как я. Причина крылась, я думаю, в том, что в их глазах воплощение в жизнь этого проекта было вопросом национального престижа. И если бы дело приняло плохой оборот, для спасения чести страны ответственность должен был нести какой-нибудь иностранец... Я был доволен судьбой: всегда хотел увидеть Россию, и, вдобавок, меня щедро вознаградили за труды.
В Москве, городе, в котором между двумя войнами были одержимы идеей пятилетних планов, Смит и ему подобные, заселенные в хорошо оснащенные квартиры, с достаточным количеством денег, чтобы посещать дорогие магазины, куда пропускали только при наличии партийного билета или иностранного паспорта, были заметными людьми. У Смита был автомобиль, и он свободно ездил, куда хотел, что стоило потом ему досье, подписанного красными чернилами на суде тайной полиции. Но пока ему позволяли жить так, как он хотел. Он много работал и развлекался вовсю.
— Я не заметил, как надо мной навис меч. Через год, хотя я ничего не делал для этого, русские удвоили мне зарплату, оговоренную в контракте — с целью показать, как они были довольны прогрессирующим ходом строительства. С того времени я вообразил, что я на очень хорошем счету...
Однажды вечером 1936 года, когда Смит находился в своей квартире с любовницей, к нему ворвались люди из НКВД. Неброского вида, решительные, энергичные. Смит и его подруга были арестованы. Он никогда больше не видел ее. Другие жильцы дома, вероятнее всего, ничего так и не поняли. На рассвете Смит уже сидел в камере на Лубянке, где и провел шесть последующих месяцев. Он несколько раз обращался с просьбой устроить встречу с представителем посольства США, но каждый раз это заканчивалось превращением заявления в бесполезный клочок бумаги.
— Какая перемена! — задумчиво сказал он нам. — Сегодня преуспевающий инженер, а на следующий день — наемный иностранный шпион. Оказалось, что они не только наблюдали за моими действиями и поступками, но и вскрывали мою личную корреспонденцию. Обвинение в основном опиралось на то, что я писал о России в письме к моим родителям.
Закрытый суд был издевательством. Мне дали двадцать лет. Мой автомобиль и все мое имущество были конфискованы. Таким образом они отобрали большую часть выплаченного мне щедрого жалованья.
Я оказался в алмазодобывающем руднике на Урале. Я сообщил им, что могу значительно повысить продуктивность работы с помощью современных способов добычи. Это их не заинтересовало, и я продолжал орудовать киркой.
— А ты когда-нибудь думал о побеге? — спросил его Маковски.
— Я не переставал думать об этом с первых дней на Урале. В конце концов, я пришел к выводу, что одному этого не сделать.
Затем он подробно расспросил нас о нашем плане. Он хотел представить себе как можно ясную и подробную картину подготовительного этапа. Он задал нам разумные вопросы о расстоянии, которое нам предстояло пройти. Отдавали ли мы себе отчет в том, что нам нужно было пройти тысячу шестьсот километров пешком только до границ Монголии? Мы долго разговаривали почти шепотом в то время, как другие жильцы барака №1 проходили мимо нас, пританцовывали, чтобы стряхнуть снег, перебрасывались словами, собирались вокруг трех раскаленных печей. Я сказал Смиту, что мы сделаем так, чтобы он переселился из своего барака, расположенного в середине ряда, в наш. Я подчеркнул, что у нас мало времени.
Он поднялся с задумчивым видом.
— Приятного вечера, господа, — бросил он, выходя.
Мы так же приняли в свою компанию седьмого и последнего новобранца. В практическом смысле предусматривалось, что он нам будет полезен, когда мы войдем в контакт с англоязычным миром. Заро сказал ему:
— Когда мы будем на свободе, я бы хотел поехать в Америку.
Смит ответил:
— Я бы хотел, чтобы вы все туда приехали.
В конце первой недели апреля мы все устроились в одном бараке, что уже было победой. Мы собрали внушительную коллекцию шкур, в большинстве своем снятых Колеменосом с колючей проволоки во время многочисленных хождений за березовыми бревнами. У нас в запасе уже имелись шкуры соболей, горностаев, песцов и — настоящая удача! — шкура лани, которую убил один офицер, чтобы разнообразить офицерское питание. На точильном круге цеха я выпрямил и отточил проволочный гвоздь длиной примерно в пятнадцать сантиметров, чтобы сделать из него инструмент для разрезания шкур и проделывания дыр. Мы вырезали длинные ремешки-завязки из кожи для примитивных мокасин, сшитых нами по ночам в сумерках бараков. А также сплели из этих же ремешков ремни. Мы изготовили для каждого из нас теплые жилеты из вывернутых наизнанку шкур, которые носили под фуфайкой. Для ног мы смастерили гетры, подбитые мехом.
