Арямнова Вера : другие произведения.

Дом с террасами

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:

  
  Пролог
  
  В середине двадцатого века станция Янаул на железнодорожной линии Казань - Свердловск имела статус районного центра. До пяти с половиною лет я жила там, на улице Сен Катаямы. Советский Союз в те времена плотно дружил с Китаем. Об этом знали все, даже такие маленькие дети, как я. С Китаем мы дружили крепко и предметно: одно время в нашем бедном быту даже появились вещдоки этой дружбы - красивые, яркие китайские полотенца, термосы и шерстяные кофточки. Да-да, однажды эти экзотические товары забросили и на периферию - так называли в те времена нашу башкирскую провинцию. Очевидно, это была политическая акция: каждый советский человек должен был знать, что русские и китайцы - братья навеки.
  Дружба и мир входили в жизнь страны, а воздух, которым мы дышали, всё ещё был полон войной с фашистами, Сталиным, отголосками и прямыми последствиями того и другого. Однако самое страшное, казалось, уже позади. Через несколько лет нам даже расскажут сказку про то, что нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме... Короче, всё-всё в то благословенное время, когда я училась ходить, было впереди, даже двадцатый съезд компартии, осудивший культ личности прежнего и уже мёртвого вождя... Едва оправившись от войны и репрессий, мы станем гордиться Родиной, своей принадлежностью к ней и верить в светлое будущее.
  Со временем многое оказалось не так, как было, и даже имя Сен Катаяма, которое соседи считали китайским, обнаружило свою принадлежность японскому революционному деятелю. Но это никак не меняло выражения лица нашего огромного деревянного дома. Впрочем, взглянуть бы на него сейчас: так ли он велик, как представлялось в раннем детстве?.. А вдруг и он оказался бы иным, как весь социалистический реализм с многообещающей улыбкой? Со временем она превратилась в сардоническую. А реализм обернулся откровенным сюром, безжалостно указывая на зыбкость наших представлений о мире, в котором родились и живём.
  И всё-таки поверим дому. Доброму двухэтажному дому о два подъезда с высокими потолками и крутыми лестницами. Подъезды его выступают вперёд, лишая здание примитивности прямоугольной коробки. Фасады дома серые - этот благородный цвет приобретает со временем любая неокрашенная доска под действием дождя, снега, солнца и ветра. Торцовые фасады обоих этажей украшают просторные террасы. Крышу, крытую кровельным железом, венчают... не антенны - в нашем быту телевидения ещё нет. Крышу украшают трубы, потому что отопление печное.
  
  Собака Аза, Адольф и первый полёт
  
  На террасе, собственно, я и выросла. Там же проводила своё личное время Аза, собака наших соседей - педагогов Костровых. Аза была красным ирландским сеттером. Уши длинные, шёлковые. Она казалась мне тогда большой, даже огромной. Обе мы передвигались на четырёх конечностях, пока однажды я не ухватила Азу за уши, подтянулась и... встала на ноги. С тех пор ходила на двух, но Аза по-прежнему была добра ко мне и не возражала, когда я взбиралась на неё и обнимала за шею... У меня осталось впечатление, что Аза умела говорить. Только вот голоса её не помню. Видимо, мы разговаривали как-то иначе.
  На двух ногах я стала мобильней. И ходила уже не только по террасе, но и по коридору. Коридор был сложносочинённый, состоял из трёх частей. В самой большой, кроме нас и Костровых, жили Поторочины с двумя сыновьями одного возраста, мало похожими на братьев.
  Шатен Володя и совершенно белесый Адольф уже заканчивали школу. Адольфа все звали Адиком или Адькой. Однажды он взял коробку из-под игрушек, в которой сидела я, перенёс за балюстраду террасы и, раскачивая как маятник, шутливо приговаривал: "Сейчас как отпущу из рук! А ну отпущу Веруську!"... И надо ж такому случиться, что шутка закончилась для Адольфа неожиданно: коробка выскользнула из его рук. И я полетела.
  Приземлилась удачно: в густую траву-мураву. Точно помню, что не испугалась. Даже зафиксировала некий вираж коробки в полёте, откликнувшись на него удовольствием всего существа... Согласно маятниковой амплитуде, соображаю теперь, коробка из Адиковых рук полетела вначале немного вверх и в сторону, а затем по кривой, - чтобы приземлиться в густую траву, а не на голую дорожку. Что тому причиной - физика движения или ангельский догляд за ребёнком, не так уж важно.
  Не успела выбраться из коробки, как Адька уже был внизу. Его белобрысая рожа склонилась надо мной в страшном перепуге: "Ты целая, Веруся?! Нигде не болит? Правда, нигде?". Я отрицательно мотала головой. Но Адька всё равно взял с меня слово, что никому об этом случае не расскажу! А он за это целый день будет катать меня на раме велосипеда. И прокатил ведь - сделал два круга вокруг дома. А я никому не рассказала о случившемся, вовремя разбудившем во мне счастье полёта.
  Открываю наш с Адиком секрет через шестьдесят с лишком лет, уверенная, что теперь его уже не накажут за это. Да и жив ли он? Если жив, ему под восемьдесят. Как он - с таким именем - жил? В советской стране! Особенно в послевоенные годы! И почему его назвали, как Гитлера?
  Теперь, как у каждого стареющего человека, детство моё уже не удаляется от меня, а приближается, приходят воспоминания о том, что, казалось, было забыто напрочь; укрупняются детали, смутно припоминаются обрывки разговоров, из которых складывается такая картина. Фронтовик Пётр Поторочин вернулся с войны не один. Дошёл он до Берлина, а при каких обстоятельствах и где подобрал ребёнка, мне остаётся только гадать. А вот оставить "родное" имя мальчонке, у которого, очевидно, от прошлого одно оно и оставалось - это весьма в духе добрейшего человека Петра Поторочина. Дома его ждала жена Наташа, которую, уходя добровольцем на фронт, он оставил беременной. Она встретила мужа с найдёнышем не одна, а с сыночком Володей. Мальчики-одногодки стали братьями. Имена вождя мирового пролетариата и лидера фашистов также легко побратались. Вокруг то и дело слышалось: "Это Адик с Володей" (разбили, сломали, починили, утащили-притащили, придумали)... Не знаю, насколько эта история соответствует действительности, она пока недопроявлена в памяти, как переводная картинка... Мои ровесники такие картинки помнят: сначала их ненадолго опускали в горячую воду, а потом клали на ровную поверхность и осторожно, пальцем, стирали бумагу с изображения. Сперва оно проступало смутно, а далее всё ярче. Важно было проявить терпение и не нажать пальцем сильнее, чтобы не повредить картинку, снимая с неё бумагу, слой за слоем...
  
