"Все вы грубо заблуждались относительно Шелли, который был вне всяких сравнений самым лучшим и самым неэгоистичным из людей. Я не знал никого, кто не был бы животным по сравнению с ним..."
Дж.Г.Байрон
1.
- Мэри...
- Что, родной?
- Почта пришла?
- Да.
- Есть чтонибудь о греческих делах?
- Ничего нового. Только сообщение, что на днях в Пизу прибудет группа гетеристов, уцелевших после поражения в Валахии. Они едут в Ливорно, чтобы оттуда отправиться морем в Ливадию и присоединиться к Ипсиланти, и правительство Тосканы, как будто, приняло решение предоставить им бесплатное жилье на все время, которое они здесь пробудут, и выделить по три лиры в день на человека.
- О! Это очень хорошо. А от Маврокордатоса писем нет?
- Нет. Лежи, пожалуйства, спокойно. Если будешь много говорить и волноваться, температура поднимется еще выше.
Мэри сняла с головы мужа подсохшую салфетку, намочила в полоскательнице с холодной водой, которая стояла здесь же, на тумбочке возле кровати, выжала ее, расправила и вновь наложила на горячий, как печка, лоб.
- Постарайся заснуть. А я тут посижу, почитаю.
- Шла бы лучше к себе. Кто знает, малярия, может быть, заразительна.
- Доктор говорил, что от человека к человеку не передается. Все. Спи.
Пауза.
- Мэри.
- Ну?
- А от Байрона - по-прежнему ничего?
- Ничего.
- Как ты думаешь, дворец Лефранки ему понравится?
- Думаю - да. Он очень понравился графине. И графу Пьетро тоже.
- А графиня Тереза - премилая женщина, не правда ли?
- Правда. Необычайно хорошенькая, добрая, наивная, сентиментальная и пустенькая.
Шелли вздохнул.
- Да. Бедняжка! Она пожертвовала ради Байрона огромным состоянием, и, если я хоть немного знаю моего благородного друга, будет иметь в дальнейшем возможность и время каяться в своей опрометчивости.
- На ее месте я бы раскаялась уже сейчас. Твой благородный друг слишком уж долго испытывает ее - и наше также - терпение. Дом его давно приготовлен и даже мебель расставлена, а светлейший лорд не думает выезжать из Равенны.
- Должно быть, дела задержали.
- Должно быть. Но мне все-таки обидно за бедняжку Терезу... да и за тебя тоже - ты так хлопотал, прямо с ног сбился, разыскивая жилье для него самого и дополнительные конюшни для его табуна. Мы - если ты еще помнишь - хотели провести эту зиму во Флоренции - и отказались от этого плана... Опять же из-за него!
- Ладно, родная, не ворчи. Я помню, что ради моего удовольствия ты пожертвовала своим - лишилась флорентийского общества. Но все-таки Байрон был очень внимателен к нам - а внимание такого человека стоит некоторой дани, которую мы вынуждены платить низменным страстям людей при любом общении с ними... Он этого более заслуживает, чем те, кому мы воздаем ее по привычке...
Караван лорда Байрона прибыл в Пизу в первых числах ноября. Снятый для его светлости дворец Лефранки на берегу Арно был так велик, что арсенал, зверинец, тюки с перепиской карбонариев, толпа слуг и сам лорд разместились в нем со всеми удобствами.
Местное светское общество - а кое-какое светское общество было и в Пизе - встретило знаменитость с большим интересом, и антипод светского общества - шеллиевский "пизанский кружок" - тоже очень сердечно принял и самого Байрона, и Терезу, и Пьетро Гамба. Таким образом, благородный лорд обрел кучу новых поклонников и даже своего Эккермана в лице Тома Медвина, решившего по случаю знакомства с великим человеком переквалифицироваться из поэтов в мемуаристы.
Итак, "пизанский кружок" обогатился весьма ценным неофитом. А для Шелли, похоже, открылась новая страница жизни.
Шелли - Пикоку:
"Лорд Байрон устроился тут, и мы не расстаемся; это немалое облегчение после тоскливого одиночества первых лет нашего изгнания, когда ни в ком не встречалось нам ни способности понять, ни дара воображения..."
Друг. РАВНЫЙ... Очередная надежда. Обманет ли она, как все предыдущие? Время покажет...
2.
С Балканского полуострова приходят славные вести. Пелопоннес практически полностью освобожден. Князь Маврокордатос отличился в боях и должен занять высокий пост в правительстве новоявленной республики. Шелли, не забывший друга, посвятил ему свою последнюю лирическую поэму "Эллада", написанную, главным образом, с целью привлечь внимание общественности к событиям в Восточном Средиземноморье.