В этот период мы больше всего боялись разоблачения. Такая кипучая деятельность неизбежно должна была привлечь внимание. Любой доносчик мог бы получить от русских хорошее вознаграждение в виде хлеба и табака. Но Иуд не было. Те, кто догадывался о чем-либо, принимали нас за безумцев, и позволяли нам идти к провалу, который, по их мнению, был неминуем для нас. Для менее внимательных наблюдателей ничего подозрительного в том, чтобы таскать шкуры для своей пользы, не было. Мы оставались друг с другом как можно дольше в наших бараках и вели наши тайные совещания по дороге в отхожее место.
Я сообщил Ушаковой1, что нашел шестерых спутников. Она не спросила, кто они такие, и я не думаю, что она хотела знать об этом. Женщина преподнесла нам бесценный подарок — топор.
— Это на всю жизнь останется на моей совести, — сказала она мне, — я впервые в жизни своровала что-то.
Я приделал к топору ручку и доверил его Колеменосу, который для полной уверенности хранил его с тех пор на себе, сунув за ремень.
Другой ценный предмет, который я смастерил в цехе — красивый тесак длиной в тридцать и шириной в три сантиметра. Вначале это был простой кусок сломанной пилы, который я нагрел в печке, выковал из него лезвие и заострил на точильном круге. Рукоятка была сделана из двух обработанных кусочков дерева, плотно прижатых друг к другу с помощью длинных ремешков из кожи лани. Так же как Колеменос хранил топор, я оставил за собой право беречь тесак. Это были вещи, хранение которых в лагере было опасно. К тому же, если бы нашли какой-либо из этих предметов, с осуществлением наших планов было бы покончено.
Мы уже решили вопрос об огне. В Сибири, где спички были роскошью, существовал примитивный, но эффективный способ. Берут плотный гриб, который сдирают пластинками с деревьев, и который русские называют губкой. Его кипятят и сушат. Затем достаточно выбитой из кремния искры, чтобы губка без труда воспламенилась. Мы накопили их в большом количестве, и все стали экспертами в этом деле.
Мы узнали, что пасхальное воскресенье будет через неделю. В 1941 году он выпадал на 13 апреля, как я затем узнал. За неделю до этого, в воскресенье, 6-го апреля, завершились наши приготовления. Наш гардероб для побега завершился изготовлением семи меховых шапок, удлиненных на затылке манишками, засовываемыми под воротник шубы. Мы все как бы сидели на горящих углях, готовые к побегу, и ревностно заботились о нашей экипировке — шкурах, топоре, тесаке, запасах сушеного хлеба, опасаясь, как никогда, за каждую украденную и сбереженную вещь.
В тот день Ушакова вызвала меня и сказала:
— Мой муж уехал в Якутск. Поэтому его не было на сегодняшней перекличке. Я изготовила вам семь котомок из джутовых мешков. Ты должен будешь уносить их по одной.
Она была совершенно спокойна. У меня сильно колотилось сердце, так я был напряжен. Когда она отдавала мне первую из котомок, я увидел, что все они были одинаково плотно набиты продовольствием. Как же мы сможем их спрятать? Пока же я запихал ее внутрь куртки, засунул руки в карманы и пошел в сторону барака. Сгорбившись, с опущенной головой, как человек, ушедший в свои мысли. В последующие дни я повторил этот маневр шесть раз, зная, что если меня разоблачат, то это будет немедленный и окончательный провал. Из этих мешков мы временно сделали подушки, обернув их шкурами и мхом, дрожа от страха все то время, пока мы были на работе.
В эти последние дни мы подобрали выброшенную на свалку солдатскую куртку из овчины. Для чего? Есть старый браконьерский трюк: нужно волочить за собой овчину, чтобы охотничьи собаки не могли учуять запах человека. Я предложил друзьям использовать эту уловку. Они согласились.