  Другие соседи и баня-гермафродит
  
  В боковом коридорчике, ближе к террасе, жили дядя Вася с тётей Марусей. Дядя Вася работал в бане. Одновременно в женской и мужской. Взрослые говорили, что Вася не всегда был дядей. Были времена, когда он был тётей. И возможно, когда-нибудь снова ею станет, потому что дядя Вася гермафродит - кем захочет, тем и станет... К слову, баня была в Янауле одна, и женской или мужской считалась условно: по четвергам, субботам и воскресеньям она женская, а по средам - мужская. Так что Вася и баня связаны были органично.
  Я хорошо помню ту общественную баню. Чтобы помыться ближе к вечеру, очередь надо было занимать в обед. Утром мыться не любили: "пару нет"! Да, с утра в бане было нежарко, а в парилке пусто. Зато к вечеру она забита битком. Я в этот ад, где за клубами горячего пара мало что просматривалось, заглядывала только издали, когда открывалась дверь и распаренные женщины, зачастую с красными, истошно орущими ребятишками на руках выкатывались в помывочную с блаженным выражением на лицах. Они шли в просторный и прохладный предбанник, где от них некоторое время шёл пар, как от чайников. Женщины стелили под розовые попы полотенца и садились пить чай - китайские термосы выпархивали из сумок как райские яркие птицы, и тут же грустно и густо запотевали, тускнели. Дядя Вася, одетый всегда в тёмную просторную пару, сновал туда-сюда, а некоторым выносил из своей служебной каморки крепкий квас в тёмном ковшике. В предбаннике было темно - свет лампочек под потолком с трудом пробивал тяжёлый, влажный воздух и скудно освещал шкафы с верхней одеждой и бельём, ключи от которых вручались голыми женщинами дяде Васе на хранение. Он цеплял ключи за большое проволочное кольцо, прикреплённое к поясу брюк. Васю абсолютно никто не стеснялся, словно он был просто частью этой влажной, парной, гомонящей бани.
  В предбаннике капало с потолка, под ногами были дощатые настилы - маленькая ступня то и дело соскальзывала меж досок в неприятную холодную мокроту... Как же я ненавидела эту баню! С её голыми телесами, вениками, хозяйственным или дегтярным мылом, вечным детским плачем и мучительно долгим ожиданием в очереди. Но это зло по субботам было неизбежным. О том, что оно не вечно и не повсеместно, потому что на свете существуют дома с водопроводом и ванными комнатами, я узнаю только в двенадцать лет.
  Дядивасина круглолицая тётя Маруся с маленькими, кругленькими - словно птичьими - глазами, запомнилась тем, что однажды вынесла в коридорчик табурет, и усадила меня за него. В чайном блюдце лежали макаронные изделия "ракушки", щедро сдобренные сливочным маслом. Я съела всё и сказала: "Ещё!". А тётя Маруся строго ответила: "Хватит, а то живот лопнет"... Кроме этого вкусного гастрономического впечатления от тёти Маруси, запомнила, что заходить в комнату к этим соседям было нельзя. К тому, кто постучит, они выходили в коридорчик, прикрывая за собой дверь.
  Зато в комнатку одинокой Сухорукой Верочки можно попасть в любое время - даже если Верочки дома нет. Она своё жилище на замок не закрывала. У неё и замка-то нет. Дверь, за которой жила Верочка, находилась в последнем, маленьком и тёмном коридорчике. А сама комната была и того меньше. Там умещались коечка, печурка, стул, крохотный столик. Запасное платьице и единственное пальто висели на гвоздях, вбитых в стену - шкафа не было. С его ролью успешно справлялся фанерный чемодан под кроватью. Нехитрое бельишко Верочки, постельное и личное, умещалось там вполне, сверкая белизной и аккуратной штопкой... Ну и валенки - валенки, вставленные один в другой, пахли нафталином и тоже висели на гвозде, перевязанные бечёвкой поверх платка, которым были перепелёнуты.