Конечно, праздновать победу еще рано: султан еще соберется с силами, и правительства европейских стран, даже если на словах и сочувствуют грекам, едва ли окажут им реальную помощь. На этот счет у Шелли нет иллюзий: он лучше, чем кто-либо, понимает, что рождение свободной Греции - это прежде всего политический и социальный, а не религиозный вопрос, и с двух первых точек зрения турецкий тиран европейским монархам ближе нищих повстанцев. Эту мысль поэт без обиняков высказал в предисловии к "Элладе": "Наш век - это век войны угнетенных против угнетателей, и все вожаки привелегированных банд убийц и мошенников, именуемые государями, ищут друг у друга помощи против общего врага и забывают свои распри перед лицом более грозной опасности. Все деспоты земли входят в этот священный союз... Но в Европе появилось новое племя, вскормленное в ненависти к воззрениям, которые его сковывают, и новые поколения свершат суд, который предчувствуют и перед которым трепещут тираны..." Правда, при публикации поэмы этот абзац был опущен (он увидел свет лишь семьдесят лет спустя), вырезана и часть стихов. Оллиер верен себе... И вообще в доброй старой Англии если что-то изменилось за прошедшие годы - то, уж конечно, не окололитературные нравы. По-прежнему критика и журналисты с пеной у рта клянут радикалов, и Шелли, разумеется - любимое их пугало. Они все так же старательно муссируют самые невероятные и самые гнусные слухи, касающиеся его личности, все так же злобно хулят его творчество. Один премудрый ценитель находит в поэзии гонимого вольнодумца полное сходство с его жизнью, "составленною из низменного высокомерия, холодного эгоизма и нечеловеческой жестокости"; другой отзывается о "Прометее" как о "беспримерной до сих пор зачумленной смеси богохульства, духа возмущения и животной чувственности"; третий характеризует трагедию "Ченчи" как "отвратительнейший продукт нашего времени, наводящий на мысль, что автор его - сам дьявол". В неблагозвучном хоре клеветников особой ядовитостью выделяется голос придворного поэта-лауреата Роберта Саути; недавно он вновь отличился: свою последнюю поэму "Видение суда" (которая суть верноподданнический панегирик почившему в бозе Георгу III) он снабдил предисловием, весьма похожим на политический донос на Байрона и Шелли, причем последний был возведен в ранг основателя и главы некоей "сатанинской школы" в английской литературе.
Шелли не снизошел до ответа на омерзительный пасквиль, зато Байрон, никогда не упускавший случая подраться, и на этот раз не остался в долгу: быстрехонько сочинил пародию под таким же названием - "Видение суда" - столь злую и остроумную, что появление ее в печати для лауреата-ренегата было бы равнозначно публичной порке. Однако с изданием этого сатирического шедевра возникли сложности: Меррей струсил и печатать "Видение" решительно отказался. К другим тем более бессмысленно обращаться... Нужен, ох как нужен радикалам собственный журнал!
Кое-что для его рождения уже сделано. Ли Хант принял предложение стать его редактором, и, как будто, уже давно выехал из Англии, но в Пизу пока не прибыл. Байрон выделил для его семейства целый этаж в Палаццо Лефранка, там уже и мебель расставлена. Что могло его задержать? Уж не случилось ли какого несчастья?.. В тревожном ожидании проходят ноябрь и декабрь...
31 декабря.
Мэри готовится к встрече Нового года. Все будет очень скромно, гости - только самые близкие, кого и гостями уже не назовешь: Медвин и Вильямсы.
Шелли пришет письмо Клер.
"...Погода здесь стоит ужасная. Арно так вздулась от дождей, как не случалось уже много лет. Ярость потока не поддается описанию. Такого ветра я не припомню, и побережье Средиземного моря усеяно обломками крушений... Ты можешь себе представить, как мы тревожимся о бедном Ханте, и, конечно, разделяешь нашу тревогу. Я удивляюсь и негодую на собственную бесчувственность, раз я способен спать или хотя бы минуту быть спокойным, пока не узнал, что он в безопасности... - В политике мало нового. Ты уже, вероятно, слышала о действительном положении вещей во Франции и создании ультраминистерства благодаря большинству, полученному коалицией с либералами. У греков дела идут отлично; резня в Смирне и Константинополе не причинит ущерба их делу. В Ирландии нет ничего похожего на восстание. Правда, народ до крайности раздражен правительственным гнетом, и в южной части страны даже под угрозой штыков не удается собрать подати и ренту. Но правительству не противостоит никакая организованная сила, и у народа нет вождей. Англия напоминает сейчас дремлющий вулкан..."
1821 год отбывает в вечность... Тяжелый год.
На днях Байрон сообщил не без огорчения, что получено известие о внезапной смерти Полидори: тщеславный доктор, не сделав медицинской карьеры и не добившись признания как литератор, покончил с собой посредством синильной кислоты. Пусть это был человечек совершенно ничтожный и лично для Шелли не очень приятный, но - двадцать шесть лет... жаль. А весной ушли из жизни великие: Джон Китс и Наполеон Бонапарт. И еще умерла прекрасная сеньера - Надежда на скорое освобождение и объединение Италии. Вслед за Неаполитанской революцией задушены восстания в Генуе и Турине; миланские карбонарии, как и друзья Байрона в Равенне, разгромлены, не успев выступить. Федериго Конфалоньери, Сильвио Пеллико и еще многие - в тюрьмах, другие затаились в подполье или эмигрировали: Уго Фосколо и Росетти - в Лондоне, благородный вождь туринских революционеров - Санторре ди Сантароза - с группой соратников покинул Италию на русском торговом корабле (три года спустя этот красивый человек сложит голову в Греции, своей жизнью подтвердив еще раз аксиому Байрона: "Кто драться не может за волю свою - чужую отстаивать может...").
Первая волна Рисорджименто разбита. Будет вторая - будет девятый вал - но для этого должно подняться новое поколение; сейчас Мадзини всего шестнадцать лет, Гарибальди - четырнадцать, и сама Италия - политический труп.