Мы следили за погодой — важнейшим фактором плана нашего побега. Нам нужен был снег, который падал бы большими хлопьями и замел следы. В понедельник было холодно и сияло ясное небо. Во вторник — порывы ветра и слабый снегопад. В среду утром хмурое и закрытое небо принесло нам то, чего мы ожидали. Час за часом снег становился все гуще. Постепенно он заполнил нейтральную территорию, которая разделяла нас от колючей проволоки. Во время полуденного перерыва мы все семеро встретились ненадолго. Обменялись словами: «Это будет сегодня». Примерно в четыре часа после обеда я ушел из цеха в последний раз. Моя фуфайка была набита всем запасом хлеба, который мы отложили, и на икре ноги я чувствовал холод лезвия тесака, засунутого в правый сапог. Мы выпили вечерний кофе, поели немного хлеба из ежедневного рациона, и по одному или двое направились к бараку.
Мы зачастили в отхожее место, чтобы договориться о мелких деталях операции. Смит посоветовал нам не начинать слишком рано. Он считал, что лучше будет сделать это, когда лагерь уснет. По его мнению, более благоприятным моментом будет полночь. Теперь нужно было успокоиться. К счастью, снег продолжал падать большими пушистыми хлопьями, которые покрывали и заметали все.
Заро высказал нелепую идею присутствовать на пропагандистской лекции, которая проводилась по вечерам каждую среду. Мы прыснули от смеха, затем Маковски сказал: «А почему бы и нет?» И мы все семеро отправились туда, оставив наши драгоценные мешки на койках, предварительно спрятав их подо мхом, и говоря себе, что теперь, в этот последний вечер, ничего плохого не могло случиться. Мы устроились в глубине зала, и политрук не без удивления приветливо нам кивнул. Мы в ответ улыбнулись ему и постарались не показать своего нервного состояния.
Это было наиболее захватывающее политическое собрание, которое я когда-либо видел, хотя оратор тут был ни при чем. Политрук, офицер самого высокого ранга в отсутствие Ушакова, был в ударе. Он снова прожужжал нам уши разглагольствованиями про чудо, совершаемое Советским государством, про пользу труда, про роль самодисциплины в рамках государственной дисциплины, про славный интернациональный идеал коммунизма. А что сказал товарищ Сталин своим товарищам-трудящимся про колхозы в 1938 году? Один усердный солдат поднялся и дословно процитировал две или три фразы этого эпического призыва. Политрук пустил в ход все средства: советская культура, разложение и распад капитализма, что из этого вытекает... Это была его прощальная речь, касающаяся нас, и мы вкусили от нее сполна.
Это длилось полтора часа, затем мы встали, чтобы попрощаться.
— Спокойной ночи, полковник, — сказали мы хором.
— Спокойной ночи вам, — ответил он.
Жильцы барака №1 готовились лечь спать. Смит и Заро, которые занимали койки, наиболее близко находящиеся от двери, должны были дать нам знак к уходу. Мы разошлись, чтобы лечь на свои тюфяки. Шестеро из нас совсем не спали, а верзила Колеменос начал спокойно храпеть на своей койке надо мной.
Прислушиваясь к биению своего сердца, я размышлял. Я не помнил, попрощался ли я с Ушаковой. В конце концов, я убедил себя в том, что ей бы не понравилось, если бы я сделал это. Часы проходили медленно. Постепенно в бараке установилась тишина. Кто-то храпел как звонарь. Кто-то разговаривал во сне. Другой, с трудом проснувшись, поднялся, чтобы разжечь печку, которая была ближе других от его койки.
Смит похлопал меня по плечу:
— Пора, — прошептал он.
Я тихо потряс Колеменоса за плечо, повторив:
— Пора.
МЫ ПРЕОДОЛЕВАЕМ ЛЕНУ
Мы взялись за кожаные ремешки, которые приделали к мешкам, чтобы носить их на спине. Затем каждый собрал мох у изголовья койки в форме подушки.
— Все нормально? — прошептал я.
— Да, — ответили мне шепотом.
— Никто не передумал?
Ответа не было.
— Идем, — сказал Маковски.
Я положил свой мешок у двери и вышел. В лагере было тихо. Все так же обильно шел снег. Я не мог различить колючую проволоку. С вышки на юго-восточном углу, ближайшей опасности для нас, не должны были видеть дальше, чем на двадцать метров. Мы могли только благодарить небо, что в этих краях, где не было ни проточной воды, ни электричества, не было даже прожекторов.
Внутренняя сеть колючей проволоки находилась на расстоянии сотни метров от двери барака, и успехом первой части операции мы были обязаны тому, что затвердевшая от мороза колючая проволока не облегала зону по всему контуру. Напротив нас было углубление в земле, где расчистив снег, мы рассчитывали проделать себе проход высотой примерно в два фута.