  Интересно, что прозвище "Сухорукая" добавлялось к имени Верочки на правах фамилии, когда речь шла о ней, хотя имелся в виду физический недостаток. Зато никто никогда не произносил "Вера" - только "Верочка". Любили её за тишайший нрав, и замечали, как мне кажется, редко.
  У Верочки была толстенная книжка. Она лежала на подоконнике и называлась "Библия". Возле неё Верочка молилась за погибшего на фронте молодого мужа. Буквально со свадебного стола ушёл он на фронт, и ни единого письма не получила от него Верочка - сразу похоронку. Рассчитывать на повторное замужество после войны она уже не могла: правая её рука была и впрямь заметно меньше левой, а вокруг каждого неженатого мужика полно здоровых баб с нормальными руками... Я помню тёмное её личико и ещё более тёмные глазные впадины. Всё это как-то очень грустно выглядывало из-под светлого платочка, который Верочка носила всегда, словно старушка. Верочка обычно не разговаривала со мной - только гладила по голове, когда я заходила к ней. Гладила и гладила - как гладят кошек. Мне надоедало, и я убегала всегда с одним и тем же чувством: как плохо и скучно быть сухорукой Верочкой! Вокруг неё не было движения жизни, как вокруг других людей, только запах нафталина и одиночества.
  Ходить в гости можно было и к Поторочиным. У них две комнаты. Как и у Костровых. В дальней комнате стоял большой дядипетин стол под зелёным сукном. Мне разрешалось на нём сидеть. Я сидела там часто и безобразничала, переставляя с места на место письменный прибор и фотографии в рамках. Но дядя Петя только смеялся - даже когда я нечаянно разлила чернила. Таким я его и запомнила: смеющимся.
  Кстати, о столе. Говорили, остался он здесь с тех времён, когда все комнаты вышеперечисленных соседей занимала одна небольшая семья, в одночасье сгинувшая. Вечером ещё была, а утром квартира уже пустовала, и вскоре вселились туда другие жильцы - сразу несколько семей. Но это было давно, в конце тридцатых годов, а моя семья получила ордер на комнату не сразу после пропажи семьи, которая жила так просторно, а в год, когда Сталин умер.
  
  Самая нелепая ошибка
  
  Однажды тётя Наташа постучала в нашу дверь: пусть Верочка простится с Петей - он её любил... Дядя Петя лежал в ящике посреди большой комнаты в торжественном кителе с красивыми погонами. Рядом на табурете лежала бархатная подушка, сплошь покрытая его орденами и медалями. Я потрогала дядю Петю за выдающийся нос, как это делала часто, но, вопреки обыкновению, он не рассмеялся. Спросила тётю Наташу, почему он не смеётся? Она ответила: "Дядя Петя умер, детка". И я поняла, что умереть - значит тихо лежать в ящике и не смеяться. Подумала, и спела ему песню: "Дядя Петя, где твоя улыбка, полная задора и огняяяя?"... И вот почему.
  У Поторочиных, ещё когда дядя Петя не умер, отмечали день моего рождения. В нашей комнатке гости бы не поместились. Поэтому тут они только раздевались и после уходили к накрытому в поторочинской квартире столу. Мы с сестрой сидели на кровати, заваленной новыми игрушками. Среди подарков был заводной малиновый плюшевый медведь. Заведённый, медведь урчал и качал головой. Я взяла его и вошла без спроса к Поторочиным. Но никто меня за это не ругал. Хотя обычно спрашивать разрешения было необходимо. Отец взял на руки нас с медведем и спел нам песню, где были такие слова:
  Мишка, Мишка, где твоя улыбка,
  полная задора и огня?
  Самая нелепая ошибка,
  Мишка, то, что ты уходишь от меня...
  
   Дядя Петя тогда сказал: "Какой же у тебя, Николай, красивый голос. И песня душевная - мне нравится!"... Так что я правильно сделала, спев ему в ящик, обитый красной тканью, ту песню. Но дядя Петя молчал - словно не слышал. И не хвалил меня, как обычно. Тогда я добавила к своему сведению, что умереть - это уже никого не хвалить, и вообще делать вид, что ничего не слышишь, не видишь и находишься не здесь...
  