Франция - в глубокой летаргии. Наполеон - проклят, якобинцы - трижды прокляты, однако их помнят и боятся; боятся парижских рабочих, не забывших Бабефа и Робеспьера; боятся стихов и памфлетов: Пьер-Жан Беранже встречает новый 1822 год в тюрьме Сен-Пелажи, в той самой камере, которую занимал до него знаменитый памфлетист Поль-Луи Курье. Однако, несмотря на тайные тревоги и страхи власть имущих, Франция остается надежным оплотом европейской реакции: два года спустя именно французскими штыками Священный союз прикончит Испанскую революцию. Отчаянное предприятие полковника Фавье с его интернациональным отрядом карбонариев - итальянцев, испанцев, французов - который встретил в Пиринеях переходившую границу французскую армию и пытался, с трехцветным знаменем Республики в руках, остановить интервентов, объяснить, на какое черное дело их посылают - сей вполне романтический подвиг, увы, остался безрезультатным...
Но это - уже дело несколько более отдаленного будущего, а пока наступает 1822 год. В 1822-м двадцатилетний Виктор Гюго опубликует свой первый сборник стихов, двадцатитрехлетний Бальзак - под псевдонимом - свой первый роман; двадцатипятилетний Генрих Гейне, уже признанный лирический поэт, напишет свою первую трагедию - "Вильям Ратклиф" - главный герой которой представляет собою помесь Карла Моора и Байрона, глубоко чтимого автором; в том же ключе настроен и двадцатитрехлетний Пушкин, который все еще в южной ссылке (автор "Кавказского пленника" пишет теперь "Братьев разбойников"). Старик Гете работает над "Вильгельмом Мейстером"; Бейль-Стендаль, друг Байрона, перебравшийся из Милана в Париж, сотрудничает во французской и английской либеральной прессе.
Эрнст Теодор Амадей Гофман, в ноябре похоронивший своего любимца, кота Мурра, полон дурных предчувствий - и они оправдаются: в наступающем году его ждут паралич и смерть... которая, правда, одна только и могла спасти чересчур либерального судью и чересчур смелого сатирика от жестокого преследования со стороны властей, взбешенных его "Повелителем блох".
Да, не для всех грядущий год будет счастливым. Байрону он принесет, кроме новых песен "Дон-Жуана", еще и большое - двойное - личное горе. А Шелли...
Нет. Не будем забегать вперед.
3.
Январь 1822 года. Пиза.
Уютная гостиная в маленькой квартирке Вильямсов.
Поздний вечер. Эдуард и Джейн принимают гостя. Это их старинный приятель Эдвард Джон Трелони - джентльмен, моряк, искатель приключений: двадцать девять лет, высокий рост, широкие плечи, великолепная голова арабского типа - смуглое волевое лицо, черные усы, черные вьющиеся волосы, ослепительная белозубая улыбка. Все трое сидят за столом, по-домашнему пьют чай и беседуют.
Джейн:
- Так значит, дорогой Тре, вы приехали только сегодня?
- Всего час назад. Оставил вещи в гостинице - и сразу поспешил к вам.
Эдуард Вильямс:
- Очень правильно сделали. Мы горим желанием узнать, как там в Англии.
- В Англии все по-прежнему: дождь, снег, туман, ханжество, сплетни...
Вильямс:
- Неужели - ничего достойного внимания?
- Разве что статьи Коббета и романы Вальтер Скотта... если верен слух, что Великим Неизвестным является именно он. А больше и говорить не о чем: самые интересные люди оттуда давно разбежались... Кстати, Вильямс, вы не забыли свое обещание?
- Какое?
- Вы мне писали, что познакомите меня с Шелли, и, главное, с Байроном. Я действительно могу на это рассчитывать?
Джейн расхохоталась серебряным колокольчиком:
- О, милый Тре, мы отлично знаем, что вы приехали не ради нас, простых смертных, а ради знакомства с великими людьми, но хоть для первой встречи могли бы притвориться, что старые друзья вас тоже немного интересуют!
- Простите, Джейн, вы не так меня поняли...
Вильямс:
- Да ладно, не оправдывайтесь. Я свое слово сдержу: вы хотите поэтов - вы их получите. С Шелли проблем не будет - он самый простой человек в мире; вот Байрон - другое дело... Впрочем, здесь все зависит от вас. Думаю, автору "Корсара" любопытно будет встретиться с настоящим моряком и пиратом.
Трелони:
- Байрона я себе представляю. Видел портреты, читал стихи, слушал толки о нем - и в результате сложился вполне определенный, целостный образ. А вот Шелли - загадка. С одной стороны - он, бесспорно, гений... что бы там ни говорили господа критики. Я прочел, кажется, все, что было им опубликовано, так что сужу не по наслышке.
Джейн:
- Стало быть, вы - редкое исключение: публика его, к сожалению, совсем не знает.