Мы проскользнули на улицу по одному с интервалом в одну минуту. Заро ушел первый и я молился, чтобы он сразу же оказался на уже упомянутом месте. Затем пошел литовец. Потом — Смит, Маковски и Палушович. Колеменос повернулся ко мне и тихо сказал:
— Надеюсь, что они выроют ров, достаточно широкий для меня.
Я смотрел, как он уходил в темноту вслед за другими, держа свой мешок перед собой, чтобы проталкивать его в проходе сзади, как это было предусмотрено. Затем наступил мой черед. У меня руки были совершенно мокрые от пота. Я последний раз оглянулся на барак: все безмятежно спали. Затем я быстро пошел.
Когда я дошел до колючей проволоки, Смит переходил через нее. Двое уже были на другой стороне. Остальные ждали, присев на корточки. Прошли мучительные минуты, пока сержант, затем Маковски, тяжело дыша, изгибались, прижавшись животом к земле. Верзила Колеменос первым сунул голову в проход, и я задержал дыхание. Он был на полпути, когда воротником пальто зацепился за колючую проволоку. Чтобы отцепиться, Колеменос резко двинул плечом. Маленькие кусочки льда тут же откололись от проволоки и упали с хрустальным звоном.
— Больше не шевелись, Анастазий! — бросил ему я. — Вообще не двигайся.
Кто-то с другой стороны забрал его мешок и протянул руки, чтобы попытаться отцепить его. Минуты растянулись. Сжав челюсти, я принялся отсчитывать секунды на пальцах. Колеменос был абсолютно спокоен, пока наш товарищ отцеплял его плечи. Наконец, наш великан снова двинулся вперед. Я медленно выдохнул и пошел в свою очередь. Первое препятствие осталось позади. На это ушло целых двадцать минут.
Встав на колени на краю траншеи, мы рассмотрели в сумерках первую деревянную изгородь, которая возвышалась с другой стороны. Колеменос соскользнул на дно ямы, затем прислонился к крутой стенке. Он перенес нас по одному через ров, подставляя соединенные руки под наши ноги и поднимая нас на насыпную земляную площадку у подножья изгороди высотой больше трех метров. Прошли драгоценные минуты, пока мы выбирались из ямы. Затем, вскарабкавшись на его плечи и вытягиваясь до предела, мы смогли достичь верхушки заграждения. Опираясь на поперечный брус, скрепляющий с другой стороны бревна между собой, первые помогали подняться идущим следом.
Колеменос снова создал нам проблему. Оставаясь на верхушке изгороди, Маковски и я склонились вниз, чтобы вдвоем схватить его за руки. Три раза мы подтягивали его так, что кончики его пальцев всего несколько сантиметров не доставали до верхушки, и каждый раз он вновь падал вниз. Передохнув, дрожа от усталости, почти отчаявшиеся, мы предприняли еще одну попытку. Он пытался зацепиться за что-нибудь пальцами, и ему это удалось. К нашим усилиям прибавилась его колоссальная сила. Он медленно подтянулся и, наконец, перелез на ту сторону.
Чтобы перебраться сразу через колючую проволоку, которая опоясывала подножье изгороди, мы прыгали подальше, и проваливались в глубокий снежный сугроб. Двое или трое из нас не смогли прыгнуть достаточно далеко и поцарапались. Теперь мы оказались на дозорном пути между двумя изгородями, и время поджимало. Я думаю, что если бы в этот момент я услышал лай упряжных собак, означающий начало патрулирования, то упал бы в обморок.
Мы врассыпную пробежали несколько метров, разделяющих нас от внешней изгороди, и на этот раз первым прибежал Колеменос. Без сомнения, мы производили очень мало шума, но он мне показался оглушительным. Я был последним и Колеменос приподнял меня и помог подтянуться на руках на верхушку изгороди. Снова нужно было прыгать в пустоту, чтобы перейти через последнюю сеть колючей проволоки. Мы поднялись и, задыхаясь, проверив, все ли целы и невредимы, побежали след в след. У меня вокруг талии была повязана старая солдатская куртка из вывернутой овчины. Я стал волочить ее за собой, привязав к ремню, надетому на запястье.
