Ле Карре Джон : другие произведения.

Русский Дом

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:

  Джон Ле Карре
  Русский Дом
  Я даже думаю, народы так стремятся к миру, что недалек тот день, когда правительствам придется посторониться и не мешать им обрести его.
   Дуайт Д. Эйзенхауэр
  Надо мыслить, как мыслят герои, чтобы поступать всего лишь как порядочный человек.
  Мей Сартон
  Предисловие
  Выражение благодарности в предисловии, быть может, так же испытывает терпение читателя, как кинозрителя – перечисление в титрах всех ассистентов и помощников; однако меня всегда настолько трогает готовность очень занятых людей пожертвовать своим временем и знаниями ради такого легкомысленного занятия, как мое, что я не могу упустить возможности поблагодарить их.
  Особенно я признателен Строубу Толботту, замечательному вашингтонскому журналисту, советологу и автору статей о ядерной обороне. Если в этой книге и допущены ошибки, то, разумеется, не по его вине, и уж, конечно, без его содействия их было бы куда больше. Профессор Лоуренс Фридмен, автор нескольких классических работ о современных конфликтах, также щедро позволил мне черпать из кладезя его мудрости, но мои упрощения лежат не на его совести.
  Фрэнк Джеррити, давний агент Федерального бюро расследований, приобщил меня к тайнам детектора лжи, который сейчас, увы, именуется «полиграфом», и если мои персонажи не такого высокого мнения об этом приборе, как он, то винить нужно их, а не Фрэнка.
  Кроме того, я должен очистить от возможных подозрений Джона Робертса и сотрудников общества «Великобритания–СССР», которое он возглавляет. Он сопровождал меня в моей первой поездке по Советскому Союзу и распахивал передо мной всякие двери, которые иначе остались бы закрытыми. Но о моих черных замыслах он ничего не знал, да и не пытался их выведать. А из его сотрудников я особенно благодарен Энн Воган.
  Мои советские хозяева из Союза писателей проявили такую же тактичность, а широта их души повергла меня в изумление. Каждый, кто приезжает в Советский Союз в это удивительное время и удостаивается возможности вести такие беседы, какие велись со мной, не может не увезти с собой глубокую любовь к его народу и благоговейный ужас перед масштабом проблем, которые ему предстоит разрешить. Надеюсь, мои советские друзья ощутят в этой повести отражение хотя бы малой доли того тепла, которое дарило мне их общество, и тех надежд на более разумное и дружественное будущее, которые мы разделяли.
  Джаз объединяет людей, и, когда дело дошло до саксофона Барли, недостатка в добрых друзьях у меня не было. Уолли Фокс, знаменитый карикатурист и джазист, одолжил мне свой музыкальный слух, а Джон Колли – свою несравненную осведомленность как в текстах, так и в музыке. Если бы миром правили такие люди, ни о каких конфликтах мне больше писать не пришлось бы.
  Глава 1
  На верхнем этаже претенциозно-уродливого здания сталинской постройки, стиль которого известен москвичам как «ампир во время чумы», в гостинице, стоящей на широкой московской улице в пятистах шагах от Ленинградского вокзала, со скрипом подходила к концу первая в истории, устроенная Британским советом ярмарка аудиопособий по изучению английского языка и распространению британской культуры. Был летний вечер, половина шестого. Весь день один яростный ливень сменялся другим, но теперь капризное солнце отсвечивало в лужах и от тротуаров поднимался пар. Прохожие – молодежь – были в джинсах и кроcсовках, а люди постарше еще не сняли плащей.
  Помещение, которое снял Совет, было недорогим, но совершенно неподходящим для выставки-продажи. Я уже видел его. (Не так давно, находясь в Москве совсем по другому делу – в кармане у меня тогда лежал дипломатический паспорт, – я поднялся на цыпочках по огромной пустой лестнице и постоял в вечной мгле, окутывающей старинные бальные залы, когда они спят.) Круглые коричневые колонны и зеркала в золоченых рамах, наверное, больше соответствовали бы последним часам тонущего лайнера, нежели началу великой инициативы. На потолке разъяренные русские в пролетарских кепках грозили Ленину кулаками. Их неистовство выглядело тем более нелепо, что ниже, вдоль стен, на облупленных зеленых стеллажах демонстрировались кассеты «Винни-Пух» и «Продвинутый компьютерный курс английского за три часа». Кабины для прослушивания, обитые мешковиной, не обладали многими обещанными свойствами и выглядели печально, как шезлонги на пляже в ненастную погоду. Задвинутые в тень под галерею выставочные стенды казались таким же кощунством, как столики букмекеров в храме.
  Какая-никакая, но выставка все же состоялась. Как это водится в Москве, сюда приходили люди, если у них был, конечно, соответствующий статус, а стало быть, документы, чтобы удовлетворить стоящих у дверей молодых людей с тяжелым взглядом и в кожаных пиджаках. Люди приходили из вежливости. Из любопытства. Для того, чтобы поговорить с иностранцами. Просто потому, что это выставка. И теперь, в пятый и последний вечер, здесь начинался большой прощальный прием с коктейлями. Под люстрой собралась горстка средней руки номенклатурных работников от культуры – дамы с прическами «осиное гнездо» в цветастых платьях, которые скорее подошли бы особам с более изящным телосложением; мужчины, затянутые во французские костюмы с серебристым отливом, что означало: их владельцы имеют доступ в спецмагазины. Устроители выставки из Великобритании в костюмах унылых серых тонов блюли монотонный дух социалистического аскетизма. Люди уже разговорились, и бригада строгих официанток начала разносить бутерброды с заветренной колбасой и теплое белое вино. Британский дипломат высокого ранга (хотя и не совсем посол) обменялся с кем надо рукопожатиями и сообщил, что он в восторге.
  Один только Ники Ландау пока еще не участвовал в празднике. Склонившись над столиком у своего опустевшего стенда, он суммировал последние заказы и проверял, соответствуют ли квитанции расходам. У Ландау был принцип: не идти развлекаться, пока не закончишь дело.
  Тем не менее краем глаза Ландау все время видел нелепое голубое пятно – советскую женщину, которую сознательно не замечал. «Опасность! – думал он, не отрываясь от работы. – Поберегись».
  Дух праздника не заражал Ландау, хотя по натуре он был весельчаком. Во-первых, он всю жизнь испытывал отвращение к британской бюрократии, с тех самых пор, когда его отец был принудительно возвращен в Польшу. Впрочем, о самих британцах, как позднее я узнал от него, он не желал слышать ничего дурного. Пусть не по крови, но он был одним из них и относился к ним с благоговением новообращенного. Однако засранцы из министерства иностранных дел – это особая статья. Чем они были высокомернее, чем больше ухмылялись и поднимали, глядя на него, свои дурацкие брови, тем больше он их ненавидел и вспоминал о своем отце. А во-вторых, будь его воля, он никогда не приехал бы на эту ярмарку. Он бы уютненько устроился со своей новой миленькой подружкой Лидией в одной не слишком чопорной гостинице в Брайтоне, куда обычно привозил своих девочек.
  – Уж лучше держать порох сухим до сентября, пока не откроется Московская книжная ярмарка, – советовал Ландау своим клиентам у них в конторе. – Знаешь, Бернард, русские любят книги, а ярмарок аудиопособий они просто побаиваются, и вообще они к ним еще не готовы. Начнем с книжной ярмарки – и все будет в порядке. Начнем с кассетной – и нам смерть.
  Но клиенты Ландау были молоды, богаты и не верили в смерть.
  – Ники, малыш, – сказал Бернард, пристроившись сзади и положив ему руку на плечо, что Ландау не понравилось. – В нынешнем мире мы должны держать флаг высоко. Или мы не патриоты, а, Ники? Как ты, например. Именно поэтому мы и рискуем. Сейчас Советский Союз с его гласностью – просто Эверест для кассетного бизнеса. И ты, Ники, возведешь нас на его вершину. А если ты этого не сделаешь, то мы найдем такого, кто это сделает. Кого-нибудь помоложе, Ники, верно? У кого и энергии, и шика побольше.
  Энергия у Ландау еще была. А о шике – в этом Ники сам готов был признаться – забудьте. Он тот еще типчик, вот он кто. Нахальный польский коротышка и гордится этим. Чертов Ник, лихой парень, нацеленный на восточноевропейские страны, способный, как он любил прихвастнуть, всучить порнографические открытки грузинскому женскому монастырю или тоник для волос лысому, как бильярдный шар, румыну. Он, Ландау, мальчик-с-пальчик (но в спальне – ого-го!), носит высокие каблуки, чтобы подогнать свою славянскую фигуру под английские мерки, которые его так восхищают, и пижонистые костюмы, которые так и насвистывают: «А вот и я». Когда чертов Ник организует свой стенд, заверяли его коллеги по выставкам-продажам наших безымянных осведомителей, на этом стенде можно услышать, как звенит, зазывая покупателей, колокольчик на тележке польского уличного торговца.
  И малыш Ландау посмеивался вместе с ними, принимая правила их игры. «Ребята, я поляк, вам ко мне и притронуться-то противно», – с гордостью заявлял он, заказывая всем выпивку. Так он вынуждал их смеяться вместе с ним. А не над ним. Потом, как правило, он выхватывал из нагрудного кармана расческу и, чуть присев, глядя на свое отражение в стекле картины или в полированной поверхности стола, маленькими руками зачесывал назад свои чересчур черные волосы, чтобы придать себе молодецкий вид и быть готовым к новым победам. «Ктой-то там в уголочке такая хорошенькая? – спрашивал он обычно на безбожном жаргоне польского гетто и лондонских трущоб. – Эй, милашка! Почему это мы тоскуем в одиночестве?» И один раз из пяти ему могло повезти, что, по его представлениям, было приемлемым процентом, конечно, если все забрасывать и забрасывать удочку.
  Однако в этот вечер Ландау не думал ни о том, чтобы ему повезло, ни даже о том, чтобы забросить удочку. Он думал о том, что снова всю неделю выкладывался за гроши, или, как он более образно сказал мне, за шлюхин поцелуй. И что ярмарка – книжная, кассетная или любая другая – отнимает у него чуть больше сил, чем ему хотелось бы, впрочем, так же, как и любая женщина. И чем скорее наступит завтрашнее утро и он улетит в Лондон, тем лучше. И что если эта русская пташка в голубом не перестанет мозолить ему глаза, пока он пытается подвести итоги, чтобы наконец расцвести компанейской улыбкой и присоединиться к веселой толпе, то он, пожалуй, скажет ей пару слов на ее родном языке, о чем впоследствии оба они пожалеют.
  В том, что она русская, не было никакого сомнения. Только у русской женщины всегда в руке пластиковая сумка на случай, если вдруг что-нибудь удастся купить, – это скрашивает будничное существование (впрочем, сумку может заменить и авоська). Только русская может быть настолько любопытной, чтобы совать нос в чужие подсчеты. И только русская предваряет свое вступление в разговор таким изощренным вздохом, который, если так вздыхал мужчина, напоминал Ландау отца, зашнуровывающего ботинки, а если женщина – то постель. Вот так, Гарри.
  – Простите, сэр. Вы представитель «Аберкромби и Блейр»? – спросила она.
  – Это не здесь, дорогая, – сказал Ландау, не поднимая головы. Она заговорила по-английски, поэтому он ответил по-английски. Так он поступал всегда.
  – Вы мистер Барли?
  – Я не Барли, дорогая. Ландау.
  – Но это же стенд мистера Барли.
  – Это стенд не мистера Барли. Это мой стенд. «Аберкромби и Блейр» – рядом.
  Все еще не поднимая глаз, Ландау ткнул карандашом влево, на перегородку, позади которой зеленая с золотом табличка на пустом стенде возвещала, что он принадлежит старинному издательству «Аберкромби и Блейр», Норфолк-стрит, Стрэнд.
  – Но стенд пуст. Там никого нет. – возразила женщина. – И вчера никого не было.
  – Ну да, все правильно, – ответил Ландау тоном, который никого не расположил бы к дальнейшему раз – говору. И подчеркнуто уткнулся в свои квитанции, ожидая, когда это голубое пятно удалится. Он понимал, что ведет себя грубо, но она все не уходила, и ему захотелось нагрубить ей вдвойне.
  – А где Скотт Блейр? Где человек, которого зовут Барли? Мне нужно поговорить с ним. Это очень срочно.
  Ландау уже ненавидел эту женщину с безрассудной яростью.
  – Мистер Скотт Блейр, – начал он, подняв голову и уставясь на нее, – известный своим друзьям под именем Барли, в самоволке, мадам. Короче, смылся в неизвестном направлении. Его фирма забронировала стенд – это так. А мистер Скотт Блейр – председатель, президент, генерал-губернатор, а может, и пожизненный диктатор этой компании, кто его знает! Однако свой стенд он не занял… – Ландау встретился с ней взглядом и почувствовал себя неловко. – Послушайте, дорогая, здесь я зарабатываю себе на жизнь, так? Себе, а не мистеру Барли Скотту Блейру, как бы я его ни обожал.
  Он замолчал, недолгий гнев сменился рыцарственным участием. Женщина дрожала. Дрожали не только руки, в которых она держала коричневую сумку, но и шея. У ее строгого голубого платья был воротничок из старинного кружева, и Ландау заметил, что воротничок трепещет и что кожа ее белее, чем кружево. Однако в ее плотно сжатых губах и подбородке была решимость, которой он невольно подчинился.
  – Прошу вас, сэр, будьте любезны, помогите мне, – произнесла она так, словно другого выхода не было.
  Ландау, надо сказать, гордился своим знанием женщин. Он и этим занудливо хвастался, впрочем, для этого были некоторые основания. «Женщины, Гарри, это мое хобби, моя страсть, главный предмет изучения», – признался он мне таким торжественным тоном, точно произносил масонскую клятву. Он уже не помнил точно, сколько их у него было, но с гордостью сообщил, что число их перевалило за сотню и ни у одной не было причин пожалеть об их знакомстве. «Я играю честно, я выбираю со знанием дела, Гарри, – заверил он меня, постукивая себя по носу указательным пальцем. – Ни перерезанных вен, ни разбитых браков, ни горьких слов на прощание». Никому, включая меня, не было ведомо, много ли тут правды, но, без сомнения, инстинкты, на которые он полагался в своих похождениях, неплохо служили ему в оценке женщин.
  Она была серьезна. Она была умна. Она была полна решимости. И в ней притаился страх, хотя в ее темных глазах и светился юмор. И она обладала тем редким качеством, которое Ландау в присущей ему витиеватой манере называл Достоинством, которым Может Наградить Только Природа. Иными словами, в ней чувствовалась не только сила, но и порода. И поскольку в кризисные моменты наши мысли бывают непоследовательны, опираются на интуицию и опыт, он осознал все это одновременно и смирился с этим еще прежде, чем она вновь заговорила.
  – Один мой советский друг написал значительное литературное произведение, – глубоко вздохнув, сказала она. – Это роман. Великий роман. Его содержание важно для всего человечества.
  Она вдруг замолчала.
  – Роман, – напомнил Ландау. И неожиданно для себя поинтересовался: – А как он называется, дорогая?
  Сила этой русской, решил он, не в браваде, не в безумии, а в глубокой убежденности.
  – Если у него нет названия, так о чем он?
  – О том, что нужны дела, а не слова. Он отвергает постепенность перестройки. Он требует действий, а не косметических изменений.
  – Ловко, – сказал Ландау, на которого все это произвело впечатление.
  «Гарри, она говорила, как моя мать: прямо в лицо, вздернув подбородок».
  – Несмотря на гласность и пресловутый либерализм новых установок, роман моего друга пока еще не может быть опубликован в Советском Союзе, – продолжала она. – Мистер Скотт Блейр обещал издать его в Англии, не раскрывая имени автора.
  – Дамочка, – ласково сказал Ландау, наклоняясь к ней. – Если роман вашего друга будет издан прославленной фирмой «Аберкромби и Блейр», вы можете быть уверены в абсолютной секретности.
  Ему нестерпимо захотелось пошутить, да и инстинкт подсказал, что разговору следует придать легкость на случай, если за ними наблюдают. Поняла она шутку или нет, но тоже улыбнулась – быстрой, теплой улыбкой, как бы подбадривая себя, побеждая в себе страх.
  – В таком случае, мистер Ландау, если вам дорог мир, отвезите, пожалуйста, эту рукопись в Англию и передайте ее немедленно мистеру Скотту Блейру. Но только самому Скотту Блейру. В знак глубочайшего доверия.
  Все, что было потом, происходило стремительно, как сделка на уличном углу между заинтересованным продавцом и заинтересованным покупателем. Через ее плечо Ландау бросил взгляд в зал. Он сделал это не только ради ее безопасности, но и ради своей собственной. По опыту он знал: если русские хотят что-то подстроить, то обязательно держат поблизости парочку свидетелей. Но эта часть зала была пуста, стенды под галереей находились в глубокой тени, а веселье в центре зала достигло апогея. Трое в кожаных пиджаках у входа вяло переговаривались между собой.
  Оглядевшись, он прочел ее имя на пластмассовой пластинке, пришпиленной ниже воротничка; при обычных обстоятельствах он сделал бы это много раньше, но ее темно-карие глаза отвлекли его. «Екатерина Орлова». А ниже – «Октябрь», по-английски и по-русски, название одного из небольших московских издательств, специализирующегося на переводах советской литературы на экспорт, главным образом в социалистические страны, что, боюсь, обрекало издательство на некоторую сероватость.
  Затем он ей объяснил, что надо сделать. А может быть, начал объяснять еще до того, как прочел ее имя на пластинке. Ландау вырос на улице и знал уйму всяких фокусов. Пусть эта женщина храбростью не уступала десятку львов, – наверное, так оно и было, – но в конспираторы она явно не годилась. Поэтому он без колебаний взял ее под свою защиту. И заговорил с ней, как с любой другой женщиной, которая нуждалась в его указаниях – например, как найти его гостиничный номер или что сказать муженьку по возвращении домой.
  – Значит, рукопись у вас с собой, дорогая? – спросил он, дружески улыбаясь и косясь на ее сумку.
  – Да.
  – В сумке?
  – Да.
  – Ну, так просто отдайте ее мне. Вот так. А теперь, – продолжал Ландау, – поцелуйте меня дружеским русским поцелуем. Из вежливости. Отлично. Вы же принесли мне официальный прощальный подарок в последний день ярмарки. Сувенир, который должен укрепить англо-советские отношения, а заодно утяжелить мой багаж, так что в аэропорту мне придется выбросить его в урну. Обычнейшая процедура. Сегодня я, кажется, уже получил по меньшей мере полдюжины таких сувенирчиков.
  За это время он успел нагнуться, сунуть руку в сумку, вытащить оттуда пакет в оберточной бумаге и ловко бросить его в свой «дипломат», очень вместительный, но компактный, с отделениями, которые открывались веером.
  – Катя, мы замужем, а?
  Молчание. Может, она не расслышала. Или была поглощена наблюдением за ним.
  – Значит, роман написал ваш муж? – спросил Ландау, нисколько не обескураженный ее молчанием.
  – Для вас это опасно, – прошептала она. – Вы должны верить в то, что делаете. Тогда все становится на свои места.
  Как будто не расслышав ее предупреждения, Ландау выбрал из груды образцов, которые отложил, чтобы раздарить сегодня вечером, комплект из четырех кассет с записью «Сна в летнюю ночь» в исполнении актеров Королевского шекспировского театра. Он демонстративно разложил их на столике, надписал фломастером на пластиковом футляре: «Кате от Ники. Мир» – и поставил дату. Затем церемонно положил комплект в ее сумку, которую всунул ей в руку, потому что она стояла ни жива ни мертва, и он испугался, что у нее не выдержат нервы или она упадет в обморок. И только тогда, продолжая держать ее холодную, но, как он сказал мне, очень приятную на ощупь руку, Ландау обратился к ней с теми словами, которых она, казалось, ждала.
  – Всем нам время от времени приходится рисковать, да, дорогая? – сказал он небрежно. – Собираемся стать украшением вечера?
  – Нет.
  – Хотите где-нибудь поужинать?
  – Это неудобно.
  – Проводить вас до двери?
  – Как угодно.
  – Нам все-таки следует улыбнуться, дорогая, – сказал он и повел ее через зал, сыпя словами, как положено хорошему продавцу, которым он себя вновь почувствовал.
  Выйдя на широкую лестничную площадку, он пожал ей руку.
  – Значит, увидимся снова на книжной ярмарке? В сентябре? И спасибо за предупреждение. Я его учту. Однако самое важное то, что мы заключили сделку. А это всегда приятно. Правильно?
  Она взяла его руку и, черпая смелость из этого прикосновения, снова улыбнулась – растерянно, но с благодарностью и почти неотразимой теплотой.
  – Мой друг совершил благороднейший поступок, – сказала она, отбрасывая со лба непокорную прядь. – Постарайтесь, пожалуйста, чтобы мистер Барли это понял.
  – Я ему скажу. Не беспокойтесь, – успокоил ее Ландау.
  Ему хотелось, чтобы она улыбнулась еще раз – улыбнулась специально ему. Но он ее уже не интересовал. Она рылась в сумке в поисках визитной карточки, о которой, он был уверен, она вспомнила только что. «ОРЛОВА Екатерина Борисовна» – было написано с одной стороны русскими буквами, а с другой – латинскими, как и название «Октябрь». Она отдала ему карточку и решительно пошла вниз по неимоверно роскошной лестнице, высоко держа голову, одной рукой касаясь широких мраморных перил, а другой сжимая сумку. Мальчики в кожаных пиджаках не спускали с нее глаз, пока она не прошла через вестибюль. Ландау сунул карточку в нагрудный карман, где за последние два часа их скопилось уже с добрый десяток, и подмигнул мальчикам, заметив, как они провожают ее взглядом. А те, взвесив ситуацию, подмигнули ему в ответ, ибо наступила пора гласности, когда на красивые русские ножки можно открыто обратить внимание, пусть даже и иностранцу.
  Оставшиеся пятьдесят минут Ники Ландау всецело предавался веселью. Пел и танцевал с мрачной шотландкой-библиотекаршей в жемчугах. Вызвал приступ дикого хохота у двух бледных сотрудников ВААПа, государственного агентства по авторским правам, рассказав им остроумный политический анекдот про госпожу Тэтчер. Охмурял трех дам из издательства «Прогресс» и трижды бегал к своему «дипломату» за сувениром для каждой, – он любил делать подарки, помнил имена и обещания, как помнил и многое другое с непосредственностью необремененной памяти. «Дипломат» свой он все время держал в поле зрения; и еще до того, как начался разъезд, уже взял его в руку и не ставил на пол, даже прощаясь. А когда сел в заказанный для них автобус, чтобы вернуться в гостиницу, положил «дипломат» на колени и присоединился к мелодичному хору, распевающему спортивные песенки, которые обычно запевал Спайки Морган.
  – Мальчики, здесь дамы! – предупреждал Ландау и вскакивал, требуя купюр в слишком вольных куплетах. Но даже изображая великого дирижера, он не выпускал «дипломата» из рук.
  У входа в гостиницу тусовались сводники, продавцы наркотиков и валютчики, которые вместе с присматривающими за ними кагэбэшниками сразу заметили, как в гостиницу вошла группа иностранцев. Но в их поведении Ландау не обнаружил ничего такого, что могло иметь к нему отношение, – ни нарочитого внимания, ни подчеркнутого равнодушия. Ветеран-инвалид, охранявший проход к лифтам, попросил, как обычно, предъявить гостиничный пропуск; когда же Ландау, уже подаривший ему несколько пачек «Мальборо», строго спросил по-русски, почему он не пошел сегодня погулять со своей подружкой, швейцар издал дребезжащий смешок и похлопал его по плечу.
  «Если они хотят застукать меня, подумал я, Гарри, то пусть поторопятся, не то след простынет, – рассказывал он мне, стараясь посмотреть на себя глазами противника. – Когда ловишь кого-то, Гарри, надо пошевеливаться, пока улика еще находится у жертвы», – объяснил он, будто всю жизнь занимался охотой на людей.
  – В баре «Националя», в девять, – утомленно сказал Спайки Морган, когда они выбрались из лифта на четвертом этаже.
  – Может, да, может, нет, Спайки, – ответил Ландау. – Честно говоря, я немножечко не в себе.
  – И слава богу, – сказал, зевая, Спайки и пошел к себе по темному коридору под недоброжелательным взглядом дежурной по этажу, сидевшей в своем загоне.
  Перед дверью в номер, прежде чем вставить ключ в замочную скважину, Ландау весь напрягся. Вот сейчас, подумал он. Им удобней всего схватить меня сейчас вместе с рукописью. Именно сейчас.
  Но когда он вошел, комната была пуста, все стояло на своих местах, и он почувствовал себя глупо из-за того, что ждал чего-то другого. Живем, подумал он и бросил «дипломат» на кровать.
  Затем задернул, насколько это было возможно, то есть ровно наполовину, крохотные, с носовой платок, занавески, повесил снаружи на дверь бесполезную табличку «Просьба не беспокоить» и заперся. Выложив все из карманов своего костюма, в том числе и визитные карточки, он снял пиджак, галстук, металлические браслеты, придерживающие рукава, и наконец рубашку. Затем открыл холодильник, налил себе лимонной водки и отхлебнул. Он мне объяснил, что вообще-то пьет немного, но в Москве ему нравилось хлебнуть перед сном вкусной лимонной водки. Со стаканом в руке Ландау прошел в ванную и, стоя перед зеркалом, целых десять минут внимательно рассматривал корни волос – не проглядывает ли где-нибудь седина – и все предательские места смазывал новейшим чудодейственным средством. Полюбовавшись на плоды своего труда, он надел купальную шапочку и встал под душ, напевая, и весьма недурно: «Идеальный я образчик нынешнего генерала». Потом, чтобы поднять мышечный тонус, яростно растерся полотенцем, накинул сокрушительно-цветастый халат и прошествовал, все еще напевая, назад в комнату.
  Все это он проделал отчасти потому, что поступал так всегда (и сейчас этот привычный ритуал подействовал на него успокаивающе), но отчасти и потому, что гордился тем, что раз в жизни послал ко всем чертям осторожность и не подыскал двадцать пять разумных причин не ударить палец о палец, хотя ничего другого в эти дни от себя и не ждал.
  «Она – настоящая леди, она боялась, она нуждалась в помощи, Гарри. А разве Ники Ландау мог отказать такой женщине?» А вдруг он в ней ошибся? Что ж, значит, она здорово одурачила его и он может, захватив зубную щетку, отправиться на Лубянку к парадному входу, чтобы посвятить пять лет изучению редкостных тамошних настенных надписей. Но пусть он лучше двадцать раз останется в дураках, чем один-единственный беспричинно откажет такой женщине. И сказав себе все это, разумеется, мысленно, поскольку всегда боялся, что его подслушивают, Ландау вынул из «дипломата» пакет и не разрезал бечевку, а с некоторой робостью принялся ее развязывать, как учила его блаженной памяти мать, чья фотография покоилась у него в бумажнике. В них обеих было это сияние, думал он, с удовольствием обнаруживая сходные черты, пока терпеливо распутывал узел. Славянская кожа. Славянские глаза, улыбка. Две чудесные славянки. Единственная разница в том, что Катя не кончила Треблинкой.
  Узел наконец поддался. Ландау свернул бечевку и положил на кровать. «Видишь ли, дорогая, я все-таки должен разобраться, что к чему, – мысленно объяснил он женщине, которую звали Екатерина Борисовна. – Я не любитель совать нос в чужие дела, я не любопытен, но, если мне надо обвести вокруг пальца московскую таможню, необходимо знать, о чем идет речь, иначе ничего не получится».
  Ландау аккуратно, чтобы не разорвать, развернул обеими руками оберточную бумагу. Он не считал себя героем, во всяком случае, пока еще не считал. То, что было опасным для московской красавицы, могло оказаться вполне безопасным для него. Ему пришлось немало хлебнуть в жизни – что было, то было. Лондонский Ист-Энд – не курорт для десятилетнего польского иммигранта, и Ландау получил свою долю зуботычин, разбитых носов, синяков, окровавленных кулаков и голода. Но если бы вы спросили его в эту или в любую другую минуту за последние тридцать лет, каким он представляет себе героя, то он ответил бы, не задумываясь, что герой – это первый, кто выскочит через черный ход, когда начнут выкликать добровольцев.
  Едва взглянув на содержимое пакета, он сразу загорелся. Почему – в этом он разберется позже, на досуге. Но если требуется что-нибудь ловко сработать теперь же, то Ники Ландау именно тот, кто вам нужен. «Если Ники загорелся, его уже не собьешь, Гарри, это хорошо знают все его девочки».
  Первое, что он увидел, был конверт. И три общие тетради, стянутые вместе с конвертом толстой резинкой, точно такой, какие он обязательно сохранял, хотя никогда потом не использовал. Но он сосредоточился на конверте, потому что надпись на нем была сделана ее почерком, четким каллиграфическим почерком, гармонировавшим с чистотой ее образа. Кое-как заклеенный квадратный коричневый конверт, адресованный «Лично мистеру Бартоломью Скотту Блейру. Срочно».
  Вытащив конверт из-под резинки, Ландау посмотрел его на свет, но бумага была толстой и не просвечивала. Ландау прощупал его большим и указательным пальцами. Внутри – один тонкий лист бумаги, в крайнем случае два. «Мистер Скотт Блейр обещал напечатать это, не раскрывая имени автора», – вспомнил он. «Мистер Ландау, если вам дорог мир… передайте это немедленно мистеру Скотту Блейру. Но только самому Скотту Блейру… В знак глубочайшего доверия».
  «Она и мне доверяет», – подумалось ему. Потом он перевернул конверт. На обратной стороне ничего не было.
  И поскольку ничего больше из запечатанного коричневого конверта узнать было нельзя, а читать почту Барли или кого бы то ни было Ландау не считал возможным, он снова открыл «дипломат» и, порывшись в отделении для почтовой бумаги, вынул простой конверт с напечатанной на клапане изящной надписью: «Стенд мистера Николаса П. Ландау», вложил в него коричневый конверт и заклеил. Потом небрежно написал на нем имя «Барли» и положил в отделение с пометкой «Разное», где хранилась всякая всячина, например визитные карточки, которые ему зачем-то всовывали незнакомые люди, или листочки, где были записаны мелкие просьбы: редакторше из издательства требовались стержни для ее «Паркера», сотруднику из Министерства культуры – майка с собачкой Снупи для племянника; вот и сотрудница «Октября», которая случайно проходила мимо, когда он закрывал свой стенд, тоже попросила об одолжении.
  Ландау сделал это, повинуясь инстинкту, хотя никакого профессионального обучения не проходил. Просто он понимал, что конверт этот следует держать как можно дальше от тетрадей. Если тетради чем-то грозят, пусть их ничто не связывает с письмом. И наоборот. Он действовал совершенно правильно. Наши самые опытные и эрудированные инструкторы, до тонкости знающие все приемы нашей Службы, ничего другого ему не посоветовали бы.
  Только после этого он взял три тетради и освободил их от резинки, все время прислушиваясь, не раздадутся ли в коридоре шаги. Три потрепанные русские тетради, отметил он и, выбрав верхнюю, внимательно осмотрел ее со всех сторон. Картонная обложка со смазанным рисунком, матерчатый корешок истрепан. Двести двадцать четыре страницы низкокачественной бумаги в еле заметную линеечку – в свое время он торговал канцелярскими принадлежностями и немного во всем этом разбирался. Такие тетради можно купить в любом советском писчебумажном магазине примерно за двадцать копеек, при условии, конечно, что вы зашли туда именно в тот день, когда завезли товар, и встали в нужную очередь.
  Наконец он открыл тетрадь и уставился на первую страницу.
  Она чокнутая, подумал он, пытаясь побороть отвращение.
  Она в лапах психа. Бедняжка.
  Бессмысленные каракули, нацарапанные пером и тушью немыслимой скорописью, вдоль, поперек, на полях, по диагонали – по уже написанному, словно резолюции. Повсюду дурацкие восклицательные знаки и подчеркивания. Что-то по-русски, что-то по-английски. «Создатель создает создателей», – прочел он по-английски. «Быть. Не быть. Противобыть». А потом дурацкий взрыв французского о войне глупости и о глупости войны и следом рисунок – заграждение из колючей проволоки. Большое спасибо, подумал он и перевернул несколько страниц, покрытых безумными надписями настолько густо, что между ними едва проступала бумага. «Потратив семьдесят лет на разложение народной воли, мы не можем ожидать, что она вдруг воскреснет и спасет нас», – прочел он. Цитата? Мысль, пришедшая ночью? Непонятно. Ссылки на авторов – русских, латинских и европейских. Что-то о Ницше, Кафке и других, о ком он никогда не слышал и кого тем более не читал. Опять о войне, на этот раз по-английски: «Старики объявляют ее, а сражаются молодые, но сегодня сражаются и младенцы, и старики». Перевернув очередную страницу, он не увидел ничего, кроме круглого бурого пятна. Он поднес тетрадь к носу и понюхал. Пиво, подумал он с презрением. Воняет, как на пивоваренном заводе. Неудивительно, что это приятель Барли Блейра. Разворот был испещрен серией истеричных лозунгов.
  
  НАШ ВЕЛИЧАЙШИЙ ПРОГРЕСС – В ОТСТАЛОСТИ!
  СОВЕТСКИЙ ПАРАЛИЧ – САМЫЙ ПРОГРЕССИВНЫЙ В МИРЕ!
  НАША ОТСТАЛОСТЬ – НАШ ВЕЛИЧАЙШИЙ ВОЕННЫЙ СЕКРЕТ!
  ЕСЛИ МЫ САМИ НЕ ЗНАЕМ НАШИХ СОБСТВЕННЫХ НАМЕРЕНИЙ И ВОЗМОЖНОСТЕЙ, ТО КАК МЫ МОЖЕМ ЗНАТЬ ВАШИ?
  ИСТИННЫЙ ВРАГ – НАША СОБСТВЕННАЯ НЕКОМПЕТЕНТНОСТЬ!
  
  А на следующей странице – стихи, старательно переписанные бог знает откуда:
  
  Так прихотливо вьется след,
  Что в петлях этих смысла нет.
  И люди смотрят друг на друга:
  На юг ползла змея иль с юга?
  
  Ландау вскочил и сердито шагнул к окну, которое выходило в унылый двор, заваленный неубранным мусором.
  «Сукин сын – вот что я подумал, Гарри. Жонглер словами. Длинноволосый, накачавшийся наркотиками, самовлюбленный гений, а она взяла и отдала ему себя целиком, как это делают все они».
  На ее счастье, в Москве нет телефонных книг, одни справочники, не то бы он позвонил и выложил ей все, что он об этом думает.
  Чтобы подхлестнуть свою злость, он взял вторую тетрадь, послюнявил палец и начал презрительно листать… и натолкнулся на чертежи. И тут на мгновение все словно провалилось куда-то, будто на середине фильма вдруг возник пустой белый экран. Он выругал себя за то, что позволил себе стать импульсивным славянином, вместо того чтобы оставаться хладнокровным англичанином. Потом он снова сел на кровать, но так осторожно, будто на ней лежал кто-то, кого он оскорбил преждевременным осуждением.
  Хотя Ландау презирал то, что часто сходит за литературу, его восхищение перед техникой не знало границ. Он был способен целый день смаковать страницу математических формул. И поэтому даже с первого взгляда он почувствовал (как почувствовал при первом взгляде на женщину по имени Катя), что перед ним – настоящее. Пусть и не вычерченные по линейке рейсфедером обычные чертежи, а всего лишь наброски, но они только выигрывали от этого. Нарисованные без чертежных инструментов человеком, который умел мыслить при помощи карандаша. Параболы, конусы, касательные. А между набросками – краткие обозначения, которыми пользуются архитекторы и инженеры, такие термины, например, как «точка прицеливания», и «захват», и «отклонение», и «тяготение», и «траектория». «Кое-что по-английски, Гарри, а кое-что по-русски».
  Впрочем, Гарри – не мое настоящее имя.
  И все-таки, когда он сравнил эти красиво начертанные слова во второй тетради с дремучими джунглями в первой, то, к своему удивлению, обнаружил несомненное сходство. У него возникло ощущение, что перед ним результат раздвоения личности – дневник, часть которого написал доктор Джекил, а часть – мистер Хайд1.
  Он заглянул в третью тетрадь, где записи были столь же упорядоченны и конкретны; как и вторая, она представляла собой нечто вроде математического журнала с датами, числами и формулами; часто повторялось слово «ошибка», нередко оно подчеркивалось или же выделялось восклицательным знаком. Внезапно Ландау замер, не в силах оторвать взгляд от того, что читал. Уютная неясность технического жаргона вдруг резко оборвалась. Так же, как беспорядочные философствования и наброски с лаконичными подписями. Слова рвались со страницы с недвусмысленной четкостью:
  «Американские стратеги могут спать спокойно. Их ночные кошмары не станут явью. Советский рыцарь умирает внутри своей брони. Он второстепенная сила, как и вы, англичане. Он способен начать войну, но не сможет ни продолжить ее, ни выиграть. Поверьте мне».
  Читать дальше Ландау не стал. Почтение, смешанное с сильным инстинктом самосохранения, подсказывало ему, что он и так уже слишком далеко забрался в заклятую гробницу фараона. Он сложил все три тетради вместе и стянул их резинкой. «Вот так, – подумал он. – С этой минуты я ни во что не суюсь, а просто выполняю обещанное. То есть отвезу эту рукопись в Англию, мою приемную родину, где ее немедленно получит мистер Бартоломью (он же Барли) Скотт Блейр…»
  Барли Блейр, изумленно подумал он, открывая гардероб и вытаскивая алюминиевый чемодан, в котором возил свои образцы. Ну-ну! Мы часто гадали, а не вскормили ли мы в своих рядах шпиона, и вот сейчас тайное стало явным.
  Ландау был теперь абсолютно хладнокровен, как он заверил меня. Англичанин вновь взял верх над поляком. «Если это по плечу Барли, то и я смогу, Гарри, так я сказал себе». Так он и мне сказал, когда на короткое время сделал меня своим исповедником. Почему-то я оказываю на людей такое действие. Они ощущают нереализованную часть моей личности и говорят с ней, словно она существует на самом деле.
  Положив чемодан на кровать, Ландау отпер замки и вынул два видеозвуковых пособия, которые советские чиновники приказали ему убрать со стенда. Одно – история двадцатого века в рисунках с устным комментарием, который они сочли антисоветским, а другое – справочник «Все о человеческом теле» с соответствующими фотографиями плюс кассета с гимнастическими упражнениями: после жадного созерцания гибкой молодой богини в трико чиновники заявили, что все это – порнография.
  Пособие по истории представляло собой роскошный подарочный альбом с большим количеством внутренних карманов для кассет, параллельных текстов, словарных карточек и конспектов. Освободив все карманы, Ландау по очереди примерил к ним тетради, но ни один не подошел по размерам. Тогда он решил из двух карманов сделать один. Вынул из несессера маникюрные ножницы и твердой рукой принялся за работу, высвобождая стальные скрепки, их разделяющие.
  «Барли Блейр, – снова подумал он, подцепляя скрепку концом ножниц, – и как это я раньше не догадался! Уж кого-кого можно было заподозрить, но только не тебя». Мистер Бартоломью Скотт Блейр, последний отпрыск «Аберкромби и Блейр», – шпион. Первая скрепка поддалась. Он аккуратно ее вытащил. Барли Блейр, про которого мы говорили, что он не сумеет уговорить богатую лошадь купить у него сена даже ради спасения жизни собственной мамаши в день ее рождения, – шпион. Он начал отгибать вторую скрепку. Кто мог похвастаться только тем, что два года назад на Белградской книжной ярмарке уложил под стол Спайки Моргана – пили одну водку, – а после так прекрасно играл на теноровом саксофоне вместе с оркестром, что аплодировали даже полицейские. Шпион. Шпион-джентльмен. Что ж, вам письмо от вашей дамы – если вспомнить детский стишок.
  Ландау взял тетради и попробовал вложить их в образовавшийся новый карман, но и он оказался мал. Придется пожертвовать третьим.
  Изображает из себя пьяницу, думал Ландау, все еще размышляя о Барли. Валяет дурака и одурачил нас. Проматывает остатки семейного капитала, все глубже топит старую фирму. О, да! Правда, всякий раз, когда ты прогорал, обязательно находился в Сити солидный банк, который вовремя тебя выручал, э? А то, как ты играешь в шахматы? Да одного этого хватило бы, чтобы открыть Ландау глаза, не будь он таким тупицей! Как может человек, который допился до чертиков, выигрывать в шахматы у всех неплохих игроков, Гарри, если он не опытный шпион?
  Три кармана слились в один, и тетрадки кое-как в нем уместились, а сверху сохранилась надпись: «Конспекты».
  «Конспекты», – мысленно объяснял Ландау молодому пытливому таможеннику в аэропорту Шереметьево. Конспекты, сынок, как тут и написано. Студенческие конспекты. Тут вот специальный карман для конспектов. А тетрадь, которую ты держишь, – подлинный конспект студента, проходящего курс. Вот почему она здесь, сынок, понимаешь? Это образец. А эти графики, они связаны с…
  …с социально-экономическими проблемами, сынок. С демографическими сдвигами. С той демографической статистикой, которой вам, русским, всегда недостает, верно? А вот такое ты когда-нибудь видел? Называется «Все о человеческом теле».
  Что могло бы спасти Ландау, а могло бы и не спасти: все зависело от того, насколько въедливый попадется таможенник, а также от того, много ли им известно и с какой ноги они встали в то утро.
  Но от долгой ночи впереди и той минуты на рассвете, когда они ворвутся в номер с пистолетами и крикнут: «А ну, Ландау, давай сюда тетради!» – от этой счастливой минуты справочник – не защита. «Тетради? Какие тетради? А-а, эта связка хлама, которую мне всучила вчера вечером на ярмарке какая-то чокнутая русская красотка. Вы найдете их в мусорной корзинке, если только горничная, против обыкновения, ее не опорожнила».
  И на этот случай Ландау тоже все подготовил: вынув тетрадки (из кармана пособия по истории), он художественно уложил их в мусорную корзинку – как будто в бешенстве швырнул их туда; кстати, он так и хотел ими распорядиться, когда заглянул в первую. За компанию он бросил туда же оставшиеся проспекты и брошюры и два ненужных прощальных подарка, которые он получил: тоненькую книжку очередного русского поэта и блокнот с жестяным орнаментом на крышке. Чтобы придать картине завершенный вид, он кинул в корзинку дырявые носки, как поступают только богатые иностранцы, – вместо того чтобы бережливо их заштопать.
  И снова я волей-неволей восхитился, как позже восхитились мы все, природной изобретательностью Ландау.
  В тот вечер Ландау не пошел развлекаться. Он терпеливо сносил привычное заточение в номере московской гостиницы. Из окна он наблюдал, как долгие сумерки сгущаются в темноту и тусклые огни города с неохотой становятся ярче. В маленьком дорожном чайнике он заварил себе чай и съел два мармеладных батончика из жестянки. Он с благодарностью припоминал наиболее приятные свои победы. Грустно улыбался поражениям. Он собирался с силами, чтобы вытерпеть боль и одиночество, и призвал себе на помощь воспоминания тяжелого детства. Он проверил содержимое бумажника, «дипломата» и карманов и вынул все слишком личное, на вопросы о чем ему не хотелось бы отвечать через казенный пустой стол, – страстное письмо от подружки (полученное много лет назад, оно все еще действовало на него возбуждающе) и членскую карточку некоего клуба «Видео по почте». Он было решил «сжечь их, как в кино», но его остановил вид дымового детектора на потолке, хотя он мог поспорить на любую сумму, что тот не работает.
  Поэтому он нашел бумажный пакет, разорвал все в мелкие клочки, положил их внутрь и выбросил пакет из окна, проследив, как он смешался во дворе с остальным мусором. А потом лег на кровать и стал следить за шевелением мрака. Порой он испытывал прилив храбрости, а порой такой испуг, что впивался ногтями в ладони, лишь бы не поддаться ему. Раз он даже включил телевизор в надежде увидеть юных гимнасток, которые ему нравились. Но вместо этого перед ним предстал сам король, который в сотый раз объяснял своим ошалевшим детям, что старый порядок был платьем голого короля. И когда из бара «Националя» ему позвонил уже достаточно набравшийся Спайки Морган, Ландау, чтобы скрасить одиночество, трепался с ним, пока старина Спайки не уснул.
  Однако всего только раз, в миг наибольшего отчаяния, Ландау пришло в голову: а не заявиться ли в английское посольство, чтобы отправить тетради диппочтой? Но эта минутная слабость взбесила его. «Чтобы я обратился к этим засранцам? – спросил я себя с презрением. К тем, кто отправил моего отца обратно в Польшу? Да я не доверю им даже открытки с видом Эйфелевой башни, Гарри».
  И кроме того, это было бы совсем не то, о чем она его просила.
  Утром он оделся, как на собственную казнь, в лучший костюм, а в карман рубашки положил фотографию матери.
  Именно таким я и вижу Ники Ландау всякий раз, когда заглядываю в его досье и когда принимаю его два раза в год. А он пользуется этими встречами, чтобы заново пережить свой звездный час, прежде чем дать очередную подписку о неразглашении государственной тайны. Я вижу, как он упругой походкой выходит на московскую улицу с металлическим чемоданом в руке, не имея ни малейшего представления о его содержимом, но твердо решив тем не менее рискнуть ради этого своей отважной шкуркой.
  А каким он видит меня, если вообще думает обо мне, я и догадываться не хочу. Ханна, которую я любил, но предал, обязательно сказала бы, вспыхивая гневом: «Ты для него – еще один из этих англичан, у кого надежда на лице и безнадежность в сердце». Боюсь, она теперь говорит все, что приходит ей в голову. От ее былой терпимости не осталось и следа.
  * * *
  Глава 2
  Весь Уайтхолл пришел к единому мнению – впредь ни одна операция так начинаться не должна. Главы осведомленных ведомств были вне себя от ярости. Они создали ужасно секретную комиссию, которая должна была выяснить, что именно пошло наперекосяк, выслушать свидетелей, не церемонясь, назвать имена виновных, заполнить пробелы, предотвратить повторение подобного, назначить меня председателем и поручить мне сделать доклад. К какому заключению пришла наша комиссия – если вообще пришла, – остается одной из самых сокровенных тайн, в основном для членов самой комиссии. Цель подобных комиссий, как все мы прекрасно знаем, – не жалеть слов, пока пыль не осядет, а после в эту пыль самим и обратиться. И наша комиссия, подобно Чеширскому коту из «Алисы в стране чудес», но только обескураженному, так и поступила, не оставив после себя ничего, кроме ужасно секретной нахмуренности, мало чего значащих документов да кое-каких секретных ведомостей в архивах министерства финансов.
  Все началось, выражаясь менее сдержанным языком Неда и его коллег из Русского Дома, с неимоверного бардака. В теплый воскресный вечер между 17.00 и 20.30 некий Николас П. Ландау, коммивояжер и солидный (несмотря на его польское происхождение) налогоплательщик, за которым не было замечено ничего предосудительного, попытался прорваться ни более ни менее, как в четыре министерства Уайтхолла, требуя безотлагательной встречи с офицером отделения британской разведки, как ему было угодно назвать нашу Службу, лишь для того, чтобы быть осмеянным, а потом и отшитым, причем в одном случае даже с применением физической силы. Впрочем, мы так и не смогли прийти к единому мнению по следующему вопросу: действительно ли два привратника у министерства обороны схватили Ландау за шиворот и брючный пояс и выволокли его за дверь (как утверждал Ландау) или же (как утверждали привратники) просто помогли ему выйти на улицу?
  Но почему, строго спросила наша комиссия, два привратника вынуждены были оказать такого рода помощь?
  Мистер Ландау не позволил нам взглянуть, что у него в «дипломате», сэр. Да, он предложил отдать нам «дипломат» на хранение, пока он будет ждать, но при условии, сэр, что ключ останется у него. А это противоречит инструкции. Да, он тряс «дипломатом» прямо перед нашим носом, похлопывал по нему, даже подбрасывал его – видимо, для того, чтобы показать нам, что внутри нет ничего такого, чего мы могли бы опасаться. Но и это не по инструкции. А когда мы попытались забрать вышеупомянутый «дипломат» почти без применения силы, этот джентльмен – как они с некоторым опозданием начали именовать Ландау в своих показаниях – оказал сопротивление, сэр, и громко выкрикивал что-то с иностранным акцентом, нарушая общественный порядок.
  – А что именно он кричал? – спросили мы, удрученные самой мыслью о том, что в воскресенье кто-то кричал в Уайтхолле.
  Сэр, он был очень взволнован, но, насколько мы его поняли, он кричал, что в «дипломате» у него находятся сверхсекретные документы, сэр. Ему доверил их в Москве какой-то русский, сэр.
  А этот полячишка просто буйный, сэр, могли бы они добавить. Да еще в воскресенье, сэр, в самый разгар крикетного сезона – мы как раз устроились в задней комнате посмотреть повторный матч Пакистана с Ботемом.
  Даже в министерстве иностранных дел, в этом леденящем очаге официального английского гостеприимства, куда с величайшей неохотой явился отчаявшийся Ландау, хватаясь за эту последнюю соломинку, даже там только ценой неистовых молений и искренних славянских слез он сумел проложить себе путь к утонченному уху достопочтенного Палмера Уэллоу, автора превосходной монографии о Листе.
  Возможно, и славянские слезы не помогли бы, если бы Ландау не прибег к новой тактике. На этот раз он раскрыл свой «дипломат» и положил его на барьер так, чтобы вахтер – хотя и молодой, но уже скептик – мог наклонить свою напомаженную голову к недавно установленному бронированному стеклу и, устремив на него безучастный взор, лично убедиться, что в «дипломате» не бомбы, а всего-навсего пачка старых грязных тетрадок и коричневый конверт.
  – Зайдите-в-понедельник-с-десяти-до-пяти, – сказал вахтер в замечательный новый динамик, будто объявил очередную остановку в поезде, идущем по Уэльсу, и снова откинулся назад, в темноту своей будки.
  Дверь была приоткрыта. Ландау взглянул на молодого человека, потом – мимо него, на величавый портик, возведенный лет сто назад, дабы внушать трепет своенравным раджам Британской Индии. В мгновение ока он подхватил свой «дипломат» и помчался с ним во весь опор, одолевая все препятствия, которые казались непреодолимыми и существовали специально для защиты от именно таких вторжений. «Ну прямо-таки как кенгуру, сэр». Через священный дворик, вверх по лестнице в огромный вестибюль. И ему повезло. Палмер Уэллоу, каков бы он там ни был, принадлежал к миротворческой части чиновников министерства. И в этот день Палмер дежурил.
  – О-о, – пробормотал Палмер, спустившись по парадным ступеням и увидев расхристанного Ландау, который тяжело дышал, стоя между двумя дюжими охранниками. – Видно, вам досталось. Моя фамилия Уэллоу. Я дежурный секретарь. – Левую руку он держал у плеча, но правую протянул для рукопожатия.
  – Мне секретарь не нужен, – сказал Ландау. – Мне нужен или самый высокий начальник, или вовсе никто.
  – Что вы, секретарь – достаточно высокая должность, – скромно заверил его Палмер. – Вероятно, вас ввели в заблуждение некоторые аналогии.
  Справедливости ради надо упомянуть (как и сделала наша комиссия): до указанного момента Палмер Уэллоу действовал безупречно. Он шутил, но знал свое дело. И не сделал ни единого неверного шага. Он провел Ландау в приемную и усадил его, сам весь внимание. Он распорядился, чтобы Ландау принесли сладкого чаю, как лекарство от перенесенного потрясения, и предложил ему сухарики. Дорогой авторучкой (подарок друга) записал имя, фамилию и адрес Ландау, а также названия фирм, которые пользовались его услугами. Он записал номер английского паспорта Ландау, дату и место рождения (Варшава, 1930 год). С обезоруживающей искренностью он объяснил, что никакого отношения к разведке не имеет, но обещал передать материалы Ландау «компетентным лицам», которые, вне всякого сомнения, уделят им должное внимание. По настоянию Ландау Палмер взял голубой бланк министерства, сочинил расписку в получении, расписался, а вахтер поставил штамп с указанием даты и часа. Затем Палмер заверил Ландау, что в случае необходимости ответственные лица свяжутся с ним, скорее всего по телефону.
  И только тогда Ландау нерешительно протянул ему через стол замызганный пакет и с запоздалым сожалением стал следить, как Палмер томно его разворачивает.
  – А почему бы вам просто не передать его мистеру Скотту Блейру? – спросил Палмер, прочитав фамилию на конверте.
  – Господи, да я же пытался! – взорвался Ландау. – Я ведь говорил вам. Я ему названивал по всем номерам. Звонил до посинения. Его нет дома, его нет в издательстве, его нет в клубе, его нигде нет! – в отчаянии кричал Ландау, от волнения забыв даже про английскую сдержанность. – Я пытался звонить даже из аэропорта. Ну ладно, допустим, это была суббота.
  – Но сегодня воскресенье, – возразил Палмер, снисходительно улыбнувшись.
  – Так вчера же была суббота, правильно? Я звонил ему в издательство. Никто трубку не берет. Я справился в телефонной книге. Номер в Хаммерсмите. Инициалы не его, но тоже Скотт Блейр. Попадаю на злобную дамочку, которая посылает меня к черту. Я знаю одного его агента по имени Арчи Парр, он у них занимается западными графствами. Я спрашиваю Арчи: «Бога ради, Арчи, как побыстрее найти Барли?» – «Ники, он слинял. Обычные его штучки. В лавочке он уже недели три не показывался». Пробую справочную. Лондон, южные графства. Не значится ни одного Бартоломью. Ну, конечно, вряд ли его номер значится у них, раз он…
  – Раз он – что? – спросил заинтригованный Палмер.
  – Он исчез, верно? Он и раньше исчезал. Значит, есть причины, почему он исчезает. Причины, о которых не знают, потому что знать о них не положено. Речь ведь может идти о жизни и смерти. И не только его собственных. Она сказала, что это очень срочно. И сверхсекретно. Так займитесь этим. Пожалуйста.
  В тот же вечер, поскольку в мире ничего особенного не происходило (если не считать нудного кризиса в Персидском заливе и телевизионной передачи о грязном скандале: какие-то солдаты, какие-то суммы в Вашингтоне), Палмер отправился на Монпелье-сквер, на довольно приятную вечеринку, которую устроила компания его кембриджских однокашников, таких же холостяков, как и он, но любителей повеселиться. Отчет об этой вечеринке дошел и до ушей нашей комиссии.
  – Кстати, никто из вас не знает Скотта Блейра? – поздно вечером спросил Уэллоу, когда, играя на рояле Шопена, вдруг вспомнил о Ландау. – Был ведь, кажется, какой-то Скотт Блейр, на курс старше нас? – снова спросил он, потому что первый его вопрос потонул в общем шуме.
  – Курса на два. Тринити-колледж, – заплетающимся языком ответил кто-то из угла. – Специализировался по истории, фанатик джаза. Собирался зарабатывать на жизнь саксофоном. Его старик встал стеной. Барли Блейр. Бухой, как сапожник, с самого утра.
  Палмер Уэллоу взял мощный аккорд, заставивший умолкнуть многоголосую компанию.
  – Я спрашиваю, он что, гнусный шпион? – раздельно произнес он.
  – Отец? Он давно умер.
  – Сын, олух. Барли.
  Собеседник Палмера вышел из толпы молодых и не очень молодых людей, словно актер из-за занавеса, и встал перед ним с бокалом в руке. К своему удовольствию, Палмер вспомнил, что сто лет назад в Тринити они были закадычными друзьями.
  – Право, не могу сказать, гнусный шпион Барли или нет, – заметил приятель Палмера с обычной своей раздражительностью, а гомон вокруг усилился. – Но он, бесспорно, неудачник, если это один из признаков.
  Палмер, чье любопытство подогрелось еще больше, вернулся в свои просторные комнаты в министерстве иностранных дел к конверту и тетрадям Ландау, которые отдал на сохранение вахтеру. В этот-то момент его действия, говоря языком нашего отчета, приняли нежелательный оборот. Или, выражаясь более жестким языком Неда и его коллег по Русскому Дому, вот тут-то в любой цивилизованной стране П.Уэллоу подвесили бы за большие пальцы в верхней точке города и оставили бы там размышлять на досуге о своих достижениях.
  Ибо Палмер с интересом углубился в тетради. На две ночи и полтора дня. Потому что нашел их весьма забавными. Коричневый конверт он не вскрыл (на нем уже к этому времени было написано, рукой Ландау: «Сугубо лично мистеру Б. Скотту Блейру или офицеру разведки высокого ранга») – как и Ландау, он был воспитан в убеждении, что читать чужие письма непорядочно. Да и в любом случае конверт был надежно заклеен, а Палмер не был любителем преодолевать физические препятствия. Но верхняя тетрадь, та просто завораживала его сумасшедшими афоризмами и цитатами, всеобъемлющей ненавистью к политикам и солдафонам, неожиданными ссылками на Пушкина, как чистейшего представителя Возрождения, и Клейста, как чистейшего самоубийцу.
  У него не было ощущения срочности, а уж ответственности и подавно. Он был дипломат, а не Друг, как именовали шпионов. Друзья, согласно «зоологической» классификации Палмера, – это люди, которым недостало интеллектуальных лошадиных сил, чтобы стать тем, чем стал он, Палмер. Он даже открыто возмущался, что правоверное министерство иностранных дел, к которому он принадлежал, приобретает все большее сходство с ширмой, прикрывающей постыдную деятельность Друзей. Ведь Палмер тоже был человеком завидной эрудиции, хотя и довольно пестрой. Он изучал арабский, с блеском сдал экзамен по современной истории. В свободное время занимался русским и санскритом. Ему не хватало лишь знания математики и здравого смысла, поэтому-то он и пролистывал скучные страницы всяких формул, уравнений и графиков, которые заполнили две другие тетрадки и, в отличие от беспорядочных философствований автора, выглядели утомительно-упорядоченными. Что также объясняет (хотя комиссия с трудом приняла подобное объяснение), почему Палмер проигнорировал инструкцию дежурным секретарям касательно перебежчиков и предложений сотрудничества, как искомых, так и добровольных, и продолжал забавляться.
  – У него совершенно невероятная логика, Тиг, – сказал он во вторник старшему коллеге из исследовательского отдела, решив наконец поделиться своим приобретением. – Обязательно прочтите.
  – А почему вы думаете, что это он, а не она, Палмс?
  Палмер это чувствовал. Флюиды.
  Старший коллега Палмера заглянул в первую тетрадь, во вторую и наконец сел и уставился в третью. Затем вернулся к чертежам во второй тетради. А потом чутье профессионала подсказало ему, что надо действовать безотлагательно.
  – На вашем месте, Палмс, я отправил бы это им, и побыстрее, – заметил он. Но тут же передумал и отправил сам, действуя очень-очень быстро и предупредив сначала Неда по спецтелефону, чтобы тот был в состоянии боевой готовности.
  В результате два дня спустя весь ад с цепи сорвался. В среду, в четыре часа утра на верхнем этаже кубического кирпичного здания на Виктория-стрит, где помещался Русский отдел, в так называемом Русском Доме, все еще горел свет: подходило к концу первое совещание тех, кто затем вошел в состав «Группы Дрозда». А еще через пять часов, высидев еще два совещания во внушительном новом здании управления Службы, возвышавшемся на набережной, Нед вернулся к себе и принялся с такой головокружительной быстротой обрастать папками с документами, будто девочки из архива задались целью воздвигнуть там уличную баррикаду.
  – Пути господни, конечно, неисповедимы, – заметил Нед, обращаясь к Броку, своему рыжеволосому помощнику, в момент краткого затишья перед появлением очередной порции папок, – но своих «джо» он выбирает куда неисповедимее.
  «Джо» на профессиональном жаргоне – живой источник, а живой источник в переводе на общечеловеческий язык – это шпион. Имел ли Нед в виду Ландау, упомянув про джо? Или Катю? Или же никак еще не окрещенного автора тетрадей? А может, ему уже виделся неясный образ великого английского шпиона-джентльмена мистера Бартоломью Скотта Блейра? Этого Брок не знал, да и не хотел знать. Он переехал в Лондон из Глазго, но его родители были литовцами, и абстрактные понятия только вызывали у него раздражение.
  * * *
  Что до меня, то мне пришлось подождать еще недельку, прежде чем Нед решил, как всегда без особой охоты, что настало время привлечь старика Палфри. Стариком Палфри меня называли с незапамятных времен. До сих пор не могу понять, куда делись мои крещенные имена. «Где старик Палфри?» – говорят они. «Где наш ручной орел-законник? Давайте сюда этого старого крючкотвора. Свалите это дело на Палфри!»
  На моей персоне я не буду долго задерживать ваше внимание. Мое полное имя – Горацио Бенедикт де Палфри, но два моих имени вы можете забыть сразу, а частица «де» и вовсе изгладилась у всех из памяти. На службе я – Гарри, и поэтому часто, будучи покладистым по натуре, сам я тоже называю себя Гарри. И когда по вечерам я жарю в своей тесной холостяцкой квартирке отбивную на ужин, я охотно называю себя Гарри. Я – юрисконсульт, толкователь законов для незаконников, а некогда – младший партнер почившей в бозе фирмы «Мэки, Мэки и де Палфри, Чансери-Лейн». Но это было двадцать лет назад. И все эти двадцать лет я был вашим самым покорным секретным слугой, в любое время готовым украсть весы у той самой слепой богини, перед которой в юности меня учили благоговеть.
  Палфри – французское слово, так в Средние века называли коней, объезженных для торжественных выездов или под дамское седло. Что ж, на этом коне смогла удержаться в седле лишь одна женщина – и то недолго, но зато загнала его почти насмерть. Ее имя – Ханна. Именно из-за Ханны я сбежал в тайную цитадель, где нет места страсти, где стены такие толстые, что мне не слышно, как она колотит по ним кулаками или как молит со слезами в голосе, чтобы я впустил ее к себе, невзирая на неизбежный скандал, которого так боялся молодой нотариус на пороге респектабельной карьеры.
  На лице надежда, а в сердце безнадежность, говорила она. Мне всегда казалось, что женщина помудрее держала бы подобные наблюдения при себе. Нередко говорить правду в глаза – значит потакать собственным слабостям. «В таком случае на что ты надеешься, – возражал я. – Если больной умер, то какой смысл пытаться оживить его?»
  Ответ напрашивался сам: потому что она женщина. Потому что верила в спасение мужских душ. Потому что я еще не расплатился за то, что не оправдал надежд.
  Но поверьте, теперь я уже расплатился сполна.
  Именно из-за Ханны я по сей день хожу по секретным коридорам, свою трусость называю долгом, а слабость – самопожертвованием.
  Именно из-за Ханны я задерживаюсь допоздна в своем сером кабинете-коробке, на двери которого написано: «Юридический отдел», заваленном папками, кассетами и пленками, словно я веду дело Джарндиса против Джарндиса2, но только без излишней волокиты. Именно из-за нее я сижу и готовлю официальную побелку для операции, которую мы назвали «Дрозд» и главным действующим лицом в которой должен быть Бартоломью, он же Барли Скотт Блейр.
  Именно из-за Ханны старик Палфри, трудясь над своим оправдательным документом, иногда откладывает в сторону ручку, поднимает голову и начинает мечтать.
  * * *
  Возвращение Ники Ландау под английское знамя, если он вообще его покидал, произошло ровно через двое суток после того, как тетради попали на стол к Неду. Со времени злополучного посещения Уайтхолла Ландау изнемогал от унижения и злости. Он не ходил на работу, он не убирал свою квартирку в Голдерз-Грин, которую обычно холил и лелеял, как светоч своей жизни. Даже Лидии не удалось подбодрить его. Я лично в срочном порядке получил ордер министерства внутренних дел на подключение к его телефону. Когда Лидия позвонила, мы долго слушали, как он отшивал ее. А когда она, трагически заломив руки, ворвалась к нему, наши наружные наблюдатели доложили, что он напоил ее чаем и отправил восвояси.
  – Не знаю, в чем я провинилась, но все равно прости меня, – с грустью сказала она, уходя (насколько им удалось расслышать).
  Не успела она выйти на улицу, как позвонил Нед. Потом Ландау догадливо поинтересовался у меня, не было ли это совпадением.
  – Ники Ландау? – спросил Нед голосом, не располагавшим к шуткам.
  – Предположим, – ответил Ландау, расправляя плечи.
  – Меня зовут Нед. По-моему, у нас есть общий друг. Обойдемся без имен. На днях вы любезно доставили письмо для него. При довольно-таки трудных обстоятельствах, насколько я понял. И пакет.
  Ландау сразу же подпал под обаяние этого голоса. Уверенного и властного. (Голос хорошего офицера, Гарри, а не циника.)
  – Ну, да… – подтвердил он, но Нед уже продолжал:
  – Не стоит пускаться в подробности по телефону, нам с вами нужно бы побеседовать подольше. И нам хотелось бы от души пожать вам руку. Не откладывая в долгий ящик. Когда мы сможем это сделать?
  – Когда скажете, – ответил Ландау. Он чуть было не добавил «сэр».
  – Я не люблю ничего откладывать. А как вы?
  – А я тем более, Нед, – сказал Ландау. В голосе его чувствовалась счастливая улыбка.
  – Я пришлю за вами машину. Так что никуда не уходите. Вам позвонят в дверь. Зеленый «Ровер», номер начинается с «Б». Шофера зовут Сэм. Если у вас возникнут сомнения, попросите, чтобы он показал свое удостоверение. Если этого будет недостаточно, позвоните по телефону, указанному на удостоверении. Справитесь?
  – А наш друг жив-здоров? – не удержался Ландау, но Нед уже повесил трубку.
  Звонок в дверь раздался через несколько минут. «Значит, машина ждала за углом, – подумал Ландау, спускаясь по лестнице будто во сне. – Вот оно! Я в руках профессионалов». Дом находился в самой фешенебельной части Белгрейвии – старинный, недавно реставрированный; свежевыкрашенный фасад поблескивал в лучах заходящего солнца. Дивный дворец, святилище тайных сил, которые управляют нашими жизнями. Отполированная медная табличка на колонне у входа гласила: «Отдел по зарубежным связям». Ландау еще поднимался по ступенькам, а дверь уже открывалась. И как только швейцар закрыл ее за ним, Ландау увидел, что навстречу ему сквозь завесу солнечных лучей идет подтянутый худощавый человек на вид чуть более сорока лет. Сначала стройный абрис, потом волевое, мужественно-красивое лицо, затем – рукопожатие: сдержанное, но доверительное, точно обмен приветствиями между военными кораблями.
  – Вы молодчина, Ники. Идемте же.
  Обаятельным голосам не всегда сопутствует обаятельная внешность, но Нед принадлежал к избранным. Пока Ландау шел за ним в овальный кабинет, он понял, что сможет сказать ему все на свете, и Нед все равно будет на его стороне. Собственно говоря, Ландау узрел в Неде много такого, что ему сразу понравилось. В этом и заключался волшебный дар Неда, дар Крысолова из Гаммельна: неброская привлекательность, благородный облик, скрытая сила прирожденного руководителя, это дружеское «идемте же». А еще Ландау учуял в нем полиглота, поскольку и сам был такой. Стоило ему ввернуть русское имя или фразу, и Нед понимающе улыбался и отвечал по-русски. «Он свой парень, Гарри. Если у тебя есть секрет, с ним надо идти к такому человеку, а не к тому засранцу из министерства иностранных дел».
  До того, как Ландау начал говорить, он даже и не представлял себе, как отчаянно ему хотелось выговориться. Едва он открыл рот, как понесся очертя голову. И слушал себя с удивлением, потому что рассказывал не только о Кате и тетрадях, не только о том, почему он взял их и как спрятал, но и обо всей своей жизни до нынешнего дня, о душевной смуте из-за славянского происхождения, о любви к России, несмотря ни на что, и об ощущении, будто он подвешен между двумя культурами. Нед не задавал ему никаких наводящих вопросов и не сбивал его. Он был прирожденным слушателем. И почти не шевелился, лишь изредка что-то аккуратно записывал на небольших карточках, а если и задавал вопросы, то лишь для того, чтобы прояснить какую-нибудь важную деталь, в частности тот момент, когда в Шереметьеве таможенники пропустили Ландау, даже не взглянув на его багаж.
  – Так пропустили только вас или всю вашу группу?
  – Всех. Кивок – и мы прошли.
  – Вы не почувствовали, что вас так или иначе выделили?
  – В каком смысле?
  – У вас не создалось впечатления, что с вами в чем-то обошлись не так, как со всеми? Например, лучше?
  – Мы прошли, как одна компашка овец. Как стадо овец, – поправился Ландау. – Показали паспорта, и все.
  – Вы не заметили, другие группы проходили так же, как и ваша?
  – Русским словно все было до лампочки. Может, из-за того, что лето да еще суббота. Может, дело в гласности. Двух-трех они проверили, а остальных пропустили. Честно говоря, я себя почувствовал дураком. Совершенно ни к чему оказались все меры предосторожности.
  – Вы поступили отнюдь не как дурак. Вы все сделали отлично, – сказал Нед без малейшего оттенка превосходства, все еще продолжая что-то писать. – А не помните, с кем вы сидели рядом в самолете?
  – Со Спайки Морганом.
  – А еще?
  – Я сидел у окна.
  – Номер места?
  Ландау без запинки назвал номер. Он всегда бронировал для себя это место, когда оно оказывалось свободным.
  – Много разговаривали во время полета?
  – Очень даже много.
  – О чем?
  – В основном о женщинах. Спайки поселился в Ноттинг-Хилле с двумя девками.
  Нед хохотнул.
  – А о тетрадях вы Спайки не рассказывали? Обрадовавшись, что все позади? В подобных обстоятельствах, Ники, это было бы вполне естественно. Довериться приятелю.
  – Мне и в голову не пришло бы, Нед. Да никогда. Молчал и буду молчать. Я и с вами говорю только потому, что он исчез, а вы – лицо официальное.
  – Ну, а с Лидией?
  Оскорбленное достоинство заставило Ландау на миг забыть свое восхищение Недом и даже удивление от того, что Нед – в курсе его личных дел.
  – Мои дамы, Нед, знают обо мне очень мало. Может, им и кажется, будто знают больше, – сказал он. – Но секреты мои их не касаются.
  Нед продолжал писать. И мерное движение ручки, а также намек на то, что он мог проболтаться, побудили Ландау снова попытать счастья: он уже заметил, что каждый раз, когда он заговаривал о Барли, от спокойного, доброжелательного лица Неда вдруг начинало веять холодком.
  – Но у Барли все хорошо? С ним ничего не случилось? Ну, там, может, под машину попал или еще что-нибудь такое?
  Нед, казалось, не расслышал. Он взял чистую карточку и продолжал писать.
  – Я думаю, Барли послал бы все через посольство, правда? – сказал Ландау. – Он же профессионал, Барли. Если хотите знать, его выдают шахматы. Ему не следовало бы играть. Уж во всяком случае, не при посторонних.
  Только теперь Нед медленно поднял голову. Ландау увидел на его лице каменное выражение, более страшное, чем его слова.
  – Мы никогда не упоминаем имен просто так, Ники, – тихо произнес Нед. – Даже между собой. Вы об этом знать не могли, поэтому к вам претензий нет. Но больше, пожалуйста, никогда так не делайте.
  Затем, вероятно, увидев, как это подействовало на Ландау, он встал, подошел к серванту из атласного дерева, взял графин с хересом, налил две рюмки и одну протянул Ландау.
  – Так вот, с ним ничего не случилось, – сказал он.
  Они молча выпили за Барли, чье имя Ландау раз десять сам себе поклялся никогда больше не произносить.
  – Нам не хотелось бы, чтобы вы на следующей неделе ехали в Гданьск, – сказал Нед. – Мы подготовили медицинскую справку, вы получите компенсацию. Вы больны. У вас подозревают язву. И пока не работайте, хорошо?
  – Как скажете, так и сделаю, – ответил Ландау.
  Но прежде чем уйти, он под отеческим взглядом Неда дал подписку о неразглашении государственной тайны. Этот хитрый документ написан юридическим языком в расчете на то, чтобы произвести нужное впечатление только на подписывающего, и никого другого. Да и сам закон о неразглашении едва ли делает честь его составителям.
  Затем Нед выключил микрофоны и скрытые видеокамеры (на них настоял двенадцатый этаж, потому что операция уже принимала такой характер).
  До сих пор Нед все делал один – и был в своем праве, как глава Русского Дома. Оперативники воюют в одиночку. Он даже еще не призвал на помощь старика Палфри. Пока.
  * * *
  Если до этого дня Ландау чувствовал, что никому не нужен, то всю оставшуюся неделю он был окружен самым заботливым вниманием. На следующее утро очень рано позвонил Нед и с привычной любезностью попросил его отправиться по такому-то адресу в Пимлико. Это оказался многоквартирный жилой дом, построенный в тридцатых годах, с полукруглыми окнами в стальных рамах, выкрашенных в зеленый цвет, и подъездом, который больше напоминал вход в кинотеатр. В присутствии двух мужчин (которых он не представил) Нед попросил Ландау во второй раз рассказать все, что произошло, а потом бросил его на съедение волкам.
  Первым заговорил дерганый рассеянный человек с младенчески розовыми щеками и младенчески ясными глазами, в льняной куртке под цвет льняных взлохмаченных волос. Голос у него тоже был рассеянный.
  – Голубое платье, вы сказали? Меня зовут Уолтер, – добавил он, будто сам был ошеломлен этим открытием.
  – Да, сэр.
  – Вы уверены? – пропищал он, вертя головой и искоса поглядывая на Ландау из-под белесых бровей.
  – Абсолютно, сэр. Голубое платье и коричневая авоська. Только, в общем-то, авоськи веревочные, а у нее была коричневая пластиковая. «Вот что, Ники, – сказал я себе, – сейчас, конечно, не время, но если ты в один прекрасный день захочешь пообщаться с этой дамочкой, что не исключено, то привези-ка ей из Лондона красивую голубую сумочку под цвет ее платья». Потому-то я и запомнил, сэр. По ассоциации.
  Когда я снова прокручиваю запись, меня всякий раз поражает, что Ландау называл Уолтера «сэр», а Неда просто Недом. Но это вовсе не было знаком уважения, а скорее объяснялось некоторой брезгливостью, которую вызывал Уолтер. В конце концов, Ландау был женолюб, а Уолтер – наоборот.
  – Вы говорите, волосы черные? – пропел Уолтер, будто в черные волосы было трудно поверить.
  – Черные, сэр. Черные и шелковистые. Почти цвета воронова крыла. Да, точно.
  – А не крашеные, как вам кажется?
  – Мне ли не знать разницы, сэр, – ответил Ландау, дотронувшись до головы: теперь он был уже готов открыть им все, даже секрет своей вечной молодости.
  – Вы упомянули, что она ленинградка. Почему вы так считаете?
  – Манера держаться. Я увидел породу, я увидел русскую патрицианку. Вот какой она мне видится, Петербург.
  – А армянки вы в ней не увидели или грузинки? Или еврейки, например?
  Ландау задумался на секунду над последним предположением и отмел его:
  – Видите ли, я сам еврей. Я вовсе не утверждаю, что лишь евреи способны узнавать евреев, но только ничего такого я не почувствовал.
  Молчание, которое могло быть рождено замешательством, подтолкнуло его добавить:
  – По-моему, с еврейством слишком уж перегибают палку. Хочешь быть евреем, так на здоровье. Но если не хочешь, никто тебя не заставит. Я вот, во-первых, британец, во-вторых, поляк, а потом уже все остальное. И неважно, что многие отсчитывают с другого конца. Это их дело.
  – Отлично сказано! – воскликнул Уолтер, хлопнув в ладоши и хихикнув. – Коротко и ясно. Да, и вы упомянули, что она хорошо говорит по-английски?
  – Не то слово, сэр. Классический английский. Нам бы всем так.
  – Вы сказали: как учительница.
  – Такое у меня было впечатление, – ответил Ландау. – Учительница в школе, преподавательница в институте. Я почувствовал в ней культуру. Ум. Волю.
  – А не может ли она быть устной переводчицей?
  – По-моему, сэр, хорошие устные переводчики стараются стушеваться. А эта дама себя не прятала.
  – Очень и очень неплохой ответ, – сказал Уолтер, высвободив из рукавов розовые манжеты. – И на пальце у нее было обручальное кольцо. Превосходно.
  – Да, сэр. Обручальное. Обычно это первое, на что я смотрю, только Россия – не Англия, и смотреть приходится на другую руку: они там носят обручальные кольца не на левой, а на правой. Одинокие женщины в России – просто бич, и развод – не проблема. Нет уж, мне подавай муженька да пару детишек, чтобы было зачем торопиться домой. Вот тогда уж – так и быть.
  – Да, кстати. Как вы думаете, у нее есть дети?
  – Уверен, что есть, сэр.
  – Ну как же вы можете быть в этом уверены? – плаксиво скривив губы, спросил Уолтер. – Вы же не ясновидец.
  – Бедра, сэр. Бедра и потом – достоинство, с которым она держалась, хотя и была очень испугана. Она не Юнона, сэр, и не сильфида. Это – мать.
  – Рост? – дискантом взвизгнул Уолтер, тревожно вздернув почти невидимые брови. – Можете определить ее рост? Сравните с собственным. Вы смотрели вниз или вверх?
  – Средний рост, я же вам говорил.
  – Значит, выше вас?
  – Да.
  – Метр шестьдесят пять – метр семьдесят?
  – Ближе ко второму, – буркнул Ландау.
  – И еще раз: сколько ей лет? Вы что-то путались.
  – Даже если ей больше тридцати пяти, по виду никак не скажешь. Чудесная кожа, прекрасная фигура – красивая женщина в расцвете, и особенно духа, сэр, – сдаваясь, ответил Ландау с невольной улыбкой: пусть Уолтер и был ему чем-то неприятен, но он унаследовал польскую слабость к чудакам.
  – Сегодня воскресенье. Будь она англичанкой, пошла бы она, по-вашему, в церковь?
  – Ну, не прежде, чем все как следует обдумала бы, – к своему удивлению, выпалил Ландау, не успев даже взвесить ответ. – Она могла бы сказать, что бога нет. Она могла бы сказать, что бог есть. Но в любом случае она не стала бы плыть по течению, как многие из нас. Она не стала бы увиливать, а приняла бы решение и выполнила его, если бы сочла, что это ее долг.
  Внезапно все странные гримасы Уолтера разрешились долгой резиновой улыбкой.
  – Нет, вы просто молодец, – объявил он с завистью. – Знаете ли вы какие-нибудь точные науки? – продолжал он, и его голос опять вознесся к небесам.
  – Да так. Собственно, в популярном изложении. Кое-чего нахватался.
  – Физику?
  – На уровне школы, сэр, не больше. Мне приходилось продавать учебники. Экзамен я вряд ли сдам, даже сейчас. Но учебники эти, так сказать, расширили мой кругозор.
  – Что такое телеметрия?
  – Даже слова этого никогда не слышал.
  – Ни по-английски, ни по-русски?
  – Боюсь, ни на одном языке, сэр. Телеметрия прошла мимо меня.
  – А… КВО?
  – Что-что, сэр?
  – Круговое вероятное отклонение. Господи, да в этих дурацких тетрадях, которые вы нам привезли, он столько раз это повторял! И, конечно, КВО должно было застрять у вас в памяти.
  – Да нет же, я их только пролистал, и все.
  – Пока не дошли до того места, где советский рыцарь умирает внутри его брони. И там остановились. Почему?
  – Да не доходил я до него! А случайно наткнулся.
  – Ну хорошо, случайно наткнулись. И составили какое-то мнение. Правильно? Относительно того, о чем говорит автор. Так какое же мнение?
  – По-моему, там что-то про некомпетентность. И что у них с этим неважно. У русских. Ничего не выходит.
  – С чем?
  – С ракетами. Они делают ошибки.
  – Какие ошибки?
  – Всякие. Магнитные. Систематические ошибки, что бы это ни значило. Я-то не знаю. Это ваша работа.
  То, что Ландау огрызался, лишь доказывало его надежность как свидетеля. Когда он хотел блеснуть и у него ничего не выходило, это их успокаивало, как подчеркнул небрежный, полный облегчения жест Уолтера.
  – Нет, по-моему, он замечательно со всем справился, – заявил он, как будто Ландау не было в комнате, и театрально вскинул руки в знак подведения итогов. – Он рассказывает только то, что помнит. Ничего не выдумывает, чтобы было позанятнее. Ведь верно, а, Ники? – добавил он с тревогой и раздвинул ноги, как будто у него зачесалось в паху.
  – Нет, сэр, будьте спокойны.
  – И ничего от себя не добавляли, верно? Рано или поздно мы это узнаем. И тогда все, что вы нам тут сообщили, потускнеет.
  – Нет, сэр. Все было так, как я говорил. Ни больше, ни меньше.
  – Я в этом уверен, – сказал Уолтер своим коллегам тоном простодушной искренности и откинулся на спинку кресла. – Самое трудное в нашей профессии, как и в любой другой, это сказать «верю». Ники – прирожденный источник информации, а это такая же редкость, как зубы у курицы. Будь таких, как он, побольше, отпала бы потребность в таких, как мы.
  – А это Джонни, – объяснил Нед, играя роль адъютанта.
  У Джонни были волнистые седеющие волосы, тяжелый подбородок, и в руках он держал папку, набитую официального вида телеграммами. Золотая часовая цепочка, сшитый на заказ темно-серый костюм – Джонни мог бы послужить воплощением англичанина для какой-нибудь иностранной официантки, но только не для Ники Ландау.
  – Ники, дружище, во-первых, мы должны вас поблагодарить, – сказал Джонни, растягивая слова, как уроженец Восточного побережья США. Его благодушная интонация внушала: «Мы – вкладчики побогаче. Мы – держатели контрольного пакета акций». Боюсь, Джонни это свойственно. Неплохой специалист, но не в силах не выставлять напоказ свое американское превосходство. Иногда мне кажется, что вот тут-то и заключается различие между американскими шпионами и нашими. Американцы, откровенно наслаждаясь властью и деньгами, хвастают своей удачей. В них нет инстинктивного притворства, столь естественного для нас, англичан.
  Как бы то ни было, Ландау сразу ощетинился.
  – Не возражаете, если я задам вам парочку вопросов? – сказал Джонни.
  – Если Нед не против, – ответил Ландау.
  – Ну, разумеется, – сказал Нед.
  – Итак, представим, что мы с вами сейчас на ярмарке аудиопособий, договорились, дружище? Вы провожаете эту женщину, Екатерину Орлову, через зал к лестнице. Где стоит охрана. Вы прощаетесь с ней.
  – Она берет меня за руку.
  – Она берет вас за руку, прекрасно. Прямо на виду у охранников. Вы следите, как она спускается по лестнице. А вам видно, как она выходит на улицу, дружище?
  Я никогда не слышал, чтобы Джонни называл кого-нибудь «дружище», и решил, что он старается вывести Ландау из себя, чему их в агентстве обучают свои домашние психологи.
  – Видно, – отрезал Ландау.
  – Так-таки на улицу? Погодите, подумайте, – сказал Джонни с фальшивой любезностью прокурора.
  – Прямо на улицу – и больше я ее не видел.
  Джонни выжидал, пока всем присутствующим, и в первую очередь Ландау, не стало ясно, что он выжидает.
  – Ники, дружище, на этой лестнице в последние сутки постоял кое-кто из наших людей. С верхней площадки лестницы улица не видна.
  У Ландау потемнело лицо. Не от смущения. От злости.
  – Я видел, как она спускалась по лестнице. Я видел, как она прошла через вестибюль к выходу. Она не вернулась. Поэтому, если кто-то за последние сутки не передвинул улицу, что, не спорю, при Сталине было бы вполне возможным…
  – Давайте продолжим, хорошо? – сказал Нед.
  – Вы не заметили, кто-нибудь шел за ней следом? – спросил Джонни, беря Ландау в оборот пожестче.
  – По лестнице или на улицу?
  – И то и другое, дружище. И то и другое.
  – Нет, не заметил. Я же не видел, как она вышла на улицу, – вы мне это только что растолковали. Может, вы будете отвечать, а я – задавать вопросы?
  Джонни лениво откинулся на стуле, и тут вмешался Нед:
  – Ники, некоторые обстоятельства необходимо очень тщательно проверять. На карту поставлено многое, а Джонни действует по инструкции.
  – И у меня кое-что поставлено. Мое слово, – сказал Ландау. – И я не желаю, чтоб меня кто-нибудь выставлял дураком, особенно американец, и даже не английский гражданин.
  Джонни тем временем вернулся к своей папке.
  – Ники, пожалуйста, опишите нам, как была организована охрана ярмарки. Что вы сами заметили?
  Ландау глубоко вздохнул.
  – Ну, ладно, – сказал он. – В вестибюле гостиницы околачивались два молодых полицейских. Они проверяли всех русских посетителей. Это нормально. А наверху в зале типы повреднее – ребята в штатском. Из тех, кого там называют «топтуны», – добавил он, желая просветить Джонни. – Через пару дней всех топтунов уже знаешь наизусть. Они не покупают, не воруют экспонаты, ничего не клянчат, и один всегда блондин, уж не спрашивайте меня почему. Их там было трое, и всю неделю они не сменялись. Вот они-то и следили, как она спускалась по лестнице.
  – Вы никого не забыли, дружище?
  – Никого, насколько мне известно, но сейчас вы мне скажете, что я вру.
  – А вы случайно не заметили двух седых женщин неопределенного возраста, которые тоже каждый день бывали на ярмарке – рано приходили, поздно уходили и тоже ничего не покупали, не заговаривали с экспонентами и представителями фирм и вообще приходили на ярмарку неизвестно зачем?
  – Вы про Герт и Дейзи, насколько я понял?
  – Простите?
  – Ну, про этих двух куриц из Библиотечного управления. Они приходили пивка выпить. А главное, нахватать побольше проспектов или выклянчить каталог. Мы окрестили их Герт и Дейзи – была такая английская радиопередача в войну и после.
  – А вам не приходило в голову, что эти дамы тоже могут заниматься наблюдением?
  Нед уже протянул могучую руку, чтобы остановить Ландау, но опоздал.
  – Джонни, – сказал, вскипая, Ландау, – это Москва, так? Москва, Россия, дружище. Если бы я вздумал разбираться, кто там наблюдатель, а кто нет, то утром мне некогда было бы встать с кровати, а вечером – лечь. Может, и птички на деревьях напичканы микрофонами, кто их знает?
  Но Джонни опять рылся в своих телеграммах.
  – По вашим словам, Екатерина Борисовна Орлова упомянула, что соседний стенд «Аберкромби и Блейр» был накануне пуст, правильно?
  – Да, это так.
  – Но накануне вы ее не видели? Это верно?
  – Да.
  – А вы утверждаете, что на красивых женщин у вас глаз зоркий.
  – Да, утверждаю, и пусть он остается зорким как можно дольше.
  – Так не кажется ли вам, что вы должны были ее заметить?
  – Бывает, что какую-нибудь и пропущу, – признался Ландау, снова багровея. – Если стою спиной, если записываю что-то, если отливаю в сортире, то мое внимание на секунду может и отвлечься.
  Однако холодное спокойствие Джонни уже возымело свое действие.
  – У вас в Польше остались родственники, не так ли, мистер Ландау? – Обращение «дружище», очевидно, уже сослужило службу, во всяком случае, прослушивая пленку, я заметил, что оно исчезло из его речи.
  – Да.
  – И ваша старшая сестра занимает высокий пост в польском правительстве?
  – Моя сестра работает инспектором больниц в министерстве здравоохранения. Это не высокий пост, да и возраст у нее давно пенсионный.
  – Случалось ли вам прямо или косвенно быть активным объектом шантажа либо давления со стороны служб коммунистического блока, а также третьих, связанных с ними, лиц?
  Ландау повернулся к Неду:
  – Каким объектом? Боюсь, я не настолько хорошо знаю английский.
  – Активным, – предостерегающе улыбаясь, сказал Нед, – понимающим, что происходит. Отдающим себе в этом отчет.
  – Нет, – ответил Ландау.
  – Во время ваших поездок по странам Восточного блока состояли ли вы в интимных отношениях с женщинами этих стран?
  – В постельных состоял. Не в интимных.
  Уолтер, точно расшалившийся школьник, испустил придушенный смешок, вздернул плечи и прикрыл ладонью свои жуткие зубы. Но Джонни упрямо наступал:
  – Мистер Ландау, вступали ли вы прежде в контакты с разведкой какой бы то ни было враждебной или дружественной страны?
  – Нет.
  – Продавали ли вы когда-нибудь информацию какому бы то ни было должностному лицу – в газету, справочное агентство, полицию или военную организацию – с какой-либо целью, пусть самой безобидной?
  – Нет.
  – Состоите ли вы или состояли ли когда-либо членом коммунистической партии, или какой-нибудь организации, борющейся за мир, или группы, сочувствующей ее целям?
  – Я гражданин Великобритании, – отрезал Ландау, выставив свой маленький польский подбородок.
  – И у вас нет никакого представления, даже нечеткого, пусть даже совсем туманного, об общей сути материала, с которым вы имели дело?
  – Никакого дела я с ним не имел. А просто его передал.
  – Но ведь вы его прочитали?
  – Что мог, то прочитал. Кое-что. А потом бросил. Как я вам уже говорил.
  – Почему?
  – Из чувства порядочности, если хотите знать. Вам, я подозреваю, оно незнакомо.
  Но Джонни, отнюдь не покраснев, снова начал перерывать свою папку. Он вытащил конверт, а из конверта – пачку фотографий, форматом с открытку, и разложил их на столе, словно пасьянс. На некоторых изображение было смазанным и всегда – зернистым. На нескольких передний план был чем-то полузакрыт. Сняты были женщины, группами и поодиночке выходящие из подъезда какого-то унылого учреждения. Одни держали авоськи, другие шли, опустив голову, с пустыми руками. И Ландау вспомнил, как ему рассказывали, что в Москве во время обеденного перерыва женщины ускользают в магазин и засовывают покупки в карманы, а сумку оставляют на рабочем месте для маскировки – мол, только что вышла в коридор.
  – Вот эта, – вдруг сказал Ландау, указывая на фотографию.
  Джонни пустил в ход еще один из своих прокурорских приемов. (Он был слишком умен для такой чепухи, но это его не останавливало.) Лицо его выразило разочарование и глубочайшее недоверие, будто он поймал Ландау на лжи. Видеозапись свидетельствует, что он возмутительно переиграл эту сцену.
  – Откуда у вас такая уверенность, черт подери? Вы же никогда и не видели ее в пальто!
  Ландау это не сбило.
  – Это она, Катя, – твердо сказал он. – Я ее где угодно узнаю. Катя. Она зачесала волосы наверх, но это она, Катя. И сумка та самая, пластиковая. – Он продолжал рассматривать фотографию. – И ее обручальное кольцо. – На секунду он словно забыл, что в комнате кто-то есть. – Я и завтра сделал бы для нее то же самое. И послезавтра.
  Так – более чем удовлетворительно – завершился допрос свидетеля, для которого Джонни избрал враждебный тон.
  * * *
  Дни шли за днями, одна загадочная беседа сменялась другой – ни разу дважды в одном и том же месте, ни разу с одними и теми же людьми (за исключением Неда), и у Ландау нарастало ощущение, что дело приближается к кульминации. В звуколаборатории позади Портленд-Плейс ему проигрывали голоса женщин – русских, говоривших по-русски и по-английски. Но Катиного голоса он среди них не узнал. Еще день был посвящен – что очень его встревожило – финансам. Но не их финансам, а его, Ландау. Его банковские декларации – откуда они, черт возьми, их достали? Его налоговые декларации, платежные квитанции, сбережения, закладная, страховой полис – в общем, почище налогового управления.
  – Положитесь на нас, Ники, – сказал Нед, а честная, убедительная улыбка, сопровождавшая эти слова, вызвала у Ландау ощущение, что Нед где-то всячески его отстаивал и вот-вот все уладится.
  «Они собираются дать мне поручение, – решил он в понедельник. – Они намерены превратить меня в шпиона, как Барли».
  «Они пытаются загладить свою вину через двадцать лет после смерти моего отца», – решил он во вторник. Но в среду утром, когда шофер Сэм в последний раз позвонил в его дверь, все стало ясно.
  – Ну, Сэм, куда сегодня? – весело спросил Ландау. – В темницу Тауэра?
  – В Синг-Синг, – ответил Сэм, и они весело рассмеялись.
  Но Сэм доставил его не в Тауэр и не в Синг-Синг, а к боковому входу одного из тех министерств Уайтхолла, куда всего одиннадцать дней назад Ландау столь безуспешно пытался прорваться. Сероглазый Брок проводил его по черной лестнице наверх и исчез. Ландау вошел в огромную комнату, окна которой выходили на Темзу. За длинным столом лицом к нему сидело несколько человек. Слева – Уолтер (галстук не сбился ни вправо, ни влево, волосы прилизаны). Справа – Нед. Вид у обоих был торжественный. Между ними, положив ладони на стол так, что из рукавов выглядывали манжеты, сидел мужчина помоложе, с брюзгливыми складками у рта, в элегантном костюме. Ландау правильно подметил, что чином он старше и Неда, и Уолтера и (как Ландау выразился позднее) явился из совсем другого кино. Он был весь обтекаемый, плотно сжимал губы, словно ему предстояло выступить по телевидению. Он был богат – и не только деньгами. Ему было сорок, он продолжал делать карьеру, но хуже всего в нем была невинность. Он казался слишком юным, чтобы ему можно было предъявлять обвинения как взрослому.
  – Меня зовут Клайв, – сказал он вполголоса. – Входите, Ландау. Нам надо решить, что с вами делать.
  А за Клайвом – собственно говоря, за всеми спинами – Ники Ландау немного погодя разглядел меня, старика Палфри. И Нед, заметив, что он увидел меня, улыбнулся и очень мило нас познакомил.
  – Ники, а это Гарри, – сказал он, уклоняясь от истины.
  До сих пор – ни разу ни единого намека на чью-либо должность; но обо мне Нед сообщил:
  – Гарри – наш личный третейский судья, Ники. Он следит за тем, чтобы все было по справедливости.
  – Это хорошо, – сказал Ландау.
  Вот так в истории этой операции скромно появляюсь я: юридический мальчик на побегушках, блюститель формы, актер на выходах, умиротворитель и, наконец, летописец: то Розенкранц, то Гильденстерн, а изредка и Палфри.
  Для того чтобы еще лучше позаботиться о Ландау, имелся также Рэг. Крупный, рыжеватый, вселяющий уверенность Рэг подвел Ландау к одинокому стулу в центре комнаты, а потом придвинул другой и сел рядом с ним. Рэг сразу понравился Ландау, чего и следовало ожидать, потому что Рэг – по должности доброжелатель и среди его клиентов были перебежчики, провалившиеся разведчики, засвеченные агенты и всякие другие мужчины и женщины, чья связь с Англией могла бы и порваться, если бы старина Рэг Уоттл и его женушка Беренис не были всегда под рукой, чтобы поддержать их и утешить.
  – Вы все сделали отлично, но что именно, мы вам объяснить не можем ради вашей же собственной безопасности, – произнес Клайв своим сухим, как безводная пустыня, голосом, когда Ландау уселся поудобнее. – Даже того немногого, что вам известно, чересчур много. И мы не можем позволить вам разъезжать по Восточной Европе, раз ваша память хранит наши секреты. Это слишком опасно. И для вас, и для тех, кого это затрагивает. Вот почему, хотя вы оказали нам большую услугу, вы стали и источником серьезной тревоги. Будь сейчас война, мы могли бы арестовать вас, или расстрелять, или найти еще какой-нибудь выход в том же роде. Но сейчас войны нет. Во всяком случае, официально.
  Где-то на своем коротком осмотрительном пути к власти Клайв научил себя улыбаться. Применять это оружие против дружественных людей было столь же не – честно, как молчать в телефонную трубку. Но о нечестности Клайв ни малейшего представления не имел, так как не знал, что такое честность. Ну, а страстность – это то, чем приходится пользоваться, когда нужно кого-то в чем-то убедить.