- Я тоже узнал, можно считать, случайно. Летом позапрошлого года в Лозанне я познакомился со стариком-букинистом - одним из немногих книгопродавцов, для которых книги - не только товар: он читал на всех европейских языках и был тонким ценителем поэзии. И вот однажды я застал моего приятеля сидящим под сенью акаций Гиббона и читающим некую английскую книгу. Разумеется, я спросил, кто из моих соотечественников удостоен его вниманием. "Ваших поэтов, - ответил он мне, - Байрона, Скотта, Мура - я люблю читать для отдыха во время прогулок или после обеда, но вот этот заставляет меня думать. Эта книжица попала случайно в руки одного священника, перебиравшего томики на моем прилавке. Он начал ее листать, и вдруг слышу - ругается: "Нечестивец! Якобинец! Уравнитель! За такие богохульства он заслуживает погибнуть на костре!" Когда поп ушел, я - то есть букинист - сразу взял книгу, сказав себе: значит, она заслуживает внимания - раз ее так бранят. Вы знаете пословицу: никто не бросит камня в дерево, не дающее плодов..."
Джейн:
- И эта книга была...
- Да: "Королева Маб". Книготорговец прочел ее с жадностью, и не один раз. Мне он сказал так: "На мой взгляд - плод несколько недозрел, но прелестен; он, конечно, требует хорошего желудка, чтобы его переварить; автор - энтузиаст, это истинно поэтическая душа; он старается поднять, а не принизить человечество, как делают Байрон и Мур. Говорят, эта книга - его первый юношеский опыт. Если это правда - он еще заставит говорить о себе". Я попросил у букиниста книгу, прочел ее в одну ночь... А потом стал выискивать все, что написано ее автором. И вот что странно: судя по его книгам - это благороднейшее существо, а если верить слухам и журналам - напротив, какой-то ужасный монстр, ополчившийся против всего света, бунтовщик, враг морали, который отлучен от церкви, лишен гражданских прав и проклят собственной семьей! Прямо-таки исчадье ада... Разве не так? - удивленно переспросил Трелони, глядя на смеющихся друзей.
- Дело в том, что... - начал Вильямс, но Джейн перебила:
- Нет, не говори ему: пусть удивится. Мне ужасно хочется посмотреть, какова будет его реакция...
- Стараетесь раздразнить мое любопытство еще больше? Скажите хотя бы, сколько ему лет.
- Двадцать девять, - ответил Эдуард. - Он наш с вами ровесник. Но вы, когда его увидите - не поверите.
- А когда увижу?
- Да хоть сейчас. Доедайте свой бисквит - и пойдем в гости.
- По-моему, это неудобно.
- Пустяки, - самодовольно усмехнулся Вильямс. - Его жена - очень милая дама: суховата немного, но - ни спеси, ни ханжества. Притом идти недалеко: они живут в этом же доме. Надо только подняться на верхний этаж.
- Нет, я все-таки не хочу вторгаться без приглашения. Да и час поздний - наверное, там все уже...
Фраза осталась незаконченной: Трелони, сидевший вполоборота к открытой двери, случайно бросил через нее взгляд в темный коридор - и ему стало не по себе: из тьмы на него внимательно смотрели два больших, очень ярко блестевших глаза.
- Тре, что с вами? - спросил Вильямс, удивленный столь неожиданной и долгой паузой.
- У вас водятся привидения?
Джейн поняла - и вновь рассмеялась:
- Ну, конечно! - повысила голос: - Шелли, войдите, не стесняйтесь - это наш друг Тре, он только что приехал.
У Шелли не было, конечно, намерения подслушать чужой разговор - он просто пришел провести с друзьями вечер (в последнее время его тянуло к Вильямсам все чаще) и, неожиданно увидя незнакомого человека, растерялся, подумал, не лучше ли уйти. Приглашение Джейн положило конец колебаниям. Покраснев от смущения, Шелли вошел в комнату, подал Трелони руку. Тот ответил на дружеское пожатие, хотя на лице моряка было написано скорее недоумение, чем радость: этот высокий худой безусый юноша с тонким и нежным - чтобы не сказать "женственным" - лицом и почти седой шевелюрой, одетый совсем по-мальчишески в какую-то черную курточку и брючки, которые были ему явно коротковаты, словно он из них вырос - этот крайне смущенный и, как не трудно угадать, скромный и застенчивый человек был так разительно не похож на созданный общественным мнением демонический образ существа, с которым он мечтал познакомиться, что Трелони заподозрил розыгрыш.
Пауза несколько затянулась. Наконец Шелли, мягко улыбаясь и по-прежнему не говоря ни слова, тихо сел к столу. Трелони, тоже словно язык проглотивший, продолжал стоять посреди комнаты . Джейн пришла им на помощь:
- Что за книга у вас в руках? - спросила она Шелли.
Поэт сразу просиял и с готовностью ответил:
- "Необыкновенный маг" Кальдерона де ла Барка. Кальдерон - это своего рода Шекспир; я недавно открыл его для себя - и не устаю восхищаться.
- Можно взглянуть? - Джейн открыла книгу, полистала, произнесла разочарованно: - У-у, тут не по-английски...
- Это - подлинник, а Кальдерон - испанец.
- Сколько же языков вы знаете? - полюбопытствовал Вильямс. - Кроме латыни и греческого - итальянский, французский, немецкий... и, стало быть, испанский тоже?
- Испанскому только учусь.
- А вы не могли бы почитать нам вслух?
- Охотно.
И Шелли принялся читать по-английски прямо с листа, виртуозно переводя самые тонкие и образные выражения и попутно комментируя содержание пьесы - все это с таким блеском, что у Трелони мгновенно исчезли все сомнения относительно того, с кем его познакомили. Вот отзвучала последняя фраза, наступило долгое молчание: Трелони, как загипнотизированный, сидел не шевелясь и почти не дыша и ждал продолжения чуда... Наконец он поднял голову - и не увидел чтеца.