  Кто не работает, тот не ест
  
  Приехавшая к нам вскоре после моего рождения бабушка Анисья Андрияновна, папина мама, крестила меня дома - церкви в советском железнодорожном посёлке не было. В таких случаях допускалось домашнее крещение. И хотя тогда мне не было и года, фрагмент крещения так и стоит в глазах. Бабуля, взяв меня на руки, опускает головой в таз, полный воды. Он стоит на полу. Я ору и краем глаза вижу свою сестру Таньку, которая сидит на корточках, склонив голову набок, и с большим любопытством смотрит на происходящее. Её присутствие делает страх от непонятных манипуляций надо мною не столь ужасным.
  Вскоре мне исполнился год, а Анисья Андрияновна уехала к своей дочери, у которой родился сын. Поэтому в дальнейшем за мной приглядывали сестра, собака Аза и соседи. Мама вышла на работу после положенного по закону декретного отпуска длиною в два месяца. Она хотела бы продлить его, но, как слышала я от неё позже, отец сказал: "Кто не работает, тот не ест". Этот лозунг в 50-е годы прошлого века был очень популярен и не подвергался сомнению никем.
  Оставлять одну меня начали на третьем году жизни - старшая сестра пошла в первый класс. Когда соседи по каким-то причинам не могли приглядеть за мной, то запирали на замок в комнате. Чтобы, значит, не выкатилась.
  В нашей маленькой комнате было одно окно. Под ним стоял единственный на все случаи жизни столик. Кроватей было две: одна родительская, другая наша с сестрой. Слева от окна, высоко - радиоприёмник. Помню большой основательный шифоньер светлого дерева на толстых, слегка изогнутых ножках. Мама гордилась им, купленным уже на моей памяти, - демонстрировала женщинам-гостьям. Стоил он аж пятьдесят рублей! Для сравнения: мамина зарплата медицинского регистратора в районной поликлинике была двадцать семь рублей. Шифоньер был почти пустым: вещи нашего семейства не занимали и трети вместительного нутра.
  Справа от входной двери - вбитые в стену гвозди, там тоже висела какая-то верхняя одежонка, недостойная висеть в шкафу. В противоположном углу - аккуратно выбеленная печурка величиной с небольшой стол. В ней добывали тепло. Она сильно отличалась от печей в других комнатах. Те были до потолка и с изразцами. Возможно, нашу сложили позже того времени, когда квартира принадлежала одной семье... Ныне гадательно думаю, а что было в этой комнате до конца тридцатых: кладовая, гардеробная?..
  Как хороши на полу коврики солнца, падающие из окна! Они незаметно движутся, удлиняются, укорачиваются и вскоре исчезают. Там, где они лежат - пол тёплый... Должен быть бы и шкаф для посуды, но его не помню. Необходимый минимум умещался на полке под столиком: тарелки, вилки-ложки по четыре экземпляра, как и чайные пары; чугунная сковорода, половник, по паре железных мисок и кастрюлек, а нож был один. Вот и всё, чем обходилась семья из четырёх человек. Приготовление еды происходило, в основном, на керогазе. Некоторые использовали примусы. Но керогаз зажигался проще. Для его работы требовался керосин, который благоухал в зёлёной бутыли на веранде. Его приносили из керосиновой лавки и через воронку сливали в бутыль осторожно, тонкой радужной струйкой. Обожаю этот запах... Наличию запаса керосина в доме придавали значение. "У них даже керосина нет" - это фраза говорила о крайней бедности и положении уж совсем затруднительном.
  Не помню книг - их точно не было. Зато раз в день, исключительно ко мне приходил радиволшебник: "Мой маленький Друг, здравствуй! Это я, Сказочник. А Сказочник всегда немножко Волшебник...", - раздавался удивительный голос Николая Литвинова. И я замирала, впитывая каждое слово... Радиопередача заканчивалась до обидного быстро. Всё остальное было для взрослых. Только "Пионерская зорька" для октябрёнка Таньки, которая готовилась стать пионеркой. Когда это, наконец, произошло, сестра вернулась из школы с красным галстуком на шее и сильно завышенной самооценкой. Преисполненная важности, она сказала: "Теперь ты можешь звать меня мамой". И великодушно разрешила потрогать галстук... Звучало ли на радио в пятидесятых годах что-то для комсомольцев Адьки с Володей?.. Конечно: "Клуб знаменитых капитанов" и "Радиоклуб юных географов". Радиостанция "Юность" была создана много позже. Эти передачи ныне почили в бозе. А люди, которые сформировались и благодаря им, частично ещё живы и помнят о них с нежностью.