Мы до изнеможения бежали между деревьями, полностью покрытыми снегом. Бежали на юг. Вот один из нас рухнул на снег, затем другой. Мы помогли им подняться. Наш стремительный вначале бег немного замедлился, и мы продолжали в таком темпе бежать до восхода солнца и все утро. Мешки немилосердно били нас по спине. Каждый раз, когда мы останавливались, чтобы перевести дыхание, я очень скоро начинал торопить своих товарищей продолжать путь. Я заставил их продолжать этот изматывающий бег до одиннадцати часов утра, пока не увидел, что ни один из нас не способен больше сделать ни шага. Я подобрал старую овчину. Мы смотрели друг на друга. Палушович, согнувшись пополам, положив руки на колени, пытался перевести дыхание. Двое других скрючились на снегу. Все, как измученные животные, были с раскрытыми ртами и высунутыми языками.
Мы оказались в неглубокой впадине, где деревья росли не очень густо. Затем спустились на дно углубления. Мы не могли вылезти из нее, не отдохнув немного. И провели там минут десять, такие запыхавшиеся, что не могли разговаривать, вспотевшие, несмотря на температуру, близкую к -20®С. Снег продолжал падать, теперь менее густо, и холодный северный ветер покачивал оголенные ветви деревьев. Словно загнанные звери, мы прислушивались, пытаясь узнать, нет ли преследования. Мы все думали о собаках. Но были слышны лишь шум ветра, скрип снега и деревьев.
Наверху, слева от нас, растительность была гуще.
— Вот что нам нужно, — сказал я наконец. — Там мы будем лучше защищены и скрыты.
Послышались ворчливые возражения, но Смит согласился со мной:
— Равич прав.
С трудом выбравшись из впадины, мы выбрали ствол большого дерева и укрылись под ним. Расчистив площадь примерно в два квадратных метра, мы соорудили вокруг небольшую стену из плотного снега. Колеменос нарубил веток своим топором, и была сооружена грубая решетка, на которую набросали снега, чтобы сделать крышу непроницаемой. Наш горький опыт в Сибири научил: опасаться, прежде всего, следует ветра, так как именно ветер и убивает. Старый остяк говорил мне: «Снег? Кого волнует снег? Достаточно накрыться им, чтобы спать в тепле, как на пуховой перине».
Впервые после побега мы открыли наши котомки. У каждого были буханка хлеба, немного муки, примерно пять фунтов перловой крупы, соль, сотня граммов табака «корешки» и газетная бумага. К этому прибавлялся запас сушеного хлеба, отложенного мной. К каждому мешку были привязаны запасные мокасины, изготовленные нами, и остатки шкур. Мы залезли в наше подобие иглу, и, прижавшись друг к другу, начали тихо разговаривать. Посовещались, чтобы решить, сможем ли курить. Пришли к заключению, что риск — незначительный, зато табак успокоит наши нервы. Мы устроили настоящую курильню, растянувшись рядом друг с другом в нашем закрытом убежище.
Не было и речи о том, чтобы разжечь костер в такой близи от лагеря. Поэтому мы довольствовались жеванием хлеба. И тут мы сделали открытие, касающееся Палушовича: у него не было ни одного зуба. Жевать твердый хлеб было для него невыносимым страданием. Прежде ему надо было размягчить его в воде. Так как последней у нас не было, он с трудом смешивал хлеб со снегом.
— В то время, когда они схватили меня в Белостоке, у меня были хорошие зубы, — объяснил он нам. — Но эти сволочи из НКВД выбили их у меня ударами кулаков. Для них это было жестоким развлечением, но мне было совсем не смешно, уверяю вас, когда я пытался жевать тюремный хлеб деснами. Когда мы дойдем до того места, куда направляемся, первое, что я сделаю — это полный зубной протез.
— Да еще и из золота! — воскликнул Заро. — Ты вполне заслуживаешь этого.
Это сильно рассмешило нас и Палушовича в том числе. Мы подремали несколько часов до вечера, не забывая по очереди караулить у входа. Колеменос уснул как ребенок, и мы не смогли разбудить, когда пришла его очередь сторожить. Литовец Маршинковас разбудил нас с наступлением ночи. Съев по куску хлеба и выкурив по одной папиросе, мы вылезли наружу. Снег шел уже не так густо, но ветер усилился. Мороз свирепствовал. Все тело было разбито, все болело.
Мы понимали, как важно по возможности быстрее уйти подальше от лагеря. Всю эту вторую ночь мы шли то бегом, то шагом. Моя ломота прошла через час, уступив место боли, вызванной тем, что мешок постоянно бил в спину. Временами я нес его на груди. Топор Колеменоса, засунутый за ремень, поранил его; в конце концов он взял его в руку. Несмотря на то, что ночью никогда полностью не темнело, мы тяжело продвигались вперед по обледенелому снегу, где складки местности были заслонены густо растущими деревьями. Утром, перейдя через замерзший ручей и взобравшись на отвесный склон, мы углубились в лес и разбили лагерь.