- Где же он?
- Кто - Шелли? - улыбнулась миссис Вильямс. - Он всегда появляется и исчезает как призрак. Такая уж у него привычка.
На другое утро Шелли повел Трелони к Байрону.
Они поднялись, предшествуемые лакеем, по широкой мраморной лестнице на второй этаж палаццо Лефранки, миновали просторный зал и вошли в сравнительно скромное помещение, где вдоль стен стояли книжные шкафы, а посредине - стол для бильярда. Лежавший под ним бульдог мрачного вида сразу приподнялся и угрожающе зарычал.
- Молчать, Моретто, - приказал Шелли. - Свои...
Собака успокоилась.
- Вы уже прочти "Каина"? - спросил Шелли моряка, возвращаясь к разговору о современной английской литературе, который они вели дорогой.
- Нет. Это что?
- Его последняя драма. Мистерия в духе "Манфреда", но несравнимо сильнее. По нашим сведениям, она уже вышла из печати. Я, правда, книгу еще не получил, пьесу видел в рукописи.
- Хороша?
- Не то слово. Это вещь неслыханной силы - нечто апокалиптическое, откровение, какого еще не было...
Из боковой двери вышел Байрон - заметно хромая и, как всегда, очень бледный, но на удивление свежий и бодрый. Кажется, он был несколько смущен при виде незнакомого лица, и Шелли поспешил дать объяснения:
- Милорд, позвольте представить вам мистера Трелони - моего нового друга и вашего искреннего почитателя. Он только вчера прибыл в Пизу - исключительно ради знакомства с вами.
Байрон протянул Трелони руку:
- Душевно рад.
- Мистер Трелони - моряк, и не просто моряк: это ваш Конрад во плоти.
Брови Байрона удивленно поднялись:
- Корсар? Вы занимались морским разбоем?
- Во время войны всякое случалось.
- Как интересно! Вы непременно должны как-нибудь рассказать мне о ваших приключениях... - вот что, Шелли: поскольку вы такой любитель поэзии, не угодно ли взглянуть на стишки, которые я накропал нынешней ночью - не знаю, правда, разберете ли вы мои каракули. Решительно не представляю себе, что у меня получилось. Надоели они мне смертельно. Да, вот еще письмо от Тома Мура - прочтите, он рассыпается в комплиментах вам, хоть и не без лукавства.
Шелли с бумагами отошел к окну - там посветлее. Байрон взял Трелони под локоть, довел, хромая, до дивана, усадил и сам сел рядом; спросил почти как Вильямсы:
- Ну, как там добрая старая Англия? Что любопытного?
- Мои новости вряд ли достойны вашего внимания. В высшем свете я не бываю, политикой мало интересуюсь.
- А спортом?
- Как всякий уважающий себя джентльмен.
- Я когда-то увлекался боксом, - заметил Байрон. - Крибб и Джексон были моими друзьями, и мне случалось побеждать их в поединках. Кстати, Том Крибб до того, как посвятил себя кожаной перчатке, был моряком и участвовал в морских боях. Вообще он славный малый. Вы не знакомы с ним?
- Нет. Но к боксерам и боксу отношусь с уважением: это спорт, достойный мужчины.
- Тогда мы с вами как-нибудь сможем потренироваться. Вот Шелли не умеет ни боксировать, ни плавать; зато он хороший стрелок.
- Я слышал то же самое про вас, милорд. Это правда, что вы можете погасить свечу выстрелом?
- Правда. Я давненько не упражнялся, но думаю, что еще не совсем потерял форму. Но больше всего я люблю плавание. Знаете, в юности я переплыл Дарданеллы. Как Леандр. И меня тоже покарали боги, только не за любовь, а за тщеславие: возлюбленный Геро утонул, а я чуть не умер от лихорадки.
- Одно другого стоит.
- Пожалуй... Ну-с, а что говорят обо мне в Лондоне? И говорят ли вообще?
- Говорят. Публика с нетерпением ждет новых песен "ДонЖуана", раскупает их - как только появятся - нарасхват, жадно читает - и дружно ругает за непристойность.
- Какой вздор! - возмутился Байрон. - Ничего непристойного в моем бедном "Жуане" не было и нет. Спросите Шелли - он строгий судья, скабрезностей не терпит, от самой естественной житейской грязи шарахается как от чумы - спросите его, он подтвердит: надо иметь в голове не мозги, а навозную кучу с гадючьим гнездом в середине, чтобы найти в моей поэме непристойность!
- Что до мистера Шелли, то в обществе, как я слышал, даже упоминание его имени считается неприличным.
Байрон - с горьким смешком:
- Естественно! Остров ханжей... Да, дорогой мистер Трелони, основным предметом потребления в Англии нашего времени является ханжество: ханжество нравственное, ханжество религиозное, ханжество политическое - но всегда ханжество!
- К сожалению, вы правы, - вступил в беседу Шелли, подходя к ним и возвращая Байрону бумаги. - И особенно грустно, когда видишь, что такие талантливые люди, как ваш друг мистер Мур, от ханжества тоже, увы, не свободны.
- Что вы думаете об его письме?