  – Ведь вы же можете ткнуть пальцем в очень влиятельных людей, не правда ли? – продолжал он так тихо, что все должны были замереть, чтобы его слышать. – Я уверен, умышленно вы этого не сделаете, но когда вас прикуют к батарее отопления, то особого выбора не будет. Во всяком случае, под конец.
  Когда Клайв решил, что напугал Ландау достаточно, он, взглянув на меня, кивнул и следил за тем, как я открываю внушительную кожаную папку и вручаю Ландау длинный документ, который я составил собственноручно и который обязывал Ландау на веки вечные отказаться от любых путешествий за «железным занавесом» и не выезжать из Англии, не предупредив об этом Рэга за столько-то дней и не обговорив с ним все детали, причем его паспортом, во избежание каких-либо недоразумений, будет заниматься Рэг. И вообще, Ландау должен принять Рэга или того, кто его заменит по решению властей, как неотъемлемую часть своей жизни, наперсника, наставника и тайного арбитра всех своих дел, включая, кстати, и деликатный вопрос, как уплатить налог с суммы прилагаемого банковского чека, выписанного на Фулемское отделение одного скучнейшего английского банка, – с суммы, равной ста тысячам фунтов.
  А еще, чтобы регулярно подновлять его страх перед Властями, ему надлежит раз в полгода являться к юрисконсульту Службы, к Гарри, для очередной накачки касательно государственной тайны – к старику Палфри, который был когда-то любовником Ханны и так согнулся под тяжестью своей жизни, что ему уже можно спокойно поручить наблюдение за тем, чтобы другие держались прямо. Далее, в добавление к вышесказанному, в соответствии с ним и вследствие его, все, что относилось к некоей русской женщине, литературной рукописи ее друга и содержанию указанной рукописи (независимо от того, много или мало Ландау из нее понял), а также роли некоего английского издателя, – все это с сего момента торжественно объявляется небывшим, недействительным и перечеркнутым, отныне и во веки веков. Аминь.
  Документ этот существовал только в одном экземпляре – и ему предстояло покоиться в моем сейфе до тех пор, пока он не истлеет и не рассыплется в прах. Ландау прочитал его дважды, и Рэг тоже – через его плечо. Затем Ландау погрузился в раздумье, не слишком считаясь с теми, кто смотрел на него и ждал только, чтобы он поставил свою подпись и перестал быть помехой. Ибо Ландау знал, что теперь он не продавец, а покупатель.
  Он вспомнил, как стоял перед окном в номере московской гостиницы. Как пожелал снять наконец дорожные сапоги и зажить более спокойной жизнью. И ему в голову пришла забавная мысль, что Творец поймал его на слове и устроил все по его желанию. Ландау даже рассмеялся, вызвав тем самым всеобщее беспокойство.
  – Что ж, Гарри, надеюсь, что платить будет янки Джонни, – сказал он.
  Но шутка не вызвала должных аплодисментов, поскольку так оно и было. Ландау взял у Рэга ручку, поставил свою подпись, передал мне документ и глядел, как я расписываюсь в качестве свидетеля (Горацио Б. де Палфри – подпись, которая за двадцать лет не без некоторых стараний обрела такую неразборчивость, что, подпишись я Томатный Соус Хайнца, ни Ландау, ни кто другой разницы не заметил бы) и как кладу документ назад в кожаный гробик и щелкаю крышкой. Последовали рукопожатия, взаимные заверения, и Клайв пробормотал:
  – Мы вам очень признательны, Ники. – Совсем как в фильме, участником которого Ландау время от времени себя ощущал.
  Потом все снова пожали Ландау руку и, посмотрев, как он гордо удаляется и исчезает в сиянии заходящего солнца, а точнее, как он бодро уходит по коридору, болтая с Рэгом Уоттлом, который был вдвое его выше, с досадливым нетерпением принялись ждать улова с аппаратуры, на применение которой я уже получил разрешение под неотразимым предлогом «крайней заинтересованности американцев».
  Они подключились к его рабочему и домашнему телефонам, читали его почту и посадили электронного жучка на заднюю ось его любимого «Триумфа» с откидным верхом.
  Они следили за ним в его свободные часы и завербовали одну из машинисток, которая присматривала за ним в конторе, как за «подозрительным иностранцем», пока он там отрабатывал последние недели.
  В барах, где он обычно подыскивал себе подружек, к нему подсаживались потенциальные соблазнительницы. Однако, несмотря на все эти громоздкие и ненужные предосторожности, продиктованные все той же крайней заинтересованностью американцев, результаты оказались равными нулю. Ни хвастовства, ни многозначительных намеков. Ландау не жаловался, не бахвалился, не пытался привлечь к себе внимание. Собственно говоря, его история, как у очень немногих, завершилась полностью и счастливо.
  Он был чудесным Прологом. Больше он на сцене не появлялся.
  Он ни разу не пытался встретиться с Барли Скоттом, великим английским шпионом. И только бережно хранил благоговейное уважение к нему. Даже перед торжественным открытием собственного видеосалона, когда ему особенно приятно было бы насладиться присутствием тайного английского героя из подлинной жизни, он не преступил пределы дозволенного. Может быть, ему было достаточно сознавать, что однажды вечером в Москве он откликнулся на призыв старой доброй Англии и повел себя как истый джентльмен, каким иногда страстно желал быть. А может быть, в нем радовался поляк, который утер нос русскому медведю. Или, может быть, его заставляли молчать воспоминания о Кате, о Кате сильной и благородной, Кате смелой и красивой, которая, как ни боялась сама, позаботилась предупредить его об опасности. «Вы должны верить в то, что делаете».
  И Ландау поверил. И поэтому Ландау надулся гордостью, как и всякий бы на его месте.
  Даже видеосалон его процветал и стал настоящей сенсацией. Пожалуй, кое для кого даже слишком, в том числе и для полиции Голдерс-Грин, которую мне пришлось дружески одернуть. Но для остальных это было самое оно.
  А главное, мы все смогли полюбить его, потому что он видел нас такими, какими мы хотели выглядеть, – всеведущими, умелыми и героическими хранителями здоровья нашей великой нации. Эту точку зрения Барли так до конца разделить и не смог, так же, как и Ханна, хотя она видела только внешнюю сторону – место, куда она не могла последовать за мной, храм предельного компромисса и, следовательно, по ее безжалостной логике, – отчаяния.
  – Нет, Палфри, это не панацея, – сказала она мне всего несколько недель назад, когда я по какому-то поводу принялся восхвалять Службу. – На мой взгляд, это куда больше смахивает на болезнь.
  * * *
  Глава 3
  Нет разведывательной операции, говорим мы, умудренные опытом ветераны, которая на время не превращалась бы в фарс. Чем крупнее операция, тем громче ржание; в историю Службы вошло, как семидневная Тайная охота на Бартоломью, он же Барли Скотт Блейр, потребовала таких лихорадочных усилий и сопровождалась таким количеством просчетов, что всего этого хватило бы на дюжину секретных агентств. Ортодоксальные новички вроде Брока из Русского Дома возненавидели биографию Барли, еще не обнаружив того, кому она принадлежала.
  После пятидневной погони за Барли они полагали, что знают о нем все, за исключением того, где он находится. Им были известны свободомыслие его предков и его дорогостоящее образование (и то и другое пропало даром), малопривлекательные подробности всех его расторгнутых браков. Им было известно кафе в Камден-Тауне, где он садился играть в шахматы с любой не – прикаянной личностью, которой случалось туда забрести. Настоящий джентльмен, пусть он и виноват, сказали там Уиклоу (он представился сыщиком по бракоразводным делам). Воспользовавшись избитыми, но действенными предлогами, они навестили в Хоуве сестру Барли, которая явно махнула на него рукой, лавочников в Хэмпстеде, которые писали ему, замужнюю дочь в Грантеме, которая обожала его, и сына – Серого Волка, подвизающегося в Сити, который был скуп на слова, будто дал обет молчания.
  Они разговаривали с музыкантами сборного джаз-оркестра, где он время от времени играл на саксофоне, с экономом в больнице, где он числился в списке посетителей-филантропов, и со священником церкви в Кентиш-Тауне, где Барли, как выяснилось к всеобщему изумлению, пел тенором.
  – У него чудесный голос, хотя слышим мы его реже, чем хотелось бы, – снисходительно сказал священник. Но когда они попытались, опять-таки с помощью старины Палфри, подключиться к его телефону, чтобы вдоволь насладиться его замечательным голосом, оказалось, что подключиться не к чему, потому что телефон отключен за неуплату.
  Они даже откопали кое-какую информацию в собственном архиве. Вернее, информацию эту для них нашли американцы, что отнюдь не прибавило им популярности. Как оказалось, в начале шестидесятых, когда любому англичанину, имевшему несчастье обладать аристократической двойной фамилией, грозила опасность быть завербованным Секретной службой, досье Барли отправили в Нью-Йорк для проверки, в соответствии с частично соблюдаемым двусторонним секретным соглашением. Вне себя от ярости, Брок отправил второй запрос в центральный архив, где сперва заявили, что Барли у них не значится, затем выкопали-таки его перфокарту с белым индексом, которая все еще не была введена в компьютер. А белый индекс навел на белую папку с исходными анкетами и перепиской. Брок кинулся в кабинет Неда так, будто выяснил абсолютно все. Возраст – 22 года! Увлечения – театр и музыка! Спорт – прочерк! Причина, по которой рассматривалась его кандидатура, – двоюродный брат Лайонел, служащий в Лейб-гвардейском конном полку.
  Но из этого ничего не вышло. Никакой развязки не последовало. Вербовщик пообедал с Барли в «Атенеуме» и поставил на его досье штамп «Бесперспективен», потрудившись собственноручно приписать «абсолютно».
  Однако этот забавный эпизод более чем двадцатилетней давности косвенно воздействовал на их отношение к нему, так же как и чудаковатые левые пристрастия Солсбери Блейра, его покойного отца, поставившие было их в тупик. Барли в их глазах перестал быть посторонним. То есть не в глазах Неда – тот был скроен из более крепкого материала; но у остальных – Брока и представителей младшего поколения – возникло ощущение, что Барли в какой-то степени уже принадлежит им, пусть даже как неудачник, не допущенный к тайнам их мастерства, известным лишь избранным.
  Новым разочарованием явилась омерзительная машина Барли, которую полиция обнаружила в Лэксем-Гарденс, где стоянка вообще запрещена; левое крыло помято, регистрация просрочена, а в бардачке – полупустая бутылка шотландского виски и пачка любовных писем (почерк Барли). Обитатели соседних домов жаловались по поводу этой машины уже не одну неделю.
  – Отбуксировать ее, отправить на свалку, оштрафовать владельца или просто сдать на лом? – любезно спросил Неда по телефону старший инспектор дорожного движения.
  – Забудьте про нее, – устало сказал Нед. Тем не менее они с Броком поспешили туда в тщетной надежде напасть на след. Выяснилось, что любовные письма адресованы даме, проживающей в Лэксем-Гарденс, но она их ему вернула. Трагическим голосом она заверила их, что уж ей-то меньше всего известно, где сейчас находится Барли.
  И только в следующий четверг, терпеливо просматривая банковские документы Барли, Нед обнаружил распоряжение о переводе раз в квартал ста с чем-то фунтов на счет лиссабонской компании, занимающейся недвижимостью, – «Реал Кто-то Лимитада». Неверящими глазами он уставился на эту запись. И долго не отводил их. Потом произнес очень грубое слово, хотя обычно их избегал. Затем торопливо позвонил в транспортный отдел и распорядился проверить списки пассажиров, улетавших за последнее время из Гатуика и Хитроу. Когда оттуда позвонили с нужным ответом, Нед снова выругался. Они вышли на финишную прямую. Бесконечные дни телефонных звонков, расспросы и стучание в двери, всяческие отклонения от правил, списки для наблюдения, запросы в дружественные разведслужбы в добрую половину всех столиц мира, посрамление собственного хваленого архива Службы в глазах американцев. Никто из опрашиваемых и никакие розыски не обнаружили один критически важный, необходимый и дурацкий факт, который им требовался: десять лет назад Барли Блейр, получив в наследство нежданную пару тысяч от дальней родственницы, взял да и купил себе в Лиссабоне убогое пристанище, где время от времени отдыхал от бремени своей многогранной души. С тем же успехом это мог быть и Корнуолл, и Прованс, и Тимбукту. Но волей судеб он попал в Лиссабон, в домик у моря, возле запущенного парка, в такой близости от рыбного рынка, которая отпугнула бы людей с более разборчивым обонянием.
  Узнав все это, Русский Дом настороженно притих, а худое лицо Брока посерело от ярости.
  – Кто там у нас в Лиссабоне? – спросил его Нед, вновь безмятежный, как летний ветерок.
  Потом он позвонил старику Палфри (он же Гарри) и велел быть на подхвате, что, как сказала бы Ханна, совершенно точно определяло мое положение.
  Мерридью нашел Барли в баре. Пристроившись на высоком табурете, тот распространялся о человеческой натуре перед пьяным в стельку майором артиллерии по фамилии Грейвс, прижившимся в Португалии. Майор Артур Уинслоу Грейвс был затем внесен в список открытых контактов Барли – единственное его соприкосновение с Историей, о чем он так и не узнал. Длинная гибкая спина Барли была изогнута в сторону от распахну – той двери, которая вела во двор, поэтому Мерридью, жирненький мальчик лет тридцати, получил столь необходимую ему возможность перевести дух перед тем, как сделать бросок. Он охотился за Барли полдня, всюду чуть опаздывая и после каждой неудачи приходя все в большее бешенство.
  Он побывал дома у Барли, совсем рядом, где англичанка – судя по выговору, из простолюдинок – послала его через щель почтового ящика куда подальше.
  Побывал в английской библиотеке, где библиотекарша сказала, что Барли провел дневные часы, перелистывая книги, под чем, видимо, она подразумевала сильную степень алкогольного опьянения, хотя в ответ на прямой вопрос с негодованием это отрицала.
  Побывал также и в отвратительной псевдотюдоровской таверне в Эсториле, где под сенью пластмассовых мушкетов Барли с друзьями подкрепились горячительными напитками и с шумом и гамом отчалили за полчаса до появления Мерридью.
  Этот отель, предпочитавший скромно именоваться pensano, в прошлом женский монастырь, пользовался большой популярностью у англичан. Чтобы попасть туда, Мерридью пришлось взбираться по лестнице, сложенной из грубого камня и увитой диким виноградом, а когда он наконец взобрался и осторожно заглянул в бар, тотчас ринулся вниз и велел Броку сбегать – «да-да, в буквальном смысле слова» – в кафе на углу и позвонить Неду. Потом он снова поднялся по ступенькам, почему и пыхтел и более, чем обычно, чувствовал, что им помыкают. Запахи прохладного песчаника и свежемолотого кофе смешивались с ароматом ночных цветов. Но запахи эти не существовали для Мерридью. Он глотал воздух ртом. Всхлипы дальних трамваев и пароходные гудки были единственным аккомпанементом монолога Барли. Впрочем, Мерридью их не слышал.
  – Слепые дети не способны жевать, мой милый, неотразимый Грейви, – терпеливо втолковывал Барли, уткнув указательный палец майору в пупок, а локтем опираясь о стойку бара, где стояла шахматная доска с еще не оконченной партией. – Научный факт, Грейви. Слепых детей учат кусать. Вот смотри. Закрой глаза.
  Нежно зажав голову майора в ладонях, Барли наклонил ее к себе, раздвинув податливые челюсти, и быстро сунул в рот пару орешков кешью.
  – Умница! Раскусывай по команде. Побереги язык. Раскуси! Еще разок!
  Решив, что момент подходящий, Мерридью нацепил приятельскую улыбку и отважился войти в бар, но был тотчас ошарашен видом двух деревянных мулаток ростом примерно с него самого, которые в придворных одеждах стояли слева и справа от двери. Цвет волос – каштановый, цвет глаз – зеленый, перечислял он про себя приметы Барли, точно стати лошади. Рост – метр восемьдесят, бреется, речь гладкая, худощав, одевается оригинально. Оригинально, как бы не так! – подумал пузатенький Мерридью, все еще отдуваясь и рассматривая полотняную куртку Барли, серые спортивные брюки и сандалии. А как еще, по мнению лондонских идиотов, ему следовало одеться в жаркую лиссабонскую ночь? В норковое манто?
  – Э-э… простите, – сказал Мерридью приятным голосом. – Я ищу одного человека. Не могли бы вы мне помочь?
  – Из чего следует, дорогая моя старая задница, – подвел итог Барли, бережно возвращая майора в исходное положение, – что, хотя большой колдун на небе и сотворил нас из мяса, как утверждается в знаменитой песенке, есть людей все-таки нехорошо.
  – Прошу прощения еще раз, но, если не ошибаюсь, вы мистер Бартоломью Скотт Блейр, – сказал Мерридью. – Да?
  Не отпуская лацкан майора, дабы предотвратить военную катастрофу, Барли осторожно повернулся вместе с табуретом на сто восемьдесят градусов и оглядел Мерридью снизу вверх, от ботинок до улыбки.
  – Видите ли, я из посольства, моя фамилия Мерридью. Я второй секретарь по вопросам торговли. Приношу свои извинения. Но мы получили для вас весьма срочную телеграмму. Мы полагаем, что вам надо бы заскочить и прочитать ее сейчас же. Вы не против?
  Затем Мерридью неблагоразумно позволил себе жест, присущий пухленьким чиновникам: он взмахнул рукой, сложил ладонь лодочкой и старательно погладил себя по макушке, словно проверяя, на своем ли месте волосы и голова. Но этот энергичный жест толстячка в комнате с низким потолком пробудил в Барли опасения, которые в иной ситуации, может, не возникли бы, и он неприятно протрезвел.
  – Вы извещаете меня о чьей-то смерти, старина? – произнес он с такой напряженной улыбкой, словно приготовился к самой худшей из шуток.
  – Дорогой сэр! Откуда такая мрачность? Вопрос коммерческий, а не консульский. Иначе нашим каналом не воспользовались бы. – Он задабривающе хихикнул.
  Но Барли не поддался. Ни на йоту. Он все еще смотрел отсутствующим взглядом, несмотря на все старания Мерридью.
  – Так о чем, черт возьми, мы говорим? – спросил он.
  – Да ни о чем, – испуганно возразил Мерридью. – Срочная телеграмма. Не надо принимать ее так близко к сердцу. Дипломатическая радиограмма.
  – А кто настаивает на срочности?
  – Никто. Я не могу изложить вам суть при посторонних. Это конфиденциально. Только для наших глаз.
  А вот про его очки они забыли, подумал Мерридью, отвечая взглядом на взгляд Барли. Круглые, в черной оправе. Маловаты для него. Когда хмуро на вас смотрит, спускает их на самый кончик носа. Берет на прицел.
  – Любой честный долг может подождать до понедельника, – объявил Барли, поворачиваясь к майору. – Расслабьтесь, мистер Мерридью. Выпейте с немытыми.
  Пусть Мерридью не был самым стройным или самым высоким мужчиной в мире. Но у него были хватка, хитрость, и, как многие толстяки, он мог неожиданно включить свое негодование именно тогда, когда это было необходимо.
  – Послушайте, Скотт Блейр, к счастью, ваши дела меня не касаются. Я не судебный пристав и не рассыльный. Я дипломат и занимаю определенное положение. Полдня я потратил, бегая за вами, в машине меня ждет служащий посольства, да и на свою собственную жизнь у меня есть определенные права. Извините.
  Их дуэт мог бы продолжаться бог знает сколько, если бы майор вдруг не ожил. Расправив плечи, он прижал кулаки к брючным швам и попытался изобразить стойку смирно.
  – Королевский приказ, Барли! – рявкнул он. – Посольство – это здешний Букингемский дворец. Приглашение равно приказу. Нельзя оскорблять Ее Величество.
  – Он же не Ее Величество, – терпеливо возразил Барли. – На нем нет короны.
  Мерридью взвешивал, не позвать ли ему Брока. Он попытался обворожительно улыбнуться, но Барли уже рассеянно уставился в глубину ниши, где ваза с увядшими цветами маскировала пустой камин. Мерридью окликнул Барли:
  – Ну как? Вы готовы? – Примерно так же муж мог окликнуть свою жену, когда им было давно пора отправляться в гости.
  Но измученный взгляд Барли был по-прежнему устремлен на засохшие цветы. Казалось, он видел в них всю свою жизнь, каждый неправильный поворот и неверный шаг – от и до. Затем, когда Мерридью уже потерял всякую надежду, Барли стал рассовывать по карманам куртки весь свой хлам, как будто проделывая привычный ритуал перед отправлением на охоту: сложенный бумажник, набитый неоплаченными чеками и использованными кредитными карточками; паспорт, потемневший от пота и частых путешествий; блокнот и карандаш, которые он всегда держал под рукой, чтобы записывать перлы алкогольной мудрости, а после, протрезвев, поразмышлять над ними. Завершив эту процедуру, он выложил на стойку крупную купюру с таким видом, словно деньги ему долго не понадобятся.
  – Мануэль, посади майора в такси. То есть помоги ему спуститься по лестнице и забраться на заднее сиденье. И заплати шоферу. Сдачу оставь себе. Пока, Грейви. Спасибо за приятный вечерок.
  Выпала роса. Узкий месяц задирал рога среди влажных звезд. Они спустились по лестнице – Мерридью шел впереди, предупреждая Барли, чтобы он не оступился. Гавань была полна блуждающих огней. У тротуаpa ждал черный лимузин с номерными знаками дипкорпуса. Рядом в темноте беспокойно томился Брок. Поодаль стояла вторая машина, ничем не примечательная.
  – Это Эдди, – познакомил их Мерридью. – Эдди, боюсь, мы задержались. Надеюсь, вы позвонили?
  – Давно, – сказал Брок.
  – Надеюсь, Эдди, дома у вас все в порядке? Малыши уложены и так далее? И супруга не задаст вам жару?
  – Все в порядке, – пробурчал Броктоном, который означал «заткнись».
  Барли забрался на переднее сиденье, уперся затылком в подголовник и закрыл глаза. Мерридью сел за руль. Позади него неподвижно застыл Брок. Вторая машина медленно отъехала от тротуара – так трогаются с места опытные сотрудники наружного наблюдения.
  – Это что же, вы в посольство ездите такой дорогой? – спросил Барли сквозь кажущуюся дремоту.
  – Видите ли, дежурный забрал телеграмму к себе домой, – подробно объяснил Мерридью, будто отвечая на необычайно глубокомысленный вопрос. – Боюсь, скоро нам вообще придется по воскресеньям баррикадировать посольство от ирландцев. К тому идет. – Он включил радио. Скорбно застонал низкий сочный женский голос. – Фадо3, – объявил Мерридью. – Обожаю фадо. Пожалуй, поэтому я и здесь. Даже уверен, что поэтому. Когда я просил направить меня сюда, то упомянул фадо. – Свободной рукой он принялся дирижировать. – Фадо, – объяснил он.
  – Вы из тех, кто крутился около моей дочери и задавал ей дурацкие вопросы? – спросил Барли.
  – Боюсь, мы всего лишь торговые представители, – сказал. Мерридью, продолжая самозабвенно дирижировать. Но внутренне он был сильно обеспокоен осведомленностью Барли. «Слава богу, что они, а не я, – подумал он, ощущая на правой щеке неукротимый взгляд Барли. – Если нынче Управлению приходится иметь дело вот с эдакими, так избави меня бог от работы на родине».
  Они сняли городской дом английского банкира, бывшего сотрудника Службы, у которого был еще один дом в Синтре. Все устроил старик Палфри. Никаких официальных резиденций, чтобы потом к ним нельзя было придраться. К тому же тут играло роль и обаяние старины. Фонарь из кованого железа, который вешали на дышло кареты, освещал сводчатый вход. Гранитные плиты покрывала насечка, чтобы не скользили подковы. Мерридью позвонил. Брок на всякий случай встал за спиной Барли.
  – Здравствуйте. Заходите, – приветливо сказал Нед, открывая огромную резную дверь.
  – Ну, а мне, пожалуй, пора, – сказал Мерридью. – Прекрасно, потрясающе. – Продолжая вести заградительный словесный огонь, он унесся к своей машине, прежде чем кто-либо успел ему возразить. Вторая машина неторопливо проехала мимо, будто один хороший знакомый, проводив темной ночью другого до его порога, пошел дальше своим путем.
  * * *
  Некоторое время под внимательным взглядом Брока, отступившего чуть в сторонку, Нед и Барли безмолвно оценивали друг друга, как дано только англичанам одного роста, одного сословия и с одинаковой формой головы. И хотя внешне Нед был воплощением английского самообладания и уравновешенности, то есть чуть ли не во всем – полной противоположностью Барли, а Барли был угловат и весь как на шарнирах, и его лицо даже в состоянии покоя дышало решимостью проникнуть в суть вещей, тем не менее у них было достаточно общего для взаимного узнавания. Сквозь закрытую дверь доносились приглушенные мужские голоса, но Нед словно не слышал их. Он провел Барли по коридору в библиотеку и сказал: «Сюда», а Брок остался в прихожей.
  – Вы очень пьяны? – спросил Нед, понизив голос, и протянул Барли стакан ледяной воды.
  – Нет, – ответил Барли. – Кто, собственно, меня похитил? Что происходит?
  – Меня зовут Нед. Сейчас я вам все разъясню. Нет никакой телеграммы, и ваши дела не в большем беспорядке, чем всегда. Никто никого не похищает. Я из английской разведки. Как и те, кто ждет вас в соседней комнате. Однажды вы выразили желание работать у нас. И теперь можете нам помочь.
  Воцарилось молчание, Нед ждал ответа Барли. Нед был ровесником Барли. За двадцать пять лет под разными именами и в разных обличьях он не раз открывал нужным ему людям, что он – агент английской разведки. Но впервые его собеседник не проявил ни малейшего удивления – ничего не сказал, не замигал, не улыбнулся, не попятился.
  – Я ничего не знаю, – произнес Барли.
  – Ну, а если нам хотелось бы, чтобы вы кое-что выяснили?
  – Выясняйте сами.
  – Не можем. Только с вашей помощью. Поэтому мы и здесь.
  Отойдя к книжным шкафам, Барли наклонил голову набок и, прихлебывая воду, стал вглядываться поверх своих круглых очков в названия книг.
  – То вы торговые представители, то вдруг шпионы, – сказал он.
  – Почему бы вам не переговорить с послом?
  – Он дурак. Я учился с ним в Кембридже. – Он взял книгу в тяжелом переплете и взглянул на фронтиспис. – Дерьмо, – произнес он презрительно. – Библиотека покупалась на вес. Чей это дом?
  – Посол удостоверит мою личность. Если вы спросите его, сможет ли он сыграть в четверг партию в гольф, он ответит, что не раньше пяти вечера.
  – Я в гольф не играю, – ответил Барли, снимая с полки еще один том. – Собственно, я ни во что не играю. Я отказался от всех игр.
  – За исключением шахмат, – заметил Нед, протягивая ему раскрытый телефонный справочник. Пожав плечами, Барли набрал номер. Услышав голос посла, он улыбнулся насмешливо, хоть и чуть озадаченно. – Пузан? Это Барли Блейр. Может, сыграем в четверг партию в гольф? Ради твоей печени.
  Кислый голос ответил, что до пяти часов он занят.
  – Пять не годится, – возразил Барли. – Ведь тогда играть придется в темноте… Идиот, повесил трубку, – пожаловался он, встряхнув умолкнувшей трубкой. И тут увидел на рычаге руку Неда.
  – Боюсь, это вовсе не шутки, – сказал Нед. – А наоборот, крайне серьезно.
  Вновь погрузившись в свои мысли, Барли медленно положил трубку.
  – Разделительная полоса между крайне серьезным и крайне смешным чрезвычайно узка, – заметил он.
  – Что ж, давайте перейдем ее, – сказал Нед.
  Голоса за дверью смолкли. Барли повернул ручку и вошел. Нед последовал за ним. Брок остался в прихожей на страже. Мы слушали весь их разговор по ретранслятору.
  * * *
  Если Барли было любопытно, что ожидает его за этой дверью, то нам – тем более. Странная игра – выворачивать наизнанку жизнь неизвестного человека без его ведома. Вошел он медленно. Сделал несколько шагов, широко размахивая руками, и остановился, а Нед, еще не подойдя к столу, успел представить всех присутствующих.
  – Это Клайв, это Уолтер и вон там Боб. Это Гарри. Знакомьтесь, это Барли.
  Барли чуть кивал, слыша очередное имя. Казалось, он предпочитает верить своим глазам, а не тому, что ему говорят.
  Его заинтересовала вычурная мебель и рощица пошлых комнатных растений. Особенно апельсиновое деревце. Он потрогал плод, погладил лист, а потом изящно понюхал большой и указательный пальцы, словно проверяя, не искусственное ли оно. В нем чувствовался пассивный гнев, причина которого была пока еще не ясна. Гнев, мне кажется, был вызван тем, что его разбудили. Выделили из всех и назвали по имени – Ханна говорила, что именно этого я боялся больше всего на свете.
  И еще я, помнится, подумал, что он элегантен. Разумеется, эту мысль внушил не его убогий костюм. Но жесты, поблекшее благородство. Его врожденная вежливость, пусть даже он с ней и боролся.
  – А что, фамилии у вас называть не принято? – спросил Барли, закончив осматривать комнату.
  – Боюсь, что нет, – сказал Клайв.
  – Дело в том, что на той неделе к моей дочери Антее заходил некий мистер Ригби. Сказал, что он налоговый инспектор. Наврал что-то о неправильно начисленном налоге. Один из ваших шутов?
  – Судя по вашим словам, не исключено, – сказал Клайв с высокомерием человека, который не снисходит до лжи.
  Барли посмотрел на Клайва, на его английское лицо – одно из тех, которые словно были забальзамированы еще в золотом детстве, на его жесткие умные глаза, скрывающие пустоту, на пепел под его кожей. Он повернулся к Уолтеру, такому круглому, маленькому и посмеивающемуся, – Фальстаф, которого выманили из уютных задних комнат трактира. С Уолтера он перевел взгляд на Боба, сразу оценив патрицианский склад и более пожилой возраст, снисходительную непринужденность, коричневый, а не серый или синий костюм. Боб сидел, откинувшись и вытянув ноги, а руку по-хозяйски положил на спинку стула. Из нагрудного кармана высовывались узкие очки в золотой оправе. Подметки его потрескавшихся ботинок цвета красного дерева напоминали утюги.
  – Я, Барли, в этом семействе человек со стороны, – благодушно произнес Боб со своей сочной бостонской оттяжкой. – Кроме того, я здесь, пожалуй, старше всех и под чужим флагом прятаться не хочу. Мне пятьдесят восемь лет, и, помилуй меня бог, я сотрудник Центрального разведывательного управления, которое, как вы, наверное, знаете, базируется в Лэнгли, в штате Виргиния. Фамилия у меня есть, но называть я ее не стану, чтобы напрасно вас не оскорблять, потому что настоящей она, естественно, быть не может. – Неторопливым приветственным жестом он поднял руку в коричневых пятнах. – Счастлив познакомиться с вами, Барли. Давайте поразвлечемся. Давайте сделаем доброе дело.
  Барли повернулся к Неду.
  – Очень мило, – сказал он, впрочем, без видимой враждебности. – Ну, и куда же мы отправимся? В Никарагуа? Чили? Сальвадор? Иран? Если вам надо ухлопать лидера какой-нибудь из стран третьего мира, я к вашим услугам.
  – Не надо громких слов, – протянул Клайв, хотя уж в чем-чем, а в этом обвинить Барли было нельзя. – Мы ничем не лучше компании Боба и занимаемся тем же самым. Кроме того, у нас есть закон о неразглашении государственной тайны, которого нет у них, и мы надеемся, что вы дадите соответствующую подписку.
  Тут Клайв кивнул в мою сторону, так что Барли, хоть и поздно, вынужден был заметить меня. В таких случаях я всегда стараюсь сесть чуть в стороне, что я в тот вечер и сделал. Это, как мне кажется, остатки фантазии на тему, что я все-таки блюститель закона. Барли посмотрел на меня, и бесхитростная прямота его взгляда на миг меня смутила. Это как-то не вязалось с его портретом, созданным нами весьма приблизительно. А Барли, еще раз окинув меня взглядом, – не знаю, что уж он увидел, – принялся еще внимательнее рассматривать комнату.
  Отделана она была шикарно, и, возможно, Барли решил, что дом принадлежит Клайву. Несомненно, она отвечала вкусу Клайва, поскольку Клайв был мещанином, то есть был не в силах представить себе, что у кого-то вкус может быть лучше. Резные троны, диваны с веселенькой обивкой, а на стенах – электрические свечи. За столом, вокруг которого расположилась команда, свободно разместились бы все участники переговоров о перемирии 1918 года. Он стоял на возвышении в алькове, уставленном по стенам фикусами в горшках, напоминавших кувшины с сокровищами Али-Бабы.
  – Почему вы не поехали в Москву? – спросил Клайв, не дождавшись, пока Барли наконец освоится с обстановкой. – Вас там ждали. Вы сняли стенд, забронировали билет на самолет и номер в гостинице, но не появились там и ничего не оплатили. А вместо этого уехали с женщиной в Лиссабон. Почему?
  – Вы что, предпочли бы, чтобы я приехал сюда с мужчиной? – осведомился Барли. – И какое дело вам или ЦРУ, приехал ли я сюда с женщиной или с бутылкой русской водки?
  Он отодвинул стул и сел, демонстрируя скорее протест, чем повиновение.
  Клайв кивнул мне, и я исполнил свой обычный номер: встал, обошел этот нелепый стол и положил перед Барли подписку о неразглашении государственной тайны, вынул из кармана жилета внушительную ручку и с похоронной торжественностью протянул ему. Но его глаза были устремлены на какую-то точку вне этой комнаты, что, как я наблюдал и в последующие месяцы, вообще было ему свойственно, – привычка смотреть в собственный сокровенный и тревожный мир, не замечая никого вокруг. А еще вспышки шумной разговорчивости, отгонявшей призраки, которых никто, кроме него, не видел, и беспричинное щелканье пальцами, словно бы означавшее «ну, вот и договорились», хотя, насколько всем было известно, ему ничего не предлагали.
  – Вы подпишете? – спросил Клайв.
  – А что вы сделаете, если не подпишу? – спросил Барли.
  – Ничего. Потому что сейчас, официально и в присутствии свидетелей, я заявляю вам, что этот разговор, как и сама наша встреча тут, являются секретными. Гарри – юрист.
  – Боюсь, это так, – сказал я.
  Барли отшвырнул неподписанный документ через стол.
  – А я заявляю вам, что раструблю об этом со всех крыш, если приспичит, – произнес он не менее спокойно.
  Я вернулся на свое место, забрав с собой и свою внушительную ручку.
  – В Лондоне вы тоже оставили все в полном беспорядке, – заметил Клайв, возвращая документ в папку. – Кругом долги. Никто не знает, где вы. Толпы рыдающих любовниц. Вы пытаетесь покончить с собой или что?
  – Я унаследовал романтическое ристалище, – сказал Барли.
  – Что это, собственно, означает? – спросил Клайв, не смущаясь своего невежества. – Модное обозначение порнографии?
  – Мой дед нажил себе состояние на романах для горничных. В те времена у людей были горничные. Мой отец переименовал их в «романы для масс» и продолжил традицию.
  Только у Боба возникло желание его утешить.
  – Черт побери, Барли, – воскликнул он, – что плохого в романтической литературе? Лучше, чем разное дерьмо, которое издают. Моя жена читает такие романы пачками. И никакого вреда они ей не причинили.
  – Если вам не нравятся книги, которые вы выпускаете, то почему бы вам не издавать что-нибудь другое? – спросил Клайв, который никогда не читал ничего, кроме служебных документов и правой прессы.
  – У меня есть правление, – устало ответил Барли, словно назойливому ребенку. – У меня есть директора. У меня есть семейные акционеры. У меня есть тетки. Им нравится проверенная надежная продукция. «Сделай сам». Любовные истории. Популярные логии. «Птицы Британской империи» или (взгляд на Боба) – «Внутри ЦРУ».
  – Почему вы не поехали на московскую аудиоярмарку? – повторил Клайв.
  – Тетки восстали.
  – Не объясните ли подробнее?
  – Я решил протащить в фирму аудиокассеты. Семья узнала и решила, что не допустит этого. Вот и вся история.
  – И вы сбежали, – сказал Клайв. – Вы всегда так поступаете, если кто-то идет вам наперекор? Лучше объясните нам, о чем это письмо, – предложил он и, не глядя на Барли, передвинул конверт через стол к Неду.
  Но не оригинал. Оригинал находился в Лэнгли и подвергался всем возможным лабораторным проверкам, начиная от отпечатков пальцев и кончая вирусом «болезни легионеров». Факсимильная копия, сделанная по подробным указаниям Неда, вплоть до запечатанного коричневого конверта, надписанного Катиным почерком: «Лично мистеру Бартоломью Скотту Блейру. Срочно», а затем взрезанного ножом для бумаг, чтобы показать, что он был вскрыт. Клайв передал конверт Неду, Нед – Барли. Уолтер поскреб затылок, а Боб взирал на них доброжелательно, как филантроп, внесший свою лепту. Барли покосился на меня, будто решился стать моим клиентом. «Что мне с ним делать? – спрашивал его взгляд. – Прочитать или кинуть им обратно?» Надеюсь, я сохранил непроницаемый вид. Клиентов у меня больше нет. У меня есть Служба.
  – Прочитайте его не торопясь, – посоветовал Нед.
  – Времени у вас для этого сколько угодно, Барли, – сказал Боб.
  Сколько раз за последнюю неделю каждый из нас читал это письмо? – вот о чем я думал, глядя, как Барли рассматривает конверт с обеих сторон, то отодвигая подальше, то поднося к глазам, сдвинув свои очки на лоб, точно мотоциклетные. Сколько мнений выслушивалось и отвергалось? Шесть экспертов в Лэнгли определили, что письмо написано в поезде. В кровати, заключило трое в Лондоне. На заднем сиденье машины. В спешке, шутя, в порыве любви, под действием страха. Женщиной, мужчиной, установили они. Автор – левша, правша. Он привык писать русскими буквами, латинскими, и теми, и другими, ни теми, ни другими.
  В заключение комедии они даже посоветовались со стариком Палфри. «По нашему закону об авторском праве само письмо принадлежит получателю, но право на него сохраняется за автором, – сказал я им. – Не думаю, однако, что вас затаскают по советским судам». Не знаю, обеспокоило или успокоило их мое мнение.
  – Вы узнаете почерк или нет? – спросил Клайв у Барли.
  Засунув длинные пальцы в конверт, Барли наконец выудил письмо – но без особого нетерпения, словно не исключал возможности, что это всего-навсего очередной счет. Помедлил. Снял свои нелепые круглые очки и положил на стол. Потом вместе со стулом отвернулся от всех нас, начал читать и нахмурился. Кончил первую страницу и взглянул на подпись в конце. Затем принялся за вторую страницу и уже без пауз прочел все письмо. Потом прочитал еще раз одним духом – от «Мой любимый Барли» до «Твоя любящая К.». Ревнивым движением положил письмо себе на колени, держа его обеими руками, и склонился над ним так, что (намеренно или случайно) его лицо оказалось скрытым от нас прядью волос, упавшей на лоб, и, о чем бы он ни молился про себя, молитвы эти остались его тайной.
  – Она ненормальная, – произнес он куда-то в черноту перед собой. – Чокнутая, тронутая. Ее там даже не было.
  Никто не спросил, кто «она» и где это – «там». Даже Клайв понимал, как важно иногда помолчать.
  – «К» – значит Катя, сокращение от «Екатерина», насколько я понимаю, – подождав еще немного, пропищал Уолтер. – Отчество – Борисовна. – На нем был косо нацепленный галстук-бабочка, желтый с коричнево-оранжевым узором.
  – Не знаю никакой «К», не знаю никакой Кати, не знаю никакой Екатерины, – сказал Барли. – И никакой Борисовны тоже. Никогда не спал с такой, никогда не ухаживал за такой, никогда не делал предложения и даже никогда не был женат на такой. И если меня не подводит память, никогда не был знаком с такой. А впрочем, был.
  Они ждали, ждал я, и мы бы прождали всю ночь, и никто бы не кашлянул, не скрипнул стулом, пока Барли рылся в памяти, отыскивая Катю.
  – Старая кляча из «Авроры», – подвел Барли итог своим раздумьям. – Хотела всучить мне альбомы русских художников. Я не клюнул. Тетки взвыли бы от ярости.
  – Аврора? – спросил Клайв, не зная, то ли это город, то ли государственное агентство.
  – Издательство.
  – А фамилию ее вы не помните?
  Барли покачал головой – лица его все еще не было видно.
  – Борода, – сказал он. – Катя и борода. Тридцать градусов в тени.
  Сочный голос Боба обладал стереофоничностью и свойством менять смысл слов.
  – Прочтите вслух, а, Барли? – предложил он, как старый приятель. – Это освежит вашу память. Попробуйте, Барли.
  Барли, Барли, друг всем, кроме Клайва, который всегда, насколько я помню, называл его только «Блейр».
  – Да-да, пожалуйста! Прочитайте вслух, – сказал Клайв, превращая просьбу в приказ, и Барли, к моему удивлению, видимо, решил, что это неплохо придумано. Выпрямившись одним гибким движением спины, он устроился таким образом, что и лицо, и письмо оказались на свету. По-прежнему хмурясь, он стал читать вслух, с подчеркнутым удивлением.
  – «Мой любимый Барли». – Он отстранил листок и начал снова: – «Мой любимый Барли. Помнишь обещание, которое ты дал мне однажды ночью, когда на даче наших друзей в Переделкино мы лежали на веранде и читали друг другу стихи великого русского мистика, который любил Англию? Ты поклялся мне, что всегда будешь ставить человечество выше наций и что, когда придет день, ты поступишь как порядочный человек».
  Он опять смолк.
  – Все неправда? – спросил Клайв.
  – Я же сказал вам. Я эту бабу не знаю.
  В этом отрицании прозвучала сила, какой прежде в голосе Барли не было. Он отталкивал от себя что-то угрожающее.
  – «И теперь я прошу тебя выполнить обещание, хотя и не так, как мы себе представляли в ту ночь, когда стали любовниками». Сплошная хреновина, – пробормотал он. – У глупой клячи в голове помутилось. «Прошу тебя показать эту книгу тем людям в Англии, которые думают так же, как мы. Издай ее ради меня, используя аргументы, которые ты с таким жаром приводил. Покажи ее вашим ученым, художникам и интеллигенции и скажи им, что это первая глыба огромной лавины, а следующую они должны сбросить сами. Скажи им, что благодаря недавно обретенной открытости мы можем сообща предотвратить катастрофу и кастрировать чудовище, которое сами создали. Спроси у них, что опаснее для человечества: рабски подчиняться или сопротивляться, как подобает свободным людям. Барли, поступи как порядочный человек. Я люблю Англию Герцена. И тебя. Твоя любящая К.». Кто она, черт возьми? Сбрендила. Вместе с Герценом.
  Оставив письмо на столе, Барли прошел в темный конец комнаты, вполголоса ругаясь и взмахивая правым кулаком.
  – Что она, черт возьми, затеяла? – возмущенно сказал он. – Взяла и смешала две совершенно разные истории. Ладно, а где книга? – Он вспомнил о нашем существовании и снова повернулся к нам.
  – Книга в надежном месте, – произнес Клайв, покосившись на меня.
  – Будьте добры, скажите, где она? Она же принадлежит мне.
  – По нашему мнению, она скорее принадлежит ее другу, – сказал Клайв.
  – Ее поручили мне. Вы видели, что он написал. Его издатель – я. Она моя. У вас на нее нет прав.
  Он занял позицию, которая нас меньше всего устраивала. Но Клайв быстро его отвлек.
  – Он? – повторил Клайв. – То есть Катя – мужчина? Почему вы говорите «он»? Вы нас путаете. Видимо, вы большой путаник.
  Я думал, что взрыв произойдет раньше. Я уже почувствовал, что уступчивость Барли – это перемирие, а не победа, и всякий раз, когда Клайв осаживал его, Барли оказывался все ближе и ближе к бунту. Поэтому, когда Барли неторопливо подошел к столу, прислонился к нему и вяло поднял руки ладонями наружу, что вполне могло выражать покорную беспомощность, я отнюдь не ожидал, что он ответит Клайву благоразумно и вежливо. Но на такой взрыв даже я не рассчитывал.
  – Вы, черт возьми, не имеете никакого права! – заорал Барли прямо в лицо Клайву и так ударил ладонями по столу, что мои бумаги подпрыгнули. Из прихожей влетел Брок, и Неду пришлось отослать его назад. – Это моя рукопись. Ее прислал мне мой автор. На мое усмотрение. Вы не имеете никакого права красть ее, читать или оставлять себе. А поэтому отдайте мне книгу и отправляйтесь на ваш поганый остров. – Он махнул рукой в сторону Боба: – И вашего бостонского брамина заберите с собой!
  – Это и ваш остров, – напомнил ему Клайв. – Книга, как вы ее называете, вовсе не книга, а права на нее нет ни у вас, ни у нас, – бесстрастно продолжал он, уклоняясь от истины. – Меня совершенно не интересует ваша драгоценная издательская этика. Так же, как и всех, здесь присутствующих. Нам известно только, что указанная рукопись содержит военные секреты Советского Союза, которые – при условии, что в ней все верно, – имеют жизненно важное значение для оборонной стратегии Запада. К которому, я полагаю, принадлежите и вы. Как бы вы поступили на нашем месте? Отмахнулись бы от нее? Выкинули бы в море? Или постарались бы выяснить, почему ее послали захудалому английскому издателю?
  – Он хочет, чтобы ее издали! Чтобы я ее издал! А не чтобы она сгинула в ваших сейфах!
  – Совершенно верно, – сказал Клайв и снова покосился на меня.
  – Рукопись была официально конфискована и засекречена, – сказал я. – Она не подлежит разглашению так же, как данное совещание. И даже больше. – Мой старый наставник в правоведении перевернулся бы в гробу и, боюсь, не в первый раз. А вообще, просто поразительно, чего может добиться юрист, если никто вокруг не знает законов.
  Минута четырнадцать секунд – вот сколько времени на пленке длилась тишина. Нед засек время секундомером, когда вернулся в Русский Дом. Он поджидал это место, даже предвкушал его, однако все же испугался, что это дефект записи, что магнитофон, как это нередко случается, закапризничал в самый ответственный момент. Но, прислушавшись, он уловил отдаленное рыканье машины, обрывок девичьего смеха, долетевший в окно, – к тому времени Барли уже отдернул занавески и уставился вниз на площадь. Иначе говоря, целую минуту и четырнадцать секунд мы созерцали необыкновенно выразительную спину Барли, вырисовывающуюся на фоне ночного Лиссабона. Потом раздается ужасающий звон, будто вдребезги разбилось несколько оконных стекол сразу, а после – шум водопада. Вполне можно было бы предположить, что Барли наконец-то вырвался на свободу, увлекая за собой португальские настенные тарелки и вычурные цветочные вазы. В действительности же весь этот шум возник только потому, что Барли обнаружил столик с напитками, бросил в хрустальный стакан три кубика льда и плеснул на них приличную порцию виски – всего в нескольких дюймах от микрофона, который Брок, с его неистребимой страстью к перестраховке, укрыл за одной из резных деревянных филенок.
  * * *
  Глава 4
  Он устроился в самом дальнем углу на жестком стуле боком к нам и наклонился над стаканом с виски, держа его обеими руками, вглядываясь в него, как великий мыслитель или, на худой конец, как мыслитель одинокий. Говорил он не с нами, а сам с собой, горячо и с глубоким презрением, почти не шевелясь и лишь иногда прихлебывая виски или дергая головой в подтверждение ему одному ведомых и в основном отвлеченных моментов своего рассказа. Он говорил с той смесью педантичности и неверия, с какой люди пытаются воссоздать какой-нибудь ужасный случай – смерть или автомобильную катастрофу: «Я, значит, стоял здесь, а вы там, а он вывернул вот оттуда».
  – На последней Московской книжной ярмарке. В воскресенье. В воскресенье не перед ярмаркой, после нее, – объяснил он.
  – В сентябре, – подсказал Нед, и Барли, повернув голову, пробормотал «спасибо», будто и в самом деле был благодарен, что его подгоняют. Потом сморщил нос, нервно поправил очки и продолжал.
  – Мы были измотаны, – сказал он. – Большинство участников отбыло еще в пятницу. Нас осталось всего ничего. Те, кто еще не разделался с подписанием контрактов или же просто не торопился домой.
  Он был обаятелен и занимал центр сцены. Трудно было не почувствовать к нему симпатию – ведь он был там совсем один. Трудно было удержаться от мысли: «Только по милости божьей туда идет он, а не я». Тем более что никто из нас не знал, куда он идет.
  – В субботу вечером мы напились, а в воскресенье всей компанией поехали в Переделкино в машине Джумбо. – И снова он словно бы должен был напомнить себе, что рассказывает это другим. – Переделкино – дачный поселок советских писателей, – объяснил он, будто никто из нас даже названия этого не слышал. – Дачи предоставляются им в пользование, пока они хорошо себя ведут. Союз писателей предоставляет все только своим членам – кто-то получает дачу, кто-то пишет лучше всего в тюрьме, а кто-то не пишет вовсе.
  – А кто такой Джумбо? – перебил Нед (редкий случай!).
  – Джумбо Олифант. Питер Олифант. Председатель правления «Люпус букс». Замаскированный шотландский фашист. Высокого ранга масон. Убежден, что нашел с Советами общий язык. Золотая карточка. – Вспомнив о Бобе, он повернул к нему голову: – Нет, не «Америкэн экспресс». А золотая карточка Московской книжной ярмарки, выданная русскими организаторами и свидетельствующая, какая он важная птица. Бесплатная машина, бесплатный переводчик, бесплатная гостиница, бесплатная икра. Джумбо родился не с серебряной ложкой, а с золотой карточкой во рту.
  Боб ухмыльнулся слишком уж широко, показывая, что принял шутку как надо. Вообще-то сердце у него было доброе, и Барли уловил это. Мне пришло в голову, что Барли принадлежит к тем людям, которые всегда распознают доброту, – сам он тоже не был способен скрыть собственную мягкость.
  – Ну, мы и поехали всем скопом, – продолжил Барли, возвращаясь к своим воспоминаниям. – Олифант из «Люпуса», Эмери из «Бодли хед». И девица из «Пенгуина», не помню, как ее зовут. Впрочем, нет – Магда! Черт подери, как это я мог забыть такое имя – Магда? И Блейр из «А. и Б.».
  – Ехали, как набобы, в дурацком лимузине Джумбо, – вспоминал Барли, выбрасывая из сундука памяти короткие фразы, точно старую одежду. – Обыкновенная машина нашему Джумбо не подходит, ему подавай здоровенную «Чайку» с будуарными занавесочками, без тормозов, со страхолюдным шофером, у которого изо рта воняет. Мы задумали взглянуть на дачу Пастернака, поскольку ходили слухи, что ее должны вскоре превратить в музей, хотя, по другим слухам, эти сукины дети решили попросту ее снести. Ну, и на его могилу заодно. Джумбо Олифант не сразу понял, что это еще за Пастернак, но Магда шепнула ему: «Живаго», а Джумбо видел фильм, – объяснил Барли.
  Они никуда не спешили, все, что им было нужно, – немного прогуляться и подышать деревенским воздухом. Но шофер Джумбо понесся по особой полосе, предназначенной для государственных лихачей в «Чайках», поэтому вместо часа они добрались туда за десять секунд, остановились в луже и пошлепали вверх по склону к кладбищу, все еще дрожа от благодарности за такую гонку.
  – Кладбище на холме среди деревьев. Шофер остался в машине. Шел дождь. Несильный, но он испугался за свой поганый костюм. – Барли умолк, словно пораженный чудовищным поведением водителя. – Сумасшедшая горилла, – буркнул он.
  У меня было ощущение, что Барли злился на себя, а не на шофера. Мне казалось, что я слышу целый самообвиняющий хор внутри Барли, и я пытался понять, слышат ли его другие. Внутри его прятались разные люди, которые действительно сводили его с ума.
  Волей случая, объяснил Барли, они попали туда в день, когда освобожденные массы явились на кладбище дружными толпами. Прежде, по его словам, там всегда было пустынно – только огороженные решетками могилы да деревья, от которых бросает в дрожь. Но в то сентябрьское воскресенье, когда в воздухе витали непривычные запахи свободы, у могилы собрались сотни две самых разномастных поклонников (когда настало время уходить, число их заметно увеличилось). Барли сказал, что могила утопала в цветах, и груда их росла и росла. Букеты передавали через головы.
  Потом началось чтение. Низенький замухрышка читал стихи. Крупногабаритная девица – прозу. Но тут паршивый самолетик пролетел над кладбищем так низко, что заглушил всех. Затем полетел обратно. И снова вернулся.
  – Уы-ы-ы! – завыл Барли, взмахивая длинными кистями. – Иу-у-у! – загундосил он с отвращением.
  Но самолет так же, как и дождь, не мог угасить энтузиазм толпы. Кто-то запел, толпа подхватила припев, и наконец самолет убрался, – видимо, горючее у него было на исходе. Но ощущение тогда было совсем другое, сказал Барли, ну, совершенно. Казалось, песня смела этого подлеца с неба.
  Пение становилось все громче, сильнее и мистичнее. Барли знал по-русски три слова, другие не знали ни одного. Что не помешало им запеть со всеми. А Магде – выплакать все глаза. А Джумбо Олифанту – с комком в горле громогласно поклясться, когда они спускались с холма, что он издаст все написанное Пастернаком до последнего слова, – и не только фильм, но и все остальное, провалиться ему на этом месте, и субсидирует издание из своего кармана, как только вернется в свой обшитый атласом замок в краю доков.
  – У Джумбо случаются такие приступы пылкого энтузиазма, – объяснил Барли с обезоруживающей улыбкой, возвращаясь к своим слушателям, но главным образом к Неду. – Иногда они длятся дольше минуты. – Он смолк, снова нахмурился, снял свои нелепые круглые очки, которые, казалось, не помогали, а мешали смотреть, и по очереди прищурился на каждого из нас, словно стараясь вспомнить, где он и что с ним происходит.
  Они еще не спустились с холма, сказал он, и все еще плакали, когда к ним подскочил тот же замухрышка и, держа сигарету около лица, как свечку, спросил их по-английски, не американцы ли они.
  И снова Клайв опередил всех нас. Его голова медленно поднялась. В начальственном голосе зазвучал металл:
  – Тот же? Какой «тот же замухрышка»? Такого не было.
  Барли, после столь неприятного напоминания о присутствии Клайва, вновь с отвращением сморщился.
  – Тот, который читал стихи, разве не ясно? – сказал он. – Стихи Пастернака у могилы. Он спросил, не американцы ли мы. Я ответил, что нет, слава богу, англичане.
  И тут я заметил, как, вероятно, и остальные, что Барли говорил от имени их всех, – не Олифант, Эмери или Магда, а Барли.
  Теперь Барли воспроизводил разговор дословно. Слух у него был как у дрозда-пересмешника: русский акцент – для Замухрышки, шотландское тявканье – для Олифанта. Он имитировал их манеру говорить очень естественно, словно не замечал.
  – Вы писатели? – спросил Замухрышка голосом, которым наделил его Барли.
  – Увы, нет. Всего лишь издатели, – ответил Барли своим голосом.
  – Английские издатели?
  – Мы приехали на Московскую книжную ярмарку. У меня угловой стендик, под вывеской «Аберкромби и Блейр», а это сам председатель правления «Люпус букс». Очень богатый тип. Обязательно получит к своему имени титул «сэр». Имеет золотую карточку и бесплатный доступ в бар. Все верно, Джумбо?
  Олифант заявил, что Барли болтает много лишнего. Но Замухрышка требовал еще и еще.
  – А можно поинтересоваться в таком случае, что привело вас к могиле Пастернака? – спросил он.
  – Мы попали туда случайно, – вновь вмешался Олифант. – Абсолютно случайно. Увидели толпу и подошли узнать, что происходит. Чистая случайность. Идемте.
  Но Барли не собирался уходить. Его разозлил тон Олифанта, сказал он, и молча смотреть, как жирный шотландский миллионер отмахивается от тощенького русского, он не собирался.
  – Нас привело то же, что и всех остальных, – ответил Барли. – Мы пришли поклониться великому писателю. И нам понравилось, как вы читали. Очень трогательно. Великолепная вещь. Первоклассная.
  – Вы уважаете Бориса Пастернака? – спросил Замухрышка.
  И снова вклинился Олифант, великий борец за гражданские права, которого Барли наделил хриплым голосом и перекошенным ртом:
  – У нас нет определенной позиции по отношению к Борису Пастернаку или любому другому советскому писателю, – сказал он. – Мы здесь гости. Только гости. У нас нет никакого мнения о внутренних делах Советского Союза.
  – Мы считаем, что он замечательный поэт, – сказал Барли. – Мирового масштаба. Звезда.
  – А почему? – осведомился Замухрышка, провоцируя конфликт.
  Барли и просить не надо было. Пусть он вовсе не был стопроцентно убежден, что Пастернак действительно такой уж гений, каким его объявляют, сказал он. Пусть он, наоборот, полагал, что Пастернака сильно перехваливают. Это было мнение издателя, а здесь шла война.
  – Мы уважаем его талант и его творчество, – ответил Барли. – Мы уважаем его гуманность. Мы уважаем его семью и его высочайшую культуру. И в-десятых, или в каких там еще, мы уважаем его способность трогать русские сердца, хотя его и затравила свора оголтелых бюрократов – возможно, тех же самых сволочей, которые наслали на нас этот самолет.
  – А вы можете его процитировать? – спросил Замухрышка.
  Барли смущенно объяснил нам, что память у него очень цепкая.
  – Я прочитал ему первое четверостишие «Нобелевской премии». Я решил, что оно удивительно уместно после полетов этого гнусного самолета.
  – Пожалуйста, прочтите его нам, – сказал Клайв таким тоном, словно проверке подлежало решительно все.
  Барли забормотал, и мне пришло в голову, что на самом деле он очень застенчив:
  
  Я пропал, как зверь в загоне.
  Где-то люди, воля, свет,
  А за мною шум погони.
  Мне наружу хода нет.
  
  Замухрышка слушал и, хмурясь, сосредоточенно смотрел на горящую сигарету, сказал Барли, и на миг ему показалось, что они действительно нарвались на провокацию, как опасался Олифант.
  – Если вы так уважаете Пастернака, так почему бы вам не пойти со мной и не познакомиться с моими друзьями? – предложил Замухрышка. – Мы писатели. И у нас здесь дача. Для нас будет большой честью побеседовать с известными английскими издателями.
  Стоило Олифанту услышать первую часть его речи, как с ним чуть родимчик не приключился, сказал Барли. Джумбо досконально знал, что значит принимать приглашения незнакомых русских. Он был в этих делах просто эксперт. Он знал, как они заманивают человека в ловушку, одурманивают наркотиком, шантажируют непристойными фотографиями, вынуждают вас уйти с поста председателя правления и оставить вся – кую надежду на титул баронета. К тому же он как раз вел переговоры с ВААПом о престижных совместных изданиях и вовсе не хотел, чтобы его видели в обществе нежелательных элементов. Олифант прогремел все это на ухо Барли таким театральным шепотом, будто считал, что Замухрышка глух как пень.
  – И в любом случае, – торжествующе закончил Олифант, – льет дождь. И сколько может ждать машина?
  Олифант посмотрел на часы. Девица Магда посмотрела себе под ноги. Молодчик Эмери посмотрел на девицу Магду и подумал, что это еще далеко не самое худшее, чем можно занять в Москве вторую половину воскресенья. Но Барли, по его словам, еще раз взглянул на незнакомца и решил, что тот ему нравится. Ни на девицу, ни на приставку «сэр» к своему имени он не претендовал. Он уже решил, что предпочтет, чтобы его сфотографировали голым с любым числом русских шлюх, чем одетым, но под руку с Джумбо Олифантом. Поэтому он отправил их восвояси в лимузине Джумбо, а сам остался с незнакомцем.
  – Нежданов, – внезапно объявил Барли безмолвной комнате, сам себя перебивая. – Я запомнил его фамилию. Нежданов. Драматург. Руководил одним из театров-студий, ни одной из своих пьес поставить не мог.
  Заговорил Уолтер. Его высокий голос нарушил внезапное затишье.
  – Дорогой мой мальчик, Виталий Нежданов – новейший герой дня. Через пять недель у него в Москве три премьеры одноактных пьес, и все возлагают на них самые невероятные надежды. Не то чтобы он хоть чего-нибудь стоил, но об этом нам упоминать не разрешается, ибо он диссидент. То есть был им.
  Впервые с тех пор, как я увидел Барли, его лицо стало неизъяснимо счастливым, и у меня возникло чувство, что наконец-то передо мной он настоящий, не скрытый облаками.
  – Нет, это замечательно! – с искренним удовольствием воскликнул он, как человек, способный радоваться успеху другого. – Фантастика! Как раз то, что требовалось Виталию. Спасибо, что сказали, – произнес он, внезапно молодея.
  Потом его лицо снова потемнело, и он начал прихлебывать виски маленькими глоточками.
  – Ну вот, так мы все и собрались, – не слишком понятно пробормотал он. – Чем больше, тем веселее. Познакомьтесь с моей двоюродной сестрой. Возьмите колбаски. А его глаза, я заметил, как и его слова, утратили ясность, устремились вдаль, как будто он уже готовился к тяжелому испытанию.
  Я обвел взглядом стол. Улыбающийся Боб. Боб будет улыбаться и на своем смертном одре, но с прямотой старого бойскаута. Клайв в профиль: лицо как лезвие топора и примерно столь же глубокомысленное. Уолтер – в вечном движении: откинув умную голову, Уолтер накручивает на гибкий указательный палец прядь волос, ухмыляется, глядя на резной потолок, ерзает и исходит потом. И Нед, лидер, – способный, изобретательный Нед, Нед – полиглот и воин, умеющий действовать и планировать, он сидит, как сел вначале, готовый к бою, и ждет сигнала атаки. Некоторые люди несут в себе проклятие вечного служения, размышлял я, глядя на него, – ведь неизбежен день, когда служить им будет нечему.
  * * *
  Большой, несуразный дом, продолжал Барли все в том же телеграфном стиле. Обшит деревом. Вроде английских загородных домов начала века. Резные веранды, заросший сад, березовая роща. Подгнившие скамейки, пылающие поленья, запах крикетного поля в дождливый день, плющ. Человек тридцать, в основном мужчины, сидят и стоят в саду, жарят, пьют, не обращая внимания на дождь, совсем как англичане. Вдоль дороги – жуткие драндулеты, совсем как английские машины до того, как самодовольные тэтчеровские свиньи взяли на абордаж государственный корабль. Приятные лица, выразительные голоса – литературная номенклатура. Входит Нежданов, ведя за собой Барли. Никто даже головы не повернул.
  – Хозяйка – поэтесса, – сказал Барли. – Тамара, фамилии не разобрал. Седые волосы, веселая. Муж – редактор научного журнала. Нежданов – его свояк. Каждый там был кому-то шурин, зять или свояк. Литература там – сила. Если у вас есть голос и вам дадут им воспользоваться, то слушать вас будут.
  Прихотливая память Барли разделила дальнейшее на три части. Обед, который начался примерно в половине третьего, – дождь как раз кончился. Вечер, который начался сразу после обеда. И, как он выразился, последний эпизод, когда произошло то, что произошло, который пришелся, насколько нам удалось понять, на смутные часы между двумя и четырьмя утра, когда, пользуясь словами Барли, он безболезненно парил между полной нирваной и темным беспамятством.
  Перед обедом Барли курсировал между группками – сначала с Неждановым, а потом в одиночестве – и трепался со всеми желающими.
  – Трепался? – подозрительно повторил Клайв, как будто услышал про какой-то новейший порок.
  Боб поспешил перевести.
  – Болтал, Клайв, – объяснил он обычным дружеским тоном. – Болтал за рюмкой. Ничего дурного.
  А когда позвали обедать, они расселись за дощатым столом: Барли – у одного конца, Нежданов – у другого, а между ними – бутылки белого грузинского вина, и все рассуждали на лучшем своем английском языке о том, может ли истина быть истиной, если она неудобоварима для так называемой великой пролетарской революции; и следует ли нам вернуться к духовным ценностям наших предков; и оказывает ли перестройка положительное влияние на жизнь простого народа; а если вы действительно хотите узнать, что неладно в Советском Союзе, то нет лучшего способа выяснить это, чем попытаться отправить холодильник из Новосибирска в Ленинград.
  К моему тайному раздражению, Клайв снова его перебил. Как человек, которому наскучили не относящиеся к делу подробности, он пожелал узнать имена. Барли хлопнул себя ладонью по лбу, забыв враждебность, которую вызывал в нем Клайв:
  – Имена, Клайв, господи! Один – преподаватель Московского государственного университета, только его фамилию я не уловил. Еще один, занимается химией, – сводный брат Нежданова, они называли его «Аптекарь». Кто-то из Академии наук, какой-то Грегор, только я не удосужился узнать его фамилию, а чем он занимается – и подавно.
  – За столом были женщины? – спросил Нед.
  – Две, но обе не Кати, – сказал Барли, и его сообразительность произвела на Неда видимое впечатление, как, впрочем, и на меня.
  – Но ведь там был кто-то еще, не так ли? – предположил Нед.
  Барли медленно выпрямился, выпил и, зажав стакан между коленями, вновь наклонился, втягивая носом мудрость его содержимого.
  – Да-да, конечно, там был кто-то еще, – согласился он. – Всегда ведь находится кто-то еще, не правда ли? – загадочно добавил он. – Не Катя. Кто-то другой.
  Его голос изменился. В чем именно – я понять не мог. Голос зазвучал резче. Оттенок сожаления или раскаяния? Я ждал, как и все остальные. По-моему, уже тогда все мы почувствовали, что на горизонте появляется что-то необычное.
  – Худой бородач, – продолжал Барли, вглядываясь в темноту, будто наконец-то его разглядел. – Высокий. Темный костюм, черный галстук. Впалые щеки. Наверное, поэтому и отрастил бороду. Рукава коротковаты. Черные волосы. Пьяный.
  – У него была фамилия? – спросил Нед.
  Барли все еще смотрел куда-то в полумрак, описывая то, чего никто из нас не видел.
  – Гёте, – наконец произнес он. – Как у поэта. Все они там звали его Гёте. Познакомьтесь с нашим знаменитым писателем Гёте. Возраст неопределенный – можно дать и пятьдесят, можно и восемнадцать. Худенький, как мальчишка. Красные пятна на скулах. И эта борода.
  Вот тут-то, как позже заметил Нед, когда проигрывал нам пленку, операция «Дрозд», фигурально выражаясь, и расправила крылья. Момент этот не был отмечен ни благоговейным молчанием, ни чьим-то судорожным вздохом. Наоборот, Барли выбрал именно его, чтобы расчихаться, – первый приступ из многих за то время, пока мы с ним общались. Сначала отдельные выстрелы, слившиеся затем в грандиозный залп. А потом приступ медленно угасал, а Барли бил себя по лицу носовым платком и ругался, когда его чуть отпускало.
  – Чертова аллергия, – объяснил он виновато.
  * * *
  – Я блистал, – продолжал Барли. – Что бы я ни сказал, все вызывало у них восторг.
  Он снова наполнил стакан, на этот раз водой, и пил маленькими глоточками, медленно и ритмично, как пластмассовые птички, которые кланялись между миниатюрами на стойке каждого мрачного английского бара, пока их не вытеснили телевизоры.
  – Мистер Чудо, вот кем я был. Звезда эстрады и экрана. Человек с Запада, обходительный и неотразимый. За тем я ведь и езжу туда, не так ли? Только там люди настолько полоумны, что слушают мои бредни. – И снова прядь его волос почти коснулась стакана. – У них всегда так. Едешь за город погулять, а кончаешь спорами с кучкой пьяных поэтов о свободе и об ответственности. Заходишь отлить в грязную общественную уборную, а сосед нагибается к тебе и спрашивает, есть ли жизнь после смерти. Потому что ты с Запада. И, следовательно, знаешь. И ты говоришь им. И они запоминают. Ничего не упуская.
  Возникла явная опасность, что он вот-вот вообще перестанет говорить.
  – Почему бы вам просто не рассказать, что произошло, а критику предоставить нам? – заметил Клайв тоном, словно намекавшим, что Барли критика не по чину.
  – Я сверкал. Вот что произошло. Тонкий ум разгулялся вовсю. А, забудьте!
  Но забывать никто не собирался, как свидетельствовала веселая улыбка Боба.
  – Барли, по-моему, вы чересчур строги к себе. С какой стати винить себя за то, что вы были душой общества? Судя по всему, вы просто платили за гостеприимство.
  – О чем же вы говорили? – спросил Клайв, которого не сбило добродушное вмешательство Боба.
  Барли пожал плечами.
  – Как восстановить русскую империю – в перерыве между обедом и чаем. О мире, прогрессе и гласности – без всякого регламента. О немедленном безоговорочном разоружении.
  – Вы часто рассуждаете на эти темы?
  – Когда бываю в России, то часто, – отрезал Барли, которого снова спровоцировал тон Клайва, но опять-таки ненадолго.
  – Нельзя ли нам узнать, что именно вы говорили?
  Однако свою историю Барли рассказывал не Клайву. Он рассказывал ее себе самому, комнате и тем, кто в ней находился, своим случайным попутчикам, пункт за пунктом – полный обзор своего безумия.
  – Я говорил, что разоружение – вопрос не военный и не политический. А вопрос человеческой воли. Нам надо решить, хотим мы мира или войны, и готовиться к этому. Ведь к чему мы приготовимся, то мы и получим. – Он на мгновение умолк. – Это у меня на языке вертелось, – объяснил он, опять адресуясь к Неду. – Подогретые аргументы, которых я там набрался.
  И, словно чувствуя, что требуются дальнейшие объяснения, он начал вновь:
  – Дело в том, что я тогда как раз на неделю стал специалистом по этим вопросам. Я взвешивал, не стоит ли фирме заказать что-нибудь срочное на подобную тему. Один посредник на ярмарке пристал ко мне с книгой о гласности и кризисе мира. Статьи старых и новых ястребов, переоценка стратегии. Может ли все-таки разразиться настоящий мир? Они бы заключили контракты кое с кем из американских боевых скакунов шестидесятых годов и показали бы, что очень многие из них, уйдя в отставку, повернули на сто восемьдесят градусов.
  Он говорил виноватым тоном, но отчего? – спрашивал я себя. К чему он нас готовит? Почему считает, что должен смягчить удар заранее? Боб, который, несмотря на свое добродушие, дураком отнюдь не был, наверное, задавал себе тот же вопрос.
  – На мой взгляд, идея весьма заманчивая, Барли. Пахнет деньгами. Я и сам, пожалуй, не против участия, – добавил он со смешком, означавшим «между нами, мужчинами, говоря».
  – То есть вы усвоили этот жаргон, – сказал Клайв все с тем же скрытым сарказмом. – И срыгнули на них. Вы это подразумеваете? Конечно, восстановить алкогольные полеты своего воображения не так-то просто, но мы будем весьма признательны, если вы все же постараетесь.
  Чему Клайв учился, думал я, если он вообще когда-нибудь учился? И где? Кто его породил и воспитал? Где Служба откапывала эти мертвые мещанские души со всем набором соответствующих ценностей при полном отсутствии прочих?
  Тем не менее возобновившаяся атака не вызвала у Барли отпора.
  – Я сказал, что верю в Горбачева, – начал он спокойно, отпивая глоток воды. – Они могут и не верить, а я верю. Я сказал, что дело Запада – найти его другую половину, а дело Востока – осознать важность половины, имеющейся у них. Я сказал, что если бы американцы так же сильно заботились о разоружении, как о том, чтобы высадить на Луне какого-то дурака или снабдить зубную пасту розовыми полосками, то мы бы разоружились давным-давно. Я сказал, что величайшим грехом Запада была вера в то, что мы, усиливая гонку вооружений, сможем довести советскую систему до банкротства, – ведь при этом мы ставили на карту судьбу всего человечества. И я сказал, что, бряцая оружием, Запад дал советским лидерам повод держать свои ворота на запоре и превратить государство в гарнизон.
  Уолтер заржал и прикрыл редкие зубы безволосой рукой.
  – О господи! Значит, во всех бедах России виновны мы? Честное слово, это великолепно! А вы не думаете, что инициатива принадлежала им? Что они заперли себя в границах собственной паранойи?
  Нет, он так не думает. Сразу видно.
  Однако Барли невозмутимо продолжал свою исповедь.
  – Кто-то спросил меня, а не думаю ли я, что ядерное оружие сохраняло мир на протяжении сорока лет? Я ответил, что это иезуитская чушь. С таким же успехом можно было бы сказать, что порох сохранял мир от Ватерлоо до Сараево. Да и вообще, спросил я, что такое мир? Бомба не помешала войне в Корее и не помешала войне во Вьетнаме. Она не помешала прибрать к рукам Чехословакию, устроить блокаду Берлина, построить Берлинскую стену, вторгнуться в Афганистан. Если это мир, то тогда давайте попробуем обойтись без бомбы. Я сказал, что нам нужны не эксперименты в космосе, а эксперименты с человеческой природой. Сверхдержавы должны вместе патрулировать земной шар. Я разошелся вовсю.
  – Неужели вы сами верите в эту чепуху? – спросил Клайв.
  Барли, казалось, сам не знал, верит или нет. Ему словно бы представилось, что он слишком легковесен, и его охватил стыд.
  – Потом мы заговорили о джазе, – сказал он. – Бикс Бейдербек, Луи Армстронг, Лестер Янг. Я кое-что сыграл.
  – Да неужели там нашелся саксофон? – с невольной улыбкой воскликнул Боб. – А что еще у них было? Турецкие барабаны? Оркестр из десяти человек? Барли, я этому просто не верю!
  Сначала мне показалось, что Барли намерен уйти. Он распрямился, встал на ноги, посмотрел по сторонам, отыскивая взглядом дверь, и с виноватым видом направился к ней. Нед встревоженно вскочил, опасаясь, что Брок перехватит Барли первым. Но Барли остановился на полпути у низенького резного столика. Наклонившись над ним, он начал легонько постукивать кончиками пальцев по краю и напевать в нос «па-па-паа, па-па-па-па» под аккомпанемент воображаемых тарелок, щеток и барабанов.
  Боб уже аплодировал, Уолтер тоже. Аплодировал и я, а Нед смеялся. Только Клайв не нашел в этом ничего забавного. Барли, трезвея, отпил воды и снова сел.
  – Потом они спросили меня, что можно сделать, – сказал он так, будто и не вставал со стула.
  – Кто спросил? – сказал Клайв своим въедливым недоверчивым тоном.
  – Кто-то из гостей. Какое это имеет значение?
  – Будем считать, что значение имеет все, – отрезал Клайв.
  Барли опять заговорил в русской манере, вязкой и настойчивой:
  – Ну, ладно, Барли. Предположим, все так, как вы говорите. Так кто же будет проводить эти эксперименты с человеческой природой? Вы и будете, сказал я. Они очень удивились. Почему мы? Потому что, ответил я, когда речь идет о радикальных переменах, Советам они даются легче, чем Западу. У них немногочисленное руководство и интеллигенция с традиционно большим влиянием. В условиях западной демократии перекричать толпу куда труднее. Им этот парадокс пришелся по вкусу. И мне тоже.
  Даже эта лобовая атака на великие демократические ценности не смогла поколебать добродушной снисходительности Боба.
  – Что же, Барли, хоть это весьма широкое обобщение, по-моему, в нем что-то есть.
  – Но вы дали им совет, что именно необходимо сделать? – настаивал Клайв.
  – Я сказал: осталась только Утопия. Я сказал: то, что двадцать лет назад казалось несбыточной мечтой, сегодня – наша единственная надежда, касается ли это разоружения, экологии или просто выживания человечества. Горбачев понял это, а Запад не пожелал. Я сказал, что западные интеллектуалы должны обрести голос. Я сказал, что Запад должен подавать пример, а не следовать ему. Столкнуть эту лавину – обязанность каждого.
  – Итак, одностороннее разоружение, – произнес Клайв, переплетая пальцы. – Олдермастон4, мы идем! О, да. Ну-ну. – Правда, это «да» прозвучало как «н-да». Так он произносил «да», когда имел в виду «нет».
  На Боба это произвело заметное впечатление.
  – И вы были так красноречивы, только кое-что подчитав на эту тему? – сказал он. – Барли, это поразительно. Если бы я был способен так вбирать информацию, то очень бы гордился.
  Пожалуй, слишком уж поразительно, имел он в виду, но Барли, видимо, не замечал подтекста.
  – А пока вы спасали нас от наших худших инстинктов, чем занимался человек по имени Гёте? – спросил Клайв.
  – Ничем. Другие присоединились к нашему разговору. А Гёте нет.
  – Но он слушал? С раскрытым ртом?
  – К тому времени мы пересоздавали мир. Новая Ялта. Все говорили разом. За исключением Гёте. Он не ел, не разговаривал. А я обращался к нему со все новыми идеями именно потому, что он молчал. Только все заметнее бледнел и все больше пил. Я махнул на него рукой.
  – Гёте так ничего и не сказал, – продолжал Барли тем же тоном недоуменного самообвинения. – За все это время не проронил ни словечка. Слушал, будто вглядывался в магическое зеркало. Иногда смеялся, хотя и не тогда, когда было чему смеяться. Или вставал и шел прямиком к столику с бутылками и наливал себе еще водки, хотя все уже перешли на вино, и возвращался назад с полной рюмкой, которую осушал в два глотка, как только кто-нибудь произносил подходящий тост. Но сам Гёте ни разу тоста не предложил, – сказал Барли. – Он принадлежит к людям, которые оказывают нравственное воздействие на окружающих именно молчанием, так что в конце концов уже не знаешь, то ли их снедает тайный недуг, то ли они совершили нечто великое.
  Когда Нежданов повел всех в дом послушать записи Каунта Бейси на стереопроигрывателе, Гёте послушно пошел со всеми. И только глубокой ночью, когда Барли и думать о нем забыл, Гёте наконец заговорил.
  * * *
  И снова Нед позволил себе один из своих редких вопросов:
  – Как держались с ним другие?
  – Уважительно. Он был для них чем-то вроде оракула. «Давайте узнаем, что об этом думает Гёте». А он поднимал свою рюмку, пил за их здоровье, и мы все, кроме него, смеялись.
  – И женщины тоже?
  – Все. Они считались с его мнением. Так сказать, расступались перед ним. Идет великий Гёте.
  – И никто не сказал вам, где он живет или где работает?
  – Сказали, что он приехал в отпуск откуда-то, где пить не полагается. Что он в «пьяном отпуску». И все время пили за его «пьяный отпуск». Он кому-то там приходился братом. Возможно, Тамаре. Не знаю. Или двоюродным. Я не разобрал.
  – Вам не кажется, что они оберегали его? – спросил Клайв.
  Пауза. В паузах Барли, подумал я, есть что-то присущее только ему. Настоящее существует для него постольку-поскольку, мысленно он вдруг оказывается где-то еще, и ты сидишь как на иголках, не зная, вернется он или нет.
  – Да, – неожиданно произнес Барли, словно сам изумляясь своему ответу. – Да, да, они оберегали его. Ну конечно же! Это было общество его болельщиков. Только так.
  – От чего же они его оберегали?
  Снова пауза.
  – Возможно, от необходимости откровенно объяснять свои мысли. Тогда мне это не пришло в голову. Но вот сейчас я вижу, что так оно и было. Совершенно верно.
  – Но почему же откровенность ему возбранялась? Вы можете это объяснить, ничего не придумывая? – спросил Клайв, видимо, стараясь непрерывно держать Барли в состоянии раздражения.
  Но Барли не поддался.
  – Я вообще не придумываю, – сказал он. И мне кажется, мы все это знали. А Барли снова ушел куда-то. – Он словно был под огромным напряжением. Напряжение буквально ощущалось, – сказал он, вернувшись.
  – Что вы хотите этим сказать?
  – Красноречивое молчание. На скорости ста миль в час слышно только биение его мысли.
  – Но никто не сказал вам: «Он – гений» или что-нибудь в том же роде?
  – Никто. Говорить это было незачем.
  Барли взглянул на Неда и увидел, что он понимающе кивает. Оперативник до мозга костей, пусть и в резерве, Нед имел обыкновение оказываться впереди вас, когда вы были убеждены, что он все еще старается вас нагнать.
  Боба интересовал другой вопрос.
  – А никто не взял вас за локоток и не объяснил, почему, собственно, Гёте так пьет?
  Барли непринужденно рассмеялся. В том, как он вдруг вырывался на волю, было что-то пугающее.
  – О господи! В России, чтобы пить, причин не требуется! Назовите мне хоть одного приличного русского, который способен на трезвую голову думать о том, что творится в его стране.
  И снова он умолк, морщась в полумраке. И выругался себе под нос – видимо, по собственному адресу. Потом заставил себя вернуться к действительности:
  – Проснулся около полуночи, как от толчка. – Он засмеялся. – Черт! Где я? Лежу в шезлонге, на веранде, укрытый одеялом! Сначала подумал, что я в Штатах. Застекленная веранда с марлей от комаров, сад – ну прямо Новая Англия! Только вот не мог взять в толк, как это я после приятного обеда в Переделкине вдруг очутился в Америке. Потом вспомнил: они перестали со мной разговаривать и я заскучал. Нет, ничего против меня они не имели, а просто напились, и им надоело быть пьяными на иностранном языке. Тогда я и устроился в уголке веранды с бутылкой виски. Кто-то набросил на меня одеяло, спасая от ночной сырости. Наверное, меня разбудила луна. Огромная полная луна. Словно налитая кровью. И тут я услышал, что кто-то пытается со мной разговаривать. Очень торжественно. Английский – безупречный. О, черт, подумал я, еще кого-то принесло в такую поздноту. «Есть вещи дурные по необходимости, мистер Барли. А есть вещи дурные сверх необходимости», – сказал этот «кто-то». Он цитировал мои слова, сказанные за обедом. Мою потрясающую лекцию о мире. Уж не знаю, кого цитировал я. Потом я вгляделся попристальнее и вижу парящего надо мной бородатого стервятника в полтора человеческих роста – в руке бутылка водки, волосы шевелит ветер. Тут он пристраивается возле меня на корточках и наливает себе рюмку. «А, Гёте! – говорю. – Как, вы еще живы? Рад снова вас увидеть».
  То, что освободило Барли, вновь бросило его в темницу – во всяком случае, он опять нахмурился.
  – Тут он выдает мне еще один мой застольный перл: «Все жертвы равны. Равны в одинаковой степени». Я смеюсь. Но не очень. Наверное, мне стало неловко. Не по себе. Словно за мной шпионили. Сидит субъект за обеденным столом пьяный. Ничего не ест, не говорит ни слова. И вдруг десять часов спустя начинает цитировать меня, как магнитофон. Неприятно.
  «Кто вы, Гёте? – говорю я. – Когда вы не пьете и не слушаете, чем вы зарабатываете на жизнь?»
  «Я нравственный изгой, – отвечает он. – Торгую замаранными теориями».
  «Всегда приятно познакомиться с писателем, – говорю я. – И что же вы сейчас творите?»
  «Все, – говорит. – Историю, комедию, ложь, романтичные повести», – и давай пересказывать какую-то ерунду, которую написал о куске масла: оно растаяло на солнце, так как у него не было твердой точки зрения. Только вот говорил он не как писатель. Слишком застенчиво. Посмеивался над собой, а может быть, и надо мной тоже. Конечно, на то у него было полное право, но смешнее мне от этого не становилось.
  И вновь мы застыли в ожидании, глядя на силуэт Барли. Напряжение – было оно в нас или в нем? Он отпил воды из стакана. Помотал головой и пробормотал «нехорошо» или, быть может, «пошел ты», но что именно, не уловили ни его слушатели, ни микрофоны. Мы услышали, как стул затрещал под ним, будто сырое полено. На пленке это звучит как перестрелка.
  – Потом он мне говорит: «Послушайте, мистер Барли. Вы ведь издатель. Что ж вы не спросите меня, откуда я черпаю свои идеи?» А я подумал: издатели, старина, таких вопросов не задают. Но какого черта?
  «Хорошо, Гёте, – говорю я. – Откуда вы черпаете свои идеи?»
  «Мои идеи, мистер Барли, я черпаю, во-первых…» – и он начал загибать пальцы.
  Барли тоже растопырил длинные пальцы и начал загибать их, лишь чуть-чуть сохраняя русскую интонацию. И вновь меня поразила цепкость его музыкальной памяти: он, казалось, не повторял слова, а извлекал их из какой-то проклятой гулкой залы, хранившей все им услышанное.
  – «Мои идеи я черпаю, во-первых, с бумажных скатертей берлинских кафе тридцатых годов». Тут он одновременно глотает водку и шумно вдыхает ночной воздух. Со всхлипом. Понимаете, о чем я? Когда в груди булькающие хрипы? «Во-вторых, – говорит, – из публикаций моих более одаренных конкурентов. В-третьих, из похабных фантазий генералов и политиков всех стран. В-четвертых, из высвобожденного интеллекта насильственно завербованных нацистских ученых. В-пятых, у великого советского народа, любое демократическое пожелание которого фильтруется через консультации на всех уровнях, а затем сбрасывается в Неву. И в-шестых, – очень редко – из встречи с каким-нибудь выдающимся западным интеллектуалом, с которым вдруг сведет меня жизнь». Это, видимо, относилось ко мне: он просто жег меня взглядом, проверяя, как я это восприму. Уставился, как не по годам развитой ребенок. Передает жизненно важные сигналы. Потом вдруг меняется и становится подозрительным. С русскими так бывает. «За обедом вы разыграли недурной спектакль, – говорит. – Как это вам удалось убедить Нежданова пригласить вас?» Это ирония. Означает: я вам не верю.
  «Я его не убеждал, – говорю. – Это была его идея. Что, собственно, вы пытаетесь мне приписать?»
  «На идеи нет права собственности, – говорит он. – Эту ему внушили вы. В уме вам не откажешь. Тонкая работа, должен сказать. Поздравляю».
  Тут он перестает иронизировать надо мной и вдруг вцепляется мне в плечи, будто тонет. Не знаю, дурно ему стало или он просто потерял равновесие. У меня скверное предчувствие, что его вот-вот вырвет. Хочу помочь ему, но не знаю как. Он весь горит и обливается потом. Его пот капает на меня. Волосы все мокрые. И эти безумные детские глаза. По-моему, я расстегнул ему воротник. Потом я слышу его голос – около моего уха, и его губы, и горячее дыхание – все сразу. Сначала я ничего не могу разобрать, слишком уж он близко. Я откидываюсь, но он тянется за мной.
  «Я верю каждому вашему слову, – шепчет он. – Они все запали мне в сердце. Поклянитесь, что вы не английский шпион, и я вам пообещаю одну вещь».
  – Это его точные слова, – сказал Барли, как будто ему было стыдно за них. – Он запомнил каждое мое слово. А я помню каждое его слово.
  Не в первый раз Барли говорил о памяти так, словно она – тяжелый недуг. И, возможно, именно поэтому я, как часто со мной случается, поймал себя на том, что думаю о Ханне.
  «Бедный Палфри, – язвила она во время одного из своих припадков жестокости, пока готовилась идти домой к мужу, разглядывая в зеркале свое обнаженное тело и потягивая водку с тоником. – С твоей памятью, как ты сможешь забыть такую женщину, как я?»
  Производил ли Барли такое действие на всех? Вот что мне хотелось бы знать. Сам того не желая, он прикасается к их центральной нервной системе, заставляет обратиться к самым сокровенным их мыслям. Возможно, именно так он подействовал и на Гёте.
  Эпизод, который описывается ниже, ни разу не перефразировался, не излагался вкратце, не «истолковывался». Для посвященных либо проигрывалась целиком первоначальная запись, либо предлагалась полная ее расшифровка. А для непосвященных она не существовала вовсе. Она лежала в основе всего, что последовало за этим и что сознательно затемнялось названием «Лиссабонский подход». Когда пришел черед алхимиков, теологов и конечных пользователей по обе стороны Атлантики, именно этот эпизод они выбирали и пропускали через свои магические ящики в подкрепление априорных аргументов, типичных для каждого из этих хитрейших лагерей.
  – «Нет, я не шпион, Гёте, старина. Не шпион, не был шпионом и никогда не буду. Может, это в духе вашей страны, но не в моем. А как насчет шахмат? Любите шахматы? Давайте поговорим о шахматах».
  Он словно бы и не услышал: «И вы не американец? Вы ничей не шпион, даже наш?»
  «Послушайте, Гёте, – говорю. – Сказать откровенно, мне это начинает действовать на нервы. Я ничей не шпион. Я – это я. Давайте либо поговорим о шахматах, либо обратитесь по другому адресу, хорошо?»
  Я думал, он заткнется. Как бы не так! Он сказал, что о шахматах знает все. В шахматах у обоих игроков есть своя стратегия, и если противник ее не разгадает или утратит бдительность, то все – выиграли вы. В шахматах теория – это реальность. Но в жизни, в некоторых ее вариантах, может возникнуть ситуация, когда один игрок придумывает столько нелепостей о другом, что в конце концов создает себе именно такого противника, который ему нужен. Я согласен? – Гёте, я полностью согласен. И вдруг разговор идет уже не о шахматах, он уже исповедуется, как почти все русские, когда напьются. Зачем он живет – но это только для моих ушей, и ничьих больше. Он говорит, что родился с двумя душами, как Фауст, поэтому его и называют Гёте. Мать его была художницей, но писала то, что видела, и потому ей, естественно, не разрешали ни выставляться, ни покупать материалы. Ведь все, что мы видим, – это государственная тайна. И если это иллюзия – она все равно государственная тайна. Даже если от нее нет никакого толка и никогда не будет – это государственная тайна. А уж если тут сплошная ложь с начала и до конца, то это наиважнейшая из всех государственных тайн. Отец его, говорит, просидел двенадцать лет в лагерях и умер от переизбытка интеллектуальности. Говорит, что несчастье его отца заключалось в том, что он был мученик. Жертвы – уже плохо, святые – еще хуже, а уж мученики – дальше некуда. Я согласен?
  Я согласен. Не знаю, почему согласен, но я человек вежливый, и, когда бедняга вцепился в меня и сообщает, что его отец отсидел двенадцать лет, а потом умер, у меня нет настроения с ним пререкаться, даже если я пьян.
  Я спрашиваю, как его зовут на самом деле. Говорит, никак. Отец забрал его имя с собой в могилу. Говорит, что в любом приличном обществе расстреливают невежд, но в России все наоборот, и его отца расстреляли, поскольку, в отличие от его матери, он отказался умереть от разрыва сердца. Говорит, что хочет дать мне обещание. Говорит, что любит англичан. Англичане – нравственные лидеры Европы, ее невидимая опора, те, кто соединяет воедино великий европейский идеал. Говорит, что англичане понимают взаимосвязь слова и дела, а в России в дело больше никто не верит и его подменили слова – на всех уровнях, до самого верха; подменили правду, о которой никто не хочет слышать, потому что никто ничего изменить не может, а если изменит, то лишится своего места, или же они просто не знают, как за это взяться. Говорит, что беда русских в том, что они мечтают стать европейцами, но их жребий – стать американцами, а американцы отравили весь мир материалистической логикой. Если у моего соседа машина, я должен иметь две. Если у моего соседа пушка, я должен иметь две. Если у моего соседа бомба, то моя должна быть больше и вообще их должно быть много, пусть даже попасть в цель они не могут. А потому мне достаточно вообразить пушку моего соседа и удвоить ее – вот у меня уже и готово оправдание всему, что бы я ни хотел производить. Я согласен?
  Просто чудо, что его никто не перебил. Даже Уолтер. Но и он не перебил, прикусил язык, как и все остальные. Даже стул ни под кем не скрипнул, пока Барли не продолжил свой рассказ.
  – «Ну, согласен. Да, Гёте, я с вами полностью согласен. Все лучше, чем спрашивать, не английский ли я шпион». А он заговорил о великом поэте и мистике девятнадцатого века Питурине.
  – Печерине! – произносит высокий резкий голос. Уолтер все-таки не выдержал.
  – Правильно, Печерин, – соглашается Барли. – Владимир Печерин5. Печерин хотел пожертвовать собой ради человечества, умереть на кресте и чтобы мать была у его ног. Слышал ли я о нем? Нет, не слышал. Печерин уехал в Ирландию, ушел в монастырь, говорит он. Только Гёте сделать так не может, потому что не получит визу, и вообще, он не любит бога. Вот Печерин любил бога, а науку любил, только если она принимала в расчет человеческую душу. Я спрашиваю, сколько ему лет. То есть – Гёте, а не Печерину. К этому времени ему можно было дать от семи до ста. Он говорит, что стоит ближе к смерти, чем к жизни. Он говорит, что ему пятьдесят, но что он только-только родился на свет.
  Вступает Уолтер, но мягко, как в церкви, без обычного взвизга:
  – Почему вас заинтересовал его возраст? Почему именно этот вопрос из всех, какие могли ему задать? Ну, какое в подобный момент имеет значение, сколько у него во рту зубов?
  – По нему не поймешь. Ни морщинки, пока не нахмурится.
  – Он сказал «наука». Не физика. Наука?
  – Наука. Потом он стал читать стихи Печерина. Переводил по ходу. Сначала по-русски, потом по-английски. «Как сладко ненавидеть свою страну и жадно ожидать ее гибели… и в этой гибели различить зарю всеобщего возрождения». Возможно, я и не все понял, но общий смысл такой. Он говорит, что Печерин понял, что можно любить свою страну и в то же время ненави – деть ее систему. Печерин просто с ума сходил по Англии, так же как и Гёте. По Англии, родине справедливости, правды и свободы. Печерин показал, что в предательстве нет вероломства, если предают то, что ненавидят, и борются за то, что любят. Теперь предположим, что Печерин располагал ключом к великой тайне русской души. Что бы он сделал? Яснее ясного. Он бы передал этот ключ англичанам.
  Я теперь хочу только одного: чтобы он от меня отвязался. Я уже паникую. Он снова на меня наваливается. Лицом к лицу. Скрипит и пыхтит, как паровая машина. Вот-вот у него сердце из груди выпрыгнет. И его большие карие глаза – как два блюдца.
  – Что вы пили? – спрашиваю. – Кортизон?
  – А вы знаете, что еще вы сказали за обедом? – говорит он.
  – Ничего я не говорил, – отвечаю, – меня там не было. Это те двое верзил. И они первые начали.
  Он опять меня не слушает.
  – Вы сказали: «В наши дни надо мыслить, как мыслят герои, чтобы поступать всего лишь как порядочный человек».
  – Не оригинально, – говорю. – Старье. Этих слов я где-то набрался. Моего тут нет. А теперь забудьте все, что я наговорил, и возвращайтесь к своим.
  Не слушает. Хватает меня за запястья. Руки как у девушки, но хватка железная.
  – Обещайте мне, что вы поступите всего лишь как порядочный человек, если я найду в себе смелость мыслить как герой.
  – Послушайте, – говорю. – Бросьте это и давайте поищем, чем бы перекусить. У них там есть какой-то суп. Я его чую. Вы любите суп? Суп?
  Он не плачет, насколько я могу судить, но лицо у него абсолютно мокрое. Вся его белая кожа в испарине, точно от боли. Держится за мое запястье, будто я его духовник.
  – Обещайте мне, – говорит.
  – Господи, да что же я должен вам обещать?
  – Обещайте, что поступите как джентльмен.
  – Я не джентльмен. Я издатель.
  Тут он начинает хохотать. В первый раз. С каким-то странным прищелкиванием.
  – Вы себе даже не представляете, какую уверенность вселяет в меня ваш отказ! – говорит он.
  Я поднимаюсь на ноги. Потихонечку, чтобы не встревожить его. А он все так же за меня держится.