  Утро. Просыпаюсь под бормотание приёмника, иду к двери, толкаю её - закрыта. Сажусь на горшок, долго сижу без дела, разглядывая пальцы на руках и ногах, солнечные коврики на полу... Впереди у меня важное и серьёзное дело. Чтобы позавтракать, я должна придвинуть табурет вплотную к тёплой остывающей печке, на которой стоит мисочка с супом или кашей, прикрытая сверху крышкой. Взобравшись на табурет, я беру миску в руки, спускаюсь с него и несу добычу на стол, где ждёт алюминиевая ложка. Как удавалась эта сложная операция, если, помнится, была так мала, что на табурет взбиралась не без труда? Но как-то справлялась. По инструкции я должна была сначала поставить миску на табурет рядом со своими коленями, потом сползти с него и только после снова взять миску в руки и нести на стол.
  Однажды табурет подо мной покачнулся, миска упала на пол, суп разлился по полу, и от этого страшного происшествия я заревела. Вскоре из-за закрытой двери послышался голос тёти Наташи: "Верочка, что случилось?" - "Суп про-ли-ла!" - орала я сквозь слёзы, но видимо, невнятно, потому что, начав говорить в полтора года, букву "р" научилась выговаривать лишь после трёх... "Что-что?! - не понимала соседка, - зуб болит?!"... Как закончилось происшествие, я не помню. Зато помню ощущение беды, с которой была наедине и не знала, как поправить. О нём я вспомню только в старости. В другое время жизни с любой бедой можно справиться любым из способов, на крайняк - убежать. Но старческая беспомощность сродни младенческой.
  Свой досуг мы с сестрой разнообразили, как могли. Придуманные нами игры иногда надоедали, и тогда сестра открывала шифоньер, доставала градусник или даже два. Мама работала регистратором в поликлинике и, очевидно, это добро было оттуда. Градусники разбивали, ртуть просыпалась на пол. Мы ползали, увлечённо собирая мельчайшие шарики в один. Блестящие, подвижные, они так славно и непостижимо охотно сливались друг с другом! Это было захватывающее, но нечастое занятие. Главное, не забудь, наставляла сестра - мы не разбивали градусники. Они сами упали...
  Другим занятием была "игра в документы". Сестра доставала их с верхней полки шифоньера, мы их листали, разглядывая мамины-папины фотографии. Потом Танька водружала документы на место... Подружки звали её гулять - такое случалось часто. Гулять она была обязана со мной. Я не поспевала за быстроногими шести-семилетками, и была для сестры обузой. Ей хотелось бежать к подружкам одной. Однажды, сообразив, что меня можно отвлечь увлекательной игрой в документы, Танька достала их, дала в руки: "Ты посмотри пока, а я скоро приду".
  Сестра убежала, а я не протестовала, польщённая тем, что у меня в руках нечто важное, что Танька даже в руки не давала - показывала из своих. И правильно делала. Получив документы во владение, я вскоре начала одну за другой отрывать фотографии... За этим занятием и застал меня прекрасноликий строгий человек, который назывался папой. Видела я его редко. Он постоянно был на работе или где-то ещё. А тут появился. Глаза его от порога вспыхнули синим огнём, который меня обжёг - тогда впервые... Помню, как он расстёгивает ремень... А ещё - как глухо ревущую и напуганную, бросает на кровать, после того как, видимо, не на шутку отходил ремнём. Самой экзекуции не помню... Надо полагать, эту боль моя детская память попросту не вместила. Говорят, дети быстро забывают обиды. И ведь правда - иногда слишком быстро: слёзы не высохли, а дитё уже смеётся. А мне думается, это потому, что забывать нечего. Просто-напросто оно ещё не умеет обижаться. Я помню - обиды на папу не было никакой. Очевидно, я не понимала, что происходит и почему... Помню, как мама, рассказывая знакомой об этом случае, задрала на мне платьице. Обе женщины охали и причитали, глядя на следы ремня. Ту боль от них тоже помню - спиной.
  