- Мне очень жаль, что это самое ханжество, этот пошлый обывательсткий страх перед свободной мыслью не позволили мистеру Муру оценить по достоинству такое великое творение, как ваш "Каин". А что до его высказываний в мой адрес... Мур относит на счет моего влияния тот богоборческий пафос, которым проникнута драма - мне очень жаль, что я не могу этому поверить. Я был бы счастлив, если бы мог приписать себе хоть такое косвенное участие в создании вашего шедевра, но слишком хорошо понимаю, что это - неверно.
- Значит, вы полагаете, что не имеете влияния на меня? А если бы имели?
- Конечно, я воспользовался бы им, чтобы искоренить в вашем могучем уме заблуждения христианства, которые, как ловец в засаде, подстерегают вас в минуты тоски и болезни.
- Похвальная откровенность! - рассмеялся Байрон. - Не хотите ли сами написать об этом Муру?
- Нет. Правда, мистер Мур по отношению ко мне очень любезен: предостерегая вас от дурного воздействия с моей стороны, он излагает свою мысль весьма деликатно. Он явно хочет оказать вам дружескую услугу, не оскорбив при этом меня. Но все это еще не дает мне права обращаться к нему лично. Лет пять назад я сделал такую ошибку...
- В самом деле? - удивился Байрон. - Я и не знал.
- Он тогда отозвался с похвалой о "Лаоне и Цитне". Я обрадовался и сразу ему написал... И уже потом, по его реакции на это письмо - вернее, по полному отсутствию таковой - сделал вывод, что напрасно обеспокоил его.
- Ну ладно, я с ним объяснюсь. А что скажете о стихах? Недурно для экспромта?
- И даже вообще хорошо. Но я полагаю, вам не следует сейчас размениваться на мелочи. Ваше главное дело - ваш "Дон-Жуан" - вот о чем вы должны думать! Эта великолепная новаторская поэма - лучший ответ всем ханжам и фарисеям.
- Так-то оно так, но вы же знаете - я дал Терезе слово, что не буду продолжать...
- Это, по-моему, несерьезно.
- ...а кроме Терезы, есть еще Джон Меррей - мой почтенный патрон и казначей. Он заявляет, что стихи такого рода публике не пришлись по вкусу, что они попросту не разойдутся, и требует, чтобы я вернулся к старому стилю "Корсара", который так нравится дамам.
Шелли весь вспыхнул от возмущения:
- Это логика купца, художнику она не пристала! Что вам за дело до коммерции, до жалких интересов сегодняшнего дня, если вы создадите шедевр, который станет источником наслаждения для многих поколений читателей?
Байрон улыбнулся горячности друга:
- Меррей прав, хоть и несправедлив; все, что я сочинил, действительно написано для дам - но не отчаивайтесь: вот будет мне сорок лет, и тогда их влияние на меня отомрет естественной смертью, а я еще успею продемонстрировать мужчинам, на что я гожусь.
- Сделайте это безотлагательно! - так же страстно и настойчиво произнес Шелли. - Не пишите ничего, кроме того, к чему побуждает вас сознание правды; вам определено наставлять мудрых, а не прислушиваться к советам глупцов. Теперешняя критика свидетельствует лишь о том, какое невежество приходится преодолевать таланту - и время опровергнет суд, который вершит вульгарность!
4.
Пират, оказывается, тоже может быть способен на большую любовь... То очень теплое трогательное чувство, которым Трелони проникся к Шелли с первых же дней их знакомства, другим словом, пожалуй, не назовешь. Поэт, в свою очередь, относился к моряку с глубочайшей симпатией; к ней примешивалось искреннее восхищение этим смелым и мужественным человеком - и, пожалуй, немного беззлобной детской зависти. Нежданный друг, честный, сильный, надежный - какой щедрый подарок судьбы!
А с Байроном медовый месяц их дружбы, похоже, был позади. Поэты по-прежнему встречались практически ежедневно - Шелли приходил в палаццо Лефранки к двум часам пополудни и оставался a Байроном до вечера; они играли на бильярде, катались верхом, часами беседовали - но это чрезвычайно близкое, всепоглощающее общение для младшего из двух друзей становилось все более тягостным и утомительным. Некоторые черты характера Байрона, с которыми прежде Шелли легко мирился, теперь сильно раздражали его; раздражала сама манера вести беседу, которую лорд с недавних пор усвоил - перескакивая с предмета на предмет, подобно блуждающему огоньку, и отделываясь остротами там, где требовались серьезные доводы (Томас Медвин, часто присутствовавший при их спорах, не без оснований объяснял этот способ дискутировать как результат осознанной Байроном неспособности спорить на равных с Шелли, превосходившим его не только знаниями, но и строгой логичностью и утонченностью интеллекта), но больше всего раздражала жестокая позиция, занятая Байроном в отношении Клер - его упрямое нежелание прислушаться к мольбам встревоженной матери и взять Аллегру из монастыря. Необходимость постоянно сдерживаться, скрывать зреющее недовольство угнетюще действовала на Шелли. Но, пожалуй, главной причиной внутреннего дискомфорта было глубокое разочарование: надежда быть понятым не оправдалась. Шесть лет назад, в те памятные месяцы на Женевском озере, Шелли помог Байрону справиться с тяжелым душевным кризисом. Теперь его собственная душа бьется в железных тисках, и никто, кроме Байрона, не может дать ему необходимой как воздух моральной поддержки - но Байрон... по-прежнему занят в основном самим собой. Ничего не поделаешь - этого человека надо принимать таким, каков он есть, ибо другим стать он не способен.