В течение первых четырех или пяти дней мы продолжали идти по ночам и укрывались днем. Не было никаких признаков того, что за нами гнались. Мы пришли к выводу, что снег в первую ночь замел все наши следы, и преследователи направились на восток — наиболее короткий и поэтому более вероятный маршрут для беглецов. Настроенные относительно оптимистично, мы поздравили себя с тем, что решили бежать на юг. Днем мы отправлялись в путь, продвигаясь вперед бок о бок разбросанным строем, и проходили по пятьдесят километров в день. Наблюдая за солнцем, когда оно появлялось, и за мхом, который рос на защищенной стороне деревьев, мы держались приблизительно правильного курса. Мы перешли через много замерзших рек, все время направляясь к югу, чтобы, как я считал, перейти через Лену. Это был трудный период, когда нам надо было бороться с морозом и усталостью. Тем не менее, мы сохраняли очень хорошее настроение. Большинство из нас мечтали о том дне, когда мы сможем разжечь костер, и, чтобы подбодрить себя, мы решили, что сделаем это, как только выйдем на Лену.
Через неделю наметились взаимные симпатии. Два профессиональных солдата, Маковски и Палушович, охотно держались вместе. Маршинковас, сдержанный и серьезный, иногда неожиданно проявляющий чувство юмора, подружился с Колеменосом. Смит, признанный теперь всеми как наиболее мудрый советчик группы, стал моим товарищем. Заро относился ко всем одинаково, он был общим другом и с радостью переходил из группы в группу. Этот Заро был необыкновенный человек. Как-то конце изнурительного дня мы постукивали по ноющим конечностям, чтобы вызвать в себе побольше энергии, достаточной для сооружения убежища. И тут я увидел, что Заро, желая превратить собственное и наше бессилие в шутку, присел на снег с руками на бедрах и стал показывать русский танец; Колеменос начал хохотать, отчего его борода вскоре стала мокрой от слез. Ничто не могло сломить Заро. Из всех весельчаков, которых мне довелось видеть, он, бесспорно, был самым ярким. Он научил нас всех, что даже самые мрачные неприятности не были полностью лишены юмора.
Во время этого движения в сторону Лены у нас появилась первая маленькая удача в охоте. Мы поймали и убили соболя, который с трудом передвигался по снегу. По внешнему виду и размерами он был похож на куницу. Зверек изо всех сил старался убежать, но мы окружили его, вооруженные березовыми палками. Может быть, он был ранен, я этого не знаю. Маковски убил его сразу одним ударом. Мы разделали соболя, но не были до такой степени голодны, чтобы съесть.
На восьмой или девятый день наше продвижение вперед стало заметно легче. Теперь мы шли вниз по пологому скату к югу. Появились кустики жухлой травы, шуршащей и типичной для Сибири. На стволах деревьев стало больше мха. В тот день, сразу после обеда, лес внезапно поредел, и мы увидели Лену, покрытую льдом. Ее ширина, наверное, превосходила семьсот метров. Она была величественна даже в этом месте, хотя простиралась примерно еще на две тысячи километров, где дельтой многочисленных разветвлений впадала в Северный Ледовитый океан. Мы оставались какое-то время в укрытии, прислушиваясь и приглядываясь. День был ясный, и звуки должны были доноситься хорошо. Но все было тихо. Мы находились приблизительно в 1500 метрах от ближайшего берега на низине, которая явно превращалась в болото, когда таял снег.
Американец бесшумно подошел ко мне.
— Лучше будет, если мы останемся здесь на ночь, — предложил он. — Чтобы перейти завтра на заре.
Я был того же мнения.
— Сейчас вернемся и спрячемся.
Знаком я показал другим направление. Мы повернули обратно и прошагали в хорошем темпе минут двадцать. Мы построили наше укрытие, и когда наступила ночь, разожгли наш первый костер с помощью губок и сухих веточек, которые мы носили с собой в течение нескольких дней между курткой и меховым жилетом.