  – Каждый день я совершаю грех науки, – говорит он. – Я перековываю орала на мечи. Я ввожу в заблуждение наших хозяев. Я ввожу в заблуждение ваших. Я поддерживаю ложь. Каждый день я убиваю в себе человека. Выслушайте меня.
  – Мне пора, Гёте, старина. Все милые консьержки в моей гостинице глаз не смыкают, волнуются, куда это я запропастился. Да отпустите же меня! Вы мне сейчас руку сломаете.
  Сжимает меня в объятиях. Валит прямо на себя. Он такой худой, что я чувствую себя дико жирным. Мокрая борода, мокрые волосы, этот жгучий жар.
  – Обещайте, – говорит он.
  Прямо выдавил из меня обещание. Такой пыл! В жизни ничего подобного не видел.
  – Ну, ладно, – говорю. – Если вам когда-нибудь удастся стать героем, то я буду порядочным человеком. Договорились. Хорошо? А теперь пустите меня, будьте другом.
  – Обещайте, – говорит он.
  – Обещаю, – говорю я и отпихиваю его от себя.
  Уолтер кричит. Ни наши предварительные предупреждения, ни разъяренные взгляды Неда, Клайва и мои уже не могут его сдержать.
  – Но вы ему действительно поверили, Барли? Он вас дурачил? Вас ведь не проведешь. Что вы чувствовали?
  Молчание. Долгое молчание. И наконец:
  – Он был пьян. За всю свою жизнь так пьян я был, пожалуй, лишь дважды. Ну, пусть трижды. Он же целый день дул водку и теперь продолжал ее пить как воду. Но вдруг наступил просвет. Я ему поверил. Он не из тех, кому не веришь.
  И снова Уолтер в бешенстве:
  – Но чему вы поверили? О чем, по-вашему, шла речь? Чем, по-вашему, он занимался? Эта болтовня о чем-то, что не попадает в цель, об обмане своих и чужих хозяев, о шахматах, которые вовсе и не шахматы, а нечто другое. Вы же способны сложить два да два и получить четыре? Почему вы не пришли к нам? Я знаю, почему! Вы спрятали голову в песок. «Не знаю, потому что не хочу знать». В этом вы весь.
  После этого на пленке – Барли снова ругает себя, расхаживая по комнате.
  – Черт, черт, черт, – бормочет он. Снова и снова. До тех пор, пока его не перебивает голос Клайва. Если Клайву придется отдать приказ уничтожить Вселенную, то, мне кажется, отдаст он его таким же отрешенным голосом.
  – Мне очень жаль, но боюсь, что нам от вас потребуется довольно серьезная помощь, – говорит он.
  Как ни парадоксально, но я верю, что Клайву действительно было жаль. Он привержен технике, а живые источники его смущают. Он мещанин-шпионократ современной школы и считает, что факты являются единственным видом информации, а тех, кто не позволяет им властвовать над собой, глубоко презирает. Если что-то он и любил кроме карьеры и серебристого «Мерседеса» (он отказывается выводить его из гаража, если замечает на нем хоть малейшую царапинку), то лишь хитрую аппаратуру и могущественных американцев – именно в такой последовательности. Клайв загорелся бы, будь Дрозд раскрытым кодом, спутником или внутриведомственной комиссией. Но в таком случае Барли мог бы и не рождаться.
  Нед был полной его противоположностью и потому больше рисковал. По натуре и подготовке он был наставником агентов и капитаном команды. Живые источники были его стихией и – в том смысле, как он понимал это слово, – его страстью. Он презирал внутренние интриги вокруг разведывательной политики и все это с удовольствием предоставлял Клайву, так же как анализ предоставлял Уолтеру. В этом смысле он был убежденный примитивист, как и положено тем, кто имеет дело с человеческой натурой. Клайв же, для которого человеческая натура была смрадной трясиной без конца и края, пользовался репутацией модерниста.
  * * *
  Глава 5
  Мы все перешли в библиотеку, где Нед и Барли начинали. Брок повесил экран и установил проектор. Он поставил стулья подковой, мысленно прикинув, кто где захочет сесть, – как часто бывает с людьми агрессивного склада, он обожал лакейские обязанности. Он слушал беседу по ретранслятору, и, несмотря на мрачные предчувствия относительно Барли, в его блеклых балтийских глазах тлело радостное возбуждение. А Барли, целиком поглощенный своими мыслями, непринужденно расположился в первом ряду между Бобом и Клайвом – привилегированный, но и рассеянный гость на частном просмотре. Я глядел на его профиль, когда Брок включил проектор: сначала его голова была задумчиво опущена, но, едва возник первый кадр, он ее сразу вскинул. Нед сидел рядом со мной. Ни одного слова, но я чувствовал умело сдерживаемое волнение. Перед нашими глазами промелькнуло двадцать мужских лиц – в основном советские ученые, отобранные в результате первых поспешных поисков в архивах Лондона и Лэнгли, которые, предположительно, могли иметь доступ к информации, фигурировавшей в тетрадях Дрозда. Некоторых показывали не единожды: сначала с бородой, потом с заретушированной бородой. Другие были представлены такими, какими их сняли двадцать лет назад, поскольку это было все, чем располагали архивы.
  – Среди этих нет, – объявил Барли, когда опознание закончилось, и вдруг прижал руку к голове, словно его ужалили.
  Боб никак не мог этому поверить. Но его недоверие было столь же обаятельно, как и доверие:
  – И даже никаких «кажется» или «возможно», а, Барли? Что-то вы слишком уверены, если вспомнить, сколько вы уже выпили до того, как увидели объект. Черт, мне приходилось бывать на таких вечеринках, что я и своего имени вспомнить не мог.
  – Абсолютно уверен, старина, – сказал Барли и вновь погрузился в свои мысли.
  Наступила Катина очередь, хотя Барли, разумеется, об этом не знал. Боб подбирался к ней осторожно – профессионал из Лэнгли, демонстрирующий нам, как он работает.
  – Барли, вот кое-какие мальчики и девочки, связанные с московскими издательскими кругами, – сказал он излишне небрежно, когда начал показывать фотографии. – Люди, с которыми вы могли сталкиваться во время ваших русских странствий – на приемах, на книжных ярмарках, в редакциях. Если вы увидите кого-то знакомого, свистните.
  – Господи, это же Леонора! – радостно перебил Барли, не дав Бобу договорить. На экране роскошная дюжая женщина с задницей в целое футбольное поле переходила улицу. – Нора – главная движущая сила СК, – добавил Барли.
  – СК? – эхом отозвался Клайв, будто раскопал секретное общество.
  – «Союзкнига». СК заказывает и распространяет иностранные книги в Советском Союзе. А доходят ли книги до назначения, вопрос другой. Ну, а с Норой не соскучишься.
  – Вы знаете ее фамилию?
  – Зиновьева.
  Правильно, подтвердила посвященным улыбка Боба.
  Барли показывали других, и он называл тех, кого, по их сведениям, знал. Но когда на экране вспыхнула фотография Кати, та, которую показывали Ландау, – Катя с зачесанными вверх волосами спускается в пальто по лестнице с пластиковой сумкой в руке, – Барли буркнул «пас», как и в остальных случаях, когда люди на экране были ему неизвестны.
  Боб восхитительно огорчился. Он сказал: «Пожалуйста, задержите ее» – таким расстроенным голосом, что даже младенец догадался бы, что фотография эта имеет какой-то тайный смысл.
  И Брок задержал ее, а мы все задержали дыхание.
  – Барли, эта малютка с темными волосами и большими глазами работает в московском издательстве «Октябрь». Прекрасно говорит по-английски, так же литературно, как вы и Гёте. По нашим сведениям, она редактор, заказывает и проверяет переводы советских авторов на английский. Вам это ничего не говорит?
  – Увы, нет, – ответил Барли.
  После чего Клайв перекинул его мне. Легким кивком. Берите, мол, его, Палфри. Передаю его вам. Напугайте его.
  Для подобных внушений у меня есть особый голос. Ему положено внушить ужас, точно при произнесении брачной клятвы перед алтарем, и я ненавижу его, потому что его ненавидит Ханна. Если бы люди моей профессии носили белые халаты, именно в такой момент я бы делал смертоносную инъекцию. Но в тот вечер, едва оставшись с ним наедине, я избрал более сочувственный тон и стал иным и, пожалуй, помолодевшим Палфри, который, как клялась Ханна, мог победить. Я обратился к Барли не так, как к обыкновенному стажеру, а как к другу, которого я хочу предостеречь.
  Вот какова подоплека, сказал я, прибегнув к самым неюридическим выражениям, какие только мог подыскать. Вот петля, которую мы затягиваем на вашей шее. Берегитесь. Взвесьте все.
  Других я заставляю сесть. Но Барли позволил бродить по комнате, так как успел заметить, что ему легче, когда он может расхаживать взад и вперед, передергивать плечами, вскидывать руки, блаженно потягиваясь. Симпатия – это проклятие, даже когда она недолговечна, и все скверные английские законы, взятые вместе, не способны меня от нее оградить.
  И временно проникшись к нему сочувствием, я обнаружил в нем много такого, чего не уловил в присутствии остальных. Я заметил, как он отстраняется от меня, словно борясь с присущей ему склонностью дарить себя первому же, кто его востребует. Заметил, как его руки, вопреки стремлению к самодисциплине, остаются непокорными, особенно локти, которые, казалось, стремятся высвободиться из любой форменной одежды, на них натянутой.
  И я заметил собственную досаду, что мне не удается наблюдать его вблизи, что я вынужден ловить его отражение в обрамленных позолотой зеркалах, мимо которых он ходил. И даже теперь он представляется мне в недостижимой дали.
  И я заметил его задумчивость, когда он окунался в мои наставления и выныривал, что-то ухватив, и отворачивался, чтобы это переварить. И передо мной вдруг возникала могучая спина, которую никак нельзя было примирить с его непримиримым фасадом.
  И я заметил, что в его глазах, когда он поворачивался ко мне, не было и тени угодливости, которая так часто отталкивала меня в других, внимавших моим мудрым речам. Он не испугался. Ничто в них его даже не затронуло. И тем не менее его глаза вызвали во мне тревогу – с той самой минуты, когда в первый раз оценили меня. Слишком правдивыми, слишком ясными, слишком беззащитными они были. Ни один из его беспорядочных жестов не мог оберечь их. Мне померещилось, что я, да и любой другой, – могу окунуться в них и завладеть им, и чувство это внушило мне страх. Я испугался за свою безопасность.
  И я вспомнил его досье. Столько безрассудств, поступков, равносильных самоуничтожению, и так мало благоразумия! Ужасная школьная биография. Попытки снискать хоть какие-то лавры с помощью бокса, в результате чего он попал в школьную больницу со сломанной челюстью. Исключение из школы за то, что был пьян, когда читал из Евангелия перед таинством святого причастия. «Так я ж не протрезвел со вчерашнего, сэр. Я не нарочно». Подвергнут телесному наказанию и исключен.
  Как удобно было бы и для него, и для меня, пришло мне в голову, если бы я мог указать на какое-нибудь страшное преступление, мучающее его, на поступок, рожденный трусостью или нежеланием вмешаться. Нед показал мне всю его жизнь, все тайные ее закоулки, все-все: болезни, финансы, женщин, жен, детей. Но в конечном счете ничего, кроме мелочей. Ни большого взрыва, ни большого преступления. Вообще ничего большого – возможно, тут и крылось объяснение. Что, если он постоянно разбивался о мелкие рифы житейских неурядиц оттого лишь, что морские просторы оставались для него недоступны? Не умолял ли он своего Творца дать ему настоящее большое испытание или уж перестать допекать его? Был бы он столь опрометчив, если бы столкнулся с несравненно большим риском?
  Затем внезапно, прежде, чем я осознаю это, наши роли меняются. Он, прищурившись, наклоняется надо мной. Команда все еще ждет в библиотеке, и я различаю звуки, свидетельствующие, что там начинают терять терпение. Передо мной на столе лежит документ. Но читает он не его, а меня.
  – У вас есть какие-нибудь вопросы? – спрашиваю я, глядя на него снизу вверх и ощущая, какой он высокий. – Может, вы хотите что-нибудь узнать, прежде чем подпишете? – говорю я, все-таки из самозащиты пуская в ход мой особый голос.
  Сначала он недоумевает, затем находит мои слова забавными:
  – Зачем? Или у вас есть для меня еще какие-то ответы?
  – Это же нечестно, – предупреждаю я его сурово. – Вам навязали важную секретную информацию. Не по вашей воле. Но вычеркнуть ее из памяти вы не можете. Вам известно достаточно, чтобы обречь на гибель мужчину, а может быть, и женщину. Это причисляет вас к определенной категории. И накладывает на вас обязательства, от которых вам никуда не уйти.
  И, помилуй меня, господи, я снова думаю о Ханне. Он разбередил во мне всю связанную с ней боль, словно рана была совсем свежей.
  Он пожимает плечами, сбрасывая с себя это бремя.
  – Я ведь не знаю, что, собственно, я знаю, – говорит он.
  В дверь стучат.
  – Дело в том, что они, возможно, захотят сообщить вам еще что-то, – говорю я, вновь смягчаясь, стараясь, чтобы он понял, как близко к сердцу я принимаю его судьбу. – То, что вы уже знаете, возможно, лишь начало того, что вы, как им хотелось бы, должны для них выяснить.
  Он подписывает. Не читая. Не клиент, а просто кошмар. Так он мог бы подмахнуть собственный смертный приговор – даже не поинтересовавшись, с полнейшим равнодушием. Они стучатся, а мне еще надо засвидетельствовать его подпись.
  – Спасибо, – говорит он.
  – За что?
  Я убираю ручку. Попался, думаю я с ледяным торжеством, а Клайв и прочие строем входят в комнату. Скользкий субъект, но я добился, чтобы он подписал.
  Но другой части моей души стыдно и почему-то тревожно. Словно я запалил костер в нашем лагере и неизвестно, куда распространится огонь и кто его погасит.
  * * *
  Единственное достоинство следующего действия – краткость. Мне было жаль Боба. Он не был ни двоедушным, ни тем более ханжой. Его было видно насквозь, но это еще не преступление, даже в мире секретных служб. Он был скроен скорее по мерке Неда, чем Клайва, и методы Службы были ему ближе, чем методы Лэнгли. Когда-то Лэнгли насчитывало много таких, как Боб, и от этого только выигрывало.
  – Барли, а вы имеете хоть малейшее представление о сути материала, полученного от источника, которого вы называете Гёте? Представляете себе, так сказать, общий его смысл? – неловко спросил Боб, пуская в ход свою широкую улыбку.
  Я вспомнил, что Джонни уже задавал похожий вопрос Ландау. И обжег пальцы.
  – Откуда? – ответил Барли. – Я ведь этого материала вообще не видел. Вы же сами мне не дали.
  – А вы совершенно уверены в том, что Гёте никак заранее вам не намекнул? Он ничего вам не шепнул, как автор – издателю, о том, что именно он, возможно, когда-нибудь вам передаст, если оба вы сдержите слово? Кое-что сверх того, о чем вы, по вашим словам, беседовали в Переделкине в общих чертах? То есть об оружии и несуществующих врагах?
  – Я рассказал вам все, что помню, – сказал Барли, растерянно покачав головой.
  Как и Джонни до него, Боб начал заглядывать в папку у себя на коленях. Но только чтобы скрыть собственную неловкость.
  – Барли, во время своих шести поездок в Советский Союз за последние семь лет вы установили какие-нибудь контакты, пусть и мимолетные, с противниками войны, диссидентами или другими неформальными группами того же рода?
  – А что, это преступление?
  Вмешался Клайв:
  – Будьте добры, отвечайте на вопрос.
  Как ни странно, Барли послушался. Порой Клайв был так мелок, что задеть Барли не мог.
  – Встречаешься с разными людьми, Боб. С джазистами, с редакторами, интеллектуалами, журналистами, художниками – так что вопрос бессмысленный. Извините.
  – Тогда я сформулирую его по-другому: знакомы ли вы с какими-нибудь борцами за мир здесь, в Англии?
  – Понятия не имею.
  – Барли, знали ли вы, что два члена блюз-оркестра, в котором вы играли между семьдесят седьмым и восьмидесятым годами, принимали участие в кампании за ядерное разоружение и в некоторых других в том же духе?
  Барли, казалось, был озадачен, но и чуть-чуть обрадован:
  – Неужели? И как же их фамилии?
  – А вас очень поразит, если я отвечу: Макси Бернс и Берт Уандерли?
  Ко всеобщему удовольствию (если не считать Клайва), Барли разразился веселым смехом.
  – О господи! Боб, да при чем тут борьба за мир? Макси был ярым коммунистом. Будь у него бомба, он бы взорвал парламент с обеими палатами. А Берт в это время нежно держал бы его за руку.
  – Насколько я понимаю, они гомосексуалисты? – сказал Боб с улыбкой бывалого человека.
  – И еще какие! – благодушно согласился Барли.
  Тут Боб с явным облегчением закрыл свою папку и взглядом дал понять Клайву, что он кончил, и Нед предложил Барли выйти подышать воздухом. Уолтер направился к двери и приглашающим жестом распахнул ее. Видимо, он требовался Неду для контраста. По собственной инициативе он ни на что подобное не решился бы. Барли поколебался, затем схватил бутылку виски и сунул ее в один карман куртки, а стакан – в другой. (Подозреваю, он хотел нас шокировать.) Экипировавшись таким образом, он неторопливо последовал за ними, покинув нас троих в полном молчании.
  – Вы ему задавали вопросы Рассела Шеритона? – спросил я Боба достаточно дружелюбным тоном.
  – Рассел слишком высоко взлетел и теперь такими мелочами не занимается, Гарри, – ответил Боб с явной неприязнью. – До Рассела теперь рукой не достать.
  Борьба за власть в Лэнгли оставалась тайной даже для тех, кто принимал в ней участие, и уж, конечно (как мы ни притворялись, будто это совсем наоборот), для наших баронов с двенадцатого этажа. Но в этом бурлении и перетасовках имя Шеритона часто мелькало, как имя того, кому, вероятнее всего, удастся взобраться на вершину кучи.
  – А кто их завизировал? – поинтересовался я, все еще размышляя о перечне вопросов. – Кто их набросал, Боб?
  – Возможно, Рассел.
  – Вы же только что сказали, что Рассел для этого слишком высоко взлетел.
  – Ну, может, ему приходится затыкать пасть своим боярам, – с некоторым смущением сказал Боб, раскуривая трубку, и резким движением погасил спичку.
  Мы расположились поудобнее и стали ждать Неда.
  * * *
  Раскидистое дерево в сквере на берегу. Мне довелось и стоять под ним, и сидеть, и смотреть, как над гаванью разгорается утренняя заря, а мой серый плащ покрывается слезинками росы. Я слушал, не понимая, старого мистика с лицом святого, которому нравится встречаться со своими учениками на этом месте, но при свете дня. Они разного возраста, и называют его Профессор. Ствол дерева опоясан скамейкой, которую металлические подлокотники разделяют на отдельные сиденья. Барли сел в центре, а Нед и Уолтер по бокам. Сначала они беседовали в сонной матросской таверне, затем на холме, сказал Барли, но Нед по какой-то причине о разговоре на холме не желает вспоминать. И теперь они спустились в долину, где и остались. Из окна взятой напрокат машины Брок неусыпно следил за ними через газон. Со складов по ту сторону улицы доносилось лязганье кранов, тарахтенье моторов и крики рыбаков. Было пять часов утра, но порт просыпается в три. Облака вырисовывались на фоне занимающейся зари, будто свет отделялся от тьмы в первый день творения.
  – Выберите кого-нибудь другого, – сказал Барли. Он уже несколько раз говорил это, хотя и другими словами. – Я вам не подхожу.
  – Вас выбрали не мы, – сказал Нед, – а Гёте. Знай мы, как добраться до него без вашей помощи, то ухватились бы за такую возможность. Он на вас заклинился. Может быть, лет десять ждал кого-нибудь вроде вас.
  – Он выбрал меня, потому что я не был шпионом, – сказал Барли. – И потому, что я пропел свою идиотскую арию.
  – А вы и теперь не будете шпионом, – сказал Нед. – Вы будете издателем. Его издателем. Вы будете всего лишь сотрудничать одновременно и с вашим автором, и с нами. Что в этом плохого?
  – У вас есть энергия, у вас есть ум, – сказал Уолтер. – Неудивительно, что вы пьете. Двадцать лет вы не находили применения своим силам. Вот теперь у вас есть шанс заблистать. Вам повезло.
  – Я блистал в Переделкине. Но стоит мне заблистать, как всякий раз гаснет свет.
  – Вы можете даже поправить свои финансовые дела, – сказал Нед. – Три недели подготовки в Лондоне, пока вы будете ждать визы, веселая неделька в Москве – и вы навсегда освободитесь от денежных забот.
  С врожденной осторожностью Нед не употребил слова «обучение».
  Вновь вступает Уолтер, немножко кнута, немножко пряника. Чуть-чуть перебарщивает, но Нед ему не препятствует.
  – При чем здесь деньги? Барли по-настоящему благороден. У вас есть шанс помочь своей стране, а многим ли он выпадает? Люди мечтают о нем, добиваются его, но на их долю он так и не перепадает. А потом, внеся свою лепту, вы сможете расслабиться и наслаждаться всеми преимуществами того, что вы англичанин, зная, что вы их заслужили, хотя и презираете, – на что, впрочем, имеете полное право, а за него, кстати, необходимо бороться, как и за все остальное.
  И расчет Неда оказался верным. Барли засмеялся и сказал Уолтеру «ну да ладно» или что-то в этом духе.
  – А кроме того, выручите вашего автора, – перебил Нед тоном человека прямолинейно практичного. – Вы его попросту спасете. Уж если он намерен выдавать государственные тайны, то самое малое, что вы можете для него сделать, это связать его с компетентными людьми. Вы же учились в Харроу, не так ли? – добавил он, словно только что вспомнил об этом. – Кажется, где-то упоминалось, что вы получили образование в Харроу.
  – Да я там числился, – сказал Барли, и Уолтер испустил короткое ржание, к которому Барли из вежливости присоединился.
  – А почему вы много лет назад хотели поступить к нам? Не помните, что вас побудило? – спросил Нед. – Что-то вроде чувства долга, верно?
  – Мне хотелось увильнуть от отцовской фирмы. Один мой преподаватель рекомендовал пойти учителем в начальную школу. А мой двоюродный брат Лайонел сказал: иди в шпионы. Но вы дали мне от ворот поворот.
  – Что ж, боюсь, во второй раз оказать вам такую услугу мы не сможем, – сказал Нед.
  Все трое, как старые друзья, молча смотрели на море. Строй военных кораблей преграждал выход из бухты. Их снасти вычерчивались цепочками огней.
  – Знаете, я всегда мечтал, чтобы нашелся один такой, – неожиданно произнес Уолтер, обращаясь к морю. – В сердце своем я человек верующий, даже наверное так. Или же неудавшийся марксист. Я всегда был убежден, что их история рано или поздно обязательно породит именно такого. Вы разбираетесь в точных науках? Ничуть? Ну да, естественно. Вы же то поколение – последние девственные поклонники искусства. Спроси я вас о точке горения, вы, конечно, подумали бы, что речь идет о том, как испечь пирог.
  – Вполне вероятно, – согласился Барли, снова засмеявшись, сам того не желая.
  – О КВО – имеете представление?
  – Боюсь, с сокращениями я не в ладу.
  – Ну, пусть круговое вероятное отклонение. Это как?
  – Я неграмотный, – огрызнулся Барли. Очередная из его непредсказуемых вспышек раздражения.
  – А повторно калибровать? Что или кого я повторно калибрую и чем?
  Барли даже не потрудился ответить.
  – Ну, хорошо. А что такое Макроблядь, сокращенно МБ? Ваш слух это не оскорбляет? Безыскусная простота такого наименования?
  Барли пожал плечами.
  – МБ – советская межконтинентальная баллистическая ракета СС-9, – объяснил Уолтер. – В мрачные годы «холодной войны» ее вывезли на майский парад. От ее размеров дух захватывало, а потом ей приписывали пресловутые эллипсы рассеивания. Тоже вам ничего не говорит? Эллипс рассеивания? Неважно, узнаете. Эллипсом рассеивания в данном случае были три громадные воронки в русской пустыне, и расположены они были точь-в-точь как шахты ракеты «Минитмен» плюс центр управления. Спор шел о том, оставлены ли они ракетами, снабженными разделяющейся боеголовкой индивидуального наведения, и, следовательно, могут ли советские ракеты накрыть три американские пусковые шахты зараз? Те, кому в это верить не хотелось, утверждали, что это чистая игра случая. Те, кто поверил, пошли дальше и заявили, что боеголовки предназначены для поражения не пусковых шахт, а городов. Победа осталась за верующими, и они получили зеленый свет на противоракетную программу. Неважно, что три года спустя их теория была дискредитирована. Они своего добились. Но вы как будто перестали меня слушать?
  – И не начинал.
  – Зато он быстро все схватывает, сразу видно, – радостно заверил Уолтер Неда, перегнувшись через Барли. – Издатели очень сообразительный народ.
  – Что дурного в том, чтобы выяснить? – пожаловался Нед тоном простого человека, которого сбили с толку умные разговоры. – Вот чего я никак не пойму. Мы же не просим вас конструировать эти чертовы ракеты или нажать на кнопку. Мы просим вас помочь нам расширить сведения о противнике. Если вы против ядерного оружия, тем лучше. А если противник окажется другом, какой от этого вред?
  – Мне казалось, что «холодная война» уже кончилась, – сказал Барли.
  – Господи, боже ты мой! – едва слышно простонал Нед с тревогой в голосе, которая могла показаться неподдельной.
  Но Уолтер такой сдержанности не проявил. Уолтер притворился возмущенным, хотя, может, так оно и было. Он в любой момент мог быть и таким, и сяким, и пятым, и десятым.
  – Дешевые политические спектакли и притворная дружба, – фыркнул он. – Мы схватились в крупнейшей в истории идеологической конфронтации, а вы говорите мне, что все позади, потому что горстке государственных мужей выгодно пожимать друг другу руки на публике и отправлять на свалку кое-какие устаревшие игрушки. «Империя зла» поставлена на колени, как же! Их экономика на грани катастрофы, их идеология трещит по швам, а их тылы вот-вот полетят ко всем чертям. Только не уверяйте меня, что это причина для того, чтобы сложить оружие, потому что я ни одному слову вашему не поверю. Это причина для того, чтобы шпионить за ними без передышки двадцать пять часов в сутки и пинать их в яйца, чуть только они попробуют приподняться с пола. Одному богу известно, кем они вообразят себя через десять лет.
  – Полагаю, вы поняли, что, подведя Гёте, преподнесете его американцам? – заметил Нед. Просто для сведения. – Боб его не упустит, да и с какой стати? Пусть вас не вводят в заблуждение его манеры выпускника Йеля. И как вы тогда сможете жить с самим собой?
  – Я не хочу жить с собой, – сказал Барли. – Ничего хуже такого сожителя и вообразить не могу.
  Сероватое облако скользнуло поперек красной солнечной дорожки и распалось на клочки.
  – В конце концов, все сводится к следующему, – сказал Нед. – Это грубо и не по-английски, но тем не менее скажу: в обороне вашей страны вы хотите быть пассивным или активным игроком?
  Барли все еще искал ответ, когда Уолтер ответил за него с исчерпывающей категоричностью.
  – Вы член свободного общества. У вас нет выбора, – сказал он.
  Заря разгоралась все больше, и шум в порту становился все сильнее. Барли медленно поднялся и потер спину. Казалось, что у него здесь, чуть выше пояса, постоянно болело. Возможно, этим и объяснялся изгиб его спины.
  – Любая уважающая себя церковь уже давно бы вас, подлецов, сожгла на костре, – устало заметил он и, повернувшись к Неду, прищурился на него сверху вниз сквозь очки, слишком для него маленькие. – Я не тот, кто вам требуется, – предостерег он. – И использовать меня – большая глупость с вашей стороны.
  – Все мы не те, – сказал Нед. – И занимаемся мы не тем.
  Барли пошел прямо по газону, похлопывая себя по карманам в поисках ключей. Он свернул в переулок и исчез из их поля зрения в тот момент, когда Брок осторожно двинулся за ним. Дом напоминал клин – острием к улице, широкой стороной во двор. Барли отпер входную дверь и закрыл ее за собой. Он включил свет и стал подниматься по лестнице размеренным шагом, потому что идти ему предстояло долго.
  * * *
  Она была хорошей женщиной и ни в чем не виноватой. Они все были хорошие. Женщины, которые чувствовали себя призванными спасти его, как Ханна – меня, наставить на путь истинный, направить все его бесчисленные таланты в одно русло, помочь ему перевернуть новую страницу, чтобы все старые новые страницы сразу же забылись. И Барли всячески подыгрывал ей, как, впрочем, и всем им. Он стоял рядом, возле больничной койки, словно был не больным, а одним из врачей: «Чем бы нам помочь этому бедняге, как бы поднять его на ноги и привести в порядок?»
  Единственная разница состояла в том, что в лекарство он верил не больше, чем я.
  Она лежала, измученная, ничком и, возможно, спала. Квартиру она убрала. Как заключенные убирают свои камеры, как люди ухаживают за могилами близких – так выскребала она поверхность мира, который не могла изменить. Другие могли сказать Барли, что он слишком требователен к себе. Женщины часто говорили ему об этом. Что он не должен возлагать на себя ответственность за обе стороны рухнувших отношений. Но Барли знал, что это не так. Он знал дистанцию, отделяющую его от всего и вся. В те дни он все еще был непревзойденным специалистом по своей собственной неизлечимой болезни.
  Он тронул ее за плечо, но она не шевельнулась, и он понял, что она не спит.
  – Мне пришлось съездить в посольство, – сказал он. – Кое-кто в Лондоне жаждет моей крови. Я должен вернуться и во всем разобраться, не то они отберут у меня паспорт.
  Он выудил из-под кровати чемодан и начал складывать туда рубашки, которые она ему выгладила.
  – Ты же говорил, что на этот раз больше не вернешься, – сказала она. – Ты говорил, что свой срок в Англии ты уже отбыл. Навсегда.
  – Для меня взят билет на утренний рейс. И сделать я ничего не могу. За мной вот-вот придет машина. – Он пошел в ванную за зубной щеткой и бритвенным при – бором. – Меня взяли за горло, – крикнул он оттуда. – И я ничего не могу сделать.
  – А мне, значит, вернуться к мужу, – сказала она.
  – Зачем же? Живи здесь. Поступи, как тебе лучше. Речь идет лишь о двух-трех неделях. И кончено.
  – Если бы ты не наобещал всего этого, мы бы отлично устроились. Я была бы счастлива, если бы у нас был просто роман. Вспомни свои письма. Вспомни, что ты говорил!
  Барли не смотрел на нее. Он нагнулся над чемоданом.
  – Только уж больше никогда и ни с кем так не поступай, – сказала она.
  На большее ее спокойствия не хватило. Она зарыдала и продолжала рыдать, когда он ушел, и даже на следующее утро, когда я наплел ей что-то и положил перед ней подписку о неразглашении, добиваясь, что, собственно, он ей сказал. Ничего. Она выболтала все, но защищала его до последнего. Ханна поступила бы точно так же. И поступает до сих пор – преданность переливается через край, хотя иллюзии давно рассеялись.
  * * *
  У Неда и его сотрудников было в распоряжении всего три недели, чтобы привести Барли в нужную форму. Три воскресенья и пятнадцать будних дней, которые начинались не раньше пяти, когда Барли мог ускользнуть из издательства.
  Но Нед повел дело так, как это мог сделать один только Нед. Инструкторы работали всю ночь, сам он – всю ночь и весь день. Барли же с присущей ему неуравновешенностью все маялся и метался, пока наконец не вошел в колею и его лицо не обрело спокойное выражение, а с приближением отъезда еще и серьезное. Часто казалось, что он без колебания принимает всю этику нашего ремесла. В конце-то концов, заявил он Уолтеру, разве казаться – не единственная форма бытия? «Ну, конечно! – вскричал восхищенный Уолтер. – И не только в нашем ремесле!» И разве сама личность человека – не маска? – настаивал Барли. И единственный мир, в котором стоит жить, – не тайный мир? Уолтер заверил, что это так и есть, и посоветовал поселиться там навсегда, пока цены не поднялись.
  Барли полюбил Уолтера с первого же дня, полюбил за хрупкость и, как я теперь понимаю, за недолговечность. Он словно бы с самого начала знал, что держит руку человека, которого вот-вот отвезут на свалку. А иногда лицо Барли становилось пустым, как зияющая могила. Однако он не был бы Барли, если бы не качался из стороны в сторону.
  Но больше всего ему нравилась семейная атмосфера, которую Нед с его чутьем на неприкаянных джо усердно поддерживал, – непринужденные ужины, причастность ко всему, положение любимца семьи, партии в шахматы со стариком Палфри, которого Нед ловко припряг к повозке Барли, чтобы компенсировать опасно эфемерное влияние Уолтера.
  – Заходите почаще, если есть настроение, – сказал мне Нед, дружески похлопав по плечу.
  Так я стал для Барли стариком Гарри.
  Гарри, старик, давайте-ка, черт возьми, сыграем партию в шахматы! Гарри, старик, почему бы вам не поужинать с нами? Гарри, старик, где же ваш чертов бокал?
  Боба Нед приглашал редко, а Клайва вообще не звал. Это была операция Неда, и это был джо Неда. И он внимательно высматривал блестки в характере Барли.
  Конспиративный дом, который выбрал Нед, был очаровательным особнячком начала века в Найтсбридже – в районе Лондона, где у Барли не было никаких знакомых. Клайв содрогнулся от запрошенной суммы, но платили американцы, и его щепетильность была не к месту. Особняк стоял в тупике, менее чем в пяти минутах ходьбы от магазина «Харродз», и я снял его для «Общества этических исследований и поступков», благотворительной организации, которую я зарегистрировал много лет назад и припрятал на черный день. Хозяйством ведала заботливая экономка, сотрудница Службы, которую звали мисс Коуд, и я, как положено, взял с нее соответствующую подписку и внес ее в список лиц, причастных к операции «Дрозд». Детскую на верхнем этаже переделали в скромную аудиторию, которая, как и другие, такие же уютные и со вкусом обставленные комнаты, была нашпигована микрофонами.
  – Вот тут пока и поживите, – сказал Нед Барли, когда мы показывали ему дом. – Вот ваша спальня, вот ключ. Звоните по телефону сколько угодно, но, боюсь, мы будем подслушивать, и, когда вам понадобится поговорить о чем-то личном, звоните из автомата через дорогу.
  Но для полноты картины я включил в ордер министерства внутренних дел и телефон-автомат напротив. Крайняя американская заинтересованность.
  Поскольку и я, и Барли ложились поздно, то, когда другие уже отправлялись спать, мы садились за шахматы. Он оказался очень импульсивным противником, нередко блестящим, но я умею рассчитывать, чего Барли вообще не умел, и я лучше чувствовал его слабости, чем он – мои. Как-никак я читал его досье. Но я все еще помню партии, когда он мгновенно оценивал положение на доске и через три-четыре хода с радостным воплем заставлял меня сдаться.
  – Попались, Гарри! Просите пощады! Склоните голову!
  Но когда мы снова расставляли фигуры, я чувствовал, как терпение покидает его. Он начинал бродить по комнате, размахивать руками, и его мысли вновь уносились в одно из своих путешествий.
  – Женаты, Гарри?
  – Не очень явно, – ответил я.
  – Что это, черт возьми, значит?
  – Моя жена живет за городом. А я живу в городе.
  – И давно вы с ней?
  – Да пару жизней, – неосторожно сказал я, жалея уже, что не ответил по-другому.
  – Любите ее?
  – Дорогой мой! – Но он глядел мне прямо в глаза и хотел знать ответ. – На расстоянии, мне кажется, да, – неохотно добавил я.
  – И она вас любит?
  – Полагаю. Я давненько ее об этом не спрашивал.
  – Детишки?
  – Мальчик. Вернее, мужчина.
  – Видитесь с ним?
  – Открытка на Рождество. Похороны и свадьбы. По-своему мы очень хорошие друзья.
  – Чем он занимается?
  – Побаловался с юриспруденцией. Теперь делает деньги.
  – И счастлив?
  Я рассердился, что теперь мне не свойственно. Не его дело определять, что такое любовь и счастье. Он был джо. Право сблизиться с ним принадлежало мне, а не наоборот. Еще более необычным было то, что я дал заметить свою злость. А дал-таки, иначе почему я уловил в его глазах тревогу: несомненно, он решил, что случайно коснулся какой-то семейной трагедии. Он покраснел и резко отвернулся в поисках чего-то, что могло бы смягчить ситуацию.
  – Если можно так выразиться, сэр, он не сопротивляется, – сказал Неду некий мистер Кэндимен, специалист по новейшим нательным микрофонам. – Не природный талант, но он слушает и, видит бог, запоминает.
  – Он джентльмен, мистер Нед, и это мне нравится, – сказала специалистка по слежке, которой доверили обучение Барли основам ее искусства. – Он соображает, и у него есть чувство юмора, а это, как я всегда говорю, уже полдела в нашей работе. – Позже она призналась, что в соответствии с правилами Службы отклонила его ухаживания, но что ему удалось приобщить ее к творчеству Скотта Фицджеральда.
  – Все это набор всяких фокусов, – хрипло произнес Барли в конце утомительных занятий по технике тайнописи. Но тем не менее было ясно, что он получает большое удовольствие.
  С приближением дня расплаты его покорность стала абсолютной. Даже когда я подключил бухгалтера Службы, скучного педанта по имени Кристофер, и он пять дней ошеломленно изучал документацию «Аберкромби и Блейр», Барли, против моего ожидания, не взбунтовался.
  – Крис, старина, да среди издателей каждая последняя свинья разорена! – заявил он, меряя шагами со стаканом виски в руке изящную гостиную в такт мотиву, который напевал. – Крупные шишки, вроде Джумбо, питаются листьями, а мы гложем кору. – И с немецким акцентом: – У фас сфои методы, у нас – сфои.
  Но нам с Недом плевать было на каждую последнюю свинью. И Крису тоже. Нас заботила операция и преследовала кошмарная мысль, что в самом ее разгаре Барли обанкротится.
  – На кой черт мне редактор! – кричал Барли, размахивая перед нами многострадальными очками. – У меня нет денег платить редактору! У моих святых тетушек в Или подвязки лопнут, если я найму редактора!
  Но святых тетушек я уже уломал. За обедом в «Рулсе» я обхаживал и покорил леди Пандору Уэйр-Скотт, которую Барли чаще именовал Священной Коровой из-за ее приверженности догматам высокой церкви. Выдав себя за бонзу из министерства иностранных дел, я под строгим секретом сообщил ей, что фирма «Аберкромби и Блейр» вот-вот конфиденциально получит от Рокфеллеровского фонда субсидию для развития англо-советских культурных связей. Но никому ни гу-гу, иначе деньги будут предложены другой достойной фирме.
  – Я, черт возьми, более достойна, чем кто-либо, – гордо заявила леди Пандора, широко расставив локти, чтобы выковырять последний кусочек омара. – Попытайтесь-ка сами содержать Эммерфорд на тридцать тысяч в год.
  Я злокозненно спросил ее, можно ли, не рискуя, переговорить об этом с ее племянником.
  – Да ни в коем случае. Предоставьте его мне. Ему что деньги, что дерьмо, а уж врать он и вовсе не умеет.
  Внезапно выяснилось, что Барли безотлагательно необходим помощник.
  – Вы уже дали объявление, – сообщил Нед, размахивая перед носом Барли небольшим объявлением из недавнего номера газеты, посвященной вопросам культуры. – «Старой солидной английской издательской фирме требуется на должность редактора квалифицированный специалист, знающий русский, 25 – 45 лет, художественная и техническая литература, curriculum vitae6».
  И на следующий же день в заложенное и перезаложенное здание фирмы «Аберкромби и Блейр», Норфолк-стрит, Стрэнд, явился предложить свои услуги Леонард Карл Уиклоу.
  – Вас тут спрашивает ангел, мистер Барли, – пророкотал по древнему селектору пропитанный джином голос миссис Данбар. – Можно ему влететь?
  Ангел с велосипедными зажимами на штанинах, с холщовой сумкой, перекинутой через грудь. Чистый ангельский лоб, ничем не омраченный, золотистые ангельские кудри. Ангельские голубые глаза, которым неведомо зло. Ангельский нос, только загадочным образом свернутый на сторону, так что при первом знакомстве сразу же хочется взять и водворить его в исходное положение. Нед предостерег Барли, что говорить с ангелом надо так же, как с любым кандидатом, явившимся по объявлению. Леонард Карл Уиклоу, родился в Брайтоне в 1964 году, окончил с отличием факультет славянских и восточноевропейских исследований Лондонского университета.
  – Ах да, это вы. Замечательно. Садитесь, – проворчал Барли. – Какого черта вас потянуло в издательство? Паршивое занятие. – Он только что завтракал с одной из самых настырных своих романисток и все еще переваривал эту встречу.
  – По правде говоря, сэр, это моя давняя мечта, – ответил Уиклоу с улыбкой, полной ангельского энтузиазма. – Продвинуться на этом поприще.
  – Ну, если вы начнете у нас, то вряд ли куда-нибудь продвинетесь, – предупредил Барли. – Вы можете продолжать. Вы можете удержаться. Вы можете даже показать себя. Но продвинуться вам никак не удастся, пока за рулем я.
  – Не разобрал, лает этот тип или мурлыкает, – в тот же вечер, вернувшись в Найтсбридж, пожаловался он Неду, когда мы втроем быстро поднимались по узкой лестнице на вечернее свидание с Уолтером.
  – Вообще-то у него и то, и другое получается очень неплохо, – сказал Нед.
  Беседы с Уолтером завораживали Барли, с каждым разом покоряли все больше и больше. Барли любил всех, кто не был приспособлен к жизни, а Уолтер выглядел так, словно стоит ему сейчас встать со стула, как для него наступит конец света. Они говорили о тонкостях нашего ремесла, они говорили о ядерной технологии, они говорили о полной ужасов истории советской науки, к которой Дрозд, кем бы он ни был, в любом случае причастен. Уолтер был слишком хорошим наставником, чтобы можно было догадаться, что, собственно, он преподает, а Барли не спрашивал – мешал владевший им интерес.
  – Контроль? – возмущенно закричал на него Уолтер, ястреб из ястребов. – Неужели вы на самом деле не видите, олух, разницы между контролем и разоружением? Предотвратить всемирный кризис – я не ослышался? Что это еще за чушь в духе «Гардиан»? Наши лидеры обожают кризисы. Наши лидеры питаются кризисами. Наши лидеры жизнь тратят на то, чтобы кромсать земной шар в поисках кризиса, лишь бы воскресить свою угасающую потенцию!
  А Барли не только не обижался, а наклонялся к нему вместе со стулом, стонал, хлопал в ладоши и требовал еще. Он подначивал Уолтера, вскакивал, мерил комнату шагами и кричал: «Но… Так в чем же оно, ваше „но“, черт подери?» Он обладал памятью и способностью схватывать на лету, как и предсказывал Уолтер. Его научная девственность уступила первому же натиску, едва Уолтер прочел вступительную лекцию о равновесии страха, которую ухитрился превратить в перечень всех человеческих безумств.
  – Выхода нет, – объявил он удовлетворенно, – и никакие благие пожелания тут не помогут. Джинн в бутылку не воротится, конфронтация – навечно, объятия становятся все крепче, а игрушки – все изощреннее с каждым поколением, полная же безопасность равно недостижима для обеих сторон. Ни для главных игроков, ни для мерзопакостных новичков, которые каждый год вступают в клуб, состряпав себе портативную бомбочку. Мы устали во все это верить, потому что мы люди. Мы даже можем внушить себе, будто угроза исчезла бесследно. А этого не будет. Никогда, никогда, никогда.
  – Так кто же, Уолт, нас спасет? – спросил Барли. – Вы и Недский?
  – Если что-нибудь и спасет, в чем я сильно сомневаюсь, то тщеславие, – отрезал Уолтер. – Нет лидера, который хотел бы войти в историю в качестве осла, уничтожившего свою страну за считанные часы. Ну, и страх, конечно. Слава богу, большинство наших доблестных политиков отвергают самоубийство из чистого нарциссизма.
  – А помимо этого, никакой надежды?
  – Во всяком случае, для человека, – с удовлетворением сказал Уолтер, который не раз серьезно подумывал, не сменить ли ему дисциплину Службы на монастырскую.
  – И чего же Гёте хочет добиться? – на сей раз чуть раздраженно спросил Барли.
  – Спасти мир, конечно. Как мы все.
  – Каким образом? В чем его идея?
  – Это вы и должны выяснить, не так ли?
  – Но что он нам уже сообщил? Почему мне нельзя это узнать?
  – Дорогой мой, вы прямо как ребенок, – досадливо воскликнул Уолтер, но тут вмешался Нед.
  – Вы знаете все, что вам необходимо знать, – сказал он убеждающе спокойно. – Вы связной. Вот для чего вас подготовили и кем он хочет вас видеть. Он сообщил нам, что у них там очень многое не действует. Он нарисовал картину полных неудач на каждом уровне: неточность, некомпетентность, путаница и в довершение всего – подтасованные результаты испытаний, отправляемые в Москву. Может быть, это правда, может быть, он это сочинил. А может быть, кто-то сочинил это за него. История заманчивая, как ни поверни.
  – А мы считаем, что все правда? – упрямо настаивал Барли.
  – Вам этого знать нельзя.
  – Почему?
  – Потому что на допросе любой заговорит. Героев больше нет. Вы заговорите, я заговорю, Уолтер заговорит, Гёте заговорит, она заговорит. Поэтому, если мы вам скажем, что нам о них известно, то рискуем поставить под угрозу нашу возможность за ними шпионить. Известен ли нам какой-то конкретный их секрет? Если ответ отрицательный, они поймут, что у нас не имеется программного обеспечения, или прибора, или формулы, или сверхсекретной наземной станции, которые обеспечили бы нам необходимые сведения. Но если ответ положительный, они примут необходимые меры, чтобы мы больше не могли продолжать наблюдать или подслушивать этим способом.
  Мы с Барли играли в шахматы.
  – Так вы считаете, что брак сохраняется только на расстоянии? – спросил он меня, возвращаясь к нашему недавнему разговору, словно мы его и не прерывали.
  – Любовь, как мне кажется, – да, – ответил я, театрально содрогнувшись, и быстро перевел разговор на менее интимную тему.
  Для его последнего вечера мисс Коуд вычистила серебро и приготовила лососину. Пригласили Боба, и он принес редкое солодовое виски и две бутылки сансерра. Но наш маленький праздник не вывел Барли из обычного самосозерцания, и только горячая заключительная проповедь Уолтера вырвала его из объятий хандры.
  – Вопрос в том – почему, – внезапно прозвенел Уолтер, и его нелепый голос наполнил комнату, а сам он отхлебнул сансерра из моей рюмки. – Вот что нам нужно узнать. Не суть, а побуждение. Почему? Если мы поверим в побуждение, то мы поверим и человеку. И, следовательно, его материалам. Вначале было не слово, не дело, не дурацкий змей. Вначале было «почему». Почему она сорвала яблоко? От скуки? Из любопытства? Ее подкупили? Ее подстрекнул Адам? Если не он, то кто? Дьявол – это любимое оправдание любой девицы. Забудьте о нем! Кого она прикрывала? Недостаточно сказать: «Потому что вот оно – яблоко». Такого объяснения довольно для восхождения на Эверест. И даже для рая оно сойдет. Но для Гёте этого объяснения мало. Его мало для нас и уж, конечно же, мало для наших доблестных американских союзников, не правда ли, Боб?
  А когда все мы расхохотались, он зажмурил глаза, и его голос стал еще пронзительнее.
  – А взять очаровательную Катю! Почему Гёте выбирает именно ее? Почему он рискует ее жизнью? И почему она это допускает? Мы не знаем. Но должны узнать. Мы должны узнать о ней все, что можем, поскольку в нашей профессии связные – уже материал. Если Гёте тот, за кого себя выдает, голова девочки уже лежит на плахе. Это само собой разумеется. Если он не тот, какова ее роль? Она все это выдумала? Действительно ли она с ним связана? Связана ли она с кем-нибудь другим, и если да, то с кем? – Он ткнул бессильным указательным пальцем в лицо Барли. – А теперь, сэр, вы. Считает ли Гёте вас шпионом или нет? Может, кто-нибудь сказал ему, что вы шпион? Как хомяк, собирайте все зернышки, какие сможете. Да благословит Господь вас и всех, кто на вас ставит.
  Я незаметно наполнил рюмки, и мы выпили. И я помню, что в полной тишине был отчетливо слышен бой Биг Бена, разносящийся вверх по реке от Вестминстера.
  И только рано на следующее утро, когда до отъезда Барли оставалось несколько часов, мы позволили ему взглянуть на документы, которые он так настойчиво требовал в Лиссабоне, – на точную копию тетрадей Гёте, сделанную в Лэнгли под жестким грифом «Абсолютно секретно», вплоть до русской картонной обложки с изображением жизнерадостных советских школьников.
  Взяв тетради обеими руками, Барли превратился в издателя, и все мы наблюдали за его преображением. Он раскрыл первую тетрадь, сощурился на корешковое поле, взвесил на руке и заглянул на последнюю страницу, видимо, прикидывая, сколько времени ему понадобится, чтобы все это прочитать. Потом взял вторую тетрадь, открыл наугад и, увидев тесные строчки, состроил физиономию: текст написан от руки да еще через один интервал – кто же сдает работу в таком виде?
  Потом он пролистал все три тетради подряд, с удивлением переходя от иллюстрации к тексту и от текста к литературным всплескам. Голову он чуть откинул и наклонил набок, словно твердо решил своего мнения не высказывать.
  Но когда он поднял глаза, я заметил, что они утратили чувство места и были устремлены на далекую вершину, видимую только ему и никому больше.
  Обязательный обыск квартиры Барли в Хэмпстеде, произведенный Недом и Броком после его отъезда, не дал ничего, что могло бы раскрыть его душевное состояние. В завале на письменном столе был найден старый блокнот, в котором он привык делать записи. Последние были как будто свежими. Пожалуй, наиболее выразительным было двустишие, которое он выискал в одном из поздних произведений Стиви Смита:
  
  Я не так боюсь темной ночи,
  Как друзей, которых не знаю…
  
  Нед добросовестно включил его в досье, но отказался делать какие-либо выводы. Назовите хоть одного джо, у которого накануне его первой операции не бегали бы по спине мурашки.
  А из мусорной корзины Брок выудил старый счет с цитатой на обороте, которую он в конце концов проследил до Рётке, о чем по каким-то своим темным соображениям упомянул только через несколько недель:
  
  Учусь, идя туда, куда идти я должен.
  * * *
  Глава 6
  Катя проснулась будто от толчка и, как она убеждала себя потом, сразу же осознала, что день настал. Она была эмансипированной женщиной, что не мешало ей быть суеверной.
  «Это было предопределено», – позже сказала она себе.
  Сквозь ветхие занавески просвечивало белое солнце, восходящее над бетонной чащобой северной окраины Москвы. Башни из кирпича с яркими пятнами сохнущего белья устремлялись в пустое небо, точно розовые гиганты в лохмотьях.
  «Сегодня понедельник, – подумала она, – я в своей постели. А вовсе не на той улице!» Ей вспомнился ее сон.
  Проснувшись, она минуту лежала неподвижно, обозревая свой тайный мир и стараясь освободиться от неприятных мыслей. А когда ей это не удалось, спрыгнула с кровати, стремительно (как было ей свойственно) пронырнула с привычной ловкостью между развешанным бельем и еле держащимися кранами и встала под душ.
  Красивая женщина, как и говорил Ландау, высокая, статная, но не полнотелая, с тонкой талией и сильными ногами. Пышные черные волосы становились совсем буйными, когда она была не в настроении ими заниматься. Насмешливо-лукавое, но умное лицо, казалось, оживляло все вокруг. Была ли она одета или обнажена, в каждом ее движении чувствовалась грация.
  Приняв душ, она закрутила, как смогла, краны и стукнула по ним деревянным молотком: вот вам! Напевая, взяла зеркальце и вернулась в спальню, чтобы одеться. Опять эта улица! Но где? В Ленинграде или в Москве? Душ не смыл ее сна.
  Спальня была крохотной – самой тесной из трех комнатушек, которые составляли ее квартиру, – ниша со встроенным шкафом и кроватью. Но Катя привыкла к тесноте, и ее быстрые движения – она расчесывала волосы, закручивала их в пучок и закапывала, готовясь идти на работу, – были полны неосознанного чувственного изящества. Квартира, собственно говоря, могла бы быть куда меньше, если бы Кате по роду ее работы не полагались лишние двадцать квадратных метров. Еще девять метров полагались дяде Матвею, а остальные были добыты благодаря близнецам и ее собственной предприимчивости. Нет, квартира ее устраивала.
  А может, это была улица в Киеве, подумала она, вспоминая свою недавнюю поездку туда. Но в Киеве улицы широкие, а эта узкая.
  Пока она одевалась, начал просыпаться весь дом, и Катя с облегчением прислушивалась к привычным звукам. Сначала за стеной прозвенел будильник Гоглидзе, поставленный на шесть тридцать, и сразу же завыла их сумасшедшая борзая, требуя, чтобы ее вывели на прогулку. Бедные Гоглидзе, надо что-нибудь им подарить. Месяц назад у Наташи умерла мать, а в пятницу отца Отара увезли в больницу с опухолью мозга. Отнесу им меда, подумала она и тут же криво улыбнулась, вспомнив своего бывшего любовника – художника-отказника, который вопреки всем законам природы умудрился установить нелегальный улей на крыше дома в одном из арбатских переулков. Он обошелся с ней на редкость подло, утверждали ее друзья. Но в мыслях Катя всегда его защищала. В конце концов, он художник, а может, даже и гений. Любовником он был чудесным и между приступами ярости умел ее смешить. А главное, она любила его за то, что он добился невозможного.
  Следом за будильником Гоглидзе захныкала дочка Волковых, у которой резались зубки, а через секунду пол завибрировал в ритме новейшего американского рока – они включили свою недавно приобретенную японскую стереосистему. Откуда у них деньги на такие вещи? Катя сочувственно поставила себя на их место: Елизавета постоянно беременна, а Саша получает сто шестьдесят в месяц. За Волковыми дали о себе знать неулыбчивые Карповы – их приемник как будто не брал никаких станций, кроме «Маяка». Неделю назад обрушился карповский балкон, убив милиционера и собаку. Остряки в их доме предлагали собрать деньги на похороны собаки.
  Теперь она стала Катей – кормилицей семьи. По понедельникам можно было купить свежих кур и овощи, которые в выходные тайно привозили частники: двоюродный брат ее подруги Тани подрабатывал как перекупщик. Позвонить Тане.
  Думая об этом, она вспомнила про билеты на концерт. Решено! Как только она приедет на работу, сразу же возьмет те два билета в консерваторию, которые ей обещал редактор Барзин, чтобы загладить свое гнусное поведение на первомайском вечере, когда он, подвыпив, приставал к ней. Она, собственно, его приставаний не заметила, но Барзин всегда себя чем-то терзал, и какое она имеет право препятствовать его раскаянию, особенно если оно приняло форму билетов на концерт?
  В обеденный перерыв, побегав по магазинам, она обменяет эти билеты у вахтера Морозова на обещанные двадцать четыре куска импортного мыла в красочной обертке. Это экзотическое мыло обеспечит ей тот отрез чистошерстяной шотландки в зеленую клетку, который директор магазина «Ткани» припрятал для нее на складе. Катя решительно не желала гадать почему. Днем после приема у венгров она передаст отрез Ольге Станиславской, которая в обмен на будущие одолжения сошьет близнецам по ковбойке ко дню рождения на гэдээровской швейной машинке, которую она недавно выменяла на зингеровскую, унаследованную от бабушки. А ткани еще останется, чтобы показать близнецов зубному врачу в спецполиклинике.
  Так что прощай, концерт! Решено!
  Телефон (польская драгоценность красного цвета с длинным шнуром) стоял в гостиной, где спал дядя Матвей. Володя сумел вынести его с комбината и великодушно оставил ей, когда ушел окончательно. Пройдя на цыпочках мимо спящего Матвея – и нежно на него посмотрев, потому что он был любимым братом ее отца, – она унесла аппарат через коридор к себе, села на кровать и начала набирать номер, еще не решив, с кем поговорить в первую очередь.
  Двадцать минут она обзванивала знакомых, обмениваясь в основном сведениями о том, где что достать, но два-три разговора были более дружескими. Дважды, едва она вешала трубку, звонили ей. Вчера вечером у Зои был модный кинорежиссер из Чехословакии. Александра сказала, что он сногсшибателен, и сегодня она все поставит на карту и позвонит ему, только вот под каким предлогом? Катя пораскинула мозгами и нашла выход. Три скульптора-авангардиста, которым раньше не давали хода, собирались устроить свою выставку в Доме железнодорожников. Почему бы не пригласить его и вместе не пойти на эту выставку? Александра пришла в восторг. Катя всегда придумает идеальный вариант.
  Говядину по ценам черного рынка можно покупать по четвергам вечером прямо из рефрижератора на шоссе, ведущем в Шереметьево, сообщила Люба: спросить татарина Джана, но держать его на расстоянии! В магазине на Кропоткинской с черного хода продают кубинские ананасы, сообщила Ольга: скажешь, что от Дмитрия, и заплати вдвое больше, чем попросят.
  Положив трубку, Катя обнаружила, что у нее из головы не идет американская книга о разоружении, которую ей дал Назьян, новый редактор отдела документальной литературы в «Октябре». Он никому не нравился, и никто не понимал, как он получил такую должность. Однако вскоре выяснилось, что он хранит ключ от единственной копировальной машины, и это сразу поместило его в самые темные ряды чиновничьей рати. Набитые битком от пола до потолка книжные полки стояли в коридоре. Ей пришлось порядком порыться. Эта книга была троянским конем. Ей хотелось поскорее избавиться от нее, а заодно и от Назьяна.
  «Кто-то собирается ее переводить? – сурово спросила она, а Назьян бродил по ее кабинету, заглядывая в письма, рылся в кипе непрочитанных рукописей. – Вы поэтому хотите, чтобы я ее прочитала?»
  «Я подумал, что вам может быть интересно, – ответил он. – Вы же мать. С либеральными взглядами, что бы это ни означало. Вы всегда так горячо говорите о Чернобыле, загрязнении рек и армянах. Если вам она ни к чему, так не берите».
  Обнаружив злосчастную книжку между томиками Хью Уолпола и Томаса Харди, она завернула ее в газету, сунула в пластиковую сумку, а сумку повесила на ручку входной двери, потому что теперь она помнила решительно все и так же решительно все забывала.
  «Дверная ручка, которую мы вместе купили на тол – кучке, – подумала она с мимолетным сожалением. – Володя, мой бедный, дорогой, невыносимый муж, вынужденный лелеять свою историческую ностальгию в коммунальной квартире с пятью такими же, как ты, дурно попахивающими соломенными вдовцами».
  Закончив все телефонные разговоры, она быстро полила цветы и пошла будить близнецов. Они спали, лежа в односпальной кровати по диагонали. Наклонившись, Катя глядела на них с благоговейным страхом, не находя в себе смелости до них дотронуться. Потом улыбнулась, чтобы, проснувшись, они сразу увидели ее улыбку.
  И следующий час она целиком посвятила им, как старалась делать каждый день. Сварила кашу, очистила им по апельсину и пела с ними всякие дурацкие песни, а в завершение – самую любимую – «Марш энтузиастов», которую они прорычали хором, прижав подбородки к груди, как герои революции, – не зная, правда (в отличие от Кати, которую это каждый раз очень забавляло), что они заодно поют мотив нацистского марша. Пока они пили чай, Катя завернула им завтрак – котлеты с белым хлебом для Сергея и с черным – для Анны. Потом пристегнула Сергею воротничок и поправила на Анне красный галстук, после чего причесала обоих: директором школы был шовинист, который проповедовал, что опрятность – дань уважения государству.
  Проделав все это, она нагнулась и притянула близнецов к себе – такая в последний месяц у нее завелась привычка по понедельникам.
  – Ну-ка, что вы сделаете, если однажды вечером мама не придет домой? Если ей придется умчаться на какую-нибудь конференцию или навестить больного? – спросила она весело.
  – Позвоним папе и попросим его прийти и посидеть с нами, – сказал Сергей, высвобождаясь из ее рук.
  – А я пригляжу за дядей Матвеем, – сказала Анна.
  – Но если и папы не будет, что вы тогда сделаете?
  Они захихикали: Сергей – потому, что такое предположение его смутило, Анна – от сладкого испуга перед возможной бедой.
  – Пойдем к тете Оле! – закричала Анна. – Заведем игрушечную канарейку тети Оли! Заставим ее петь!
  – А номер телефона тети Оли помните? Его вы спеть можете?
  Они пропели номер, хохоча все втроем. Близнецы продолжали смеяться, шумно сбегая впереди нее по вонючей лестнице, которая подросткам служила любовным гнездышком, а алкоголикам – распивочной и, видимо, почти всем, кроме них троих, – уборной. Выйдя на солнечный свет, они, держась за руки, пошли через парк к школе. Катя – посередине.
  – Товарищ, какая сегодня главная цель вашей жизни? – спросила Катя Сергея с притворной свирепостью, поправив ему воротничок.
  – Всеми своими силами служить народу и партии.
  – И?
  – И не дать Виталию Карпову слямзить мой завтрак!
  Под новый взрыв смеха близнецы побежали от нее вверх по каменным ступенькам. Катя махала им вслед, пока они не скрылись за дверью.
  В метро она видела все слишком четко и как бы на расстоянии. Ей бросилась в глаза угрюмость пассажиров, словно сама она не принадлежала к их числу. И все они читали московские газеты – картина, которая была бы немыслима год назад, когда газетами можно было пользоваться разве что как туалетной бумагой или для заклейки оконных рам на зиму. В любой другой день Катя, может быть, тоже почитала бы – если не газету, так книгу или рукопись. Но нынче, несмотря на все попытки избавиться от воспоминаний о своем идиотском сне, она жила многими жизнями одновременно. Она варит рыбный суп для своего отца, чтобы загладить какую-то проказу. Она, изнывая, сидит за пианино, а старенькая Татьяна Сергеевна выговаривает ей за легкомыслие. Она бежит по улице и не может проснуться. Или улица бежит за ней. Наверное, поэтому она чуть не пропустила станцию, на которой следовало сделать пересадку.
  Подходя к зданию, где помещалась ее редакция, она в который раз подумала, что этот робкий модернизм потрескавшегося дерева и слезящегося бетона больше годился бы для общественного бассейна, чем для государственного издательства. В вестибюле она с удивлением увидела рабочих, которые пилили и стучали молотками, и на секунду ей пришла в голову отвратительная мысль, что они строят эшафот для ее казни.
  – Средства были выделены нам шесть лет назад, – прохрипел старик Морозов, который всегда перекидывался с ней словечком. – И вот теперь какой-то чин соблаговолил подписать приказ.
  Лифт, как обычно, был на ремонте. Лифты и церкви в России, подумала она, всегда на ремонте. Она начала быстро подниматься по лестнице, сама не понимая, почему торопится, громко и весело здороваясь со всеми, кто в этом нуждался. Позже, вспомнив об этой спешке, она подумала, не подгонял ли ее подсознательно трезвон телефона у нее в комнате, ведь, когда она вошла, он просто надрывался, словно требуя избавить его от невыносимых страданий.
  Она схватила трубку и, не переведя дыхания, сказала «да», но, очевидно, поторопилась, потому что услышала мужской голос, который по-английски просил к телефону мадам Орлову.
  – Мадам Орлова слушает, – ответила она по-английски.
  – Мадам Екатерина Орлова?
  – А кто это? – спросила она, улыбаясь. – Лорд Питер Уимси?7 Кто говорит?
  «Кто-то из моих глупых друзей меня разыгрывает. Муж Любы опять надеется на свидание». Но тут во рту у нее пересохло.
  – Боюсь, вы меня не знаете. Меня зовут Скотт Блейр. Барли Скотт Блейр из лондонского издательства «Аберкромби и Блейр». Я здесь по делу. По-моему, у нас есть общий друг. Ники Ландау. Ники категорически потребовал, чтобы я вам позвонил. Ну так здравствуйте!
  – Здравствуйте! – услышала Катя свой ответ и почувствовала, как ее захлестывает горячая волна и под ложечкой возникает щемящая боль.
  В эту секунду в комнату вошел Назьян, руки в карманах и небритый – в доказательство своей интеллектуальности. Увидев, что она разговаривает, он ссутулился и, обиженно надув губы, придвинул к ней свое уродливое лицо, давая понять, чтобы она повесила трубку.
  – Бонжур вам, Катя Борисовна, – саркастически сказал он.
  Но в трубке снова раздался настойчивый голос, подчиняя ее себе. Голос был энергичным, и она предположила, что его обладатель высокого роста. Голос был уверенным, и она решила, что этот человек самонадеян – англичанин, который носит дорогие костюмы, некультурен и ходит, заложив руки за спину.
  – Послушайте, звоню я вам вот почему, – говорил он. – Ники же обещал найти для вас одно из первых иллюстрированных изданий Джейн Остин, так? – Он не дал ей времени ответить, так или не так. – И я привез с собой пару томиков, очень недурных, по правде говоря. И не могли бы мы договориться, где я могу вам их передать? Так, чтобы было удобно нам обоим.
  Устав пялиться на нее, Назьян, как обычно, стал перебирать бумаги у нее на столе.
  – Вы очень любезны, – сказала она в трубку скучнейшим голосом, а свое лицо сделала безжизненным и официальным. Ради Назьяна. И заперла свои мысли. Ради себя.
  – Ники еще прислал вам тонну джексоновского чая, – продолжал голос.
  – Тонну? – переспросила Катя. – О чем вы говорите?
  – А я даже не подозревал, что фирма «Джексон» еще существует. У них был чудесный магазин на Пиккадилли, в нескольких шагах от «Хэтчарда». Короче говоря, передо мной сейчас лежат три разных сорта их чая…
  Он вдруг пропал.
  «Его арестовали, – подумала она. – Он и не звонил вовсе. Я опять сплю. Господи, что же мне теперь делать?»
  – …ассамский, дарджелингский и «Орандж пекоэ». А что значит «пекоэ»? По-моему, звучит как название тропической птички.
  – Не знаю. Мне кажется, это какое-то растение.
  – Вероятно, вы правы. В любом случае вопрос в том, как мне все это передать вам. Доставить вам? Или, может быть, вы заедете в гостиницу, где мы могли бы официально представиться друг другу и выпить по рюмочке?
  Ей начинало нравиться его многословие. Он давал ей время обрести равновесие. Катя провела пальцами по волосам, обнаружив, к своему удивлению, что они совсем не растрепались.
  – Вы мне не сказали, в какой гостинице остановились, – строго возразила она.
  Назьян неодобрительно дернул головой.
  – А ведь правда! Как глупо с моей стороны. Я в «Одессе». Знаете «Одессу»? Напротив старых бань. Она мне очень нравится. Я всегда прошу, чтобы меня поселили там, хотя не всегда получается. Днем у меня полно всяких встреч – как обычно, когда приезжаешь ненадолго, – но вечера относительно свободны, конечно, если вам удобно. Я хотел спросить: может быть, сегодня же? Зачем откладывать? Сегодня вечером вам удобно?
  Назьян поднес зажигалку к очередной вонючей сигарете, хотя вся редакция знала, что она терпеть не может табачный дым. Закурив, он откинул голову и затянулся, сложив трубочкой почти женские губы. Она нахмурилась, но он не обратил внимания.
  – Пожалуй, это меня устраивает, – сказала она воинственно. – Вечером мне надо быть на официальном приеме неподалеку оттуда. Прием в честь важной венгерской делегации, – добавила она, не зная толком, кого хочет поразить. – Мы его давно ждали.
  – Замечательно. Чудесно. А время? Шесть? Восемь? Что вам больше подходит?
  – Прием назначен на шесть. Я приду примерно четверть девятого.
  – Договорились: примерно-четверть-девятого. Как меня зовут, вы запомнили? Скотт Блейр. Скотт – помните, в Антарктиде? Я высокий, очень дряхлый, мне около двухсот лет. Ношу очки, сквозь которые ничего не вижу. Но Ники сказал, что вы – советский вариант Венеры Милосской, так что вас я, конечно, в любом случае узнаю.
  – Нелепость какая! – воскликнула она, засмеявшись помимо собственной воли.
  – Я буду околачиваться в вестибюле и поджидать вас, но почему бы на всякий случай мне не дать вам свой телефон? У вас есть карандаш?
  Она повесила трубку, сверкая глазами, повернулась к Назьяну и выплеснула на него переполнявшие ее противоречивые чувства:
  – Григорий Тигранович! Какое бы положение вы здесь ни занимали, но права заявляться в мою комнату, рыться в моих бумагах и слушать мои телефонные разговоры у вас нет! Вот ваша книга. Если вы хотите мне что-нибудь сказать, оставьте на потом.
  Тут она схватила папку с переводом книги о достижениях кубинских сельскохозяйственных кооперативов и ледяными пальцами принялась листать страницы, делая вид, будто считает их. Прошел целый час, прежде чем она позвонила Назьяну.
  – Вы должны простить мою раздражительность, – сказала она. – На днях умер мой близкий друг. Я сама не своя.
  К обеду она изменила свои планы. Морозов не умрет без своих билетов, директор магазина – без экзотического мыла, Ольга Станиславская – без отреза. Она пошла пешком, потом поехала на автобусе, а не в такси. И снова пошла пешком, проходными дворами, пока не вышла к обветшалому складу в узком проулке. «Так ты можешь со мной связаться, когда понадобится, – сказал он. – Сторож – мой друг. Он даже не будет знать, кто подает сигнал».
  Надо верить в то, что делаешь, напомнила она себе.
  «Я верю. Абсолютно».
  В руке она держала открытку с репродукцией картины Рембрандта из собрания ленинградского Эрмитажа. «Привет всем», – было написано на обороте. Подпись «Алина» и нарисованное сердце.
  Вот эта улица! Она стоит на ней. Улица из ее кошмарного сна. Она трижды нажала на кнопку звонка и подсунула открытку под дверь.
  Прекрасное московское утро, сияющее и манящее, горный воздух – день для отпущения всех грехов. Разделавшись с телефонным звонком, Барли вышел из гостиницы и, стоя на теплом тротуаре, расслабил руки и плечи, покрутил головой, отключая все лишние мысли, и позволил городу заглушить все страхи смешением запахов и голосов. Вонь русского бензина, табака, дешевых духов и речной воды – привет! Еще два дня здесь, и я перестану замечать, что дышу вами. Кавалерийские наскоки легковушек – привет! Грязные грузовики грохочут в погоне за ними по рытвинам. А между ними – жутковатая пустота. Лимузины с затемненными стеклами, дома без номеров, в преждевременных трещинах – что вы прячете? Учреждения, казармы или школы? Мальчики с одутловатыми лицами курят в подъездах и ждут. Шоферы читают газеты в машинах, стоящих у тротуаров, и ждут. Безмолвная группа важных мужчин в шляпах уставилась на закрытую дверь и ждет.
  «Отчего это всегда привлекало меня? – задал он себе вопрос, рассматривая свою жизнь в прошедшем времени, что с недавнего времени вошло у него в привычку. – Отчего я все время сюда возвращался?» Он испытывал пьянящую приподнятость и ничего не мог с собой поделать. Он не привык к страху.
  Из-за того, что они обходятся тем, что у них есть, решил он. Из-за того, что они легче переносят лишения и неудобства, чем мы. Из-за их любви к анархии, и ужаса перед хаосом, и состояния напряженности между тем и другим.
  Из-за того, что бог всегда находил предлоги не сходить сюда.
  Из-за их всеобъемлющего невежества и блеска, который сквозь него прорывается. Из-за их чувства юмора, не хуже нашего и даже лучше.
  Из-за того, что они – последнее великое белое пятно в открытом и переоткрытом мире. Из-за того, что они так стараются быть, как мы, но начинают так издалека.
  Из-за огромного сердца, бьющегося среди огромных развалин. Из-за того, что развалины эти – я сам.
  Я приду примерно-четверть-девятого, сказала она. Что услышал он в ее голосе? Опасение? Опасение за кого? За себя? За него? За меня? В нашей профессии связные – уже материал.
  Смотри наружу, приказал себе Барли. Существовать можно только снаружи.
  Из метро высыпала группа девочек в ситцевых платьях и мальчиков в хлопчатобумажных куртках, спеша то ли на работу, то ли на занятия. Их угрюмые лица озарялись смехом от одного слова. Заметив иностранца, они хладнокровно его рассмотрели – круглые выпуклые очки, поношенные, сделанные на заказ ботинки, старый костюм типичного империалиста. Только в Москве Барли Блейр соблюдал буржуазные требования к одежде.
  Нырнув в людской поток, он отдался его течению: ему было все равно, куда он идет. По контрасту с его нарочито хорошим настроением очереди, уже выстроившиеся у продовольственных магазинов, казались беспокойными и полными тревоги. Среди прохожих брели в унылых костюмах герои труда и ветераны войны в кирасах из побрякивающих медалей, и вид у них был такой, словно они уже опоздали туда, куда направляются. В самой их медлительности таился протест. В новых условиях не делать ничего – уже означает принадлежность к оппозиции. Потому что, ничего не делая, мы ничего не изменяем. А ничего не изменяя, мы цепляемся за то, что нам понятно, пусть это даже решетка нашей собственной тюрьмы.
  Я приду примерно-четверть-девятого.
  Оказавшись на набережной широкой реки, Барли опять замедлил шаг. Вдали в безоблачные небеса уходили сказочные купола Кремля. Иерусалим с вырванным языком, подумал он. Столько колоколен – и нигде не услышать колокола. Столько церквей – и нигде не услышишь молитвы.
  Позади него раздался голос, он обернулся – слишком резко – и увидел пожилую, празднично одетую пару. Они явно спрашивали у него, как пройти куда-то. Но Барли, при всей своей изумительной памяти, знал по-русски только несколько слов. Это была музыка, которую он слушал часто, но так и не собрался с духом, чтобы проникнуть в ее тайны.
  Он засмеялся и состроил извиняющуюся мину.
  – Я не говорю по-русски, старина. Я империалистическая гиена. Англичанин.
  Старик дружески сжал его кисть.
  Во всех чужеземных городах, где ему довелось побывать, иностранцы спрашивали у него дорогу в неизвестные ему места на непонятных ему языках. Но только в Москве его благословляли за это неведение.
  Он пошел назад, останавливаясь перед немытыми витринами, притворяясь, будто внимательно изучает то, что было в них выставлено. Раскрашенные деревянные куклы. Для кого? Запыленные консервные банки с компотом или, может, рыбой? Подвешенные на красных лентах неряшливые пакеты, а в них – тайна, может быть, даже пекоэ. Банки с чем-то маринованным, может быть, экспонатами анатомического музея, в свете десятиваттных лампочек. Он приближался к своей гостинице. Крестьянка с пьяными глазами ткнула в него букетом увядших тюльпанов, завернутых в газету.
  – Очень любезно с вашей стороны, – воскликнул он и, порывшись в карманах, нашел среди других бумажек рубль.
  У подъезда гостиницы стояла зеленая «Лада» с помятым радиатором. На карточке у ветрового стекла было выведено «ВААП». Перегнувшись через капот, шофер снимал дворники, чтобы их не украли.
  – Скотт Блейр? – спросил его Барли. – Вы не ко мне? – Шофер, не обращая на него ни малейшего внимания, продолжал возиться с дворниками. – Блейр? – повторил Барли. – Скотт?
  – Тюльпанчики для меня, дусик? – спросил Уиклоу, возникая сзади. – Все в порядке, – добавил он тихо. – «Хвоста» нет.
  Уиклоу подстрахует вас с тыла, сказал Нед. Уж кто-кто, а Уиклоу узнает, следят за вами или нет. Уиклоу – и кто еще? Вчера вечером, как только они зарегистрировались в гостинице, Уиклоу исчез до поздней ночи, и, ложась спать, Барли увидел из окна, что он стоит на улице и разговаривает с двумя молодыми людьми в джинсах.
  Они сели в машину. Барли бросил тюльпаны к заднему стеклу. Уиклоу сел впереди, весело болтая с шофером на прекрасном русском. Водитель громко захохотал. Уиклоу тоже засмеялся.
  – Поделитесь? – спросил Барли.
  Но Уиклоу уже рассказывал:
  – Я спросил его, хотел бы он возить нашу королеву, когда она приедет с официальным визитом. У них есть такая поговорка: если украсть, то миллион. Если трахнуть, то королеву.
  Барли опустил стекло и стал выстукивать ритм по обивке дверцы. Жизнь была сплошным удовольствием до примерно-четверть-девятого.
  * * *
  – Барли! Дорогой мой, добро пожаловать в страну варваров. Бога ради, не жмите мне руку через порог, у нас и без этого неприятностей хватает! Вы прекрасно выглядите! – с обидой в голосе пожаловался Алик Западний, когда они рассмотрели друг друга. – Можно ли поинтересоваться, почему я не вижу никаких признаков похмелья? Вы влюблены, Барли? Или снова развелись? Что это такое вы натворили, раз уж решили передо мной исповедоваться?
  Изможденное лицо Западнего было обращено к Барли, глаза отчаянно вглядывались в него, на впалых щеках навсегда отпечатались тени тюремного заключения. Когда Барли только что с ним познакомился, Западний был вроде бы переводчиком в немилости, работал под чужими фамилиями. Теперь он был вроде бы героем перестройки, в белом воротничке большего, чем нужно, размера и черном костюме.
  – Я услышал Глас, Алик, – объяснил Барли, ощущая прилив былой нежности, и незаметно сунул ему пачку старых номеров «Таймс», завернутых в серую бумагу. – В кровати с умной книжкой каждый вечер в десять. Познакомься с Леном Уиклоу, нашим знатоком русского. Знает о вас больше, чем вы сами, не так ли, Леонард Карл?
  – Слава богу, хоть кто-то знает! – воскликнул Западний, старательно игнорируя подарок. – Теперь, когда наша великая русская тайна открыта всем взорам, нас охватила неуверенность. Кстати, мистер Уиклоу, а что вы знаете о вашем новом шефе? Слышали ли вы, например, что он в одиночку решил принести свет нового образования в Советский Союз? Правда-правда! У него очаровательное представление о ста миллионах необразованных советских рабочих, которые на досуге стремятся к самоусовершенствованию. Он собирался продать им целые серии книг о том, как самому постичь греческий, тригонометрию и основы домоводства. Нам пришлось объяснить ему, что рядовой советский человек считает себя конечным продуктом и на досуге напивается. А знаете ли вы, что мы купили у него взамен, чтобы он не очень огорчался? Книгу о гольфе! Вы себе и не представляете, сколько наших почтенных граждан просто заворожены вашим капиталистическим гольфом. – И торопливо, все же довольно опасная шутка, добавил: – Не то чтобы у нас здесь были капиталисты. Да ни в коем случае!
  Они сидели вдесятером за желтым столом под образом Ленина, изготовленным из разных кусочков полированного дерева. Говорил Западний, другие слушали и курили. Насколько знал Барли, ни у кого из них не было полномочий подписать контракт или одобрить сделку.
  – А теперь, Барли, что за чепуху вы городите, будто приехали сюда покупать советские книги? – любезно начал Западний, вздернув полумесяцы бровей и сложив кончики пальцев на манер Шерлока Холмса. – Вы, англичане, наших книг никогда не покупаете, а, наоборот, заставляете нас покупать ваши. К тому же вы разорены – во всяком случае, так нам сообщили наши лондонские друзья. По их словам, «А. и Б.» питается воздухом господним и шотландским виски. Лично я считаю, что это превосходная диета. Но зачем вы приехали? По-моему, вам просто нужен был предлог для того, чтобы снова у нас побывать.
  Время шло. Желтый стол заливали солнечные лучи. А над ним плавали облака табачного дыма. В мозгу Барли возникали и исчезали фотографические, черно-белые образы Кати. Дьявол – любимое оправдание любой девицы. Они пили чай из красивых ленинградских чашек. Выбрав Уиклоу в качестве слушателя, Западний произнес свое стандартное предостережение против заключения сделок напрямую с советскими издателями: круглосуточная война между ВААПом и остальным миром, видимо, бушевала вовсю. Вошли два бледных человека, послушали и опять вышли. Уиклоу завоевывал всеобщее расположение, щедро угощая присутствующих французскими сигаретами «Голуаз».
  – Алик, нам впрыснули новые капиталы! – Собственное объяснение доносилось до Барли откуда-то издалека. – Времена изменились. Сегодня Россия – последний крик моды. Стоит мне сказать денежным мальчикам, что я разрабатываю русский список, и они помчатся за мной с такой скоростью, какую способны развить их короткие жирные ножки.
  – Но, Барли, эти мальчики, как вы их называете, могут очень быстро превратиться в мужчин, – Западний, человек искушенный, обеспечил новый взрыв послушного смеха. – Особенно если они возжаждут, чтобы их затраты окупились.
  – Алик, именно так я изложил все в телексе. Может быть, у вас не было времени его прочесть, – сказал Барли, выпустив когти. – Если дела пойдут, как мы планируем, «А. и Б.» еще до конца года начнет издавать новую серию, исключительно русскую. Художественная литература, документалистика, поэзия, книги для детей, научная литература. Мы задумали дешевую серию по популярной медицине. Темы самые разные, как и авторы. И нам хотелось бы, чтобы в этой серии приняли участие настоящие советские врачи и ученые. Нас не интересует овцеводство в монгольских степях или рыбоводство за Полярным кругом, но, если вы можете предложить стоящие темы, мы здесь за тем, чтобы выслушивать предложения и покупать. Свой список мы объявим на следующей Московской книжной ярмарке, и если дела пойдут хорошо, то выпустим первые шесть книг будущей весной.
  – Простите, Барли, но у вас есть рынок сбыта или вы, как прежде, уповаете на вмешательство свыше? – спросил Западний, рисуясь своей деликатностью.
  Преодолев искушение одернуть Западнего, Барли продолжал:
  – Мы ведем переговоры о сбыте с несколькими крупными издательствами и скоро сделаем официальное заявление. Исключая художественную литературу. Для художественной литературы мы используем нашу собственную пополненную команду, – сказал он, напрочь позабыв, почему они сочинили такую странную комбинацию, да и сочинили ли вообще.
  – Художественная литература – все еще флагман «А. и Б.», сэр, – истово объяснил Уиклоу, выручая Барли.
  – Художественная литература всегда должна быть флагманом, – поправил его Западний. – Я бы сказал, что роман – величайший марафон. Разумеется, это мое личное мнение. Во всяком случае, роман – высочайший вид искусства. Выше поэзии, выше рассказа. Только, пожалуйста, не цитируйте меня.
  – Так сказать, сверхдержава в литературе, сэр, – поддакнул Уиклоу.
  Западний с довольным видом повернулся к Барли:
  – Что касается художественной литературы, то нам хотелось бы в данном случае использовать собственного переводчика и получить за перевод дополнительные пять процентов, – сказал он.
  – Пожалуйста, – благодушно сказал Барли, словно бы все еще во сне. – Нынче для «А. и Б.» такие деньги мелочь.
  Но, к удивлению Барли, Уиклоу поспешил вмешаться:
  – Извините, сэр, но это двойные выплаты. Мне кажется, мы, решившись на это, не выживем. Наверное, вы не так поняли господина Западнего.
  – Он прав, – произнес Барли, резко выпрямляясь. – Каким образом, черт возьми, мы можем позволить себе лишние пять процентов?
  Чувствуя себя иллюзионистом, который приступает к следующему фокусу, Барли извлек из «дипломата» папку и высыпал оттуда полдюжины заблестевших на солнце проспектов.
  – О нашем американском партнере можете прочитать на второй странице, – объявил он. – «Потомак – Бостон». «А. и Б.» приобретает исключительные права на издание в Англии советских произведений и передает их в Северную Америку «Потомаку». У них есть филиал в Торонто, поэтому мы выйдем и в Канаду. Так, Уиклоу?
  – Совершенно верно, сэр.
  И как только Уиклоу успел выучить всю эту белиберду?
  Западний все еще изучал проспект, переворачивая одну за другой плотные безукоризненные страницы.
  – Барли, это дерьмо печатали вы? – вежливо поинтересовался он.
  – «Потомак», – ответил Барли.
  – Но река Потомак находится очень далеко от города Бостона, – возразил Западний, демонстрируя свои познания в географии Америки тем немногим, кто ее знал. – Если только ее недавно не повернули, то она протекает через Вашингтон. Чем же они столь привлекательны друг для друга – город Бостон и эта река? Барли, речь идет о старой компании или о новой?
  – Новой в нашей сфере. Старой по времени создания. Торговое предприятие, сменившее Вашингтон на Бостон. Новые капиталовложения. Разнообразная деятельность. Кинопроизводство, автостоянки, игорные автоматы, проститутки и кокаин. Обычный набор. Книги для них – побочное поле деятельности.
  Раздался смех, а ему слышался голос Неда: «Поздравляю, Барли. Тут у Боба отыскался в Бостоне богатый приятель, который готов взять вас в партнеры. Вам останется только тратить его деньги».
  А Боб в твидовом пиджаке, с подметками как утюги, улыбался улыбкой покупателя.
  * * *
  Одиннадцать тридцать. До примерно-четверть-девятого оставалось восемь часов сорок пять минут.
  – Шофер спрашивает, чего ему ждать, когда он познакомится с королевой, – радостно завопил Уиклоу через спинку сиденья. – Он просто загорелся. Берет ли она взятки? Рубит ли людям головы за мелкие проступки? И вообще, как живется в стране, которой управляют две свирепые бабы?
  – Скажите ему, что это утомительно, но мы справляемся, – ответил Барли, широко зевая.
  Освежив себя глотком из фляжки, он откинулся на спинку сиденья и очнулся, когда уже шел за Уиклоу по тюремному коридору. Только вместо криков заключенных он услышал, как свистит чайник и, эхом отдаваясь в сумраке, стучат костяшки счетов. Мгновение спустя Уиклоу и Барли уже стоят в конторе английской железнодорожной компании середины тридцатых годов. С чугунных балок свисают засиженные мухами лампочки и бездействующие электрические вентиляторы. За огромными, как печки, допотопными пишущими машинками с русским шрифтом восседают амазонки в косынках. Пыльные полки забиты гроссбухами. От пола до подоконников громоздятся груды коробок из-под обуви, набитых коричневыми папками.
  – Барли! Черт! Добро пожаловать в объятия Освобожденного Прометея. По слухам, вы наконец разжились деньгами. А кто их вам дал? – Из пыльных джунглей на них прыгает человек средних лет в военной форме, как у Фиделя Кастро. – Будем иметь дело напрямую, идет? К черту вааповских засранцев!
  – Юрий, рад вас видеть! Знакомьтесь! Это Лен Уиклоу, наш редактор, который говорит по-русски.
  – Вы шпион!
  – Только в свободное время, сэр.
  – Черт! Милый мальчик! Ну, прямо мой младший брат!
  Они на Мэдисон-авеню. Жалюзи, карты по стенам, кресла. Юрий – толстый, жизнерадостный еврей. Барли привез ему бутылку виски «Блэк лейбл» и колготки для его новой красавицы-жены. Отвинтив колпачок, Юрий, не слушая возражений, наливает виски в чайные чашки. Они погружаются в русский эфир. Разговоры о Булгакове, Платонове, Ахматовой. Разрешат ли Солженицына? А Бродского? Обсуждается пестрый список современных английских писателей, которые неизвестно почему снискали расположение официальных властей, а с ним и славу в России. Об одних Барли даже не слышал, к другим испытывает отвращение. Взрывы хохота, тосты, последние сведения об английских друзьях, пожелания ни дна ни покрышки вааповским задницам! Россия меняется с каждым часом, слышали об этом, Барли? Видел ли Барли в прошлый четверг статью в «Московских новостях» о неофашистских недоумках из «Памяти» с их самоновейшим национализмом, с их антисемитизмом и антивсем, что только возможно, кроме них самих? А статья в «Огоньке» о Зигмунде Фрейде? А позиция «Нового мира» по отношению к Набокову? Редакторы, художники, переводчики собираются в обычном поразительном количестве, но ни единой Кати среди них нет. Все пьяны, даже те, кто отказался пить. Их знакомят с великим писателем по имени Миша, которого усаживают так, чтобы поклонники могли его лицезреть.
  – Миша еще в тюрьме не сидел, – виновато объясняет Юрий под всеобщий хохот. – Но если ему повезет, может, его и посадят, пока еще не поздно, и так, чтобы его опубликовали на Западе!
  Они говорят о последних шедеврах советской художественной литературы, Юрий из своего списка выбрал всего только восемь, но каждый, Барли, – заведомый бестселлер. Опубликуйте их, и вы сможете открыть для меня счет в швейцарском банке. Лихорадочные поиски пластиковых сумок, и Уиклоу вручаются восемь машинописных копий неизданных рукописей, бледных и смазанных, – ведь это мир, где ксероксы все еще запретные орудия крамолы.
  Они говорят о театре и об Афганистане.
  – Скоро все мы встретимся в Лондоне! – кричит Юрий, как безумный игрок, поставивший на карту все. – Я пришлю к вам своего сына, хорошо? А вы ко мне своего пришлете? Слушайте, мы обменяемся заложниками и уж тогда не сбросим бомбы друг на друга.
  Барли открывает рот, и все замолкают и продолжают молчать, когда вступает великий писатель Миша. Уиклоу переводит, а Юрий и трое других придираются к его переводу. Миша придирается к придиркам. Начинается спад.
  Кто-то желает знать, почему в Великобритании еще правит фашистская консервативная партия. Почему пролетариат не скинет этих сволочей? Барли выдвигает нечто малооригинальное: демократия – худшая из систем, исключая все прочие. Никто не смеется. Может, они уже слышали, может, им это не нравится. Когда виски выпито, уйти следует, пока улыбки еще не совсем увяли. Как англичане могут проповедовать что-то о правах человека, угрюмо спрашивает кто-то, если сами они поработили ирландцев и шотландцев?
  – Почему вы поддерживаете это мерзкое правительство в Южной Африке? – визжит девяностолетняя блондинка в бальном платье.
  – Я не поддерживаю, – говорит Барли. – Честное слово, нет.
  – Послушайте, – говорит Юрий у двери. – Держитесь подальше от этой сволочи Западнего, хорошо? Я не утверждаю, что он из КГБ, я лишь хочу сказать, что только чертовски верные друзья могли вернуть его в колоду. Вы хороший парень. Понимаете, что я имею в виду?
  Они обнялись уже много раз.
  – Юрий, – говорит Барли, – моя старая мама воспитала меня в вере, что вы все из КГБ.
  – И я тоже?
  – А вы особенно. Она говорила, что вы самый заядлый.
  – Я вас люблю. Слышите? Присылайте ко мне вашего сына. Как его зовут?
  Тринадцать тридцать, и они опаздывают на час к следующей ступеньке по трудной дороге к примерно-четверть-девятого.
  * * *
  Темные деревянные панели, чудесная еда, услужливые официанты, атмосфера баронского охотничьего домика. Они сидят в ресторане Союза писателей за длинным столом под балконом, во главе стола – снова Алик Западний. Несколько молодых многообещающих писателей лет шестидесяти подходят, слушают и удаляются, унося с собой свои великие мысли. Западний указывает на тех, кто недавно вышел из тюрьмы, и тех, кто, как он надеется, скоро их там заменит. Бюрократы от литературы пододвигают стулья и практикуются в разговорной английской речи. Уиклоу переводит, Барли блещет, все пьют фруктовый сок и остатки «Блэк лейбл». Мир скоро станет неплохим местом, уверяет Барли Западнего так, будто он большой специалист по судьбам мира.
  И необдуманно цитирует Зиновьева: «Когда все это кончится? Когда люди перестанут выстраиваться в очередь перед гробницей?» – намек на мавзолей Ленина.
  На сей раз аплодисменты не столь оглушительны.
  В четырнадцать часов – в соответствии с новыми законами против пьянства и с точностью до минуты – официант приносит графин с вином, а Западний в честь Барли вытаскивает из своего видавшего виды портфеля бутылку «Перцовки».
  – Юрий сказал вам, что я из КГБ? – скорбно спрашивает он.
  – Вовсе нет, – решительно отвечает Барли.
  – Да бросьте, вы же не исключение. Он говорит это всем иностранцам. Собственно говоря, он меня немножко тревожит. Очень милый человек, но все знают, что он никуда не годный издатель, так как же мог он, еврей, получить такую должность? А на прошлой неделе его маленького сына крестили в Загорске. Как это можно объяснить?
  – Алик, меня это не касается. Живи сам и давай жить другим. Финито. – И в сторону: – Уиклоу, заберите меня отсюда, я трезвею.
  К шести вечера – после еще двух многословнейших встреч и чудом отвертевшись от десятка приглашений на вечер – Барли возвращается в гостиницу, чтобы сразиться с душем и протрезветь, а Уиклоу в это время бодро выкрикивает за дверью всякие издательские соображения для микрофонов. Ибо Уиклоу следует инструкциям Неда оставаться с Барли до последнего момента на случай, если у того начнется мандраж или он перепутает реплики.
  * * *
  Глава 7
  В тот третий год Великой Советской Перестройки гостиница «Одесса» отнюдь не считалась драгоценнейшей жемчужиной в спартанском венце московского туристического бизнеса, но не принадлежала и к самым худшим. Она была обшарпанной, ветхой и услуги оказывала очень избирательно, тяготела скорее к рублю, нежели к доллару, а потому и таких прелестей, как валютные бары или группы утомленных дорогой миннесотцев, слезно требующих свой утерянный багаж, она не знала. В неизменно тусклом освещении латунные лампы, арапы и двусветный обеденный зал с галереей приводили на ум скорее мрачное прошлое в момент его краха, чем феникса социализма, восстающего из пепла. Когда же вы выходили из вибрирующего лифта и отважно встречали хмурый взгляд дежурной по этажу, скорчившейся в своем загончике в окружении почерневших ключей и замшелых телефонных аппаратов, вам, вполне возможно, чудилось, что вас вернули в самые гнусные заведения вашей молодости.
  Но, с другой стороны, перестройка еще не обрела зримости. Она находилась на стадии слышимости, и только.
  Тем не менее для тех, кто искал этого, «Одесса» в те дни обладала душой, может быть, ей посчастливилось не лишиться ее и теперь. Милые дамы в регистратуре за стальными взглядами прячут доброе сердце; швейцары порой, подмигнув, пропускают вас к лифту, не спросив в пятый раз за день ваш гостиничный пропуск. Метрдотель, если его поощрить надлежащим образом, любезно проводит вас до вашего столика, надеясь взамен увидеть улыбку. А между шестью и девятью вечера вестибюль становится местом импровизированного парада бесчисленных наций Империи. Щегольски одетые администраторы из Ташкента, эстонские учительницы с льняными волосами, партийные функционеры из Туркмении и Грузии с пламенными глазами, директора заводов из Киева, военно-морские инженеры из Архангельска (не говоря уж о кубинцах, афганцах, поляках, румынах и взводе надменных, но потертых восточных немцев) вываливаются из аэропортовских автобусов, чтобы войти с улицы, залитой солнечным светом, в успокаивающую полутьму вестибюля и повыть с волками по-волчьи, продвигая к стойке свой багаж не на дюймы, а на сантиметры.
  И Барли, посланник не по своей воле, хотя и другой империи, в этот вечер занял свое место среди них.
  Сначала он сел, но только для того, чтобы какая-то старушка, хлопнув его по плечу, потребовала, чтобы он уступил ей кресло. Потом он маялся в нише у лифта, где его чуть было не замуровали заживо в стену из хлипких чемоданов и свертков. В конце концов он удалился под сень центральной колонны и остался там, извиняясь перед всеми, наблюдая, как открывается и закрывается стеклянная дверь; одной рукой он демонстративно прижимал к груди «Эмму» Джейн Остин, а в другой держал фирменный огненно-красный полиэтиленовый пакет из аэропорта Хитроу.