Февраль.
Знакомая уже нам уютная комната в палаццо Лефранки. Байрон и Шелли вдвоем, заняты бильярдом.
Байрон:
- Я решил заказать в Генуе прогулочную яхту. Трелони обещал, что поможет мне это устроить и сам проследит за работой. Я уже и название придумал: "Боливар". Пусть бесятся монархисты!
- Яхта - это чудесно! - Шелли мечтательно улыбнулся. - Мы с Вильямсом тоже подумываем о лодке. О том, как хорошо было бы поселиться где-нибудь на берегу моря и ходить вдвоем под парусами...
- Вы с Вильямсом, кажется, большие друзья, - небрежно обронил Байрон.
- Очень.
- А - с миссис Вильямс?
- Тоже. Это прелестная женщина с весенней душой - воплощение радости и покоя.
- Понятно. А скажите-ка - если совсем честно - вы в нее влюблены?
- Смотря что называть этим словом. Оно так опошлено циниками, что лучше, мне кажется, воздержаться от его употребления.
- О, разумеется, я не имел в виду банальный адюльтер. Вы ведь у нас - рыцарь без страха и упрека! А все-таки, сдается мне, ваши прогулки вдвоем с новой Дульсинеей по окрестным рощам не очень радуют миссис Шелли.
- Мэри знает, что я ее не предам.
- Ну-ну...
Разговор временно иссяк. Поэты продолжали играть молча. Гость в этот день был более обычного рассеян - точнее, погружен в себя; вот от неловкого удара шар перелетел через бортик - Шелли наклонился, поднял его и невольно вздохнул в ответ своим невеселым мыслям.
- Что с вами? - спросил Байрон.
- Да так... Вспомнил один эпизод. В 18-м году, когда я впервые приехал в Венецию, я как-то пришел к вам утром - вы еще спали - и в ожидании, когда проснетесь, играл с Аллегрой... Мы тоже катали бильярдные шары - знали бы вы, с каким увлечением!.. Бедное дитя...
Байрон нахмурился:
- Опять вы об этом? Я же просил вас не вмешиваться! Это, конечно, влияние Клер. Кстати, она опять стала писать мне письма, и столь наглые, что это уже не укладывается ни в какие рамки! Будьте любезны, повлияйте на свою подругу. Она посмела оскорбить в письме бедняжку Терезу, которая не сделала ей ничего дурного!
- Оскорбить госпожу Гвиччиоли? Не может быть!
- Клер пишет об итальянках, воспитанных в монастырях - что они невежественны и легкомысленны, плохие жены, плохие матери, беспутные и неграмотные, и так далее...
- Клер груба и бестактна, согласен - но, клянусь вам, у нее не было намерения кого-либо оскорблять. Она, скорее всего, даже не знает, что госпожа Гвиччиоли воспитывалась в монастырском пансионе. Поймите, Клер - мать, она больше трех лет не видела свое дитя, она тоскует и сильно тревожится. Отдавая вам Аллегру, она была уверена, что девочка будет расти в доме отца, окруженная его заботой и лаской, а не в холодных стенах монастыря среди чужих равнодушных людей...
Байрон, склонившийся над зеленым сукном бильярда, резко выпрямился - его серо-голубые глаза потемнели, гордое лицо стало надменным и почти злым.
- Ну, довольно! Не хватает, чтобы вы еще читали мне мораль! И смотрели живым упреком... Не забывайтесь!
Шелли побелел как собственный воротничок, положил кий на бильярд, повернулся, молча пошел к двери. Байрон опомнился - бросился следом, схватил его за руку:
- Постойте! Вы обиделись? Я не хотел... Сядьте! Ну... извините меня! Сядьте же... - почти силой усадил гостя на диван. - Мне надо поговорить с вами о деле.
Шелли не без труда справился с собой.
- О каком деле?
- О главном - о нашем будущем журнале. Помнится, вы ждали Ханта еще в декабре - так переживали из-за непогоды - но вот уже февраль, а его все нет. Куда он запропастился?
- Он не смог выехать из Англии: задержала болезнь жены и... полное отсутствие денег. Он хочет ехать со всеми детьми, а для такого путешествия нужна довольно крупная сумма. Я, к сожалению, не смог ему помочь, так как свободных денег у меня сейчас нет, а занять я могу только под обеспечение будущим наследством, которого неизвестно когда ждать - может быть, лет через двадцать. Никакой ростовщик не согласится предоставить мне кредит на таких условиях. Ситуация совершенно безвыходная, и, честно говоря, я уже думал... - Шелли вдруг запнулся и сильно покраснел, - ...стать нахалом и прибегнуть к вашей щедрости. Хоть нет никакой надежды, что я в ближайшее время смогу вернуть долг, но, может быть, выручка от журнала...
Байрон остановил его протестующим жестом:
- Друг мой, зачем такие длинные предисловия? Ваше поручительство меня вполне устраивает. Скажите только, какая сумма требуется - и вы немедленно ее получите. И напишите Ханту - пусть поторопится.
- Благодарю... - тихо сказал Шелли. - Вы, как всегда, великодушны. Я напишу.
Ночь... Тишина. Покой.