  Шестачиха
  
  На первом этаже под нами тоже жили соседи. Но запомнила лишь старуху, которую все звали Шестачихой. Она, одетая даже летом в плюшевую жакетку, вечно сидела на террасе и наблюдала происходящее за её пределами. А там происходило разное. В удовольствии комментировать это разное Шестачиха себе не отказывала. Её резкий голос доносился снизу часто. Звучал он недружелюбно, да и смысл комментариев обычно был такого же свойства.
  Если вспоминать о враждебности, то была ещё улица, где ребята из разных домов сбивались в стаи и порой шли стенка на стенку. Откуда взялся такой обычай? Очевидно, как-то передался от родителей, чьё деревенское детство подразумевало такое "развлечение" как норму...
  И однажды я, малявка, попала в передрягу... Но дрались меж собой ребятишки постарше, а на меня не обращали внимания. И только когда "наши" стали отходить восвояси, мне в голову прилетел камень. Кто-то запустил его вслед отходящему противнику. Камень пробил мою голову, до пяти лет часто обритую наголо, с маленьким чубчиком надо лбом. Поэтому кровь обнаружила себя сразу. Ребятишки постарше напутствовали: беги быстрее домой!
  Я побежала, стараясь не реветь, но слёзы всё равно капали, вопреки моим стараниям. Помню, утешала себя тем, что слёзы без рыданий "не считаются". Подходя к дому, увидела: Шестачиха на своём посту. Очень не хотелось, чтобы она заметила мои слёзы и оповестила весь дом о том, что я реву. И я пошла на хитрость: обернулась к Шестачихе затылком, забыв, что сзади тоже капает, и эти капли виднее, чем слёзы. Слёз я стеснялась больше!
  Увидев ребёнка с пробитой головой, идущего мимо неё бочком, как краб, Шестачиха и впрямь воодушевилась и разоралась на всю ивановскую: "А-ха-ха!.. Ранетый солдат идёт, смотрите, ранетый солдат! Давай бежи скорее домой - отец тебе ремня даст! Вот настегает-то!.." - радовалась Шестачиха.
  Тут я не выдержала и заревела в голос. Боль ещё можно было стерпеть, но злорадства Шестачихи моя детская воля уже не осилила.
  
  
  Костровы
  
  Кроме Азы, у педагогов Костровых была дочка Галя. Про неё шёпотом говорили: приёмная... Я не разумела, что это такое, но соболезнующий вид шепчущихся намекал на то, что Галя особенная. Больная, наверное, раз об этом так печально говорили? Но однажды всё разъяснилось: приёмная это значит неродная. Вот Азка - родная, а Галя - приёмная, соображала я...
  Черноокую Галю помню хорошо. Когда мне было лет десять, она приехала к нам в Янаул на улицу Станционную - за мной. Тогда Костровы жили уже в другом городишке, имя которого я теперь запамятовала. Может быть, вспомню ещё... Зачем я понадобилась этим добрым людям - ума не приложу. В Янаул я вернулась в новых алого цвета ленточках в моих косах. А свои коричневые привезла аккуратно свернутыми Галей в рулончик... Вместе с яркими ленточками привезла я домой вкус и запах другой жизни, где взрослые между собой не ссорятся, а с детьми разговаривают так, словно мы одного с ними возраста. Поэтому по вечерам вместе читают вслух и говорят, даже спорят о прочитанном. Долго потом недоставало мне этих импортных отношений в собственной семье.
  Я гостила у Костровых в зимние каникулы. У них и здесь были две комнаты, но без соседей и очень просторные - может быть, потому что полупустые. Вот этот простор и запомнился, а мебель нет. Там я впервые встала на коньки, впервые увидела столовый нож и салфетку в кольце... Но главное, там я услышала подтверждение одному своему "внутриутробному" воспоминанию, которым до тех пор не делилась. Оно невероятно. В том смысле, что не должно было запомниться.
  Вспоминать начала тётя Шура. Сначала о том, как я нечаянно научилась читать в мои пять лет. Дело в том, что Галя с трудом осваивала русский алфавит. И вдалбливали ей его достаточно долго. Она сидела со своей мамой рядом, а я обычно устраивалась сбоку или напротив - мне было любопытно. Тётя Шура удивилась, когда поняла, что я уже читаю... Правда, предпочитаю класть перед собой книгу вверх тормашками.
  А моё невероятное воспоминание заключалось в следующем. Я спала на террасе. В пелёнках и свивальнике (верёвочка, которой опутывали тельце младенца поверх пелёнок, чтобы не раскутался). Видимо, я проснулась и кричала, но взрослые не слышали. Все соседи в тот час собрались в нашей маленькой комнате, сидя на кроватях рядком. Что обсуждали они, как одна семья, мне неведомо... Повод для общего собрания в период между смертью Сталина и Пленумом ЦК КПСС с его решением о проведении ХХ съезда компартии, согласитесь, мог случиться в любой день... Но это только предположение, повод мог быть и другим.
  Аза же была рядом со мной на террасе. Слыша детский плач, она приняла решение. Вижу как сейчас - тащит меня волоком за свивальник с террасы по гладкому коридору. Вот, рядом, совсем близко её добрый лоб и умные, родные глаза. Я смотрю в них и уже не реву. Аза выпустила свивальник из своей благородной пасти и лбом открыла дверь. Вижу взгляды оторопевших взрослых - они были устремлены на нас с Азкой. Она тем временем опять взяла меня за свивальник и потащила к ногам моей мамы... Когда я рассказала это Костровым, Александра Владимировна изумлённо подтвердила - был такой случай! Долго удивлялась она, как я могла запомнить: "Тебе же чуть больше полугода было - месяцев семь!".
  На новом месте жительства Костровых Азки, воспитательницы и подруги моей, которая помогла стать прямоходящим существом, в живых уже не было... На прощанье тётя Шура тогда сказала: "Верочка, читай больше. И обязательно, слышишь, обязательно постарайся получить высшее образование". Высшего образования я не получила. Но читала в детстве и юности много. Азка же часто снилась, а может быть, просто приходила в мои сны - в те, где мне было плохо и страшно - как тогда, на террасе. Красный сеттер с шёлковыми ушами не раз выносил меня из таких мест и стремительно исчезал.
  Аза, Аза!..
  