По сравнению с тем, какое расстояние нам предстояло преодолеть, мы прошли немного, но так как Лена была нашей первой вехой, то это уже представляло в наших глазах значительный успех. Пока дым от костра поднимался меж деревьев и рассеивался в ночи, мы отметили событие горячей пищей — кашей — крупяным бульоном из перловки и муки, с добавлением соли. Котелком служила пол-литровая алюминиевая кружка, имелись две грубо сделанных ложки. Кружка переходила из рук в руки, и каждый по очереди черпал оттуда одну-две ложки. Первый круг не затянулся, быстро проглотили. И снова стали подтаивать снег, чтобы приготовить вторую кружку каши. Сержант имел право макать свой хлеб в кашу, чтобы смягчить, а мы поздравляли друг друга с этой роскошной едой. Огонь горел всю ночь, поддерживаемый тем, кто стоял на страже.
Итак, на заре мы молча перешли через Лену, самую могучую реку этого края, где есть столько больших рек, и ступили на противоположный берег. Несколько минут мы рассматривали берег, который только что оставили позади себя. Напряжение последних недель уже начинало спадать. Мы все боялись, что никогда не сможем дойти до Лены, и вот, пожалуйста, мы были здесь, живые и невредимые. Мы смотрели на следующий этап пути с уверенностью.
Не придавая этому особого значения, кто-то заговорил о рыбной ловле, что вызвало у меня вереницу воспоминаний. Я сказал им, что у нас зимой рыбачили, пробивая дыру во льду.
— Сделав дыру, — вмешался Заро, — как вы ловите рыбу? Подзываете свистом?
— Нет, — объяснил я, — оглушенная рыба всплывает на поверхность по причине перемены давления в момент, когда раскалывается лед.
Остальные расхохотались и стали смеяться надо мной. Они хвалили меня за талант рассказывать небылицы.
— Ну что ж, хорошо, — сказал я им. — Попробуем это.
Колеменос нашел большое бревно, и мы протащили ее метров двадцать по льду. Колеменос взял в охапку тяжелую часть бревна, тогда как Заро и я держали его за нижнюю часть, чтобы точно направлять удары. Мы стали яростно бить по льду. Вскоре на нем образовалась дыра, вода забила, как из гейзера, и разлилась вокруг наших ног. Ну, конечно! Четыре рыбы, размерами с селедку, стали нашей добычей. Мы запрыгали, собирая их, и были возбуждены, как мальчишки. Мои товарищи окружили меня, хлопали по спине, а Заро сочинил маленький куплет, где они извинялись за то, что усомнились в моей правдивости. Затем Смит, внимательно осмотревшись вокруг, сказал нам, что лучше не испытывать судьбу и укрыться под деревьями. Выпив немного ледяной, прозрачной воды из Лены, мы пошли.
Мы направились на юг, начав второй этап нашего пути, теперь имея целью озеро Байкал. Местность была очень похожа на ту, которую мы прошли, когда направлялись на запад в сторону лагеря. Даже если мы все еще проходили через густые леса, и если на хребтах и холмах часто росли деревья, больше уже не было огромных лесов, встречавшихся выше на севере. Малорослые кусты, густые кустарники противостояли суровой зиме, везде почти в изобилии росла характерная буро-зеленая трава, колыхающаяся на сибирском ветру.
Мы провели нашу первую ночь после перехода через Лену в рощице на верхушке бугра. Пожарили наших рыбок, нанизав их за жабры на кончике прутика. Это первое блюдо из свежего продукта вместе с кашей было для нас пиршеством.
Утром Маршинковас, отошедший на некоторое расстояние, чтобы облегчиться, вернулся и дал нам знак следовать за ним. Заинтригованные, мы пошли следом. Он довел нас до маленькой поляны, где, все еще такой же таинственный, указал нам на что-то пальцем. В тени дерева стоял крепкий дубовый крест высотой чуть выше одного метра. Мы приблизились. Я удалил мох и плесень и прочитал надпись — буквы «ВП» (аббревиатуру, обычно используемую для обозначения понятия «вечная память»), три инициала имени и дату «1846 г.». Крест был явно дубовый, что не могло не удивить нас, так как в этом регионе росли только хвойные деревья.
— Знаете, — сказал Маршинковас, — мы, без сомнения, первые, кто видел этот крест с тех пор, как он был воздвигнут здесь.
Сержант Палушович поднес руку к меховой шапке, медленно снял ее и опустил свой бородатый подбородок к груди. Увидев это, мы переглянулись и, в свою очередь, обнажили головы, чтобы поклониться. Я прочитал про себя короткую молитву за упокой души того, кто умер здесь, и за наше собственное спасение.