  Как хорошо, что Катя пришла ему на выручку.
  Их встречу не окружала тайна, и в их поведении не было никакой маскировки. Их взгляды встретились, когда Катя еще протискивалась в дверь. Барли поднял руку, размахивая романом Джейн Остин.
  – Привет, это я, Блейр! Вот и прекрасно! – закричал он.
  Катя исчезла и вновь возникла с победоносным видом. Слышала ли она его? Во всяком случае, она улыбнулась и возвела глаза к небу, безмолвно извиняясь за опоздание. Потом откинула со лба черную прядь, и Барли увидел кольцо, о котором упоминал Ландау.
  «Знали бы вы, чего мне стоило сбежать оттуда», – показывала она жестами над головами толпы. Или же: «Не смогла поймать такси ни за какие деньги».
  «Ничего страшного», – просигналил в ответ Барли.
  Тут она перестала его замечать, нахмурилась и порылась в сумочке, разыскивая удостоверение, чтобы предъявить его молодцу в штатском, чьей приятной обязанностью в тот вечер было останавливать при входе в гостиницу всех привлекательных женщин и спрашивать у них удостоверение личности. Она вынула красную книжечку – «Союз писателей», решил Барли.
  Потом Барли самого отвлекли: на своем сносном, но спотыкающемся французском он попытался объяснить высокому палестинцу, что, мол, нет, старина, он не из группы борцов за мир, а также, к сожалению, не управляющий гостиницы и сильно сомневается, что здесь таковой имеется.
  Уиклоу, который наблюдал за этими перипетиями с середины лестницы, позже доложил, что ему еще не приходилось видеть столь непринужденно разыгранной открытой встречи.
  Как актеры, Барли и Катя были одеты для разных спектаклей: Катя – для мелодрамы: голубое платье с воротничком старинного кружева, которое так поразило воображение Ландау; Барли – для английского фарса: отцовский костюм в тонкую полоску – рукава слишком коротки – и сильно поношенные оксфордские, от Дакера, ботинки из оленьей кожи, которые могли бы показаться великолепными только коллекционеру былых наимоднейших вещей.
  Встретившись, они почувствовали недоумение. Ведь знакомы они не были и оставались ближе тем силам, которые их свели, чем друг другу. Подавив желание официально чмокнуть ее в щеку, Барли обнаружил, что пытается разгадать тайну ее глаз, не только очень темных и полных огня, но и с густой бахромой ресниц, наводивших на подозрение, уж не приклеила ли она сразу два комплекта искусственных?
  А поскольку лицо Барли приняло то неуловимо глуповатое выражение, которое появляется у английских мужчин определенного типа в присутствии красивых женщин, Катя заподозрила, что ее первое впечатление от их телефонного разговора было правильным и он действительно высокомерен.
  При этом они стояли так близко, что улавливали исходящую друг от друга теплоту, а Барли – даже аромат ее пудры. А вокруг по-прежнему слышался шум разговора на всевозможных языках.
  – Вы ведь мистер Барли? – переводя дыхание, сказала она и положила руку на локоть, потому что у нее была привычка дотрагиваться до людей как бы в стремлении убедиться, что они настоящие.
  – Да, безусловно, он самый, а вы Катя Орлова, знакомая Ники. Чудесно, что вы сумели прийти. И с такой пунктуальностью. Здравствуйте.
  Фотографии не лгут, но и правды не говорят, думал Барли, глядя, как вздымается ее грудь в такт дыханию. Они не способны передать внутреннее сияние женщины, которая словно бы только что видела чудо, а вы – тот, кому она решила рассказать о нем раньше всех.
  Кружение толпы в вестибюле заставило его опомниться. В такой сутолоке два человека, с какой бы целью они ни встретились, не могут долго обмениваться любезностями, их неминуемо развело бы в разные стороны.
  – А знаете что, – сказал он, будто только сию минуту ему в голову пришла такая блестящая мысль, – почему бы мне не угостить вас булочкой? Ники во что бы то ни стало хотел, чтобы я вас опекал. Он сказал, вы познакомились на той ярмарке. Забавная личность. И золотое сердце, – весело продолжал он, ведя ее к лестнице и табличке с надписью «Буфет». – Соль земли. Хотя, конечно, в больших дозах и непереносим. Но о ком из нас этого не скажут?
  – Да, мистер Ландау очень добрый человек, – согласилась она, вещая, как и Барли, на невидимых слушателей, но тем не менее с полной естественностью.
  – И на него можно положиться, – одобрительно сказал Барли, когда они поднялись на площадку второго этажа. Теперь и у Барли почему-то словно перехватило дыхание. – О чем бы Ники ни попросили, он все сделает. Правда, на свой лад. Но сделает, а свои мысли оставит при себе. По-моему, так поступают только настоящие друзья, вам не кажется?
  – Я бы сказала, что без осмотрительности дружбы быть не может, – ответила она, словно цитируя руководство для новобрачных. – Настоящая дружба должна основываться на взаимном доверии.
  А Барли, хотя и горячо отозвался на такую глубокую мудрость, не мог не заметить, насколько похожи были ее интонации на интонации Гёте.
  В помещении, отгороженном занавесом, на длинной стойке стоял единственный поднос с песочным печеньем. Позади стойки три объемистые дамы в белых халатах и прозрачных пластиковых колпаках, переругиваясь между собой, несли караул у полкового самовара.
  – Старина Ники и в книгах разбирается, на свой лад, конечно, – заметил Барли, все еще растягивая эту тему, когда они сели возле веревочного ограждения. – Bete intellectuelle8, как говорят французы. Дамы, чай, пожалуйста. Чудесно.
  Дамы продолжали оживленно пререкаться. Катя смотрела на них отсутствующим взглядом. Внезапно, к удивлению Барли, она вынула свое красное удостоверение и рявкнула (иное слово не подошло бы), и одна из них оторвалась от подруг, чтобы сдернуть с полки две чашки, и в сердцах брякнула их на блюдца, будто вгоняя пулю в дуло старинного ружья. Все еще клокоча злостью, она наполнила водой огромный чайник. И, прежде чем вернуться к своим собеседницам, с нарастающей яростью извлекла откуда-то коробок спичек, включила газ и с силой грохнула чайник на горелку.
  – Хотите печенья? – спросил Барли. – Foie gras9?
  – Спасибо. Я уже ела пирожное на приеме.
  – О господи. Вкусное?
  – Так себе.
  – Но венгры приятные?
  – Речи были какие-то несущественные. Я бы сказала, банальные. Но в этом я виню советскую сторону. Мы очень зажаты в общении с иностранцами даже из социалистических стран.
  Запас реплик вдруг исчерпался. Барли вспомнилась девушка, с которой был знаком в университете, дочь генерала, с кожей нежной, как лепестки роз, она жила ради того, чтобы отстаивать права животных, пока вдруг внезапно не вышла замуж за конюха, служившего в местном охотничьем обществе. Катя мрачно вглядывалась в дальний конец комнаты, где тянулись правильные ряды высоких столиков. У одного стоял Леонард Уиклоу, смеясь над анекдотом вместе с молодым человеком его возраста. У другого – пожилой Rittmeister10 в сапогах для верховой езды пил лимонад с девицей в джинсах и широко разводил руками, будто показывая размеры своих бывших имений.
  – Не понимаю, почему я не пригласил вас поужинать, – сказал Барли и, встретившись с ней глазами, снова почувствовал, что падает прямо в них. – Наверное, не хочется быть слишком уж навязчивым. Во всяком случае, когда не уверен, что это сойдет тебе с рук.
  – Это было бы неудобно, – ответила она, хмурясь.
  Чайник запыхтел, но закаленные в борьбе буфетчицы даже не взглянули на него.
  – По телефону как-то трудно разговаривать, верно? – сказал Барли, чтобы поддержать разговор. – То есть беседуешь будто с искусственным цветком, а не с живым человеком. И вообще, я не терплю эту мерзость, а вы?
  – Простите, чего вы не терпите?
  – Телефон. Разговоры на расстоянии. – Чайник начал поплевывать на огонь. – Когда не видишь человека, о нем возникают самые дурацкие представления.
  Пора, сказал он себе. Давай!
  – Только на днях это же самое я говорил одному моему другу, тоже издателю, – продолжал он непринужденным тоном. – Мы обсуждали новый роман, который мне кто-то прислал. Я дал ему прочесть, строго под секретом, и он был совершенно ошеломлен. Сказал, что это лучшее из всего, что он читал за последние годы. Настоящий динамит. – Она смотрела ему в глаза пугающе правдивым взглядом. – Но все-таки странно совсем не представлять себе автора, – добавил он весело. – Мне даже неизвестно, как его зовут. Не говоря уж об источниках его творчества или о том, как он научился своему ремеслу и так далее. Вы понимаете, о чем я? Примерно то же, что услышать несколько тактов и сомневаться, Брамс это или Коул Портер.
  Она хмурилась. Она закусила губы и, казалось, облизывала их изнутри, чтобы увлажнить.
  – По-моему, со столь личными вопросами обращаться к художнику нельзя. Некоторые писатели способны работать только в безвестности. Талант – это талант. Он не требует объяснений.
  – Видите ли, я говорил не столько об объяснениях, сколько о достоверности, – объяснил Барли. (На ее щеке виден был пушок, но золотистый, в отличие от цвета ее волос.) – Вы ведь знаете издательское дело. Если, например, книга написана о горных племенах Северной Бирмы, то вполне можно поинтересоваться, а бывал ли автор где-нибудь южнее Минска. И уж тем более если речь идет о таком значительном произведении, как это. Потенциальный покоритель всего мира, если верить моему приятелю. В данном случае, по-моему, мы вправе требовать, чтобы автор встал и объявил, насколько он компетентен.
  Старшая дама, похрабрее остальных, лила кипяток в самовар. Вторая отпирала полковую кассу. Третья отсыпала чай в мерный стаканчик. Порывшись в карманах, Барли нашел трехрублевку. Увидев ее, кассирша разразилась раздраженной тирадой.
  – Насколько я понимаю, ей нужна мелочь, – растерянно сказал Барли. – Как и всем нам.
  Потом он увидел, что Катя положила на стойку тридцать копеек и что, когда она улыбается, на щеках у нее появляются две ямочки. Он взял ее сумку и книги. Она последовала за ним с чашками на подносе. Едва они дошли до своего столика, она сказала с вызовом:
  – Если автор обязан доказать, что говорит правду, то же относится и к его издателю.
  – О, я за честность обеих сторон. Чем больше людей положат свои карты на стол, тем лучше будет для всех.
  – Мне говорили, что автора вдохновлял один русский поэт.
  – Печерин, – откликнулся Барли. – Навел о нем справки. Родился в 1807 году в Дымере, в Киевской губернии.
  Губы ее были у края чашки, глаза опущены. И хотя у него хватало других забот, Барли заметил, что в бьющих в окно лучах заходящего солнца ее не прикрытое волосами правое ухо стало совсем прозрачным.
  – А кроме того, автора вдохновили некоторые мысли одного английского сторонника мира, – сказала она чрезвычайно строго.
  – Как вы думаете, он хотел бы еще раз встретиться с этим англичанином?
  – Не знаю. Но можно выяснить.
  – Англичанин хотел бы с ним встретиться, – сказал Барли. – Им нужно сказать друг другу очень много. Где вы живете?
  – С моими детьми.
  – А где ваши дети?
  Пауза – и у Барли вновь возникло неуютное чувство, что он нарушил какие-то неизвестные ему правила поведения.
  – Мы живем недалеко от станции метро «Аэропорт». Теперь там уже нет никакого аэропорта. Просто жилые дома. Простите, мистер Барли, а сколько вы еще пробудете в Москве?
  – Неделю. Можно узнать ваш адрес?
  – Это неудобно. И все это время вы будете жить здесь, в «Одессе»?
  – Если меня не вышвырнут вон. Чем занимается ваш муж?
  – Не имеет значения.
  – Он тоже работает в издательстве?
  – Нет.
  – Писатель?
  – Нет.
  – Так кто же он? Композитор? Пограничник? Повар? Как он обеспечивает вам тот образ жизни, к которому вы привыкли?
  Он снова вынудил ее рассмеяться, что, казалось, доставило ей не меньшее удовольствие, чем ему.
  – Он был директором деревообрабатывающего комбината, – сказала она.
  – А директор чего он сейчас?
  – Завода, изготовляющего сборные дома для сельской местности. Мы в разводе, как и все в Москве.
  – Ну, а дети? Мальчики? Девочки? Столько им лет?
  Это оборвало смех. На мгновение ему показалось, что она сейчас встанет и уйдет, не попрощавшись. Ее голова гордо откинулась, лицо замкнулось, а глаза вспыхнули гневным огнем.
  – Мальчик и девочка. Близнецы, им по восемь лет. Но это к делу не относится.
  – Вы прекрасно говорите по-английски. Лучше меня. Ваша речь словно родниковая вода.
  – Благодарю вас. У меня врожденная способность к иностранным языкам.
  – Не просто врожденная. Сверхъестественная. Будто английский язык остановился на Джейн Остин. Где вы его изучали?
  – В Ленинграде. Я там ходила в школу. Английский – это моя страсть.
  – А в каком университете вы учились?
  – Тоже в ленинградском.
  – Когда вы переехали в Москву?
  – Когда вышла замуж.
  – А как вы познакомились?
  – Мы с мужем знали друг друга с детства. А в школьные годы вместе ездили в летний лагерь.
  – Ловили рыбу?
  – И кроликов, – сказала она, и снова ее улыбка осветила все вокруг. – Володя – сибиряк. Он умеет спать на снегу, свежевать кролика и ловить рыбу подо льдом. Когда я выходила за него замуж, я не думала об интеллектуальных ценностях. И считала, что в мужчине главное – умение освежевать кролика.
  – Мне было бы очень интересно узнать, как вы познакомились с автором, – объяснил Барли.
  Он наблюдал, как она борется со своей нерешительностью, и заметил, с какой откровенностью ее глаза отражают смену настроений, то стремясь навстречу ему, то отступая. Но тут она низко наклонилась, взяла свою сумку и отбросила упавшие на лицо волосы. И ниточка между ними порвалась.
  – Поблагодарите, пожалуйста, мистера Ландау за книги и чай, – сказала она. – А когда он в следующий раз приедет в Москву, я поблагодарю его сама.
  – Не уходите. Пожалуйста. Мне нужен ваш совет. – Он понизил голос, который вдруг стал абсолютно серьезным. – Скажите, что мне делать с этой сумасшедшей рукописью. Я не могу это решить один. Кто ее написал? Кто такой Гёте?
  – К сожалению, мне пора – дети ждут.
  – Разве за ними никто не присматривает?
  – Присматривает, конечно.
  – Позвоните. Скажите, что задерживаетесь. Скажите, что встретили обаятельного мужчину, который хочет до утра разговаривать с вами о литературе. Мы ведь даже толком не познакомились. Мне нужно время. У меня к вам куча вопросов.
  Взяв томики Джейн Остин, она пошла к выходу. Барли, как назойливый коммивояжер, поплелся рядом с ней.
  – Пожалуйста, – сказал он. – Ну, послушайте. Мне, паршивому английскому издателю, необходимо обсудить с русской красавицей десять тысяч чрезвычайно серьезных вещей. Я не кусаюсь, честное слово. Давайте поужинаем вместе.
  – Это неудобно.
  – А в другой раз будет удобнее? Что мне делать? Воскурить благовония богам? Поставить на окне свечку? Я приехал сюда ради вас. Помогите мне помочь вам.
  Его мольбы смутили ее.
  – Вы дадите мне номер вашего телефона? – настаивал он.
  – Это неудобно, – пробормотала она.
  Они уже спускались по широкой лестнице. Взглянув на море голов, Барли разглядел Уиклоу и его приятеля. Он сжал руку Кати. Не очень крепко, но все-таки вынуждая ее остановиться.
  – Когда? – спросил он.
  Он сжимал ее руку чуть выше локтя, ощущая под пальцами округлость крепкого бицепса.
  – Может быть, я позвоню вам сегодня поздно вечером, – ответила она, смягчаясь.
  – Без «может быть»!
  – Я позвоню вам.
  Оставшись на лестнице, он наблюдал, как она приблизилась к толпе, как словно бы перевела дух, прежде чем расставить локти и начать пробираться к двери. Его прошиб пот. Спину и плечи точно окутала влажная шаль. Ему необходимо было выпить. А больше всего ему хотелось избавиться от сбруи с микрофонами. Вот бы разбить их вдребезги, растоптать и отправить заказной бандеролью лично Неду!
  Кривоносый Уиклоу несся вверх по ступенькам, ухмыляясь по-воровски, и порол какую-то чушь о биографии Бернарда Шоу, написанной советским автором.
  * * *
  Она высматривала такси, но почти бежала, ища разрядки в быстром движении. Небо затянуло тучами, звезд не было видно, лишь широкие улицы и отблеск фонарей с Петровки. Ей хотелось уйти подальше от него и от самой себя. Она чувствовала, что ее вот-вот охватит паника, рожденная не страхом, а непреодолимым отвращением. Он не имел права говорить о ее детях. Он не имел права сметать бумажные стены, отделявшие одну жизнь от другой. Он не должен был мучить ее бюрократическими вопросами. Она ему доверилась – почему он не доверяет ей?
  Она повернула за угол. Типичный империалист: лживый, навязчивый, недоверчивый. Проехало, не остановившись, такси. Другой водитель притормозил ровно настолько, чтобы услышать, куда ей надо, и тут же рванул вперед в поисках более выгодных пассажиров – подбросить шлюшек, доставить мебель, обслужить какого-нибудь спекулянта с его овощами, мясом или водкой, отвезти наивного туриста в опасное злачное местечко. Начали падать первые капли дождя – крупные, хорошо нацеленные.
  И юмор его так не к месту. И его допрос, такой наглый. «Да я в жизни больше к нему не подойду». Она могла бы поехать на метро, но сейчас ей не хотелось спускаться под землю. Бесспорно, он кажется привлекательным, как большинство англичан. Этакая изящная неуклюжесть. Он остроумен и, видимо, чуток. Она не собиралась подпускать его так близко. Или же она сама пошла ему навстречу?
  Она продолжала идти, стараясь взять себя в руки, высматривая такси. Дождь припустил сильнее. Она вынула из сумки складной зонтик и открыла его. Из ГДР, подарок ее мимолетного любовника, которым она отнюдь не гордилась. Дойдя до перекрестка, она уже было ступила на мостовую, когда рядом с ней затормозил мальчик в синей «Ладе». Она ему не махала.
  – Как дела, сестренка?
  Таксист это или вольный стрелок? Она прыгнула в машину и назвала адрес. Мальчик уперся. По крыше машины барабанил дождь.
  – Я тороплюсь, – сказала она и протянула ему две трехрублевки. – Очень тороплюсь, – повторила она, взглянув на часы, и подумала, что люди, торопясь в больницу, наверное, обязательно поглядывают на часы.
  Мальчик, казалось, проникся к ней сочувствием. Он гнал машину с сумасшедшей скоростью и болтал без умолку, а в приспущенное с его стороны стекло хлестал дождь. У него в Новгороде больная мать, она потеряла сознание, когда, стоя на лестнице, собирала яблоки, а очнувшись, обнаружила, что обе ноги у нее в гипсе. Ветровое стекло заливали стремительные потоки воды – он не остановился, чтобы надеть дворники.
  – И как она теперь? – спросила Катя, повязывая волосы шарфом. Женщина, которая торопится в больницу, не вступает в разговоры о чужих бедах, подумала она.
  Мальчик резко затормозил. Она увидела ворота. Небо очистилось, ночь была теплой и душистой. Да и был ли дождь?
  – Возьми, – сказал мальчик, протягивая ее трехрублевки. – В следующий раз, ладно? Как тебя зовут? Фрукты, кофе, водку любишь?
  – Оставьте себе, – оборвала она его и оттолкнула руку с деньгами.
  Ворота стояли открытыми. За ними виднелось что-то вроде административного здания, где тускло светились несколько окон. Каменные ступеньки, наполовину утопающие в грязи и мусоре, вели на пешеходный мостик. Взглянув вниз, Катя увидела машины «Скорой помощи» с лениво вращающимися синими мигалками. Собравшись вместе, шоферы с санитарами покуривали. У их ног на носилках лежала женщина. Ее разбитое лицо было повернуто, словно она пыталась избежать второго удара.
  Он оберегал меня, подумала она, на секунду возвращаясь мыслями к Барли.
  Она ускорила шаги, торопясь добраться до серого корпуса, маячившего впереди. Клиника, спроектированная Данте и выстроенная Францем Кафкой, вспомнила она. Персонал поступает сюда, чтобы красть лекарства и сбывать их на черном рынке; врачи работают по совместительству, чтобы прокормить свои семьи. Приют для плебеев и подонков нашей Империи, для злополучных пролетариев, у которых нет ни влияния, ни связей, в отличие от немногих избранников судьбы. В ее ушах голос звучал в такт шагам, когда она уверенно прошла через двойные двери. На нее закричала дежурная, и Катя, вместо того чтобы показать свое удостоверение, сунула ей рубль. По вестибюлю раскатывалось эхо, точно под крышей бассейна. Женщины за мраморным барьером игнорировали все и вся, кроме своего тесного кружка. Старик в синей форме дремал на стуле, его открытые глаза смотрели на усопший телевизор. Она твердым шагом прошла мимо него и свернула в коридор, где стояли больничные койки. В прошлый раз коек в коридоре не было. Может быть, их выставили сюда, чтобы освободить палату для какой-нибудь важной шишки. Замученный практикант делал вливание крови старухе, ему помогала медсестра в распахнутом халате и джинсах. Никто не стонал, никто не жаловался. Никто не спрашивал, почему должен умирать в коридоре. На плохо освещенной табличке с трудом читались первые буквы надписи «Неотложная помощь». Она прошла туда. В первый раз он посоветовал ей вести себя так, будто она тут хозяйка. И это сработало. Как и теперь.
  Приемная, бывшая когда-то лекторием, освещалась, как палаты ночью. Во главе растянувшейся, будто отступающая армия, очереди страждущих восседала на возвышении внушительная дама с лицом праведницы. В потемках зала проклятьем заклейменные жаловались, шептались, кормили младенцев. На скамьях лежали недоперевязанные люди. Сидели, развалясь и матерясь вполголоса, пьяные. Воняло карболкой, винным перегаром и запекшейся кровью.
  Ждать десять минут. И вновь она поймала себя на том, что думает о Барли. Честные, такие знакомые глаза, лицо, исполненное обреченного мужества. Почему она не дала ему свой телефон? Его пальцы на ее руке, словно так было всегда. «Я приехал сюда ради вас». Выбрав колченогую скамью в глубине приемной возле двери с надписью «Туалет», она села и, прищурившись, огляделась. «Там можно умереть, и никто не спросит твоего имени». – сказал он. Вот дверь. Вот гардероб, упрятанный в нише, как она заучила. Уборные. Телефон в гардеробе, но им никогда не пользуются, так как никто не знает, что он там есть. Дозвониться в больницу невозможно, но этот телефон поставили специально для влиятельного врача, которому нужно было держать связь со своими частными пациентами и любовницей. А потом врача перевели куда-то еще. Идиоты повесили аппарат на задней стороне колонны, где его не видно. Так он там и остался.
  «Откуда тебе известны такие места? – спросила она его. – Этот вход, это крыло, этот телефон, садись и жди. Откуда ты это знаешь?»
  «Я гуляю», – ответил он, и ей представилось, как он шагает по московским улицам без сна, без еды, без нее, гуляя. «Я Вечный Гой, приговоренный идти и идти, – сказал он. – Я иду, чтобы составить компанию своему разуму, а пью – чтобы спрятаться от него. Когда я иду, ты рядом со мной; я вижу твое лицо у моего плеча».
  «Он будет идти, пока не упадет, – подумала она. – А я последую за ним».
  На скамье рядом с ней крестьянка в оранжевом платке принялась молиться по-украински. Обеими руками она держала маленькую икону, кланяясь ей каждый раз все ниже и ниже, пока наконец не начала биться лбом по жестяному окладу. Глаза ее заблестели, закрылись, и Катя увидела, что из-под сомкнутых век текут слезы. «Звезда не успеет мигнуть, как я буду похожа на тебя», – подумала она.
  Ей вспомнился его рассказ о сибирском морге, фабрике мертвецов одного из городов-призраков, где он работал. Трупы скатывались по желобу на транспортер, мертвые мужчины и женщины вперемешку двигались по кругу, пока старухи, порождение ночи, обмывали их из шланга, прикрепляли бирку на ногу и обдирали с них золото. Смерть – это такая же тайна, как и любая другая, сказал он ей, а тайна – это то, что открывается человеку в его час, и только ему одному.
  «Почему ты всегда стараешься научить меня смыслу смерти?» – спросила она его расстроенно. «Потому, что ты научила меня, как жить», – ответил он.
  «Это самый безопасный телефон в России, – сказал он. – Даже нашим психам из органов безопасности ни за что не придет в голову прослушивать неиспользуемый телефон в приемном покое больницы».
  Она вспомнила их последнюю встречу в Москве. Глубокой зимой. Он сел в почтовый поезд на тихой станции без названия в самом центре ничего. Билета он не купил и поехал в жестком вагоне, сунув, как и все, проводнику десятку. Наши доблестные компетентные органы так обуржуазились, сказал он, что уже разучились общаться с рабочими. Она представляла себе, как он лежит в полумраке на третьей, багажной, полке, неприкаянный, в толстом нижнем белье, слушает кашель курильщиков и ворчание пьяниц, задыхается от людского смрада и пара из прохудившегося титана, а сам видит те ужасы, о которых он знал, но никогда не говорил. Что это за ад, думала она, когда тебя терзает сотворенное тобой же? Когда ты знаешь, что твой наивысший успех означает наихудшее для человечества?
  Она видела, как ждет его среди тысяч таких же измученных ожиданием людей под отвратительными лампами дневного света на Казанском вокзале. Поезд опаздывает, его отменили, он сошел с рельсов, говорят вокруг. Сильные снегопады на протяжении всего пути к Москве. Поезд прибывает, он даже и не отправлялся, я могла бы и не лгать столько. Вокзальные уборщицы залили уборные формальдегидом, и все вокруг им провоняло. На ней была меховая шапка Володи, потому что она скрывала почти все лицо. Мохеровый шарф маскировал подбородок, а дубленка прятала все остальное. Еще никого в своей жизни она так страстно не желала. Жар и голод одновременно внутри меховой оболочки.
  Когда он вышел из вагона и направился к ней по слякоти, ее тело было парализовано, обожжено стыдом, как у подростка. Стоя рядом с ним в переполненном вагоне метро, она беззвучно кричала, когда его прижимало к ней. Она воспользовалась квартирой Александры, Александра уехала на Украину с мужем. Открыв входную дверь, она пропустила его вперед. Иногда думалось, что он не понимает, где находится, или после всех ее хлопот совершенно к этому равнодушен. Иногда ей было страшно до него дотронуться, таким хрупким он казался. Но не сегодня. Сегодня она набросилась на него, обняла изо всех сил, притянула к себе без нежности и изощренности, карая за месяцы и ночи бесплодной страсти.
  А он? Он обнял ее, как когда-то обнимал отец, чуть отстранившись, не сгибая плеч. И, оторвавшись от него, она поняла, что время, когда он мог похоронить свою боль в ее теле, прошло безвозвратно. «Ты моя единственная религия, – шептал он, целуя ее в лоб сомкнутыми губами. – Слушай, Катя, я расскажу тебе, что решил сделать».
  Крестьянка стояла на коленях, молясь на свою икону, прижимая ее к груди и губам. Кате пришлось перешагнуть через нее, чтобы выбраться в проход. На краю пристроился бледный молодой человек в кожаном пиджаке. Одна рука у него была спрятана под рубашкой, – сломано запястье, решила она. Голова его была опущена на грудь: протискиваясь мимо, она заметила, что ему когда-то перебили нос.
  В нише было темно. Бесполезно висела перегоревшая лампочка. Путь туда перегораживал массивный деревянный барьер. Она попыталась поднять откидную перекладину, но та оказалась непосильно тяжелой, и пришлось поднырнуть под нее. Катя стояла среди пустых вешалок и забытых шапок. Колонна была в метре от нее. Написанный от руки плакатик «Размен монет не производится» она прочла, когда на него упал свет из открывающейся двери. Телефон висел на колонне сзади, но когда она встала перед ним, то в темноте почти его не видела.
  Она глядела на аппарат, мысленно требуя, чтобы он зазвонил. Паника прошла. Она снова была сильной. Где же ты? – думала она. В одном из твоих почтовых ящиков? В одной из твоих точек на карте? В Казахстане? На Средней Волге? На Урале? Он бывал и там, и там, и там. Прежде она по цвету его лица могла определить, когда он работал на воздухе. Или же он выглядел так, словно месяцами оставался под землей. Где ты со своей страшной виной? – думала она. Где ты со своим вселяющим ужас решением? В таком же темном месте? В маленьком городке на телеграфе, который открыт круглосуточно? Она представила его арестованным, каким он ей иногда снился: в тюремной камере, бледный, скрученный по рукам и ногам, привязанный к деревянным козлам, уже почти не реагирующий на удары, которые все сыплются и сыплются. Телефон зазвонил. Она подняла трубку и услышала ровный голос.
  – Это Петр, – произнес он. (Их код, который они придумали, чтобы защитить друг друга: если я у них в руках и они заставят меня позвонить тебе, я назовусь другим именем, чтобы ты успела скрыться.)
  – А это Алина, – ответила она, удивляясь, что вообще сумела вымолвить хоть слово. И тут ей стало легко. Он жив. Его не арестовали. Его не избивают. Его не привязали к деревянным козлам. Ею овладели лень и апатия. Он жив, он говорит с ней. Факты, никаких эмоций, его голос, сперва далекий и полузнакомый. Он – ей, она – ему: только факты. Сделай это. Он сказал это. Я сказала это. Передай ему спасибо за то, что приехал в Москву. Скажи ему, что он ведет себя, как разумный человек. Я здоров. А как ты?
  Она повесила трубку, слишком ослабев, чтобы продолжать разговор. Вернулась в бывший лекторий и села на скамью рядом с другими, чтобы перевести дыхание, зная, что никому нет до нее дела.
  Парень в кожаном пиджаке по-прежнему сидел, понурившись. Она снова заметила его перебитый нос, сросшийся словно бы правильно, но как-то не так. Она снова вспомнила Барли с благодарностью за то, что он существует.
  * * *
  Он лежал на кровати без пиджака. Его номер был душной коробкой, выкроенной из просторной опочивальни, где, как и в каждой русской гостинице, играл водяной оркестр: фыркали краны, журчал спускной бачок в крохотной ванной, булькала внушительная батарея отопления, подвывал холодильник, схваченный очередным приступом конвульсий. Он потягивал виски из стакана для полоскания зубов и делал вид, будто читает при свете еле горящей лампочки у кровати. Телефон стоял у его локтя, рядом с телефоном лежал блокнот для записи текущих дел и великих мыслей. Нед предупредил, что телефон может прослушиваться, даже когда трубка лежит на рычаге. Только не этот, подумал Барли. Этот будет мертвым, как бревно, пока она не позвонит. Он читал несравненного Гарсиа Маркеса, но печатные строчки были заграждениями из колючей проволоки: он все время спотыкался и должен был возвращаться назад.
  По улице проехала машина, затем кто-то прошел. Потом наступила очередь дождя, который застучал по стеклу, как пули на излете. Без вопля, смеха или гневного крика Москва вернулась в тишину и безлюдие.
  Он думал о ее глазах. Что они увидели во мне? Осколок прошлого, решил он. Одетый в отцовский костюм. Паршивый актеришка, который прячется за собственной игрой, а под гримом – пустота. Она искала во мне убежденности, а увидела моральное банкротство моего английского класса и времени. Она искала надежду на будущее, а нашла остатки завершившейся истории. Она искала общности, а увидела табличку с надписью: «Занято» и, взглянув на меня разок, убежала.
  «Занято для кого? Для какого великого дня или страсти объявил я себя занятым?»
  Он попытался вообразить ее тело. Но когда есть такое лицо, то кому нужно тело?
  Он выпил. Она – смелость. Она – опасность. Он выпил еще. «Катя, если ты такая, то я объявляю себя занятым для тебя». Если.
  Он подумал, что еще можно было бы узнать о ней. Ничего, кроме правды. В давно забытые времена он принимал красоту за ум, но Катя настолько и так несомненно умна, что на этот раз спутать два этих качества невозможно. Было время, да простит его бог, когда он красоту принимал за добродетель. Но в Кате он почувствовал такую светлую добродетель, что, просунь она сейчас голову в дверь и скажи, что сию секунду убила своих детей, он мгновенно нашел бы шесть способов убедить ее, что она не виновата.
  Если.
  Он сделал еще глоток виски и вздрогнул, вспомнив Энди.
  Энди Макреди, трубача, лежащего в больнице с отрезанной головой. Щитовидка, туманно объяснила его жена. Когда болезнь только обнаружили, Энди отказался от операции. Он сказал, что предпочтет заплыть далеко-далеко и не вернуться на берег. Они напились вместе и решили, что поедут на Капри, закатят себе напоследок пир, выпьют галлон красного вина и поплывут в никуда по загрязненному Средиземному морю. Но когда щитовидка разгулялась по-настоящему, Энди обнаружил, что предпочитает жизнь смерти, и выбрал операцию. И они отделили ему голову от тела, не тронув только позвоночник, и подсоединили всякими трубочками к разным аппаратам. Так что Энди все еще был жив, хотя жить было не для чего, а умирать не от чего, и клял себя, что не уплыл вовремя, и старался найти такой смысл своего существования, который смерть не перечеркнула бы.
  Позвонить жене Энди, подумал он. Спросить, как ее старик. Он прищурился на часы, подсчитывая, который час в реальном или нереальном мире миссис Макреди. Его рука протянулась к телефону, но трубку не подняла: а вдруг телефон зазвонит?
  Он вспомнил свою дочь Антею. Милая старушка Ант.
  Он вспомнил своего сына Хэла в Сити. Извини, что я подложил тебе свинью, Хэл, но у тебя еще есть время все поправить.
  Он вспомнил свою квартиру в Лиссабоне и горько рыдающую женщину и с содроганием спросил себя, что же с ней сталось. Он вспомнил других своих женщин, но, к удивлению, не почувствовал себя виноватым так сильно, как обычно. Он снова вспомнил о Кате и осознал, что все это время думал о ней.
  В дверь постучали. Она пришла ко мне. На ней простой халат, а под ним – ничего. Барли, милый, шепчет она. А потом ты меня не разлюбишь?
  Только все это к ней не относится. Она единственная, ни на кого не похожая, а не очередной замусоленный выпуск романа с продолжением.
  Но стучал Уиклоу, его ангел-хранитель, проверяющий своего подопечного.
  – Заходите, Уикерс. Хотите глоточек?
  Уиклоу поднял брови, спрашивая, звонила ли она. На нем был кожаный пиджак, а на пиджаке – капли дождя. Барли мотнул головой, и Уиклоу налил себе в стакан минеральной воды.
  – Я просмотрел кое-какие из тех книг, которые они нам сегодня всучили, сэр, – сказал он особым тоном, которым они оба говорили для микрофонов. – И подумал, может, вы хотите ознакомиться с последними новинками нехудожественной литературы?
  – Ознакомьте меня, Уикерс, – радушно сказал Барли, снова растягиваясь на кровати, пока Уиклоу придвигал к себе стул.
  – Ну, с одной, сэр, мне, во всяком случае, не терпится вас познакомить. Рекомендации, как сохранить здоровье с помощью диет и физических упражнений. По-моему, вполне годится для совместного издания. Может быть, нам удалось бы подписать контракт с кем-нибудь из их лучших иллюстраторов, чтобы усилить чисто русские особенности.
  – Усиливайте! Деньги – не проблема.
  – Ну, сначала я должен спросить Юрия.
  – Спросите.
  Зияющая пауза. Ну-ка, проиграем пластинку снова, подумал Барли.
  – Кстати, сэр. Вы интересовались, почему русские так часто употребляют слово «удобный».
  – Ах, да, конечно, – сказал Барли, который ничего подобного не спрашивал.
  – Видите ли, в русском это слово многозначно и означает еще и «прилично», что в переводе на английский иногда приводит к путанице. Ведь для нас «удобно» не синоним «прилично».
  – Еще бы! – после долгого размышления согласился Барли, потягивая виски.
  Видимо, он задремал, потому что вдруг обнаружил, что сидит на кровати, прижав трубку к уху, а к нему нагибается Уиклоу. Они были в России, и она не назвалась.
  – Слушаю, – сказал он.
  – Извините, что я так поздно вас беспокою.
  – Беспокойте меня хоть каждую минуту. Чай был просто замечательный. Жаль, что мы выпили его так быстро. Где вы?
  – Вы ведь пригласили меня завтра поужинать вместе.
  Он потянулся за блокнотом, который Уиклоу уже держал наготове.
  – Пообедать, выпить чаю, поужинать – все вместе, – сказал он. – Куда мне посылать хрустальную карету? – Он записал адрес. – Кстати, какой у вас номер телефона? А то вдруг я потеряюсь или вы? – Она продиктовала и его – без большой охоты, поскольку отступила от принципа, но продиктовала. Уиклоу посмотрел, как он все это записал, и тихо вышел из комнаты, пока они еще разговаривали.
  И ведь не угадать, подумал Барли, повесив трубку и упорядочивая свои мысли большим глотком виски. Если женщина красива, умна и добродетельна, никогда не угадать, что у нее на уме. Чахнет она по мне или я для нее просто лицо в толпе?
  И вдруг страх перед Москвой захлестнул его с ураганной силой. Налетел нежданно, после того как он весь день успешно преодолевал его. Приглушенные ужасы этого города загремели у него в ушах, а потом пронзительный голос Уолтера произнес:
  – Она действительно с ним связана? Или сама все это выдумала? Если она связана с кем-то другим, тогда с кем же?
  * * *
  Глава 8
  В оперативном кабинете в подвале Русского Дома атмосфера была напряженная, как во время воздушного налета, длящегося всю ночь. Нед сидел у пульта управления перед батареей телефонов. Иногда лампочка на одном из них мигала, и Нед говорил сжато и коротко. Две помощницы бесшумно вносили телеграммы и забирали исходящие бумаги. На дальней стене, как две луны, светились циферблаты часов: одни показывали лондонское время, другие – московское. В Москве была полночь. В Лондоне – девять вечера. Нед даже не повернул головы, когда старший вахтер отпер мне дверь.
  Раньше я просто не мог выбраться. Утро я провел с юристами из министерства финансов, а день – с челтнемскими адвокатами. После – ужин с делегацией шведских шпионократов, которых затем спровадили на непременный мюзикл.
  Уолтер и Боб склонялись над картой московских улиц. Брок сидел на внутреннем телефоне, поддерживая связь с шифровальной. Нед был поглощен чтением чего-то вроде длинной инвентарной описи. Он махнул мне на стул и придвинул пачку дешифровок – кратких донесений с переднего края.
  «9 час. 54 мин. – Барли дозвонился Кате в редакцию „Октября“. Они договариваются о встрече в 20 час. 15 мин. в „Одессе“. Продолжение.
  13 час. 20 мин. – внештатники следовали за Катей до дома № 14 на такой-то улице. Она оставила письмо в доме, который выглядит нежилым. Фотографии высылаются с первой же диппочтой. Продолжение.
  20 час. 18 мин. – Катя явилась в гостиницу «Одесса». Барли и Катя разговаривают в буфете. Уиклоу и внештатник ведут наблюдение. Продолжение.
  21 час. 05 мин. – Катя покидает «Одессу». Краткое содержание разговора прилагается. Пленки высылаются с первой же диппочтой. Продолжение.
  22 час. 00 мин. – Катя пообещала Барли позвонить в ближайшие часы. Продолжение.
  22 час. 50 мин. – Катю проследили до такой-то больницы. Уиклоу и внештатник ведут наблюдение. Продолжение.
  23 час. 25 мин. – Кате звонят в больницу по неиспользуемому телефону. Разговаривает три минуты двадцать секунд. Продолжение».
  И вдруг – продолжения нет.
  Шпионаж – это нормальность, доведенная до крайности. Шпионаж – это ожидание.
  – Клайв Безиндийский сегодня принимает?11 – спросил Нед так, словно мое присутствие ему о чем-то напомнило.
  Я ответил, что Клайв весь вечер проводит в своих апартаментах. День он проторчал в американском посольстве и сообщил мне, что собирается сидеть у телефона.
  У меня была машина, поэтому мы вместе поехали в Управление.
  – Вы этот чертов документ видели? – спросил меня Нед, постукивая по папке, лежащей у него на коленях.
  – Какой чертов документ?
  – Допуск к Дрозду. Список лиц, читающих материалы Дрозда, и их сатрапов.
  Я из осторожности не высказал никакого мнения. О том, до чего зол бывает Нед в ходе операции, ходили легенды. Над дверью кабинета Клайва горела зеленая лампочка, что означало: входи, если посмеешь. Буквы на медной дощечке с надписью: «Заместитель» сверкали ярче продукции Королевского монетного двора.
  – Черт возьми, Клайв, что произошло с допуском? – спросил его, размахивая списком, Нед, едва мы вошли. – Мы даем Лэнгли уйму сверхсекретных непроверенных материалов, и они за одну ночь навербовали столько нянек, что ни у одного дитяти глаз не хватит. Это что – Голливуд? У нас там всего один джо. И еще перебежчик, о котором нам ничего не известно.
  Клайв разгуливал по золотистому ковру. Когда он спорил с Недом, у него была манера поворачивать к нему все тело, как игральную карту. Так он сделал и теперь.
  – Значит, вы считаете, что допуск к Дрозду слишком широк? – спросил он прокурорским тоном.
  – Да, как и вам бы следовало. И Расселу Шеритону. Что это еще, черт возьми, за «отдел Пентагона по научным связям»? А что такое «группа научных советников при Белом доме»?
  – А по-вашему, я должен был потребовать, чтобы Дроздом занимался только их внутриведомственный комитет? И одни руководители, без сотрудников и помощников? Я вас правильно понял?
  – Если вы считаете, что зубную пасту можно втянуть обратно в тюбик, то да.
  Клайв сделал вид, будто рассматривает вопрос по существу. Но я, как и Нед, знал, что Клайв ничего по существу не рассматривает. Он рассматривал, кто за то или иное, а кто против. Потом рассматривал, кого выгоднее иметь союзником.
  – Во-первых, ни один из высокопоставленных джентльменов, которых я упомянул, не в состоянии разобраться в материалах Дрозда без квалифицированной помощи, – продолжал Клайв своим безжизненным голосом. – Либо мы предоставим им бродить в потемках, либо примем и их щупальца со всеми вытекающими из этого последствиями. То же относится и к их контрразведке, и к экспертам флота, армии, ВВС и Белого дома.
  – Это говорит Рассел Шеритон или вы? – осведомился Нед.
  – Как мы можем требовать, чтобы они не привлекали специалистов, одновременно предлагая им столь невероятно сложный материал? – не отступал Клайв, ловко обойдя вопрос Неда. – Если Дрозд действительно то, чем кажется, им потребуется вся помощь, которую они только могут получить.
  – Если, – повторил Нед, вспыхивая. – Если он действительно то! Господи, Клайв, да вы хуже, чем все они. В списке двести сорок человек, и у каждого жена, любовница и пятнадцать лучших друзей.
  – А во-вторых, – продолжил Клайв, когда мы уже забыли, что было какое-то «во-первых», – здесь распоряжается не наша разведка. А Лэнгли. – Он повернулся ко мне, прежде чем Нед успел открыть рот. – Палфри! Подтвердите. Согласно нашему договору с американцами об обмене материалами мы предоставляем Лэнгли приоритет в вопросах стратегии, верно?
  – В стратегических вопросах мы полностью зависим от Лэнгли, – признал я. – Они сообщают то, что считают нужным. Взамен мы обязаны передавать им все, что добываем. Обычно это немного, но таковы условия договора.
  Клайв внимательно меня выслушал и одобрил. В его холодности была непривычная свирепость, и я гадал – почему? Если бы он имел совесть, то я сказал бы, что она его мучает. Что он целый день делал в посольстве? Что он отдал? Кому? И в обмен на что?
  – Обычное заблуждение Службы, – продолжал Клайв, обращаясь на сей раз прямо к Неду, – что мы с американцами на равных. Это не так. Во всяком случае, когда речь идет о стратегии. У нас в стране не найдется ни единого оборонного аналитика, который в вопросах стратегии в подметки бы годился своему американскому коллеге. Что касается стратегии, то мы – крохотная, мелкоплавающая лодчонка, а они – океанский лайнер. И не нам учить их, как управлять кораблем.
  Мы не успели прийти в себя от безапелляционности его заявления, как зазвонил телефон спецсвязи, и Клайв жадно ринулся к нему, – он обожает говорить по этому телефону в присутствии подчиненных. На этот раз ему не повезло: это был Брок в поисках Неда.
  Катя только что позвонила Барли в «Одессу», и они договорились встретиться завтра вечером, сообщил Брок. Московский пункт требует, чтобы Нед срочно одобрил их оперативные предложения в связи с этой встречей. Нед тут же уехал.
  – Что вы затеяли с американцами? – спросил я Клайва, но он не счел нужным ответить.
  Весь следующий день я провел в разговорах со своими шведами. В Русском Доме тоже ничего существенного не происходило. Шпионаж – это ожидание. Около четырех я ускользнул в свой кабинет и позвонил Ханне. Иногда я ей звоню. К четырем она возвращается из онкологического института, где занята лишь полдня, а ее муж никогда не возвращается домой раньше семи. Она рассказала мне, как прошел ее день. Я едва слушал. И принялся рассказывать ей про своего сына, Алана, который в Бирмингеме совсем запутался с медсестричкой – вполне милая девочка, но не ровня Алану.
  – Возможно, я позвоню тебе попозже, – сказала она.
  Порой она это говорила, но не звонила никогда.
  * * *
  Барли шел рядом с Катей и слышал ее шаги, как тугое эхо собственных. Облупившиеся московские особняки середины прошлого века были окутаны затхлыми сумерками. Первый двор прятала полутьма, второй был погружен во мрак. Из мусорных бачков на них глядели кошки. Двое длинноволосых юношей, по всей вероятности студенты, играли в теннис, поставив вместо сетки картонные коробки. Третий стоял, прислонясь к стене. Перед ними была дверь, разукрашенная заборными надписями и красным полумесяцем. «Высматривайте красные знаки», – предупредил Уиклоу. Катя была бледна – как, наверное, и он: было бы чудом, если бы он не побледнел. Иные люди никогда не станут героями, иные герои никогда не станут людьми, подумал он, мысленно возблагодарив Джозефа Конрада. А уж Барли Блейру никогда не быть ни тем, ни другим. Он схватился за ручку и дернул дверь. Катя остановилась в стороне. На ней были косынка и плащ. Ручка повернулась, но дверь не поддалась. Он толкнул ее обеими руками, потом сильнее. Теннисисты что-то крикнули по-русски. Он замер, чувствуя, как спину обдало жаром.
  – Они советуют пнуть ее ногой, – сказала Катя, и, к своему удивлению, он увидел, что она улыбается.
  – Если вы можете улыбаться сейчас, – сказал он, – то как же вы выглядите, когда счастливы?
  Но, видимо, сказано это было про себя, потому что она не ответила. Он пнул дверь, она открылась, заскрипев по песку. Ребята засмеялись и вернулись к игре. Он шагнул в темноту, она последовала за ним. Он щелкнул выключателем, но свет не зажегся. Дверь захлопнулась за ними, и когда он попытался нащупать ручку, то не нашел ее. Они стояли в кромешной тьме, где пахло кошками, луком и растительным маслом, слышались музыка и перебранка – рядом шла чужая жизнь. Он чиркнул спичкой. Высветились три ступеньки, полвелосипеда, проход к грязному лифту. Тут ему обожгло пальцы. На четвертом этаже, сказал Уиклоу. Высматривайте красные знаки. Черт возьми, как я могу в такой темноте высматривать красные знаки? Бог ответил ему бледным светом, сочащимся с верхнего этажа.
  – Скажите, пожалуйста, где мы? – вежливо спросила она.
  – У моего друга, – ответил он, – он художник.
  Он открыл железную дверь шахты, затем – дверцы кабины и сказал: «Прошу вас!», но она уже вошла и стояла, глядя вверх, словно подгоняя кабину.
  – Он уехал на несколько дней. Тут можно поговорить спокойно, – сказал Барли.
  И снова увидел ее ресницы, влажность ее глаз. Ему хотелось ее утешить, но для этого она была недостаточно печальна.
  – Он художник, – повторил он, как будто это подтверждало их дружбу.
  – Официальный?
  – Нет. По-моему, нет. Не знаю.
  Почему Уиклоу не объяснил, в какой манере пишет этот чертов художник?
  Он уже хотел нажать на кнопку, но тут в лифт к ним вскочила девчушка в роговых очках, крепко обнимая пластмассового мишку. Она поздоровалась, и Катя ответила, вдруг просияв. Лифт завибрировал и пополз вверх, и кнопки на каждом этаже хлопали, как пистоны игрушечного пистолета. На третьем девочка вежливо сказала «до свидания», а Барли и Катя ответили хором. На четвертом лифт остановился толчком, будто ударившись о потолок, а может, и в самом деле ударился. Барли вытолкнул Катю и выскочил за ней. Перед ними открылся коридор, провонявший запахом младенца, и, может быть, не одного. В конце коридора красная стрелка на глухой стене указывало налево. Они вышли к узкой деревянной лестнице. На нижней ступеньке Уиклоу, скорчившись, как домовой, читал в тусклом свете лампочки увесистую книгу. Он не поднял головы, когда они протискивались мимо, но Барли заметил, что Катя тем не менее уставилась на него.
  – Что случилось? Увидели привидение? – спросил он ее.
  Расслышала ли она его? Расслышал ли он себя? И вообще, говорил ли он вслух? Они оказались на длинном чердаке. В щелях черепицы виднелись клочки неба, а балки были в помете летучих мышей. На балки была положена дорожка из бревен. Барли взял ее за руку. Ее ладонь оказалась широкой, сильной и сухой. Прикосновение было точно подарок всего ее тела.
  Он осторожно двинулся вперед, ощущая запах скипидара и льняного семени и слушая удары неожиданно налетевшего ветра. Потом пролез между двух железных баков и увидел летящую бумажную чайку в натуральную величину – она поворачивалась на нитке, привязанной к стропилам. Он потянул Катю за собой. Позади чайки с водопроводной трубы свисала полосатая занавеска. Если не будет чайки, предупредил Уиклоу, встреча отменяется. Если чайки нет, исчезните. «Моя эпитафия, – подумал Барли. – „Чайки не было, и он исчез“. Он отдернул занавеску и вошел в студию художника, снова потянув за собой Катю. Посреди студии стояли мольберт и обтянутый тканью постамент для натурщика или натурщицы. Диван без ножек щеголял вылезшей набивкой. На одну встречу, сказал Уиклоу. Как и я сам, Уикерс, как и я сам. В скат крыши был врезан самодельный световой люк. На его раме было пятно красной краски. Русские не доверяют стенам, объяснил Уиклоу, ей будет легче разговориться под открытым небом.
  К неудовольствию голубей и воробьев, люк открылся. Барли жестом пропустил ее вперед и восхитился плавностью линии ее высокой фигуры, когда она изогнулась. Потом пролез за ней, задев спиной край люка, чего, собственно, ожидал, и чертыхнулся. Они стояли в узком пространстве между двумя крутыми крышами, где едва поместились их ступни. Снизу, с невидимых улиц, доносился шум машин. Катя стояла лицом к нему, почти вплотную. «Давайте поселимся здесь, – подумал он. – Ваши глаза, я, небо». Он тер себе спину, морщась от боли.
  – Вы сильно ушиблись?
  – Трещина в позвоночнике.
  – Кто этот человек на лестнице? – спросила она.
  – Он работает у меня. Мой редактор. Он посторожит, пока мы тут беседуем.
  – Вчера вечером он был в больнице.
  – В какой больнице?
  – Вчера вечером после встречи с вами мне нужно было съездить в больницу.
  – Вы больны? Зачем вы поехали в больницу? – спросил Барли, перестав тереть спину.
  – Неважно. Но он был там. Притворялся, что у него сломана рука.
  – Он не мог там быть, – ответил Барли, не веря себе. – Весь вечер, после того как вы ушли, он был у меня. Мы обсуждали русские книги.
  Он увидел, как подозрение медленно исчезает из ее глаз.
  – Я устала. Вы должны меня извинить.
  – Давайте я расскажу вам, что я придумал, а после вы можете все забраковать. Мы поговорим, а потом я приглашаю вас поужинать. Если стражи народа нас вчера подслушивали, то в любом случае ждали чего-то такого. Мастерская принадлежит моему другу-художнику, помешанному на джазе не меньше меня. Я не назвал вам его фамилии, потому что забыл ее, а может, и вообще не знал. Я подумал, мы принесем ему выпить и поглядим его картины, но он так и не появился. Тогда мы отправились ужинать и говорили о литературе и о мире во всем мире. Вопреки моей репутации, я к вам не приставал. Ваша красота внушает мне благоговейный страх. Ну, как?
  – Годится.
  Полуприсев, он достал бутылку виски и отвинтил колпачок.
  – Вы пьете эту дрянь?
  – Нет.
  – Я тоже. – Он надеялся, что она пристроится рядом с ним, но она осталась стоять. Он налил колпачок доверху и поставил бутылку у ног.
  – Как его зовут? – спросил он. – Автора? Гёте? Кто он?
  – Это неважно.
  – Место его работы? Фирма? Номер почтового ящика? Министерство? Лаборатория? Где он работает? У нас нет времени на лишние разговоры.
  – Не знаю.
  – Где он теперь? Вы и это мне не скажете, правда?
  – Он может быть в разных местах. Это зависит от того, где он в данное время работает.
  – Как вы с ним познакомились?
  – Не знаю. Я не знаю, что можно вам говорить.
  – А что он разрешил говорить мне?
  Она запнулась, словно он поймал ее за руку, и нахмурилась.
  – Все, что сочту нужным. Я должна вам доверять. Он благороден. Такова его натура.
  – Что же вам мешает? (Молчание.) Как, по-вашему, почему я здесь? (Молчание.) По-вашему, мне очень нравится играть в прятки по всей Москве?
  – Не знаю.
  – Почему вы послали мне книгу, если не доверяете?
  – По его поручению. Не я вас выбирала. Он вас выбрал, – невесело ответила она.
  – Где он теперь? В больнице? Как вы поддерживаете с ним связь? – Он смотрел на нее в ожидании ответа, а потом предложил: – Попробуйте! Начните говорить и поглядите, как пойдет дело. Кто он, кто вы? Чем он зарабатывает на жизнь?
  – Не знаю.
  – Кто находился в дровяном сарае в три часа ночи, когда было совершено преступление? (Снова молчание.) Скажите, зачем вы меня втянули в это? Начали вы. Не я. Катя? Это я. Барли Блейр. Я рассказываю анекдоты, подражаю птичьим голосам, пью. Я друг.
  Он был очарован серьезностью, с какой она молчала, пристально глядя на него. Он был очарован тем, как слушали ее глаза, и ощущением возвращаемой дружбы всякий раз, когда она прерывала молчание.
  – Преступления совершено не было, – сказала она. – Он мой друг. А как его фамилия и чем он занимается, значения не имеет.
  Раздумывая над этим, Барли отпил виски.
  – Значит, вы обычно оказываете друзьям вот такие услуги? Переправляете на Запад их запрещенные рукописи? (Она и думает глазами, решил он.) А он хоть упомянул вам о ее содержании?
  – Естественно. Он не стал бы подвергать меня опасности без моего согласия.
  Он уловил в ее голосе желание защитить Гёте и возмутился.
  – Так о чем она, по его словам? – спросил он.
  – Об участии моей страны в многолетней разработке антигуманного оружия массового уничтожения. В ней дается картина коррупции и некомпетентности во всех областях оборонно-промышленного комплекса. А также преступной халатности и всяческих нарушений про – фессиональной и иной этики.
  – М-да! А кроме этого, какие-либо подробности вам известны?
  – Я не знакома с военными секретами.
  – А, так он солдат!
  – Нет.
  – А кто же?
  Молчание.
  – Но вы одобряете это? Передачу рукописи на Запад?
  – Он не передает ее на Запад или какому-нибудь блоку. Он уважает англичан, но суть не в этом. Его поступок обеспечит подлинную открытость в отношениях между учеными всех стран. И поможет прекратить гонку вооружений. (Нет, она все еще не верит ему. Говорила она без интонаций, словно выучила свою речь наизусть.) Он считает, что времени уже не осталось. Мы должны покончить со злоупотреблением наукой и с политическими системами, которые несут за это ответственность. На философские темы он говорит по-английски, – добавила она.
  А вы слушаете, подумал Барли. Глазами. По-английски. Пока взвешиваете, можно ли мне доверять.
  – Он ученый? – спросил он.
  – Да. Он ученый.
  – Я их всех ненавижу. А в какой области? Он физик?
  – Может быть. Не знаю.
  – Его информация охватывает весьма широкий спектр вопросов. Точность, наведение, управление, контроль, ракетные двигатели. Неужели это один человек? Кто дает ему материал? Откуда он знает так много?
  – Не знаю. Он один. Это же очевидно. У меня не так уж много друзей. Это не группа. Возможно, он, кроме того, контролирует работу других. Я не знаю.
  – У него высокая должность? Он большая шишка? Работает здесь, в Москве? Руководитель? Что он такое?
  После каждого вопроса она качала головой.
  – Он работает не в Москве. Ни о чем другом я его не спрашивала, а сам он мне не говорил.
  – Он принимает участие в испытаниях?
  – Не знаю. Он много ездит. По всему Советскому Союзу. Иногда он подолгу живет под жгучим солнцем, иногда подолгу мерзнет, иногда и то и другое. Я не знаю.
  – Он хоть раз упоминал организацию, в которой работает?
  – Нет.
  – А номер ящика? Фамилии начальников? Фамилию какого-нибудь коллеги или подчиненного?
  – Ему неинтересно говорить со мной про это.
  И он поверил ей. Пока он был с ней, он поверил бы, что север – это юг, а детей находят в капусте.
  Она смотрела на него в ожидании следующего вопроса.
  – А он понимает, каковы будут последствия публикации этого материала? – спросил Барли. – Для него, я имею в виду. Он понимает, с чем играет?
  – Он говорит, что бывают времена, когда сначала нужно действовать, а о последствиях думать, когда с ними столкнешься. – Она, казалось, ждала, что он что-то скажет, но он уже научился не спешить. – Если мы ясно видим одну цель, то можем приблизиться к ней на шаг. Если же мы погрузимся в созерцание всех целей одновременно, то не продвинемся ни на йоту.
  – Ну, а вы? Он подумал о последствиях для вас, если что-нибудь выйдет наружу?
  – Он примирился с этой мыслью.
  – А вы?
  – Естественно. Это было и мое решение. Иначе почему бы я стала ему помогать?
  – А дети?
  – Это ради них, ради всего их поколения, – ответила она с почти гневной решимостью.
  – А последствия для матушки-России?
  – Мы считаем, что гибель России предпочтительнее гибели всего человечества. Прошлое – это тяжелейшее бремя. Для всех стран, не только для России. Мы считаем себя палачами прошлого. Он говорит: если мы не можем казнить наше прошлое, как же тогда мы построим будущее? И пока мы не избавимся от старого мышления, нового мира нам не построить. И чтобы провозгласить правду, мы должны готовиться к тому, чтобы стать апостолами отрицания. Он цитирует Тургенева. Нигилист – это человек, который не принимает на веру ни единого принципа, каким бы почитанием ни был окружен этот принцип.
  – А вы?
  – А я меньше всего нигилистка. Я гуманистка. Если нам дано помочь будущему, мы обязаны это сделать.
  Он искал в ее голосе хоть тень сомнения. Но не нашел. Ни одной фальшивой ноты.
  – Давно ли он высказывает подобные мысли? Так было всегда? Или началось с недавних пор?
  – Он всегда был идеалистом. Такова его натура. Он всегда был настроен чрезвычайно критически. Но его критичность конструктивна. Было время, когда он сумел убедить себя, что оружие массового уничтожения настолько ужасно, что его создание положит конец всем войнам, что сам образ военного мышления претерпит изменения. Он согласился с парадоксальным выводом: чем мощнее оружие, тем больше возможность сохранить мир. В этом смысле он был приверженцем американской стратегической доктрины.
  Она внутренне устремлялась к нему. Он чувствовал это, чувствовал, что становится ей нужен. Она пробуждалась и шла к нему. Под московским небом она после долгих лет одиночества и тоски избавлялась от своего недоверия.
  – Что же изменило его взгляды?
  – Он много лет испытывал на себе некомпетентность и высокомерие наших военных и бюрократических учреждений. Он видел, какими кандалами на ногах прогресса они стали, – это его собственное выражение. Его вдохновила перестройка и перспектива всеобщего мира. Но он не утопист, он не пассивен. Он знает, что само собой ничего не придет. Он знает, что наш народ обманут и лишен коллективной силы. Новая революция должна быть сделана сверху. Интеллектуалами. Художниками. Теми, кто правит. Учеными. Он хочет внести собственный необратимый вклад в согласии с призывами нашего руководства. Он твердит пословицу: «По тонкому льду гони скорее». Он говорит, что мы слишком долго живем в эпоху, в которой больше не нуждаемся. Прогресса можно достигнуть только тогда, когда этой эпохе придет конец.
  – И вы согласны?
  – Да. И вы тоже! – Пылко. В глазах вспыхивает огонь. Слишком уж безупречный английский, выученный в монастыре по дозволенным классическим произведениям прошлого. – Он говорит, что слышал, как вы критиковали вашу страну точно в таких же выражениях!
  – А думает ли он о чем-то более земном? – спросил Барли. – Ну, например, любит ли он кино? Какая у него машина?
  Она отвернулась от него, и теперь он смотрел на ее профиль, вырезанный в пустоте неба. Барли глотнул виски.
  – Вы сказали, что он, возможно, физик, – напомнил он.
  – Он учился на физика. Кажется, на инженера тоже. По-моему, в той области, где он работает, разграничения между профессиями соблюдаются не так уж строго.
  – Где он учился?
  – Его еще в школе считали на редкость одаренным. В четырнадцать он занял первое место на математической олимпиаде. Об этом напечатали в ленинградских газетах. Он кончил ЛИТМО, а потом – аспирантуру, уже в университете. Он необыкновенно талантлив.
  – В школе я таких ненавидел, – сказал Барли и испугался, увидев, что она нахмурилась.
  – Но ведь Гёте вы не возненавидели. Вы его вдохновили. Он часто цитирует своего друга Скотта Блейра. «Если мы хотим обрести надежду, все мы должны предать свои страны». Вы правда так сказали?
  – Что такое ЛИТМО?
  – ЛИТМО – это Ленинградский институт точной механики и оптики. Из университета его перевели в Академгородок под Новосибирском. Он стал кандидатом наук, доктором наук. И всем прочим.
  Он хотел было расспросить, что стояло за «всем прочим», но побоялся спугнуть ее и дал ей рассказать о себе.
  – Так когда же вы с ним познакомились?
  – Когда я была совсем девочкой.
  – Сколько вам было лет?
  Он ощутил, как в ней снова вспыхивает недоверие и опять угасает при мысли, что она в безопасном обществе или же, наоборот, настолько опасном, что дальнейшая откровенность ничего уже изменить не может.
  – Я была большой интеллектуалкой шестнадцати лет, – сказала она с печальной улыбкой.
  – А сколько лет было дарованию?
  – Тридцать.
  – О каком годе мы говорим?
  – О шестьдесят восьмом. Он все еще был идеалистом, верующим в мир. Он сказал, что они ни за что не пошлют танки. «Чехи – наши друзья, – сказал он. – Они как сербы и болгары. Если бы речь шла о Варшаве, то, может быть, они послали бы танки. Но против наших чехов – никогда, никогда!»
  Она совсем повернулась к нему спиной. В ней было много женщин сразу. Она стояла к нему спиной и говорила с небом, но тем не менее втягивала его в свою жизнь и отводила ему роль наперсника.
  Это было в Ленинграде, в августе, рассказывала она. Ей шестнадцать, и она учит французский и немецкий в последнем классе школы. Лучшая ученица, грезящая о мире во всем мире, революционерка самого романтического толка. Детство осталось позади, и она считает себя зрелой женщиной, говорила она с иронией. Уже прочитаны и Эрих Фромм, и Ортега-и-Гасет, и Кафка. Она видела «Доктора Стрейнджлава»12. По ее мнению, Сахаров правильно мыслит, но неверно действует. Ее беспокоит судьба русских евреев, но она разделяет точку зрения отца, что в своих бедах они виноваты сами. Ее отец был профессором-гуманитарием в университете, а училась она в школе для сыновей и дочерей ленинградской номенклатуры. Шел август шестьдесят восьмого, но Катя и ее друзья все еще умудрялись жить политическими надеждами. Барли попытался вспомнить, жил ли он когда-либо политическими надеждами, и решил, что вряд ли. Она говорила так, будто ничто никогда больше не остановит ее. А ему хотелось опять держать ее руку в своих, как тогда на лестнице. Ему хотелось завладеть хоть чем-то, но лучше всего – лицом, и целовать его, а не слушать ее любовную историю.
  – Мы верили, что Восток и Запад сближаются, – говорила она. – Когда американские студенты проводили демонстрации протеста против войны во Вьетнаме, мы гордились ими и считали их своими товарищами. Когда бунтовали парижские студенты, мы жалели, что не стоим рядом с ними на баррикадах, одетые в такую же модную французскую одежду.
  Она поглядела через плечо и снова улыбнулась ему. Слева от нее над звездами выплыл рогатый месяц, и Барли смутно припомнилась вычитанная в каком-то романе примета, что это не к добру. На противоположную крышу опустилась стая чаек. «Я никогда тебя не покину», – подумал он.
  – В нашем дворе жил человек, который отсутствовал девять лет, – говорила она. – Однажды утром он вернулся, делая вид, будто не исчезал. Отец пригласил его на обед, а потом весь вечер ставил для него пластинки. Мне тогда еще не доводилось встречать жертв недавних репрессий, и, естественно, я надеялась, что он расскажет об ужасах лагерей. Но он хотел только одного: слушать Шостаковича. В те дни я не понимала, что бывают страдания, которые нельзя описать. Из Чехословакии приходили известия о потрясающих реформах. Мы верили, что вскоре в Советском Союзе начнутся такие же реформы, что у нас будет твердая валюта и возможность свободно путешествовать.
  – А где была ваша мать?
  – Она умерла.
  – От чего?
  – От туберкулеза. Я родилась, когда она уже была больна. Двадцатого августа в Доме ученых состоялся закрытый просмотр фильма Годара. – В ее голосе снова проскользнуло самоосуждение. – Приглашение было на два лица. Мой отец, наведя справки о нравственном содержании этого фильма, не горел желанием взять меня с собой, но я настояла. И в конце концов он решил, что это будет полезно для моего французского. Вы знаете ленинградский Дом ученых?
  – Вроде бы нет, – сказал он, выгибая спину.
  – Вы видели «A Bout de Souffle»13
  – Я играл в нем главную роль!
  Она рассмеялась, а он отхлебнул виски.
  – Ну, так вы помните, какой это сильный фильм. Да?
  – Да.
  – Такого сильного фильма я еще не видела. Он на всех произвел огромное впечатление, но для меня он был как гром с ясного неба. Дом ученых находится на набережной Невы. Обломок былого великолепия – мраморные лестницы и низкие диваны, на которые непросто сесть в узкой юбке. – Теперь она опять стояла к нему боком, чуть наклонив голову. – Прекрасный зимний сад и зал с тяжелыми занавесками и богатыми коврами, словно в мечети. Отец очень любил меня, но боялся за меня и держал в строгости. Когда фильм кончился, мы пошли в ресторан, отделанный деревянными панелями. Очень красивый. Мы сидели за длинными столами, и вот там я встретила Якова. Отец познакомил нас: «Вот новый гений мира физики», – сказал он. Мой отец часто позволял себе сарказм по адресу молодых людей. К тому же Яков был красив. Я кое-что слышала о нем, но никто не сказал мне, насколько он раним – скорее как художник, чем ученый. Я спросила его, чем он занимается, а он ответил, что вернулся в Ленинград вновь обрести невинность. Я засмеялась, чего он не ожидал от шестнадцатилетней девочки. Мне, сказала я, кажется странным, что ученый вдруг ищет невинность. Он объяснил, что в Академгородке слишком уж блистал в некоторых разделах науки и в результате им слишком уж заинтересовались военные. Оказалось, что в физике различие между исследованиями в мирных и военных целях нередко крайне мало. Теперь они предлагают ему все – привилегии, деньги для исследований, но он отказывается, поскольку хочет сохранить свою энергию для мирных целей. Это их разозлило, потому что обычно они, вербуя цвет нашей науки, не получают отказов. Вот он и вернулся в свой старый университет, чтобы вновь обрести невинность. Сначала он собирался заняться теоретической физикой и искал поддержки у влиятельных людей, но они уклонялись из-за его позиции. Ленинградской прописки у него нет. Он говорил очень свободно, как иногда случается с нашими учеными. И еще он был энтузиастом Академгородка. Рассказывал об иностранцах, которые приезжали в те дни, о молодых блестящих американцах из Стэнфорда и Массачусетского технологического института и об англичанах. Он рассказал о художниках, которые были запрещены в Москве, но могли выставляться в Городке. Семинары, бурный темп жизни, свободный обмен идеями и – как я была уверена – любовью. «В какой другой стране, кроме России, Рихтер и Ростропович поехали бы специально играть для ученых? А Окуджава бы пел? А Вознесенский читал свои стихи? Вот мир, который мы, ученые, должны построить для других!» Он шутил, а я смеялась, как зрелая женщина. В те дни он был очень остроумным, но был и уязвимым, как сегодня. В нем живет ребенок, который отказывается взрослеть. Он сочетает в себе художника и педанта. Уже в то время он откровенно критиковал некомпетентность властей. Он сказал, что в универсаме Городка столько яиц и колбасы, что туда приезжают на автобусах жители Новосибирска, и к десяти часам утра все полки уже пусты. Почему должны ездить люди, а не колбаса? Наоборот было бы много лучше! Никто не убирает мусор, сказал он, и часто выключают электричество. Иногда мусора на улицах бывало по колено. И они называют это научным раем! И я высказала еще одно не по годам зрелое замечание. «Обычная беда любого рая, – сказала я. – Там некому убирать мусор». Все засмеялись. Я имела огромный успех. Он описывал, как старая гвардия пытается постигнуть идеи молодых и как они отступают, недоверчиво покачивая головами, словно крестьяне, которые впервые увидели трактор. Ничего, сказал он, победа останется за прогрессом. Он сказал, что бронепоезд революции, который Сталин пустил под откос, наконец-то вновь катит по рельсам и следующей остановкой будет Марс. Вот тут мой отец вставил свой очередной сарказм. На его вкус, Яков слишком уж много разглагольствовал. «Но, Яков Ефремович, – сказал он, – ведь Марс, кажется, бог войны?» И Яков сразу задумался. Мне в голову не приходило, что человек способен так быстро измениться – только что бесконечно смелый, а миг спустя одинокий и расстроенный. И повинен в этом был мой отец! Я безумно на него рассердилась. Яков искал точку опоры, а отец вверг его в отчаяние. Яков рассказывал вам о своем отце?
  Она сидела, откинувшись на скат крыши, вытянув длинные ноги, туго обтянутые платьем. Небо позади нее темнело, звезды и месяц набирали яркость.
  – Он сказал мне, что его отец умер от переизбытка интеллектуальности, – ответил Барли.
  – Совсем отчаявшись, он принял участие в лагерном восстании. Много лет Яков не знал о его смерти. Однажды к нему домой пришел старик и сказал, что застрелил его отца. Он был лагерным охранником и по приказу расстреливал восставших. Расстреливали их из автоматов, десятками, в Воркуте, недалеко от железнодорожной станции. Охранник плакал. В то время Якову было всего четырнадцать, но он простил старика и угостил его водкой.
  «Я бы не смог, – подумал Барли. – Я не того масштаба».
  – В каком году расстреляли его отца? – спросил он. Будь хомяком. Ни на что другое ты не годишься.
  – По-моему, весной пятьдесят второго. Пока Яков молчал, за столом принялись горячо обсуждать события в Чехословакии, – продолжила она на своем безупречном антикварнейшем английском. – Кто-то сказал, что правящая банда непременно пошлет танки. Мой отец был в этом уверен. Кто-то заметил: «И правильно сделают». Отец сказал, что сделают независимо от того, правильно это или нет. Красные цари, сказал он, делают, что хотят, как в свое время белые цари. Система победит, потому что победа всегда остается за системой, и система – наше проклятие. Мой отец был неколебимо убежден в этом, как впоследствии и Яков. Но в то время Яков все еще твердо верил в революцию. Он хотел, чтобы смерть его отца была не напрасной. Он внимательно выслушал моего отца, но потом перешел в наступление. «Они никогда не пошлют танки, – сказал он. – Революция выживет!» Он ударил кулаком по столу. Вы обратили внимание на его руки? Как у пианиста, белые, тонкие. Он порядочно выпил. Пил и мой отец, и тоже рассердился. Он хотел, чтобы его оставили в покое с его пессимизмом. Именитый гуманитарий, он не желал, чтобы ему противоречил молодой технарь, которого он считал выскочкой. Может, отец и ревновал, потому что, пока они ссорились, я по уши влюбилась в Якова.
  Барли еще глотнул виски.
  – И вас это не шокирует? – негодующе спросила она и улыбнулась. – Шестнадцатилетняя девочка и – опытный тридцатилетний мужчина?
  Барли не находил что сказать, но ей, видимо, была нужна его поддержка.
  – У меня нет слов, но в целом им обоим, по-моему, очень посчастливилось, – сказал он.
  – Когда вечер кончился, я попросила у отца три рубля, чтобы пойти с друзьями в кафе «Север» съесть мороженого. На ужине было несколько дочек академиков, моих соучениц. Мы собрались, и я пригласила Якова с нами. По дороге я спросила, где он живет, и он ответил: «На улице профессора Попова». А потом спросил меня: «Кто такой Попов?» Я рассмеялась. «Каждый знает, кто такой Попов, – сказала я. – Попов был великим русским изобретателем радио, который передал сигнал даже раньше Маркони», – ответила я ему. Яков не разделял моей уверенности. «Возможно, Попова и вовсе не было, – сказал он. – Возможно, его придумала партия, поддерживая нашу русскую навязчивую идею, будто мы все изобрели первыми». Из этого я поняла, что он еще борется с сомнениями относительно того, что будет в Чехословакии.
  Чувствуя себя полным дураком, Барли кивнул с умным видом.
  – Я спросила его: в какой квартире он живет – в коммунальной или отдельной? Он сказал, что это комната его старого друга еще по ЛИТМО, но тот работает в особой ночной лаборатории, и видятся они редко. Я сказала: «Покажите мне, как вы живете. Мне хочется убедиться, что вам там удобно». Он стал моим первым любовником, – сказала она просто. – Он был очень нежным, как я и ожидала, но и очень страстным.
  – Браво, – сказал Барли так тихо, что, возможно, она и не расслышала.
  – Я провела с ним три часа и уехала домой на последнем поезде метро. Отец ждал меня, а я говорила с ним, как чужая, будто пришла в гости. Я так и не заснула. На следующий день я слушала последние известия на английском по Би-би-си. Танки вошли в Прагу. Отец, который это предсказывал, был в отчаянии. Но беспокоилась я не из-за отца. Вместо школы я пошла к Якову. Его товарищ сказал, что я найду его в «Сайгоне», как неофициально назывался кафетерий на Невском проспекте, самое подходящее место для поэтов, торговцев наркотиками и спекулянтов, но никак не для профессорских дочек. Он пил кофе, но был пьян. С тех пор, как он услышал это известие, он пил водку. «Твой отец прав, – сказал он. – Победа всегда остается за системой. Мы говорим о свободе, но мы угнетатели». Через три месяца он вернулся в Новосибирск. Он был зол на себя, но все равно поехал. «Это выбор между тем, чтобы умереть от безвестности, и тем, чтобы умереть от компромисса, – сказал он. – И поскольку это выбор между смертью и смертью, почему бы не предпочесть ту, что сулит больше удобств?»
  – А как вы отнеслись к этому? – спросил Барли.
  – Мне было за него стыдно. Я сказала ему, что он был для меня идеалом и я в нем обманулась. Я начиталась Стендаля и обращалась к нему как благородная героиня французского романа. Но я действительно считала, что он принял безнравственное решение. Он утверждал одно, а поступил наоборот. В Советском Союзе, сказала я ему, так поступают очень многие. Я сказала, что не буду с ним разговаривать до тех пор, пока он не откажется от своего безнравственного выбора. Я напомнила ему о Э.М.Форстере14 которым мы оба восхищались. Я сказала ему, что он должен согласовывать свои мысли с поступками. Вскоре, естественно, я смягчилась, и мы возобновили наши отношения, но они утратили романтичность, и когда он занялся своей новой работой, то переписывались мы уже с прохладцей. Мне было за него стыдно. Может быть, и за себя тоже.
  – И вы вышли замуж за Володю, – сказал Барли.
  – Совершенно верно.
  – А Якова сохранили на стороне, – предположил он, будто это было самой нормальной вещью на свете.
  Она смутилась и рассердилась одновременно.
  – Да, некоторое время мы с Яковом тайно встречались. Не часто, но иногда. Он говорил, что мы – роман, который еще не дописан. Каждый из нас ждал, что другой решит его судьбу. Яков был прав, но я не осознала тогда силы его влияния на меня и моего влияния на него. Мне казалось, встречайся мы чаще, мы могли бы освободиться друг от друга. Когда я поняла, что это не так, то перестала видеться с ним. Я любила его, но отказалась с ним видеться. И потом, я была беременна от Володи.
  – Когда вы снова встретились?
  – После прошлой Московской книжной ярмарки. Вы сыграли роль катализатора. Он был в отпуске и очень сильно пил. Он написал множество докладных начальству и подал много официальных жалоб. Но на систему ни одна никакого действия не возымела, хотя, мне кажется, у властей он начал вызывать раздражение. Все, что вы говорили, запало ему в душу. В критический момент его жизни вы выразили его мысли в словах, а слова увязали с конкретными действиями, что Якову дается не просто. На следующий день он нашел предлог позвонить мне на работу. Он попросил у друга ключ от квартиры. Наши отношения с Володей к тому времени распались, хотя мы продолжали жить под одной крышей, потому что Володя все еще не получил квартиры. Пока мы сидели в комнате его друга, Яков очень много о вас говорил. Вы все разложили по полочкам для него. Он так и сказал: «Этот англичанин подсказал мне решение. Отныне должно быть только действие, только самопожертвование, – сказал он. – Слова – проклятие русского общества. Они подменяют дело». Яков знал, что я соприкасаюсь с западными издательствами, и попросил следить, не появится ли ваша фамилия в списках иностранных гостей. А сам сразу засел за рукопись, которую мне предстояло передать вам. Он очень много пил. Я тревожилась за него. «Как ты можешь писать, когда пьян?» Он ответил, что пьет, чтобы выжить.
  Барли снова глотнул виски.
  – А вы рассказали Володе о Якове?
  – Нет.
  – Но Володя узнал?
  – Нет.
  – Так кому же об этом известно?
  Видимо, она уже задавала себе этот вопрос, поскольку ответила очень быстро:
  – Яков ничего не говорит своим друзьям. Это я знаю. Если квартиру для свидания подыскиваю я, то говорю только, что она нужна мне, а зачем – не объясняю.
  – А ваши подруги? Им ни намека?
  – Мы не ангелы. Если я прошу их о кое-каких услугах, они делают соответствующие выводы. Иногда услуги оказываю я. Вот и все.
  – И никто не помогал Якову работать над рукописью?
  – Нет.
  – Никто из его пьющих друзей?
  – Нет.
  – Почему вы так уверены?
  – Потому что я уверена, что в своих мыслях он абсолютно одинок.
  – Вы с ним счастливы?
  – Простите?
  – Вы его не просто любите, но он вам и нравится? Он умеет вас смешить?
  – Я считаю, что Яков – великий и беззащитный человек, которому без меня не выжить. Быть человеком, взыскующим истины, значит быть ребенком. А еще это значит быть непрактичным. Я думаю, что без меня он сломается.
  – Вам не кажется, что он уже сломался?
  – «А кто нормален?» – сказал бы Яков. Тот, кто строит планы уничтожения человечества, или тот, кто пытается этому воспрепятствовать?
  – А тот, кто делает и то, и другое?
  Она не ответила. Он ее провоцировал, и она это понимала. Он ревновал и пытался подточить ее веру.
  – Он женат?
  Она сердито вспыхнула.
  – По-моему, он не женат, но это неважно.
  – У него есть дети?
  – Эти вопросы нелепы.
  – Но и ситуация достаточно нелепая.
  – Он говорит, что люди – единственные существа, которые из своих детей делают жертвы. И твердо решил не иметь детей.
  «А воспользоваться вашими», – подумал Барли, но ухитрился не произнести это вслух.
  – Итак, вы с интересом следили за его карьерой, – резко сказал он, возвращаясь к вопросу о служебном положении Гёте.
  – На расстоянии и в общих чертах.
  – И все это время вы не знали, чем он занимается? Я вас правильно понял?
  – Если что-то и знала, то лишь косвенно, из наших разговоров на этические темы. «Какую часть человечества должны мы уничтожить, чтобы сохранить человечество? Как мы можем говорить о борьбе за мир, если планируем только ужасные войны? Как мы можем вести речь об избирательности целей, если мы не обладаем достаточной точностью?» Когда мы обсуждаем подобные вопросы, я, естественно, понимаю, чем он занимается. Когда он говорит мне, что величайшей опасностью для человечества является не реальное существование советской власти, а ее иллюзорность, я ни о чем его не спрашиваю. Я стараюсь его поддержать. Я убеждаю его быть последовательным и, если потребуется, смелым. Но вопросов я ему не задаю.
  – А Рогов? Он никогда не упоминал Рогова? Профессора Аркадия Рогова?
  – Я уже вам сказала. Он не говорит о своих коллегах.
  – А кто сказал, что Рогов его коллега?
  – Я это поняла из вашего вопроса, – возмущенно возразила она, и он снова поверил ей.
  – Как вы поддерживаете с ним связь? – спросил он с прежней мягкостью.
  – Это неважно. Когда один его друг получает некий сигнал, то сообщает Якову, и Яков звонит мне.
  – А этот один друг знает, от кого поступает некий сигнал?
  – А для чего? Он знает, что от женщины. И все.
  – Яков боится?
  – Поскольку он так много говорит о мужестве, то думаю, что боится. Он цитирует Ницше: «Высшая добродетель – не бояться». Он цитирует Пастернака: «Источник красоты…»
  – А вы? – прервал он ее.
  Она отвела взгляд. В домах напротив начинали светиться окна.
  – Я должна думать не о своих детях, а обо всех детях, – сказала она, и он заметил на ее щеках две позабытых слезы. Он глотнул виски и напел несколько тактов Каунта Бейси. Когда он снова взглянул на нее, слезы исчезли.
  – Он говорит о великой лжи, – сказала она так, словно только что об этом вспомнила.
  – Какой великой лжи?
  – Все является частью единой великой лжи, вплоть до мельчайших деталей наиболее безобидного оружия. Даже результаты, которые посылают в Москву, подчинены этой великой лжи.
  – Результаты? Какие результаты? Результаты чего?
  – Не знаю.
  – Испытаний?
  Казалось, она забыла, что раньше это отрицала.
  – Думаю, испытаний. По-моему, он подразумевает, что результаты испытаний искажаются намеренно, подгоняются под заказы генералов и официальные производственные требования бюрократов. Возможно, искажает их он сам. Он очень сложный человек. Иногда он рассказывает о своих многочисленных привилегиях, которых теперь стыдится.
  Список покупок – так называл это Уолтер. Тупо подчиняясь долгу, Барли вычеркивал последние пункты.
  – Он упоминал о каких-либо конкретных проектах?
  – Нет.
  – А он не говорил, что как-то связан с системой командного управления? О том, как контролируется командир боевой части?
  – Не говорил.
  – Он никогда не рассказывал вам, какие принимаются меры для предотвращения ошибочного запуска?
  – Нет.
  – Из его слов никогда не следовало, что он занимается обработкой данных?
  Она устала.
  – Нет.
  – Его повышали по службе? Ордена? Банкеты в честь повышения?
  – О повышениях он упоминает, только говоря о том, как прогнила вся система. Я уже сказала вам, что, возможно, он слишком громко критиковал систему. Но я не знаю.
  Она отдалилась от него. Прядь волос скрыла ее лицо.
  – Лучше, если все дальнейшие вопросы вы зададите ему сами, – сказала она так, будто собралась уходить. – Он хочет встретиться с вами в пятницу в Ленинграде. Он принимает участие в какой-то важной конференции, устраиваемой одним из военных научных учреждений.
  Сначала небо колыхнулось, потом Барли почувствовал вечернюю стужу. Она окутала его как ледяное облако, хотя темное небо было ясным, а переставший качаться месяц излучал теплое сияние.
  – Он предложил три места, каждое – в определенное время, – продолжала она все тем же безучастным тоном. – Будьте добры, приходите на каждую встречу, пока он не явится. Прийти он придет, если сможет. Он посылает вам привет и благодарность. Он вас любит.
  Она продиктовала три адреса и проследила, как он записал их в блокнот, извинившись, что шифрует. Потом она ждала, пока у него не пройдет приступ чихания, наблюдая, как он содрогается всем телом и костерит своего Творца.
  * * *
  Они поужинали, как истомленные любовники, в подвальчике, в компании старой серой собаки и цыгана, который пел под гитару блюзы. Кому принадлежало это заведение, кто разрешил ему существовать и почему – над этими загадками Барли не стал ломать голову. Он знал только, что в каком-то прошлом своем воплощении, в дни какой-то забытой книжной ярмарки он приехал сюда совершенно пьяный с группой чокнутых польских издателей и на чьем-то саксофоне сыграл «Благослови сей дом».
  Разговор шел натянуто, и пропасть между ними ширилась, пока (как Барли показалось) не поглотила всю его ничтожность до конца. Он смотрел на Катю и чувствовал, что ему нечего ей предложить, что у нее всего вдесятеро больше. В обычной ситуации он бы страстно признался ей в любви. Чтобы снять напряженность новых отношений, ему был необходим рывок в абсолютные величины. Но в Катином присутствии он не мог найти абсолютных величин, чтобы противопоставить ее собственным. Он увидел свою жизнь как ряд бесполезных воскрешений, где одна неудача сменялась другой. Его ужаснула мысль, что он принадлежит к обществу, которое существует только в материальном и оставляет без внимания вечные темы. Но ей ничего этого он сказать не мог. Сказать ей что-нибудь значило разрушить свой образ в ее глазах, а взамен у него ничего не было.
  Они говорили о книгах, и он видел, как она от него ускользает. Лицо ее стало рассеянным, голос – скучным. Он попытался вернуть ее, он старался вовсю, но она ушла. Она произносила те же избитые фразы, которые он выслушивал весь день, пока ждал ее. «Еще минута, – подумал он, – и я начну рассказывать ей про „Потомак – Бостон“ и объяснять, что река и город никак между собой не связаны». Помилуй Господи, он уже начал это объяснять.
  И только в одиннадцать, когда в ресторане выключили свет и он шел с ней по безжизненной улице к станции метро, ему вдруг пришло в голову, что, вопреки всем здравым расчетам, и он мог произвести на нее впечатление, пусть и скромнее, чем то, какое она произвела на него. Она взяла его под руку, ее пальцы лежали на сгибе его локтя, и она шла широким шагом, чтобы попасть с ним в ногу. Белая пасть эскалатора была открыта, чтобы принять ее. Как перевернутые рождественские елки, над ними мерцали люстры. Барли церемонно, по-русски поцеловал Катю: в левую щеку, в правую, снова в левую. И пожелал спокойной ночи.
  – Господин Блейр, сэр! Так я и думал, что это вы! Какое совпадение! Садитесь, мы подвезем вас!
  Барли залез в машину, а Уиклоу с ловкостью акробата перебрался на заднее сиденье и принялся высвобождать магнитофон, покоившийся на пояснице у Барли.
  Они довезли его до «Одессы» и высадили. Им еще предстояла работа. Вестибюль напоминал аэровокзал во время густого тумана. На каждом диване или кресле дремали в полумраке нелегальные постояльцы, которые заплатили за сидячие места. Барли, наморщив нос, благожелательно обвел их взглядом. Некоторые были в тренировочных костюмах. Другие одеты более официально.
  – Выпьем? – громко сказал он, но ответом было молчание. – Кто-нибудь хочет глотнуть виски? – спросил он, выуживая из внутреннего кармана плаща бутылку, все еще на две трети полную. Показывая пример, он деловито приложился к бутылке, а потом пустил ее по кругу.
  Так Уиклоу и нашел его два часа спустя – в вестибюле, где он притулился среди группки благодарных ночных душ, по-товарищески делясь с ними последним глотком перед тем, как пойти спать.
  * * *
  Глава 9
  – Новые американцы Клайва – это что? – вполголоса осведомился я у Неда, когда мы, точно верующие к заутрене, собрались вокруг броковского магнитофона в оперативном кабинете.
  Лондонские часы показывали шесть. Виктория-стрит еще не разразилась утренним рыком. Брок перематывал ленту, и катушка попискивала, как хор птенцов. Ее полчаса назад привез курьер: она прибыла диппочтой в Хельсинки и на специальном самолете была доставлена в Нортхолт. Если бы Нед прислушался к сладкой песне технических сирен, мы могли бы заметно сэкономить на этой дорогостоящей процедуре; ведь маги и волшебники Лэнгли носились с новой штучкой, гарантировавшей полную безопасность устных сообщений. Но Нед не был бы Недом, если бы не предпочел собственные проверенные способы.
  Он сидел за своим столом и расписывался на документе, загораживая его ладонью. Потом сложил его и сунул в конверт, который собственноручно заклеил, прежде чем отдать Высокой Эмме, одной из своих помощниц. К этому моменту я уже перестал ждать ответа на свой вопрос и даже растерялся, когда он рявкнул:
  – Вонючие мародеры!
  – Из Лэнгли?
  – Бог ведает. Служба безопасности.
  – А чья? – не сдавался я.
  Он только злобно мотнул головой. Из-за документа, который сейчас подписал? Или из-за американских прилипал? Их было двое. Под водительством Джонни, из их лондонского пункта. Темно-синие блейзеры, короткая стрижка, чистенькие, как мормоны, даже до противности. Клайв встал между ними, но Боб демонстративно уселся в дальнем углу рядом с зябко нахохлившимся Уолтером (слишком рано пришлось встать, подумал я в тот момент). Их присутствие даже Джонни выбило из колеи, как тотчас же и меня. Эти тусклые непривычные лица, совершенно неуместные в нашей операции, да еще в столь решающий момент. Будто плакальщики заблаговременно явились проводить в последний путь еще не скончавшегося покойника. Но только вот – кого? Я вновь посмотрел на Уолтера, и на душе у меня стало еще тревожнее.
  Я опять перевел взгляд на новых американцев, таких худощавых, таких аккуратных, таких безликих. Служба безопасности, сказал Нед. Но с какой стати? И почему именно теперь?
  Почему они обозрели всех, кроме Уолтера? Почему Уолтер смотрел на всех, но только не на них? И почему Боб сел в стороне, а Джонни все рассматривает и рассматривает собственные ладони? Я с облегчением отвлекся от своих мыслей. Мы услышали грохот шагов по деревянной лестнице. Это Брок включил воспроизведение. Мы услышали лязг и ругань Барли, задевшего спиной край люка. И снова шарканье их подошв, уже по железу крыши.
  Спиритический сеанс, подумал я, когда до нас донеслись их первые слова: Барли и Катя говорили с нами из потусторонности. Застывшие чужаки с лицами палачей были забыты.
  Наушники были только у Неда. А они многое добавляли, как я убедился, когда позднее сам их надел. В них было слышно и как московские голуби переступают по гребню крыши, и шелест дыхания в Катином голосе. Было слышно, как бьется сердце твоего джо – в микрофонах на его теле.
  Брок проиграл всю сцену на крыше, и только тогда Нед объявил перерыв. Равнодушными остались одни лишь наши новые американцы. Их карие взгляды скользнули по нашим лицам и ни на ком не задержались. Уолтер стыдливо краснел.
  Брок проиграл сцену ужина, но никто не шевельнулся: ни вздоха, ни скрипа стула, ни единого хлопка, даже когда он остановил катушку и перемотал ленту.
  Нед снял наушники.
  – Яков Ефремович. Фамилия неизвестна, физик, в шестьдесят восьмом ему было тридцать, следовательно, родился в тридцать восьмом, – объявил он, выхватывая из стопки на столе розовый бланк запроса и начиная писать на нем. – Уолтер, есть предложения?
  Уолтер заставил себя собраться. Он выглядел донельзя расстроенным, и его голос утратил обычную кипучесть.
  – Ефрем, советский ученый, отчество и фамилия неизвестны, отец Якова Ефремовича, смотри выше, расстрелян в Воркуте после восстания весной пятьдесят второго, – отбарабанил он, не заглянув в блокнот. – Вряд ли так уж много ученых Ефремов казнили за переизбыток интеллектуальности даже в дни любимого Сталина, – закончил он как-то жалобно.
  Глупо, конечно, но мне у него на глазах померещились слезы. Может быть, кто-то действительно скончался, подумал я, покосившись на наших двух мормонов.
  – Джонни? – сказал Нед, продолжая писать.
  – Нед, мы берем Бориса, отчество и фамилия неизвестны, вдовец, профессор каких-то гуманитарных наук в Ленинградском университете, около семидесяти лет, единственная дочь Екатерина, – сообщил Джонни своим ладоням.
  Нед выхватил другой бланк, заполнил его и, словно щедрую милостыню, бросил на поднос для исходящих бумаг.
  – Палфри! Хотите включиться в игру?
  – Оставьте за мной ленинградские газеты, хорошо, Нед? – сказал я со всей легкостью, на какую был способен, учитывая, что мормоны обратили на меня всю силу своего карего взгляда. – Меня интересуют участники и победители математической олимпиады пятьдесят второго года, – сообщил я под общий смех. – А для гарантии не подбросите ли еще и пятьдесят первый, и пятьдесят третий? А может быть, и последующие – на его академические лавры? Она же сказала: «Он стал кандидатом наук, доктором наук. И всем прочим». Так нам можно взять это? Благодарю вас.
  Когда все обязанности были поделены, Нед свирепо поискал взглядом Эмму, чтобы она отнесла запросы в архив. Но Уолтера это не устроило, внезапно он решил заявить о себе, вскочил и решительно двинулся к столу Неда – выпрямившись во весь свой крошечный рост, взмахивая ручонками.
  – Все розыски я беру на себя, – объявил он слишком уж величественно и прижал розовую пачку к груди. – Эта война столь важна, что ее нельзя оставлять на попечение наших голубоволосых архивных генеральш, как они ни неотразимы.
  Я заметил, что наши мормоны следили за ним, пока он не скрылся за дверью, а потом уставились друг на друга, а мы слушали, как его веселые каблучки дробно стучат, удаляясь по коридору. И не думаю, что мне задним числом чудится, как похолодела кровь у меня в жилах от страха за Уолтера, хотя я тогда и не понял – почему.
  * * *
  – Подышим деревенским воздухом, – час спустя предложил мне Нед по внутреннему телефону, когда я только-только успел водвориться за свой стол в Управлении. – Скажите Клайву, что вы мне нужны.
  – Так поезжайте, в чем, собственно, дело? – разрешил Клайв, уединившийся со своими мормонами.
  Мы взяли из служебного гаража быстроходный «Форд». Машину вел Нед. Отмахнувшись от моих не слишком рьяных попыток завязать разговор, он вручил мне папку для ознакомления. За стеклами уже замелькали сельские пейзажи Беркшира, но Нед все так же отмалчивался. А когда ему позвонил Брок и подтвердил что-то, о чем он запрашивал, Нед только буркнул: «Так скажите ему», – и опять погрузился в свои мысли.