  Небо в барашек
  С улицы Сен Катаяма моя семья переезжает на Станционную. Мы с мамой несём последние пожитки. То есть, несёт мама. Я бегу рядом, и вдруг понимаю: я же покидаю дом с просторной террасой, Азкой, сухорукой одинокой Верочкой и её Библией, с Адькой, Володей, тётей Наташей, дядей Петей, который совершил самую нелепую ошибку, с загадочными Васей и Марусей, непохожими на других Костровыми НАВСЕГДА!.. Покидаю всю дотоле прожитую жизнь...
  Сложные чувства обуревают моё пятилетнее существо. С ними надо что-то делать, иначе они что-то сделают со мной. И вдруг меня осеняет: нужно запомнить то, что чувствую. Но как?! Как, если записать не умеешь?
  Я замечаю небо - сплошь в одинаково мелких, как барашки кудрявых, облачках. И думаю: небо - оно ведь над головой будет ВСЕГДА! Всякий раз, когда увижу его таким - в мелкий барашек, обязательно вспомню... И ведь не ошиблась. Вспоминала всякий раз то первое пронзительное чувство утраты, разлуки, когда видела небо в барашек. Мой первый "блокнот" оказался надёжным...
  Теперь думаю: именно в те минуты родился во мне поэт, ОБЯЗАННЫЙ фиксировать то, что происходит с его душой. Потому что история отдельной души не менее важна, чем история человечества. Именно тогда проснулся инстинкт сохранения бытия, который для поэта и писателя важнее инстинкта сохранения жизни. Спасибо вам, мои добрые первые соседи. Это случилось и благодаря вам.
  