Матерчатые прорезиненные ботинки, которые мы получили в Иркутске, износились. Теперь мы все носили мокасины и гетры собственного производства, направляясь на юг из расчета примерно сорок пять километров в день. Мы тратили на дорогу десять часов ходьбы ежедневно. Хотя все еще не видели ни одного признака человеческого присутствия, мы продолжали идти в ряд, на расстоянии друг от друга — на случай, чтобы если кто-либо из нас встретит кого не надо, то другие смогли бы беспрепятственно убежать. Наши отношения стали более спокойными, и мы свободно разговаривали. По вечерам, во время остановок, Смит часто был вынужден отвечать на вопросы относительно Америки. Мы понимали, когда он рассказывал, что Смит объездил Соединенные Штаты вдоль и поперек, и я помню, насколько нас очаровывало то, как он описывал Мексику и великолепное посеребренное седло, которое он купил там.
Он рассказывал нам, что в тот период, когда работал на уральских приисках, встретил американца, с которым познакомился в Москве. Так Смит пришел к выводу, что не был единственным среди своих сограждан, за кем следило НКВД.
Удачное метание дубины, за которым последовала неистовая толчея в рыхлом сугробе, принесли нам вкусное блюдо в виде зажаренного сибирского зайца и пополнили наши меховые запасы красивой белой шкуркой.
Наши успехи в области охоты были чисто случайными. Вооруженные всего-навсего одним ножом, одним топором и несколькими дубинами на всех, мы оказались очень плохо снаряженными для того, чтобы поймать дичь. Можно было бы относительно легко сделать простые и эффективные капканы, наподобие тех, которыми охотились солдаты в лагере, но необходимость в постоянном передвижении не позволяла нам заниматься этим. Нас утешало то, что пока у нас оставались еще хлеб, мука и крупа, эти случайные небольшие дополнительные блюда — свежая рыба и заяц, выпрыгнувший из норы слишком поздно, — поднимали уровень нашего питания гораздо выше обычной жалкой лагерной пищи. Мы много раз видели сусликов, сибирских сурков, высовывающих свои любопытные головы из нор, но ни разу не поймали. Заро свистел им вслед и строил гримасы.
Когда дело касалось леса и охоты, мое мнение всегда одерживало верх. Шестеро моих компаньонов были горожанами. Опыт счастливых дней, проведенных мною в детстве на болотах Припета, теперь очень часто приносил свои плоды. Я не сомневался в том, что короткое и периодическое наблюдение за солнцем и исследование мха на нижней части деревьев позволяли мне достаточно правильно держать курс на юг. У меня было также достаточно точное представление о юго-востоке Сибири, где находились истоки Лены и Байкал. «Нужно только найти северный край озера, — говорил я друзьям, — и его длинный восточный берег приведет нас почти за пределы Сибири».
Это представление о Байкале как о природном проводнике, способом помочь выбраться из этого незавидного края, стало стимулом, заставляющим нас следовать форсированным маршем в течение последующих недель.
БАЙКАЛ И БЕГЛЯНКА
Мне трудно вспомнить по порядку видоизменения всех регионов, по которым мы прошли. Я сохранил в памяти достаточно ясные картины тех или иных пейзажей, запечатленных воспоминанием о каком-либо событии, выходящем за рамки обычного — как сценическую декорацию в определенный кульминационный момент пьесы.
В тот день, остановившись на лесистой верхушке одного пригорка, мы смотрели на юг. Перед нами простирались тридцать или сорок километров открытого и чистого поля, ограниченного вдали горизонтом лесистых холмов и широкой рекой. Мы весь день шагали через лес с молодой порослью, корявыми деревьями и кустами, жаждущие как можно скорее найти лесное укрытие. Затем в течение нескольких дней мы шли среди обычных деревьев. На третий день, в тот момент, когда мы отправились в путь, с земли поднялся легкий туман и окутал нас. Мы пошли гурьбой, решив не рассеиваться. Вдруг один из нас потребовал тишины. Мы тотчас же застыли и прислушались.
Недалеко от нас, впереди, раздались гортанные звуки, затем хруст ломающихся веток, как если бы огромная масса бросилась в нашу сторону через чащу. Мы стояли неподвижно, словно статуи. Затем я схватил нож, Колеменос положил топор на плечо, остальные подняли с решительным видом свои палки. Шум прекратился. Насторожившись, мы прождали целую минуту. До нас слабо доносилось тяжелое дыхание. Прошла еще одна минута. Шум возобновился с новой силой, и мы почувствовали, как задрожала земля. Колеменос приблизился ко мне.