  Мы находились в сорока милях от Лондона на самой гнусной из планет, открытых человеком. В трущобах современной науки, где трава всегда аккуратно подстригается. На старинных воротах возлежали изъеденные климатом львы из песчаника. Дверцу Неда открыл любезный мужчина в коричневой спортивной куртке. Его товарищ пошарил детектором под шасси. С той же любезностью они быстро пробежали ладонями по нашим фигурам.
  – «Дипломат» берете с собой, джентльмены?
  – Да, – сказал Нед.
  – Не пожелаете ли его открыть?
  – Нет.
  – А поставить его в ящик можно, джентльмены? Полагаю, неэкспонированных пленок там не имеется, сэр?
  – Хорошо, поставьте его в ящик, – сказал я.
  Мы смотрели, как они погрузили «дипломат» в подобие зеленого бункера для угля и вновь его оттуда извлекли.
  – Благодарю вас, – сказал я, забирая «дипломат».
  – Не стоит благодарности, сэр. Был рад помочь.
  Синий пикап объявил: «Следуй за мной». Сквозь его заднее забранное решеткой стекло на нас хмурилась немецкая овчарка. Створки ворот автоматически открылись – за ними лежали кучки срезанной травы, точно заросшие бурьяном бугры общих могил. Бутылочно-зеленые холмы уходили в закат. Грибовидное облако выглядело бы тут удивительно уместным. Мы въехали в парк. Пара ястребов кружила в безоблачном небе. За высокой проволочной изгородью тянулись луга. В уютных выемках прятались бездымные кирпичные здания. Указатель настойчиво призывал не входить в зоны от «Д» до «К» без защитного костюма. Череп над скрещенными костями провозглашал: «Вы предупреждены!» Пикап двигался перед нами с похоронной скоростью. Мы скорбно выехали за поворот и увидели пустые теннисные корты и алюминиевые башни. По сторонам ползли разноцветные трубы, направляя нас к скоплению зеленых сараев. В центре их на вершине холма виднелся последний обломок доатомного века – беркширский коттедж из кирпича и мелкозернистого песчаника. Калитку украшала надпись: «Администратор». Навстречу нам по выложенной плитками дорожке спешил дюжий мужчина в блейзере, зеленом, как камзол жокея, представляющего Англию на международных скачках. По галстуку рассыпаны золотые теннисные ракетки, за манжету засунут носовой платок.
  – Вы из фирмы. Отлично, отлично. Я О'Мара. Кто из вас кто? Он будет прохлаждаться в лаборатории, пока мы его не свистнем.
  – Прекрасно, – сказал Нед.
  У О'Мары были светлые с проседью волосы и зычный голос сержанта, но со спиртной надтреснутостью. Опухшая шея и пальцы атлета с пятнами цвета мореного дуба от никотина. («О'Мара держит долгогривых ученых в узде, – сообщил мне Нед во время одной из редких вспышек разговора по дороге сюда. – Наполовину кадровик, наполовину охранник, а в целом дерьмо».)
  Гостиную как будто бы все еще убирали французские пленные эпохи Наполеоновских войн. Даже кирпичи в камине были отчищены, а полоски известки между ними любовно прочеркнуты белой краской. Мы сидели в креслах с узорами из роз, пили джин с тоником и большим количеством льда. Медные бляхи конской сбруи подмигивали нам с глянцевитых черных балок.
  – А я только что из Штатов, – сообщил О'Мара, словно поясняя, почему мы последнее время не виделись. Он поднял свой бокал, нагибая к нему голову, так что перехватил его на полпути. – Вы, ребята, туда часто ездите?
  – Иногда, – ответил Нед.
  – Случается, – ответил я. – По зову долга.
  – Мы, собственно, отправляем туда немало наших, взаймы. Оклахома, Невада, Юта. Многие только рады. Ну, а кое-кто пугается и сбегает домой. – Он пил медленными и обстоятельными глотками. – Посетили их военную лабораторию в Ливерморе, ну, в Калифорнии. Место приятное. Гостиница вполне приличная. Денег не жалеют. Пригласили нас на семинар по смерти. Если подумать, так жуть берет, но психоложцы постановили, что это всем только на пользу. А уж вина были – на редкость! «Собираясь предать пламени порядочный кус человечества, уясни по крайней мере, на что это похоже». – Он снова приложился к бокалу. Да и куда было торопиться? Вершина холма в этот час казалась удивительно тихим местом. – Просто поразительно, сколько их ни о чем таком никогда не задумывались. Особенно молодые. Старички – те поконфузливее. Они еще помнят век невинности, если таковой вообще существовал. Если погибнешь сразу, то – мгновенный летальный исход, а если постепенно, то отдаленный. Мне и в голову не приходило. Начинаешь по-новому ценить, что ты, так сказать, в центре событий. Ну, а с другой стороны, уже до четвертого поколения дело дошло. Острота как-то попритупилась. А вы, ребята, в гольф играете?
  – Нет, – ответил Нед.
  – Боюсь, что нет, – ответил я. – Даже брал уроки, но без толку.
  – Хорошее тут поле, но играющие обязаны передвигаться на картах, а я лучше в гроб лягу, чем сяду в эту дрянь. – Он снова отпил все с той же ритуальной обстоятельностью. – Уинтл с приветом, – объяснил он, завершив последний глоток. – Они тут все с приветами, но уж Уинтл каждому сто очков вперед даст. Обсосал социализм, обсосал Христа, а теперь взялся за созерцание и тайцзи15. Благодарение богу, хоть женат. Кончал обычную школу, но выговор приличный. Ему еще три года осталось.
  – Что вы ему сказали? – спросил Нед.
  – Им всегда мерещится, будто они под подозрением. Я сказал, что его ни в чем не подозревают, и еще сказал, чтобы он потом держал свою идиотскую пасть на запоре.
  – И, по-вашему, он будет молчать? – спросил я.
  О'Мара мотнул головой.
  – Этого они не умеют, почти никто, вбивай им в голову, не вбивай.
  В дверь постучали, и вошел Уинтл, вечный студент пятидесяти семи лет. Высокий, но ссутуленный, так что курчавая седая голова выдавалась над плечами вперед, и полный почти угасшего интеллектуального блеска. На нем – вязаная безрукавка, широкие брюки по былой оксфордской моде и сандалии. Он сидел, сдвинув колени, а рюмку с хересом держал на отлете, словно реторту, которая неизвестно как себя поведет.
  Нед тотчас стал профессионалом. Свой сплин он на время отложил.
  – Наша обязанность – следить за советскими учеными, – объяснил он, умудрившись придать этому занятию оттенок зеленой скуки. – Мы следим за передвижением фишек в их оборонном комплексе. Боюсь, ничего пикантного.
  – А, так вы разведка! – сказал Уинтл. – Я так и подумал, хотя и промолчал.
  Мне почудилось, что он на редкость одинок.
  – На хрена вам знать, кто они, – ласково объяснил ему О'Мара. – Англичане они и занимаются своим делом, как вы – своим.
  Нед выудил из папки пару отпечатанных на машинке листов и протянул Уинтлу, и тот поставил рюмку, чтобы их взять. Его кисти имели обыкновение повисать, а пальцы скрючивались, как у человека, который умоляет, чтобы его отпустили.
  – Нам надо поднять кое-какой старый, убранный на полку материал, – сказал Нед, переходя на профессиональный жаргон, которого обычно избегал. – Это резюме вашего опроса, когда вы вернулись из Академгородка в шестьдесят третьем году. Вы помните некоего майора Воксхолла? Литературным шедевром это не назовешь, но вы упомянули фамилии двух-трех советских ученых, о которых мы с благодарностью выслушали бы все, что можно, если они еще функционируют и вы их помните.
  Словно защищаясь от газовой атаки, Уинтл водрузил на нос на редкость безобразные очки в стальной оправе.
  – Если мне не изменяет память, майор Воксхолл дал слово чести, что только от меня зависит, буду ли я говорить, и что беседа наша строго конфиденциальна, – дидактически пробубнил он. – Поэтому я весьма удивлен, обнаружив, что моя фамилия и сказанное мной валяются в открытых министерских архивах двадцать пять лет спустя.
  – Другого бессмертия вам, приятель, пожалуй, не дождаться, так что прикусили бы язык да радовались, – посоветовал О'Мара.
  Тут вмешался я, точно разводя сцепившихся родственников. Не может ли Уинтл пополнить слишком уж сухие записи его собеседника? Добавить немножко плоти и крови одному-двум советским ученым, чьи фамилии наряду с другими перечислены на последней странице? И, пожалуй, заодно пролить некоторый свет на кембриджскую бригаду? Не согласится ли он ответить на один-два вопроса, которые, возможно, перевесят чашу весов?
  – Бригада, прошу учесть, отнюдь не тот термин, который употребил бы в такой связи я, – возразил Уинтл, набрасываясь на это слово, как отощалый хищник. – Во всяком случае, если речь идет об англичанах. Бригада подразумевает единую цель. Мы были кембриджской группой, не спорю. Но никак не бригадой. Некоторым просто захотелось проветриться, другим – самовозвеличиться. В первую очередь это относится к профессору Коллоу, который имел весьма преувеличенное мнение о своем подходе к проблеме ускорителей, с тех пор отвергнутом. – Тут бирмингемский выговор Уинтла вырвался наружу. – И всего лишь горсткой действительно руководили идеологические убеждения. Они верили в науку без границ. В свободный обмен знаниями для блага всего человечества.
  – Вонючки, – любезно пояснил нам О'Мара.
  – Среди нас были французы, множество американцев, шведы, голландцы и один-два немца, – продолжал Уинтл, не замечая шпильки О'Мары. – У всех у них, по-моему, была надежда, а уж у русских ее было хоть отбавляй. Это мы, британцы, еле волочили ноги. Как и сейчас.
  О'Мара застонал и подкрепился джином. Но мягкая улыбка Неда, хотя и чуть поувядшая по краям, подвигла Уинтла на дальнейшие воспоминания.
  – Это был расцвет хрущевской эры, как вы, без сомнения, помните. Кеннеди – на этой стороне, Хрущев – на той. Впереди – золотой век, пророчествовали некоторые. Люди в те дни говорили о Хрущеве, ну, совсем как теперь о Горбачеве. Хотя, по-моему, наш энтузиазм тогда был более искренним и непосредственным, чем так называемый энтузиазм теперь.
  О'Мара зевнул, и его глаза бесцеремонно уставились из своих мешков на меня.
  – Мы сообщали им о том, что открыто нами. А они – что открыто ими, – говорил Уинтл, и голос его набирал уверенность. – Мы читали наши доклады. Они читали свои. Должен сказать, Коллоу сел в лужу. Его они разгромили в один момент. Но у нас был Пэнсон с кибернетикой – он утвердил флаг на вершине, и у нас был я. Моя скромная лекция имела большой успех, хотя не мне об этом упоминать. Честно говоря, таких оваций мне с тех пор вообще слышать не доводилось. Не удивлюсь, если они там все еще об этом вспоминают. Баррикады рушились с такой стремительностью, что в зале буквально слышно было, как они трещат. «Слияние в единый поток!» – таков был наш лозунг. «Поток», впрочем, тоже не то слово. Посмотрели бы вы, сколько водки лилось на вечерних сборищах! Или увидели бы приглашенных девушек! Или послушали бы разговоры! КГБ их, конечно, слушал. Но об этом нам было известно все. Перед отъездом туда с нами побеседовали, хотя некоторые и возражали. Но не я – я патриот. Только никто тут ничего поделать не мог, ни их КГБ и ни наш. – Видимо, он дорвался до любимой темы, потому что выпрямился, готовясь произнести давно затверженную речь. – Мне бы хотелось добавить сейчас и здесь, что, по-моему, об их КГБ судят очень превратно. Мне известно из надежного источника, что советский КГБ очень часто брал под свое крыло некоторые из наиболее терпимых элементов советской интеллигенции.
  – О, черт! Только не говорите мне, что наш этого не делал! – сказал О'Мара.
  – Далее, я нисколько не сомневаюсь, что советские власти совершенно справедливо указывали, что при любом обмене научными сведениями с Западом Советский Союз приобретает больше, чем теряет! – Выдвинутая вперед голова Уинтла поворачивалась от одного из нас к другому, как железнодорожный семафор, а вывернутая ладонь в муках налегала на бедро. – И у них есть культура. Никакого водораздела наука – культура для них не существует, прошу учесть. В них тогда жила мечта Возрождения о всесторонне развитом человеке – и сейчас живет. Сам я культурой особенно не интересуюсь. Нет времени. Но она была к услугам тех, кто интересуется. И за вполне умеренную плату, как мне говорили. А многое предлагалось и бесплатно.
  Уинтлу потребовалось высморкаться. Но чтобы высморкаться, Уинтлу потребовалось расстелить носовой платок у себя на колене, а затем лихорадочными пальцами собрать его в комок для употребления. Нед поторопился воспользоваться этой естественной паузой.
  – Может быть, мы могли бы теперь перейти к кое-кому из тех советских ученых, чьи фамилии вы любезно назвали майору Воксхоллу? – сказал он, беря пачку листов, которые я ему протягивал.
  Настала минута, ради которой мы приехали. Из нас четверых не понимал этого, я подозреваю, только Уинтл – подернутые желтизной глаза О'Мары впились в лицо Неда с проницательностью человека, страдающего расстройством пищеварения.
  Нед пошел с бросовых карт, как на его месте поступил бы и я. Возле них он для себя поставил зеленые галочки. Двое успели умереть, третий был в немилости. Нед проверял память Уинтла, готовил его к главному.
  – Сергей? – повторил Уинтл. – Боже мой, ну, конечно! Но как же его фамилия? Попов? Попович? Ах, да, Протопопов! Сергей Протопопов, инженер, специалист по топливу.
  Нед терпеливо провел Уинтла через три фамилии и перешел к четвертой, направляя его память, стимулируя ее.
  – Попробуйте припомнить, не говорите сразу «нет». И все-таки «нет»? Ну, хорошо. Попробуем Савельева.
  – Как вы сказали?
  Я заметил, что память Уинтла в чисто английском духе шарахалась от русских фамилий. Она предпочитала имена, которые можно переиначивать на английский лад.
  – Савельев, – повторил Нед. И вновь я перехватил устремленный на него взгляд О'Мары. Нед пошарил глазами по листу, быть может, чуть-чуть слишком уж небрежно. – Именно так. С-а-в-е-л-ь-е-в. «Молодой идеалист. Словоохотливый, называл себя гуманистом. Работает с частицами, вырос в Ленинграде». Так, если верить майору Воксхоллу, говорили вы в дни, отделенные от нас чуть ли не всей жизнью. Не смогли бы вы добавить что-нибудь еще? Например, вы не поддерживали с ним связи? С Савельевым?
  Уинтл улыбался словно чуду.
  – Так это его фамилия? Савельев. Черт меня подери! Ну, что вы хотите? Забыл! Для меня он, видите ли, все еще Яков.
  – Прекрасно. Яков Савельев. А отчество его не помните?
  Уинтл покачал головой все с той же улыбкой.
  – Что-нибудь добавите к тогдашнему вашему описанию?
  Нам пришлось подождать. Чувство времени у Уинтла было иным, чем у нас. Как и чувство юмора, если судить по его ухмылке.
  – Очень он был застенчивым, этот Яков. На заседаниях не решался задавать вопросы. А дожидался конца и дергал тебя за рукав. «Извините, сэр. Но что вы думаете о том-то и том-то?» И учтите, вопросы в самую точку. Про него говорили, что он по-своему очень культурный человек. Мне рассказывали, он прямо блистал на вечерах поэзии. И на художественных выставках.
  Голос Уинтла иссяк, и я испугался, как бы он не начал сочинять, что часто случается с людьми, когда запас реальных сведений у них исчерпывается, а уходить в тень им не хочется. Но, к моему облегчению, он просто извлекал воспоминания из загашника памяти, а вернее, выдаивал их из воздуха поднятыми вверх пальцами.
  – Яков, он всегда переходил от одной группы к другой, – продолжал Уинтл все с той же раздражающей улыбочкой превосходства. – Задерживался на краешке спора, весь внимание. Примостится бочком на стуле и слушает. Его отца окружала какая-то тайна, я так и не узнал, в чем она заключалась. Говорили, что он тоже был ученый и его расстреляли. Так ведь действительно многих ученых расстреляли. Прихлопывали, как мошек, я об этом читал. А если не убивали, так держали в тюрьме. Туполев, Петляков, Королев – немало самых ведущих их авиаконструкторов создали лучшие свои детища в тюрьме. Рамзин изобрел новый паровой котел в тюрьме. Первая группа, занявшаяся у них ракетами, была организована в тюрьме. Ее возглавлял Королев.
  – Чертовски здорово, старина, – сказал О'Мара, снова позевывая.
  – Подарил мне этот камень, – добавил Уинтл.
  И я увидел, что его вновь оторвавшиеся от колена пальцы то сжимаются вокруг воображаемого камня, то разжимаются.
  – Камень? – переспросил Нед. – Драгоценный?.. Нет, видимо, какой-то геологический образчик?
  – Когда мы, западные гости, уезжали из Академгородка, – начал Уинтл, изменив тон, словно собирался поведать нам совсем другую историю, – то расстались со всем, что у нас было. В буквальном смысле слова. Если бы вы увидели нас там в последний день, то глазам своим не поверили бы. Наши русские хозяева льют слезы, обнимают, целуют, автобусы все в цветах, даже Коллоу всплакнул, хотите верьте, хотите нет. А мы, западные гости, раздариваем все, что у нас есть, – книги, газеты, ручки, часы, бритвы, зубную пасту и даже собственные зубные щетки! Пластинки, кто привез их. Запасное белье, галстуки, обувь, рубашки, носки – ну, все, кроме самого необходимого, чтобы не лететь домой в совсем уж непристойном виде. И мы заранее не сговаривались. Ничего не обсуждали. Все получилось само собой. Некоторые зашли еще дальше. Особенно американцы с их импульсивностью. Один, я слышал, предложил фиктивный брак девушке, которая отчаянно хотела выбраться за границу. Но не я. Я бы на такое не пошел. Я патриот.
  – И вы подарили кое-что Якову, – подсказал Нед, делая вид, будто деловито пишет в блокноте.
  – Да, попробовал. Ощущение такое, словно кормишь птичек в парке. Отдаешь, отдаешь, не можешь удержаться. Выглядываешь такую, которой ничего не достается, и стараешься подкормить ее. К тому же Яков был мне очень симпатичен – такой юный, такой впечатлительный.
  Пальцы все еще сжимали невидимый камень, кончики их тщетно пытались сомкнуться. Другая рука поднялась ко лбу, защипнула порядочную складку кожи.
  – «А вот это вам, Яков, – сказал я. – Да не стесняйтесь так! Ваша застенчивость вам попросту вредит». Я тогда брился электрической бритвой. И батарейки к ней, и трансформатор – в очень милом футляре. Но он почему-то смущался. Футляр куда-то положил, а сам крутился возле. Тут я сообразил, что он хочет что-то подарить мне. Тот самый камень. Завернутый в газету – у них, естественно, красивых оберток не имелось. «Это частица моей страны», – говорит. «В благодарность за вашу лекцию», – говорит. Он хотел, чтобы я полюбил все лучшее в ней, какой бы плохой она порой ни казалась извне. И все это, учтите, – на прекрасном английском, какому и кое-кто из нас мог бы позавидовать. Мне стало неловко, если хотите знать. Камушек этот я хранил много лет, а потом во время весенней уборки жена его выбросила. Несколько раз я собирался написать ему, но так и не собрался. Он, учтите, был по-своему высокомерен. Ну, да не он один среди них. Как, на свой лад, и многие из нас. Мы все считали, что наука способна управлять миром. Что ж, сейчас она им и управляет, да только не так, как ей было предназначено.
  – А он вам писал? – спросил Нед.
  Уинтл долго размышлял.
  – Трудно сказать. Откуда узнаешь, что именно задержала почта? И по чьему распоряжению?
  Я достал из «дипломата» и передал Неду пачку фотографий. Нед вручил их Уинтлу под пристальным взглядом О'Мары. Уинтл начал их перебирать и вдруг вскрикнул:
  – Это он! Яков! Тот, кто подарил мне камень. – Он отдал фотографии Неду. – Вот, сами посмотрите! Посмотрите на эти глаза! А потом попробуйте убедить меня, что он не идеалист!
  Извлеченный из ленинградской вечерней газеты от 5 января 1954 года и воссозданный фотоотделом Яков Ефремович Савельев, гениальный подросток.
  Список еще не был исчерпан, и Нед добросовестно обсудил с Уинтлом каждую фамилию, прокладывая один ложный след за другим и заметая собственные следы, пока Савельев в памяти Уинтла не остался одним из многих.
  – А это умно – держать козырную карту в самой середке, – заметил О'Мара, с бокалом в руке провожая нас к автомобилю. – Когда я в последний раз слышал о Савельеве, он руководил испытательным полигоном в казахстанской глуши, мечтая о способах получать телеметрическую информацию так, чтобы ее не читали через плечо все, кому не лень. А теперь он что – распродает лавочку?
  Моя работа редко когда доставляет мне удовольствие, но и эта беседа, и это место подействовали мне на нервы, а О'Мара и вовсе: за локоть я хватаю человека тоже редко, и отшатываюсь, и слегка разжимаю пальцы.
  – Полагаю, вы дали подписку о неразглашении государственной тайны? – спросил я достаточно спокойным тоном.
  – Так эту хреновину я же чуть не сам составил, – с изумлением ответил О'Мара.
  – Следовательно, вы знаете, что любые сведения, полученные вами по службе, и все выводы из этих сведений составляют вечную собственность Короны. (Еще одна юридическая передержка. Но пусть.)
  Я отпустил его локоть.
  – Так если вам нравится ваша работа здесь и вы надеетесь на повышение или если вас устраивает ваша будущая пенсия, то я бы посоветовал вам навсегда забыть об этой беседе и обо всех упомянутых в ней фамилиях. Большое спасибо за джин. Всего хорошего.
  * * *
  На обратном пути, позвонив в Русский Дом и кодом сообщив, что личность Дрозда установлена, Нед вновь замкнулся в себе. Однако, когда мы остановились на Виктория-стрит, он вдруг решил, что я ему еще понадоблюсь.
  – Останьтесь, – распорядился он, пропуская меня перед собой на лестницу в полуподвал.
  В первую секунду сцена в оперативном кабинете могла вызвать только восторг. В фокусе находился Уолтер – стоя, словно художник перед мольбертом, у большой белой доски заметно выше его, он цветными мелками изображал подробности жизни Савельева. Будь на нем широкополая шляпа и блуза, они ничего не добавили бы к его лихой позе. И только на второй секунде я вспомнил мое утреннее жуткое предчувствие.
  Вокруг него – то есть позади, так как доску прислонили к стене под часами, – стояли Брок, Боб, Джек, наш шифровальщик, Эмма, помощница Неда, и еще Пэт, одна из опор советского архива. Все держали бокалы с шампанским, и все улыбались – каждый на свой манер. Только улыбка Боба больше походила на гримасу подавляемой боли.
  – Одинокий, все для себя решающий сам, – декламировал Уолтер. (На миг он умолк, услышав, как мы вошли, но головы не повернул.) – Пятидесятилетний свершитель, трясущий решетку своих пожилых лет, взирающий на неизбежность смерти и потраченную зря жизнь. Но разве не все мы такие?
  Он отступил на шаг. Потом опять подскочил к доске и вывел какую-то дату. Потом отхлебнул шампанского. И мне почудилось в нем что-то вурдалачье, что-то пугающее, словно румяна на щеках умирающего.
  – Провел в секретном центре всю свою взрослую жизнь, – продолжал Уолтер весело. – Но язык держал за зубами. Сам принимал свои решения, совсем один, во мраке, благослови его Господь. А теперь сводит счеты с историей, пусть она его даже прикончит. Что вовсе не исключено. (Еще одна дата на доске и слово «ОЛИМПИАДА».) Родился в особом году. Будь он помоложе, ему бы вправили мозги, а будь постарше, думал бы только о тепленьком местечке, извечной мечте дряхлеющего пердуна.
  Он выпил еще, по-прежнему спиной к нам. Я поглядел на Боба в поисках объяснения, но он вперился в пол. Я поглядел на Неда. Он смотрел на Уолтера, но его лицо ничего не выражало. Я снова поглядел на Уолтера и увидел, что он дышит все надсаднее.
  – Его изобрел я, вот что! – пыхтел Уолтер, словно не замечая всеобщей подавленности. – Я много лет предсказывал, что он явится. – Крошась, мелок вывел: «ОТЕЦ КАЗНЕН». – Даже когда его мобилизовали, бедняжка так старался быть хорошим! Он не интриговал, он не таил зла. Сомнения у него имелись, но он был хорошим солдатом, во всяком случае для ученого. Пока в один прекрасный день – бац! – просыпается и видит, что все это чушь и вранье, а он растратил свой гений на кучку бездарных гангстеров и вдобавок поставил мир на край гибели. – По его вискам ползли капли пота, он яростно писал: «РАБОТАЛ ПОД НАЧАЛОМ РОГОВА НА 109-м ИСПЫТАТЕЛЬНОМ ПОЛИГОНЕ В КАЗАХСТАНЕ». – Сам того не зная, он стал участником Великой русской мужской климактерической революции восьмидесятых. У него за спиной вся эта ложь, Сталин, хрущевский проблеск, долгая тьма Брежнева. Однако у него еще есть силы на один порыв, у него есть последний климактерический шанс оставить свой след на земле. А в ушах звенят новенькие лозунги: революция сверху, открытость, мир, перемены, мужество, перестройка. Его даже побуждают восстать.
  Уолтер задыхался, но писал даже еще быстрее: «ТЕЛЕМЕТРИЯ, КОДИРОВАНИЕ, ТОЧНОСТЬ, одновременно задавая между всхрипами риторические вопросы:
  – Куда они попадут? Какое число и как близко ляжет к какому числу мишеней и когда? Каковы расширение и температура наружного слоя? Воздействие силы тяжести? Критические вопросы, а Дрозд знает ответы. Знает, потому что его обязанность – заставлять ракеты говорить в полете, да так, чтобы американцы их не расслышали. В этом он мастак. Потому что он создал системы кодирования, на которых американские супер-подслушиватели в Турции и Китае все зубы поломали. Он находит все ответы, а братец Рогов пердит их своим господам в Москве. В чем, согласно Дрозду, и заключается специальность профессора Рогова. «Профессор Аркадий Рогов – пресмыкающийся жополиз», – сообщает он нам в тетради номер два. Заключение абсолютно верное. Аркадий Рогов как раз и есть предсказуемый, высокооплачиваемый, бесхребетный жополиз, который выполняет свою норму и честно отрабатывает свои ордена и привилегии. Кого он нам напоминает? А никого! И уж, конечно, не нашего дражайшего Клайва. И Дрозд срывается. Он исповедуется в своих муках Кате, а Катя говорит: «Чем хныкать, сделай что-нибудь!» И он, черт побери, делает! Он преподносит нам все, на что сумел наложить руку. Сокровища «Тысяча и одной ночи», удвоенные и утроенные. Коды раскодированные. Телеметрия en clair16. Ретроспективные ключи к кодам, чтобы мы могли перепроверить. Чистую неприкрашенную правду, до того, как ее подгримировали для московского потребления. Ну, хорошо, он не в своем уме. А кто в своем из тех, кто чего-то стоит? – Он допил бокал, и я увидел, что его лицо сморщилось в багровый сгусток боли, смущения, гнева. – Жизнь – это черт знает что! – докончил он, всовывая свой бокал мне в руку.
  Я еще не сообразил, что происходит, а он проскользнул мимо нас на лестницу, и мы услышали, как одна за другой открывались и захлопывались стальные двери, пока он не выбрался на улицу.
  – Уолтер превратился в обузу, – сухо объяснил мне Клайв на следующее утро, когда я в него вцепился. – Ну, хорошо, для нас он был просто эксцентричным чудаком. Но другие… – В первый и последний раз Клайв при мне почти признал наличие половой жизни и тут же поспешил поправиться. – Я передал Уолтера в отдел подготовки, – продолжал он с самым ледяным своим видом. – На той стороне слишком многие посматривали на него косо.
  На той стороне Атлантического океана, естественно.
  * * *
  Вот так исчез Уолтер, чудесный Уолтер, и я не ошибся: мормонов мы больше ни разу не видели, и Клайв ни разу о них не упомянул. Были они просто посланцами Лэнгли или сами вынесли приговор и определили кару? Или они были вовсе не из Лэнгли, а представляли одну из непрерывно множащихся аббревиатур, особенно возмущавших Неда, когда он жаловался Клайву на обилие копий по Дрозду? Или они были излюбленной мишенью ненависти Неда – ведомственными психиатрами?
  Но кем бы они ни были, их мимолетный визит сказался на всем Русском Доме, и пустота, оставленная Уолтером, зияла, точно воронка, оставленная снарядом наших ближайших союзников. Боб ощущал это, и его помучивал стыд. Даже гранитному Джонни было не по себе.
  – Вам придется более активно участвовать в операции, – сказал мне Нед.
  Жалкая компенсация за исчезновение Уолтера!
  * * *
  – Тебя опять что-то грызет, – сказала Ханна.
  Был обеденный перерыв. Работает она неподалеку от Риджентс-парка, и иногда в теплые дни мы вместе съедаем по бутерброду. Иногда даже заглядываем в зоопарк. А иногда она дает онкологическому институту передышку, и заканчиваем мы прогулку в постели.
  Я справился о ее муже, Дереке. Он – одна из немногих наших общих тем. Дерек опять затеял ссору? Избил ее? В те дни, когда мы были самозабвенными любовниками, мне порой казалось, что связывает нас именно Дерек. Но сегодня она не хотела разговаривать о Дереке. Она хотела знать, что меня грызет.
  – Они выбросили вон человека, который был мне симпатичен, – сказал я. – То есть не вон, а в местное мусорное ведро.
  – В чем он провинился?
  – Ни в чем. Просто они взяли да и взглянули на него под другим углом.
  – А почему?
  – Потому что им так удобнее. Не сочли возможным долее терпеть его, учитывая определенные требования.
  Она обдумала мои слова.
  – То есть подчинились условностям, ты это имеешь в виду? – заметила она. А подразумевала: как ты, как мы с тобой. И почему я продолжаю с ней видеться? Тянет на место былого преступления? В тысячный раз ищу у нее отпущения грехов? Или я прихожу к ней, как мы приходим в школу, где когда-то учились, в попытке понять, куда девалась наша юность?
  Ханна все еще красива, хоть это-то утешение у меня есть. Седина и грузность еще впереди. Когда я вижу, как ее лицо вдруг озаряется изнутри, вижу ее храбрую трепетную улыбку, она мне кажется совсем такой, как двадцать лет назад, и я говорю себе, что нисколько ее не погубил. «С ней ничего плохого не произошло. Погляди на нее. Она улыбается, целая и невредимая. Пинает ее Дерек, а вовсе не ты».
  Но не знаю. Не знаю…
  * * *
  «Юнион Джек»17, приводивший в такую ярость диктатора Сталина, когда тот взирал на него с зубчатых стен Кремля, вяло обвис на флагштоке во дворике перед английским посольством. Кремовый дворец за ним напоминал свадебный торт былых времен, готовый к тому, чтобы новобрачная его нарезала; река покорно подставляла масляно поблескивающую спину утреннему проливному дождю. У чугунных ворот двое русских полицейских изучали паспорт Барли, а чернила расплывались в дождевых каплях. Младший списал его фамилию. Старший все еще недоверчиво сравнивал его заострившиеся черты с лицом на фотографии. Коричневый плащ Барли промок насквозь. Волосы прилипли к голове. Он, казалось, стал чуть ниже ростом.
  – Нет, ну и погодка! – воскликнула благовоспитанная девица в плиссированной клетчатой юбке, перехватывая его в вестибюле. – Здравствуйте, я Фелисити. А вы тот, за кого я вас принимаю, ведь так? Совсем вымокший Скотт Блейр? Советник по экономическим вопросам ждет вас.
  – Но экономисты вроде бы помещаются в другом здании?
  – Нет, там по вопросам торговли. Это совсем другое.
  Барли последовал за ее виляющим задиком вверх по парадной лестнице. У него всегда, когда он попадал в стены английских представительств за границей, возникало ощущение сдвига в пространстве, но в это утро оно было абсолютным. Фальшиво насвистывал мальчишка-почтальон, доставлявший ему газеты в Хэмпстеде. Полотер урчал и порыкивал, как кооперативный молочный фургон. Было только восемь утра, и официальная Британия еще официально не пробудилась. Советник по экономическим вопросам оказался коренастым шотландцем с серебряными волосами. Фамилия его была Крейг.
  – Мистер Блейр! Сэр! Как поживаете? Прошу, садитесь! Чай или кофе? На вкус, боюсь, они неразличимы, однако мы над этим работаем. Мало-помалу, но мы добьемся результатов.
  Схватив плащ Блейра, он распял его на вешалке министерства общественных работ. С фотографии в рамке над письменным столом на них смотрела королева в амазонке. Карточка рядом с ней предупреждала: устная речь в этой комнате требует осторожности. Фелисити принесла чай и печенье. Крейг энергично сыпал словами, точно ему не терпелось поскорее выложить все свои новости. Его красное лицо глянцевито поблескивало после бритья.
  – А, да! Я слышал, эти бандиты в ВААПе устроили вам хорошенькую карусель! Но хоть что-нибудь вам понять удалось? Вы чего-то добились или дело ограничивается сладкими московскими речами? Видите ли, тут все – только имитация деятельности. Редко, ах, как редко удается действительно заключить сделку. Мысль о прибылях чужда им, как и усердие. Сплошной подхалимаж и взаимное почесывание, сами понимаете, чего. Как я не устаю повторять: что может быть немыслимее неизлечимой лени в сочетании с недостижимыми видениями? Совсем недавно посол воспользовался в депеше этим моим выражением и спасибо не сказал. Чего, впрочем, и не требовалось. Нет, вы объясните, как они выйдут из положения при экономике, построенной на безделье, трайбализме и скрытой безработице? Ответ: и не выйдут. Когда они освободятся от всего этого? Что произойдет, если освободятся? Ответ: одному богу известно. Здешний книжный мир представляется мне миниатюрным воплощением всей стоящей перед ними дилеммы. Вам ясна моя мысль?
  Он гремел, пока, видимо, не решил, что Барли и микрофонам на сегодня достаточно.
  – Ну, наша маленькая беседа доставила мне большое удовольствие. Не скрою, вы дали мне много пищи для размышления. Главная опасность в нашем деле – оказаться отрезанными от источников. А теперь не разрешите ли познакомить вас кое с кем? Иначе сотрудники канцелярии мне этого никогда не простят.
  Властно кивнув, он пошел впереди по коридору к металлической двери со зловещим глазком. Дверь открылась перед ними и закрылась, едва Барли переступил порог.
  «Крейг – ваш связной, – предупредил его Нед. – Сущий черт, но доставит вас к вашему поводырю».
  * * *
  В первый момент Барли показалось, что он очутился в затемненной больничной палате, а во второй – что в сауне, так как единственный свет исходил от пола в углу и пахло сосновой смолой. Затем он решил, что сауна подвешена, так как пол чуть покачивался.
  Осторожно присев на стул, он различил за столом две фигуры. Над первой висел завернувшийся снизу плакат с изображением лейб-гвардейца, обороняющего Лондонский мост. Над второй озеро Уиндермир томно нежилось в лучах заката, иждивением «Бритиш рейл-уэйз».
  – Браво, Барли! – воскликнул из-под лейб-гвардейца английский голос, чем-то сходный с голосом Неда. – Меня зовут Падди, уменьшительное от Патрика, а это Сай. Он американец.
  – Привет, Барли, – сказал Сай.
  – Мы здесь просто на посылках, – пояснил Падди. – И, естественно, довольно стеснены в своих возможностях. Главная наша обязанность – обеспечивать верблюдов и горячее питание. Нед просил передать его самый теплый привет. И Клайв тоже. Не будь они такими мечеными, то сами приехали бы сюда грызть ногти вместе с нами. Что поделаешь, профессиональный риск, рано или поздно нас всех это ждет.
  Пока Падди говорил, скудный свет мало-помалу извлек его из мглы. Он был крепко сбит, но гибок, с косматыми бровями и устремленными в неведомую даль глазами открывателя новых земель. Сай был выутюжен, элегантен и на десяток лет моложе. Их четыре руки лежали на плане Ленинграда. Манжеты Падди были обтрепаны, а у Сая – накрахмалены.
  – Да, кстати, мне поручено спросить, хотите ли вы продолжать? – сказал Падди, словно это была остроумная шутка. – Если предпочтете устраниться, ваше право, и никаких претензий. Так как же?
  – Западний убьет меня, – буркнул Барли.
  – За что?
  – Я его гость. Он оплачивает мои счета, занимается моей программой. – Барли потер ладонью лоб, словно стараясь восстановить связь с мозгом. – Что я ему скажу? Не могу же я просто сорваться с места: пока-пока, мне пора в Ленинград. Он подумает, что я свихнулся.
  – Но ведь вы говорите – Ленинград, а не Лондон, – сказал Падди настойчиво и ласково.
  – У меня нет визы. Есть только для Москвы. Не для Ленинграда.
  – Ну, а если?
  Опять долгая пауза.
  – Мне надо поговорить с ним, – сказал Барли, точно это было исчерпывающее объяснение.
  – С Западним?
  – С Гёте. Я должен с ним поговорить.
  Привычным жестом проведя тыльной стороной ладони по губам, Барли поглядел на нее, словно ожидая увидеть кровь.
  – Лгать ему я не буду, – буркнул он.
  – Об этом и речи нет. Неду нужно честное сотрудничество. Без обмана.
  – И нам тоже, – добавил Сай.
  – Хитрить я с ним не стану. Буду говорить либо прямо, либо никак.
  – Нед ничего другого и не предполагает, – сказал Падди. – Мы хотим дать ему все, в чем он нуждается.
  – Мы тоже, – добавил Сай.
  – «Потомак – Бостон, инкорпорейтед», Барли. Ваш новый американский торговый партнер, – произнес Падди другим голосом, заглядывая в лежащую перед ним бумагу. – Глава издательства – некий мистер Хензигер, верно?
  – Дж.П., – сказал Барли.
  – Знакомы с ним?
  Барли мотнул головой и поморщился.
  – С фамилией в контракте, – сказал он.
  – И больше вы с ним никак не соприкасались?
  – Раза два мы говорили по телефону. Нед решил: пусть нас послушают по трансатлантическому кабелю. Крыша.
  – Но никакого воображаемого портрета его вы не составили? – не отступал Падди, который всегда старался добиваться четких ответов, что превращало его в педанта. – Он для вас не конкретная личность?
  – Он – фамилия с деньгами и конторой в Бостоне, он – голос в телефонной трубке. И ничего больше.
  – А в ваших разговорах с местными третьими лицами, например с Западним, Дж.П.Хензигер в качестве пугала не фигурировал? Вы не снабдили его наклеенной бородой, деревянной ногой или ужасающей сексуальностью? Ничего такого, что необходимо было бы учесть, облекая его, так сказать, в живую плоть?
  Барли задумался над вопросом, а затем словно забыл о нем.
  – Так нет? – спросил Падди.
  – Нет, – сказал Барли и снова некстати мотнул головой.
  – В таком случае может произойти следующее, – сказал Падди. – Мистер Дж.П.Хензигер, «Потомак – Бостон», молодой, энергичный, напористый, в настоящее время отдыхает в Европе с супругой. Самый разгар туристического сезона. В данный момент, скажем, они находятся в Хельсинки, в отеле «Марски». Бывали в «Марски»?
  – Как-то заглянул туда выпить, – ответил Барли, словно признаваясь в постыдной тайне.
  – И, со свойственной американцам импульсивностью, Хензигеры внезапно решают поглядеть Ленинград. Мне кажется, ваш черед, Сай.
  Сай отомкнул улыбку и принял эстафету. Лицо у него, когда оживлялось, становилось напряженным, а говорил он внятно, хотя отрывисто.
  – Хензигеры отправятся в трехдневную автобусную экскурсию, Барли. Визы на финской границе, гид, автобус, ну, словом, вся музыка. Гласность – богатая тема для разговоров по возвращении в Бостон. Он вложил в вас деньги. Зная, что вы сейчас транжирите их в Москве, он просит вас бросить все и поспешить в Ленинград, чтобы носить за ним чемоданы и доложить об успехах. Обычная манера молодых магнатов. Очень типичная. Вас что-то смущает? Что-то не звучит?
  В голове Барли прояснялось, он начинал соображать.
  – Нет. Звучит. Я сумею, если вы сумеете.
  – Сегодня рано утром по лондонскому времени Дж.П. звонит из «Марски» в вашу лондонскую контору и слышит голос вашего автоответчика. С автоматами Дж.П. не разговаривает. И через час, считая от этой минуты, он шлет вам телекс на ВААП Западнему, копия – Крейгу сюда, в посольство, с настоятельной просьбой встретить его в пятницу в Ленинграде в гостинице «Европейская», она же «Европа», где забронированы номера для их группы. Западний заерзает, возможно, испустит душераздирающий вопль, но, поскольку вы тратите деньги Дж.П., Западний, по нашему прогнозу, будет вынужден склониться перед силами рынка. Звучит?
  – Да, – сказал Барли.
  Эстафету перехватил Падди:
  – Если он не совсем идиот, то сам поможет вам с визой. А если надуется, Уиклоу съездит в ОВИР, и они все сделают при нем. На наш взгляд, с Западним вам лучше на эту тему особенно не распространяться. Не расшаркиваться перед ним, не извиняться. Превратите необходимость в добродетель. Скажите ему, что такова в наши дни жизнь на скоростных автострадах.
  – Дж.П.Хензигер – наш человек, – сказал Сай. – Прекрасный работник. Как и его жена.
  Он внезапно умолк.
  Точно судья на ринге, заметивший нарушение, Барли вскинул руку и уставил палец в грудь Падди.
  – Да погодите! Перекройте кран. Минуточку. Что толку от них обоих при всей распрекрасности, если их весь день будут таскать по Ленинграду в туристском автобусе?
  Падди потребовалась лишь секунда, чтобы оправиться от этого внезапного выпада.
  – Скажите ему вы, Сай.
  – Барли, едва они приедут вечером в четверг в гостиницу «Европа», как у миссис Хензигер начнется сильнейшее ленинградское расстройство желудка. Дж.П. не пожелает любоваться достопримечательностями, пока его прекрасная супруга мается животом. И затворится с ней в гостинице. Никаких проблем.
  Падди поставил лампу и блок питания возле карты Ленинграда. Три адреса, полученные от Кати, были обведены красными кружками.
  * * *
  День уже клонился к вечеру, когда Барли позвонил ей, рассчитав, что она как раз будет запирать свои канцелярские скрепки. Он вздремнул и выпил две рюмки шотландского виски, чтобы привести себя в форму. Но когда он начал говорить, голос его зазвучал как-то пронзительно, и ему пришлось понизить его.
  – А! Привет. Значит, добрались благополучно? – Ему почудилось, что за него говорит кто-то совершенно незнакомый. – Поезд в тыкву не превратился?
  – Благодарю вас, все было нормально.
  – Отлично. Собственно, я позвонил, чтобы узнать. Да. И сказать вам «спасибо» за чудесный вечер. Гм-м. И на время попрощаться.
  – И вам спасибо. Он мне много дал.
  – Видите ли, я надеялся, что мы еще раз увидимся. Но беда в том, что мне надо в Ленинград. На меня вдруг свалилось одно дурацкое дело и нарушило все мои планы.
  Долгое молчание.
  – Тогда присядьте, – сказала она.
  «Кто из нас сошел с ума?» – подумал Барли, а вслух сказал:
  – Зачем?
  – У нас есть обычай: перед дальней дорогой немного посидеть. Так вы сидите?
  Он уловил в ее голосе счастливую ноту и почувствовал, что счастлив.
  – Я даже лежу. Годится?
  – Не имею ни малейшего представления. Полагается сесть на чемодан или на скамью, повздыхать и осенить себя крестным знамением. Но, наверное, с тем же результатом это можно сделать и лежа.
  – Совершенно с тем же.
  – А из Ленинграда вы вернетесь в Москву?
  – Вряд ли. Во всяком случае, не в этот раз. Скорее всего, мы оттуда улетим прямо в школу.
  – В школу?
  – То есть в Англию. Мое дурацкое словечко.
  – И что оно означает?
  – Обязательства. Незрелость. Невежество. Обычные английские пороки.
  – У вас много обязательств?
  – Полные чемоданы. Но я учусь сортировать их. Вчера я даже сказал «нет» и поразил всех.
  – А зачем вам надо было говорить «нет»? Почему не сказать «да»? Может быть, они изумились бы еще больше.
  – Пожалуй. В том-то и пробел вчерашнего вечера, правда? Я так и не успел поговорить о себе. Мы говорили о вас, о великих поэтах всех времен, о мистере Горбачеве, об издательском деле. Но главной темы так и не коснулись. Меня. Придется мне приехать еще раз, специально чтобы надоесть вам.
  – Я уверена, что мне вы надоесть не способны.
  – Не могу ли я вам что-нибудь привезти?
  – Простите?
  – Когда опять приеду. Есть какие-нибудь пожелания? Электрическая зубная щетка? Папильотки? Еще какой-нибудь роман Джейн Остин?
  Долгая чудесная пауза.
  – Желаю вам доброго пути, Барли, – сказала она.
  Последний обед с Западним был поминками без покойника. Они сидели – четырнадцать мужчин и ни единой женщины – в огромном и совершенно безлюдном зале верхнего ресторана еще недостроенной гостиницы. Официанты принесли закуски и исчезли в неизвестном направлении. Западнему пришлось послать лазутчиков на их поиски. Ни алкогольных напитков, ни разговоров, не считая усилий Барли и Западнего поддерживать подобие беседы. Из проигрывателя лилась музыка пятидесятых годов, где-то что-то прибивали.
  – А мы такой вечер договорились устроить для вас, Барли! – соблазнял Западний. – Василий принесет барабаны. Виктор одолжит вам саксофон, один мой приятель обещал шесть бутылок самогона собственного изготовления. Придут сумасшедшие художники и писатели. Все слагаемые беспутнейшего вечера, и в вашем распоряжении суббота и воскресенье, чтобы прийти в себя. Да пошлите вы своего потомакского сукина сына ко всем чертям! Мы вас развеселим.
  – Наши денежные мешки – как ваши бюрократы, Алик. Непослушание нам дорого обходится. Как и вам.
  В улыбке Западнего не было ни теплоты, ни прощения.
  – А мы-то думали, что одна из наших московских прославленных красавиц не оставила вас равнодушным! Неужели даже обворожительная Катя не уговорит вас остаться?
  – Какая Катя? – услышал Барли свой голос, все еще не понимая, почему не рухнул потолок.
  Раздались веселые смешки.
  – Это же Москва, Барли! – напомнил ему Западний, очень довольный собой. – Тут шила в мешке не утаишь. Круг интеллигенции тесен, все мы без гроша, а болтать по городскому телефону можно бесплатно. И поужинать с Катей Орловой в уютном, не слишком-то чопорном подвальчике без того, чтобы наутро хотя бы пятнадцать из нас про это не узнали, вам не удастся!
  – Чисто деловая встреча, – сказал Барли.
  – А тогда почему вы не взяли с собой мистера Уиклоу?
  – Слишком молод, – ответил Барли и был вознагражден новым взрывом русского смеха.
  * * *
  Ночной экспресс в Ленинград уходит из Москвы за несколько минут до полуночи, чтобы бесчисленные русские бюрократы могли по традиции потребовать командировочные за лишний день. Купе было четырехместное, и Уиклоу с Барли расположились было на нижних полках, но дородная блондинка потребовала, чтобы Барли уступил ей свое место. Четвертую полку занимал тихий мужчина, видимо, со средствами, который объяснялся с ними на изящном английском языке и лелеял какую-то тайную печаль. Он был облачен в темный строгий костюм, но не замедлил сменить его на полосатую пижаму бешеной расцветки, не посрамившую бы и клоуна, хотя лицо его не стало веселее. Затем блондинка заявила, что и шляпы не снимет, пока мужчины не выйдут из купе. Впрочем, гармония восстановилась, когда она пригласила их обратно и в розовом дорожном халате с помпончиками на плечах принялась вознаграждать их за любезность домашними пирожками. А когда Барли достал бутылку виски, это произвело на нее такое впечатление, что она угостила их еще и колбасой и раз за разом настаивала, чтобы они выпили за здоровье миссис Тэтчер.
  – Вы откуда? – спросил у Барли грустный мужчина через провал между ними, когда они улеглись на своих верхних полках.
  – Из Лондона, – сказал Барли.
  – Лондон в Англии. Не с луны, не со звезд, а из Лондона, который в Англии, – объявил грустный мужчина и, в отличие от Барли, вроде бы тут же уснул. Однако часа через два, когда они остановились на какой-то станции, он продолжил разговор. – Вы знаете, где мы сейчас? – спросил он, даже не потрудившись проверить, не спит ли Барли.
  – Нет.
  – Если бы с нами ехала Анна Каренина и у нее прояснилось бы в голове, она именно тут дала бы отставку никчемному Вронскому.
  – Великолепно, – ответил Барли в полном недоумении. Виски у него больше не было, но у грустного мужчины нашелся грузинский коньяк.
  – Было болото, болотом и осталось, – сказал грустный мужчина. – Если вы изучаете русскую болезнь, то должны пожить в русском болоте.
  Он подразумевал Ленинград.
  * * *
  Глава 10
  Ватное небо низко нависало над импортными дворцами и придавало им унылый вид даже в их изысканных нарядах. В парках по-летнему звучала музыка, но лето пряталось за облаками, а над венецианскими каналами колебалась и обманывала зрение белесая нордическая дымка. Барли, как всегда, когда он ходил по Ленинграду пешком, охватывало ощущение, будто он все время попадает в разные города – то в Прагу, то в Вену, а вот это – кусочек Парижа или уголок Риджентс-парка. Но он не знавал другого города, который вот так прятал бы свой стыд за столькими прелестными фасадами или с улыбкой задавал бы столько страшных вопросов. Кто молился в этих запертых ирреальных церквах? И чьему богу? Сколько трупов запруживало эти изящные каналы, сколько их, замерзших, уплывало в море? Где еще на земле такой разгул варварства воздвигал себе такие изящные памятники? Даже прохожие с их медлительной речью, вежливостью, сдержанностью, казалось, были скованы друг с другом чудовищным притворством. И Барли, неторопливо гуляя по улицам, с любопытством озираясь, как всякий турист (и отсчитывая про себя минуты, как всякий шпион), чувствовал себя участником этого обмана.
  Он пожал руку американскому магнату, который не был магнатом, и вместе с ним посетовал на злополучное недомогание его жены, которая была совсем здорова, но вот женой его скорее всего не была.
  Он поручил своему подчиненному, который не был его подчиненным, оказывать всяческую помощь в беде, которая не произошла.
  Он шел на встречу с автором, который не был автором, а искал мученичества в городе, где мученичество можно было обрести бесплатно, даже не обязательно выстояв очередь.
  Он совсем окостенел от страха и четвертый день подряд мучился похмельем.
  Наконец-то он стал жителем Ленинграда.
  Внезапно очутившись на Невском, он обнаружил, что посматривает по сторонам в поисках кафетерия под неофициальным названием «Сайгон» – самого подходящего места для поэтов, торговцев наркотиками и спекулянтов, но никак не для профессорских дочек. «Мой отец был прав, – услышал он ее голос. – Победа всегда остается за системой».
  У него – благодаря Падди – была своя карта Ленинграда, изданная в ФРГ на нескольких языках. А Сай вручил ему потрепанную книжку в мягкой обложке, выпущенную издательством «Пенгуин», – «Преступление и наказание» – в переводе, от которого он сатанел. Карта и роман покоились в полиэтиленовом пакете. По требованию Уиклоу. И не в каком-нибудь, а именно в этом, с рекламой мерзостных американских сигарет, узнаваемом за тысячу шагов. Теперь заветной целью его жизни было проследить путь Раскольникова в роковой день убийства старухи – потому-то он и разыскивал двор, выходивший на канал Грибоедова. Чугунные ворота, раскидистое дерево за ними. Он медленно вошел, справляясь с книжкой, а потом осторожно перевел взгляд на запыленные окна, словно ожидая увидеть сочащуюся по желтой штукатурке кровь старой ростовщицы. Лишь иногда он разрешал своему взгляду устремиться в никуда (привилегия английских высших классов), включавшее такие объекты, как людей, проходящих мимо (или не проходящих и ничем не занятых), или калитку, ведущую на улицу Плеханова и известную, по словам Падди, только старожилам города, например ученым, в юности своей студентам ЛИТМО, за углом, которые, однако, насколько мог судить Барли после каждого своего экскурса в никуда, вовсе не собирались сюда возвращаться.
  Он глотнул воздуха. Под ложечкой вздувался пузырь тошноты. Толкнул калитку, вошел в дверь. Поднялся по нескольким ступенькам к парадному входу. Поглядел по сторонам и снова притворился, будто проверяет что-то по роману, а в спину ему врезалась проклятая сбруя с микрофонами. Он повернулся, небрежным шагом прошел назад через двор под раскидистым деревом и вновь оказался на набережной канала. Десять минут, сказал Падди, вручая ему поцарапанный спортивный хронометр взамен ненадежной семейной реликвии. Пять – до, пять – после, затем – отбой.
  – Вы с дороги сбились? – спросил бледный мужчина, слишком пожилой для фарцовщика. Очки итальянского гонщика и кроссовки. Акцент – русский, выговор – американский.
  – Давно уже сбился, старина, – вежливо ответил Барли. – Такая уж у меня привычка.
  – Хотите мне что-нибудь продать? Сигареты? Виски? Авторучку? Или наркотики? Валюту? Еще что-нибудь?
  – Спасибо, но мне и так хорошо, – ответил Барли, радуясь нормальному звучанию своего голоса. – А если бы вы не загораживали солнце, так было бы еще лучше.
  – Хотите познакомиться с интернациональной компанией, включая девочек? Могу показать вам подлинную Россию, которую так просто не увидеть.
  – Старина, откровенно говоря, не думаю, чтобы вы узнали подлинную Россию, даже если бы она взяла и укусила вас за яйца, – ответил Барли, вновь разворачивая карту. Непрошеный собеседник неторопливо отошел.
  По пятницам, сказал Падди, даже великие ученые делают то же, что и все прочие. Закрывают лавочку до понедельника и напиваются. Три дня гуляют, хвастают друг перед другом своими свершениями, с выгодой обмениваются результатами. Ленинградские устроители кормят их обильными обедами, но оставляют им время пошляться по магазинам, прежде чем они вернутся в свои почтовые ящики. Это и даст вашему приятелю возможность ускользнуть от своей группы, если у него есть такое намерение.
  Моему приятелю. Моему приятелю Раскольникову. Не его приятелю. Моему. На случай, если я провалюсь.
  Одно рандеву – зеро, остаются еще два.
  Барли встал, потер спину и, располагая временем в избытке, продолжил литературную прогулку по Ленинграду. Снова перейдя Невский проспект и глядя на выдубленные лица людей, рыщущих по магазинам, он в приливе родственного чувства внутренне взмолился, чтобы они приняли его в свои ряды: «Я же один из вас! Я разделяю вашу растерянность! Примите меня! Спрячьте! Не замечайте!» Он взял себя в руки. Глазей по сторонам. Выгляди идиотом. Пялься на все и вся.
  За спиной у него высился Казанский собор. Перед ним вставал Дом книги, где, как добросовестный издатель, Барли замедлил шаги, косясь на окна, посматривая вверх на башенку-коротышку с омерзительным глобусом. Но потом ускорил шаги из опасения, что его увидят из редакций на верхних этажах и узнают. Он свернул на улицу Желябова и направился к большому универмагу, где в витринах красовались манекены, одетые по английским модам времен войны, и меховые шапки не по сезону. Он остановился перед входом, открытый всем взглядам, подвесил пакет на указательный палец и развернул карту, чтобы спрятаться в ней.
  Только не здесь! Бога ради, не здесь. Где-нибудь в пристойном уединении, Гёте! Пожалуйста! Не здесь.
  «Если он предпочтет магазин, значит, его устроит шумная встреча на людях, – сказал Падди. – Всплеснет руками и возопит: „Скотт Блейр! Да неужели вы!“
  Следующие десять минут Скотт Блейер не думал ни о чем. Он смотрел на карту, поднимал голову и смотрел на здания. Смотрел на девушек, и девушки в этот летний день в Ленинграде посматривали на него. Но их отзывчивость его не успокоила, и он снова спрятался в карту. Пот сползал по его грудной клетке градинами. Воображение подсказывало ему, что микрофоны вот-вот устроят короткое замыкание. Дважды он прокашливался, опасаясь, что не сможет говорить. А когда попытался облизать губы, то обнаружил, что язык у него совершенно сух.
  Десять минут истекли, но он выждал еще две – ради себя, ради Кати, ради Гёте. Сложил карту – не по тем сгибам, но, впрочем, это у него никогда толком не получалось. Сунул ее в кричащий пакет. Смешался с толпой пешеходов и обнаружил, что все-таки способен ходить, как все, не спотыкаясь, не растягиваясь во всю длину на тротуаре под треск костей.
  Он неторопливо побрел назад по Невскому к Аничкову мосту, высматривая остановку седьмого троллейбуса до Смольного для своего третьего и заключительного выступления перед собранием ленинградских шпионов.
  В очереди впереди него стояли два парня в джинсах. Позади него – три бабушки. Подошел троллейбус, парни вскочили в дверь, Барли тоже вошел. Парни громко переговаривались. Пожилой мужчина встал, уступая место одной из бабушек. «Мы тут все хорошие ребята», – думал Барли, вновь испытывая потребность найти опору в тех, кого он обманывал. Мальчишка, хмуро заглядывая ему в лицо, о чем-то спрашивал. С внезапным озарением Барли оттянул рукав и показал ему стальные часы Падди. Мальчишка вгляделся и с шипящим свистом втянул воздух. Троллейбус, заскрежетав, остановился.
  «Струсил! – с облегчением думал Барли, входя в сад. Солнце вырвалось из облаков. – Не хватило духу, и можно ли его винить?»
  Но тут он его увидел. Гёте, как и было обещано. Гёте, великий любовник и мыслитель, сидел на третьей скамье слева от вас, когда свернете на песчаную аллейку, нигилист, не принимающий на веру ни одного принципа.
  * * *
  Гёте. Углубленный в газету. Трезвый и вдвое меньше жившего у него в памяти. В черном костюме, да, но похожий на собственного более щуплого и куда более старшего брата. Сердце Барли провалилось в пустоту и тут же взыграло при виде этой полнейшей заурядности. Тень великого поэта исчезла. Когда-то гладкое лицо бороздили морщины. В этом русском бородатом мелком служащем, зашедшем в общественный сад посидеть на скамейке и подышать свежим воздухом, не было ни взрывчатости, ни стремительности.
  И все-таки – Гёте. Сидит под сенью русских воюющих между собой храмов, менее чем на пистолетный выстрел от огневых статуй Маркса, Энгельса, Ленина, которые сурово и бронзово смотрят на него со своих странно разделенных пьедесталов; менее чем на мушкетный выстрел от священной комнаты № 67, где Ленин устроил свой штаб в петербургском Институте благородных девиц; ближе, чем на похоронный марш, от голубого барочного собора, построенного Растрелли для утешения стареющей императрицы. На расстоянии, которое легко пройдет человек с завязанными глазами, от ленинградского обкома и могучего полицейского у его врат, грозно взирающего на освобожденные массы.
  В этот нескончаемый момент чудовищной нормальности Барли вдруг тупо вспомнил: «Смольный» происходит от слова «смола» – тут Петр Великий хранил смолу, которой смолились корабли первого русского военного флота.
  Люди вокруг Гёте выглядели столь же естественными, как и он сам. Пасмурное небо прояснилось, и солнечные лучи творили чудеса: добропорядочные граждане, словно охваченные единым порывом, принялись раздеваться. Голые по пояс юноши, девушки, точно брошенные букеты, объемистые женщины в атласных бюстгальтерах раскинулись на траве у ног Гёте, крутя транзисторы, жуя бутерброды, разговаривая о чем-то, что заставляло их то морщиться, то задумываться, то хохотать.
  Мимо скамьи шла покрытая щебнем дорожка. Барли свернул на нее, вчитываясь в пояснения на обороте карты. В поле, объяснил Нед, в моменты, отведенные соблюдению жутковато-гротескного этикета их ремесла, инициатива принадлежит источнику, он звезда, и звезда решает, состоится ли встреча или отменить ее.
  Пятьдесят шагов отделяли Барли от его звезды, но дорожка соединяла их, как прямая, прочерченная по линейке. Он идет слишком быстро? Или слишком медленно? То он почти наступал на пятки идущей впереди парочке, то на него наталкивались сзади. Если он словно проигнорирует вас, инструктировал Падди, выждите пять минут и попробуйте еще раз. Поглядывая из-за карты, Барли увидел, как Гёте поднял голову, будто почуяв его приближение. Увидел меловую белизну его щек и темные провалы глаз, а потом – меловую белизну газеты, складываемой, точно одеяло после ночлега в палатке. Он увидел угловатость и несогласованность движений, и в его лихорадочном мозгу возникла фигура, аккуратно появляющаяся из дверец курантов в каком-нибудь швейцарском городке: вот я поднимаю белое лицо, вот я отбиваю двенадцать взмахами белого флажка, вот я опускаю руку и удаляюсь. Сложив газету, Гёте сунул ее в карман и педантично посмотрел на свои часы. Затем, все с той же механичностью, он занял свое место в армии пешеходов и вместе с ними зашагал к реке.
  Теперь темп походки Барли определился: он шагал с той же скоростью, что и Гёте. А тот свернул на дорожку, уводившую к цепочке припаркованных автомобилей. Барли шел за ним следом, глаза и мысли его были ясны. Обогнув автомобили, он увидел, что Гёте стоит у парапета стремительной Невы и речной ветер надувает его пиджак. Мимо проходил прогулочный катер, но пассажиры на палубе словно бы совсем не радовались своей прогулке. Проплыл угольщик, весь в сургучных разводах сурика – клубы его смрадного дыма в танцующих отблесках реки казались прекрасными. Гёте перегнулся через парапет и вглядывался в бегущую воду, словно стараясь вычислить скорость течения. Барли направился к нему, шаркая подошвами и с утроенным вниманием штудируя карту. Даже когда он услышал безукоризненный английский, который разбудил его на террасе в Переделкине, он отозвался не сразу.
  – Сэр… Извините, сэр, но, если не ошибаюсь, мы знакомы.
  Однако Барли не пожелал услышать: голос был слишком нервным, слишком искательным. Он свел брови, вперив взгляд в столбцы пояснений. Просто еще один фарцовщик, твердил он себе. Еще один торговец наркотиками или сводник.
  – Сэр… – повторил Гёте, словно он вдруг утратил уверенность.
  Только теперь, уступая настойчивости незнакомца, Барли с неохотой поднял голову.
  – Вы ведь мистер Скотт Блейр, сэр, известный английский издатель?
  Тут Барли наконец вынудил себя узнать окликнувшего его человека – сначала с сомнением, а потом с непритворным, хотя и приглушенным удовольствием – и протянул ему руку.
  – Черт подери! – сказал он негромко. – Господи боже! Провалиться мне на этом месте – великий Гёте! Мы познакомились на том литературном сборише, где трезвы были только мы двое. Как вы себя чувствуете?
  – Я? Очень хорошо, – ответил Гёте голосом, еще напряженным, но набирающим уверенность. И все-таки рука, которую пожал Барли, была скользкой от пота. – В эту минуту даже не представляю, что можно чувствовать себя лучше. Добро пожаловать в Ленинград, мистер Барли. Как жаль, что у меня почти не осталось свободного времени. Но, может быть, пройдемся немного? Обменяемся мыслями? – Его голос только чуть понизился. – Так безопаснее, – объяснил он.
  И, ухватив Барли за локоть, он быстро повел его по набережной. Эта нервная настойчивость заставила Барли забыть все тактические соображения. Он смотрел на подскакивающую фигуру рядом с собой, на бледность щек, рассеченных морщинами боли, или страха, или тревоги. Увидел затравленный взгляд, испуганно вскидываемый на лица всех встречных. И у него осталось одно желание – защитить Гёте ради него самого, ради Кати.
  – Если бы мы шли так полчаса, то увидели бы «Аврору», крейсер, холостым выстрелом возвестивший начало революции. Но следующая революция начнется несколькими мягкими тактами Баха. Уже пора. Вы согласны?
  – И без дирижера, – сказал Барли с улыбкой.
  – А может быть, одним из тех джазовых мотивов, которые вы так блестяще играете. Да-да! Вы возвестите нашу революцию, сыграв на саксофоне Лестера Янга. Вы читали новый роман Рыбакова? Двадцать лет под запретом, а потому великий русский шедевр. На мой взгляд, это насилие над временем.
  – Он еще не вышел на английском.
  – А мой вы прочли? – Худые пальцы больно стиснули его локоть. Загнанный голос перешел в бормотание.
  – То, что был способен понять в нем.
  – И ваше мнение?
  – Очень смело.
  – Только и всего?
  – Он сенсационен. Насколько я способен понять. Просто велик.
  – В ту ночь мы нашли друг друга. Это было чудо. Вы знаете нашу русскую поговорку: «Рыбак рыбака видит издалека»? Мы с вами – рыбаки. И нашей правдой насытим тысячи.
  – Может быть… – сказал Барли с сомнением и почувствовал, что изможденное лицо повернулось к нему. – Мне надо бы обсудить это с вами, Гёте. Есть кое-какие трудности.
  – Для этого вы здесь. Как и я. Спасибо, что приехали в Ленинград. Когда вы его опубликуете? Надо как можно быстрее. Наши писатели ждут три года, если не все пять. Даже Рыбаковы. Мне это не подходит. У России нет времени. Нет его и у меня.
  Вверх по реке поднималась вереница буксиров, к ним в кильватер нахально пристроился двухвесельный ялик. Влюбленная парочка обнималась у парапета. В тени собора юная мать одной рукой покачивала коляску, а другой держала перед глазами раскрытую книгу.
  – На московскую аудиоярмарку я не приехал, и Катя отдала вашу рукопись одному моему коллеге, – осторожно объяснил Барли.
  – Я знаю. Ей пришлось рискнуть.
  – Но вы не знаете, что, вернувшись в Англию, он меня там не нашел. И передал ее в официальные руки. Надежным людям. Экспертам.
  Гёте резко и испуганно повернулся к Барли, его измученное лицо потемнело от отчаяния.
  – Не терплю экспертов, – сказал он, – они наши тюремщики. Никого в мире я не презираю так, как экспертов.
  – Но вы же и сам эксперт, верно?
  – Значит, я знаю, о чем говорю! Эксперты – наркоманы, они ничего не решают! Они слуги любой нанявшей их системы. Они продлевают ее существование. Когда нас будут пытать, то пытать нас будут эксперты. Когда нас будут вешать, то вешать нас будут эксперты. Или вы не читали мою рукопись? Когда мир будет уничтожен, то уничтожат его не сумасшедшие, а здравый смысл экспертов и суперневежество бюрократов. Вы меня предали!
  – Вас никто не предавал, – резко сказал Барли. – Рукопись волей случая попала не по адресу, только и всего. Наши бюрократы – не ваши бюрократы. Они ее прочли. Пришли в восхищение, но им нужно больше знать о вас. Они могут поверить содержанию, только если поверят источнику.
  – Но опубликовать ее они хотят?
  – В первую очередь они хотят убедиться, что вы не обманщик, а для этого им лучше всего было бы поговорить с вами.
  Гёте шагал стремительно, увлекая за собой Барли. Он глядел прямо перед собой, по его вискам сползали капли пота.
  – Гёте, я гуманитарий, – пропыхтел Барли, смотря на обращенный к нему затылок. – Мои познания в физике исчерпываются «Беовульфом»18, девочками и теплым пивом. Это не моего ума дело. И не Катиного. Если вы хотите идти по такой дороге, то идите с экспертами, а нас не втягивайте. Я приехал, чтобы сказать вам именно это.
  Они пересекли дорожку и зашагали по газону. Компания школьников расступилась, давая им дорогу.
  – Вы приехали сказать, что отказываетесь опубликовать мою рукопись?
  – Да как я могу ее опубликовать? – возразил Барли, заражаясь отчаянием Гёте. – Даже если бы мы сумели привести ее в порядок, как же Катя? Она ваша связная, или вы забыли? Она передала оборонные секреты Советского Союза иностранной державе. Тут особенно не посмеешься. Если они про вас узнают, ее можно считать мертвой, едва первый тираж ляжет на прилавок. И какова же роль издателя? По-вашему, я усядусь в Лондоне поудобнее и нажму на кнопку, которая уничтожит вас обоих?
  Гёте тяжело дышал, но его глаза перестали шарить по лицам прохожих и обратились на Барли.
  – Послушайте меня! – умоляюще сказал Барли. – Погодите минутку. Я понимаю, я искренне думаю, что понимаю. У вас был талант, а им недостойно злоупотребляли. Вы знаете все гнилые места системы и хотите омыть душу. Но вы не Христос и вы не Печерин. Вы не в зале суда. Если вы хотите убить себя, это ваше дело. Но вы же убьете и ее. А если вам все равно, кого вы убиваете, значит, для вас не имеет значения, кого вы спасаете.
  Они приближались к уголку, предназначенному для пикников: столы и сиденья были сделаны из бревен и пней. Они сели рядом, Барли развернул карту, и оба сделали вид, будто что-то вместе в ней ищут. Гёте все еще взвешивал слова Барли, примерял их к своим целям.
  – Существует одно только теперь, – объяснил он наконец еле слышным шепотом. – Нет иных измерений, кроме теперь. В прошлом мы все делали плохо во имя будущего. Теперь мы должны все делать хорошо во имя настоящего. Терять время – значит потерять все. Наша русская история второго шанса нам не предоставляет. Когда мы прыгаем через пропасть, она не дарит нам возможности сделать в воздухе дополнительный шаг. А когда мы не допрыгиваем, она вознаграждает нас по заслугам – еще одним Сталиным, еще одним Брежневым, еще одной чисткой, еще одним ледниковым периодом пронизанного ужасом однообразия. Если нынешнее поступательное движение не замрет, я буду в авангарде. А если оно прекратится или даст обратный ход, я стану еще одной статистической единицей нашей послереволюционной истории.
  – Как и Катя, – сказал Барли.
  Рука Гёте ползла и ползла по карте, не в силах остановиться. Он оглянулся по сторонам, потом продолжал:
  – Мы в Ленинграде, Барли, колыбели нашей великой революции. Здесь никто не одерживает победы без жертв. Вы сказали, что нам следует провести эксперимент с человеческой натурой. Так почему же вас так шокирует моя попытка осуществить ваши слова на практике?
  – В тот день вы неправильно меня оценили. Я не тот, кем вы меня сочли. Я никчемный краснобай, и только. Просто вы познакомились со мной, когда ветер дул в нужном направлении.
  С пугающим самообладанием Гёте растопырил пальцы и прижал обе ладони к карте.
  – Можете не напоминать мне, что человек не тождествен своей риторике, – сказал он. – Наши новые люди говорят об открытости, разоружении, мире. Так пусть они получат свою открытость. И свое разоружение. И свой мир. Поймаем их на слове, дадим им то, чего они просят. И добьемся, чтобы на этот раз они не могли отвести стрелки часов назад. – Он вскочил, вырвался из тесного пространства между скамьей-бревном и столом.
  Барли тоже встал.
  – Гёте, ради бога, взгляните на все проще.
  – К дьяволу «проще»! «Проще» – вот что убивает! – Он пошел по дорожке размашистым шагом. – Мы не покончим с проклятием секретности, передавая секреты из рук в руки, точно воры! Моя жизнь обернулась сплошной ложью, а вы хотите, чтобы я держал это в секрете! На чем держится ложь? На секретности. Почему наши великие провидения обернулись этим жутким хаосом? Из-за секретности. Каким образом вы скрываете от своего народа безумие ваших военных планов? С помощью секретности. Прячась от света. Покажите мою рукопись вашим шпионам, если у вас нет иного выхода. Но и опубликуйте ее. Вот что вы обещали, и я буду верить вашему обещанию. Я опустил тетрадь с новыми главами в ваш пакет. Без сомнения, она содержит ответы на многие вопросы, которые эти идиоты хотят мне задать.
  Ветер с реки омывал горящие щеки Барли. Еле поспевая за Гёте, он посматривал на его лоснящееся от пота лицо и словно бы видел проблески раненой душевной невинности, источника этого гнева.
  – Я хочу, чтобы суперобложка была совсем простой, ничего, кроме букв, – заявил Гёте. – Будьте добры, никаких рисунков, никаких смелых абстракций. Вы меня слышите?
  – Но у нас ведь даже заглавия нет, – возразил Барли.
  – И будьте так добры дать мою настоящую фамилию. Никаких уверток, никаких псевдонимов. Взять псевдоним – значит изобрести очередной секрет.
  – Но ведь мне ваша фамилия неизвестна.
  – Зато им скоро станет известна. После всего, что вам рассказала Катя, и с этими новыми главами вдобавок, они ее сразу установят. Гонорар начисляйте строго по правилам. Каждые полгода, пожалуйста, вносите набравшуюся сумму в какой-нибудь достойный уважения фонд. Никто не сможет сказать, что я поступил так из корыстных побуждений.
  Из-за приближающихся к ним деревьев, соперничая с лязгом невидимых трамваев, доносились звуки военного марша.
  – Гёте… – сказал Барли.
  – В чем дело? Вы боитесь?
  – Уезжайте в Англию. Они сумеют вас отсюда вытащить. Они большие мастаки. Там вы сможете рассказать миру все, что сочтете нужным. Мы снимем для вас Альберт-Холл19. Будете выступать по телевидению, по радио – ну, все, что захотите. А потом вам обеспечат паспорт и деньги, чтобы вы зажили счастливо в Австралии.
  Они снова остановились. Слышал ли Гёте? Понял ли? За его немигающим взглядом не мелькнуло ничего. Его глаза были устремлены на лицо Барли, как на пятнышко у края горизонта.
  – Я не перебежчик, Барли. Я русский, и мое будущее здесь, как бы коротко оно ни было. Опубликуете вы мою рукопись или нет? Мне необходимо это знать.
  Оттягивая время, Барли извлек из кармана книжку Сая в потрепанной бумажной обложке.
  – Мне поручено передать вам это. – сказал он. – На память о нашей встрече. Их вопросы вплетены в текст вместе с адресом в Финляндии, на который вы можете написать, и с московским телефонным номером плюс указания, что вы должны сказать, когда трубку снимут. Если вы перейдете на прямые отношения с ними, они могут снабдить вас массой хитрых игрушек, облегчающих связь. – Он вложил роман в пальцы Гёте. Они почти не сжались.
  – Так вы опубликуете? Да или нет?
  – Как они могут связаться с вами? Им необходимо это знать.
  – Скажите, что со мной можно связаться через моего издателя.
  – Исключите из уравнения Катю. Оставайтесь со шпионами, а от нее держитесь подальше.
  Взгляд Гёте соскользнул на костюм Барли и задержался на нем, словно в тревожном недоумении. Грустная улыбка, тронувшая его губы, была как закончившийся праздник.
  – Сегодня вы в сером, Барли. Моего отца отправили в тюрьму серые люди. Его застрелил старик в серой форме. Именно серые люди погубили мою чудесную профессию. Поберегитесь, а то они погубят и вашу. Так опубликуете? Или я должен вновь начать поиски порядочного человека?
  Несколько секунд Барли не мог найти ответа. Запасы уклончивости у него истощились.
  – Если я получу материал в полное свое распоряжение и найду способ, как оформить его в книгу, то опубликую, – ответил он.
  – Я спросил вас: да или нет?
  Обещайте ему все, чего он ни попросит, – в пределах разумного, сказал Падди. Но что разумно?
  – Ну ладно, – ответил он. – Да!
  Гёте вернул ему потрепанную книжку, и Барли растерянно сунул ее в карман. Они обнялись. Барли ощутил запах пота, табачного перегара и вновь почувствовал всю силу отчаяния их прощания в Переделкине. Гёте отпустил его с той же стремительностью, с какой обнял, нервно взглянул по сторонам и быстро зашагал к троллейбусной остановке. И, глядя ему вслед, Барли заметил, что из кафе под открытым небом его провожает взглядом пожилая пара, стоя в тени темно-синих деревьев.
  Барли чихнул. Чихнул еще сильнее. И расчихался по-настоящему. Он пошел по дорожке в глубь сада, уткнув лицо в носовой платок: он чихал, плечи его вздрагивали.
  – А-а! Скотт! – с бурным энтузиазмом занятого человека, которого заставили ждать, воскликнул Дж.П.Хензигер, распахивая дверь самой большой спальни гостиницы «Европа». – Скотт, нынче один из тех дней, когда мы узнаем своих истинных друзей. Входите, входите! Что вас задержало? Да поздоровайтесь же с Мейзи!
  Сорокапятилетний, мускулистый, ловкий, с некрасивым дружелюбным лицом, которое при нормальных обстоятельствах сразу пробудило бы в Барли теплую симпатию. Одно запястье обвивал слоновий волос, а другое – браслет из золотых звеньев. Под мышками его светлого костюма темнели полумесяцы пота. Из-за его спины возник Уиклоу и поспешно захлопнул дверь.
  Центр комнаты занимали две кровати под бутылочно-зелеными покрывалами. На одной раскинулась миссис Хензигер, ненакрашенная киска тридцати пяти лет; по веснушчатым плечам трагически рассыпались расчесанные кудри. Над ней неловко нагибался человек в черном костюме и желчно-желтых очках. На кровати лежал открытый докторский чемоданчик. Хензигер продолжал метать бисер для микрофонов.
  – Скотт, познакомьтесь с доктором Питом Бернсторфом из ленинградского генконсульства США, великолепнейшим врачом. Мы перед ним в неоплатном долгу. Мейзи становится лучше буквально с каждой минутой. Мы весьма обязаны и мистеру Уиклоу. Леонард взял на себя отель, объяснения с сотрудниками «Интуриста», аптеку. А как вы провели день?
  – Обхохочешься! – выпалил Барли, и на секунду сценарий повис на волоске.
  Он бросил полиэтиленовый пакет на кровать, а вместе с ним и отвергнутый роман в бумажной обложке, который выхватил из кармана. Трясущимися руками сдернул пиджак, вытащил из-под рубашки сбрую с микрофонами и швырнул за пакетом и книжкой. Изогнувшись, он засунул руку в брюки у себя за спиной, отмахнулся от Уиклоу, бросившегося помочь, и извлек из-под ягодиц серый диктофон, который тоже полетел на кровать, и Мейзи с приглушенным «мать твою» отдернула ноги. Ринувшись к умывальнику, он вылил виски из карманной фляжки в стакан для зубной щетки, а другую руку закинул за плечо, словно получил пулю в грудь. Затем сделал первый глоток – и пил, пил, не замечая, как вокруг разворачивалась великолепно отработанная сцена.
  Хензигер, при всей своей массивности быстрый, как кошка, схватил пакет, достал тетрадь и перекинул ее Бернсторфу, а тот мгновенно убрал ее в чемоданчик, где она таинственно растворилась среди пузырьков и врачебных инструментов. Хензигер протянул ему потрепанную книжку, которая в свой черед растворилась там же. Уиклоу сложил диктофон и сбрую. Они тоже исчезли в чемоданчике. Бернсторф защелкнул его с прощальными наставлениями своей пациентке: еще двое суток только жидкую пищу, миссис Хензигер. Ну, если уж очень захочется, ломтик ржаного хлеба к чаю. Непременно доведите курс антибиотиков до конца, пусть даже вы будете чувствовать себя совсем здоровой. Он еще не кончил, когда свою лепту внес Хензигер.
  – Еще одно, доктор! Если вы когда-нибудь попадете в Бостон и вам что-нибудь потребуется, – ну, что угодно! – вот моя карточка, а с ней мое слово, а с ним…
  Сжимая в руке стакан, Барли стоял лицом к раковине и хмуро наблюдал в зеркале, как чемоданчик доброго самаритянина проплыл к двери.
  * * *
  Из всех вечеров в России, да если на то пошло, из всех вечеров где угодно еще, более скверного Барли переживать не приходилось.
  Хензигер прослышал, что в Ленинграде как раз открылся кооперативный ресторан – «кооперативный» было кодовым обозначением понятия «частный». Уиклоу узнал адрес и доложил, что мест нет и не ожидается, однако для Хензигера отказ был как красная тряпка для быка. Внушительные телефонные звонки и еще более внушительные чаевые обеспечили им столик, специально накрытый для них в трех шагах от самого скверного и самого шумного цыганского оркестра, какой только может привидеться в кошмаре, решил Барли.
  Они сидели за этим столиком, празднуя чудесное исцеление миссис Хензигер. Кошачьи вопли певиц и певцов десятикратно усиливались микрофонами. Передышек между номерами не было.
  И повсюду вокруг них сидела та Россия, которую дремлющий в Барли пуританин ненавидел уже давно, хотя никогда прежде не видел: не слишком маскирующиеся царьки подпольной капиталистической экономики, промышленные нувориши и любители красивой жизни, жирные партийные котики и рэкетиры. От их сверкающих драгоценностями женщин разило западными духами и русскими дезодорантами; официанты млели у наиболее богатых столиков. Жуткие цыганские завывания набрали громкости, музыка загрохотала, заглушая их, хор грянул еще громче, но всех их перекрыл зычный голос Хензигера.
  – Скотт, я вам кое-что скажу, – взревел он, возбужденно нагибаясь через столик. – Эта малюсенькая страна пришла в движение. Я чую тут надежду, чую перемены, чую расцвет коммерции. И мы, наш «Потомак», покупаем свою долю в нем. Я горд! – Но оркестр все-таки утопил его голос. «Горд», – беззвучно повторили его губы под миллион цыганских децибелов.
  И беда была в том, что Хензигер вызывал в нем симпатию, а Мейзи оказалась совсем своей, отчего ему стало только еще хуже. Агония продолжалась, но Барли впал в блаженную глухоту. Какофония обернулась безопасным приютом. Сквозь узкие амбразуры его тайное «я» смотрело на белую ленинградскую ночь. Он спрашивал: куда ты ушел, Гёте? Кто заменяет ее, когда она не с тобой? Кто штопает твои черные носки и варит твой жидкий суп, пока ты волочишь ее за волосы по выбранному тобой благородному, альтруистическому пути к самоуничтожению?
  Хотя он не помнил, каким образом, но они, видимо, вернулись в гостиницу, потому что, очнувшись, он узрел, что висит на руке Уиклоу среди финских алкоголиков, пристыженно бредущих через вестибюль.
  – Чудесный вечер! – сказал он всем, кто мог его услышать. – Великолепный оркестр. Спасибо, что приехали в Ленинград.
  Но когда Уиклоу начал терпеливо втаскивать его наверх к дожидающейся постели, трезвая часть души заставила Барли оглянуться через плечо на широкую лестницу. И он увидел, что в полутьме у входа, скрестив ноги, положив на коленки авоську, сидит Катя. На ней был черный узкий жакет. Белый шелковый шарф завязан под подбородком. Лицо устремлено к нему, с ее особой, напряженной улыбкой – печальной и полной надежды, открытой для любви.
  Но тут в глазах у него прояснилось, он увидел, как она краешком губ что-то съязвила швейцару, и сообразил, что это просто одна из ленинградских проституток, высматривающая клиента.
  * * *
  А на следующий день под ликующий звук самых беззвучных фанфар в Англии наш герой вернулся в родную страну.
  Нед не хотел никаких официальных торжеств, никаких американцев и уж, конечно, никакого Клайва, но твердо решил внести теплую ноту в процедуру, а потому мы поехали в Гэтуик, поставили Брока у барьера перед входом в зал для прибывших, снабдив его плакатиком «Потомак», а сами устроились в зале ожидания, который наша Служба недружески делит с министерством иностранных дел под нескончаемые свары по поводу того, кто все-таки вылакал казенный джин.
  Мы ждали, самолет задерживался. Клайв позвонил с Гроувенор-сквер, чтобы спросить: «Так он прилетел, Палфри?», – точно не сомневался, что он останется в России.
  Прежде чем Клайв снова позвонил, прошло полчаса, и теперь трубку взял Нед. Едва он бросил ее на рычаг, как дверь отворилась и в нее проскользнул Уиклоу, улыбаясь, будто мальчик из церковного хора, но одновременно умудрившись предостерегающе стрельнуть глазами.
  Несколько секунд спустя вошел Барли, очень похожий на свои фотографии, сделанные скрытой камерой, но только белый как мел.
  – Эти сволочи вопили «ура!», – выпалил он, прежде чем Брок успел захлопнуть за ними дверь. – Ханжа-пилотишка с его суррейским выговором! Убью подонка!
  Под выкрики Барли Уиклоу тактично объяснил причину его горького негодования. Из Ленинграда они летели в самолете, зафрахтованном делегацией молодых английских коммерсантов, которых Барли тут же объявил распоследними подонками и, судя по их манере держаться, не так уж ошибся. Некоторые были уже пьяны, другие принялись быстро их нагонять. Они не пробыли в воздухе и нескольких минут, как командир экипажа, по мнению Барли, отпетый провокатор, объявил, что их самолет покинул воздушное пространство Советского Союза. Под общий рев по проходу забегали стюардессы, разливая шампанское. Затем вся компания затянула «Правь, Британия».
  – Буду летать только Аэрофлотом! – выкрикивал Барли, бешено сверкая глазами на лица перед собой. – Я сейчас же напишу в авиакомпанию. Я сейчас же…
  – Во всяком случае, не сейчас же, – ласково перебил его Нед. – Сейчас вы позволите, чтобы мы вас встретили на всю катушку. А истерику отложите на потом.
  Говоря это, он тряс руку Барли, пока тот не улыбнулся.
  – А где Уолт? – спросил он, оглядываясь.
  – Боюсь, он занят в другом месте, – ответил Нед, но Барли уже забыл про свой вопрос. Он пил, а руки у него тряслись, и он всплакнул, что, как заверил меня Нед, было вполне нормальным для джо, вернувшегося с поля.
  * * *
  Глава 11
  Со временем следующие три дня, точно обломки разбившегося самолета, подверглись подробнейшему исследованию в поисках технических погрешностей, однако практически ничего обнаружено не было.
  После вспышки в аэропорту Барли перешел в веселую стадию: в машине все время чему-то улыбался и с обычной застенчивой нежностью радовался знакомым улицам. Кроме того, он расчихался.
  Едва мы вошли в найтсбриджский дом, где по решению Неда Барли предстояло переночевать (а к себе вернуться только на другой день), он бросил чемоданы в прихожей, облапил мисс Коуд и, с заверениями в неугасающей любви, преподнес ей великолепную шапку из рысьего меха. (Когда и как он ее купил, никто, начиная с Уиклоу, вспомнить не мог.)
  Тут я их покинул. Клайв затребовал меня на двенадцатый этаж для – по его выражению – «разговора критической важности», хотя, как выяснилось, просто для допроса. Скотт Блейр в очень нервном состоянии? Слишком перегибает палку? Как он, Палфри? Присутствовал Джонни, но больше молчал и слушал. Сказал только, что Боба вызвали в Лэнгли для консультаций. Я рассказал то, что видел, но, разумеется, не больше. Слезы Барли привели их в недоумение.
  – То есть он сказал, что намерен вернуться? – спросил Клайв.
  В тот же вечер Нед поужинал с Барли наедине. Это не был настоящий опрос. Тот еще предстоял. Судя по записям, настроение у Барли было дерганое и говорил он на тон выше, чем обычно. Когда я присоединился к ним за кофе, он рассказывал о Гёте, но с нарочитой отстраненностью.
  Гёте постарел, утратил энергию.
  Гёте уже за пределом.
  Гёте как будто бросил пить и держится на чем-то другом.
  – Видели бы вы его руки, Гарри, как они дрожали на карте.
  «Видел бы ты свои, – подумал я, – когда пил шампанское в аэропорту!»
  Катю в этот вечер он упомянул только один раз и тоже с нарочитым безразличием. По-моему, он решил доказать нам, что не испытывает никаких чувств, которые не поддавались бы нашему контролю. Нет, двуличием это не было. Если не считать того, чему обучили его мы, на двуличие Барли способен не был. Им двигал страх перед тем, куда могут завести его собственные чувства, если мы перестанем служить для них якорем.
  Катя больше боится за своих детей, чем за себя, объяснил он все с той же нарочитой бесстрастностью. Как, вероятно, и любая мать. С другой стороны, ее дети были синонимом мира, который она хочет спасти. Так что в определенном смысле ею руководит своего рода абсолютная материнская любовь, вы согласны, Недский?
  Нед согласился. Нет ничего тяжелее экспериментирования над собственными детьми, Барли, сказал он.
  Но изумительная женщина, объявил Барли, впадая в покровительственный тон. На его нынешний вкус, слишком уж целеустремленная, хотя, если вам нравятся женщины с нравственной закалкой Жанны д'Арк, то лучше Кати не найти. И она красива. Тут не поспоришь. Несколько небрежна для классического типа, если мы понимаем, о чем он, но поразительна.
  Сказать ему, что всю последнюю неделю любовались ее фотографиями, мы не могли, а потому поверили ему на слово.
  В одиннадцать, пожаловавшись на разницу во времени, Барли окончательно раскис. Стоя внизу у лестницы, мы следили, как он взбирается по ней, чтобы лечь спать.
  – Во всяком случае, она того стоила, верно? – спросил он с ухмылкой, повисая на перилах и весело посверкивая на нас сверху маленькими круглыми очками. – Новая его тетрадь. Вы же в нее заглянули.
  – Ученые мужи как раз жгут над ней полуночные свечи, – ответил Нед. Не мог же он сказать, что они устроили из-за нее собачью свару.
  – Эксперты – наркоманы, – сообщил Барли с очередной ухмылкой.
  Он продолжал цепляться за перила, словно подыскивая реплику под занавес.
  – Пусть-ка кто-нибудь займется этими микрофончиками, Недский. У меня от них вся спина в ссадинах, как от седла. Следующего подберите с более прочной шкурой. А, кстати, где дядя Боб?
  – Просил передать привет, – сказал Нед. – Неотложные дела. Но он надеется скоро снова с вами увидеться и все наверстать.
  – Охотится вместе с Уолтом?
  – Если бы я и знал, так не сказал бы, – ответил Нед, и мы все засмеялись.
  А ночью, помнится, позвонила Маргарет, моя жена, по особо нелепому поводу: на автостоянке в Бейзингстоке ей вручили штрафной талон – по ее мнению, без малейших оснований.
  – Это было мое место, я уже включила сигнал, а тут этот паршивый коротышка в новеньком белом «Ягуаре» с прилизанными черными волосами…
  Я неосторожно засмеялся и заметил, что ягуары с прилизанными черными волосами, конечно, никаких привилегий на стоянках не имеют. Но юмор никогда не был сильной стороной Маргарет.
  На следующее утро – в воскресенье – Клайв снова затребовал меня к себе. Во-первых, чтобы выспросить меня о прошлом вечере, а во-вторых, послушать, как я буду заниматься с Джонни казуистикой, например: можно ли юридически считать Барли сотрудником нашей Службы, а если так, то, приняв от нас плату, отказался ли он тем самым от некоторых своих прав, скажем, от права на юридическую защиту в случае какого-либо спора с нами? Я темнил, как дельфийский оракул, чем их несколько уел, но по сути ответил «да». Да, от этих прав он отказался. Или, точнее говоря, мы можем внушить ему, что да, он от них отказался, пусть по закону это и не совсем так.
  Джонни, не помню, упоминал ли я, закончил юридический факультет Гарварда, а потому Лэнгли, против обыкновения, не пришлось присылать к нам еще и хор юрисконсультов.
  Днем мы с Барли поехали в Мейденхед (он не находил себе места, а погода стояла отличная) и прошлись по берегу Темзы. К тому времени, когда мы повернули назад, опрос Барли, пожалуй, можно было считать законченным: наши аналитики никаких вопросов не прислали, а его контакты в ходе операций были полностью зафиксированы с помощью технических средств. То есть опрашивать его, собственно, было не о чем.
  Подействовала ли на Барли наша тревога? Мы подпускали беззаботной веселости, сколько могли, но, мне казалось, он улавливает угрожающе душную атмосферу. А впрочем, им владели такое смятение, такая усталость после долгого напряжения, что он, вполне возможно, и нас записал на тот же счет.
  Вечером в воскресенье мы поужинали в Найтсбридже, и Барли был таким умиротворенным и мягким, что Нед принял решение, как и я бы на его месте: нашего джо можно без опасений отпустить домой в Хэмпстед.
  Он жил в викторианском квартале за Ист-Хит-роуд, и постоянный пост наблюдения был помещен в квартире этажом ниже, где поселилась молодая парочка многообещающих сотрудников. Законных жильцов временно устроили где-то еще. Около одиннадцати парочка доложила, что Барли в квартире один, но бродит по комнатам. (Они могли его слышать, но не видеть. На видеоаппаратуре Нед все-таки поставил точку.) Они сообщили, что Барли разговаривает сам с собой, а когда он начал разбирать накопившуюся почту, микрофоны передали ругань и стоны.
  Нед остался спокоен. С почтой Барли он ознакомился заранее и знал, что никаких ужасов сверх обычных она не содержит.
  Около часа ночи Барли позвонил своей дочери Антее в Грантем.
  – Что такое «про»?
  – Подонок, потерявший хвост. Как было в Москве?
  – Что получится, если скрестить змею с ежом?
  – Колючая проволока. Как было в Москве?
  – Что получится, если скрестить кенгуру с велосипедом?
  – Я тебя спросила: как было в Москве?
  – Сумка на колесиках. Что поделывает твой занудный муж?
  – Спит. То есть пытается. А куда делась пышечка, которую ты увез в Лиссабон?
  – Растаяла.
  – А я уж решила, что она у тебя постоянная.
  – Она-то постоянная, только я нет.
  Затем Барли позвонил двум женщинам: бывшей жене, с которой развелся, сохранив право свиданий, и другой, ранее не установленной. Ни та, ни эта пойти ему навстречу при столь коротком предупреждении не могли – главным образом потому, что обе уже легли спать со своими мужьями.
  В час сорок парочка снизу доложила, что свет в спальне Барли погас. Нед с облегчением лег спать, но я уже вернулся в свою квартирку, и мне было не до сна. У меня из головы не шла Ханна, а потому и Барли в Найтсбридже. Я вспомнил притворную небрежность, с какой он говорил о Кате и ее детях, и принялся сравнивать это с тем, как сам постоянно отрекался от любви к Ханне в дни, когда эта любовь ставила меня в опасное положение. «Что-то у Ханны унылый вид, – повторяли разные невинные души по десять раз на дню. – Муженек устраивает ей веселую жизнь или еще что-нибудь». А я ухмылялся. «Насколько мне известно, с ним это бывает», – отвечал я с той же небрежной отстраненностью, какую уловил в Барли, а тайный свирепый огонь внутри меня испепелял мое сердце.
  На следующее утро Барли отправился к себе в издательство, и мы договорились, что вечером по пути домой он заглянет в Найтсбридж на случай, если возникнут какие-нибудь вопросы. Но уговор этот только казался таким неопределенным. Ибо Нед уже схватился с двенадцатым этажом и к вечеру, вероятнее всего, должен был либо уступить, либо ввязаться в серьезный бой с бонзами.
  Только к тому времени Барли испарился.