  Открой рот, закрой глаза
  
  Возвращаюсь к тому времени, когда с родителями и сестрой жили мы на улице Сен Катаяма. Уходя на работу, мама порой оставляла нам с сестрой конфетки и печеньки к чаю. Каждой на отдельном блюдце. Часть лакомства каждая припрятывала, чтобы потом сказать: открой рот, закрой глаза... и положить в раскрытый рот сестры кусочек своей конфеты. Порции становились всё меньше - в четверть конфеты, в половинку четверти... "Ой, всё, у меня больше ничего нет!" - "И у меня нет!". Но дело этим не кончалось. Ибо лукавили обе. Тут уж кто раньше не выдержит. Тогда вдруг оказывалось, что одна из нас умудрилась целых полконфеты затырить, пока делили четвертинки! Игра продолжалась. Пока сладости действительно не кончались. Тогда становилось скучно, как всегда бывает, когда всё лучшее уже произошло.
  Однажды на террасе сестра сказала: "Открой рот, закрой глаза". Я доверчиво открыла, а когда закрыла, поняла - во рту не лакомство, а крылышки и прочий высохший покров мёртвой мухи. Долго отплёвывалась и ревела. Куда дольше, чем происшествие того стоило.
  Была ещё игра: "давай пощекаемся". Это когда одна приходила с мороза, румяная, и прикладывалась к щеке другой - ах, как жёг мороз тёплую щёчку, ах, как грела щёчка "домашняя" - холодную! Но ритуал этот превосходил температурный обмен. Он был больше, полнее.
  В медленно ползущие часы ожидания мамы с работы мы с сестрой ложились и глядели друг другу в лицо. Удивительно, как долго эта игра могла длиться. Став взрослой, я размышляла: в чём тайна родного лица? Почему НИКОГДА не надоест разглядывать его, сколько ни гляди?
  Однажды я нарисовала карандашом на свежевыбеленной печке. Отец спросил нас с сестрой, кто это сделал? Мы дружно отказались от авторства и полезли на табуреты - смотреть в окно. Там, кроме морозных узоров, ничего не видно, но мы внимательно смотрим, встав на коленки... Затылками видим, что отец берёт ремень. Он говорит: раз не признаётесь, накажу обеих. Тебе, Танёк, два удара, потому что Лелька так не могла нарисовать, она ещё маленькая... И - вжик ей по заднице, и ещё раз: вжик! Я начинаю реветь, а тут и мне: вжик! Больно! Дружно ревём, уткнув носы в замёрзшее окно. Но я реву горше: Таньку, ни за что пострадавшую, жалею, и главное, осознаю, что солгала и струсила. Сподличала, одним словом... Урок на всю жизнь.
  Танькины любимые конфеты - "Раковые шейки". Мои - "Снежок". Однажды просыпаюсь, а на моём блюдце лежит одна конфета; на блюдце сестры нет ничего. Жду, когда проснётся. Просыпается, наконец. Я сообщаю, что мама сегодня оставила нам на двоих одну конфету, будем её делить. "Нет, она оставила две шейки мне, и два снежка тебе. Но я проснулась раньше. Съела свои, и одну твою". Я захлебнулась возмущением. "Скажи спасибо, что одну оставила", - холодно сказала сестра.
  Следующее воспоминание относится ко времени, когда мы переехали на улицу Станционную, но мне всё ещё пять лет... Я лежу на кровати под ножом, и слышу, как отец обращается к моей старшей сестре:
   - Хочешь, я её сейчас зарежу?
   Отец пьян и зол: он узнал, что я не его дочь. А я ещё не информирована, потому что мне только пять лет.
   Ссора между отцом и матерью началась, когда мы уже спали, перешла в драку, и мама убежала из дома. Мы с Танькой, конечно, проснулись и дрожали. Отец велел слезть с печи, где я обычно спала и, не помня себя от страха за маму, я скатилась оттуда чуть не кубарем на кровать сестры.
   ... Десятилетняя Танька не хочет, чтоб отец меня зарезал. Она просит:
   - Папочка, миленький, не надо!
   Танька стоит в ночной рубашке рядом с кроватью. Под её ногами из-под подола ночной рубашки, достающего почти до пола, медленно расплывается лужа. Я лежу, поглядывая то на жалкую Таньку, то на кончик великолепного охотничьего ножа над моим животом. Живот наполовину голый, потому что розовая майка мне маловата, едва доходит до пупа.
  Я почему-то не чувствую страха. Хотя отца боюсь. Но не сейчас, а вообще. Сейчас я сильно жалею Таньку, которая только что "нафурила" на пол, и думаю, успела ли мама, убегая, надеть тапочки и халат. Ведь бежать далеко - до тёти Капы, это через дом.
  Сестра меня любила - давно, в детстве. Помню, однажды летом я надолго уехала из дому. Вернулась, и увидела открытку с изображением... орла! На обратной стороне её рукой написано: "Верочка, сестричка моя! Ты такая же гордая и неподкупная, как эта птица. И за это я тебя очень люблю". Я открытку храню до сих пор. О том, что нашла и взяла её, сестре не сказала. Это был 1965 год. То есть, мне одиннадцать лет, а ей шестнадцать. Время, когда я её обожала. Оно длилось много-много лет.
  А как было не обожать? Помню, наша небольшая компания на речке Иж подверглась террору со стороны старших ребят. Среди нас была пацанва обоих полов, в основном, моего возраста. Среди них одни парни, причём, в основном ровесники моей старшей сестры. Они жёстко выжили нас с пляжа, и мы покидали его, причём, спешно, подхватив одёжку и обувь и обходя их "лагерь" на безопасном расстоянии. Одна Татьяна спокойно надела платьице и, с босоножками в руке, прошла прямо по их лежбищу - это был наикратчайший путь к тропинке с пляжа. Кто-то обомлел от такой "наглости", кто-то засвистел, заухал, кто-то стеганул её по голым ножкам... Но она прошла СКВОЗЬ них так, словно их впрямь тут не было. Её моральная победа была столь очевидной, что вслед никто не кинулся. Голубое платьице, ладно сидящее на юной фигурке и голубые глаза... Посмотри, Господи! Это моя старшая сестра! Она где-то в твоих обителях... Я буду помнить её такой.
  Мы часто покупали одинаковую обувь, когда жили в одном городе. Не просто было во времена нашей молодости, совпавшей с дефицитом всея и всего, найти взрослую обувь на детский размер ступни... Поэтому, если такой случай выпадал, каждая брала две пары. Разумеется, если средства позволяли. А если не позволяли, срочно разыскивала сестру, чтобы та успела приобрести, пока всю партию не раскупили. Нет, телефонов с собой у нас не было - их всё ещё не изобрели. Домашних тоже не было: в очереди на установку тогда стояли долгие годы.
   Однажды мне приснилась обувь. Просто меняется одна пара за другой - как слайды. Что за обувь, зачем? И вдруг понимаю: да это же обувь моей сестры - и размер её, и стиль! Понимаю не только это, но ещё ужасное: ей больше эта обувь... не пригодится. И третье понимаю: этот сон - письмо от неё... Она умерла через неделю.
  В раннем детстве нашем на Сен Катаяма у неё было любимое слово "тырдынь". У меня - "кырдада". Что они означали, не знал никто, включая нас самих. Но что-то сокровенное они для нас значили, ибо стоило одной произнести своё слово, другая тут же возражала - своим. Разгорячившись, прыгали вокруг табуретки и орали друг другу: "Тырдынь!" - "Нет, кырдада!" - "Нет, тырдынь, тырдынь, тырдынь!"... И не могли остановиться, перестать доказывать "своё" слово.
  Да ладно, пусть тырдынь... Тырдынь! Слышишь?..
  
  Конец первой части
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"