  * * *
  Броковские наблюдатели сообщили, что Барли ушел из издательства на Норфолк-стрит немного раньше, чем предполагалось, а именно в шестнадцать сорок три, держа в руке футляр с саксофоном. Уиклоу, печатавший в задней комнате издательства «Аберкромби и Блейр» отчет о поездке в Москву, не знал, что он ушел. Однако двое броковских молодцов в джинсах пошли следом за Барли по Стрэнду и, когда он передумал, вместе с ним свернули в Сохо. Там он скрылся в норе, где имели обыкновение днем утолять жажду издатели и агенты книжных фирм. Через двадцать минут он вынырнул, по-прежнему держа в руке саксофон и совершенно трезвый на вид. Остановил такси, и один из молодцов оказался так близко, что расслышал, как он назвал адрес конспиративного дома. Он тут же радировал Броку, который позвонил Неду в Найтсбридж, чтобы сообщить: «Будьте готовы: ваш гость едет». Я находился в другом месте, ведя другие войны.
  Таким образом, виноватых не было, хотя молодцы ни вместе, ни порознь не сообразили заметить номер такси – оплошность, которая позже им дорого обошлась. Наступил час пик, и от Стрэнда до Найтсбриджа можно было добираться целую вечность. Поэтому Нед только в девятнадцать тридцать решил дольше не ждать и вернулся в Русский Дом, обеспокоенный, но пока не очень.
  В девять, когда никто ничего разумного предложить не сумел, Нед с большой неохотой объявил в отделе тревогу, которая по своему определению исключала участие американцев. Как обычно, Нед, действуя, сохранял полное хладнокровие. Возможно, он подсознательно вышколил себя для подобного критического случая – так или иначе, как позднее сказал Брок, он двинулся по заранее проложенным рельсам. Клайву он ничего не сообщил: оповестить Клайва в нынешней ядовитой ситуации, объяснил мне Нед потом, или прямо отправить покаянную телеграмму в Лэнгли – разницы никакой.
  Нед сел за руль и поехал в Блумсбери, где в цепи подвалов под Рассел-сквер размещались подслушиватели нашей Службы. Он взял одну из служебных машин и, видимо, гнал ее, как черт. Старшей дежурной была Мэри, сорокалетняя любительница поесть, розовощекая, с замашками старой девы. Единственной обнаруженной ее любовью были недостижимые голоса. Нед вручил ей список всех известных контактов Барли, составленный исчезнувшим Уолтером по рапортам подслушивавших и наблюдавших. Не могла бы Мэри немедленно перекрыть их все? Сию же минуту?
  Естественно, Мэри ни под каким видом этого не могла:
  – Одно дело, Нед, слегка выйти за пределы инструкций. И совсем другое – дюжина несанкционированных подключений. Ну почему вы не желаете понять?
  Нед не захотел доказывать, что дополнительные подключения санкционированы уже имеющимся разрешением министерства внутренних дел, чтобы не тратить времени и сил, но позвонил мне в Пимлико как раз в тот момент, когда я откупоривал бутылку бургундского, чтобы как-то утешиться после грязного дня. Квартирка моя довольно-таки гнусная, и я открыл окно – выветрить запах кухни. Помню, во время нашего разговора я его закрыл.
  Разрешение на подключения к телефонам в теории подписывается министром внутренних дел, а если он отсутствует, то его заместителем. Однако тут есть один нюанс – этим правом обладает и юрисконсульт Службы при возникновении критических, не терпящих отлагательства ситуаций, но он обязан подать письменное объяснение до истечения суток. Я нацарапал свое разрешение, скрепил его подписью, выключил газ под варившейся брюссельской капустой, схватил такси и двадцать минут спустя вручил разрешение Мэри. Не прошло часа, как все двенадцать контактов Барли были перекрыты.
  Что я думал, пока проделывал все это? Что Барли покончил с собой? Нет и нет. Его терзали опасения за живых. И меньше всего он хотел бросить их на произвол судьбы.
  Но я взвешивал возможность, что он покинул строй, и, пожалуй, худшее, что мне вообразилось, был Барли, разразившийся рукоплесканиями, ибо пилот Аэрофлота объявил, что их самолет возвратился в воздушное пространство Советского Союза.
  Тем временем Брок по распоряжению Неда убедил полицию срочно найти по радио водителя такси, который в семнадцать тридцать взял на углу Олд-Комптон-роуд высокого пассажира с саксофоном, назвавшего адрес в Найтсбридже, но, возможно, в пути попросившего отвезти его куда-то еще. Да, теноровый. Баритоновый саксофон примерно вдвое больше. К двадцати двум водитель объявился. Он повез Барли в Найтсбридж, но на Трафальгар-сквер тот действительно передумал и сказал, что ему нужно на Харли-стрит. Счетчик набил три фунта, Барли дал водителю пятифунтовую бумажку и сказал, чтобы сдачу он оставил себе.
  Маленькое чудо сообразительности вкупе с записями покойного Уолтера помогло Неду найти связь – Эндрю Джордж Макреди, он же Энди, бывший трубач-джазист, фигурирующий в списке контактов Барли, был три недели назад принят в Приют Сестер Милосердия на Харли-стрит (смотри записку карандашом миссис Макреди в Хэмпстед, номер 47 А, и лапидарную пометку Уолтера на повестке дня: «Макреди – гуру Барли в вопросах смертности»).
  Я живо помню, какой мертвой хваткой держался обеими руками за поручень, пока Нед вел машину на Харли-стрит. В Приюте нам объяснили, что Макреди держат на снотворных. Барли просидел с ним около часа, и они даже сумели обменяться десятком слов. Старшая ночная дежурная, только что сменившая дневную, предложила Барли чашку чая – от молока и сахара Барли отказался, зато подлил в чай виски из карманной фляжки. Он предложил капельку дежурной, но она воздержалась. Тогда он попросил позволения «сыграть старине Энди пару его любимых вещей». И тихо играл ровно десять минут, как она разрешила. В коридоре несколько монахинь остановились послушать, и одна узнала «Сентиментальный блюз» Бейси. Он оставил свой телефонный номер, а на латунное блюдо для пожертвований у дверей положил чек на сто фунтов – «для крупье». Старшая дежурная пригласила его приезжать, когда он захочет.
  – Вы ведь не полиция? – спросила она меня расстроенно, когда мы уходили.
  – Господи, конечно, нет. С какой стати?
  Она покачала головой и ничего не ответила, но, по-моему, в нем ей почудился беглец, прячущийся от собственных поступков.
  Мчась назад в Русский Дом, Нед по телефону приказал Броку составить список всех лондонских клубов, концертных залов и кабаков, где в этот вечер играл джаз, и разослать туда столько наблюдателей, сколько он сумеет найти.
  Для полноты я внес свой юридический вклад: ни при каких обстоятельствах ни Брок, ни его наблюдатели не должны оказывать на Барли какое бы то ни было физическое воздействие или даже приближаться к нему. От каких бы прав Барли ни отказался, право на самооборону в их число не входит, а он мужчина очень сильный.
  Мы приготовились к долгому ожиданию, но тут позвонила Мэри, на сей раз сплошная патока:
  – Нед, по-моему, вам надо бы чуточку поспешить сюда. Некоторые ваши цыплятки проклюнулись.
  Мы рванули на Рассел-сквер. Нед бросал машину в повороты на скорости в шестьдесят миль.
  У себя в подвале Мэри встретила нас ласковой улыбкой, которую приберегала для катастроф. Рядом стояла в зеленом комбинезоне ее любимица Пепси. На столе – включенный магнитофон.
  «Какой черт звонит в такое время?» – вопросил басистый голос, и я сразу узнал Пандору, монументальную тетку Барли, Священную Корову, которую угощал завтраком. Пауза, пока автомат глотал монеты. А затем учтивый голос Барли:
  «Боюсь, с меня хватит, Пан. Прощаюсь с фирмой – и навсегда».
  «Не мели чушь, – приказала тетка Пандора. – Опять какая-то дура запустила в тебя когти?»
  «Пан, я серьезно. На этот раз решено твердо. Я обязан тебя предупредить».
  «Ты всегда серьезен. Оттого-то ты и выглядишь насквозь фальшивым, когда притворяешься мотыльком».
  «Утром я поговорю с Гаем. (Гай Соломонс, семейный поверенный, имеется в списке контактов Барли.) Уиклоу, новенький, вполне может меня заменить. Крепкий мальчуган и все схватывает на лету».
  – Вы выяснили, из какого автомата он звонил? – спросил Нед у Мэри, когда Барли повесил трубку.
  – Времени не хватило, – ответила она гордо.
  На прокручивавшейся ленте снова зазвонил телефон. Снова Барли:
  «Реджи? Я сегодня решил подудеть. Приходи, поиграем».
  Мэри протянула нам карточку, на которой написала: «Каноник Реджинальд Коуэн, барабанщик и священнослужитель».
  «Не могу, – ответил Реджи. – Чертов конфирмационный класс».
  «А ты плюнь на них», – сказал Барли.
  «Не могу. Малявочки уже тут».
  «Ты нам нужен, Реджи. Старина Энди умирает».
  «Как и мы все. Каждую чертову секунду».
  Тут по настоящему телефону из Русского Дома позвонил Брок, требуя Неда. Его наблюдатели сообщили, что час назад Барли заходил в свой клуб в Сохо, выпил пять порций виски, а потом отправился дальше в «Ноеву арку» у Кингз-Кросс.
  – Ноеву арку? Какую еще арку?
  – Ноеву. Арка под железнодорожным виадуком. А Ной – восьмифутовый верзила из Вест-Индии. Барли сел в оркестр.
  – Один?
  – Пока да.
  – Что это за место?
  – Закуска и выпивка. Шестьдесят столиков, эстрада, кирпичные стены, шлюхи. Обычный набор.
  Брок считает шлюхами всех хорошеньких девушек.
  – Народу много?
  – Две трети столиков заняты, подходят еще.
  – Что он играет?
  – «Любовника». Рамирес, Дэвид и Серман.
  – Сколько выходов?
  – Один.
  – Пошлите троих сесть за столик у двери. Если он уйдет, держите в поле зрения, но не трогайте. Позвоните в Обеспечение и скажите, чтобы Бен Лагг немедленно подогнал свое такси к «Арке» и ждал с опущенным флажком. Ну, он знает, что делать. (Лагг был «ручным» таксистом Службы.) В клубе есть телефоны для клиентов?
  – Два.
  – Займите оба, пока я не подъеду. Он вас видел?
  – Нет.
  – Пусть и дальше так. Что напротив?
  – Прачечная.
  – Открыта?
  – Нет.
  – Ждите меня перед ней. – Он обернулся к Мэри, которая все еще улыбалась. – В «Ноевой арке» у Кингз-Кросс есть два телефона, – сказал он очень медленно. – Перекройте их сейчас же. Если у управляющего есть отдельный телефон, перекройте и его. Сейчас же. Меня не интересует, как мало людей у инженеров, перекройте сейчас же. Если снаружи есть телефонные будки, перекройте все. Сейчас же.
  Мы бросили служебную машину и поймали такси. Брок, как и было приказано, ждал в подъезде прачечной. У тротуара стояло такси Бена Лагга. Билеты продавались у входа – шесть фунтов без пяти пенсов. Нед провел меня мимо столика наблюдателей, даже не покосившись на них, и прошел к эстраде.
  Никто не танцевал. Первый ряд оркестра отдыхал. Барли стоял в центре эстрады перед раззолоченным стулом и играл под приглушенный аккомпанемент контрабаса и барабанов. Кирпичный свод над ним служил резонатором. На нем все еще был строгий костюм, и он, видимо, забыл снять пиджак. По нему скользили цветные блики, иногда ложась на его лицо, все в струйках пота. Выражение у него было расслабленное и отрешенное. Он держал длительные ноты, и я знал, что это реквием по Энди и по всем тем, кто, может быть, занимал его смятенные мысли. Две девушки, устроившись на освободившихся стульях оркестрантов, не отводили от него немигающего взгляда. Его внимания ожидал и строй пивных кружек. Рядом с ним стоял великан Ной и слушал, прижимая подбородок к скрещенным на груди рукам. Отзвучала последняя нота. С нежной бережностью, словно обрабатывая рану друга, Барли прочистил саксофон и убрал его в футляр. Аплодисментов Ной не разрешал, но зашаркали подошвы, защелкали пальцы и раздались возгласы «бис!». Однако Барли не обратил на них внимания. Он осушил пару пивных кружек, неопределенно помахал рукой и мягкими движениями пробрался через толпу к выходу. Мы последовали за ним, и, когда вышли на улицу, к нему подъехал Бен Лагг с поднятым флажком – такси свободно.
  – К Мо, – распорядился Барли, плюхаясь на заднее сиденье. Откуда-то он извлек новую фляжку виски и уже отвинчивал колпачок. – Привет, Гарри. Ну, как любовь на расстоянии?
  – Спасибо. Прекрасно. Искренне рекомендую.
  – А где это «Мо»? – спросил Нед, усаживаясь рядом с ним. Я примостился на откидном сиденье.
  – Тафнелл-парк. Под «Гербом Фалмута».
  – Хорошая акустика? – осведомился Нед.
  – Самая лучшая.
  Но встревожила меня не притворная веселость Барли, а его отчужденность, мертвенность в его глазах, то, как он замкнулся в цитадели своей английской вежливости.
  Мо оказалась пятидесятилетней блондинкой, которая сначала долго целовала Барли и только потом разрешила нам сесть за ее столик. Барли играл блюзы, и Мо, как мне кажется, хотела, чтобы он остался на всю ночь, но Барли не сиделось на месте, и мы поехали в пиццерию с музыкой в Ислингтоне, где он опять играл соло, а Бен Лагг пошел туда с нами, чтобы выпить чашку чая и послушать. Бен в свое время был боксером и все еще любил порассуждать о боксе. Из Ислингтона мы отправились за реку в «Слона» послушать черную группу, игравшую в автобусном гараже. Было четыре пятнадцать утра, но Барли не тянуло спать: он и музыканты уселись пить какао с виски из пинтовых фаянсовых кружек. Когда мы наконец дружески довели его до такси Бена, неведомо откуда возникли две девицы, слушавшие его на эстраде у Ноя, и забрались на заднее сиденье слева и справа от него.
  – Эй, девочки! – сказал Бен, а мы с Недом ждали на тротуаре. – Вылезайте-ка.
  – Сидите, сидите, я бы на вашем месте не вылез, – рекомендовал им Барли.
  – Это не ваше такси, детки, а вон его, – Бен кивнул на Неда. – Выкатывайтесь, будьте умницами.
  Барли замахнулся кулаком, целя в голову Бена, прикрытую черной фетровой шляпой. Бен отвел удар, словно смахивая паутину, и тем же движением бережно извлек Барли на тротуар и передал Неду, который столь же бережно взял его в охапку.
  Не снимая шляпы, Бен нырнул в заднюю дверцу машины и вынырнул из нее с девицей под каждой мышкой.
  – Почему бы нам всем не подышать свежим воздухом? – предложил Нед, а Бен вручил девицам по десятифунтовой бумажке, чтобы их духа здесь больше не было.
  – Хорошая мысль! – сказал Барли.
  И мы неторопливой процессией перешли мост – наблюдатели Брока замыкали тылы, а такси Бена Лагга еле ползло позади. Над доками занималась буроватая заря.
  – Вообще-то, приношу извинения, – через некоторое время сказал Барли. – Но ведь никакой беды не произошло? А, Недский?
  – Никакой, насколько мне известно, – ответил Нед.
  – Будьте на страже, – посоветовал Барли. – Вашей Родине Нужны Настражеи. Верно, Недский? Просто захотелось немного поиграть, – объяснил он мне. – Вы на чем-нибудь играете, Гарри? Один мой приятель играл своей девушке по телефону. На рояле всего лишь, не на саксофоне, учтите, но, по его словам, и рояль свое дело сделал. Вот бы вы попробовали на своей хозяйке.
  – Мы завтра уезжаем в Америку, – сказал Нед.
  – Рад за вас, – отозвался Барли светским тоном. – Самое подходящее время года. Страна в наиболее выигрышном свете, на мой взгляд.
  – Порадуйтесь и за себя, – сказал Нед. – Мы подумали, что неплохо будет и вас захватить.
  – Неофициальный визит? – спросил Барли. – Или на всякий случай все-таки уложить смокинг?
  * * *
  Глава 12
  На остров небольшой самолет доставил нас уже в сумерках. Самолет принадлежал знаменитой американской корпорации. Кому принадлежал остров, нам не сказали. Узкий, лесистый, он в средней части почти уходил под воду, а оба конца завершались коническими холмами, так что сверху мне почудилось, будто я вижу бедуинскую палатку, провалившуюся посредине в Атлантический океан. Длина его, по моей прикидке, составляла две мили. На одном холме стоял типичный для Новой Англии загородный дом с садом, а под другим виднелась маленькая белая пристань. Позже я узнал, что дом этот называли летней виллой, потому что зимой он пустовал. Его построил на рубеже столетия богатый бостонец – в те дни, когда почтенные люди обожали жизнь на лоне природы. Мы почувствовали, как качнулись крылья; задребезжали стекла, в кабине солено запахло морем. Мы увидели солнечные отблески, скачущие по волнам, как прожекторные лучи, увидели сражающихся с ветром бакланов. Увидели на западе вспышки маяка на мысу за проливом. Весь полет вдоль береговой линии штата Мэн занял по моим часам пятьдесят восемь минут. Справа и слева от нас поднялись деревья, небо исчезло, и внезапно мы запрыгали по неровностям поросшей травой просеки, в конце которой возле джипа нас ждал Рэнди со своими ребятами. Рэнди, пышущий нравственным и физическим здоровьем, доступным только привилегированным американцам, был в штормовке и при галстуке. Мне показалось, что я знаю его с детства.
  – Джентльмены, вы мои гости на все то время, которое пожелаете провести здесь. Добро пожаловать на наш остров. – Первому он потряс руку Барли. Видимо, ему показали фотографии. – Мистер Браун, сэр, это большая честь! Нед? Гарри?
  – Очень мило с вашей стороны, – сказал Барли.
  Мы, петляя, спускались по склону, и сосны на фоне моря казались совсем черными. Ребята следовали за нами во второй машине.
  – Вы, джентльмены, прибыли самолетом «Бритиш эруэйз»? Миссис Тэтчер прибрала эту компанию к рукам, ничего не скажешь! – заметил Рэнди.
  – Пора уж ей пойти на дно вместе с кораблем! – отозвался Барли.
  Рэнди засмеялся так, словно кончил курсы смеха с отличием. «Браун» была фамилия, выбранная для Барли на эту поездку. Даже в его паспорте, находившемся у Неда, он значился как Браун.
  Мы запрыгали по дамбе к сторожке у ворот, которые открылись и сразу же закрылись, пропустив нас. Теперь мы находились на нашем собственном мысу. Венчавший его дом был озарен прожекторами, скрытыми в кустах. Вниз от него убегали лужайки и потрепанные ветром живые изгороди. Из моря ступеньками торчали сваи разрушенного причала. Рэнди остановил джип и, взяв чемоданы Барли, повел нас по освещенной, обсаженной гортензиями дорожке к лодочному домику. Во время полета до Бостона Барли дремал, пил и, пока шел фильм, страдальчески вздыхал. В небольшом самолете он хмурился на пейзажи Новой Англии, словно их красота его смущала. Но когда мы приземлились, он как будто вернулся в свой собственный мир.
  – Мистер Браун, сэр, мне дано распоряжение поместить вас в апартаменты для новобрачных.
  – Что может быть приятнее, старина? – вежливо ответил Барли.
  – Нет, вы правда пользуетесь этим обращением, мистер Браун? Старина!
  Рэнди провел нас через прихожую с каменным полом в капитанскую каюту. Интерьер под старину. В углу поддельная старинная латунная кровать и поддельный старинный письменный стол из дуба у окна. На стенах корабельные причиндалы неясного происхождения. В алькове, где помещалась сугубо американская кухня, Барли тотчас опознал холодильник, распахнул дверцу и оптимистично заглянул внутрь.
  – Мистер Браун любит вечерком иметь под рукой бутылку шотландского виски, Рэнди. Если в вашем рундуке найдется такая, он будет весьма благодарен.
  Летняя вилла была музейным хранилищем реликвий золотого детства. На веранде крокетные молотки медового цвета прислонились к пыльной тележке, в которую запрягались козочки; она была нагружена плетенками для ловли омаров, подобранными на пляже. Пахло воском и кожей. В холле вперемежку с портретами молодых мужчин и женщин в широкополых шляпах висели старомодные картины маслом, изображавшие китобойные шхуны. Следом за Рэнди мы начали подниматься по натертым ступенькам широкой лестницы. Барли плелся позади. На каждой площадке полукруглые окна с цветными стеклами по краю напоминали облицованные драгоценными камнями ворота в море. Мы вошли в коридор голубых спален. Самая большая предназначалась Клайву. С наших балконов открывался вид на сады, тянущиеся до лодочного домика и дальше – на берег за проливом. Сумерки сгустились в тьму.
  В столовой с белеными потолочными балками лэнглиевская весталка умудрилась подать нам мэнских омаров и белое вино, ни разу на нас не взглянув.
  Пока мы ели, Рэнди ознакомил нас с правилами внутреннего распорядка.
  – Никаких разговоров с обслуживающим персоналом, джентльмены, будьте так любезны. Ну, там «с добрым утром» или «спасибо», но ничего больше. Все, что вам понадобится им сказать, передайте через меня. Охрана здесь для вашей безопасности, джентльмены, и она к вашим услугам, но мы предпочли бы, чтобы вы не выходили за ограду. Будьте так добры. Благодарю вас.
  Когда обед и объяснения завершились, Рэнди увел Неда в комнату связи, а я пошел проводить Барли до лодочного домика. Яростный ветер трепал сад. Когда мы оказывались под очередным конусом света, Барли словно бы бесшабашно улыбался. Мы шли под взглядами ребят с портативными радиотелефонами.
  – Как насчет партии в шахматы? – спросил я возле двери, жалея, что не могу как следует вглядеться в его лицо: оно перестало быть мне понятным, как и его настроение. Он пожелал мне спокойной ночи, и я ощутил легкое похлопывание по плечу. Дверь открылась и сразу закрылась за ним, но я успел различить сквозь мрак призрачную фигуру часового в двух шагах от нас.
  – Мудрый юрист, краса и гордость Службы, – на следующее утро почтительно прожурчал по моему адресу Рассел Шеритон, обволакивая сильными мягкими ладонями мою руку и не считая меня ни тем, ни другим. – Один из истинно великих. Гарри, как поживаете?
  Он мало изменился со времени своей инспекционной поездки в Лондон: круги под глазами, чуть более по-собачьи грустными, синий костюм на один-два размера больше, тот же животик под белой рубашкой. Тот же лосьон, как у содержателя похоронного бюро, и шесть лет спустя умащивал щеки самого последнего главы советского отдела Управления.
  В почтительном отдалении от него стояла группа его молодых людей, которые крепко сжимали дорожные сумки, точно застрявшие пассажиры на аэровокзале. Клайв и Боб расположились на его флангах, образуя сплоченную когорту. Боб выглядел постаревшим на десять лет. Виноватая улыбка сменила недавнюю старосветскую самоуверенность. Он поздоровался с нами слишком уж сердечно, словно получил инструкцию держаться от нас подальше.
  Островная конференция, как ее эвфемистически назвали, должна была вот-вот начаться.
  * * *
  События ближайших нескольких дней окутывала приятная атмосфера, ощущение, что хорошие люди тихо занимаются своим делом. Но когда я вспоминаю остальное, эта их особенность изглаживается из моей памяти. И мне очень трудно не обойти ее молчанием. Однако ради Барли я обязан ничего не опускать, а он не испытывал к нашим хозяевам никаких дурных чувств и нисколько не винил их в том, что произошло с ним и тогда, и позже. Он ворчал на американцев вообще, но, знакомясь с конкретными американцами, обо всех без исключения отзывался как об отличных ребятах. С каждым из них он был бы рад выпить вечерком в соседней пивной, будь на острове пивные. Ну, и, разумеется, Барли всегда признавал вескость любых обращенных против него доводов, всегда испытывал уважение к чужому трудолюбию.
  И чего-чего, а уж трудолюбия им было не занимать. Если бы численность, деньги и упрямое упорство складывались в ум, Управление могло бы возить его тачками, но, увы, человеческая голова – не тачка, а кроме того, существует еще и скудоумие.
  Как они жаждали, чтобы их любили! И Барли немедленно отозвался на эту их потребность. Даже когда они вгрызались в него, им необходимо было, чтобы их любили. И не кто-нибудь, а Барли! Как и по сей день им требуется, чтобы их любили за все устроенные ими путчи, дестабилизирующий хаос и фантастические операции против Врага-Который-Там.
  Однако именно мистическая тайна вывернутых наизнанку добрых сердец и породила ужас, тоже окутывавший эту нашу неделю на острове.
  Много лет назад мне довелось разговаривать с человеком, которого били плетьми, – с английским наемником, оказывавшим нам кое-какие услуги в Африке, за которые требовалось заплатить. В память ему врезались не удары, а апельсиновый сок, которым его напоили после. Он помнил, как его тащили назад в хижину, помнил, как его бросили ничком на солому. Но главным образом он помнил стакан свежего апельсинового сока, который тюремщик поставил возле его головы, а потом присел рядом на корточки и терпеливо ждал, пока он не пришел в себя настолько, что сумел отпить из стакана. А это был тот же самый тюремщик, который хлестал его плетью.
  Мы тоже получали свои стаканы апельсинового сока. И среди наших тюремщиков попадались очень порядочные, пусть замаскированные наушниками и враждебной настороженностью, которая быстро таяла, побежденная теплотой Барли. После нашего приезда не прошло и суток, как те самые охранники, брататься с которыми нам воспрещалось, уже пробирались на цыпочках в лодочный домик Барли и, прежде чем вернуться на свой пост, разживались у него стаканчиком кока-колы или виски. Они верхним чутьем улавливали, что это за человек. А кроме того, будучи американцами, не могли устоять перед обаянием его известности.
  Некий ветеран по имени Эдгар, в прошлом морской пехотинец, сумел задать ему жару за шахматной доской. Как я услышал позже, Барли всем заповедям и канонам вопреки узнал у него его фамилию и адрес, с тем чтобы они могли провести матч по переписке, «когда все это кончится».
  Причем не только охранники. И хор молодых людей Шеритона, и Шеритон обладали умеренностью, противостоявшей, точно ровное дыхание разума, истерическим конвульсиям тех, кого сам Шеритон собирательно окрестил эгоманьяками.
  Но в этом, полагаю, и заключается трагедия великих наций. Столько талантов, изнывающих в ожидании, чтобы их употребили в дело, столько доброты, жаждущей вырваться на волю! И такая убогость всего говорившегося, что порой мы сомневались, да уж действительно ли с нами говорит Америка?
  Но это было так. Плеть была настоящей.
  * * *
  Допросы велись в бильярдной. Для танцев пол там был выкрашен бордовой краской. На нем расставили кольцом стулья, а бильярдный стол вынесли. Однако стену по-прежнему украшала табличка слоновой кости для записи счета, а под ней стояли футляры с киями, помеченные инициалами. Подвешенная на длинном шнуре лампа лила озерцо света на середину комнаты, где предстояло сидеть Барли. За ним в лодочный домик сходил Нед.
  – Мистер Браун, сэр, я счастлив пожать вашу руку, и я только что решил, что на время нашего знакомства моя фамилия будет Хаггарти, – объявил Шеритон. – Едва взглянув на вас, я ощутил себя ирландцем. Не спрашивайте, почему. – Он быстрым шагом повел Барли через комнату. – Но, главное, я хочу вас поздравить. Вы наделены всеми добродетелями: память, наблюдательность, британская выдержка, саксофон.
  Все это было выдано в одном гипнотизирующем темпе, и Барли, сконфуженно ухмыляясь, позволил усадить себя на почетное место.
  Нед уже сидел, выпрямившись, скрестив руки на груди, а Клайв, хотя и был своим в этом кругу, сумел исчезнуть с первого плана. Он сел среди молодых людей Шеритона и сдвинул свой стул назад так, что они его совсем заслонили.
  Шеритон остался стоять рядом с Барли и говорил, нависая над ним, даже когда слова его были обращены к кому-нибудь другому.
  – Клайв, вы разрешите мне засыпать мистера Брауна бесцеремонными вопросами? Нед, не будете ли вы так добры объяснить мистеру Брауну, что он находится в Соединенных Штатах Америки и, если ему не захочется отвечать, то пусть не отвечает, поскольку его молчание будет сочтено явным доказательством того, что он виновен?
  – Мистер Браун умеет сам за себя постоять, – сказал Барли, все еще ухмыляясь, все еще не веря в реальность нарастающего напряжения.
  – Да? Великолепно, мистер Браун! Ведь мы надеемся, что ближайшие два-три дня вы именно этим и будете заниматься.
  Шеритон отошел к буфету, налил себе кофе и вернулся с чашкой на прежнее место. Тон его стал спокойнее, исполнился здравого смысла.
  – Мистер Браун, мы покупаем картину Пикассо, идет? Все в этой комнате покупают того же самого Пикассо. Голубой период, подпись, подлинный шедевр и прочее дерьмо. Ведь во всем мире наберется разве что три человека, способных что-то в нем понять. Но когда доходит до дела, важен только один-единственный вопрос: написал эту картину Пикассо – или Дж.П.Шмук-младший в Саут-Бенде, штат Индиана, а то и в Омске, Россия, сварганил ее у себя в подвале с картошкой? Потому что, учтите, – он тыкал пальцем в собственную мягкую грудь, держа чашку в свободной руке, – перепродажи не будет! Здесь не Лондон. Здесь Вашингтон. А Вашингтону требуется, чтобы информация была полезной, чтобы она, иными словами, была пригодной к использованию, а не созерцалась с сократовской отрешенностью. – Он понизил голос в благоговейном сочувствии. – А продаете ее нам вы, мистер Браун. Нравится вам это или нет, но вы, лично вы, остаетесь для нас наибольшим приближением к источнику до того дня, когда нам удастся убедить человека, которого вы называете Гёте, изменить свою позицию и работать непосредственно с нами. Если нам это удастся. Что сомнительно. Весьма и весьма сомнительно.
  Шеритон повернулся и отошел на край кольца.
  – Вы чека нашего колеса, мистер Браун. Вы нужный человек. Вы – то самое. Но в какой мере вы то самое? Самую чуточку? В определенной степени? Или весь целиком? Вы сценарист, актер, постановщик и главный режиссер? Или, судя по вашим словам, вы всего лишь на выходных ролях, случайный прохожий, с которым нам всем еще предстоит познакомиться?
  Шеритон вздохнул, словно для человека с его утонченной деликатностью все это было очень тяжело.
  – Мистер Браун, у вас есть постоянная подружка или вы спите с кем попало?
  Нед было приподнялся, но Барли уже ответил. Его тон не стал колючим даже после этого, в нем не было враждебности. Словно ему не хотелось нарушать атмосферу доброжелательности, окружавшую нас всех.
  – Ну, а как насчет вас, солнышко? Миссис Хаггарти еще готова к услугам или мы вынуждены вернуться к привычкам отрочества?
  Шеритон и ухом не повел.
  – Мистер Браун, мы покупаем вашего Пикассо, а не моего. Вашингтону не нравится, когда его козыри курсируют по ночным барам. Мы должны играть очень честно, очень откровенно. Без английской сдержанности, без школьного зубоскальства. Один раз мы попались на этом навозе, но больше никогда, никогда не попадемся.
  Это, решил я, адресовано Бобу: он опять, наклонив голову, рассматривал свои ладони.
  – Мистер Браун по ночным барам не курсирует, – возмущенно вмешался Нед. – И материал не его. А Гёте. И не вижу, при чем тут его личная жизнь.
  «Свои мысли держите при себе», – рекомендовал мне Клайв. Сейчас его взгляд предупредил о том же Неда.
  – Ну, послушайте, Нед! Послушайте! – сказал Шеритон. – При нынешнем положении вещей в Вашингтоне вам надо жениться и заново родиться, прежде чем вы хоть шаг сможете сделать. Почему вы каждые пять минут летаете в Россию, мистер Браун? Приобретаете там недвижимость?
  Барли улыбался, но уже не так добродушно. Шеритон все больше задевал его за живое. Чего Шеритон и добивался.
  – Собственно говоря, старина, эта роль мне досталась по наследству. Мой папаша всегда предпочитал Советский Союз Соединенным Штатам и, не жалея ни времени, ни сил, издавал их книги. Он был фабианец. Нечто вроде активного сторонника рузвельтовского «нового курса». Будь он вашим гражданином, то угодил бы в черный список.
  – Его привлекли бы к суду по ложным обвинениям, хорошенько поджарили и обессмертили. Я читал его досье. Хуже не придумаешь. Расскажите нам о нем еще что-нибудь, мистер Браун. Что он завещал вам? Что вы унаследовали?
  – Какого черта надо это ворошить? – сказал Нед.
  И был совершенно прав. Двенадцатый этаж давным-давно рассмотрел вопрос об эксцентричном роди – теле Барли и сбросил его со счетов. В отличие, видимо, от Управления. Или же оно снова к нему вернулось.
  – А в тридцатых, как вы, без сомнения, тоже знаете, – продолжал Барли поспокойнее, – он основал Клуб русской книги. Правда, Клуб просуществовал недолго, но попытка все-таки была. А во время войны, когда ему удавалось раздобыть бумагу, он публиковал просоветскую пропаганду, в основном возвеличивавшую Сталина.
  – А после войны что он делал? Помогал в свободное время строить Берлинскую стену?
  – Он питал большие надежды, а потом разочаровался, – ответил Барли после некоторого размышления. В нем снова верх взяла созерцательность. – Он простил бы русским почти все, но не террор, не лагеря, не переселения. Это разбило ему сердце.
  – А его сердце разбилось бы, если бы для тех же целей они избрали методы помягче?
  – Не думаю. Скорее, он умер бы счастливым.
  Шеритон вытер ладони носовым платком и, держа кофейную чашечку обеими руками, точно раскормленный Оливер Твист, второй раз прошествовал к буфету, отвинтил крышку термоса с кофе, скорбно заглянул в него и только тогда налил себе еще.
  – Желуди, – пожаловался он. – Собирают желуди, прессуют их и перерабатывают в кофе. Вот они чем занимаются. – Он со вздохом опустился в свободное кресло рядом с Бобом. – Мистер Браун, вы разрешите мне осветить вам ситуацию поподробнее? В жизни больше не осталось места для того, чтобы брать на веру каждого смиренного члена дружного рода человеческого, согласны? А потому на каждого, кто собой хоть что-то представляет, имеется личное дело. Вот что содержит ваше. Ваш отец сочувствовал коммунистам, хотя со временем утратил иллюзии. В течение восьми лет после его кончины вы побывали в Советском Союзе целых шесть раз. Вы продали русским ровно четыре книги, самые паршивые в вашем списке, и издали ровно три их книги. Два ужасающих современных романа, которые абсолютно не нашли сбыта, и дерьмо об иглоукалывании – продано восемнадцать экземпляров в бумажной обложке. Вы на краю банкротства, однако, по нашим подсчетам, поездки эти обошлись вам в двенадцать тысяч фунтов при доходе в тысячу девятьсот фунтов. Вы в разводе, живете, ничем себя не связывая, и храните традиции английских аристократических школ. Вы пьете так, словно задумали в одиночку оросить пустыню, и выбираете приятелей-джазистов, рядом с которыми Бенедикт Арнольд покажется Шерли Темпл20. Из Вашингтона вы выглядите сорвавшимся с узды. Здесь вы выглядите очень симпатично, но как я сумею втолковать это следующей подкомиссии конгресса, богомольным тупицам, которые заберут себе в голову поставить крест на материалах Гёте, потому что они ведут подкоп под Крепость-Америку?
  – Но каким образом? – спросил Барли.
  По-моему, его невозмутимость поразила нас всех. А Шеритона в первую очередь. До этого момента он поглядывал на Барли через плечо и объяснял свою дилемму с несколько жалобным видом. Но теперь выпрямился и посмотрел на Барли с ироничным прямодушием:
  – Простите, мистер Браун?
  – Почему материалы Гёте так их пугают? Если русские не способны стрелять точно, Крепость-Америка должна прыгать от восторга.
  – Прыгаем, мистер Браун, прыгаем. Мы ликуем. И пусть вся американская военная мощь строится на уверенности, что советские компьютеры не ошибаются. И пусть оценка советской точности в этой игре – все. Ведь точность обеспечивает вам возможность захватить вашего врага врасплох, пока он играет в гольф, парализовать его МБР и не позволить ему ответить тем же. А без точности лучше не соваться, потому что тогда ваш враг в ответ развернется и слизнет двадцать ваших самых любимых городов. И пусть миллиарды и миллиарды долларов американских налогоплательщиков и целые свалки политического красноречия щедро расходовались под залог любимейшего кошмара, слагающегося из первого советского удара и уязвимости некоторых участков американской обороны. И пусть даже теперь идея советского превосходства в области МБР является главным доводом в пользу «звездных войн» и главной стратегической игрой на вашингтонских приемах с коктейлями… – К моему удивлению, Шеритон вдруг изменил голос и заговорил с интонациями обитателей захолустного Юга. – Пора нам разнести этих сукиных детей, пока они не разнесли нас, мистер Браун. На этой занюханной планете просто нет места для двух сверхдержав. А какая из них больше по нраву вам, мистер Браун, если уж придется выбирать?
  Он выждал, и его складчатое лицо вновь принялось скорбеть о бесчисленных несправедливостях жизни.
  – А ведь я верю в Гёте, – продолжал он испуганным голосом. – Официально известно, что я принял Гёте на веру, едва он вылез из своей норы. Оптом и в розницу. Гёте, голову даю на отсечение, тот источник, которого требует время. А знаете, что для меня из этого следует? Для меня из этого следует, что я должен верить и в мистера Брауна, который почтил нас своим присутствием, и что мистер Браун должен быть со мной очень-очень откровенен, иначе от меня останется хладный труп. – Он благоговейно прижал лапу к левой стороне груди. – Я верую в мистера Брауна, я верую в Гёте, я верую в материалы. И вот-вот в штаны наложу от страха.
  Некоторые люди меняют решения, думал я. Некоторые люди меняют мнения. Но объявить, что он узрел свет по дороге в Дамаск, – для этого требуется Рассел Шеритон. Нед уставился на него чуть ли не ошеломленно. Клайв предпочел продолжить созерцание футляров с киями. А Шеритон горестно взирал на свой кофе, размышляя о своем злополучном жребии. Один его молодой человек, упершись в ладонь подбородком, изучал носок своей туфли, другой устремил взгляд в окно на океан, словно истина могла покоиться там.
  Но никто не смотрел на Барли, ни у кого как будто не хватало духа. Он сидел неподвижно и выглядел беззащитно молодым. Мы сказали ему очень мало и, конечно, ни словом не обмолвились о том, что материалы Дрозда понудили фракции военно-промышленного комплекса вцепиться друг другу в глотки и вызывали рев возмущения в кое-каких самых смрадных кулуарах Вашингтона.
  В первый раз подал голос старик Палфри. И сразу же у меня возникло ощущение, что я играю на подмостках театра абсурда. Казалось, реальный мир ускользает у нас из-под ног.
  – Хаггарти спрашивает вас вот о чем, – сказал я. – Согласитесь ли вы подвергнуться допросу по доброй воле, чтобы американцы раз и навсегда составили мнение об источнике и всем прочем? Вы можете отказаться. Выбор принадлежит вам. Верно. Клайв?
  Клайв не испытывал особого прилива нежности ко мне, но все-таки с неохотой подтвердил мои слова, прежде чем снова унестись к далекому горизонту.
  Лица в кольце вокруг Барли повернулись к нему, как подсолнухи к солнцу.
  – Так как же? – спросил я его.
  Некоторое время он молчал. Потянулся. Провел по губам тыльной стороной ладони со смущенно-неловким видом. Пожал плечами. Посмотрел на Неда, но не сумел найти его глаз и вновь растерянно посмотрел на меня. О чем он думал, если думал? О том, что «нет» навсегда отторгнет его от Гёте? От Кати? Осознавал ли он это? По сей день я не знаю. Он усмехнулся, видимо, от смущения.
  – А как вы считаете, Гарри? Сказав «а»… Как считает мой толмач?
  – В данном случае вопрос заключается в том, как считает мой клиент, – напыщенно ответил я, улыбаясь ему в ответ.
  – Но мы так ничего и не узнаем, если не попробуем, верно?
  – Пожалуй, не узнаем, – согласился я.
  Но слов «я согласен» он так и не произнес.
  * * *
  – Видите ли, Гарри, в Йельском университете полным-полно тайных обществ, – объяснял мне Боб. – Если вы слышали о «Черепе со скрещенными костями» или о «Свитке и ключе», то лишь чуть-чуть царапнули верхушку айсберга. И эти общества делают ставку на коллективную взаимовыручку. Гарвард же… ну, Гарвард – совсем наоборот: делает ставку на индивидуальный талант. Так что Управление, забрасывая сети в эти воды, набирает в Йеле рекрутов для коллективной работы, а блистательных одиночек выуживает в Гарварде. Конечно, я не утверждаю, что всякий, кто окончил Гарвард, уже примадонна, а каждый йелец служит делу со слепым послушанием. Но в целом традиция такова. Вы кончали Йель, мистер Куинн?
  – Вест-Пойнт, – ответил мистер Куинн.
  Был вечер, и на остров только что прилетела первая делегация. Мы сидели в той же самой комнате с тем же бордовым полом под той же лампой, прежде озарявшей бильярдный стол, и ждали Барли. Куинн сидел в центре, а Тодд и Ларри слева и справа от него. Тодд и Ларри были людьми Куинна – миловидные, со спортивными фигурами и, на взгляд человека моего возраста, до нелепости юные.
  («Куинн с самого верху, – предупредил нас Шеритон. – Куинн беседует с министерством обороны, Куинн беседует с корпорациями, Куинн беседует с господом богом».
  «А его наниматели кто?» – спросил Нед.
  Шеритона этот вопрос привел в словно бы искреннее недоумение. Он снисходительно улыбнулся, будто прощая иностранцу светский промах.
  «Ну-у, Нед, я бы сказал, что все мы».)
  Рост Куинна равнялся шести футам одному дюйму. Он был широкоплеч и большеух. Костюм сидел на нем, как броня. Ни орденов, ни медалей. Ни погон, ни других знаков различия. О его военном чине говорили упрямый подбородок, и затененные пустые глаза, и улыбка, рожденная болезненным комплексом неполноценности в присутствии штатских.
  Первым вошел Нед, Барли за ним. Никто не встал. Шеритон, сознательно избравший смиренную позицию в середине американского ряда, кротко представил друг другу тех, кого требовалось.
  («Куинн предпочитает, чтобы они были попроще, – заранее предостерег он нас. – Скажите вашему, чтобы он не слишком умничал». И теперь Шеритон следовал собственному совету.)
  Естественно, опрос начал Ларри, потому что его амплуа было дружелюбие. Тодд был замкнут в себе, как девственник, но Ларри носил массивнейшее обручальное кольцо, яркий галстук и смеялся за них обоих.
  – Мистер Браун, сэр, мы обязаны выступать здесь с позиции ваших хулителей, – объяснил он с глубокой неискренностью. – В нашем деле информация делится на непроверенную и проверенную. И нам хотелось бы проверить вашу информацию. Это наша работа, и нам за нее платят. Прошу вас, оттенок подозрительности на свой счет не принимайте, мистер Браун. Анализ – особая наука. И мы должны подчиняться ее законам.
  – Мы обязаны предполагать, что все это организованная подтасовка, – вызывающе выпалил Тодд. – Что вы дымите.
  Общие улыбки, и Ларри со смехом объяснил, что мистеру Брауну вовсе не предлагают закурить – на профессиональном жаргоне «дымить» означает сознательно обманывать.
  – Мистер Браун, сэр, с вашего позволения, кто предложил в тот день поехать в Переделкино после книжной ярмарки? – спросил Ларри.
  – По-видимому, я.
  – Вы в этом уверены, сэр?
  – Когда мы решили туда отправиться, то все были немножко пьяны, но я почти уверен, что идея была моя.
  – Вы пьете довольно много, мистер Браун, так? – спросил Ларри.
  Лапиши Куинна сомкнулись на карандаше, точно пытаясь его задушить.
  – Порядочно.
  – Алкоголь, сэр, порождает у вас забывчивость?
  – Иногда.
  – А иногда нет. В конце-то концов, мы располагаем точным воспроизведением длинного разговора между вами и Гёте, когда вы оба находились в состоянии полного опьянения. До того дня вам когда-нибудь приходилось бывать в Переделкине, сэр?
  – Да.
  – Часто?
  – Два-три раза. Может быть, четыре.
  – Вы посещали друзей, сэр?
  – Да.
  – Советских друзей?
  – Естественно.
  Ларри сделал долгую паузу, словно «советские друзья» уже были признанием.
  – Вы не откажете в любезности назвать их, сэр? Поименно?
  Барли назвал своих друзей. Писатель. Поэтесса. Литературный бюрократ. Ларри записывал, для пущего эффекта еле водя карандашом. И улыбался. А глаза Куинна продолжали по двум застывшим линиям сверлить Барли через стол из своих затененных провалов.
  – В день вашей поездки туда, мистер Браун, – продолжил Ларри, – в этот День Номер Один, как можно его назвать, вам не пришло в голову постучать к кому-нибудь из ваших старых знакомых, узнать, не тут ли они, поздороваться?
  Барли, казалось, не мог решить, приходило ему это в голову или не приходило. Он пожал плечами и привычным жестом провел по губам тыльной стороной ладони. Типичнейший неискренний свидетель.
  – Думаю, мне не хотелось обрушивать на них Джумбо. Нас было многовато для неожиданного появления. Собственно говоря, мне это в голову не пришло.
  – Понятно, – сказал Ларри.
  Три объяснения, заметил я с огорчением. Три, когда вполне хватило бы одного. Я взглянул на Неда и понял, что он думает то же самое. Шеритон старательно не думал ничего. Боб сосредоточился на том, чтобы выглядеть человеком Шеритона. Тодд что-то нашептывал на ухо Куинну.
  – Таким образом, идея посетить гробницу Пастернака также исходила от вас, мистер Браун? – осведомился Ларри тоном, показывающим, что такой идеей можно и нужно гордиться.
  – Могилу, – сухо поправил его Барли. – Да. По-моему, остальные вообще не знали, где она, пока я им не сказал.
  – И, кажется, дачу Пастернака тоже? – Ларри заглянул в свои листки. – Если сукины дети ее не снесли. – «Сукины дети» он произнес как самое грязное ругательство.
  – Совершенно верно, и его дачу.
  – Но дачу Пастернака вы не посетили, я не ошибаюсь? Вы даже не попытались узнать, существует ли она еще. Дача Пастернака полностью исчезла с повестки дня.
  – Шел дождь, – сказал Барли.
  – Но у вас же была машина. И шофер, мистер Браун. Пусть не слишком благоуханный.
  Ларри снова улыбнулся и приоткрыл рот ровно настолько, чтобы кончиком языка ласково провести по верхней губе. Затем он сомкнул ее с нижней и продлил паузу, чтобы дать больше простора для всяких неприятных мыслей.
  – Следовательно, людей для поездки подобрали вы, мистер Браун, и вы же определили ее цели, – наконец заговорил Ларри на этот раз тоном чуть насмешливого сожаления. – Вы указали, куда ехать. Вы провели своих спутников на холм к гробнице… прошу прошения – к могиле. Это с вами, именно с вами одним, заговорил мистер Нежданов, когда вы все начали спускаться с холма. Он спросил, не американцы ли вы. Вы ответили: «Нет, слава богу, англичане».
  Смеха не раздалось. Даже сам Ларри не улыбнулся. Куинн словно бы с трудом преодолевал боль от прободения кишок.
  – И это вы, мистер Браун, совершенно случайно смогли процитировать Пастернака и от имени всей вашей группы принять участие в обсуждении его заслуг, и почти чудом отделаться от своих спутников, а за обедом сесть рядом с человеком, которого мы называем Гёте. «Познакомьтесь с нашим знаменитым писателем Гёте». Мистер Браун, к нам поступили сведения из Лондона, исходящие от Магды, сотрудницы «Пенгуин букс». Насколько нам известно, получены они были тактично на званом вечере в обстановке, не порождающей подозрений, посторонним лицом, не американцем. У Магды создалось впечатление, что вам хотелось продолжить разговор с Неждановым с глазу на глаз. Как вы это объясните?
  Барли вновь исчез. Не из комнаты, а просто я перестал его понимать. Он предоставил подозрения мечтателям и удалился в пределы собственного царства реальности. И не Барли, а Нед не сумел сдержаться при таком откровенном признании махинаций Управления и выдал искомую вспышку.
  – Вряд ли она сообщила вашему осведомителю, что ей не терпелось поскорее забраться в постель со своим дружком, верно?
  Опять-таки этот ответ, останься он единственным, мог бы оказаться достаточным, если бы Барли не добавил к нему свой.
  – Может быть, я и правда отделался от них, – согласился он задумчиво, но все еще дружеским тоном. – После недели книжной ярмарки любой нормальный человек будет сыт издателями по горло.
  Улыбка Ларри стала чуть скептичной.
  – Ну-ну, – сказал он и покачал хорошенькой головкой, готовясь передать свидетеля Тодду.
  Но он поторопился. Потому что заговорил Куинн. Не с Барли, не с Шеритоном, даже не с Клайвом. Просто заговорил, ни к кому не обращаясь, губы маленького рта извивались, как угорь на крючке.
  – Его просеяли?
  – Сэр, вопрос протокола, – объяснил Ларри, косясь на меня.
  Я действительно не понял, и Ларри пришлось пояснить:
  – Детектор лжи, как его прежде называли. Полиграф. В просторечии – сито. Если не ошибаюсь, у вас их нет.
  – В некоторых случаях мы ими пользуемся, – услужливо сообщил Клайв сбоку от меня, прежде чем я успел открыть рот. – Когда вы настаиваете, мы идем вам навстречу. Возможно, они появятся и у нас.
  И только тогда угрюмый, замкнутый Тодд приступил к делу. Тодд не производил впечатления умелого оратора. При первом глотке он не производил никакого впечатления. Но мне уже доводилось встречать юристов вроде него – людей, которые превращают свою несимпатичность в знамя, а неуклюжестью речи пользуются, как дубинкой.
  – Опишите свои отношения с Ники Ландау, мистер Браун.
  – Их нет, – сказал Барли. – Нас объявили незнакомыми во веки веков, аминь. Я подписал документ, гласивший, что больше я с ним не разговариваю. Вот спросите у Гарри.
  – Перед этим, будьте добры.
  – Иногда мы вместе закладывали за галстук.
  – Простите?
  – Пили. Шотландское виски. Он славный парень.
  – Но не вашего круга, не так ли? Ни Харроу, ни Кембриджа он не кончал, верно?
  – А какое это имеет значение?
  – Вы не одобряете структуру английского общества, мистер Браун?
  – Мне, старина, эта структура всегда представлялась одной из вопиющих несуразиц современного мира.
  – «Славный парень». Это значит, что он вам нравится?
  – В больших дозах немножко действует на нервы, но, да, он мне нравился. И нравится.
  – У вас с ним не было никаких сделок? Любого характера?
  – Он агент нескольких фирм, а я сам себе хозяин. Какие могли быть между нами сделки?
  – Когда-нибудь что-нибудь вы у него покупали?
  – С какой стати?
  – Мне хотелось бы знать, что происходило между вами и Ники Ландау в тех случаях, когда вы бывали с ним вдвоем. И нередко в коммунистических столицах.
  – Он хвастал своими победами. Ему нравилась хорошая музыка. Классическая.
  – Он когда-нибудь говорил с вами о своей сестре? О своей сестре, проживающей в Польше?
  – Нет.
  – Он когда-либо выражал вам возмущение по поводу того, как английские власти якобы расправились с его отцом?
  – Нет.
  – Когда у вас был последний интимный разговор с Ники Ландау?
  Наконец-то в ответе Барли проскользнуло раздражение.
  – Вы говорите так, словно мы были любовниками, – сказал он с досадой.
  Лицо Куинна осталось неподвижным. Возможно, он это для себя уже вычислил.
  – Мистер Браун, я спросил вас, когда? – произнес Тодд тоном, показывавшим, что его терпением злоупотребляют.
  – Кажется, во Франкфурте. В прошлом году. Выпили в «Хессишер хоф».
  – На Франкфуртской книжной ярмарке, имеете вы в виду?
  – Развлекаться во Франкфурт никто не ездит, старина.
  – И больше никаких диалогов с Ландау после этого?
  – Насколько помню, нет.
  – И на Лондонской книжной ярмарке этой весной?
  Барли, казалось, напряженно рылся в памяти.
  – А, черт! Стелла! Вы правы!
  – Прошу прощения?
  – Ники положил глаз на девушку, которая прежде работала у меня. Решил, что она ему страшно нравится. Ему все нравились. Просто бык. Просил, чтобы я их познакомил.
  – И вы познакомили?
  – Попытался.
  – Вы для него сводничали. Я правильно выразился?
  – Вполне, старина.
  – Будьте добры, что именно произошло?
  – Я пригласил ее выпить вместе в «Косуле» за углом в шесть вечера. Ники пришел, а она нет.
  – Так что вы остались наедине с Ландау? Один на один?
  – Совершенно верно. Один на один.
  – О чем вы разговаривали?
  – О Стелле, наверное. О погоде. Бог его знает.
  – Мистер Браун, вы близко соприкасаетесь с проживающими в Соединенном Королевстве советскими гражданами, в том числе и с бывшими?
  – Иногда с атташе по вопросам культуры – если он соблаговолит ответить, что случается не так уж часто. Ну, и когда совписатель приедет с визитом, а посольство устроит для него прием с выпивкой, я скорее всего там побываю.
  – Насколько нам известно, вы любите играть в шахматы в одном кафе в лондонском районе Камден-Таун?
  – Ну и?
  – А разве это кафе не облюбовано русскими эмигрантами, мистер Браун?
  Барли повысил голос, но в остальном продолжал хранить спокойствие:
  – Ну, я знаком с Лео. В шахматах Лео любит рискованные комбинации. Я знаком с Джозефом. Джозеф признает только нападение. Я с ними не сплю и не обмениваюсь государственными тайнами.
  – Однако память у вас весьма избирательная, мистер Браун, не так ли? Особенно если учитывать чрезвычайно подробные ваши рассказы о других эпизодах и людях?
  Но Барли все-таки не сорвался, отчего его ответ приобрел еще большую сокрушительность. На секунду даже создалось впечатление, что он вообще не намерен отвечать; терпимость, которой он проникался все больше, подсказывала ему: пренебреги.
  – Я помню то, что важно для меня, старина. А если безнравственностью мыслей мне с вами не тягаться, то это ваша проблема, не моя.
  Тодд покраснел. И продолжал краснеть. Улыбка Ларри становилась все шире, пока почти не достигла ушей. Куинн нахмурился, как грозный часовой. Клайв ничего не слышал.
  А Нед порозовел от удовольствия, и даже Рассел Шеритон, погруженный в крокодилью дремоту, казалось, среди множества горьких разочарований вдруг припомнил что-то смутно приятное.
  Вечером я пошел прогуляться по берегу и там наткнулся на Барли и двух его охранников: укрытые от виллы обрывом, они пускали по воде камешки, соревнуясь, чей пропрыгает дальше.
  – Что, взяли? Взяли?! – восклицал Барли, откидываясь и взметывая руки к облакам.
  * * *
  – Муллы учуяли ересь, – объявил за ужином Шеритон, угощая нас очередным развитием игры. (Барли сослался на головную боль и попросил, чтобы ему принесли омлет в лодочный домик.) – В подавляющем большинстве в конгресс они въехали на платформе коэффициента безопасности. Что означает: повышайте военные расходы и развивайте любую новую, самую идиотскую систему, лишь бы она обеспечила мир и процветание военной промышленности на ближайшие полвека. Если они и не спят с производителями оружия, так уж, конечно, едят с ними. А Дрозд насвистывает им очень скверную историю.
  – А что, если это правда? – спросил я.
  Шеритон грустно взял себе еще кусок орехового пирога.
  – Правда? Советы не способны вести игру? Они срезают расходы, где могут, а шуты в Москве не знают и половины скверных новостей, потому что шуты на местах водят их за нос, чтобы и дальше разживаться золотыми часами и даровой икрой? Вы считаете это правдой? – Он откусил огромный кусок пирога, но абрис его лица нисколько не изменился. – Вы полагаете, что определенные неприятные сравнения не проводятся? – Он налил себе кофе. – Вы знаете, что хуже всего для наших демократически избранных неандертальцев? Абсолютно наихудшее? Последствия для нас. Захирение советской стороны означает захирение нашей. Муллам это очень не по вкусу. Как и военным промышленникам. – Он укоризненно покачал головой. – Узнать, что советское твердое топливо – дерьмо, что их ракеты блюют, а не рвутся? Что ошибки их системы раннего предупреждения еще почище наших? Что их ракеты большой мощности не способны даже выбраться из своей конуры? Что оценки нашей разведки смехотворно завышены? У мулл при одной такой мысли поджилки трясутся. – Он помолчал, размышляя о свойственной муллам непоследовательности. – Как внушать необходимость гонки вооружения, если, кроме собственной задницы, тебе гоняться не за кем? Информация Дрозда жизненно опасна. Многие высокооплачиваемые любимые сыночки оказываются под угрозой лишиться кормушки, и все из-за Дрозда. Вам требуется правда? Вот она.
  – Так зачем же высовываться? – возразил я. – Если эта платформа непопулярна, зачем за нее держаться?
  И вдруг я почувствовал, что готов провалиться сквозь землю.
  Не так уж часто старик Палфри прерывает разговор, и все головы оборачиваются к нему в изумлении. А на этот раз я вовсе даже не собирался рта открыть. И вот Нед, Боб и Клайв уставились на меня, как на умалишенного, а молодые люди Шеритона (их за столом было двое, если не ошибаюсь) одновременно положили вилки и одновременно принялись вытирать пальцы салфетками.
  Только Шеритон как будто ничего не услышал, а просто решил, пожалуй, съесть кусочек сыра. Он придвинул к себе сервировочный столик и теперь придирчиво рассматривал возможные варианты. Но никто из нас не думал, что мысли его действительно заняты сыром. Мне, во всяком случае, было ясно, что он тянет время, взвешивая, ответить ли и как ответить.
  – Гарри, – начал он неторопливо, обращаясь не ко мне, а к датскому сыру. – Гарри, клянусь богом, перед вами человек, посвятивший себя миру и братской любви. Под этим я подразумеваю, что главное мое честолюбивое желание – вытрясти из огнедышащих пентагоновцев столько дерьма, чтобы им впредь неповадно было внушать президенту Соединенных Штатов, будто двадцать кроликов равны одному тигру и будто любой занюханный траулер, промышляющий сардин более чем в трех милях от порта, это советская ядерная подлодка в штатском. Кроме того, я больше не желаю слушать идиотские призывы выкопать в земле норки и пересидеть в них ядерную войну. Я гласностник, Гарри, мои родители – давние-предавние гласностники. Для меня гласностицизм – это образ жизни. Я хочу, чтобы мои дети жили. Цитируйте меня, и на здоровье!
  – А я не знал, что у вас есть дети, – сказал Нед.
  – Фигурально выражаясь, – ответил Шеритон.
  Тем не менее Шеритон, если сдернуть обертку, описывал нам правдивый вариант своего нового «я». Нед это ощутил. Я это ощутил. А если Клайв не ощутил, то потому лишь, что сознательно укоротил каналы своего восприятия. Эта правда заключалась не столько в его словах, которыми он чаще пользовался для сокрытия своих чувств, чем для их выражения, но в том совсем новом, рвущемся наружу смирении, которое начало проскальзывать в его манере уже после его разбойничьих дней в Лондоне. В пятидесятилетнем возрасте, четверть века пробыв глашатаем «холодной войны», Рассел Шеритон, используя выражение Уолтера, тряс решетку своих пожилых лет. Мне и в голову не приходило, что он может стать мне симпатичен, но с этого вечера я начал испытывать к нему нечто вроде симпатии.
  – У Брейди блестящий ум, – предостерег нас Шеритон, позевывая, когда мы отправились на боковую. – Брейди слышит, как трава растет.
  И Брейди, разбирайте его как хотите, блестел, точно пуговки на штиблетах.
  Вы замечали это в его умнейшем лице и в вольной неподвижности учтивой фигуры. Его древняя спортивная куртка была старше, чем он, и, едва он вошел в комнату, стало ясно, что ему нравится быть неброским. Его молодой помощник тоже был облачен в спортивную куртку и, подобно своему наставнику, щеголял элегантной неряшливостью.
  – Похоже, вы чудесное дело провернули, Барли, – весело сказал Брейди с певучей интонацией уроженца южных штатов и поставил свой портфель на стол. – Хоть кто-нибудь сказал вам спасибо? Я – Брейди и слишком стар, чтобы играть в дурацкие псевдонимы. Это Скелтон. Благодарю вас…
  Снова бильярдный зал, но без куинновского стола и деревянных кресел. Мы с облегчением утонули в мягких подушках. Надвигался шторм. Весталки Рэнди закрыли ставни и включили свет. Ветер крепчал, и дом начал позвякивать, точно бутылки, приплясывающие на полке. Брейди расстегнул свой портфель – сокровище, восходящее к тем дням, когда их еще умели делать по-настоящему. Как подобает университетскому профессору, кем он, в частности, и был, галстук он носил синий в горошинку.
  – Барли, я где-то прочел или мне пригрезилось, что вы в свое время были саксофонистом в оркестре великого Рея Ноубла?
  – Безусым юнцом, Брейди.
  – Чудеснейший был человек, верно? И несравненный музыкант? – спросил Брейди, как мог спросить только южанин.
  – Рей был король. – Барли напел несколько тактов из «Чероки».
  – Вот только его политические взгляды… – сказал Брейди с улыбкой. – Мы все убеждали его оставить эту ерунду, но Рей шел своей дорогой. А в шахматы вам с ним играть довелось?
  – Собственно говоря, да.
  – Кто выиграл?
  – Я, по-моему. Точно не помню. Нет, я.
  Брейди улыбнулся.
  – Вот и я тоже.
  Улыбнулся и Скелтон.
  Они заговорили о Лондоне: где именно в Хэмпстеде живет Барли? (Этот район моя слабость, Барли. Хэмпстед – мой идеал цивилизованности.) Они заговорили об оркестрах, в которых играл Барли. (Господи, Барли, неужели он еще играет? Да в его возрасте я даже недозрелого банана купить не сумею!) Они заговорили об английской политике, и Брейди непременно понадобилось узнать, что, по мнению Барли, не так с миссис Т.
  Барли словно бы задумался в поисках ответа и как будто сначала его не нашел. Может быть, он перехватил предостерегающий взгляд Неда.
  – Какого дьявола, Барли, разве это ее вина, что у нее нет достойных противников?
  – Чертова баба насквозь красная, – пробурчал Барли, к тайной тревоге английской стороны.
  Брейди не засмеялся, а только чуть поднял брови, выжидая, что последует дальше. Как и мы все.
  – Выборная диктатура, – продолжал Барли, тихо распаляясь. – Да благословит бог корпорации, и к ногтю личность.
  Он как будто хотел раскрыть этот тезис поподробнее, но, к нашему облегчению, передумал.
  Тем не менее вступление было достаточно мягким, и через десять минут Барли, вероятно, чувствовал себя вполне легко и непринужденно. Пока Брейди все с той же благожелательной неторопливостью не перешел к «ситуации, в которой вы очутились, Барли», и не попросил, чтобы Барли вновь изложил ее с начала и до конца своими собственными словами, «но с упором на ту вашу с ним историческую встречу с глазу на глаз в Ленинграде».
  Барли выполнил просьбу Брейди, и, хотя мне хотелось бы думать, что слушал я столь же въедливо, как Брейди, я в рассказе Барли не услышал ничего опровергающего прежние его слова или добавляющего к ним что-либо новое.
  И на первый взгляд Брейди как будто не услышал ничего неожиданного – когда Барли кончил, он успокаивающе ему улыбнулся и сказал с видимым одобрением:
  – Ну, что же, спасибо, Барли. – Его тонкие пальцы перебирали бумаги в портфеле. – Я всегда говорил, что в шпионаже хуже всего ожидание. Ну, как летчик-истребитель, – добавил он, вытаскивая листок и прищуриваясь на него. – Сидишь дома, ешь свою жареную курицу, а уже через минуту у тебя душа в пятки уходит на скорости восемьсот миль в час. И вот ты снова дома как раз вовремя, чтобы перемыть посуду. – Видимо, он нашел то, что искал. – Наверное, Барли, вы испытывали что-то похожее, застряв в Московии совсем один?
  – Немножко.
  – Болтаться где-то, ожидая Катю? Болтаться где-то, ожидая Гёте? И вы ведь, очевидно, довольно долго где-то болтались, после того как ваша дружеская беседа с Гёте завершилась, не так ли?
  Водрузив очки на кончик носа, Брейди внимательно прочел бумагу раза два-три, прежде чем отдать ее Скелтону. Я понимал, что пауза строго рассчитана, но она все равно меня напугала и, по-моему, напугала Неда – он взглянул на Шеритона и снова посмотрел на Барли с явной тревогой.
  – Согласно полученным нами полевым наблюдениям, вы с Гёте разошлись около четырнадцати часов тридцати четырех минут по ленинградскому времени. Видели снимок? Скелтон, покажите ему.
  Все мы видели этот снимок. Все, кроме Барли. На снимке были они оба, в саду Смольного, когда попрощались. Гёте уже повернулся, чтобы уйти. Барли еще не опустил рук после прощального объятия. В верхнем левом углу – время, засеченное электронным таймером: четырнадцать часов тридцать три минуты двадцать секунд.
  – Помните последнее, что вы ему сказали? – спросил Брейди, будто предаваясь блаженным воспоминаниям.
  – Я сказал, что издам его.
  – А помните последнее, что он сказал вам?
  – Он хотел узнать, не нужно ли ему будет поискать другого порядочного человека.
  – Черт-те что за прощание, – заметил Брейди безмятежно, пока Барли продолжал рассматривать фотографию, а Брейди и Скелтон – смотреть на него. – Что было после этого, Барли?
  – Я вернулся в «Европу». Отдал его тетрадь.
  – А каким путем вы возвращались? Вы помните?
  – Тем же самым, каким добирался туда. Троллейбусом до центра, потом прошелся пешком.
  – Троллейбуса пришлось ждать долго? – спросил Брейди, и его южный выговор, по крайней мере, как почудилось мне, обрел насмешливую подражательность.
  – Насколько помню, не очень.
  – Но все-таки?
  – Минут пять. Может быть, дольше.
  Впервые память словно бы изменила Барли.
  – Много людей было в очереди?
  – Нет. Несколько человек. Я не считал.
  – Троллейбусы ходят с интервалом в десять минут. Езды до центра еще десять. Оттуда пешком до «Европы» обычной вашей походкой – еще десять. Наши люди выверили все это по хронометру. Десять – верхний предел. Но, согласно мистеру и миссис Хензигер, вы появились у них в номере только в пятнадцать пятьдесят пять. Так что получается порядочная дыра, Барли. Дыра во времени. Вы не объясните мне, как ее заполнить? Не думаю, чтобы вы зашли куда-нибудь выпить, ведь так? У вас в пакете лежала очень и очень большая ценность. Казалось бы, вы должны были постараться поскорее доставить ее по назначению.
  Барли насторожился, и Брейди не мог этого не заметить – во всяком случае, его радушная улыбка южанина теперь приобрела несколько иной оттенок, означавший «ну-ка, выкладывай!».
  Нед застыл, впечатав обе подошвы в пол, не отводя взгляда от встревоженного лица Барли.
  Только Клайв и Шеритон как бы дали обет никаких чувств не выражать.
  – Так что же вы делали, Барли? – сказал Брейди.
  – Слонялся по улицам, – ответил Барли, не слишком убедительно солгав.
  – С тетрадью Гёте? С тетрадью, которую он вам доверил вместе с жизнью? Слонялись? Странный день вы выбрали, Барли, чтобы слоняться по улицам пятьдесят минут. Где вы были?
  – Пошел назад по набережной. Где мы разговаривали. Падди сказал, чтобы я не спешил. Чтобы не мчался назад в гостиницу, а вернулся бы туда не торопясь.
  – Это правда, – пробормотал Нед. – Мои инструкции, переданные через московский пункт.
  – В течение пятидесяти минут? – не отступал Брейди, пропустив слова Неда мимо ушей.
  – Я не знаю, сколько времени прошло. На часы я не смотрел. Не спешить – значит не спешить.
  – И вам не пришло в голову, что, таская в штанах магнитофонную ленту и блок питания, а в пакете – потенциально бесценный секретный материал, естественнее было бы вспомнить, что кратчайшее расстояние между двумя точками все-таки прямая?
  Гнев Барли начинал становиться опасным – но опасным для него, как он мог бы понять по выражению на лице Неда и, боюсь, на моем лице.
  – Ведь вы меня не слушаете! – сказал Барли резко. – Я же объяснил. Падди предупредил, чтобы я не спешил. Так мне вдалбливали в Лондоне во время наших дурацких прогончиков. Не спешите. Никогда не ускоряйте шага, если что-то несете. Лучше сознательно заставляйте себя его замедлить.
  И вновь мужественный Нед сделал все, что было в его силах.
  – Да, его так учили, – сказал он.
  Но он не спускал глаз с Барли.
  Брейди тоже не спускал глаз с Барли.
  – Так, значит, вы слонялись по улицам в направлении от троллейбусной остановки к Областному комитету Коммунистической партии в Смольном институте, не говоря уж о комсомоле и парочке-другой партийных святилищ, с тетрадью Гёте в пакете? Зачем, Барли? Агенты в поле действительно вытворяют чертовски странные вещи, мне этого можно не объяснять, но подобное, на мой взгляд, уже чистейшее самоубийство.
  – Я выполнял инструкции, Брейди, черт бы вас побрал! Я не спешил! Сколько надо повторять?
  Но вспыхнул Барли, как показалось мне, не потому, что был пойман на лжи, а потому, что очутился перед мучительной дилеммой. Слишком честным был его молящий вскрик, слишком горьким одиночество в его беззащитном взгляде. Брейди, к его чести, видимо, тоже это понял: во всяком случае, он принял растерянность Барли без всякого торжества и предпочел утешить его, а не уязвлять еще больше.
  – Поймите, Барли, очень многим тут подобный пробел во времени покажется крайне подозрительным. Они немедленно представят себе, как вы сидите в чьем-то кабинете или в машине, а этот некто фотографирует тетрадь Гёте или дает вам инструкции. Что-нибудь такое было? Если да, то сейчас самое время все рассказать. Не самое подходящее – в подобных ситуациях подходящего не бывает, но более подходящего у нас с вами, пожалуй, не будет.
  – Нет.
  – Нет, вы не скажете?
  – Ничего подобного не было.
  – Но ведь что-то было. Вы помните, что занимало ваши мысли, пока вы слонялись по улицам?
  – Гёте. Издавать ли его? Что он обрушит храм, если ему понадобится.
  – Какой храм конкретно? Не могли бы мы постараться обойтись без метафор?
  – Катя. Ее дети. Которых он обрекает на гибель вместе с собой, если будет пойман. Не знаю, у кого есть такое право. Не могу разобраться.
  – Вы слонялись по улицам и старались разобраться?
  Может быть, слонялся, может быть, нет. Но Барли замкнулся в себе.
  – Разве не нормальнее было бы сначала отнести тетрадь, а потом уж решать этические проблемы? Меня удивляет, что вы сохраняли способность логически мыслить, пока разгуливали с этой адской штукой в пакете. Нет, я вовсе не утверждаю, будто мы все так уж логично ведем себя в подобных ситуациях, но даже по законам антилогики вы, я бы сказал, поставили себя в чертовски неприятное положение. Я думаю, вы что-то сделали. И думаю, вы тоже так думаете.
  – Я купил шапку.
  – Какую шапку?
  – Меховую. Дамскую.
  – Для кого?
  – Для мисс Коуд.
  – Ваша приятельница?
  – Экономка конспиративного дома в Найтсбридже, – вмешался Нед, прежде чем Барли успел ответить.
  – Где вы ее купили?
  – По дороге между трамвайной остановкой и гостиницей. Не знаю где. В магазине.
  – И все?
  – Только шапку. Одну-единственную.
  – Сколько времени это у вас заняло?
  – Пришлось постоять в очереди.
  – Как долго?
  – Не знаю.
  – Что еще вы сделали?
  – Ничего. Купил шапку.
  – Вы лжете, Барли. Не так уж серьезно, но лжете. Что еще вы сделали?
  – Позвонил ей.
  – Мисс Коуд?
  – Кате.
  – Откуда?
  – С почты.
  – С какой?
  Нед прижал руку ко лбу козырьком, точно заслоняя глаза от солнца. Но шторм уже разыгрался всерьез, и океан и небо за окном были одинаково черными.
  – Не знаю. Большой зал. Телефонные кабинки под железным балконом.
  – Вы позвонили к ней на работу или домой?
  – На работу. Время было рабочее. К ней на работу.
  – Почему мы не услышали вашего звонка в записи?
  – Я отключил микрофоны.
  – С какой целью вы звонили?
  – Хотел убедиться, что с ней ничего не случилось.
  – Как именно?
  – Я сказал «здравствуйте». Она сказала «здравствуйте». Я сказал, что звоню из Ленинграда, встретился с тем, кто меня вызвал, и все отлично. Подслушивающий подумал бы, что я говорю о Хензигере. А Катя понимала, что я подразумеваю Гёте.
  – Вполне оправданно, на мой взгляд, – сказал Брейди с извиняюше-сочувственной улыбкой.
  – Я сказал, ну, так до свидания на Московской ярмарке и берегите себя. Она сказала, что будет. То есть будет беречь себя. И до свидания.
  – Еще что-нибудь?
  – Я сказал, чтобы она сожгла романы Джейн Остин, которые я ей подарил. Я сказал, что это бракованные экземпляры, и я привезу взамен хорошие.
  – Почему вы так сказали?
  – Там в текст были впечатаны вопросы для Гёте. Дубликаты впечатанных в текст книги, которую он не взял у меня. Они были сделаны на случай, если бы я с ним не увиделся, а ей это удалось бы. Они были опасны для нее. А так как он не захотел на них отвечать, я предпочел, чтобы у нее в доме их не было.
  В комнате ни движения, ни шороха – только ветер постукивает ставнями и гудит под скатом крыши.
  – Как долго продолжался ваш разговор с Катей, Барли?
  – Не знаю.
  – В какую сумму он вам обошелся?
  – Не знаю, я уплатил в окошечко. Два рубля с чем-то. Я много говорил о книжной ярмарке. И она – тоже. Мне хотелось слышать ее голос.
  Теперь настал черед Брейди промолчать.
  – У меня было ощущение, что, пока я говорю, все нормально и с ней ничего не случится.
  Брейди помолчал еще некоторое время, а затем, к нашему удивлению, закончил спектакль.
  – То есть дружеская болтовня, – заметил он, начиная укладывать свои бумаги в дедовский портфель.
  – Вот именно, – согласился Барли. – Дружеская болтовня. О том о сем.
  – Как между хорошими знакомыми, – заметил Брейди, щелкая замочками. – Благодарю вас, Барли. Я восхищаюсь вами.
  Мы сидели в большой гостиной с Брейди в центре. Без Барли.
  – Откажитесь от него, Клайв, – посоветовал Брейди все тем же любезным голосом. – Он дергается, он уязвим, он слишком много думает. Дрозд поднял такую волну, что вы не поверите. Все княжества схватились за оружие, генералы ВВС в судорогах, противоракетная оборона убеждена, что он – вексель на лавочку, Пентагон обвиняет Управление в рекламировании сомнительного товара. Ваша единственная надежда – вышвырнуть его вон и направить туда профессионала, одного из наших.
  – Дрозд с профессионалами иметь дела не хочет, – сказал Нед; в его голосе я уловил закипающую ярость и понял, что она вот-вот хлынет через край.
  У Скелтона тоже имелось предложение. Он заговорил в первый раз, и мне пришлось наклонить голову в его сторону, чтобы расслышать мягкий культурный голос с университетской интонацией.
  – Насрать на Дрозда, – сказал он. – Не Дрозду ставить условия. Он предатель, ополоумел от комплекса вины, и кто знает, что он такое еще? Поджарьте ему пятки. Скажите ему, что, если он перестанет поставлять товар, мы продадим его с потрохами его же соотечественникам и бабу вместе с ним.
  – Если Гёте будет пай-мальчиком, он сорвет порядочный куш, я за этим послежу, – пообещал Брейди. – Миллион совсем просто. Десять миллионов – лучше. Если вы его хорошенько припугнете и хорошенько ему заплатите, может быть, неандертальцы поверят, что он не ведет двойной игры. Рассел, всего доброго. Клайв, был рад увидеться. Гарри. Нед.
  И в сопровождении Скелтона он направился к двери.
  Однако Нед с ним еще не попрощался. Он не повысил тона, не ударил кулаком по столу, но он уже не прятал темного блеска в своих глазах и бешенства в голосе.
  – Брейди!
  – Вас что-то смущает, Нед?
  – Дрозда взять за горло не удастся. Ни им, ни вам. Шантаж может казаться заманчивым в оперативном кабинете, но на практике он ничего не даст. Прослушайте записи, если не верите мне. Дрозд ищет мученичества. А мученикам угрожать бессмысленно.
  – Так что же мне с ними делать, Нед?
  – Барли вам лгал?
  – В пределах допустимого.
  – Он прямой человек. И в этом деле подвохов нет. Вы еще помните, что такое прямота? Пока вы рыщете по закоулкам, Дрозд устремляется прямо к цели. А в напарники выбрал Барли. И Барли – наш единственный шанс.
  – Он влюблен в эту женщину, – сказал Брейди. – Он закомплексован. Он уязвим.
  – Он влюблен в сотни и сотни их. Он делает предложение каждой девушке, с которой знакомится. Вот какой он. И слишком много думает не Барли, а вы и иже с вами.
  Брейди заинтересовался. Не собственными взглядами, даже если они у него были, а взглядами Неда.
  – Я видывал всяких, – сказал Нед. – Как и вы. Бывают такие, в отношении которых сомнения остаются, даже когда дело окончено. А здесь с самого начала он шел прямо, и это мы, и только мы, стараемся пустить его по кривой.
  Я еще никогда не слышал, чтобы он говорил с таким жаром. Как и Шеритон, который окаменел от изумления. Возможно, именно по этой причине Клайв счел себя обязанным вмешаться и протрубить торжественный уход штатского чиновника со сцены.
  – Да, думается мне, у нас тут богатая пища для размышления, Брейди. Рассел, мы должны это обсудить. Быть может, есть средний путь. Именно к этой мысли я и склоняюсь. Почему бы нам не прозондировать почву? Немножко потянуть время. Еще раз все проиграть.
  Но никто не ушел. Брейди, вопреки всем напутственным банальностям Клайва, остался стоять, где стоял, и я заметил в чертах его лица обнажившуюся доброту, словно из-под маски на миг выглянул подлинный человек.
  – Нед, нас ведь наняли не ради того, чтобы любить ближних. Они населили землю нами, призраками, меньше всего ради этого. Мы ведь знали, когда завербовывались. – Он улыбнулся. – Думается, если бы главным правилом игры была простая порядочность, дирижировали бы спектаклем вы, а не ваш начальник Клайв.
  Клайву такая идея не понравилась, что, впрочем, не помешало ему проводить Брейди до его джипа.
  На секунду мне показалось, что в комнате остались только Нед, Шеритон и я, но тут же на пороге возник Рэнди, наш гостеприимный хозяин, с лицом, исполненным восторженного изумления.
  – Это ведь был Брейди? – спросил он благоговейно. – Тот самый Брейди! И ему действительно здесь понравилось все?
  – Это была Грета Гарбо, – отрезал Шеритон. – Рэнди, уйдите. Будьте так добры.
  * * *
  Надо бы и дальше поуслаждать вас успокоительной музыкой, пока молодые люди Шеритона вновь забирают Барли и гуляют с ним по берегу, и перешучиваются с ним, и развертывают перед ним карту ленинградских улиц, и трудолюбиво устанавливают местонахождение магазина, где была куплена шапка из рысьего меха для мисс Коуд, и сколько он за нее заплатил, и куда могла деться копия чека, если она вообще была, и объявил ли он шапку на таможне в Гэтуике, и даже находят то почтовое отделение, откуда он, по-видимому, звонил в Москву.
  Надо бы описать вам свободные часы, которые мы с Недом проводили в лодочном домике Барли, выискивая способы, как выпутать его из паутины самоуглубленности, и не находя их.
  Ибо Барли – я ощущал это уже тогда – неуклонно уходил от нас все дальше с той минуты, как дал согласие подвергнуться допросу.
  Затем наступает следующее утро, сияющее солнцем, – по-моему, четверг, – когда небольшой самолет доставляет на остров из логановского аэропорта Мерва и Стэнли как раз к их любимому завтраку, состоящему из оладий, жареной грудинки и чистейшего кленового сиропа.
  Их вкусы были хорошо известны на кухне Рэнди.
  * * *
  Два добродушных медведя, сыны земли, с лицами как из пемзы и огромными ручищами, прибыли они, точно два эстрадных комика, в темных фетровых шляпах, с большим чемоданом, который держали возле себя даже за завтраком, а потом бережно поставили на бордовый пол бильярдной.
  Профессия придала туповатость их лицам, но они принадлежали к тому типу людей, который особенно предпочитает наша Служба, – бесхитростные, верные, не отягощенные никакими комплексами пехотинцы, добросовестно делающие свое дело, чтобы кормить своих детей, любящие родину без громких заверений и клятв.
  Волосы Мерва были подстрижены под бобрик, Стэнли был кривоног и носил какую-то медаль за усердие.
  – Будь вы хоть Иисус Христос, мистер Браун. Будь вы хоть машинистка, получающая полторы тысячи долларов в месяц! – заклинал Шеритон с мольбой в бегающих глазах, когда мы стояли в лодочном домике Барли. – Да, это шаманство, алхимия, столоверчение, гадание на кофейной гуще. Но если вы на это не пойдете, с вами все кончено.
  Потом заговорил Клайв. Клайв умел находить основания для чего угодно.
  – Если ему нечего скрывать, то чем это его смущает? – сказал он. – Просто их вариант закона о неразглашении.
  – А что считает Нед? – спросил Барли.
  Уже не Недский. Нед.
  В ответе Неда отражалась неуверенность в своих силах, которую мне никогда не забыть. И в ответе, и в его глазах. Брейди своим допросом подорвал его веру в себя и даже в своего джо.
  – Выбор за вами, – сказал он неловко и добавил, словно про себя: – Довольно-таки отвратительный вариант, если хотите знать мое мнение.
  Барли повернулся ко мне, совсем так же, как в тот раз, когда я спросил его, согласен ли он, чтобы американцы его допросили.
  – Гарри? Что мне делать?
  Зачем ему требовалось мое мнение? Это был удар ниже пояса. Наверное, вид у меня был такой же смущенный, как у Неда. Во всяком случае, неловкость я испытывал мучительную, хотя и умудрился небрежно пожать плечами.
  – Либо пощекочите их за ушком и соглашайтесь, либо пошлите их к черту. Слово за вами, – ответил я примерно то же, что и в прошлый раз.
  О, вечный законник!
  И вновь Барли замирает. Нерешительность медленно уступает место покорности судьбе. И он все дальше уходит от нас, глядя в окно на океан.
  – Ну, будем надеяться, они не изловят меня на том, что я буду говорить правду.
  Он встает, встряхивает кистями рук, расслабляет плечи, а мы, точно скопище придворных, кивками и взглядами исподтишка убеждаем друг друга, что наш господин сказал «да».
  * * *
  Мерв и Стэнли работали с почтительной ловкостью палачей. Кресло они не то привезли с собой, не то его хранили для них на острове – деревянный трон с прямой спинкой и желобком вместо левого подлокотника. Мерв поместил его на удобном расстоянии от розетки, а Стэнли наставлял Барли, как заботливый дедушка.
  – Мистер Браун, сэр, во всем этом нет ничего враждебного по отношению к вам. Нам хотелось бы, чтобы вы исключили всякую мысль о каких-либо отношениях между вами и спрашивающими. Спрашивающий не противник, он беспристрастный оператор. Всю работу делает машина. Пожалуйста, снимите пиджак. Нет, закатывать рукава не нужно, сэр, и расстегивать рубашку тоже, благодарю вас. А теперь, пожалуйста, расслабьтесь. Спокойненько, спокойненько, никакого напряжения.
  Тем временем Мерв с величайшей деликатностью надел на левый бицепс Барли манжету для измерения давления так, что она захватила и артерию у сгиба локтя. Затем он накачал манжету, пока стрелка не показала пятьдесят миллиграммов, а Стэнли с заботливостью секунданта в перерыве между раундами опоясал грудь Барли прорезиненной трубкой дюймового сечения, старательно избегая касаться сосков, чтобы не раздражать их. Затем он опоясал второй трубкой живот Барли, а Мерв надел на указательный и средний пальцы его левой руки сдвоенный колпачок с электродом внутри, регистрирующим деятельность потовых желез, реакции гальванизированной кожи и изменения ее температуры, то есть все, над чем субъект обследования, при условии, что у него есть совесть, не имеет власти, – по крайней мере так считают обращенные. (Я вынудил Стэнли заранее объяснить мне каждую деталь – точно любящий родственник, который наводит подробные справки об операции, предстоящей близкому человеку. Некоторые полиграфисты, Гарри, надевают третью трубку на голову, как при снятии энцефалограммы. Но не Стэнли. Некоторые полиграфисты, Гарри, кричат и наскакивают на субъекта. Но не Стэнли. По мнению Стэнли, терроризирующие вопросы у многих людей вызывают волнение, независимо от того, виновны они или нет.)
  – Мистер Браун, сэр, мы просим вас не делать никаких движений, ни быстрых, ни медленных, – говорил между тем Мерв. – Любое движение внесет резкое нарушение в запись, что потребует дальнейшей проверки и повторения вопросов. Благодарю вас. Сперва нам следует установить норму. Под нормой мы подразумеваем уровень громкости голоса, уровень физических реакций – вообразите, что это сейсмограф, а вы Земля и все колебания исходят от вас. Благодарю вас, сэр. Отвечайте, пожалуйста, только «да» или «нет» и всегда правдиво. После каждых восьми вопросов мы делаем перерыв и ослабляем манжету во избежание неприятных ощущений. Пока манжета ослаблена, мы будем вести обычный разговор, но, пожалуйста, без шуток, без какого-либо ненужного возбуждения. Ваша фамилия Браун?
  – Нет.
  – У вас другая фамилия, чем та, которой вы пользуетесь?
  – Да.
  – Вы родились в Англии, мистер Браун?
  – Да.
  – Вы сюда прилетели, мистер Браун?
  – Да.
  – Вы сюда приехали на катере, мистер Браун?
  – Нет.
  – Вы до сих пор отвечали на мои вопросы правдиво, мистер Браун?
  – Да.
  – Вы намерены отвечать на них правдиво до конца теста, мистер Браун?
  – Да.
  – Благодарю вас, – сказал Мерв с мягкой улыбкой, а Стэнли выпустил воздух из манжеты.
  – Это вопросы, которые мы называем незначимыми. Вы женаты?
  – В настоящий момент нет.
  – Дети есть?
  – Собственно говоря, двое.
  – Мальчики или девочки?
  – Мальчик и девочка.
  – Лучше не придумаешь. Все в порядке? – Мерв начал накачивать воздух в манжету. – Теперь переходим к значимым. Спокойнее, спокойнее. Так, хорошо. Очень хорошо.
  В открытом чемодане четыре призрачных проволочных коготка вычерчивали четыре лиловые линии горизонта на миллиметровке, а четыре черные стрелки подрагивали – каждая на своем циферблате. Мерв взял листки с вопросами и устроился за столиком сбоку от Барли. Даже Расселу Шеритону не было разрешено ознакомиться с вопросами, выбранными безликими инквизиторами за письменными столами в Лэнгли. На мистические силы чемодана не должно было воздействовать даже легкое дыхание сообитателей Барли на планете Земля.
  Мерв говорил монотонно. Мерв, по моему убеждению, гордился бесстрастностью своего голоса. Он был – Ход Времени. Он был – командно-контрольный пункт в Хьюстоне.
  – Я сознательно принял участие в заговоре, чтобы снабжать ложной информацией разведывательные службы Англии и Соединенных Штатов. Да – принял. Нет – не принял.
  – Нет.
  – Мной руководит желание способствовать миру между нациями. Да или нет?
  – Нет.
  – Я действую в сговоре с советской разведкой.
  – Нет.
  – Я горжусь своей миссией во имя мирового коммунизма.
  – Нет.
  – Я действую в сговоре с Ники Ландау.
  – Нет.
  – Ники Ландау мой любовник.
  – Нет.
  – Был моим любовником.
  – Нет.
  – Я гомосексуалист.
  – Нет.
  Перерыв, и Стэнли снова выпустил воздух из манжеты.
  – Как она, мистер Браун? Не очень больно?
  – Чем больнее, тем лучше, старина. Обожаю боль.
  Но мы, как я заметил, не смотрели на него во время перерывов. Мы смотрели на пол, или на свои руки, или на кивающие нам деревья за окном. Настал черед Стэнли. Тон более задушевный, но та же механическая монотонность.
  – Я действую в сговоре с женщиной Катей Орловой и ее любовником.
  – Нет.
  – Мне известно, что человек, которого я называю Гёте, орудие советской разведки.
  – Нет.
  – Материал, который он мне передал, был подготовлен советской разведкой.
  – Нет.
  – Я жертва сексуальной ловушки.
  – Нет.
  – Меня шантажируют.
  – Нет.
  – Меня принуждают.
  – Да.
  – Советы?
  – Нет.
  – Мне угрожает финансовый крах, если я не буду сотрудничать с Советами.
  – Нет.
  Еще перерыв. Третий раунд. Очередь Мерва.
  – Я солгал, когда сказал, что звонил из Ленинграда Кате Орловой.
  – Нет.
  – Из Ленинграда я звонил моему советскому контролю и рассказал ему о своем разговоре с Гёте.
  – Нет.
  – Я любовник Кати Орловой.
  – Нет.
  – Одно время я был любовником Кати Орловой.
  – Нет.
  – Меня шантажируют моими отношениями с Катей Орловой.
  – Нет.
  – На все предыдущие вопросы я отвечал правду.
  – Да.
  – Я враг Соединенных Штатов.
  – Нет.
  – Моя цель – подорвать военную готовность Соединенных Штатов.
  – Вы не откажете проиграть мой предыдущий ответ, старина?
  – Выключи, – сказал Мерв, и Стэнли у чемодана выключил, а Мерв сделал карандашную пометку на миллиметровке. – Пожалуйста, мистер Браун, не нарушайте ритма. Иногда это делают нарочно, чтобы отделаться от неприятного вопроса.
  Четвертый раунд, и снова очередь Стэнли. Вопрос следовал за вопросом, и было ясно, что они не закончатся, пока не достигнут самой крайней степени вульгарности. «Нет» Барли обрели мертвящий ритм и насмешливую пассивность. Он сохранял ту позу, в которой они его посадили. Я еще ни разу не видел, чтобы он сохранял неподвижность так долго.
  Они снова сделали перерыв, но Барли уже не расслаблялся между раундами. Неподвижность его стала нестерпимой. Его подбородок был вздернут, глаза закрыты, и он как будто улыбался. Бог знает чему. Иногда он ронял свое «нет» еще до конца фразы. Иногда молчал так долго, что Мерв и Стэнли отрывались – один от циферблатов, другой от листков, и мне казалось, что их охватывает палаческая тревога, что жертва не вынесла пытки. А потом «нет» наконец ронялось не громче и не тише – письмо, задержавшееся на почте.
  Откуда у него берется такой стоицизм? «Нет», «нет» по отношению ко всему. Почему он сидит здесь, точно человек, готовящийся к унижениям старости, кротко произнося «нет»? Что означает эта кротость – «нет», «да», «нет», «нет» и так до обеда, когда они отключат его от машины?
  Но в глубине сознания, мне кажется, я уже знал ответ, хотя еще и не мог облечь его в слова: реальность для него переместилась.
  Шпионаж – это ожидание.
  Мы ждали три дня, а сколько это часов, вы можете подсчитать по моим седым волосам. Мы разделились по служебным рангам: Шеритон поедет с Бобом, Клайв – в Лэнгли, Нед останется на острове со своим джо, Палфри останется с ними на подхвате, хотя что мне надо было подхватывать, так я никогда и не узнал. К этому времени я возненавидел остров и подозревал, что Нед и Барли – тоже, хотя Нед отгородился от меня так же, как Барли. Он ушел в себя и на время утратил юмор. Что-то случилось с его гордостью.
  Вот так мы ждали. И рассеянно играли в шахматы, редко доводя партию до конца. И слушали, как Рэнди рассказывает про свою яхту. И слушали, не зазвонит ли телефон. И слушали пронзительные крики птиц, слушали пульс океана.
  Это были дни безумия, а уединенность острова, клубящееся небо над ним, штормы и проблески идиллической красоты усугубляли безумие. «Темничный туман», как его называл Рэнди, обволакивал нас, рождая нелепый страх, что нам уже никогда не уехать отсюда. Туман рассеялся, но мы все еще были тут. Разделяемое уединение должно было бы сблизить нас, но оба они заперлись каждый в своем королевстве: Нед – у себя в комнате, Барли – под открытым небом. По острову дробью хлестал дождь, я смотрел сквозь залитые водой стекла и видел, как он шагает в плаще по обрыву, задирая колени, словно в жмущих сапогах, или – один раз – как он на пляже играет в крикет с Эдгаром, охранником, обходясь выброшенными на песок обломками и теннисным мячом. В солнечные часы он щеголял в старой синей фуражке, которую раскопал в матросском сундучке. Лицо его под козырьком делалось угрюмым, глаза выискивали еще не завоеванные колонии. Однажды Эдгар явился со светло-рыжей дряхлой собачонкой, которую нашел неведомо где, и они заставляли ее бегать между ними. А в другой день возле мыса на материке началась регата, и стая белых яхт выстроилась кольцом, точно мелкие зубки. Барли стоял и смотрел на них, не отрываясь, как будто завороженный праздничным зрелищем, а Эдгар стоял в стороне и смотрел на Барли.
  Он думает о своей Ханне, размышлял я. Он ждет, чтобы жизнь подвела его к мигу выбора. И только гораздо позже меня осенило, что некоторые люди принимают решения несколько по-иному.
  Последние мои впечатления от острова удобно слились в подобие сонных видений. С Клайвом я говорил по телефону всего два раза, что для него было практически равносильно небытию. В первый раз он пожелал узнать, «как там ваши друзья», и, насколько я понял из слов Неда, тот же вопрос он уже задавал ему. А во второй – у него возникла потребность узнать, как я организовал компенсацию Барли, включая и субсидии его издательству, а также будут ли эти суммы выплачиваться из наших фондов или по дополнительной смете. У меня было с собой несколько черновых набросков, и я мог его просветить.
  Полдень, на стол в солярии как раз легли свежие номера «Нью-Йорк таймс» и «Вашингтон пост». Я нагибаюсь над ними и слышу, как Рэнди кричит охранникам, чтобы они позвали Неда к телефону. Обернувшись, я вижу, как из сада входит Нед и стремительно идет через холл в комнату связи. Я смотрю в глубь холла на лестничную площадку и вижу застывшего Барли – недвижный силуэт. Там стоят старинные книжные шкафы, и утром он уговорил Рэнди отпереть их, дать ему покопаться в книгах. Это площадка с полукруглым окном, тем, которое выходит на гортензии и океан.
  Он стоит спиной ко мне, длинные пальцы опущенной руки держат книгу чуть на отлете, взгляд устремлен в атлантическую даль. Ноги расставлены, свободная рука приподнята к лицу привычным жестом, словно чтобы встретить удар. Конечно, он слышал все – вопль Рэнди, шаги Неда, торопливо пересекающего холл, стук захлопывающейся двери в комнату связи. Пол выложен плиткой, и звук шагов отдается в лестничном пролете, будто глухой перезвон церковных колоколов… Я и сейчас слышу их: Нед выходит из комнаты связи, делает несколько шагов и останавливается.
  – Гарри! Где Барли?
  – Здесь, – негромко отзывается Барли сверху через перила.
  – Они снимают перед вами шляпы! – кричит Нед, ликуя, как школьник. – Они приносят свои извинения! Я говорил с Бобом, Клайвом, с Хаггарти. Гёте – самое крупное, с чем им приходилось иметь дело за многие годы. Совершенно официально. Они принимают его стопроцентно. Теперь только вперед. Вы взяли верх над всем их аппаратом.
  К этому времени Нед успел свыкнуться с рассеянностью Барли, а потому не должен был бы удивляться, когда Барли точно не услышал. Его взгляд по-прежнему был устремлен на Атлантический океан. Может быть, ему показалось, будто он увидел, как перевернулась лодка? Это ведь видят все. Понаблюдайте за волнами у побережья штата Мэн, и они начнут чудиться вам повсюду: парус, перевернутый корпус, пятнышко головы уцелевшего пловца, рука, поднявшаяся было над волной, чтобы скрыться под ней, навсегда. Только наблюдая очень долго, вы наконец соображаете, что это занимаются ловлей рыбы скопы и бакланы.
  Но Нед, захлебываясь волнением, умудрился обидеться. Один из тех редчайших случаев, когда профессионал перестает следить за собой и на миг предстает просто несовершенным человеком.
  – Вы едете назад в Москву, Барли! Ведь вы же этого хотели? Довести дело до конца.
  И Барли наконец, огорченный тем, что причинил Неду боль, полуоборачивается, чтобы Нед мог увидеть его улыбку.
  – Да, старина. Ну, конечно. Именно то, чего я хотел.
  Тем временем настает мой черед идти в комнату связи. Рэнди манит меня пальцем.
  – Это вы, Палфри?
  – Это я.
  – Дальше дело будет вести Лэнгли, – сообщает Клайв, точно это заключительная часть той же чудесной новости. – По категории первоочередной важности, Палфри. Выше у них нет, – добавляет он, торжествуя.
  – Ну, что же, поздравляю, – говорю я, отодвигаю трубку от уха и ошарашенно ее рассматриваю, а тягучий голос Клайва продолжает сочиться из нее, как вода из крана, завернуть который невозможно. – Я хочу, Палфри, чтобы вы немедленно составили документ о договоренности и подготовили всеобъемлющее соглашение, которое предусматривало бы все непредвиденные расходы. Они стоят перед нами на задних лапках, а потому я жду, чтобы вы были тверды. Тверды, но без запроса. Мы имеем дело с чрезвычайно практичными людьми, Палфри. И упрямыми.
  Еще. И еще. И сверх того. Лэнгли берет на себя пенсию Барли и все компенсации как задаток за полный контроль над операцией. Лэнгли принимает равное участие в руководстве источником, но в случае разногласий решающий голос за ними.
  – Они подготавливают исчерпывающий список вопросов, Палфри, большой шлем, охватывающий все. Представят его госдепартаменту, Пентагону, научным организациям. Все главные вопросы дня будут собраны и переданы Дрозду. Они отдают себе отчет в риске, но это их не останавливает. Не дерзнешь – останешься ни с чем, так они рассуждают. Для этого требуется смелость.
  И все это голосом дипломатической почты. Наконец-то Клайв, подобно своему тезке, дорвался до Индии.
  – В великом наступательно-оборонительном равновесии, Палфри, ничто не существует в вакууме, – надменно поясняет он, без сомнения, повторяя чьи-то слова, услышанные час назад. – Тут требуется тончайшая настройка. Каждый вопрос критичен не менее ответа. Им это известно. Им это вполне очевидно. И они не могут сделать источнику более лестный комплимент, чем приготовить для него вопросник без каких-либо ограничений. На подобное они не шли уже много, много лет. Нечто беспрецедентное. Во всяком случае, за последние годы.
  – А Нед знает? – спрашиваю я, едва мне удается вставить хоть слово.
  – Откуда? Никто из нас ничего не знает. Все сверх-засекречено.
  – Я имел в виду, знает ли он, что вы подарили им его джо?
  – Немедленно поезжайте в Лэнгли и утрясите наши условия с тамошними юристами. Рэнди организует транспорт. Вы слушаете, Палфри?
  – Он знает? – повторяю я.
  Клайв устраивает одно из своих телефонных молчаний, давая вам возможность осознать все ваши промахи и ошибки.
  – Нед, с вашего разрешения, будет поставлен в известность обо всем по возвращении в Лондон. А это будет скоро. До тех же пор я предпочту, чтобы вы с ним об этом не говорили. За Русским Домом останется его роль. Шеритон ценит эту связь. Отдел будет даже в некоторых отношениях расширен. И может быть, отнюдь не временно. Нед должен быть только благодарен.
  Нигде новость не была принята с таким восторгом, как в английской прессе, связанной с книгоиздательским делом. «Многообещающий брак! – несколько недель спустя возвестили „Букньюс“ в приложении, посвященном Московской книжной ярмарке. – Помолвка, о которой давно ходили слухи, между „Аберкромби и Блейр“, Норфолк-стрит, Стрэнд, и „Потомак трейдерс, инкорпорейтед“, Бостон, штат Массачусетс, СОСТОЯЛАСЬ! Тяжеловес Джек Хензигер наконец-то обработал „А. и Б.“ Барли Скотта Блейра, и они создают совместную фирму „Потомак и Блейр“, которая планирует наступательную кампанию на стремительно расширяющихся рынках Восточного блока. „Это витрина, ориентированная на будущее“, – убежденно утверждает Хензигер.
  Московская книжная ярмарка, они уже в пути!»
  Сообщение иллюстрировала умилительная фотография: Барли и Джек Хензигер обмениваются рукопожатием над вазой с цветами. Снимок сделал фотограф Службы в конспиративном доме в Найтсбридже. О цветах позаботилась мисс Коуд.
  * * *
  На следующий день после возвращения с острова я встретился с Ханной и рассчитывал, что мы займемся любовью. Как всегда, когда я ее долго не видел, она выглядела высокой, стройной и золотистой. Был четверг, и она повезла своего четырнадцатилетнего сына Джайлза на совершенно излишнюю консультацию к специалисту в окрестностях Харли-стрит. Нежных чувств Джайлз у меня никогда не вызывал – возможно, потому, что он, как я знал, был зачат в пику мне, когда я в очередной раз отослал ее к Дереку. Мы сидели в обычном нашем омерзительном кафе и пили перестоявшийся чай в ожидании, когда консультация закончится. И она курила, чего я не выношу. Но я ее хотел, и она это знала.
  – А где именно в Америке? – спросила она, словно от этого хоть что-то зависело.
  – Не знаю. На каком-то островке, где скопы ловят рыбу, а погода стоит скверная.
  – Поспорю, что скопы не настоящие.
  – Самые настоящие. Там этих птиц много.
  И по напряжению в ее глазах я понял, что и она меня хочет.
  – В любом случае я должна отвезти Джайлза домой, – сказала она, когда мы кончили читать мысли друг друга.
  – Отправь его на такси, – предложил я.
  Но в нас уже снова проснулся антагонизм, и минута ушла безвозвратно.
  * * *
  Глава 13
  Катя забрала Барли утром в воскресенье в десять часов у подъезда гигантской гостиницы «Международная», ибо Хензигер категорически потребовал, чтобы они остановились именно там. (Иностранцы с Запада фамильярно называют ее «Меж».) И Уиклоу с Хензигером, сидя в нелепейшем помпезном вестибюле, сумели стать свидетелями их радостной встречи и отъезда.
  День выдался солнечный, и Барли задолго до назначенного времени поджидал ее у подъезда, к которому непрерывным потоком подкатывали лимузины с зашторенными стеклами, забирая или высаживая именитых особ «третьего мира». Но вот в их строй ворвалась ее красная «Лада», как вспышка веселья в похоронной процессии, – тоненькая ручка Анны, точно носовой платок, трепетала над опущенным стеклом задней дверцы, а рядом с ней Сергей, выпрямившись, точно комиссар, сжимал рыболовный сачок.
  Барли было очень важно сначала увидеть детей. Он обдумал это заранее и пришел к выводу, что надо сделать именно так – ведь теперь любая мелочь обретала значение и ничего нельзя было оставлять на волю случая. Только весело помахав в ответ им обоим и состроив Анне гримасу, он позволил себе взглянуть на ветровое стекло: справа плотно сидел дядя Матвей – его чисто выбритое коричневое лицо поблескивало, как каштан, а из-под козырька клетчатой кепки весело смотрели глаза бывалого моряка. Сияй солнце, греми гром, сверкай молния, Матвей все равно облачился бы в честь знаменитого англичанина во все самое парадное – диагоналевый пиджак, выходные сапоги и галстук-бабочку. К лацкану он пришпилил эмалевый значок с перекрещивающимися революционными флагами. Матвей опустил стекло, Барли просунулся внутрь, тряся руку Матвея и восклицая «привет, привет!». И только потом осмелился взглянуть на Катю. Но губы его не сразу расцвели в улыбке, словно время споткнулось, или он забыл свои реплики, свою легенду, или просто что она так красива.
  Однако Катя сдерживаться не стала.
  Она выпорхнула из машины. Брюки на ней были скверного покроя, но все равно очень ей шли. Она стремглав обежала бампер, сияя счастьем и доверием. Она кричала: «Барли!» И к той секунде, когда она добралась до него, ее руки были уже раскинуты так широко, что все ее тело легко и свободно устремлялось в его объятия – которым она, как благовоспитанная русская девочка, тут же поставила благопристойной предел, чуть попятившись, но не отпуская его, вглядываясь в его лицо, в его волосы, в его старенький туристский костюм, и говорила, говорила без умолку, непосредственно и дружески.
  – Как хорошо, Барли, ну, просто чудесно, что вы приехали! – восклицала она. – Добро пожаловать на книжную ярмарку, добро пожаловать в Москву. Матвей просто поверить не мог вашему звонку из Лондона! «Англичане всегда были нашими друзьями, – сказал он. – Они научили Петра плавать по морю. А если бы не научили, у нас не было бы военно-морского флота». Это он про Петра Великого, понимаете? Матвей живет только Ленинградом. А как вам Володина машина? Я так рада, что у него наконец есть что-то, что он может любить.
  Она отпустила его, и, как обалдевший от счастья идиот, каким он и выглядел, Барли издал вопль: «Ох, черт! Совсем забыл». Он вдруг вспомнил про пакеты, которые прислонил к стене возле подъезда. Когда он вернулся с ними, Матвей как раз выбирался из дверцы, чтобы уступить ему место на переднем сиденье, но Барли и слушать об этом не пожелал.
  – Нет-нет-нет, да нет же! Я отлично умещусь с близнецами! Но все равно спасибо, Матвей.
  После чего он, изгибаясь и складываясь, забрался спиной вперед на сиденье к близнецам, словно припарковал задним ходом говорящий грузовик, а сам тем временем раздавал пакеты, и дети похихикивали с благоговейным удивлением: уж этот великан с Запада! Сколько у него суставов и еще всякого лишнего, а нам он привез английские шоколадки, швейцарские цветные карандаши, альбомы для рисования и книжечки Беатрис Поттер на английском – на двоих, и красивую новую трубку для дяди Матвея (Катя как раз говорила, что теперь человека счастливей его трудно представить), а к ней кисет с английским табаком.
  Ну, а Кате – все, чего она только могла бы пожелать до конца своих дней: губную помаду, пуловер, духи, французский шелковый шарф, такой красивый, что его страшно надеть.
  «Лада» тем временем уже отъехала от подъезда «Меж» и затряслась на неровностях мостовой, а Катя рассказывала о книжной ярмарке, открывающейся завтра, и довольно неудачно лавировала между заполненными водой выбоинами.
  Двигались они примерно на восток. Дружелюбное золотое сентябрьское солнце висело почти прямо перед ними, придавая очарование даже московским окраинам. Дальше потянулась печальная равнина – бесхозные поля, заброшенные церкви, огороженные трансформаторные подстанции. По сторонам шоссе возникали скопления старых дачек, напоминавших обветшалые пляжные домики; прихотливые башенки и палисаднички вновь привели на память Барли английские железнодорожные станции дней его детства. Матвей на переднем сиденье отравлял их всех, самозабвенно обкуривая новую трубку и изъявляя свой восторг сквозь клубы дыма. Однако Катя была так увлечена перечислением открывавшихся взгляду достопримечательностей, что не обращала на него внимания.
  – Вон там за холмом, Барли, прячется такой-то литейный завод. А это замызганное цементное строение слева принадлежит колхозу.
  – Великолепно! – сказал Барли. – Потрясающе. А день-то, день!
  Анна высыпала карандаши себе на колени и тут же обнаружила, что, стоит лизнуть кончик, он оставляет влажную цветную линию. Сергей убеждал ее убрать их назад в жестяную коробочку, а Барли миротворчески пытался рисовать в альбоме всяких животных, чтобы ей было что раскрашивать, но московские дорожные покрытия на художников не рассчитаны.
  – Да не зеленым, балбеска! – сказал он ей. – Кто-нибудь видел зеленых коров? Катя, ваша дочь воображает, будто коровы бывают зелеными.
  – Анна у нас девочка не от мира сего, – со смехом ответила Катя и что-то быстро сказала Анне через плечо. Анна посмотрела на Барли и хихикнула.
  И все это – под нескончаемый монолог Матвея, звонкий смех Анны и встревоженные замечания Сергея, не говоря уж о натужном реве маленького мотора, так что вскоре все уже слышали только самих себя. Внезапно они свернули с шоссе и покатили прямо по лугу и вверх по склону холма, куда не вела ни единая тропка, – дети безудержно хохотали, и Катя с ними, а Матвей одной рукой судорожно схватился за кепку, бережно зажав в другой трубку.
  – Вот видите? – торжествующе спросила Катя у Барли, перекрикивая шум, словно собиралась раз и навсегда решить старый спор между влюбленными в свою пользу. – В России мы можем ехать, куда захотим, при условии, что не вторгнемся во владения наших миллионеров или правительственных чиновников.
  Они перевалили через гребень холма под новый взрыв буйного смеха, скатились в травянистую лощину, вновь, точно храбрая лодочка на волну, вскарабкались по противоположному склону и оказались на проселке, вьющемся по берегу ручья. Ручей нырнул в березовую рощу, проселок за ним. Катя каким-то образом остановила машину, рванув на себя ручной тормоз, словно тормозя сани. Они оказались совсем одни в раю, где можно построить плотину на ручье, перекусить на пригорке и поиграть в лапту битой и мячиком Сергея, извлеченными из багажника. Все должны были встать в круг, один бросал мяч, другой отбивал.
  Вскоре выяснилось, что Анна относится к лапте весьма легкомысленно и думает только о том, как бы отыскать еще какой-нибудь повод для смеха, а потом усесться за еду и пофлиртовать с Барли. Но Сергей, солдат, был истово верующим, а Матвей, моряк, и вовсе фанатиком. Катя же, выбирая место для завтрака, объясняла мистическую роль лапты в развитии западной культуры.
  – Матвей уверяет меня, что лапта – родоначальница американского бейсбола и вашего английского крикета. Он убежден, что вас с ней познакомили выходцы из России. И не сомневаюсь, что изобретателем ее он считает Петра Великого.
  – Если это правда, то в ней гибель империи, – с глубокой серьезностью сказал Барли.
  Лежа в траве, Матвей посасывает трубку и продолжает красноречивый монолог. Его ласковые голубые глаза, устремленные в славное ленинградское прошлое, горят героическим огнем. Но Катя слушает его, как радиоприемник, который невозможно выключить. Кое-что она улавливает, но глуха ко всему остальному. Она идет по траве к машине, забирается внутрь, захлопывает за собой дверцу и появляется снова уже в шортах, с клеенчатой сумкой, в которой лежат бутерброды, завернутые в газету, холодные котлеты, холодная курица и пирожки с мясной начинкой. За ними следуют соленые огурцы и крутые яйца. Она привезла несколько бутылок жигулевского пива, Барли прихватил шотландское виски, и Матвей произносит пылкий тост за какого-то монарха, которого давно нет, возможно, что и самого Петра.
  Сергей наклоняется над ручьем и загребает воду сачком. Его заветная мечта, объясняет Катя, наловить рыбы и накормить всех, кто находится под его опекой. Анна рисует. Умышленно отодвигаясь от альбома, чтобы все могли полюбоваться ее творением. Она трудится над автопортретом для Барли, чтобы он повесил его у себя дома в Лондоне.
  – Она спрашивает, женаты ли вы? – говорит Катя, уступая приставаниям дочери.
  – Нет. То есть в настоящее время. Но я всегда готов.
  Анна задает еще один вопрос, но Катя краснеет и делает ей выговор. Выполнив свой патриотический долг, Матвей ложится на спину, надвигает кепку на глаза и ораторствует бог знает о чем, но, во всяком случае, о чем-то необыкновенно для него увлекательном.
  – Скоро он доберется до ленинградской блокады, – с нежной снисходительной улыбкой говорит Катя.
  Она умолкает и взглядывает на Барли. Ее слова означают: «Теперь мы можем поговорить».
  * * *
  Серый фургон заурчал мотором. Давно бы так! Барли уже довольно долго сердито поглядывал на него через ее плечо, надеясь, что это дружеский фургон, но от души желая, чтобы он оставил их одних. Боковые окна кабины густо облепляла пыль. С облегчением он следил, как фургон, громыхая, выбрался на дорогу и исчез за поворотом и из его памяти.
  – Он себя чувствует отлично! – говорила Катя. – Он написал мне длинное письмо, и у него все как нельзя лучше. Он болел, но теперь совершенно здоров, и я этому верю. Ему надо многое с вами обсудить, и во время ярмарки он специально приедет в Москву увидеться с вами и узнать, как продвигается дело с его книгой. Он хотел бы поскорее увидеть подготовленную часть рукописи, хотя бы одну страницу. По-моему, это опасно, но у него не хватает терпения ждать. Он хочет узнать ваши предложения относительно заглавия, перевода, даже иллюстраций. Мне кажется, он превращается в типичного писателя-диктатора. Скоро он сам подтвердит все это и, кроме того, найдет квартиру, где вы сможете встретиться. Он хочет устроить все сам, только подумайте! По-моему, вы оказали на него самое благотворное влияние.
  Она рылась в сумочке. За березовой рощицей остановилась красная легковушка, но Катя словно ничего не замечала, кроме собственного радужного настроения.
  – Самой мне кажется, что его работа скоро будет излишней. Переговоры о разоружении так быстро продвигаются, и в новой атмосфере международного сотрудничества все эти ужасы уйдут в прошлое. Естественно, американцы относятся к нам с подозрением. И мы, естественно, относимся с подозрением к американцам. Но когда мы объединим усилия, то сможем разоружиться до конца и вместе предотвратить угрозу войны, где бы она ни возникла. – Она говорила своим назидательным тоном, не терпящим возражений.
  – Но как же нам это удастся, если у нас не будет оружия, чтобы ее предотвращать? – возразил Барли, и суровый взгляд тут же покарал его за дерзость.
  – Барли, по-моему, вы поддаетесь западному негативизму, – произнесла она приговор, извлекая из сумочки конверт. – Это ведь вы, а не я, уверили Якова, что нам необходимы эксперименты с человеческой природой.
  Ни штампа, ни марки, заметил про себя Барли. Просто «Кате» русскими буквами и вроде бы почерком Гёте, но кто мог сказать наверное? По затылку и плечам у него пробежала тревожная дрожь, словно по ним разливалась отрава или у него начинался приступ аллергии.
  – А чем он болел?
  – Когда вы встретились в Ленинграде, он очень нервничал?
  – И он и я. Все дело в погоде, – ответил Барли, все еще ожидая ответа на свой вопрос. Его слегка подташнивало. Вероятно, съел что-нибудь не то.
  – Нет, он просто был болен. Вскоре после вашей встречи у него был сильный приступ, такой внезапный и острый, что даже его коллеги не знали, куда он исчез. У них возникли самые страшные подозрения. Один из ближайших его друзей даже признался мне, что они боялись, не умер ли он.
  – А я не знал, что у него есть близкие друзья, кроме вас.
  – Меня он выбрал своим представителем в делах с вами. А для прочего у него, естественно, есть еще друзья. – Она вынула письмо из конверта, но не отдала ему.
  – Но это не совсем то, что вы мне говорили в прошлый раз, – сказал он растерянно, продолжая борьбу с умножающимися симптомами недоверия.
  Его упрек оставил ее равнодушной.
  – С какой стати рассказывать обо всем при первом знакомстве? Приходится оберегать себя. Это естественно.
  – Пожалуй, – согласился он.
  Анна закончила автопортрет и потребовала немедленных похвал. Она изобразила себя собирающей цветы на крыше.
  – Изумительно! – восхитился Барли. – Скажите ей, что я повешу его над камином. Я уже знаю, где именно. Слева там фотография Антеи на лыжах, а справа Хэл крепит парус. Анна займет место между ними.
  – Она спрашивает, сколько лет Хэлу, – сказала Катя.
  Ему пришлось произвести некоторые подсчеты. Сначала припомнить, в каком году родился Хэл, затем – какой нынче год, а потом не без труда вычесть один из другого, а в ушах у него звенело.
  – Ну-у, Хэлу двадцать четыре. Но, боюсь, он женился довольно по-глупому.
  Анна огорчилась и с упреком посмотрела на них, когда Катя продолжила разговор.
  – Едва я узнала, что он исчез, как попыталась связаться с ним обычными способами, но у меня ничего не вышло. Я была ужасно расстроена. – Она наконец протянула ему письмо, а ее глаза светились облегчением и счастьем. Беря письмо, он неловко сжал ее руку, и она ее не отдернула. – Затем через восемь дней, то есть через неделю, если не считать сегодняшнего, в субботу, через два дня после вашего звонка из Лондона, мне домой позвонил Игорь. «Я достал для тебя лекарство. Выпьем где-нибудь кофе, и я его тебе отдам». Лекарство – это наше кодовое обозначение письма. Он подразумевал письмо от Якова. Я удивилась и страшно обрадовалась. Яков уже много лет не писал мне писем. И какое письмо!
  – Кто это Игорь? – спросил Барли очень громко, чтобы перекричать грохот внутри своей головы.
  Пять страниц прекрасной белой, неизвестно где добытой бумаги, исписанные аккуратным нормальным почерком. Барли никак не ожидал, что Гёте способен писать так упорядоченно-ординарно. Катя отняла руку, но мягко.
  – Игорь – друг Якова с ленинградских времен. Они вместе учились.
  – Чудесно. А чем он занимается сейчас?
  Его вопрос вызвал у нее досаду – ей не терпелось увидеть, какое впечатление произведет на него письмо, пусть он и не может сам его прочесть.
  – Он научный консультант в каком-то министерстве. При чем тут профессия Игоря? Хотите, чтобы я вам перевела, или нет?
  – А как его фамилия?
  Она ответила, и при всей глубине своего смятения он обрадовался ее колючести. «Нам бы нужны годы, а не часы, – подумал он. – Нам бы вцепляться друг другу в волосы в раннем детстве. Нам бы, пока еще не поздно, пережить все, что мы не пережили». Он повернул письмо к ней, и она небрежно опустилась на колени у него за спиной, одной рукой опираясь на его плечо, а другой указывая на строчки, которые переводила. Он ощущал, как ее грудь касается его спины, и его внутренний мир пришел в равновесие, недавние чудовищные подозрения уступили место способности аналитически мыслить.
  – Вот адрес. Просто номер почтового ящика, что совершенно нормально, – сказала она, указывая пальцем в верхний правый угол. – Он в спецбольнице, возможно, в спецгородке. Письмо он писал, лежа в постели, – видите, как красиво он пишет, когда трезв? – и отдал его приятелю, который ехал в Москву. Приятель передал письмо Игорю, что тоже совершенно нормально. «Моя милая Катя»… ну, обращение не совсем такое, но неважно. «Меня сразил какой-то вариант гепатита, но болезнь – вещь весьма поучительная, и я жив». Очень для него типично – сразу же выводить мораль. – Она опять указала на строку. – Это слово делает гепатит хуже – «отягощенный»…
  – Осложненный, – с полным спокойствием поправил Барли.
  Пальцы у него на плече укоризненно сжались.
  – Что за важность, если слово и не совсем точно? Не хотите ли, чтобы я съездила за словарем? «У меня была очень высокая температура и много фантазий…»
  – Галлюцинаций, – вставил Барли.
  – Правильное слово будет «бред», – начала она в бешенстве.
  – Ладно, ладно, обойдемся и так.
  – «…но теперь я совсем здоров и через два дня уеду на неделю к морю в санаторий». К какому морю, он не указывает, да и зачем? «Мне можно будет все, только не пить водки, но это чисто бюрократическое ограничение, и, как подлинный ученый, я быстро им пренебрегу». И это тоже типично, правда? Что после гепатита он сразу же думает о водке.
  – Абсолютно, – ответил Барли, улыбнувшись, чтобы угодить ей… а может быть, и чтобы успокоить себя.
  Строчки были безупречно прямые, точно их выводили по линейке. И ни единого вычеркнутого слова.
  – «Если бы только все русские могли лечиться в таких больницах, в какую здоровую нацию мы превратились бы в самое ближайшее время!» Он остается идеалистом, даже когда болен. «Сестры такие красавицы, а врачи такие молодые и красивые, что место это больше походит на обитель любви, чем болезней». Он это пишет, чтобы возбудить во мне ревность. Но знаете что? На него это так не похоже – заметить, что кто-то счастлив. Яков – трагик. И даже скептик. Видимо, они излечили его заодно и от мрачного настроения. «Вчера я в первый раз вышел на прогулку, но вскоре устал, как малое дитя. Потом я лежал на веранде и успел загореть, прежде чем уснул сном праведника с чистой совестью, если не считать моего скверного обращения с тобой – ведь я тебя всегда эксплуатирую». Ну, дальше всякие нежности, я их переводить не буду.
  – И так он всегда?
  Она засмеялась:
  – Я же вам говорила. Необычно даже, что он мне пишет, и уже много месяцев, если не сказать лет, как он не упоминает про нашу любовь, кстати, теперь абсолютно платоническую. По-моему, болезнь пробудила в нем сентиментальность, так что надо его простить. – Она перевернула страницу, и опять их руки соприкоснулись, только у Барли пальцы были холоднее зимы, и он удивился, что она ничего об этом не сказала. – Теперь мы переходим к мистеру Барли. К вам. Он крайне осторожен и вашего имени не называет. Во всяком случае, болезнь не лишила его осмотрительности. «Пожалуйста, передай нашему доброму другу, что я постараюсь, насколько будет в моих силах, увидеться с ним, когда он приедет, при условии, что мое выздоровление не затянется. Пусть привезет свои материалы, как и я, если сумею. На той неделе мне предстоит прочесть лекцию в военной академии в Саратове…» Игорь говорит, что Яков всегда в сентябре читает лекцию в этой академии. Столько нового узнаешь, когда кто-нибудь заболевает!»… и я приеду в Москву оттуда сразу же, как освобожусь. Если ты увидишься с ним раньше меня, пожалуйста, передай ему следующее. Скажи, чтобы он привез все оставшиеся вопросы, потому что после этого я больше не хочу отвечать на вопросы серых людей. Скажи ему, что список должен быть окончательным и исчерпывающим».
  Барли молча слушал остальные инструкции Гёте, столь же категоричные, как и тогда в Ленинграде. И пока он слушал, черные тучи его недоверия слились воедино, внутри у него все сжалось от тайного страха, и вновь возникла тошнота.
  – «…страницу перевода, но, пожалуйста, отпечатанную типографским способом: это облегчает восприятие», – обращалась она к нему от имени Гёте. – «Я бы хотел, чтобы предисловие написал профессор Киллиан из Стокгольмского университета, пожалуйста, предложите ему это как можно скорее», – говорила она.
  – «…Были ли дальнейшие отклики вашей интеллигенции? Будьте добры, сообщите мне…»
  Сроки опубликования. Гёте слышал, что, с коммерческой точки зрения, осень – наилучшее время, «но неужели надо ждать целый год?» – спрашивала она от имени своего любовника.
  «…Да, о заголовке. Как вам „Величайшая ложь в мире“?»…
  «…Суперобложка. Пожалуйста, ознакомьте меня с аннотациями на ней. И, пожалуйста, пошлите первые же экземпляры профессору Дагмаре имярек в Стэнфорд и профессору Герману имярек в Массачусетский технологический институт»…
  Барли все это добросовестно заносил в свою записную книжку на странице, которую озаглавил «Книжная ярмарка».
  – А что дальше? – спросил он, потому что она уже убирала письмо в конверт.
  – Я же вам сказала. Всякие нежности. Он теперь в мире с собой и хотел бы возобновить отношения во всей полноте.
  – С вами.
  Несколько секунд она молча смотрела на него.
  – Барли, мне кажется, вы ведете себя немного по-детски.
  – Значит, любовники? – не отступал Барли. – И стали жить-поживать? Так?
  – Раньше он страшился ответственности. А теперь нет. Вот что он пишет. Но, естественно, об этом не может быть и речи. Что было, то прошло. И невосстановимо.
  – Так почему же он это пишет? – упорствовал Барли.
  – Не знаю.
  – Вы ему верите?
  Она чуть было не рассердилась на него всерьез, но тут же уловила в выражении его лица не зависть, не враждебность, а напряженную, почти пугающую тревогу за нее.
  – Почему он вдруг так расписался? Оттого лишь, что заболел? Он ведь обычно не играет с чувствами других людей… Он гордится тем, что говорит только правду.
  Его пристальный взгляд продолжал держать в своей власти и ее, и письмо.
  – Он одинок, – ответила она, словно в оправдание. – Ему не хватает меня, и он преувеличивает. Это естественно, Барли. Мне кажется, вы немножко…
  Либо она не нашла нужного слова, либо в последний миг решила не договаривать, и Барли докончил за нее:
  – …ревнуете.
  И сумел сделать то, чего она от него ждала. Он улыбнулся. Сотворил милую бесхитростную улыбку бескорыстной дружбы, и пожал ей руку, и поднялся на ноги.
  – Это изумительное письмо, – сказал он. – Я рад за него, рад его выздоровлению.
  И был искренен. В каждом слове. Он слышал правдивый тон своего голоса, а его глаза скосились на красную легковушку за рощицей.
  Затем, ко всеобщему восторгу, Барли рьяно воплощается в роль воскресного папаши – роль, к которой он был превосходно подготовлен всем ходом своей рваной жизни. Сергей требует, чтобы он приобщился к искусству рыбной ловли. Анна хочет знать, почему он не захватил плавок. Матвей уснул, улыбаясь сквозь туман виски и своих воспоминаний. Катя стоит в шортах по колено в воде. Ему кажется, что он никогда еще не видел ее такой красивой и такой далекой. Она всего лишь собирает камни для постройки плотины, но все равно другой такой красавицы он в жизни не видел.
  Однако никто никогда не строил плотин с большим усердием, чем Барли в этот сентябрьский день, никто яснее не представлял себе, как можно остановить течение. Он подвертывает дурацкие серые брюки и вымокает по ягодицы. Он укладывает камни и палки до изнеможения, а Анна руководит, сидя у него на плечах. Сергею нравится его деловой подход, а Кате – его романтичный азарт. На месте красной легковушки появляется белая. В ней сидит парочка, распахнув все дверцы, и что-то такое ест. По предложению Барли дети взбегают на холм и машут парочке в белой легковушке, но парочка не машет в ответ.
  Спускаются сумерки, и сквозь желтеющую березовую листву просачивается едкий дымок осенних костров. Москва вновь становится деревянной и горит. Они начинают убирать вещи в машину, а над ними пролетает пара диких гусей – последняя пара диких гусей в мире.
  По дороге к гостинице Анна засыпает на коленях у Барли, Матвей разглагольствует, а Сергей сосредоточенно всматривается в страницы поттеровского «Бельчонка Орешкина», словно это партийный манифест.
  – Когда вы будете с ним говорить? – спрашивает Барли.
  – Это уже организовано, – отвечает она загадочно.
  – Организовано Игорем?
  – Игорь ничего не организует. Игорь просто связной.
  – Новый связной, – поправляет Барли.
  – Игорь – старый друг и новый связной, что тут такого? – Она взглядывает на него и догадывается о его намерении. – В больницу, Барли, вам ехать нельзя. Это для вас небезопасно.
  – Ну, для вас это тоже не развлечение, – отвечает он.
  Она знает, думает он. Она знает, но не знает, что знает. Она ощущает симптомы, какая-то часть ее сознания поставила диагноз, но всем своим существом она ему противится.
  * * *
  Англо-американский оперативный кабинет расположился не в убогом полуподвале на Виктория-стрит, но в сверкающей башенке, венчающей небоскреб-недоросток в окрестностях Гроувенор-сквер. Он наименовал себя Межсоюзнической группой умиротворения и круглосуточно охранялся умиротворяющими американскими морскими пехотинцами в штатской форме. Он купался в атмосфере приподнятой целеустремленности: подтянутые молодые мужчины и женщины – новое пополнение – порхали между аккуратными письменными столами, отвечали подмигивающим телефонам, разговаривали с Лэнгли по линиям засекреченной связи, подавали документы, печатали на бесшумных клавиатурах или располагались в позах сосредоточенной расслабленности перед рядами телемониторов, сменивших двойные часы прежнего Русского Дома.
  Это было двухпалубное судно: Нед и Шеритон сидели бок о бок в закрытой рубке, а под ними по ту сторону перегородки из звуконепроницаемого стекла выполняли свои обязанности члены их неравночисленных команд. Одна стена принадлежала Броку и Эмме, другая стена и центральный проход – Бобу, Джонни и их когортам. Но плыли все в одном направлении. У всех на лицах было одинаковое выражение дисциплинированной целеустремленности, все смотрели на одни ряды экранов, которые мерцали и мигали, когда по ним, точно сообщения с фондовой биржи, ползли автоматические расшифровки.
  – Фургон благополучно прибыл в порт, – сказал Шеритон, когда экраны внезапно очистились и выдали кодовое слово «дубинка».
  Фургон этот сам был чудом внедрения.
  Наш собственный фургон! В Москве! У-у, мы! За его приобретением и использованием крылась отдельная колоссальная операция. «КамАЗ», грязно-серый, огромный, одна из машин SOVTRANSAVTO, как оповещало это сокращение, выведенное латинскими буквами на его замызганных стенках. Его завербовал вместе с шофером гигантский мюнхенский пункт Управления во время очередной фуражировки в Западной Германии, где фургон забирал предметы роскоши для горстки московской элиты, имеющей доступ в спецраспределители. Все, что душе угодно, – от западной обуви и гигиенических тампонов до запасных частей к автомобилям западных марок – возил этот фургон в своем чреве. Шофер принадлежал к злополучному племени, которое занимается международными перевозками на службе у государства за жалкие гроши и без страховки на случай болезни или аварии на Западе. Один из тех, кто даже в зимние морозы стоически жует колбасу с подветренной стороны своей огромной колымаги, а потом забирается спать рядом с напарником в неуютной кабине, но зато в России наживает большое состояние благодаря своим возможностям на Западе.
  И вот теперь за еще более внушительные вознаграждения он согласился «одалживать» свой фургон «западному дельцу» в самом сердце Москвы. Делец же, один из «топтунов» (используя русский термин) личной армии Сая, в свою очередь, одолжил его Саю, а тот нашпиговал его внутренности всевозможной хитрой портативной аппаратурой – и аудио-, и всякой другой, – которую мгновенно убирали перед тем, как через ряд посредников вернуть фургон его законному водителю.
  Ничего подобного еще не бывало – наше собственное мобильное и абсолютно чистое помещение в Москве!
  И только Неда это смущало. Шоферы международных перевозок работают парами, как Неду было известно лучше, чем кому бы то ни было. По инструкции КГБ пары эти подбирались по принципу несовместимости, и во многих случаях обоим полагалось доносить друг на друга. Но когда Нед спросил, может ли он ознакомиться с документацией этой вербовки, ему отказали, сославшись на те самые законы секретности, которые были так дороги его сердцу.
  Однако самое тяжелое орудие нового арсенала Лэнгли еще только предстояло пустить в ход, и вновь Нед не сумел противостоять ему. С этих пор все записи на пленку в Москве будут зашифровываться случайными кодами и передаваться дискретными импульсами в тысячу раз быстрее той скорости, с какой вы прослушивали бы эти записи у себя в гостиной. Однако маги и волшебники Лэнгли утверждали, что после того, как импульсы на приеме снова преобразятся в звук, отличить полученную запись от передававшейся будет невозможно, всем этим процедурам вопреки.
  Слово «ЖДИ» слагалось из миленьких пирамидок. Шпионаж – это ожидание.
  Его сменило слово «ЗВУК». Шпионаж – это слушание.
  Нед и Шеритон надели наушники в тот момент, когда Клайв и я тихонько сели в свободные кресла позади них и тоже надели наушники.
  * * *
  Катя в раздумье сидела на кровати, смотрела на телефон, и ей очень не хотелось, чтобы он опять зазвонил.
  Почему ты назвался по имени, когда никто из нас этого не делает? – спрашивала она мысленно.
  Почему ты назвал меня по имени?
  Это Катя? Как жизнь? Игорь говорит. Просто чтобы сообщить, что я от него ничего больше не получал, понимаешь?
  Так зачем же ты мне звонишь, если тебе нечего сказать?
  В обычное время, идет? На обычном месте. Нет проблем. Все как раньше.
  Почему ты повторяешь то, что совершенно не нужно повторять, когда я уже сказала тебе, что приду в больницу, как мы уговорились?
  К тому времени он уже будет знать, какова ситуация, будет знать, каким рейсом полетит, ну, словом, все. И тебе нечего будет беспокоиться, понимаешь? Ну, а твой издатель? Он появился?
  «Игорь, я не понимаю, о каком издателе ты говоришь».
  И она повесила трубку.
  Я проявляю неблагодарность, говорила она себе. Когда человек болен, естественно, что старые друзья бросаются ему на помощь. А если они вдруг переводят себя из шапочных знакомых в ранг старых друзей и занимают центр сцены, хотя уже много лет вообще с тобой не виделись, это тоже свидетельство верности и ничего зловещего тут нет, пусть даже всего полгода назад Яков и объявил, что Игорь безнадежен. «Игорь продолжает идти по дороге, с которой я свернул, – заметил он после случайной встречи с ним на улице. – Игорь задает слишком много вопросов».
  И вот теперь Игорь ведет себя словно самый близкий друг Якова и, не думая о себе, оказывает ему бесценные рискованнейшие услуги. Если тебе надо послать письмо Якову, просто отдай его мне. У меня установлена прекрасная связь с санаторием. Один мой приятель ездит туда чуть ли не каждую неделю, – сказал он ей при их последней встрече.
  «Он в санатории? – воскликнула она. – Да? А где это?»
  Но Игорь словно еще не придумал ответа на этот вопрос, потому что насупился, замялся и сослался на государственную тайну. Мы – и государственная тайна? Мы же кричим о государственных тайнах во весь голос!
  Нет, я к нему несправедлива, подумала она. Я начинаю везде видеть фальшь. В Игоре. И в Барли.
  Барли… Она нахмурилась. Какое он имел право усомниться в том, что Яков писал о своей привязанности к ней? Да кем он себя воображает, этот иностранец с Запада, навязчивый, цинично подозрительный? Так быстро стал таким близким, разыгрывает из себя господа бога с Матвеем и моими детьми!
  Ни в коем случае не смей доверять человеку, воспитанному без веры в догматы, – строго приказала она себе.
  Я могу полюбить верующего, могу полюбить еретика, но англичанина полюбить не могу.
  Она включила радиоприемник и прошлась по коротким волнам, надев сперва наушники, чтобы не разбудить близнецов. Но пока она слушала разные голоса, покушающиеся на ее душу, – «Немецкую волну», «Голос Америки», «Радио Свобода», «Голос Израиля», «Голос… одному богу известно чей», каждый такой свойский, такой снисходительный, такой убедительный, – ею овладело гневное смятение. «Я русская! – хотелось ей крикнуть в ответ им всем. – Даже в самый разгар трагедии я грежу о мире, который лучше вашего!»
  Да, но какой трагедии?
  Зазвонил телефон. Она схватила трубку. Но это был всего лишь Назьян, совсем переменившийся в последнее время, – он уточнял планы на завтра.
  – Послушайте, я просто хочу узнать, действительно ли вам удобно быть завтра на стенде «Октября»? Мы ведь начинаем рано. Так что, если вам нужно проводить детей в школу или еще что-нибудь, я вполне могу попросить Елизавету Алексеевну заменить вас. Никаких проблем. Только скажите.
  – Вы очень добры, Григорий Тигранович, спасибо, что позвонили. Но ведь я целую неделю помогала оформлять стенд и, конечно же, хочу быть на открытии ярмарки. А детей в школу отправит Матвей.
  Она задумчиво опустила трубку на рычаг. Назьян, господи боже ты мой! Ну почему мы разговариваем, будто персонажи на сцене театра? Кто, по-нашему, подслушивает нас, так что мы обязаны выражаться такими округлыми фразами? Если я могу говорить по-английски с чужим человеком, словно он мой любовник, почему я не разговариваю нормально с армянином, моим сослуживцем?
  Он позвонил, и она поняла, что все это время ждала его звонка, – ее губы уже улыбались. В отличие от Игоря, он не назвался сам и не назвал ее имени.
  – Бегите со мной, – сказал он, – я вас похищаю.
  – Прямо сейчас?
  – Кони оседланы, припасов хватит на три дня.
  – Но достаточно ли вы трезвы для романтического похищения?
  – Как это ни поразительно, я абсолютно трезв. (Пауза.) И не из-за недостатка усердия. Просто ничего не получилось. Видимо, возраст.
  Голос у него был трезвый. Трезвый и такой близкий!
  – А как же книжная ярмарка? Вы намерены бросить ее, как бросили ту, аудиоярмарку?
  – К чертям книжную ярмарку! Либо до нее, либо никогда! Потом мы будем слишком уж вымотаны. Ну, как поживаете?
  – Я сердита на вас. Вы околдовали мое семейство, и теперь они только и спрашивают, когда вы опять появитесь с новыми карандашами и табаком.
  Еще пауза. Обычно, когда он вел шутливые разговоры, он так не медлил.
  – В этом весь я. Околдовываю людей, а чуть они подпадают под мои чары, как я про них забываю.
  – Но это ужасно! – воскликнула она растерянно. – Барли, что вы такое говорите?
  – Просто повторяю итог мудрых наблюдений одной из моих бывших жен. Она утверждала, что у меня есть порывы, но не чувства, и что мне не следует носить в Лондоне пыльники. Когда вам сообщают подобные вещи, вы свято верите им до конца ваших дней. С тех пор я ни разу не надевал пыльника.
  – Барли, эта женщина… Барли, утверждать такое было с ее стороны очень жестоко и безответственно! Простите, но она кругом неправа. Возможно, у нее были причины для подобного срыва. Но она неправа.
  – Ах, так? Но что же я способен чувствовать? Просветите меня.
  Она засмеялась, сообразив, что простодушно угодила в расставленную им ловушку.
  – Барли, вы очень-очень нехороший человек. И я не желаю иметь с вами никакого дела.
  – Потому что я ничего не чувствую?
  – Во-первых, вы чувствуете потребность оберегать людей. Мы все заметили это сегодня и очень вам благодарны.
  – Еще!
  – Во-вторых, у вас есть чувство чести, мне кажется. Естественно, вы декадент, поскольку вы с Запада. Это понятно. Но вас спасает ваше чувство чести.
  – А пирожков совсем не осталось?
  – Значит, вы способны чувствовать еще и голод?
  – Я хочу приехать и съесть их.
  – Сейчас?
  – Сейчас.
  – Это невозможно. Все легли спать. Ведь время к полуночи!
  – Ну, так завтра.
  – Барли, это же смешно. Открывается книжная ярмарка. И вы и я приглашены в десятки мест.
  – Когда?
  Между ними воцарилось чудесное молчание.
  – Ну, если хотите, то примерно в половине восьмого.
  – А если раньше?
  Долгое время оба молчали. Но это молчание связало их крепче любых слов. Их головы покоились на одной подушке, ухо к уху. А когда он повесил трубку, ей остались не его шутки, не ирония по собственному адресу, но радостная искренность – она чуть было не сказала «торжественная», которую невольно выдал его голос.
  * * *
  Он пел.
  И про себя, и вслух. В сердце своем и всем своим существом Барли Блейр пел.
  В большом сером номере неприветливой «Меж» накануне открытия книжной ярмарки он пел «Благослови сей дом» в распознаваемой манере Мэхелии Джексон, выделывал кренделя со стаканом минеральной воды в руке, поглядывал на свое отражение в огромном экране телевизора, единственного украшения этого номера.
  Трезв.
  Весело трезв.
  Барли Блейр.
  Наедине с собой.
  Он не выпил ни капли. В фургоне во время отчета, хоть он и был взмылен, как скаковая лошадь, – ничего. Ни даже стакана воды, пока угощал Падди и Сая подслащенной, очищенной от тревог версией прошедшего дня.
  На ужине, устроенном французскими издателями в «России», с Уиклоу, где он прямо-таки сиял спокойной уверенностью, – ничего.
  На ужине, устроенном шведами в «Национале», с Хензигером, где он сиял даже еще ярче, он схватил бокал грузинского шампанского просто из чувства самосохранения, потому что Западний слишком уж громко удивлялся его воздержанности. Но сумел поставить бокал непригубленным позади вазы с цветами, и, значит, опять – ничего.
  И на ужине, устроенном издательством «Даблдей» в «Украине», снова с Хензигером, сияя уже просто как Полярная звезда, он судорожно сжимал стакан минеральной, в которую бросил ломтик лимона, чтобы она выглядела как джин с тоником.
  Итак – ни глотка. Не из соображений высшей духовности. Не из-за внезапного возвращения на путь истинный, боже упаси! Он не подписал зарока Антиалкогольной лиги, не начал новую жизнь. Просто он не хотел, чтобы хоть что-то затуманивало светлый осознанный экстаз, который нарастал в нем, – непривычное чувство, что он подвергает себя страшному риску и может ему противостоять, что он подготовился к любым последствиям, а если их не последует, он и к этому был готов, ибо его готовность была кольцом обороны со священным абсолютом внутри.
  «Теперь я принадлежу к той горстке людей, которые знают, что они сделают в первую очередь, если на судне глубокой ночью вспыхнет пожар, – думал он, – и что они сделают в последнюю очередь или вовсе не сделают». Он знал в упорядоченных подробностях, что он считает необходимым спасать, а что для него неважно. И что нужно отбросить, через что переступить и оставить позади, как безжизненный труп.
  В его сознании произошла генеральная уборка, захватившая не только вечные темы, но и смиренные частности. Ведь, как недавно обнаружил Барли, вечные темы творили хаос именно из смиренных частностей.
  Ясность его нового видения вызывала в нем изумление. Он посмотрел по сторонам, сделал несколько пируэтов, пропел пару тактов и, вернувшись к исходной точке, окончательно убедился, что не упустил ничего.
  Ни внезапной неуверенности, мелькнувшей в ее голосе. Ни тени сомнения, скользнувшей по темным озерам ее глаз.
  Ни прямых строчек Гёте вместо сумасшедших каракулей.
  Ни тяжеловесных, нетипичных для Гёте прохаживаний по адресу бюрократов и запрещений пить водку.
  Ни покаянных причитаний Гёте о том, как дурно он обходился с ней, хотя на протяжении двадцати лет он обходился с ней, как взбредало ему в голову, в том числе как с посыльной, которую бросают на съедение волкам.
  Ни пустого обещания Гёте возместить ей все это в будущем, лишь бы она пока не выходила из игры, тогда как вера Гёте включает догмат, что будущее его более не интересует, и он маниакально сосредоточен на настоящем: «Существует одно только теперь!»
  Тем не менее благодаря этим сумбурным предположениям, которые в конечном счете оставались предположениями, рассудок Барли без малейших усилий воспринял величайший подарок его проясненного восприятия: в контексте представлений Гёте о том, чего он стремится достигнуть, Гёте прав вот в чем: большую часть своей жизни он, Гёте, пребывал на одной половине искаженного и устарелого уравнения, а он, Барли, в своей неосведомленности, пребывал на другой.
  И если он, Барли, будет когда-нибудь призван выбирать, то предпочтет пойти путем Гёте, а не Неда или кого-либо еще, ибо его присутствие совершенно необходимо для самой-самой середины, гражданином которой он себя сделал.
  И все, что происходило с Барли после Переделкина, доказывало это. Старые «измы» мертвы, соперничество коммунизма с капитализмом кончилось хлюпающим хныканьем. Его риторика укрылась под землей в тайниках серых людей, которые все еще пляшут, хотя музыка давно смолкла.
  А что до верности своей стране, то для Барли вопрос сводился к тому, какой Англии решит он служить. Последние узы, связывавшие его с имперскими фантазиями, распались. Шовинистическая барабанная дробь вызывала в нем омерзение. Пусть уж лучше его растопчут, чем маршировать под нее. Нет, ему была ведома несравненно лучшая Англия, и она жила в нем самом.
  Он улегся на постель, ожидая, что на него навалится страх, но страх не приходил. Вместо этого он поймал себя на том, что разыгрывает в уме своего рода шахматную партию: ведь шахматы – это анализ возможных вариантов, и куда лучше взвешивать их в тишине и спокойствии, чем лихорадочно рыться в них, когда обрушивается крыша.
  Ведь если армагеддон не наступит, ничто не будет потеряно. Но если армагеддон наступит, спасти необходимо многое.
  И Барли начал думать. И Барли занялся приготовлениями, не торопя себя и не волнуясь, как и посоветовал бы Нед, если бы бразды были еще в руках Неда.
  Он раздумывал до рассвета, потом вздремнул, а проснувшись, продолжал думать, и к тому времени, когда бодро отправился завтракать, уже готовый для ярмарочного веселья, значительная часть его мозга была полностью занята мыслями о том, что объявляют немыслимым дурни, сами к этому причастные.
  * * *
  Глава 14
  – Бросьте, Нед! – небрежно отмахнулся Клайв, все еще под радостным впечатлением от магической передачи. – Дрозд и прежде болел. Не один раз.
  – Знаю, – сказал Нед сумрачно. – Знаю. – И добавил: – Возможно, не нравится мне не то, что он болеет, а то, что он пишет письма.
  Шеритон слушал, упершись подбородком в ладонь, как до этого слушал запись. Между Недом и Шеритоном установилось понимание без слов, как и необходимо при ведении совместной операции. Передача власти словно бы произошла уже давным-давно.
  – Но, дорогой мой, мы всегда принимаемся писать письма, когда болеем, – объяснил Клайв в нелепой попытке истолковать простые человеческие побуждения. – Мы их пишем всем и каждому!
  А мне как-то в голову не приходило, что Клайв способен заболеть и что у него имеются друзья, которым можно писать письма.
  – Мне не нравится, что он отдает письма с ненужными подробностями неведомым посредникам. И мне не нравится упоминание о новом материале, который он привезет Барли, – сказал Нед. – Мы знаем, что при нормальных обстоятельствах он никогда ей не пишет. Мы знаем, что он осторожен, даже чересчур. И вдруг он заболевает и присылает ей через Игоря пылкое любовное письмо. Что за Игорь? Откуда он взялся? Когда?
  – Он должен был бы сфотографировать письмо, – объявил Клайв с неодобрением по адресу Барли. – Или забрать его у нее. Одно из двух.
  Нед, слишком поглощенный своими мыслями, не выразил того презрения к этой идее, которого она заслуживала.
  – Каким образом? Он ведь для нее только издатель. Ничего больше она про него не знает.
  – Если только Дрозд ее не просветил, – сказал Клайв.
  – Исключено, – ответил Нед и вернулся к своим мыслям. – Там стоял легковой автомобиль. Красный. А потом белый. Вы читали сообщение наблюдателей. Сначала был красный. Затем его сменил белый.
  – Это домыслы. В теплые воскресенья вся Москва устремляется за город, – со знанием дела объяснил Клайв.
  Он подождал ответа, не дождался и вновь вернулся к письму.
  – У Кати оно никаких сомнений не вызвало, – возразил он. – Катя не кричит: «Подделка!» Она прыгает от радости. Если она ничего не учуяла, как и Скотт Блейр, то с какой стати нам здесь, в Лондоне, поднимать тревогу вместо них?
  – Он попросил список, – продолжал Нед, словно прислушиваясь к дальним звукам музыки. – Окончательный исчерпывающий список вопросов. Почему?
  Наконец подал голос Шеритон. Тяжелой лапой он осаживал Неда.
  – Нед, Нед, Нед, Нед. Ну, ладно. Ведь опять День Номер Один, и мы все нервничаем. Давайте вздремнем.
  Он встал. За ним Клайв. И я. Но Нед упрямо остался сидеть, опустив сжатые руки на стол.
  Шеритон с симпатией, но настойчиво сказал, нагибаясь над ним:
  – Нед, вы меня слышите? Нед? Ну, будет, Нед!
  – Я не глухой.
  – Да, но вы устали. Нед, если мы еще раз ругнем эту операцию, то все. Мы работаем с вашим человеком, с тем, кого вы привезли к нам, чтобы убедить нас. Мы горы свернули, чтобы добиться нынешнего положения. У нас есть источник. У нас есть фонды. У нас есть влиятельная аудитория. Мы на расстоянии плевка от возможности заполнить пробелы в наших сведениях, до которой ни умным машинам, ни электронным бонзам, ни пентагонским иезуитам не добраться и за сто световых лет. Если только мы не дадим воли нервам – как и Барли, как и Дрозд, – то заполучим сокровище, какое не снилось самому талантливому фантасту. Если мы не сорвемся.
  Однако Шеритон говорил слишком уж убежденно, а его лицо, вопреки всей пухлой непроницаемости, выдавало отчаянную потребность в поддержке.
  – Нед?
  – Слышу вас, Рассел. Каждое слово.
  – Нед, это ведь уже не надомное ткачество, черт подери. Мы пошли на крупную игру и теперь обязаны думать крупно. Крупнее некуда. Решение президента не повод сомневаться в своих же заключениях. Это, собственно говоря, приказ. Нед, я, честно, считаю, что вам необходимо поспать.
  – Я не устал, – сказал Нед.
  – Нет, устали. И полагаю, так скажут все. Полагаю, они даже скажут, что Нед шел ради Дрозда напролом, пока не явился большой злой американский волк и не забрал его джо. И сразу же Дрозд оказался очень и очень сомнительным источником. Ну, конечно, все скажут, что вы совсем вымотались.
  Я взглянул на Клайва.
  Он тоже смотрел на Неда, но такими холодными глазами, что у меня кровь в жилах застыла. Пора тебя передвинуть, говорили эти глаза. Пора примериться, как тебя вышвырнуть вон.
  * * *
  В этот день и Хензигер, и Уиклоу внимательно следили за Барли и часто докладывали о нем: Хензигер – Саю, уж не знаю, какими из их способов, а Уиклоу – Падди через внештатников. Оба подчеркнули его хорошее настроение и тихое спокойствие и каждый по-своему его полное самообладание. Оба описывали, как за завтраком он очаровал двух финских издателей, которые проявили интерес к проекту Транссибирской железной дороги.
  – Они буквально ели у него из рук, – сказал Уиклоу, нечаянно представив этот завтрак в довольно-таки комичном виде. А впрочем, в «Меж» может произойти что угодно.
  Оба с юмором описали, как Барли во что бы то ни стало пожелал служить им гидом – по его настоянию они вышли из такси у центрального входа, дабы дальше весь путь проделать пешком, как подобает пилигримам из капиталистического мира, впервые совершающим это паломничество.
  И два шпиона-профессионала с удовольствием шли сквозь влажное сияние осеннего солнца, неся пиджаки на руке и поглядывая на своего джо, шагавшего между ними, а Барли в роли гида цветисто восхвалял архитектуру «позднего Бензинья» и сады в стиле «революционного рококо». Он неистово восторгался огромным декоративным бассейном и золочеными рыбами, которые орошали водяными струями зады пятнадцати золоченых нимф – по одной на каждую советскую республику. Он вынуждал их останавливаться перед белоколонными приютами любви и храмами наслаждения и указывал на надписи на порталах, гласившие, что посвящены они не Венере и Вакху, а павшим богам и богиням советской экономики – углю, стали и даже атомной энергии, Джек!
  – Он острил, но пьян не был, – сообщил Хензигер, который еще в Ленинграде проникся к Барли симпатией. – Чертовски смешно острил.
  От храмов Барли повел их по главной триумфальной аллее – длиной в милю и необъятной ширины Императорскому пути, – восславляющей Народные Достижения на Службе Человечества. И уж, конечно, никогда и нигде народовластие не запечатлевалось в столь имперских образах! Так он говорил. Бесспорно, ни одна революция нигде и никогда не обожествляла с такой полно – той все то, что она бралась сровнять с землей! Но к этому времени Барли уже приходилось выкрикивать свои кощунства зычным голосом, чтобы их можно было расслышать сквозь рев громкоговорителей, которые весь день лили потоки самовосхвалений на головы непросвещенных толп внизу.
  Наконец – и неизбежно – они добрались до двух павильонов, в которых разместилась ярмарка.
  – Справа от меня – издатели Мира, Прогресса и Доброй Воли, – объявил Барли тоном рефери на ринге. – Слева – сеятели фашистской империалистической лжи, порнографисты, отравители истины. Девять, десять. Аут!
  Они показали пропуска и вошли внутрь.
  * * *
  Стенд новорожденного и географически темного издательства «Потомак и Блейр» стал хотя и небольшой, но вполне удовлетворительной сенсацией ярмарки. Любовно сотворенная Лэнгли эмблема «П. и Б.» блистала между менее великолепной продукцией «Астрал пресс» и «Пэрбек медиа». Оформление, охарактеризованное зодчими Лэнгли как бьющее в нос, но со вкусом, было образцом мгновенного воздействия. Выставленные книги (многие, как принято, в виде макетов, еще не запущенных в производство) были изготовлены с той заботливой тщательностью во всех деталях, какую разведки неизменно уделяют своим фальшивкам. Единственный приличный кофе на ярмарке булькал в хитроумной кофеварке в комнатке за стендом. И наливала его Мэри-Лу, родная дщерь Лэнгли. Для избранных там отыскивался даже запретный стаканчик шотландского виски, облегчавший им дневные труды. Запрет, собственно, был наложен самими организаторами, ибо даже литературная подделка должна твориться трезвыми, как стеклышко, людьми.
  И Мэри-Лу с ее домотканой улыбкой школьницы и пышной юбкой из твида выглядела естественным продуктом солидной стороны Мэдисон-авеню. У кого достало бы проницательности разглядеть, что в нее вплетены и нити Лэнгли?
  И Уиклоу с его изысканной профессиональной речью был воплощением того быстроглазого молодого издательского работника на взлете, каких десятками штампуют в наши дни.
  А что до честного Джека Хензигера, он являл собой превосходный образец разбогатевшего флибустьера современной американской книготорговли. Он не делал секрета из своего прошлого. Нефтепроводы на Ближнем Востоке, гуманная помощь Афганистану, красная фасоль для горных племен в Таиланде, выращивающих опийный мак, – Хензигер и правда продавал все это, помимо того, что он побочно продавал Лэнгли. Но сердце его было отдано издательскому делу, и он сюда приехал доказать это.
  Барли же словно бы упивался фальшью. Он бросился в нее, точно она-то и была его давно утраченной реальностью: пожимал руки, принимал поздравления конкурентов и коллег, а потом около одиннадцати признался, что ему что-то не сидится на месте, и предложил Уиклоу обойти окопы, чтобы подбодрить бойцов.
  И они отправились. Барли нес охапку белых конвертов и всовывал их в избранные руки, веселыми воплями и приветствиями прокладывая себе дорогу в узких проходах, забитых посетителями и участниками.
  – Провалиться мне, если это не Барли Чертов Блейр, – донесся знакомый голос из-за витрины с иллюстрированными Библиями на самых разных языках. – Помнишь меня, а? Третий слева в норковых подштанниках в свои далекие скромные дни?
  – Спайки! Так они тебя снова впустили? – сказал Барли с искренним удовольствием и сунул ему конверт.
  – Ну, волноваться я буду, когда они меня не выпустят. А это, значит, твой престарелый батюшка?
  Барли познакомил его с талантливым редактором Уиклоу, и Спайки желтыми от никотина пальцами осенил его крестным знамением.
  Они пошли дальше – только чтобы сразу же наткнуться на Дэна Зеппелина. Дэн не разговаривал. Дэн загробным шепотом вовлекал вас в заговор, скрестив руки на груди и наклоняясь через стол.
  – Нет, вы мне ответьте, Барли, идет? Мы что – первопроходцы или хреновые сестры Митфорд? Ну, пусть кое-какие некниги в этом году идут как книги. Ну, пусть кое-какие неписатели выпущены из тюрем. Подумаешь! Вот я нынче утром подхожу к моему собственному стенду, а какая-то жопа забирает книги с моих полок. «Разрешите задать вам личный вопрос? – говорю я. – Какого хрена вам тут надо?» – «Приказ», – заявляет он и конфискует шесть книг. Мери Эмблсайд – хреновое «Черное сознание в песне и слове». Приказ! Нет, вы мне скажите, Барли, кто такие мы? И кто такие они? И что, по их мнению, они перестраивают, когда ничего и построено не было? Как можно перестроить труп?
  В «Люпус букс» их отослали в кафе, где Сам Наш Президент, только что посвященный в рыцари сэр Питер Олифант обдурил даже русских, закрепив за собой столик. Надпись по-русски и по-английски на листе бумаги подтверждала его триумф. Последним предостережением для скептиков служили скрещенные флажки Великобритании и Советского Союза. В обрамлении переводчиков и высокопоставленных чиновников сэр Питер растолковывал те многочисленные выгоды, которые получит Советский Союз, субсидируя его щедрые покупки у советских издательств.
  – Да это же сам граф! – вскричал Барли, вручая ему конверт. – А где графская корона?
  Но именитость продолжала свои рассуждения, даже не поведя пыльной от седины бровью.
  На стенде Израиля царил вооруженный мир. Темная очередь соблюдала порядок и хранила молчание. Привалившись к стенам, стояли молодые люди в джинсах и кроссовках. Лев Абрамович был седовлас и подавляюще высок. В свое время он служил в Ирландском гвардейском полку.
  – Лев! Ну, как там Сион?
  – Может, мы побеждаем, а может, счастливый конец перенесен в начало, – ответил Лев, засовывая в карман взятый у Барли конверт.
  Из Израиля Уиклоу следом за Барли затрусил к павильону Мира, Прогресса и Доброй Воли, где нельзя уже было долее сомневаться ни в массированном историческом сдвиге, ни в том, кто этот сдвиг совершает.
  Каждый плакат, каждый свободный кусочек стены пронзительно провозглашал новое Евангелие. На каждом стенде каждой республики мысли и произведения уже не нового пророка, изображенного в таком ракурсе, что родимое пятно исчезало, а подбородок был вздернут, соседствовали с наследием его бесцветного учителя – Ленина. У стенда ВААПа, где Барли и Уиклоу пожали несколько рук, а Барли избавился от целой партии конвертов, речи вождя в глянцевых переплетах, переведенные на английский, французский, испанский и немецкий, производили вполне отразимое впечатление.
  – И сколько еще придется нам терпеть эту липу, Барли? – спросил вполголоса белобрысый сотрудник одного из московских издательств, когда они поравнялись с ним. – Когда же нас вновь примутся угнетать, чтобы мы стали всем довольны? Если наше прошлое – ложь, кто поклянется, что и наше будущее не окажется ложью?
  Они шли от стенда к стенду – Барли лидировал, Барли здоровался, Уиклоу следовал за ним.
  – Иосиф! Рад вас видеть. Вот вам конверт. Только не проглотите его залпом.
  – Барли! Дружище! Разве вам не передали моей записки? А может, я ее и не оставлял?
  – Юрий! Рад вас видеть. Вот вам конверт.
  – Вечерком загляните выпить, Барли! Придет Саша. И Роза. У Руда завтра концерт, так что он хочет остаться трезвым. Вы слышали про писателей, которых выпустили? Это же потемкинская деревня. Их выпускают, дают наесться досыта, предъявляют публике и снова сажают до будущего года. Идите-ка сюда. Я продам вам пару книжек, чтобы позлить Западнего.
  Сперва Уиклоу не понял даже, что они добрались до цели. Он увидел среди выцветших флагов знамя с золотыми буквами, вышитыми на красном бархате. Он услышал вопль Барли: «Катя, где вы?» Но ничто не объясняло, кому принадлежит этот стенд: возможно, оформление еще не было завершено. Он увидел обычные неудобочитаемые книги о развитии сельского хозяйства Украины и народных грузинских танцах, издыхаюшие на полках от тягот предыдущих выставок. Он увидел обычных пять-шесть широкобедрых женщин, стоящих словно в ожидании поезда, и низенького небритого мужчину, который, держа перед собой сигарету, точно волшебную палочку фокусника, впивался хмурым взглядом в табличку с фамилией на лацкане у Барли.
  «Назьян, – прочел, в свою очередь, Уиклоу. – Григорий Тигранович. Старший редактор издательства „Октябрь“«.
  – Полагаю, вы ищете мисс Катю Орлову? – спросил Назьян у Барли по-английски и поднял сигарету еще выше, словно для того, чтобы она не заслоняла от него собеседника.
  – И еще как! – с жаром ответил Барли, и две-три женщины сочувственно улыбнулись.
  По лицу Назьяна расползлась парализующе-учтивая улыбка. Выписав сигаретой замысловатый вензель в воздухе, он отступил в сторону, и Уиклоу узнал со спины Катю, которая беседовала с двумя миниатюрными азиатками – бирманками, решил он. Но тут инстинкт заставил ее обернуться, она посмотрела на Барли, потом на Уиклоу, потом снова на Барли, и ее лицо озарила чудесная улыбка.
  – Катя! Потрясающе, – робко произнес Барли. – Как ребятишки? Остались в живых?
  – Спасибо! Они прекрасно себя чувствуют.
  Под взглядами Назьяна, его сотрудниц и Уиклоу Барли вручил ей приглашение на званый вечер в честь гласности и рождения фирмы «Потомак и Блейр».
  – Да, кстати, во второй половине дня я, может быть, покину этот вихрь веселья, – сказал Барли, когда они возвращались в павильон Запада. – Вы с Джеком и Мэри-Лу уж как-нибудь сами справляйтесь. А я обедаю с прекрасной дамой.
  – Мы с ней знакомы? – спросил Уиклоу, и оба засмеялись.
  Она жива и здорова, радостно думал Барли. Если что-то и происходит, ее это еще не коснулось.
  * * *
  В какой мере мы знали или догадывались о чувстве Барли к Кате? Со столь скрупулезно прослеживаемой и контролируемой операцией любовь сочеталась плохо и внушала нам что-то вроде робости.
  В своей личной жизни Уиклоу усердно искал легких связей, но на личную жизнь Барли взирал глазами пуританина. Возможно, по молодости он не верил в страсть зрелых лет. Уиклоу полагал, что Барли просто увлекся в очередной неисчислимый раз. Люди в возрасте Барли не влюбляются.
  Хензигер, примерно ровесник Барли, считал секс невоспетой привилегией людей, ведущих двойную жизнь, и ни на миг не усомнился в том, что Барли, с его прямолинейной честностью, возложит на алтарь долга и свое тело. Подобно Уиклоу, хотя по иным причинам, он не нашел ничего странного в нежности Барли к Кате, а для операции так даже счел ее желательной.
  Ну, а в Лондоне? Четкой точки зрения там не существовало. На острове Брейди наговорил много всякого, но атака Брейди была отбита, а его совет оставлен без внимания.
  Ну, а Нед? У Неда была жена, столь же дисциплинированная, как и он сам, и тоже не разбуженная. Нед говаривал с сочувственно-грустной улыбкой: какой джо в трудной стране устоит перед хорошенькой женщиной, если в столкновении со всем миром он обретает в ней опору?
  Боб, Шеритон и Джонни – все, хотя и по-разному, пришли, видимо, к выводу, что частная жизнь Барли и его склонности настолько мелкотравчаты, что их нет надобности включать в уравнение.
  А Палфри? Что думал старик Палфри, забегавший на Гроувенор-сквер при всякой возможности, а если ее не было, звонивший Неду с вопросом: «Ну, как там мальчик?»
  Палфри думал о Ханне. Той Ханне, которую он любил и все еще любит, как способен любить только трус. Той Ханне, чья улыбка когда-то была такой же чудесной и теплой, как у Кати. «Ты хороший человек, Палфри, – с жутким самообладанием говорит она в те дни, когда пытается меня понять. – Ты найдешь выход. Может быть, не теперь, но все равно найдешь». И Палфри его нашел, как не найти! Он ссылался на профессиональную этику, столь удобную этику, согласно которой молодой нотариус, виновный в прелюбодеянии, тем самым теряет всякую возможность предпринять какие-либо шаги. Он ссылался на детей (ее и его) – это коснется стольких людей, дорогая! Он ссылался на узы брака – как они смогут обойтись без нас, дорогая? Дерек же сам себе яйца не сварит? Он ссылался на партнерство в фирме, а когда этому партнерству пришел конец, зарыл свою глупую голову в песок потаенной пустыни, где никакая Ханна уже никогда не сможет ему угрожать. И у него хватило духу сослаться на долг. Служба никогда не простит мне неопрятного развода, дорогая. Своему юрисконсульту? Да никогда!
  И еще я вспомнил остров, тот вечер, когда мы с Барли стояли на галечном пляже и смотрели, как по серой зыби Атлантики на нас катится вал морского тумана.
  «Они же никогда ее не выпустят, верно? – сказал Барли. – Не выпустят, если что-нибудь пойдет не так».
  Я промолчал, да он, полагаю, и не ждал от меня ответа, но он был прав. Она, чистейшей воды советская гражданка, совершила чистейшей воды советское преступление. А до категории тех, кого обменивают, она далеко не дотягивала.
  «И в любом случае детей она ни за что не оставит», – сказал он, подтверждая собственные сомнения.
  Некоторое время мы смотрели через океан – он на Катю, а я на Ханну, которая тоже ни за что не оставила бы своих детей, а хотела взять их с собой и сделать честного человека из поденщика на полях юриспруденции, который спал с женой своего старшего партнера.
  * * *
  – Реймонд Чандлер! – возопил дядя Матвей из глубин любимого кресла, перекрикивая соседские телевизоры.
  – Потрясающе, – сказал Барли.
  – Агата Кристи!
  – Ну, как же! Агата.
  – Дэшил Хэммет! Дороти Сейерс, Джозефина Тей.
  Барли сидел на диване, где его устроила Катя. Комната была крохотная. Раскинув руки, он, пожалуй, мог бы одновременно коснуться противоположных стен. Застекленная горка в углу хранила семейные реликвии. Катя уже познакомила его с ними. Керамические кружки, подарок ко дню ее свадьбы от одного ее друга, который сам их изготовил, поместив в медальоны портреты жениха и невесты. Ленинградский кофейный сервиз, уже разрозненный, некогда собственность дамы в деревянной рамке на верхней полке. Старинная коричневатая фотография безупречно толстовской пары: он – бородатый и очень внушительный, в накрахмаленном белом воротничке, она – в шляпке и с муфтой.
  – Матвей без ума от английских детективных романов! – крикнула Катя из кухни, где завершала последние приготовления.
  – Как и я, – ответил Барли, уклоняясь от истины.
  – Он говорит вам, что при царях они запрещались. Уж цари не потерпели бы подобного вторжения в систему их сыска. Водка у вас еще есть? Только Матвею, пожалуйста, больше не наливайте. И обязательно съешьте что-нибудь. В отличие от вас, на Западе, мы не алкоголики. Не пьем без закуски.
  Делая вид, будто ему интересно посмотреть ее книги, Барли вышел в тесный коридорчик, откуда мог ее видеть. Джек Лондон, Хемингуэй и Джойс, Драйзер и Джон Фаулз, Гейне, Ремарк и Рильке. Близнецы переговаривались в ванной. Он смотрел на нее сквозь открытую дверь кухни. Ее движения, нарочито неторопливые, словно бы оставались вне времени. Она вновь стала русской, подумал он. Когда что-то ладится, она благодарна. А если не ладится – такова жизнь. Матвей весело ораторствовал в комнате.
  – О чем он говорит теперь? – спросил Барли.
  – О блокаде.
  – Я люблю вас.
  – Ленинградцы отказывались признать, что потерпели поражение. – Она лепила пирожки с начинкой из печени и риса. Ее руки на мгновение замерли, а потом вновь отщипнули кусок теста. – Шостакович продолжал творить, хотя чернила замерзали в чернильнице. Писатели продолжали писать романы, и можно было каждую неделю пойти послушать новую главу, если только вы знали, в какой подвал спуститься.
  – Я люблю вас, – повторил он. – Все мои неудачи подготовляли встречу с вами. Это факт.
  Она резко выдохнула воздух. Они молчали, на мгновение перестав слышать и добродушный монолог Матвея в комнате, и плеск воды в ванной.
  – Что еще он говорит? – спросил затем Барли.
  – Барли… – начала она протестующе.
  – Ну, пожалуйста. Переведите мне, что он говорит.
  – С юга немцы были всего в четырех километрах от города. По окраинам они стреляли из пулеметов и били из орудий по центральным районам. – Она вручила ему салфетки, ножи с вилками и пошла следом за ним в комнату. – Двести пятьдесят граммов хлеба рабочим, всем остальным по сто двадцать пять. Что, вас правда так заинтересовал Матвей или вы, по обыкновению, притворяетесь из вежливости?
  – Это зрелая, неэгоистичная, абсолютная, упоительная любовь. Я никогда в жизни ничего похожего не испытывал. И решил, что первой узнать об этом должны вы.
  Матвей сиял на Барли улыбкой беспредельного обожания. В нагрудном кармане поблескивала его новая английская трубка. Катя посмотрела Барли в глаза, попробовала засмеяться, помотала головой – не в знак отрицания, а чтобы очнуться. Из ванной в халатиках вылетели близнецы и повисли на Барли. Катя усадила их за стол, во главе которого поместила Матвея. Барли сел рядом с ней, а она начала разливать щи. Всячески демонстрируя свою силу, Сергей извлек пробку из бутылки с вином, но Катя согласилась выпить только полрюмки, а Матвею не разрешалось ничего, кроме водки. Анна выскочила из-за стола, чтобы показать ему картинку, которую нарисовала, побывав в Тимирязевской академии: лошади, настоящее пшеничное поле, растения, которые не погибают под снегом. Матвей рассказывал про старика в механической мастерской через дорогу, и опять Барли потребовал, чтобы ему переводили дословно.
  – Матвей говорит про знакомого старика, друга моего отца, – объяснила Катя. – Он работал в механической мастерской. И когда совсем обессилел от голода, начал привязывать себя к станку, чтобы не упасть. Так Матвей с моим отцом и нашли его – уже мертвым. Привязанным к станку. Замерзшим. Матвей, кроме того, хочет, чтобы вы узнали, что сам он носил светящийся значок, – Матвей гордо указал на свитере, где именно, – чтобы не сталкиваться с приятелями, когда они в темноте ходили с ведрами на Неву за водой. Вот так. А теперь довольно про Ленинград, – твердо сказала она. – Вы были очень добры, Барли. Как обычно. Надеюсь, искренне.
  – В жизни я не был более искренним.
  Барли как раз произносил тост за здоровье Матвея, когда телефон у дивана зазвонил. Катя вскочила, но ее опередил Сергей. Он прижал трубку к уху и прислушался, потом положил ее на рычаг, мотнув головой.
  – Вечно попадают не туда, – сказала Катя и раздала тарелки для пирожков.
  * * *
  Существовала только ее комната. Существовала только ее кровать.
  Дети уже легли, и Барли слышал, как они посапывают во сне. Матвей расположился на раскладушке в другой комнате и унесся в сновидениях в Ленинград. Катя сидела, выпрямившись, Барли сидел рядом с ней, держал ее руку в своих и вглядывался в ее лицо на фоне незанавешенного окна.
  – Я и Матвея люблю, – сказал он.
  Она кивнула и усмехнулась. Он провел костяшками пальцев по ее щеке и обнаружил, что она плачет.
  – Просто по-другому, чем вас, – объяснил он. – Я люблю детей, дядюшек, собак, кошек и музыкантов. Весь Ноев ковчег на моей личной ответственности. Но вас я люблю так глубоко, что мне стыдно говорить об этом. Я был бы очень рад, если бы мы нашли способ заставить меня замолчать. Я смотрю на вас, и меня просто тошнит от звука собственного голоса. Изложить вам это в письменной форме?
  Он зажал ее лицо в ладонях, повернул к себе и поцеловал. Потом нежно наклонил ее, так что она легла головой на подушку, и снова поцеловал, сперва в губы, а после – в сомкнутые влажные ресницы, а она обняла его и притянула к себе. Потом оттолкнула, вскочила и пошла взглянуть на близнецов. Вернувшись, она закрыла дверь своей спальни на задвижку.
  – Если дети постучат, вы должны одеться, и мы будем очень серьезными, – предупредила она, целуя его в губы.
  – Можно мне сказать им, что я вас люблю?
  – Пожалуйста, только я не переведу.
  – А вам можно?
  – Только если очень тихо.
  – А вы переведете?
  Она больше не плакала. Она больше не улыбалась. Черные разумные глаза – ищущие, как и его собственные. Объятия без всяких оговорок – ни тайных условий, ни примечаний мелким шрифтом под соглашением.
  * * *
  Никогда еще я не видел Неда в таком настроении. Он превратился в Кассандру собственной операции, и его упрямый стоицизм только мешал принять всерьез овладевшие им дурные предчувствия. Он сидел в оперативном кабинете за своим столом, словно председатель военно-полевого суда, а Шеритон уютно расположился рядом, как оживший плюшевый медвежонок в человеческий рост. А когда в безрассудном порыве я повел Неда в «Коннот», куда иногда заходил с Ханной, и, чтобы облегчить ожидание, накормил его чудесным обедом в гриль-баре, мне все-таки не удалось заглянуть за маску его самообладания.
  Ведь, сказать правду, его пессимизм действовал на меня крайне угнетающе. Я сидел на качелях. Клайв и Шеритон вознеслись вверх на одном конце, другой Нед мертвым грузом прижимал к земле. А поскольку я не слишком склонен принимать твердые решения, то наблюдать, как человек, обычно сосредоточенно целеустремленный, смиряется с остракизмом, было особенно тяжело.
  – Вам чудятся привидения, Нед, – сказал я далеко не так убежденно, как Шеритон. – В своих предположениях вы зашли куда дальше, чем остальные могут хотя бы помыслить. Ну, хорошо, операция больше не ваша. Но отсюда еще не следует, что произошло полное крушение. А ваш кредит… ну, несколько убывает.
  – Окончательный и исчерпывающий список, – опять повторил Нед, как будто эти слова ему внушили под гипнозом. – Почему окончательный? Почему исчерпывающий? Ответьте мне. Когда Барли виделся с ним в Ленинграде, Дрозд отказался взять даже предварительный наш вопросник. Он швырнул его Барли в лицо. И вот теперь он просит у нас разом весь список. Просит сам. Окончательный список. Большой шлем. Мы должны составить его с субботы на воскресенье. После этого Дрозд не станет отвечать ни на какие вопросы серых людей. «Это ваш последний шанс», – говорит он. Почему?
  – Но взгляните с другой стороны, – потребовал я настойчивым шепотом, когда официант принес нам второй графинчик бесценного кларета. – Пусть так. Они обработали Дрозда. Он засвечен. Марионетка в их руках. Так почему же они обрывают дело? Почему не подождать и хорошенько не поиграть с нами? На их месте вы бы продолжали. Вы бы не предъявили нам ультиматума, не установили бы жесткие сроки.
  Его ответ в полной мере оплатил самый лучший и самый дорогой обед, каким я когда-либо угощал сослуживца.
  – Возможно, и предъявил бы, и установил бы, – сказал он. – Будь я русским.
  – Почему же?
  Слова его прозвучали тем страшнее, что произнес он их свинцово-бесстрастным тоном.
  – Потому что его, возможно, уже нельзя никому показывать. Возможно, он не способен говорить. Или взять в руки нож и вилку. Или посыпать соль на своего жареного рябчика. Быть может, он дал пару добровольных показаний о своей прелестной любовнице в Москве, которая не имела ни малейшего представления – ну, абсолютно ни малейшего – о том, что она делала. Он, быть может…
  На Гроувенор-сквер мы вернулись пешком. Барли ушел из квартиры Кати в полночь по московскому времени и вернулся в «Меж», где в вестибюле его поджидал Хензигер, всецело углубленный в рукопись.
  Барли был в прекрасном настроении, но ничего нового сообщить не мог. Чисто семейный вечер, сказал он Хензигеру, хотя и очень приятный. А посещение больницы не отменяется, добавил он.
  Весь следующий день – ничего. Пробел. Шпионаж – это ожидание. Шпионаж – это выматывающая тревога, пока ты наблюдаешь, как Нед впадает в прострацию. Шпионаж – это Ханна у тебя в квартире в Пимлико между четырьмя и шестью, когда она берет уроки немецкого, бог знает зачем. Шпионаж – это имитирование любви и чтобы она вернулась домой и вовремя подала милому Дереку его ужин.
  * * *
  Глава 15
  Они ехали в Володином автомобиле, который она взяла на вечер. Он должен был ждать ее ровно в девять у станции метро «Аэропорт», и ровно в девять рядом с ним остановилась «Лада».
  – Напрасно ты настоял на этом, – сказала Катя.
  Над ними светились окна домов-башен, но улицы уже окутала угрожающая атмосфера комендантского часа. Сырой вечерний воздух пахнул осенью. Перед ними висела половинка луны, окутанная дымкой. Иногда их руки соприкасались. Иногда их пальцы сплетались в крепком объятии. Барли поглядывал в боковое зеркало. Оно треснуло, несколько кусочков вывалилось, но оставшихся хватало, чтобы наблюдать за машинами, которые шли следом, не обгоняя их. Катя сделала левый поворот, но их по-прежнему никто не обгонял.
  Она молчала, а потому молчал и он. Его одолевало удивление: каким образом они научились разбираться, где разговаривать безопасно, а где нет? В школе? От старших девочек? Или из коротенькой нотации семейного врача где-нибудь на втором году половой зрелости: «Тебе следует знать, что у автомобилей и стен есть уши, совсем как у людей…»
  Колеса запрыгали по ухабам въезда на еще не достроенную автомобильную стоянку.
  – Вообрази, что ты врач, – предупредила она, когда они посмотрели друг на друга через крышу машины. – У тебя должен быть очень строгий вид.
  – Я врач, – сказал Барли. Ни он, ни она не шутили.
  Они пробрались через лабиринт освещенных луной луж на дорожку, выложенную бетонными плитами, которая вела к дверям и к пустому посту дежурной сестры за ними. Он ощутил первые пугающие запахи больницы: дезинфицирующей жидкости, натертых полов, медицинского спирта. Быстрым шагом Катя провела его через круглый вестибюль с бетонным в крапинку полом, по выстланному линолеумом коридору, мимо мраморного барьера, за которым пребывали угрюмые женщины. Часы на стене показывали двадцать пять минут одиннадцатого. Нарочито суетливым движением Барли посмотрел на свои часы. Больничные отставали на десять минут. Следующий коридор был обрамлен поникшими фигурами на табуретах.
  Приемная оказалась мрачными катакомбами: потолок поддерживали массивные колонны. В одном ее конце было возвышение, в другом за качающимися дверями находились уборные. Кто-то позаботился подвесить временную лампочку, и в ее тусклом свете Барли различил пустые вешалки за деревянным барьером, неподвижные каталки и – на ближайшей колонне – старенький телефонный аппарат. У стены стояла скамья. Катя опустилась на нее, Барли сел рядом.
  – Он всегда старается быть точным. Иногда происходит задержка – соединяют не сразу.
  – Можно мне с ним поговорить?
  – Он рассердится.
  – Почему?
  – Если они услышат по междугородному английский, то сразу же обратят внимание. Естественно.
  Мужчина с забинтованной головой, похожий на слепого фронтовика, толкнулся в женскую уборную. Выходившие оттуда две женщины ухватили его и направили, куда следовало, Катя раскрыла сумочку и достала блокнот с ручкой.
  Он попробует позвонить в десять сорок, еще раньше предупредила она. В десять сорок он попробует дозвониться в первый раз. Говорить он долго не станет, добавила она. Долго говорить, даже если оба аппарата безопасны, все-таки неблагоразумно.
  Она направилась к телефону, поднырнув под барьер гардеробной, как старожилка.
  Скажет ли он ей, что любит ее? – подумал Барли. «Я тебя так люблю, что готов рискнуть твоей жизнью ради себя». Будет ли он сыпать нежностями, как в письме? Или скажет, что она – сходная цена за очищение его смятенной души?
  Она стояла боком к нему и внимательно смотрела за качающуюся дверь. Увидела что-то скверное? Услышала что-нибудь? Или ее мысли уже унеслись вдаль, к Якову?
  Вот как она стоит, когда ждет его, решил он. Будто готова ждать весь день напролет.
  Зазвонил телефон – сипло, словно его голосовые связки запылились. Шестое чувство уже толкнуло ее к аппарату, и она сняла трубку, прежде чем он успел заквакать еще раз. Барли стоял всего в нескольких шагах от нее, но больничные шумы и звуки заглушали ее голос. Она отвернулась, видимо, укрываясь от посторонних взглядов, и зажала ладонью другое ухо, чтобы лучше слышать голос своего любовника в трубке. Барли разобрал только, как она сказала «да», а потом еще раз «да», очень покорно.
  Оставь ее в покое! Его душил гнев. Я же сказал тебе! И снова скажу, когда мы увидимся. Оставь ее в покое, не втягивай в это. Имей дело с серыми людьми или со мной!
  Блокнот лежал на полочке, кое-как прикрепленной к колонне, ручка на нем. Но Катя к ним не прикасалась. «Да». «Да». «Да». Он увидел, как поднялись ее плечи и не опустились, а спина изогнулась, словно она глубоко вздохнула или испытала прилив нежданной радости. Она приподняла локоть, чтобы крепче прижать трубку к уху. «Да». «Да». Ну, сказала бы «нет» для разнообразия. «Нет, я не пойду на гибель ради тебя!»
  Ее свободная рука нашарила колонну, и он увидел, как разделяются и напрягаются пальцы, впиваясь в темную штукатурку. Он увидел, как рука побелела, застыла, перестала двигаться, и внезапно встревожился: рука эта нашарила опору и цеплялась за нее ради спасения жизни. Она висела на обрыве, и только эти пальцы не давали ей сорваться к ее любовнику в бездну.
  Она обернулась, не отнимая трубки от уха, и ему открылось ее лицо. Кто это? Кем она стала? Впервые он не увидел на этом лице никакого выражения, а телефонная трубка была пистолетом, который кто-то приставил к ее виску.
  Ее неподвижный взгляд был взглядом заложницы.
  Потом ее тело поползло вниз, как будто колонна перестала служить ей опорой, как будто она не могла устоять на ногах. Сначала у нее подогнулись колени, потом она поникла вся, но Барли уже подхватил ее, одной рукой обнял за талию, а другой выхватил у нее трубку, прижал к уху и крикнул «Гёте!», но ответом были только короткие гудки.
  Странно, но до этого мгновения Барли не вспоминал, как он силен. Они сделали несколько шагов, но тут она с непонятным отвращением молча ударила его кулаком по скуле в такой ярости, что его словно ослепила огненная вспышка. Он прижал ее руки к бокам, протащил под барьером, а потом через вестибюль и автомобильную стоянку. «Она нервнобольная, – мысленно объяснял он. – Нервнобольная, которую ведет врач».
  Не отпуская ее, он высыпал содержимое ее сумочки на крышу машины, нашел ключ, открыл правую дверцу и запихнул ее внутрь, а сам бегом бросился к левой дверце, опасаясь, как бы Катя не решила сесть за руль сама.
  – Я хочу домой, – сказала она.
  – Я не знаю дороги.
  – Отвези меня домом. – повторила она.
  – Катя, я не знаю дороги. Указывай мне, когда куда поворачивать. Ты поняла? – Он дернул ее за плечо. – Сядь прямо, смотри в окошко. Где тут задняя передача, черт бы ее побрал!
  Он начал переключать скорости, но Катя вырвала у него рычаг и поставила его на задний ход так резко, что лязгнули шестерни.
  – Подфарники, – сказал он и, хотя уже сам разобрался, заставил ее включить их, стараясь грубостью привести ее в себя.
  «Лада» запрыгала по выбоинам, и сразу же ему пришлось рвануть в сторону, чтобы не столкнуться с машиной «Скорой помощи», влетевшей на стоянку. Ветровое стекло затуманили брызги грязной воды, но дворники надеты не были, потому что погода стояла сухая. Он затормозил, выскочил наружу, протер носовым платком свою половину стекла и забрался внутрь.
  – Влево, – сказала она. – И быстрее.
  – Но мы же приехали не оттуда.
  – Тут одностороннее движение. Да быстрее же.
  Голос у нее был мертвый и оставался мертвым. Он протянул ей фляжку, она оттолкнула его руку. Машину он вел медленно, вопреки ее требованию. Фары в зеркале заднего вида, не приближающиеся, не отдаляющиеся. Это Уиклоу, подумал он. Это Падди, Сай, Хензигер, Западний, вся их гвардейская бронетанковая дивизия. По ее лицу скользили полосы света уличных фонарей, но оно оставалось безжизненным. Взгляд ее был обращен внутрь, на ужасы, которые рисовало ее воображение. Стиснутый кулак прижат ко рту, зубы впиваются в костяшки пальцев.
  – Тут поворачивать? – спросил он грубо. И закричал: – Говори же, где повернуть!
  Она ответила по-русски и повторила по-английски:
  – Сейчас. Направо. Да быстрее же!
  Все вокруг было ему незнакомо. Пустая улица, такая же, как следующая, как предыдущая.
  – Поверни.
  – Направо или налево?
  – Налево!
  Она выкрикнула это слово во весь голос. Раз. Другой. Тут хлынули слезы и продолжали катиться по ее лицу, а она захлебывалась судорожными рыданиями. Но мало-помалу рыдания начали стихать и, когда он подъехал к ее дому, стихли совсем. Он потянул ручной тормоз, который не держал, и машина еще катилась, когда она распахнула свою дверцу. Он попытался ее схватить, но она вырвалась и уже бежала через двор, на ходу роясь в открытой сумочке в поисках ключей. Парень в кожаной куртке, привалившийся к косяку, казалось, хотел загородить ей дорогу, только Барли как раз поравнялся с ней, и парень отскочил. Она не стала ждать лифта, а может быть, просто про него забыла и кинулась вверх по ступенькам. Барли следом за ней пробежал мимо целующейся парочки. На первой площадке в углу сидел пьяный старик. Они поднимались вверх марш за маршем. Мимо пьяной старухи. Мимо пьяного парня. Барли начал опасаться, что она забыла, на каком этаже живет. Но тут она остановилась перед дверью, защелкали замки, и они снова оказались в ее квартире. Катя вбежала в комнату близнецов, упала на колени на их кровать, вытянув голову вперед, тяжело дыша, как уставший пловец, обнимая тельца спящих детей правой и левой рукой.
  * * *
  И вновь существовала только ее комната. Ему пришлось вести ее туда, потому что даже в этом крохотном пространстве она не сумела найти дороги. Она неуверенно опустилась на кровать, словно не зная ее высоты. Он сел рядом и не отрываясь смотрел на ее ошеломленное лицо, смотрел, как ее глаза закрылись, а потом полуоткрылись, и не решался прикоснуться к ней – такой окаменевшей, полной ужаса, далекой она была. Правой рукой она сжимала левое запястье, словно оно было сломано. Потом судорожно вздохнула. Он сказал: «Катя», – но она как будто не услышала. Он оглядел комнату. К одной стене был придвинут крохотный секретер, служивший туалетным столиком и рабочим столом. На пачке старых писем лежала тетрадь, точно такая же, какими пользовался Гёте. Над кроватью висела репродукция Ренуара в рамке. Он снял ее и положил к себе на колени. Опытный шпион вырвал страницу из тетради, положил на стекло, достал из кармана ручку и написал:
  Расскажи мне.
  Он придвинул листок к ней, она равнодушно прочла, продолжая сжимать левую кисть. Потом чуть пожала плечами. Ее плечо прижималось к его плечу, но она этого не замечала. Блузка ее расстегнулась, пышные черные волосы растрепались. Он написал еще раз расскажи мне, потом обнял за плечи, глядя на нее умоляюще со всем отчаянием любви. Затем ткнул пальцем в листок, приподнял картину и переложил на колени к ней. Она уставилась на листок, на «расскажи мне», потом мучительно всхлипнула, опустила голову, и он уже не мог разглядеть ее лицо сквозь завесу спутанных волос.
  Якова взяли, – написала она.
  Он забрал у нее ручку.
  Кто тебе это сказал?
  Яков, – ответила она.
  Что он сказал?
  Он приедет в Москву в пятницу. И вечером в одиннадцать встретится с тобой у Игоря. Он привезет тебе новые материалы и ответит на твои вопросы. Пожалуйста, приготовь полный список. Это последний раз. Ты должен сообщить ему, как идет дело с опубликованием – сроки, все подробности. Обязательно привези ему виски. Он меня любит.
  Он выхватил у нее ручку.
  Говорил Яков?
  Она кивнула.
  Так почему же ты думаешь, что его взяли?
  Он назвался не тем именем.
  Каким?
  Даниилом. Наш уговор: Петр, если все в порядке, Даниил, если его возьмут.
  Ручка ходила из рук в руки, как челнок. Потом Барли, не передавая ей ручку, стал писать вопрос за вопросом.
  Он спутал.
  Она покачала головой.
  Он же тяжело болел. И забыл ваш код.
  Она снова покачала головой.
  А прежде он никогда не ошибался?
  Она снова мотнула головой, забрала у него ручку и раздраженно написала:
  Он назвал меня Марией. Он сказал: «Это Мария?» В случае опасности я должна была назваться Марией. Если все в порядке – Алиной.
  Напиши, что он сказал, дословно.
  «Это Даниил. Мария, ты? Моя лекция была величайшим успехом всей моей жизни». Только это неправда.
  Почему?
  Он любит повторять, что истинный успех в России – это всегда проигрыш. Наша с ним шутка. Он сознательно сыграл на нашей шутке. Он объяснил мне, что мы погибли.
  Барли подошел к окну и посмотрел вниз на двор и улицу. Черный мир внутри его погрузился в безмолвие. Ни движения, ни вздоха. Но он был готов. Всю жизнь он готовился, сам того не зная. Она связана с Гёте и потому погибла, как и он. Пока еще нет, потому что Гёте в последней вспышке мужества, оставшегося у него, попытался ее оградить. Но погибнет. Безвозвратно. Едва они сочтут нужным протянуть свою длинную руку и сорвать ее с дерева.
  Он простоял у окна около часа и только тогда вернулся к кровати. Она лежала на боку с открытыми глазами, согнув колени. Он обнял ее, притянул к себе и почувствовал, как ее ледяное тело словно разбилось у него в руках: она судорожно зарыдала, беззвучно содрогаясь, словно боялась даже плакать в радиусе действия микро – фонов.
  Он снова начал писать – четкими большими буквами: «ЧИТАЙ ВНИМАТЕЛЬНО».
  * * *
  Каждые несколько минут на экранах проплывало что-то. Барли вышел из «Меж». И еще. Они встретились у станции метро. И еще. Вышли из больницы: Катя опиралась на руку Барли. И еще. Люди лгут, но компьютер не ошибается. И еще.
  – Почему он за рулем? – резко спросил Нед, еще не дочитав.
  Шеритон весь ушел в экран и не ответил, но Боб, стоявший позади него, перехватил вопрос:
  – Мужчины предпочитают катать женщин, а не наоборот. Век мужского шовинизма еще не миновал.
  – Благодарю вас, – вежливо ответил Нед.
  Клайв одобрительно улыбался.
  Перебой. Хронологическая последовательность на экранах прерывается: докладывает Анастасия, угрюмая шестидесятилетняя латышка, уже двадцать лет числящаяся в списках Русского Дома. Только Анастасии, ей одной, было разрешено держать под наблюдением вестибюль.
  Живая легенда докладывает:
  Она сделала два прохода – в уборную, потом назад в приемную.
  Во время первого прохода Барли и Катя сидели в ожидании на скамье.
  При втором – Барли и Катя стояли у телефона и как будто обнимались. Ладонь Барли была возле ее лица, одна рука Кати тоже была поднята, а другая опущена.
  Значит, Дрозд к этому моменту уже позвонил?
  Этого Анастасия не знала. Хотя в уборной в кабинке она старательно напрягала слух, но звонка телефона не услышала. Либо звонка не было вовсе, либо разговор закончился до ее второго прохода.
  – Зачем бы ему понадобилось ее обнимать? – сказал Нед.
  – Может, ей в глаз залетела мушка, – кисло ответил Шеритон, не отводя взгляд от экрана.
  – Он сел за руль, – гнул свое Нед. – Там ему не положено управлять машиной, но он все-таки сел за руль. Он позволил ей вести машину всю дорогу до березовой рощи и назад. И в больницу его везла она. Но внезапно он садится за руль сам. Почему?
  Шеритон отложил карандаш и провел указательным пальцем между воротником и шеей.
  – И что же из этого следует, Нед? Позвонил Дрозд или не позвонил? Как по-вашему?
  У Неда достало порядочности честно обдумать этот вопрос.
  – Видимо, позвонил. Иначе они не ушли бы так скоро.
  – Может, она услышала что-то неприятное. Например, какую-нибудь скверную новость, – предположил Шеритон.
  Экраны погасли, погрузив комнату в серый сумрак.
  Шеритон располагал еще одним кабинетом, декорированным розовым деревом и сиюминутной живописью. Мы перебрались туда, налили себе кофе и остались стоять с чашками в руках.
  – Какого дьявола он торчит у нее на квартире так долго? – спросил меня Нед вполголоса. – Ему же требовалось узнать от нее только время и место встречи. А это он мог сделать два часа назад.
  – Ну-у, они нежничают, – предположил я.
  – Я бы чувствовал себя спокойнее, если бы поверил в это, – сказал Нед.
  – Или он покупает еще одну шапку, – съязвил Джонни, перехвативший этот обмен фразами.
  Раздался звонок, и мы пошли следом за Шеритоном в оперативный кабинет.
  На освещенной карте города горящая красная лампочка показывала нам квартиру Кати. В трехстах метрах восточнее, на юго-восточном углу перекрестка двух магистралей, зеленая лампочка указывала место, где Барли предстояло сесть в безопасную машину. Он должен был уже идти туда по южному тротуару вдоль самого его края. Подходя к углу, он замедлит шаг, словно в поисках такси, и безопасная машина подъедет к нему. Барли по инструкции громко назовет шоферу свою гостиницу и на пальцах покажет, сколько готов заплатить.
  На второй площади машина свернет в переулок и въедет на строительную площадку, где должен стоять фургон с погашенными огнями. Шофер в кабине притворится спящим. Если антенна фургона выдвинута, машина сделает круг по часовой стрелке и подъедет к фургону.
  Если нет, продолжит путь в прежнем направлении.
  * * *
  Рапорт Падди вспыхнул на экранах в час ночи по лондонскому времени. Записи, переданные с крыши посольства США, мы получили менее чем через час. Рапорт этот был с тех пор проанализирован чуть ли не по буквам всеми возможными способами. Но для меня он остается образцом фактографического полевого сообщения.
  Естественно, необходимо знать, кто его автор, ибо у любого автора есть свои пределы. Падди не был чтецом мыслей на расстоянии, но компенсировал это многим другим: в прошлом гурка21, служивший затем в войсках особого назначения, офицер разведки, полиглот, разработчик планов, импровизатор – человек, скроенный по мерке, которую Нед предпочитал всем другим.
  Для Москвы он облачился в такую шкуру английской чудаковатости, что непосвященные рассказывали о нем анекдоты: о его длинных шортах летом, когда он отправлялся в экскурсии по подмосковным лесам; о лыжных прогулках зимой, когда он грузил в свой «Вольво» старенькие лыжи, бамбуковые палки, запас консервов и в заключение – собственную персону, увенчанную меховой шапкой, словно позаимствованной у моряка с эсминца, в военные годы сопровождавшего арктические караваны судов. Но надо быть очень умным человеком, чтобы успешно представляться дураком в течение долгого времени; и Падди был очень умен, хотя впоследствии оказалось удобнее принять его эксцентрические выходки по номинальной стоимости.
  И подконтрольным ему пестрым сбродом псевдостудентов, штудирующих языки, служащих бюро путешествий, мелких торговцев и граждан «третьего мира» Падди манипулировал безупречно. Сам Нед не сумел бы лучше. Он пас их, как проницательный приходский священник – свою паству, и каждый из них в своем одиночестве проникался к нему доверием. И не его вина, если качества, привлекавшие к нему других, его самого делали уязвимым для обмана.
  Итак, рапорт Падди. Во-первых, его внимание привлекла четкость, с какой Барли излагал события, и записи ее подтверждают. В голосе Барли гораздо больше спокойной уверенности, чем во всех предыдущих записях.
  Произвели на Падди впечатление и решимость Барли, верность своей задаче. Он сравнивал Барли, сидящего перед ним в фургоне, с Барли, которого инструктировал перед поездкой в Ленинград, и этот новый Барли его обрадовал. Причем он не ошибся: Барли был собран и во многом изменился.
  Рассказ Барли, кроме того, полностью соответствовал всему, что Падди уже знал: от встречи у метро и поездки в больницу до ожидания на скамье и оборвавшегося телефонного верещания. Катя стояла у аппарата, когда он пискнул, сказал Барли. Сам он едва услышал этот писк. Так неудивительно, что Анастасия его вовсе не услышала, решил Падди. Видимо, Катя схватила трубку с молниеносной быстротой.
  Разговор Кати с Дроздом был коротким, минуты две, не больше, сказал Барли. Что опять прекрасно укладывалось в схему. Ведь было известно, что Гёте чурается длинных телефонных разговоров.
  При наличии стольких объективных подтверждений и абсолютной точности Барли кто бы мог потом утверждать, что Падди был обязан тут же отвезти Барли в посольство и отправить его в Лондон связанным по рукам и ногам и с кляпом во рту? Но, разумеется, Клайв утверждал именно это. И не он один.
  И далее – те три тайны, которые встали Неду поперек горла: объятия, Барли за рулем на обратном пути из больницы, два часа, проведенные им в ее квартире. Переходя к ответам Барли, нам следует увидеть его таким, каким видел Падди, – низко нагибающимся над лампочкой на столике в фургоне, лицо блестит от пота. На заднем плане жужжат глушители. На них обоих надеты наушники, между ними – микрофон, включенный в систему. Барли шепчет – отчасти в микрофон, отчасти на ухо своему шефу. Никакие ночные приключения Падди в былые времена не могли сравниться по драматизму с этим.
  Сай сидит в глубокой тени, тоже в наушниках. Фургон принадлежит Саю, но ему даны инструкции предоставить Падди роль хозяина на пиру.
  – И тут у нее сдают нервишки, – продолжает Барли, и его тон «между нами, мужчинами, говоря» вызывает у Падди невольную улыбку. – Всю неделю она заряжалась для его звонка, и вдруг все уже позади, и она прямо на глазах сломалась. Возможно, мое присутствие только ухудшило дело. Без меня она, наверное, продержалась бы до возвращения домой.
  – Пожалуй, что и да, – сочувственно соглашается Падди.
  – Слишком уж много на нее сразу навалилось: слышит его голос, слышит, что он дня через два приедет, и страх за детей… за него, за себя – слишком много всего сразу.
  Падди прекрасно это понял. Ему приходилось иметь дело с эмоциональными женщинами, и он по опыту знал, из-за каких пустяков они начинают плакать.
  С этого момента все пошло как по маслу. Обман претворялся в симфонию. Он, продолжал Барли, постарался ее успокоить, как мог, но ее трясло так, что ему пришлось обнять ее, довести до машины и отвезти домой.
  В машине она еще поплакала, но уже начала приходить в себя, когда они поднялись к ней в квартиру. Барли напоил ее чаем и посидел с ней, пока не убедился, что дальше она справится сама.
  – Отлично, – сказал Падди, а если это слово звучит точно «молодцы, ребята» в устах кавалерийского офицера Индийской армии девятнадцатого века, поддерживающего боевой дух своего эскадрона после бессмысленной атаки, то потому лишь, что впечатление у него самое благоприятное, а рот совсем рядом с микрофоном.
  И наконец вопрос Барли, после которого в разговор вступает Сай. Задним числом вопрос этот прямо-таки кричит о преступных намерениях. Но Сай этого не услышал. Как и Падди. И в Лондоне все оказались глухи, все, кроме Неда, чье бессилие стало гнетущим. Нед все больше превращался в парию оперативного кабинета.
  – Ах, да… то есть… как насчет списка? – говорит Барли, уже готовясь уйти. Вопрос звучит не как сольная ария и укладывается в ряд мелких технических подробностей. – Когда вы всунете список в мою жадную лапку?
  – А что? – спрашивает Сай из глубокой тени.
  – Ну, не знаю. Мне надо что-нибудь подзубрить или как?
  – Подзубривать нечего, – говорит Сай. – Вопросы в письменной форме, сформулированы для ответа «да» или «нет», и крайне важно, чтобы вы ничего о них не знали. Благодарю вас.
  – Так когда же я его получу?
  – Список мы откладываем на самую последнюю минуту, – говорит Сай.
  Из личного мнения Сая о душевном состоянии Барли запечатлен один перл: «С этими британцами (так были переданы его слова) разбирай, не разбирай, все равно не понять, кой черт у них на уме».
  Впрочем, в этот вечер Сай был отчасти прав.
  * * *
  – Никаких дурных известий, – повторил Нед, когда Брок проиграл фургонные записи не то в третий, не то в тридцать третий раз.
  Мы вернулись в наш собственный Русский Дом. Укрылись там. Словно возвратились первые дни операции. Светало, но мы продолжали бодрствовать, забыв про сон.
  – Никаких дурных известий не было, – не отступал Нед. – только хорошие. «Я здоров. Все в порядке. Я прочел великолепную лекцию. Тороплюсь на самолет. Увидимся в пятницу. Я люблю тебя». И поэтому она плачет.
  – Ну-у, не знаю, – сказал я вопреки собственным ощущениям. – А вам никогда не доводилось плакать от счастья?
  – Она так плачет, что он вынужден тащить ее по больничному коридору. Она так плачет, что не может вести машину. Когда они добираются до ее квартиры, она бежит к двери, словно Барли вообще не существует, до того она счастлива, что Дрозд прилетает в назначенное время. А он ее утешает. Потому что все новости такие хорошие. (Снова зазвучал записанный голос Барли.) А он спокоен. Абсолютно спокоен. Никаких тревог и забот. «Мы у цели, Падди. Все прекрасно. Вот почему она плачет навзрыд». Вполне естественно!
  Он откинулся на спинку кресла и закрыл глаза, а правдивый голос Барли продолжал говорить с ним из проигрывателя.
  – Он больше не наш, – сказал Нед. – Он ушел в сторону.
  Как, в ином смысле, и сам Нед. Он начал важнейшую операцию. А теперь пришел к выводу, что вынужден сидеть сложа руки и наблюдать, как она полностью выходит из-под контроля. За всю свою жизнь мне не приходилось видеть человека в такой пустоте. Разве за исключением самого себя.
  * * *
  Шпионаж – это ожидание.
  Шпионаж – это выматывающая тревога.
  Шпионаж – это значит быть самим собой и сверх того.
  Тайные наставления вымершего Уолтера и еще существующего Неда продолжали звучать в ушах Барли. Ученик унаследовал колдовскую силу своих наставников, но его магия превосходила могуществом самые сильные их заклинания.
  Он поднялся на плоскогорье, до которого из них не добирался никто. У него была цель, были средства достичь ее, было то, что Клайв назвал бы мотивацией, а уста более достойные назвали бы целеустремленностью. Теперь, когда он хладнокровно ехал на бой, чтобы обвести их вокруг пальца, все, чему они его научили, давало урожай сторицей. Он был обманщиком, но не у них на поводу.
  Их флаги ничего для него не значили. Они колышутся под любым ветром. Он был предателем, но не у них на поводу. И действовал не во имя себя. Он знал, какой бой должен выиграть и ради кого. Он знал, какую жертву готов принести. Он не был предателем у них на поводу. Он был целен и неделим.
  Ему не требовались их потертые ярлыки и слабосильные системы. Он был один и одинок, но превосходил общую сумму тех, кто вознамерился манипулировать им. Он распознал в них оружие хуже любого самого скверного, ибо их цели служили для оправдания того, что они вообще существуют.
  Через кротость, далеко не такую уж кроткую, он открыл для себя гнев. И уже ощущал первый его дымок, слышал треск разгорающегося хвороста.
  Существовало одно только теперь. Гёте был прав. Завтра не было, потому что завтра – это извинение и предлог. Было настоящее или ничего. И даже в ничего Гёте оставался прав. Мы должны истребить серых людей внутри себя, мы должны сжечь нашу серую одежду и освободить наши добрые сердца, осуществляя мечту каждого порядочного человека, а также – хотите верьте, хотите нет – и некоторых серых людей. Но как? С помощью чего?
  Гёте был прав, и не его вина и не вина Барли, что по воле случая оба они дали толчок друг другу. Разгоравшееся в нем теперь сияние духа тысячекратно усиливало ощущение родства с его невероятным другом. Барли испытывал всесокрушающее преклонение перед отчаянной мечтой Гёте спустить с цепи силы разума и распахнуть двери грязных комнатушек.
  Но Барли недолго разделял агонию Гёте. Гёте был уже в аду, и, возможно, Барли вскоре предстояло последовать за ним. Буду оплакивать его, когда найдется время, подумал он. А до тех пор он отдавал себя живым, которых Гёте так постыдно поставил под удар и, собрав последнее мужество, жестом попытался спасти.
  Для начала приходилось использовать уловки серых людей. Он должен быть самим собой даже больше, чем когда-либо прежде. Он должен ждать. Его должна снедать тревога. Он должен вывернуться наизнанку, стать примирившимся внутренне, неудовлетворенным внешне. Он должен жить тайно, на цыпочках, коварный в мыслях, как кошка, но в поведении – именно тот Барли Блейр, какой им требуется, – всецело им преданная тварь.
  Одновременно шахматист в нем рассчитывает ходы. Дремлющий дипломат незаметно пробуждается. Издатель осуществляет то, чего раньше ему никогда не удавалось осуществить: он становится хладнокровным посредником между необходимостью и далеким видением.
  Катя знает, рассуждает он. Она знает, что Гёте схвачен.
  Но они не знают, что она знает, так как ей удалось совладать с собой, пока она говорила по телефону.
  И они не знают, что я знаю, что Катя знает.
  Во всем мире только я, кроме Кати и Гёте, знаю, что Катя знает.
  Катя все еще на свободе.
  Почему?
  Они не забрали ее детей, не перевернули вверх дном ее квартиру, не швырнули Матвея в сумасшедший дом и воздержались от любых проявлений той деликатности, с какой по традиции обходятся с русскими женщинами – связными советских физиков, работающих в области обороны и решивших доверить государственные секреты своей страны опустившемуся западному издателю.
  Почему?
  И я тоже пока свободен. Меня не приковали за шею к кирпичной стене.
  Почему?
  Потому что они не знают, что мы знаем, что они знают.
  Значит, они рассчитывают на большее.
  Им нужны мы, но не только мы.
  Они могут выжидать, потому что рассчитывают на большее.
  Но что это за большее?
  Где ключ к их терпению?
  Любой человек начинает говорить. Так сказал Нед, констатируя неопровержимый факт. При современных методах начинает говорить любой. Он объяснил Барли, что нет смысла молчать, если его схватят. Но Барли теперь думал не о себе. Он думал о Кате.
  Каждую следующую ночь, каждый следующий день Барли передвигал фигуры своей мысленной партии, оттачивая план в ожидании (как и мы все) обещанной встречи с Дроздом в пятницу.
  За завтраком Барли всегда на месте – образцовый издатель и шпион. И каждый день, весь день напролет, он душа ярмарки.
  Гёте. Для тебя я ничего сделать не могу. На земле нет силы, способной вырвать тебя из их хватки.
  Катя – ее еще возможно спасти. Ее детей еще возможно спасти. Пусть даже любой человек начинает говорить, и Гёте исключения не составит.
  Сам я неспасаем, как и всегда.
  Гёте подарил мне мужество, думал он, и его тайное намерение все более крепло, а Катя подарила любовь.
  Нет, и то и другое мне подарила Катя. И продолжает дарить.
  И наступает тот день, такой же тихий, как предыдущие: экраны почти не вспыхивают – Барли методично готовится к наступлению вечера, а с ним и к приему в честь рождения фирмы «Потомак и Блейр» в Духе Доброжелательности и Гласности, как говорится в нашем цветистом приглашении, отпечатанном в виде триптиха на бумаге с резными краями в собственной типографии Службы менее двух недель назад.
  И время от времени Барли удостоверяется, словно бы случайно, что с Катей ничего не произошло. Он звонит ей при всякой возможности и болтает с ней, пока не услышит слово «удобно» – сигнал, что все в порядке, а в ответ ввертывает в свою веселую болтовню «откровенно говоря». Ничего тяжеловесного, ничего о любви, смерти или великих немецких поэтах. Но только:
  Ну, как дела?
  Откровенно говоря, ярмарка совсем вас замучила?
  Как близнецы?
  А трубка Матвею еще не надоела?
  Что означает: я люблю тебя, и я люблю тебя, я люблю тебя, и я люблю тебя, откровенно говоря.
  Чтобы надежнее удостовериться, что с ней ничего не случилось, Барли командирует Уиклоу в Социалистический павильон взглянуть на нее мимоходом. «Она чудесно выглядит, – сообщает Уиклоу, снисходя с улыбкой к беспокойству Барли. – И твердо держится на ногах».
  «Спасибо, старина, – говорит Барли. – Очень мило с вашей стороны».
  Второй раз, снова по настоянию Барли, туда идет сам Хензигер. Быть может, Барли приберегает себя для вечера. А может быть, он не доверяет своим эмоциям. Но она все еще там, все еще жива, все еще дышит, и она уже переоделась для вечера.
  И все это время, даже уйдя с ярмарки пораньше, чтобы опередить своих гостей, Барли продолжает смотр своей личной армии фактов, поддающихся изменению и не поддающихся, с четкостью, которой гордился бы самый опытный и самый скомпрометированный юрист.
  * * *
  Глава 16
  – Георгий! Чудесно! Даже фантастично! А где Варенька?
  – Барли, друг мой, во имя Христа, спасите нас! Нам двадцатый век нравится не больше, чем вам, англичанам. Давайте вместе сбежим от него. Сегодня же вечером, договорились? Вы купите билеты?
  – Юрий! Господи, это ваша новая жена? Бросьте его. Он чудовище.
  – Барли! Послушайте! Все замечательно! У нас больше нет никаких проблем! В прежние времена нам лишь гадать приходилось, насколько все разваливается. А теперь мы можем черпать подтверждения в собственных газетах.
  – Миша! Как идет работа? Сверх всякого!
  – Барли, это же война, черт побери, открытая война! Сперва вешаем старую гвардию, затем ведем вторую Сталинградскую битву!
  – Лео! Рад вас видеть! Как Соня?
  – Барли, зарубите себе на носу! Коммунизм – это не угроза! Это паразитирующая индустрия, которая питается ошибками всех вас, всех ваших безмозглых говнюков на Западе!
  Прием был устроен в зеркальном верхнем зале старомодной гостиницы в центре Москвы. Снаружи на тротуаре стояли стражи в штатском. Они же мельтешили в вестибюле, на лестнице и у входа в зал.
  «Потомак и Блейр» пригласило сто человек. Восемь приняли приглашение, никто не отказался, и к этому времени прибыло сто пятьдесят гостей. Но пока в их число не вошла Катя, Барли предпочитал приветствовать их у дверей.
  Впорхнула стайка западных девиц под эскортом обычных сомнительных официальных переводчиков – исключительно мужчин. Вплыл дородный поигрывающий на кларнете философ в сопровождении своего новейшего дружка.
  – Александр! Невероятно! Просто чудесно!
  Одинокий сибиряк по имени Андрей, уже сильно на взводе, пристал к Барли по вопросу живейшей важности.
  – Однопартийный социализм – это катастрофа, Барли. Он разбил наши сердца. Сохраняйте свой британский вариант! А ты опубликуешь мой роман?
  – Ну, не знаю, Андрей, – ответил Барли осторожно, посматривая на дверь. – Наш русский редактор от него в восторге, но не уверен, найдет ли он сбыт на английском рынке. Мы пока взвешиваем.
  – А знаешь, почему я сегодня пришел?
  – Почему?
  Ввалилась еще одна оживленная группа гостей, но Кати не оказалось и среди них.
  – А чтобы нарядиться для тебя в свой лучший костюм. Мы, русские, слишком хорошо изучили штучки друг друга. Мы нуждаемся в вашем западном зеркале. Вы приезжаете, вы уезжаете, увозя отраженные в вас наши лучшие образы, и мы надуваемся благородством. Раз ты опубликовал мой первый роман, то только логично опубликовать и второй.
  – Не так уж логично, если первый не принес ничего, кроме убытков, Андрей, – ответил Барли с необычной твердостью и, к большому своему облегчению, увидел, что к ним направляется Уиклоу.
  – А ты слышал, что в декабре Анатолий умер в тюрьме, держа голодовку? После двух лет нашего блаженства в этой самой Великой Новой России? – не отставал Андрей, подкрепившись еще одним гигантским глотком виски, любезно предоставленного американским посольством ввиду борьбы за трезвость, ведущейся в России.
  – Ну, разумеется, мы слышали, – без запинки вмешался Уиклоу. – Ужасно!
  – Так почему же вы не публикуете мой роман?
  Предоставив Уиклоу выпутываться, Барли, с распростертыми объятиями и цветя улыбками, устремился к двери, в которую вошла великолепная Наталья, мудрая шестидесятилетняя красавица из Всесоюзной библиотеки иностранной литературы. Они бросились на шею друг другу.
  – Так о ком же мы поспорим сегодня, Барли? О Джеймсе Джойсе? Адриане Моуле? И почему вы вдруг обрели такой интеллигентный вид? Потому что стали капиталистом?
  Половина общества рванула в глубь зала с таким топотом, что стражи с тревогой всунули головы в дверь. Шум разговоров на мгновение стих, потом опять начал набирать силу – вниманию гостей были предложены столы с закусками.
  А Кати нет и нет.
  – Нынче благодаря перестройке все стало много проще, – говорила Наталья в сиянии неотразимой улыбки. – Поездки за границу неимоверно упростились. Например, в Болгарию. Нам достаточно описать нашим бюрократам, что мы, по-нашему, за люди, и только. Естественно, болгар необходимо оповестить заранее. Предупредить, чего им ждать. Каков наш умственный уровень – высокий, средний или нормальный. Болгарам ведь надо подготовиться, может, даже чуть-чуть потренироваться. Флегматичны мы или импульсивны, простоваты или с буйным воображением? Покончив с этими незамысловатыми вопросами и еще тысячей таких же, мы можем перейти к проблемам поважнее, как то: адрес, имя, отчество и фамилия нашей бабушки с материнской стороны, дата ее смерти, номер свидетельства о ее смерти и, если у них пробудится аппетит, то и фамилия врача, это свидетельство подписавшего. Как видите, наши бюрократы прилагают максимум усилий, чтобы поскорее ввести новые упрощенные правила и отправить нас всех отдыхать за границу вместе с детьми. Барли, а кого это вы все время ищете взглядом? Разве я так подурнела? Или уже успела вам надоесть?
  – Ну, а что же вы ответили? – осведомился Барли со смехом, заставляя себя смотреть на нее.
  – О, я указала, что умственный уровень у меня высокий, что я флегматична, остроумна и болгары придут от меня в восторг. Бюрократы просто испытывают наше терпение, только и всего. Они надеются, что, обходя бесчисленные отделы, мы утратим мужество и предпочтем остаться дома. Но положение улучшается. Все понемногу улучшается. Может быть, вы не верите, однако перестройка ведется не ради иностранцев. Она ведется ради нас.
  – Как поживает ваша собака, Барли? – осведомился мрачный мужской голос. К ним подошел Аркадий, скульптор-неформал в сопровождении красотки, с которой он состоял в неформальных отношениях.
  – У меня нет собаки, Аркадий. А почему вас это заинтересовало?
  – Потому что с этой секунды безопаснее обсуждать любимых собак, а не наших ближних, так мне кажется.
  Барли проследил взгляд Аркадия и увидел Алика Западнего, который у противоположной стены о чем-то с серьезным видом разговаривал с Катей.
  – Мы, москвичи, последнее время что-то слишком опасно распускаем языки, – продолжал Аркадий, все еще смотря на Западнего. – Мы в эйфории утрачиваем осторожность. Кто-кто, а стукачи этой осенью соберут хороший урожай, какой бы ни собрали все прочие. Спросите хоть его. Ей-богу, он истинное украшение своей профессии.
  – Алик, старый черт, ну, что вы допекаете бедную девочку? – спросил Барли, обнимая сначала Катю, потом Западнего. – Я даже вон из того угла увидел, как она краснеет. Катя, вы с ним поосторожнее. По-английски он говорит почти не хуже вас и к тому же заметно быстрее. Ну, как поживаете?
  – Благодарю, – ответила она негромко. – Очень, очень хорошо.
  На ней было то же платье, что и тогда в «Одессе». Держалась она отчужденно, но спокойно. Ее лицо несло печать оживления, маскирующего горькую потерю. Рядом стояли Дэн Зеппелин и Мэри-Лу.
  – Видите ли, Барли, у нас завязалась довольно интересная дискуссия о правах человека, – объяснил Западний и рукой, держащей бокал, обвел своих собеседников, точно собирая пожертвования. – Верно, мистер Зеппелин? Мы всегда так благодарны, когда представители Запада наставляют нас, как нам следует обходиться с нашими уголовными преступниками. Но, с другой стороны, спрашиваю я себя, в чем разница между страной, сажающей под замок лишнюю горстку людей, и страной, оставляющей всех своих гангстеров на свободе? Послушайте, это же для наших лидеров отличный козырь в переговорах. Завтра утром мы заявим так называемой комиссии по наблюдению за исполнением Хельсинкских соглашений, что сможем иметь с ними дело только тогда, когда они упрячут американскую мафию за решетку. Что скажете, мистер Зеппелин? Мы своих отпускаем, вы своих отправляете в тюрьму. По-моему, честная сделка.
  – Какой ответ вы предпочтете – вежливый или правдивый? – свирепо сказал Дэн через плечо Мэри-Лу.
  Мимо прошла еще одна многоязычная компания, за которой после эффектной паузы прошествовал не кто иной, как сам великий сэр Питер Олифант в окружении свиты из русских и английских прислужников. Шум возрастал, зал наполнялся. Трое английских корреспондентов нездорового вида оглядели заметно опустошенные столы и удалились. Кто-то сел за рояль и заиграл украинскую песню. Какая-то женщина красиво запела, другие подхватили.
  – Нет, Барли, я не понимаю, почему вы так испуганы, – с удивлением услышал Барли ответ Кати на вопрос, который, видимо, он ей задал. – Я убеждена, что вы бесстрашны, как все англичане.
  От жаркой духоты и калейдоскопического праздничного кружения в зале волнение Барли внезапно обернулось против него. Он вдруг почувствовал, что пьян – но не от алкоголя: весь вечер он грел в пальцах один-единственный стаканчик с виски.
  – Может быть, там ничего и нет, – рискнул он сказать, обращаясь не только к Кате, но и к кольцу незнакомых лиц вокруг. – В ходах под корой. Никаких талантов.
  Все выжидающе молчали. Как и сам Барли. Он старательно смотрел на них на всех, но видел только Катю. Что он такое говорил? Что они расслышали? Их лица все еще были обращены к нему, но без единого проблеска. Даже Катино. Ничего, кроме сочувственной озабоченности. Он бессвязно продолжал:
  – Мы все лелеяли эти грезы, много лет все мы грезили о великих русских художниках, которые ждут, чтобы их открыли… – Он сбился. – Ведь лелеяли же? Эпические романы, пьесы? Великие художники под запретом и творят втайне? Чердаки, забитые замечательными подпольными шедеврами? Ну, и музыканты, конечно. Мы говорили об этом. Мечтали. Незримое продолжение девятнадцатого века. «И когда настанет оттепель, они все выберутся из-подо льда и ослепят нас», – говорили мы друг другу. Так где же они, черт подери, все эти гении? Что, если подо льдом они замерзли до смерти? Может быть, репрессии сделали свое дело? Вот и все, о чем я говорю.
  Прежде чем Катя пришла к нему на помощь, зачарованная тишина успела затянуться.
  – Русский гений существует, Барли, он существовал всегда, даже в самые худшие времена. Уничтожить его невозможно, – сказала она с оттенком прежней своей суровости. – Возможно, ему требуется время, чтобы освоиться с новыми обстоятельствами, но скоро он блистательно себя выразит. Вы ведь это имели в виду?
  Хензигер произносит свой тост – шедевр бессознательного лицемерия.
  – Да внесет новаторская попытка издательства «Потомак и Блейр» свою скромную лепту в великую новую эру взаимопонимания Востока и Запада! – возглашает он, кипя убедительностью, и поднимает голос вместе с бокалом. Он – честный коммерсант, он – любой порядочный американец, исполненный похвальнейших намерений. И, пожалуй, он именно тот, кем себя считает, ибо жаждущий лицедей прячется в нем у самой поверхности. – Давайте же обогащать друг друга! – восклицает он, поднимая свой бокал еще выше. – Давайте освободим друг друга! Давайте торговать, давайте дискутировать, давайте пить и делать мир более приятным для человека местом! Уважаемые дамы и господа! За ваше здоровье, за здоровье «Потомак и Блейр», за наши взаимные прибыли и за перестройку! Аминь!
  Они требуют Барли. Начинает Спайки Морган, Юрий и Алик Западний подхватывают, и все те, кто умудрен опытом в этих играх, вопят: «Бар-ли! Бар-ли!» И вскоре весь зал призывает его, хотя далеко не все знают зачем, но какое-то время никто его не видит. Затем он внезапно возникает на одном из столов с заимствованным саксофоном в руках и играет «Моя смешная Валентина», как играл на всех Московских книжных ярмарках, начиная с первой, а Джек Хензигер аккомпанирует ему на рояле в неповторимой манере Фэтса Уоллера.
  Стражи у дверей просачиваются в зал послушать, стражи у лестницы устраиваются у дверей, а стражи в вестибюле подтягиваются к лестнице, по мере того как первые ноты лебединой песни Барли обретают прозрачность и набирают великолепную силу.
  * * *
  – Так мы же едем в новый индийский ресторан, черт дери! – возмущается Хензигер, когда они останавливаются на тротуаре под тяжелым взглядом топтуна. – И Катю прихватите. Столик уже заказан.
  – Очень жаль, Джек. Только мы уже обещали. Давным-давно.
  Но Хензигер просто разыгрывает спектакль. «Ее нужно поддержать, – доверительно объяснил ему Барли, улучив удобную минуту. – Я заберу ее и покормлю ужином где-нибудь в спокойной обстановке».
  Но Барли не забрал Катю поужинать в их прощальный вечер, как подтвердили внештатники, прежде чем их обвели вокруг пальца. На этот раз забрала его она. Забрала в укромный приют, известный всем русским городским мальчикам и девочкам еще со школьной скамьи – в приют на верхнем этаже каждого блочного дома в любом большом городе. Среди русских Катиных сверстниц не найти ни одной, в чьих воспоминаниях о первой любви не фигурировал бы этот приют. Вход в него был и на верхней площадке Катиной лестницы в том месте, где ее последний марш упирался в чердак, хотя парочки укрывались там преимущественно зимой, прельщаясь расширителем в гнойных потеках горячей воды и дышащими теплом трубами в черной обмотке.
  Только сначала она должна была проверить, как там Матвей и близнецы, и Барли ждал ее под дверью. Затем она повела его за руку наверх, и по деревянным ступенькам они поднялись к заржавелой стальной двери, предупреждавшей всех посторонних, что вход в нее воспрещен. Но у Кати был ключ. Она отперла дверь, заперла ее за ними и повела его через балки к тому месту, где уже сымпровизировала постель под мутными звездами за грязным стеклом светового люка. Трубы гудели, воняло сушащимся бельем.
  – Письмо, которое ты дала Ландау, до меня не дошло, – сказал он. – Оно попало в руки нашим официальным лицам. И к тебе меня прислали они. Прости меня.
  Но ни у нее, ни у него не было времени для душевных потрясений. Он уже раньше рассказал ей кое-что о своем плане и ничего добавлять не стал. Они без слов понимали, что она и так уже знает слишком много. К тому же у них для разговора были темы поважнее – именно в этот вечер Катя рассказала Барли все, что потом восполнило его представления о ней. И она призналась ему в любви, выбрав для этого самые простые слова, способные поддержать его в разлуке, неизбежность которой оба вполне сознавали.
  Тем не менее Барли ушел вовремя, не дав ни тем, кто следил за ним в Москве, ни тем, кто следил за ним в Лондоне, никаких поводов для тревоги. В полночь он был уже в «Меж» и успел еще посидеть с Хензигером и Уиклоу.
  – Да, кстати, Джек, Алик Западний затребовал меня завтра на отвальную, которую всегда устраивает для старых знакомых, – сообщил он Хензигеру за рюмкой на сон грядущий в баре на втором этаже.
  – Хотите, чтобы я пошел с вами? – осведомился Хензигер. Как и русские, Хензигер не питал никаких иллюзий относительно прискорбных связей Западнего.
  Барли с сожалением улыбнулся.
  – Вы, Джек, для этого слишком зелены. Приглашаемся только мы, золотые реликвии тех дней, когда еще не воссияла надежда.
  – В котором часу? – спросил всегда практичный Уиклоу.
  – По-моему, он сказал в четыре. Странноватое время для выпивона. Да нет, в четыре, это точно.
  Затем он дружески пожелал им спокойной ночи и вознесся на небеса в лифте, который в «Меж» представляет собой стеклянную клетку, скользящую вверх и вниз по стальному столбу, к немалой тревоге разных честных душ внизу.
  * * *
  Было время обеда, и после всех наших бессонных ночей и бдений на заре сенсация в обеденное время выглядела почти неприличной. Но сенсация оставалась сенсацией. Доставленной с нарочным. Сенсация внутри желтого конверта, внутри запертого стального «дипломата». С ним вбежал в оперативный кабинет костлявый Джонни из их лондонского пункта, доставив его под охраной из посольства по ту сторону площади. Он промчался через нижний уровень и вверх по лесенке на командный мостик, прежде чем сообразил, что мы все ушли в розового дерева покои Шеритона, чтобы подкрепиться кофе с бутербродами.
  Он вручил конверт Шеритону и застыл у его плеча, как театральный вестник, пока тот сначала читал сопроводительное письмо, которое, прочитав, сунул в карман, а потом и радиограмму.
  Затем он застыл у плеча Неда, пока Нед читал радиограмму, и, только когда Нед передал ее мне, Джонни, очевидно, решил, что достаточно ее усвоил – шифровку, переданную советской военной радиостанцией в Ленинграде, перехваченную американцами в Финляндии и расшифрованную в Виргинии компьютерами, энергии которых хватило бы, чтобы освещать Лондон целый год.
  «Ленинград Москве копия Саратов.
  Профессору Якову Савельеву предоставляется двухдневный отпуск в Москву после прочтения лекции в саратовской военной академии в пятницу. Обеспечьте транспорт и прочее».
  – Что же, благодарю вас, мистер представитель военных властей в Ленинграде, – пробормотал Шеритон.
  Нед снова взял радиограмму и перечел ее. Только он один из нас всех, казалось, нисколько не воодушевился.
  – Это все, что они расшифровали? – спросил он.
  – Не знаю, Нед, – ответил Джонни, не потрудившись скрыть свою враждебность.
  – Тут указано «одно конец одно». Что это значит? Узнайте, исчерпывается ли все этим. А если нет, то, может, вы потрудитесь узнать, что еще хоть сколько-нибудь полезного содержал этот улов. – Нед выждал, пока Джонни не вышел из комнаты. – Великолепно, – сказал он ядовито. – Точно по учебнику. Господи, можно подумать, что мы имеем дело с немцами!
  Мы стояли кто где, расстроенно покусывали бутерброды. Шеритон сунул руки в карманы и повернулся к нам спиной, глядя в дымчатое стекло на бесшумные машины внизу. На нем был мохнатый черный свитер. Мы, остальные, смотрели сквозь стеклянную стену, как Джонни говорит по одному из предположительно чистых телефонов. Потом он положил трубку, и мы смотрели, как он возвращается через комнату к нам.
  – Зеро, – объявил он.
  – Что значит зеро? – сказал Нед.
  – «Одно конец одно» означает «одно конец одно». Соло. Ничего ни перед, ни после.
  – Следовательно, пустышка, – предположил Нед.
  – Соло, – упрямо повторил Джонни.
  Нед резко повернулся к Шеритону, который все еще стоял спиной к нам.
  – Рассел! Неужели вам это ни о чем не говорит? Перехват – отдельная радиограмма. Ничего ни до, ни после. Воняет до небес. Нам подбрасывают приманку.
  Теперь настала очередь Шеритона перечесть радиограмму. Когда он наконец заговорил, то с подчеркнутой усталостью: было ясно, что терпение его исчерпалось.
  – Нед, меня авторитетно заверили криптографы, что эти передачи состоят из всякого военного дерьма и ведутся почти открытым текстом, на армейской шарманке образца двадцать первого года. Теперь уже никто не прибегает к таким приемам. Они безнадежно устарели. Не Дрозд сходит с рельсов, а вы.
  – Может быть, они выбрали такой способ именно поэтому! Ведь мы с вами так и поступили бы? Заход со стороны слепого глаза?
  – Может быть, может быть, – ответил Шеритон так, словно никакого значения это не имело. – Если начать рассуждать таким образом, трудно встать на другую позицию.
  Клайв показал себя с наихудшей стороны.
  – Не просить же нам Шеритона прервать операцию на том основании, Нед, что все идет отлично, – сказал он нежнейшим голосом.
  – На основании гаданий на кофейной гуще, – поправил Шеритон, угрюмо отходя от окна и раздражаясь все больше. – На том основании, что любую выигрышную для нас ситуацию подстраивает Кремль, а все, что мы насрем, только подтверждает нашу безукоризненную честность. Нед, мое Управление чуть не загнулось от этой болезни. Как и все вы тут. И сегодня мы по этой дорожке не пойдем. Операция моя, и голова моя.
  – И мой джо, – сказал Нед. – Мы его засветили. И засветили Дрозда.
  – Вот-вот, – произнес Шеритон с ледяным добродушием и без всякой любви взглянул на Клайва. – Мистер заместитель?
  У Клайва была своя манера сидеть между двух стульев, и все они к этому времени вымотались до предела.
  – Рассел, Нед. На мой взгляд, вы оба чуть-чуть слишком эгоцентричны. Мы – Служба. Мы ведем корпоративный образ жизни. Не мы одни, а и наше начальство благословило Дрозда. Тут действует корпоративная воля, которая выше любого из нас.
  И опять не то, подумал я. Ниже любого из нас. Она – оскорбление силы каждого из нас, кроме, пожалуй. Клайва, который потому в ней и нуждается.
  Шеритон вновь повернулся к Неду, но голоса все еще не повысил.
  – Нед, вы имеете хоть малейшее представление о том, что произойдет в Вашингтоне и Лэнгли, если я дам отбой сейчас? Вы способны вообразить взрывы людоедского хохота, которые донесутся через океан из ведомства противоракетной обороны, из Пентагона, из глоток неандертальцев? Вы способны представить себе, как расценивался материал Дрозда до этой минуты? – Он без всякой видимой злости кивнул на Джонни, чьи глубоко посаженные глаза перебегали от него к Неду и обратно. – Способны вы вообразить доклад этого типа? Этого Иуды? Мы ведь сеяли тихую умеренность, вы не забыли? И теперь вы предлагаете мне швырнуть Дрозда на съедение шакалам.
  – Я предлагаю не давать ему списка вопросов.
  Шеритон слегка наклонил к нему ухо, словно был глуховат.
  – Кому из них? Барли? Или Дрозду?
  – Ни тому, ни другому. Дайте отбой.
  И вот тут Шеритона прорвало. Он долго взвинчивал себя для этого мгновения, и теперь оно наступило. Он встал перед Недом почти вплотную и, когда вскинул с упреком руки, так вздернул свой пушистый свитер, что приобрел сходство с рассвирепевшей летучей мышью выше средней упитанности.
  – Ну, ладно! Вот наихудший для нас вариант. Состряпанный по рецепту Неда. Договорились? Мы передаем Дрозду список, и тут выясняется, что он их козырная карта, а не наша. Взвешивал ли я такую возможность? Нед, круглые сутки только ее я и взвешивал. Если Дрозд их человек, а не наш, если Барли, если она, если кто-то из других игроков не совсем то, чем мы их считаем, список этот весьма яркой звездой ввинтится в анальное отверстие Соединенных Штатов Америки. – Он прошелся по комнате. – Советы установят по нему, чем поделился их собственный человек. И узнают, что именно знаем мы. Достаточно скверно. Из него они узнают, чего мы не знаем и почему. Куда сквернее, но еще не самое скверное. Дотошный анализ списка может выявить пробелы в нашей системе сбора информации, а если они еще дотошнее, то и пробелы в нашем нелепом, дурацком, говенном, по-идиотски битком набитом арсенале. Почему? А потому, что, в конечном счете, мы сосредоточиваемся на том, что нас пугает, – на том, чего мы не можем, а они могут. Таковы минусы. Нед, я озаботился ознакомиться с банковским счетом. Я знаю ставки. Я знаю, что мы можем получить от Дрозда и во что он нам обойдется, если мы обосрались. Проигрыш ставит на мне крест. Я видывал, как это делается. Но не волнуюсь. Если мы ошибаемся, то уже сидим по уши в дерьме. Это мы уяснили еще на острове-которого-нет. А теперь уясним даже еще лучше, потому что взрывной механизм включен. Но сейчас не время оглядываться через плечо без веской причины.
  Он снова остановился перед Недом.
  – «Дрозд прямой человек», Нед! Помните? Ваши слова. И за них я вас полюбил. И сейчас люблю. Дрозд излагает чистую правду в той мере, в какой знает ее. И мое близорукое начальство получит полный ее заряд в жопу, пусть у него яйца отсохнут. До вас дошло, Нед? Или я вас совсем убаюкал?
  Однако Нед не клюнул на черное бешенство Шеритона.
  – Не давайте ему ничего, Рассел. Мы его потеряли. Ничего не давайте, кроме дыма.
  – Дыма? Раскрутить Барли в обратную сторону? Признать, что операция сорвалась? Вы что – шутите? Дайте мне доказательства, Нед! Не пичкайте меня интуицией! Дайте мне доказательства, мать их за ногу! В Вашингтоне все, кто хоть что-то весит, твердят мне, что Дрозд – Святое Писание, Талмуд, Коран! А вы рекомендуете, чтобы я снабжал его дымом! Вы нас в это впутали, Нед. Ну, и не пытайтесь спрыгнуть с тигра при первой же дерьмовой заминке!
  Нед некоторое время переваривал эту тираду, Клайв переваривал Неда. Потом Нед пожал плечами, словно разницы особой все равно уже быть не могло, и вернулся к своему столу, где, казалось, погрузился в бумаги, а я, помню, вдруг подумал, нет ли у него своей Ханны, нет ли ее у нас всех – какой-то несбывшейся жизни, которая заставляет человека крутиться в колесе.
  * * *
  Может быть, и правда, что в здании ВААПа маленьких комнат вообще нет, или же Алик Западний после лет, проведенных в тюрьме, испытывал к тесным помещениям понятную идиосинкразию.
  В любом случае комната, которую он выбрал для их встречи, на взгляд Барли, внешне подошла бы для полкового бала. И все в ней было большим, кроме самого Западнего, который притулился у конца длинного стола, точно мышь на плоту, и поглядывал бегающими глазками на гостя, вразвалку приближавшегося к нему по паркету, – длинные руки с чуть вздернутыми локтями свисают по бокам, на лице выражение, какого у него не видел не только Западний, а, вероятно, и никто другой: не виноватое, не рассеянное, не нарочито глупое, но целеустремленное, почти угрожающее в своей твердости.
  Западний разложил перед собой какие-то документы в обрамлении стопки книг, графина с водой и двух стаканов, явно желая внушить Барли, будто он отвлек его от многотрудных обязанностей: видимо, ему было страшновато принять его без поддержки и защиты своих бесчисленных помощников.
  – Барли! Дорогой мой! Как любезно, что вы зашли проститься, ведь вы, конечно, заняты сейчас не меньше меня, честное слово, – зачастил он слишком уж быстро. – Если наше издательское дело и дальше будет расширяться с таким размахом, то у нас останется только один выход (хотя это мое частное, личное мнение): увеличить штаты на сотню человек и, пожалуй, настоять, чтоб нам дали помещение побольше! – Он забормотал себе под нос, перетасовывая бумаги, и предложил Барли стул, как ему, видимо, казалось, со старомодной европейской учтивостью. Но Барли, по обыкновению, сесть не пожелал. – Ну, мне не сносить головы, предложи я вам выпить в казенном кабинете, когда солнышко еще росой не умылось, как у нас говорится, но садитесь же, садитесь, и поболтаем минуту-другую. – Подняв брови, он взглянул на наручные часы. – Боже мой, нам бы на это месяц, а не пять дней! Как продвигается Транссибирская железная дорога? Собственно, никаких трудностей я тут не усматриваю при условии, что все заинтересованные стороны будут уважать нашу позицию и соблюдать правила честной игры. Что, финны чересчур жадны? А может, жадничает ваш мистер Хензигер? Да, ему пальца в рот не клади, должен признать.
  Он вновь перехватил взгляд Барли, и его тревога усилилась. Англичанин подавлял его своим ростом и вовсе не походил на человека, который намеревался обсуждать Транссибирскую железную дорогу.
  – Честно говоря, мне кажется немножко странным упорство, с каким вы настаивали на разговоре с глазу на глаз, – продолжал Западний с нарастающим отчаянием. – В конце-то концов, это по ведомству миссис Корнеевой. Фотографа и все прочее организовать должны они.
  Но у Барли тоже была заготовлена речь, хотя, в отличие от Западнего, он не подпортил ее нервной скороговоркой.
  – Алик, – сказал он, по-прежнему отказываясь сесть. – Этот телефон работает?
  – Конечно.
  – Мне необходимо предать мою родину и поскорее. Так мне бы хотелось, чтобы вы связали меня с соответствующими властями, поскольку кое-что надо обговорить заранее. А потому не тратьте времени на уверения, будто вы не знаете, с кем связаться. Просто свяжитесь, не то свиньи, которым вы, по их убеждению, принадлежите, не зачтут вам очков, причитающихся скауту за доброе дело.
  Время близилось к трем часам, но Лондон уже окутывался зимним сумраком, и в тесном кабинете Неда в Русском Доме стояла полумгла. Он положил ноги на письменный стол и откинулся в кресле, закрыв глаза. Под рукой у него темнел стакан с виски – отнюдь с утра не первый, как я быстро сообразил.
  – Что, Клайв Безиндийский все еще пребывает с уайтхоллскими пэрами? – спросил он с вымученной шутливостью.
  – Он в американском посольстве утрясает список.
  – А я думал, что ни единого презренного бритта к списку не подпустят и на милю.
  – Они обговаривают принципиальную часть. Шеритон должен подписать декларацию, объявляющую Барли почетным американцем. Клайв должен добавить к ней поручительство.
  – А именно?
  – Что Барли человек чести, во всех отношениях подходящий и достойный доверия.
  – Ваша работа?
  – Естественно.
  – Дурачок, – произнес Нед с дремотным упреком. – Они же вас повесят! – Он снова закрыл глаза и устроился в кресле поглубже.
  – Неужели список стоит так дорого! – спросил я, против обыкновения чувствуя себя более практичным, чем Нед.
  – Ему вообще цены нет, – небрежно ответил Нед. – То есть если хоть что-то в нем чего-то стоит.
  – А вы не могли бы объяснить мне почему?
  Я не был допущен в святая святых операции «Дрозд», но сознавал, что, даже если бы меня ознакомили с этими материалами, я не понял бы в них ровным счетом ничего. Но добросовестный Нед посещал вечерние занятия: он почтительно внимал нашим домашним бонзам от науки и кормил завтраками в «Атенеуме» крупнейших наших оборонных специалистов, чтобы войти в курс дела.
  – Взаимодействие, – сказал он. – Взаимно обеспечиваемый бедлам. Мы прослеживаем их игрушки, они – наши. Мы следим за состязаниями в стрельбе из лука у них, а они – у нас, причем ни им, ни нам не известно, в какие мишени целится другая сторона. Если они целятся в Лондон, не накроют ли они Бирмингем? Что ошибка, а что расчет? Кто приближается к расчетному эпицентру? – Он заметил мое недоумение и обрадовался. – Мы наблюдаем, как они палят своими МБР по полуострову Камчатка, но могут ли они пальнуть ими по шахтной пусковой установке «Минитмена»? Ни мы не знаем, ни они. Потому что тяжелые свои штуки ни та, ни другая сторона в боевых условиях не проверяла. Когда начнется заварушка, траектории будут совсем не те, какие были на испытаниях. Матушка-Земля, да благословит ее бог, вовсе не идеальный шар. Да и как бы она сохранила фигуру при ее-то возрасте? Плотность ее варьируется, а с ней и тяготение старушки по отношению к тому, что над ней пролетает, например ракетам и ядерным боеголовкам. На сцену выступает отклонение. Наши специалисты по наведению пытаются компенсировать его при калибровке. Как пытался Гёте. Манипулируют данными, полученными с помощью спутников, и, может быть, у них выходит лучше, чем у Гёте. А может быть, и нет. Нам это станет ясно, только когда дойдет до дела. Как и им, поскольку испробовать настоящую штуку можно один лишь раз. – Он со вкусом потянулся, словно эта тема ему нравилась. – И вот лагеря делятся пополам. «Ястребы» вопят: «Советы все засекли сверхточно. Они способны стереть пылинку с жопки мухи на расстоянии в десять тысяч миль!» А у «голубей» есть только одно возражение: «Мы не знаем, что могут сделать Советы, и они сами этого не знают. А тот, кто не знает, в порядке ли его орудие или нет, никогда не станет стрелять первым. Эта неопределенность и гарантирует нашу честность». Вот что говорят «голуби». Но подобный довод не способен удовлетворить прямолинейное американское сознание, потому что прямолинейное американское сознание чурается смутных понятий, как и величественных видений. Во всяком случае, на своем прямолинейном полевом уровне. А то, что говорит Гёте, ересь еще похлеще. Он говорит, что, кроме неопределенности, вообще ничего нет и быть не может. С чем я склонен согласиться. Поэтому «ястребы» его возненавидели, а «голуби» устроили бал и повисли на люстре. – Он выпил виски. – Если бы только Гёте поддержал любителей точной засечки, все было бы тип-топ, – произнес он с упреком.
  – Ну, а список? – напомнил я.
  Он с кривой усмешкой поглядел на свой стакан.
  – Оценка одной стороной вероятного воздействия средств поражения, мой милый Палфри, опирается на предположения этой стороны относительно другой. И наоборот. И так – ad infinitum22. Создавать ли нам защиту наших шахтных установок? Если враг не способен их поразить, так для чего? Создавать ли нам для них сверхзащиту – даже будь это нам не по зубам, – тратя миллиарды и миллиарды? Собственно говоря, мы их уже тратим, хотя без особого шума. Или защищать свои установки не столь надежно при помощи стратегии оборонительного сдерживания и ценой все новых миллиардов? Ответ зависит от наших пристрастий и от того, кто подписывает чеки. Зависит от того, кто мы – члены военно-промышленного комплекса или налогоплательщики. Возить ли наши ракеты по железным дорогам? По шоссе? Или прятать их по проселкам, как вроде бы модно в этом месяце? Или мы объявим, что все – чушь собачья и к черту ее?
  – Так что же это – начало или конец? – спросил я.
  Он пожал плечами.
  – А конец когда-нибудь бывает? Включите телевизор. Что вам показывают? Лидеры обеих сторон тискают друг друга в объятиях. Слезы у них на глазах. Все нарастающее сходство между ними. Ура! Все позади! Мираж! Послушайте тех, кто за кулисами, и поймете, что картина все та же до последнего штриха.
  – А если я выключу телевизор? Что я увижу тогда?
  Он перестал улыбаться. Никогда еще я не видел его симпатичное лицо таким серьезным, хотя его гнев – если это был гнев, – казалось, обрушивался лишь на него самого.
  – Тогда вы увидите нас, укрытых нашими серыми ширмами. Убеждающих друг друга, что мы – хранители мира.
  * * *
  Глава 17
  Неуловимая правда, о которой говорил Нед, выявилась постепенно через серию неверных истолкований, как обычно и бывает в нашем секретном надмире.
  В 18 часов Барли, согласно отчету наблюдателей, вышел из здания ВААПа, как теперь настойчиво сообщали нам экраны, и возникло легкое смятение – а не пьян ли он? Ведь Западний был его верным собутыльником, и прощальная рюмка водки в его обществе могла привести именно к такому результату. Барли вышел вместе с Западним. Они бурно обнялись на ступеньках – Западний весь красный, движения чуть возбужденные, Барли довольно скованный, из-за чего наблюдатели заподозрили, что он хватил лишнего, и потому приняли довольно нелепое решение сфотографировать его, будто, запечатлев эту секунду, они тем самым каким-то образом его протрезвят. А поскольку эта фотография оказалась в его досье последней, вы легко вообразите, с каким скрупулезным вниманием она изучалась. Барли обхватил Западнего обеими руками – объятия очень крепкие, во всяком случае со стороны Барли. И мне чудится – вероятно, в отличие от всех остальных, – словно Барли поддерживает беднягу, старается внушить ему мужество, чтобы он выполнил свою часть сделки, в буквальном смысле слова вдыхает в него мужество. Жутковатый огненный цвет. ВААП помещается в здании бывшей школы на Большой Бронной в центре Москвы. Построена она, насколько я могу судить, в начале века – большие окна, отштукатуренный фасад. Его в этом году выкрасили розовой краской, которая на фотографии вышла ядовито-оранжевой, вероятно, из-за багряных отблесков вечернего солнца. В результате сплетенные в объятии два человека словно обведены ореолом адского пламени. Один из наблюдателей даже умудрился войти в вестибюль, якобы разыскивая кафетерий, а на самом деле чтобы снять их сзади. Но ему помешал высокий мужчина, пристально смотревший на обнимающихся. Кто он такой, никому установить не удалось. Второй (тоже высокий) мужчина у газетного киоска пил из кружки – не слишком убедительно, потому что глаза его тоже были прикованы к паре у подъезда.
  Наблюдатели никак не зафиксировали десятки людей, которые входили в ВААП и выходили оттуда в течение двух часов, пока Барли оставался внутри, да и требовать этого от них было нельзя. Как они могли узнать, явились ли те купить право на издание или секретные сведения?
  Барли вернулся в гостиницу, где выпил в баре с компанией приятелей из издательских кругов, в числе которых был и Хензигер, получивший возможность подтвердить – к большому облегчению Лондона, – что Барли пьян не был, а, напротив, держался очень спокойно и серьезно.
  Барли мимоходом упомянул, что ждет звонка от кого-то из помощников Западнего: «Мы все еще пытаемся утрясти Транссибирский проект». Около 19 часов он внезапно объявил, что умирает с голоду, и Хензигер с Уиклоу повели его в японский ресторан, прихватив пару милых девочек из «Саймон и Шустер», – Уиклоу рассчитывал, что они помогут Барли приятно скоротать время до вечернего свидания.
  За ужином Барли так блистал, что девочки принялись уговаривать его отправиться с ними в «Националь», где группа американских издателей устроила прием. Он ответил, что у него деловое свидание, но он обязательно заглянет туда, если оно не затянется.
  Ровно в 20.00 по часам Уиклоу Барли позвали к телефону, находившемуся шагах в пяти-шести от их столика, не дальше. Уиклоу и Хензигер напрягали слух, как того требуют инструкции. Уиклоу утверждает, что разобрал фразу: «Для меня только это и важно». Хензигер, кажется, расслышал что-то вроде «вполне решено», хотя сказано могло быть и «не решено» или даже «неприемлемо».
  В любом случае Барли возвратился на свое место, хмурясь, и объяснил Хензигеру, что сукины дети все еще запрашивают слишком много, но Хензигер счел его злость признаком внутреннего напряжения, а не озабоченности судьбой Транссибирского проекта.
  Четверть часа спустя телефон снова зазвонил, и Барли, повесив трубку, вернулся к ним с улыбкой на губах. «Все в порядке, – сказал он Хензигеру. – Подписано, пришлепнуто печатью и доставлено. У них, что скреплено рукопожатием, то твердо». Тут Хензигер и Уиклоу захлопали, а Хензигер сказал, что «мы не огорчились бы, будь таких в Москве побольше».
  Ни тому, ни другому, видимо, не пришло в голову, что прежде никакие сделки особого восторга у Барли не вызывали. Но, с другой стороны, признаков чего должны были они искать, кроме сосредоточенности перед заключительным этапом величайшей операции, назначенным на этот вечер?
  Разговоры Барли за столом воспроизводились тщательно, однако без всякого толку. Говорил он охотно, но не возбужденно. Больше всего о джазе и о своем кумире – Слиме Гейлларде. Великие джазисты всегда оказываются вне закона, утверждал он. Ведь джаз – это протест. Подлинные импровизаторы нарушают даже законы самого джаза, сказал он.
  И все с ним согласились: конечно, конечно, да здравствует бунт, да здравствует личность в посрамление серых людей! Правда, никто так на самом деле не думал. Но опять-таки, почему, собственно, они должны были так думать?
  В 21.10, когда коротать предстояло уже меньше двух часов, Барли объявил, что поваляется немножко в номере, да и нужно написать кое-какие письма, закруглить дела. Уиклоу и Хензигер вызвались ему помочь, следуя инструкции по возможности не оставлять его одного. Но Барли, поблагодарив их, отказался, настаивать же они не могли.
  Поэтому Хензигер занял свой пост в соседнем номере, а Уиклоу – в вестибюле, предоставляя Барли возможность поваляться, хотя на самом деле у него для этого не было ни секунды, ибо то, что он успел, граничит с героическим.
  Как точно установили, этот краткий промежуток времени был заполнен пятью письмами и двумя звонками в Англию – сыну и дочери. Оба прослушанные в Англии и тотчас переданные на Гроувенор-сквер. Оба никакого касательства к операции не имевшие. Барли просто интересовали последние семейные новости. Он подробно расспрашивал про свою четырехлетнюю внучку, а затем потребовал, чтобы ей дали трубку. Однако она то ли застеснялась, то ли слишком устала, но разговаривать с ним не пожелала. Антея осведомилась о его любовных делах, на что он сказал «завершены», что было сочтено необычным ответом, но, с другой стороны, и обстоятельства были необычными.
  И только Нед указал, что Барли ни словом не обмолвился о том, что уже завтра будет в Англии, но Нед успел стать гласом вопиющего в пустыне. И Клайв серьезно взвешивал, не снять ли его с этой операции вообще.
  Кроме того, Барли написал два совсем коротких письма – одно Хензигеру, другое Уиклоу. И поскольку они не были вскрыты (во всяком случае, никаких следов этого обнаружить не удалось), а также – что еще удивительнее – поскольку коридорная доставила их точно в те номера, какие были указаны на конверте, и точно в восемь утра, оставалось предположить, что эти письма входили в число условий, которые Барли выговорил для себя за два часа, проведенные в ВААПе.
  Письма ставили каждого из них в известность, что с ними не приключится ничего дурного, если они в этот же день без шума отправятся восвояси, прихватив с собой Мэри-Лу. Для обоих у Барли нашлись теплые слова.
  «Уиклоу, вы прирожденный издатель. Занимайтесь-ка этим и дальше!»
  И Хензигеру: «Джек, надеюсь, это не кончится для вас преждевременной отставкой и возвращением в Солт-Лейк-Сити. Скажите им, что вы с самого начала мне не доверяли. Я сам себе не доверял, так уж вам-то сам бог велел».
  Ни нравоучений, ни уместных цитат из богатейшего разношерстного запаса. Барли, видимо, прекрасно умел обходиться без помощи чужой мудрости.
  В 22.00 он вышел из гостиницы в сопровождении одного Хензигера, и они отправились на северную окраину города, где Сай и Падди вновь ждали в чистом фургоне. На этот раз за рулем был Падди. Хензигер сел рядом с ним, а Барли забрался внутрь к Саю, снял пиджак и терпеливо позволил Саю нахлобучить на себя наушники, чтобы выслушать последние поступившие сведения: что самолет Гёте из Саратова приземлился в Москве без опоздания и что человек, отвечающий описанию Гёте, поднялся в квартиру Игоря сорок минут назад.
  Вскоре окна в указанной квартире осветились.
  Затем Сай вручил Барли две книги – «Отныне и во веки веков» в бумажной обложке, содержащую список, и солидный том в кожаном переплете, скрывавшем глушилку, которая включалась, стоило его открыть. Барли в Лондоне достаточно наигрался с ней и постиг все тонкости, как ею пользоваться. Микрофоны на нем были настроены так, что ее импульсы на них не воздействовали – в отличие от всех прочих. Знал он и о ее слабой стороне. Она поддавалась обнаружению. Если в квартире Игоря имелись скрытые микрофоны, то подслушивающие сразу же узнали бы о том, что разговаривающие воспользовались глушилкой. Но и Лондон, и Лэнгли сочли такой риск приемлемым.
  Риск того, что прибор может попасть в руки противника, даже не взвешивался. А ведь он еще не поступил в производство, и на его создание было затрачено несколько лет исследовательской работы и довольно при – личное состояние.
  В 22.54, собираясь выйти из фургона, Барли вручил Падди конверт и сказал: «Это для Неда, лично, если со мной что-нибудь случится». Падди положил конверт во внутренний карман пиджака. Он заметил, что конверт толстый и, насколько можно было разглядеть в полутьме, без всякого адреса.
  Наиболее живое сообщение о том, как Барли прошел до входа в дом, было изложено не в манере Падди рапортовать по-военному, и не в рубленой манере Сая, но бойким тоном его друга Хензигера, который проводил его до подъезда. Барли не произнес ни слова. Как и сам Джек. Они не хотели, чтобы в них распознали иностранцев.
  – Мы шли бок о бок, но не в ногу, – докладывал Хензигер. – Он шагает широко, а я семеню. Мне было как-то неприятно, что нам не удавалось идти в ногу. Дом – один из тех кирпичных уродов, которые торчат среди моря бетона, и мы все шли, но словно бы не двигались. Как во сне, думал я. Бежишь, бежишь – и ни с места. И воздух очень жаркий. Я весь вспотел, но Барли ничуть. Он был очень собран. Никаких вопросов. Чудесно выглядел. Посмотрел мне прямо в глаза и пожелал побольше удачи. В душе у него царил мир, я это почувствовал.
  Однако, когда они обменялись рукопожатием, Хензигеру почудилось, что Барли на что-то сердит. Может быть, и на него, потому что теперь, в полумраке, он, казалось, старательно избегал его взгляда.
  – Тут я подумал, что, возможно, он зол на Дрозда за то, что тот втянул его во все это. А потом подумал, что, наверное, он зол на всех нас, но из вежливости молчит. Он вдруг стал воплощением англичанина – застегнутым на все пуговицы, очень сдержанным, замкнувшим все в себе.
  Девяносто секунд спустя, когда они собирались уехать, Сай и Падди увидели силуэт в окне Игоря и решили, что это Барли. Правая рука поправляла занавески – условный сигнал, означавший «все хорошо». Они уехали, предоставив наблюдение за домом внештатникам, которые дежурили посменно всю ночь, но свет в квартире горел и Барли не выходил.
  Согласно одной теории из сотни других, он вовсе в квартиру не поднимался: его сразу же вывели из здания через черный ход, а занавеску поправлял кто-то из их сотрудников, например, один из высоких мужчин, снятых днем в вестибюле ВААПа. На мой взгляд, никакого значения эта подробность вообще не имела, но эксперты почему-то считали ее крайне важной. Когда ты того и гляди утонешь в проблеме, удержаться на поверхности надежнее всего помогает какая-нибудь деталь, прямого отношения к ней не имеющая.
  * * *
  Поиски возможных объяснений пропажи Барли начали медленно набирать силу еще ночью. Оптимисты вроде Боба и (некоторое время) Шеритона держались до рассвета и дольше. Барли и Дрозд вновь напоили друг друга до бесчувствия, настаивали они, стараясь подбодрить друг друга. Повторение Переделкина, вторичный прогон, тут никаких сомнений нет, уверяли друг друга оптимисты.
  Затем не очень долго разрабатывалась теория похищения – до пяти тридцати утра, когда (спасибо разнице в часовых поясах) Хензигер и Уиклоу получили свои письма, и Уиклоу без проволочек помчался на такси в английское посольство, куда советские охранники у ворот пропустили его беспрепятственно. Результатом был сигнал-молния Неду (дешифруйте сами) от Падди. А Сай тем временем отправил такое же известие в Лэнгли, Шеритону и всем, кто все еще готов был слушать человека, чьи московские дни, уж конечно, были сочтены.
  Шеритон принял новость с обычной своей флегматичностью. Он прочел радиограмму Сая, обвел взглядом комнату и осознал, что вся команда пристально следит за ним – элегантные девицы, мальчики в галстуках, верный Боб, честолюбивый Джонни с глазами наемного убийцы. И бритты – Нед, я и Брок (Клайв успел благоразумно припомнить неотложное дело, требующее его присутствия где-то еще). В Шеритоне, как и в Хензигере, жил актер, и теперь он воспользовался этим. Встал, поправил пояс, потер щеки, как человек, взвешивающий, не следует ли ему побриться.
  – Ну, что ж, ребята. Положим стулья на столы до следующего раза.
  Затем он подошел к Неду, который все еще сидел за своим столом, штудируя радиограмму Падди, и положил руку ему на плечо.
  – Нед, за мной ужин, – сказал он.
  Затем направился к двери, снял с вешалки новый дорогой плащ, надел, застегнув его на все пуговицы, и удалился. Боб и Джонни через секунду последовали за ним.
  Остальные покинули сцену не столь изящно, особенно бароны с двенадцатого этажа.
  * * *
  И снова была образована следственная комиссия.
  Будут названы фамилии. Пощады никому. Пусть покатятся головы.
  Председателем – заместитель, секретарем – Палфри.
  Еще одна задача таких комиссий, как я убедился, – облекать ритуальностью события, которые обошлись без нее. Мы были торжественно-серьезны до чрезвычайности.
  Первыми, как принято, выслушивались конспираторы-теоретики, в спешном порядке навербованные в министерстве иностранных дел, министерстве обороны и из малопривлекательного контингента, именующегося «неофициальными консультантами» и состоящего из ученых-практиков и академических ученых, которым нравится чувствовать себя воскресными шпионами. Эти шпионократы-любители пользовались огромным влиянием на базарах Уайтхолла, и комиссия безропотно выслушивала все их разглагольствования, даже самой неимоверной длины. Некий профессор из Эдинбурга дарил нас своим красноречием, пока в пятый раз не выкурил трубку до конца и чуть было не отравил дымом нас всех, но ни у кого не хватило духу сказать ему, чтобы он прекратил эту газовую атаку.
  Первый критический вопрос: чего ждать дальше? Будут ли высылки? Скандал? Что станется с нашим московским пунктом? Скомпрометирован ли кто-нибудь из внештатников?
  Аудиофургон, хотя и советская собственность, был на совести американцев, и его внезапное исчезновение вызвало тихую озабоченность у тех, кто стоял за его использование.
  Вопрос о том, кого высылают и за что, никогда простым не бывает, ибо руководители пунктов в Москве, в Вашингтоне и в Лондоне нынче объявляются странам, где действуют. В московском Центре никто не питал никаких иллюзий относительно Падди или Сая. Их «крыша» была рассчитана не на то, чтобы укрывать их от противника, а чтобы укрывать их от реального мира.
  Но как бы то ни было, их не выслали. Никого не выслали. Никого не арестовали. Внештатники, которых законсервировали на неопределенный срок, мирно продолжали свои легальные занятия.
  Ответные меры не состоялись, и западные эксперты не замедлили придать их отсутствию колоссальное значение.
  Умиротворяющий жест в дни гласности?
  Четкий сигнал, указывающий, что Дрозд был гамбитом, который должен был обеспечить получение списка американских вопросов?
  Не столь четкий сигнал, указывающий, что материалы Дрозда верны, но слишком неудобны, чтобы признать их существование?
  Линии фронтов определились. Более или менее исходя из принципа, который растолковал мне Нед, «голуби» и «ястребы» на обоих берегах Атлантического океана вновь радостно разбежались в противоположных направлениях.
  Если Советы посылают нам сигнал, что материал верен, отсюда неопровержимо следует, что материал неверен, сказали «ястребы».
  Или наоборот, сказали «голуби».
  Или еще раз наоборот, сказали «ястребы».
  Писались доклады, велись внутренние войны. Повышения, увольнения, пенсии, ордена, перемещения без понижения, разжалования. И никакого единодушия. Просто обычное злорадство самых жирных, замаскированное под логические выводы.
  В нашей комиссии только Нед отказался войти в хоровод. Он как будто был готов бодро принять вину на себя.
  – Дрозд был честен, и Барли был честен, – вновь и вновь твердил он комиссии, упрямо сохраняя хорошее настроение. – Никто никого не обманывал, только мы – самих себя. Это мы шли кривыми путями, не Дрозд.
  Вскоре после того, как он высказал это заключение, было решено, что он находится в состоянии тяжелого душевного стресса, и на заседания его начали приглашать реже.
  * * *
  Ах, да! Кое-что было учтено. В страдательном залоге, поскольку глаголы в действительном залоге обладают неприятным свойством выставлять актера напоказ. Учтено весьма и весьма серьезно. В полном объеме.
  Учтено было, что Нед не счел нужным поставить двенадцатый этаж в известность о пьяном срыве Барли после его возвращения из Ленинграда.
  Учтено было, что в тот вечер Нед самовольно использовал всевозможные ресурсы, в чем впоследствии не отчитался, как то: вызвал Бена Лагга и прибегнул к услугам старшей дежурной отдела подслушивания Мэри, которая сумела преодолеть лояльность по отношению к сослуживцу в достаточной степени для того, чтобы нарисовать перед комиссией жутчайшую картину самовластия Неда. Требовал незаконного подключения! Только подумать! Перекрывал телефоны! Наглость какая!
  Вскоре после этого Мэри спровадили на пенсию, и теперь она в состоянии ярости живет на Мальте и, как опасаются, пишет мемуары.
  С сожалением учтено было и сомнительное поведение нашего юрисконсульта де Палфри (мне даже вернули мое «де»), который не представил объяснений, почему он взял на себя право подписать соответствующий ордер, хотя прекрасно знал, что обязан представить такое объяснение, как того требуют тайно утвержденные «процедуры, регулирующие деятельность Службы, согласно поправке»… и так далее и в соответствии с таким-то параграфом негласных инструкций министерства внутренних дел.
  Однако учли и жар битвы. Наш юрисконсульт спроважен на пенсию не был и не перебрался на Мальту. Но и не был с честью реабилитирован. Условно прощен в лучшем случае. Юрисконсульту не следует принимать столь непосредственного участия в операциях. Неоправданное использование служебных возможностей юрисконсульта. Прозвучало даже слово «неправомерное».
  Кроме того, с сожалением было указано, что тот же самый юрисконсульт составил и дал на подпись Клайву хвалебную характеристику Барли менее чем за двое суток до его исчезновения, тем самым открыв Барли доступ к списку американских вопросов, хотя, предположительно, и на короткий срок.
  В свободные часы я подготовил условия отставки Неда и нервно прикидывал, не придется ли мне сделать то же для себя. Жизнь в мире Службы имела свои теневые стороны, но мысль о жизни вне этого мира приводила меня в ужас.
  * * *
  Сообщение о кончине Дрозда затормозило работу нашей комиссии, но ненадолго. Ядовитое это известие заняло шесть строчек на странице «Правды», тщательно сбалансированных так, чтобы не сказать слишком много или слишком мало, и оповещающих о смерти после продолжительной и тяжелой болезни выдающегося физика, профессора Ленинградского университета Якова Савельева, а также перечисляющих награды и премии, которых он был удостоен. Он умер естественной смертью, заверял нас некролог, вскоре после того, как прочел блестящую лекцию в саратовской военной академии.
  Когда эта новость дошла до Неда, он взял отпуск на день, который растянулся до трех суток. «Легкий грипп». Но конспираторы-теоретики порезвились вволю.
  Савельев не умер.
  Он умер уже давно, а мы имели дело с двойником.
  Он занимался тем, чем занимался всегда, – возглавлял в КГБ отдел научной дезинформации.
  Полученный от него материал был верен, был неверен.
  Материал ничего не стоил.
  Был чистым золотом.
  Был дымовой завесой.
  Был искренней вестью мира, пересланной нам ценой неимоверного риска умеренными в московской правящей верхушке, дабы показать нам, что советский ядерный меч заржавел в ножнах, а в советском ядерном щите дырок больше, чем в дуршлаге.
  Был дьявольской уловкой, чтобы заставить слабодушных американцев снять палец с ядерной кнопки.
  Короче говоря, каждому нашлось во что запустить зубы.
  А поскольку при симбиотических взаимоотношениях воинствующих государств любое происшествие в одном из них непременно вызывает ответную реакцию в другом, за дело взялась контрпромышленность, и история американского участия в операции «Дрозд» была поспешно переписана.
  В Лэнгли с самого начала знали, что Дрозд не тот, за кого себя выдает, заявила контрпромышленность.
  Или что Барли не тот.
  Или что оба они не те.
  Шеритон и Брейди прибегли к двойному блефу, заявила контрпромышленность. Их целью было убедительно напустить дыма и выиграть еще одно очко у русских в нескончаемой борьбе за коэффициент безопасности.
  Шеритон – гений.
  Брейди – гений.
  Они все-все – гении.
  Шеритон одержал блистательную победу.
  И Брейди одержал.
  Штат Управления состоит исключительно из блистательных стратегов, которые ничуть не похожи на свои жалкие подобия во внешнем мире. Боже, храни Управление! Что бы с нами сталось без него?
  И, словно всего этого было мало, к прежним возможностям добавились ярусы и ярусы новых. Например, что Шеритон, сам того не зная, был орудием Пентагона и военно-промышленного комплекса. Это они составили ложный список, это они с самого начала знали, что Дрозд – подсадная утка.
  И каждый новый слух, в свою очередь, подлежал серьезному рассмотрению, хотя истинных тайн было всего две: кто его распустил и с какой целью. Во многих случаях слухи, видимо, исходили от Рассела Шеритона, который спасал свою шкуру.
  Ну, а Дрозд, если он и не умер раньше естественной смертью, то уж, конечно, умирал теперь.
  Один лишь Нед, вернувшись после наложенного на себя траура, вновь проявил такую неделикатность, что высказал мысль, очень похожую на правду.
  – Дрозд был честен, и мы его убили, – без обиняков заявил он на первом же заседании, на которое пришел. На следующее его не пригласили.
  И все это время наши поиски Барли не прекращались, хотя кое-кому из нас было бы приятнее его не найти. Мы подбирались к нему, двигались вокруг него, а часто и в противоположную сторону. Однако мы – люди долга и поисков не прекращали.
  * * *
  Но что именно продал Барли и за какую цену?
  Что именно русские были готовы купить у него – у Барли, которому прежде требовался только дорогой обед, к тому же скорее всего оплаченный им самим, чтобы дорассуждаться до невосполнимой потери для себя же?
  В конце-то концов, он был засвечен! Целиком и полностью! Уже когда перешел к ним! И знал это!
  Что такое предложил он им, чего они не могли бы взять без хлопот сами? Ведь разговор-то, в конечном счете, сводится к пыткам, к гнуснейшим методам и уровню агонии, даже прекращение которой – само по себе невообразимый ад. Конечно, русские принимали меры, чтобы обелить свою репутацию, но никто всерьез не верил, будто они с места в карьер откажутся от методов, которые тысячи лет приносили им столько пользы.
  Первым и наиболее очевидным ответом был список. Барли мог категорично заявить русским, что не возьмет его у своих хозяев, пока не получит необходимых гарантий. И что предпочтет до конца дней своих вариться в кипящем масле, но даром его брать не станет.
  И они ему поверили. Они убедились, что им придется обойтись без списка, если ему не подыграть. А так как серые люди на той и на другой стороне пугаются самопожертвования не меньше, чем любви, то чувствительные мудрецы из КГБ, очевидно, предпочли иметь дело с понятной им частью его личности и не затрагивать той, которую не понимали.
  Они знали, что у него есть возможность отказать им, заявить: «Нет, списка я не возьму. Нет, в квартиру Игоря я поднимусь не раньше, чем получу от вас что-нибудь надежнее торжественных заверений».
  Выслушав его, они поняли, что у него хватит на это силы. И, подобно нам, почувствовали себя неловко.
  А Барли – как он и сказал Хензигеру и Уиклоу за ужином – еще не встречал русского, который, дав слово, взял бы его назад. Разумеется, он имел в виду не политику, а чисто деловые отношения.
  А взамен? Что Барли получил взамен того, что продал?
  Катю.
  Матвея.
  Близнецов.
  Не такая уж плохая сделка. Живые люди в обмен на мертвые буквы.
  А для себя? Ничего, чтобы не осложнить получение гарантий для тех, кого он взял под свою защиту.
  И мало-помалу выяснилось, что впервые в жизни Барли удалось заключить первоклассный контракт. Коли Дрозд погиб, то Катя и ее дети, судя по множеству признаков, были спасены. Она все так же работала в «Октябре», ее иногда видели на приемах, она отвечала на телефонные звонки и дома, и на работе. Близнецы ходили все в ту же школу и распевали те же дурацкие песенки, а Матвей брел своим дружелюбно-смутным путем.
  Поэтому вскоре еще одна замечательная теория пополнила сонм предыдущих: «Советы заняты устройством внутренней дымовой завесы, – гласила она. – У них нет желания придавать весомость разоблачениям их некомпетентности, с которыми выступил Дрозд».
  Так что на время стрелка отклонилась в другую сторону и материалы Дрозда были сочтены подлинниками. Но продолжалось это недолго.
  – Вот-вот! Это они нам и стараются внушить! – вскричал весьма влиятельный человек, и стрелка поспешно вернулась на прежнее место: кому же охота остаться в дураках?
  Но условия сделки нарушены не были. Катя не потеряла своих привилегий, красного удостоверения, квартиры, службы и даже, как подтверждали проходящие месяцы, своей красоты. Вначале, правда, в сообщениях упоминались вдовья бледность, небрежность в одежде, долгие отсутствия на работе. И, совершенно очевидно, никто не обещал Барли, что ей не предложат сделать добровольного заявления о своих отношениях с покойным Дроздом.
  Но постепенно, после естественного периода затворничества, верх взяла жизнерадостность, и она начала появляться на людях.
  * * *
  Ну, а сам Барли?
  След сперва был горячим, потом поостыл, потом остыл совсем.
  Через несколько дней после окончания ярмарки его тетки получили официальное уведомление о том, что он уходит из фирмы. Штемпель был лиссабонский, стиль напоминал прежний стиль Барли: издательское дело ему надоело, оно исчерпало себя, и, пока у него впереди еще несколько плодотворных лет, он лучше займется чем-нибудь другим.
  Что же касается его ближайших намерений, он «на некоторое время исчезнет», чтобы побродить по всяким экзотическим местам. Из чего ясно следовало, что он уже не в России.
  То есть вроде бы следовало.
  В конце концов, он же сам это сказал. Как сообщила смазливая девочка из открытого при «Международной» бюро туристского агентства Барри Мартина, мистер Скотт Блейр решил лететь не в Лондон, а в Лиссабон. Курьер из ВААПа привез его билет, и она сменила его на прямой рейс Аэрофлота – в понедельник в 11 час. 20 мин., прибытие в Лиссабон в 15 час. 30 мин., с посадкой в Праге.
  И кто-то этим билетом воспользовался. Высокий человек, который ни с кем не разговаривал, – вылитый Барли, или почти. Может быть, высокий, как мужчины в вестибюле ВААПа, но мы его проверили. Проследили его по всей линии, и она оборвалась, только когда мы добрались до Тины, лиссабонской экономки Барли. Да, да! Она получила от него весточку, сказала Тина в ответ на вопрос Мерридью, – красивую открытку из Москвы. Он писал, что встретил хорошую знакомую, и они решили попутешествовать вместе.
  Узнав, что Барли все-таки не вернулся в свой приют, Мерридью испытал огромное облегчение.
  * * *
  Затем в течение следующих месяцев дальнейшая жизнь Барли начала было прорисовываться, прежде чем вновь раствориться в тумане.
  Контрабандист из ФРГ, задержанный в Советском Союзе с наркотиками, в дни своего заключения слышал, что человек, по описанию похожий на Барли, допрашивается в тюрьме под Киевом. Очень веселый тип, сказал немец. Расположил к себе всех сокамерников. Не стеснен никакими ограничениями. Даже надзиратели угрюмо ему улыбаются.
  Отважная французская супружеская пара, возвращавшаяся домой после автомобильного путешествия, помяла под Смоленском крыло о советский лимузин (никто не пострадал), и к ним на помощь пришел «высокий приветливый англичанин», который объяснялся с ними по-французски. Рост шесть футов, каштановые длинные волосы, вежливый, весело смеется, ехал в сопровождении очень дюжих русских.
  А однажды под Рождество, вскоре после того, как Нед официально сдал дела Русского Дома, из Гаваны поступило сообщение, почерпнутое из кубинского источника, что в политической тюрьме под Минском на каком-то особом положении содержится англичанин и он много поет.
  В каком смысле поет? – воспоследовал возмущенный вопрос. – О чем поет?
  Поет Сачмо, ответила Гавана. Источник – любитель джаза, помешанный на нем не меньше англичанина.
  Ну, а письмо Барли к Неду?
  Оно осталось маленькой тайной, так и не попавшей в подшивку этой операции, и никак не отражено в официальной истории Дрозда. По-моему, Нед сохранил его для себя, как слишком ему дорогое, чтобы пустить по официальным каналам.
  Вот тут бы и кончить эту историю, а вернее, оставить бы ее неоконченной. Барли, по убеждению посвященных, предстояло занять место среди других теней, скитающихся по наиболее темным закоулкам московского общества, – среди выброшенных на мель перебежчиков, выменянных или утративших доверие шпионов, которые в окружении несчастных жен и землисто-бледных сострадателей делятся друг с другом убывающими запасами западных приятностей и западных воспоминаний.
  Несколько лет спустя его, пожалуй, увидит на вечеринке благодаря счастливой, но подстроенной случайности какой-нибудь удачливый английский журналист, таинственным образом там оказавшийся. И, может быть, если времена не переменятся, его снабдят заманчивой дезинформацией или предложат бросить горсточку перца в глаза прежним хозяевам.
  И, действительно, как будто именно этот вариант развивался положенным чередом, но тут «молния» от преемника Падди сообщила, что высокого рыжеватого англичанина видели – и не только видели, но и слышали, – когда он играл на теноровом саксофоне в только что открытом клубе в старом городе – день в день через год после его исчезновения.
  Клайва вытащили из постели, Лондон и Лэнгли обменялись радиограммами, к министерству иностранных дел обратились с просьбой составить свое мнение. Они составили, и, против обыкновения, оно оказалось категоричным: не наше дело и не ваше. Они словно бы чувствовали, что у русских гораздо больше возможностей надеть на Барли намордник, чем у нас. В конце-то концов, русские любезно проделывали это и в прошлом.
  На следующий день пришла вторая телеграмма, на этот раз из Лиссабона от толстого Мерридью. Тина, экономка Барли, с которой Мерридью, к большому своему неудовольствию, поддерживал знакомство, получила распоряжение приготовить квартиру к приезду хозяина.
  Но каким образом получила она это распоряжение? – поинтересовался Мерридью.
  По телефону, ответила она. Сеньор Барли позвонил ей по телефону.
  Откуда позвонил, глупая ты баба?
  Тина не спрашивала, а Барли не сказал. Но зачем ей спрашивать, если он вот-вот будет в Лиссабоне?
  Мерридью пришел в ужас. И не он один. Мы поставили в известность американцев, но Лэнгли поразила коллективная потеря памяти. Они чуть ли не спросили: какой еще Барли? Широко бытует убеждение, будто службы вроде нашей беспощадно карают тех, кто выдает их секреты. Что ж, случается и такое, но с людьми того класса, к которому принадлежал Барли, – довольно редко. А в данном случае сразу же стало ясно, что никто – и меньше всех Лэнгли – не горит желанием превратить в наглядный пример того, кого они куда охотнее позабудут. Лучше от него откупиться, решили они. И обойтись без американцев.
  * * *
  По лестнице я поднимался не без дурных предчувствий. От услуг Брока в роли телохранителя я отказался – как и от не слишком охотно предложенной поддержки со стороны Мерридью. Лестница была темной, крутой и неприветливой, а к тому же зловеще тихой. Вечер еще только наступал, но мы знали, что он дома. Я нажал кнопку, но звонка не услышал и принялся стучать по филенке полусогнутыми пальцами. Дверь была маленькая, массивная. Она напомнила мне лодочный домик на острове. За ней послышались шаги, и я попятился. До сих пор не понимаю почему, но, вероятно, меня охватил страх, как при встрече с диким зверем. Придет ли он в бешенство, рассердится или слишком бурно обрадуется? Спустит меня с лестницы или стиснет в объятиях? Со мной был «дипломат», и, помнится, я переложил его из правой руки в левую, словно готовясь отразить удар. Хотя, бог свидетель, я не из драчливых. До меня доносился запах свежей краски. Глазка в двери не было, и она казалась притертой к железной притолоке и косяку. Узнать, кто пришел, он мог, только отворив дверь. Я услышал звук отодвигаемого засова. Дверь распахнулась внутрь.
  – Привет, Гарри, – сказал он.
  – Привет, Барли, – ответил я.
  На мне был легкий, но темный костюм – темно-синий без намека на серый цвет. Я ответил «привет, Барли», ожидая увидеть его улыбку.
  Он похудел, окреп, держал плечи прямо, так что стал действительно очень высоким – на голову выше меня. Помнится, ожидая, я подумал: «Ты путешественник без нервов». В наши первые дни Ханна говорила, что нам бы следовало стать именно такими. Прежние размашистые жесты исчезли. Пребывание в тесных пространствах сделало свое дело. Он выглядел стройным и подтянутым. На нем были джинсы и старая спортивная рубашка с закатанными рукавами. Белые брызги краски испещряли руки по локоть, через лоб тянулся белый мазок. Позади него я увидел стремянку, выкрашенную до половины стену, а в центре комнаты груды книг и стопки пластинок, частично укрытые простыней.
  – Приехали сыграть партию в шахматы, Гарри? – спросил он все так же без улыбки.
  – Мне надо с вами поговорить, – сказал я так, словно обращался к Ханне или вообще к тому, кому намеревался предложить полумеры.
  – Официально?
  – Ну-у…
  Он рассматривал меня, точно не расслышал ни единого моего слова, – откровенно и неторопливо, как будто времени у него было хоть отбавляй. Наверное, вот таким взглядом рассматривают сокамерников или следователей в мире, где правила вежливости не слишком соблюдаются.
  Но в его взгляде не было никакой подавленности или пристыженности, или надменности, или уклончивости. Наоборот, взгляд этот стал даже более ясным, чем мне помнилось, будто теперь навеки был обращен в дальние пределы, куда прежде устремлялся лишь изредка.
  – Если хотите, могу предложить вам охлажденный портвейн, – сказал Барли и посторонился, открывая мне доступ в комнату. Посмотрел на меня в упор, когда я проходил мимо, а потом закрыл дверь и заложил засов.
  Но так и не улыбнулся.
  Его настроение оставалось для меня загадкой. Ощущение было такое, что я сумею хоть что-то понять в нем, только если он сам мне скажет. Или, формулируя по-другому, что я уже сумел понять в нем все, доступное моему пониманию. Прочее же – бесконечность.
  Стулья были тоже укрыты простынями, но он сдернул их и сложил, словно свое постельное белье. Я давно уже заметил, что люди, побывавшие в тюрьме, очень долго не в состоянии стряхнуть с себя гордость.
  – Что вам нужно? – спросил он, наливая нам по рюмке из бутылки.
  – Мне поручили подвязать концы, – сказал я. – Получить от вас кое-какие ответы. И гарантии. И дать вам гарантии… – Я запутался. – Если мы можем помочь, – добавил я. – Если вы в чем-то нуждаетесь. Договориться кое о чем на будущее и так далее.
  – Все необходимые гарантии у меня уже есть, спасибо, – сказал он вежливо, зацепившись за единственное слово, привлекшее его внимание. – Они сделают все, но в свое время. Я обещал молчать. – Наконец он улыбнулся. – Я последовал вашему совету, Гарри, и стал влюбленным на расстоянии, как вы.
  – Я побывал в Москве, – сказал я, изо всех сил стараясь найти стержень для нашего разговора. – Посещал те места. Видел тех людей. Ездил под своей настоящей фамилией.
  – Какой? – спросил он с той же вежливостью. – Как ваша фамилия?
  – Палфри, – ответил я, обойдясь без «де».
  Он улыбнулся не то сочувственно, не то умудренно.
  – Служба направила меня туда поискать вас. Неофициально-официально, если можно так выразиться. Расспросить о вас русских. Словом, подвязать концы. По нашему мнению, настало время выяснить, что с вами случилось. Проверить, нельзя ли помочь.
  И убедиться, что они соблюдают правила, мог бы я добавить. Что никто в Москве не собирается рубить сук, на котором сидим мы все. Ни дурацкой утечки информации, ни публичных трюков.
  – Но я же сообщил вам, что со мной случилось, – сказал он.
  – В ваших письмах Уиклоу, Хензигеру и другим?
  – Да.
  – Ну, естественно, мы поняли, что письма эти писались под нажимом, если вообще их писали вы. Вспомните письмо бедняги Гёте!
  – Чушь, – сказал он. – Я написал их по собственной инициативе.
  Я подобрался поближе к тому, что мне поручили ему сказать, а также и к своему «дипломату».
  – С нашей точки зрения, вы вели себя очень благородно, – сказал я, вынув папку и расстегнув ее у себя на коленях. – Под нажимом говорит каждый, и вы не составили исключения. Мы благодарны за то, что вы сделали для нас, и понимаем, чего это стоило вам. И профессионально, и лично. Мы хотим, чтобы вы получили полную компенсацию. Естественно, на определенных условиях. Сумма может быть весьма порядочной.
  Где он научился так смотреть на меня? Отгораживаться с таким спокойствием? Вызывать напряжение в других, а самому оставаться невозмутимым?
  Я прочел ему условия, почти такие же, как и для Ландау, только прямо наоборот. Оставаться за пределами Соединенного Королевства и не приезжать туда, не получив предварительно нашего согласия. Полное и окончательное удовлетворение всех претензий, его вечное молчание, гарантированное полудюжиной способов. И много денег – подпишите вот тут – при условии, неизменном и единственном условии, что он будет держать язык за зубами.
  А он не подписал. Тема эта ему уже приелась, и он отмахнулся от внушительной ручки.
  – Да, кстати, а что вы сделали с Уолтом? Я привез ему шапку. Что-то вроде грелки на чайник в тигриную полоску. Только не помню, куда я сунул чертову штуку.
  – Если вы пришлете ее мне, я позабочусь, чтобы он ее получил.
  Он уловил мой тон и грустно мне улыбнулся.
  – Бедняга Уолт! Они его вышибли, а?
  – В нашей профессии мы рано выходим в тираж, – сказал я, но в глаза ему посмотреть не смог и переменил тему. – Полагаю, вы знаете, что фирму ваши тетушки продали «Люпус букс»?
  Он засмеялся, правда, не прежним своим буйным смехом, но тем не менее смехом свободного человека.
  – Джумбо! Старый черт! Обдурил Священную Корову. Тут он неподражаем!
  Но он сразу освоился с этой мыслью, и, казалось, ему доставила удовольствие неизбежность случившегося. Я, как и все в нашей профессии, боюсь людей с правильными инстинктами.
  Но его спокойствие подействовало на меня благотворно. Он словно бы обрел вселенскую терпимость.
  Она приедет, сказал он мне, глядя на море. Они обещали, что она приедет.
  Не теперь. И в срок, выбранный ими, а не Барли. Но приедет – никаких сомнений у него не было. Может быть, в этом году, или в будущем, сказал он. Как бы то ни было, в горообразном брюхе русской бюрократии что-то всколыхнется и породит мышку сострадания. Никакие сомнения его не терзали. Не сразу, но это произойдет. Так ему обещали.
  – Своих обещаний они не нарушают, – заверил он меня столь непоколебимо, что возразить ему было бы пределом черствости с моей стороны. Но что-то еще помешало мне выразить мой обычный скептицизм. Снова Ханна. Она молила меня оставить его человечность неприкосновенной, а не губить, как было с ней. «Ты думаешь, что люди не меняются, раз сам ты не меняешься, – как-то сказала она мне. – Ты чувствуешь себя уверенно, только когда разочаровываешься».
  Я предложил ему пойти куда-нибудь поужинать, но он словно не услышал. Он стоял у высокого окна и смотрел на огни порта, а я смотрел на его спину. Та же самая поза, которую он принял, когда мы первый раз беседовали с ним здесь, в Лиссабоне. Та же рука, держащая рюмку чуть на отлете. Та же поза, что и на острове, когда Нед крикнул ему, что победа осталась за ним. Но только теперь он стоял выпрямившись. Видимо, он заговорил со мной, но осознал я это не сразу. Он уже видит, как их теплоход прибывает из Ленинграда, сказал он. Он уже видит, как она сбегает по трапу ему навстречу, а рядом с ней ее дети. Он сидит с дядей Матвеем под развесистым деревом в парке возле его дома, где сидел с Недом и Уолтером в дни своего возмужания. Он слушает, как Катя переводит героические рассказы Матвея о стойкости. Он лелеял все надежды, которые я похоронил вместе с собой, когда выбрал надежную крепость бесконечного недоверия, когда предпочел ее опасной тропе любви.
  Мне удалось уговорить его, и мы пошли ужинать, и он по доброте душевной позволил мне заплатить. Но купить у него еще хоть что-то не удалось: он ничего не подписал, он ничего не принял, он ни в чем не нуждался, он ни в чем не уступил, он был чист от всех долгов и без малейшей злобы желал, чтобы мы всем скопом отправились к дьяволу.
  Но в нем была чудесная безмятежность. Никакой резкости. Он щадил мои чувства, пусть вежливость и не позволяла ему осведомиться, каковы они. Я никогда ничего не говорил ему про Ханну и понял, что теперь уж так и не скажу: я ведь остался прежним, а у нового Барли никакого сочувствия мои признания не вызвали бы.
  Что до остального, он как будто счел необходимым принести мне в дар свою историю, чтобы я не вернулся к моим хозяевам с совсем уж пустыми руками. Он увел меня к себе домой, уговаривая меня выпить на сон грядущий, и убеждал, что я ни в чем не виноват.
  И рассказывал. Ради меня. Ради себя. Рассказывал и рассказывал. Свою историю, совсем так, как я пытался изложить ее здесь для вас – не только с нашей точки зрения, но и с его. Он продолжал говорить, пока не рассвело, а когда я уходил в пять утра, сказал, что, пожалуй, докончит красить стену, а спать ляжет уже потом. Ему еще стольким нужно заняться. Ковры. Занавески. Книжные полки.
  – Все будет хорошо, Гарри, – заверил он меня, провожая к двери. – Так им и передайте. Шпионаж – это ожидание.
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"