Яркие звезды. Темные окна.
Обитатели Пизы, в подавляющем большинстве, видят уже не первый сон.
Отдыхают и жильцы Тре-палаццо. Спит Медвин. Спят Вильямсы. Спят слуги. Двухлетний Перси-Флоренс сладко посапывает маленьким носиком. Тревожной дремотой забылась усталая, издерганная житейскими заботами Мэри. В комнатах большого дома давно погашен свет.
Но - не во всех. Под самой крышей горит огонек - там кабинет Шелли.
Поэту сегодня не спится. Он сидит за столом, опустив голову на руки; перед ним - исписанный наполовину лист бумаги. "Дорогой Хант! Лорд Байрон просит переслать Вам прилагаемое письмо. Он достаточно охотно дал нужную сумму и согласился, чтобы я был за нее поручителем, подразумевая, что не потребует ее с меня до смерти моего отца. Вы можете, таким образом, быть совершенно спокойны, это самая лучшая для Вас весть. Я еще не получил от него чеки, а как только получу, поеду в Ливорно и пришлю Вам деньги. Должен сказать, что я уже послал Вам в Дармут перевод на 150 ф., до востребования. Надеюсь, с этим не произойдет никакого недоразумения.
Между мной и лордом Байроном произошло много такого, что сделало общение с ним тягостным для меня, и особенно этот последний разговор о деньгах. Но тон его при этом, а еще более - проистекавшая для Вас выгода, сейчас несколько примирили меня. Он вновь горячо высказался за издание журнала, и я уверен, что Вам следует с ним сотрудничать. Я же приму участие в этом или других совместных предприятиях лишь настолько, насколько это будет абсолютно необходимо в Ваших интересах... потому что ничто не заставит меня согласиться участвовать в барышах, а тем более светиться отраженным блеском таких партнеров. Вы и он, каждый по-своему, будете равны и вложите в предприятие каждый свою, но одинаковую долю известности и успеха... Я же - ничто, и хочу остаться ничем..."
Шелли встал, подошел к окну, распахнул его настежь, полной грудью вдохнул прохладный воздух зимней итальянской ночи.
Как тяжело на душе... "Видимо, я становлюсь мизантропичен и подозрителен. Если от таких болезней излечивает дружба - остается признать, что в моем случае это средство уже не действует... Одно несомненно - что лорд Байрон заставил меня с горечью ощутить несоответствие, видимо, предопределенное самой природой и создаваемое не тем, что у нас по-разному сложилась жизнь, но несоответствием таланта, не от нас самих, но лишь от природы зависящего, - или несоответствием нашего положения, опять-таки создаваемого не нами самими, но Судьбой..."
За окном - бескрайнее темное пространство. Внизу - спящий город. Холодные равнодушные люди. Вверху - бессонное небо. Холодные равнодушные звезды. Между двумя безднами - раненая, мятущаяся душа.
"Дай где стать - и я сдвину вселенную..." - помнишь, гордый человек? Ну - и чего ты добился? Что сумел изменить в этом мире? Кого просветил? Кого сделал счастливым? Жалкий мечтатель, злосчастный Дон-Кихот! Тебя вместе со всеми твоими идеями попросту оплевали - и поделом. Да, ты - ничто, ты так ничем и останешься. Все написанное тобою никому не нужно, и то, над чем работаешь сейчас - твоя трагедия о революции и о Карле Первом - тоже никому не нужна. И дело даже не в том, талантлив ты или бездарен. Просто - ни учителя, ни пророки людям не требуются. Они - люди - вовсе не хотят ничего в этой жизни менять, их вполне устраивает этот жестокий неправый мир, с которым ты не захотел примириться. Да, вот в чем твоя вина: ты не принял, отказался признать допустимым тот всеобщий порядок пожирания слабых сильными, который господствует и в природе, и в обществе. Ты сам поставил себя вне закона - именно потому ты теперь так бесконечно, мучительно одинок...
Духовное одиночество... Да, это правда. Одиночество среди дорогих и любимых людей - самое безысходное одиночество. Столько друзей - и ни одного, кто мог бы - и пожелал бы! - понять... Даже Мэри - даже она утратила такую способность... Впрочем - это, наверное, к лучшему, ибо теперь уже приходится скрывать от нее кое-какие мысли, которые ее огорчили бы. Это Танталово проклятие, когда человек с такими дарованиями и с такой чистой душой, как у нее, не способен внушить симпатию, необходимую для проявления этих качеств в домашней жизни...
Проклятие - да. Но - не вина. Ни его, ни ее вины нет в том, что их сегодняшние чувства - не те, что были семь лет назад, в весеннюю пору их любви. Просто сами они стали немножко другими. Закон изменчивости, великий закон природы! Все на свете подвластно ему, даже святая святых - любовь... Это жестоко, но так уж устроен мир.
Так устроен мир - но это жестоко!.. И когда в одном из двух, неразрывно связанных друг с другом, сердец медленно и в тяжких муках умирает земная страсть, и Любовь-Радость превращается для него в Любовь-Страдание - то другому сердцу лучше как можно дольше не знать об этом... Шелли, во всяком случае, сделает все возможное, чтобы жена не ощутила потери.
Какое все-таки емкое слово - Любовь! Тысячи граней, тысячи оттенков - от слепящей страсти до тихой, почти спокойной дружеской нежности. И шеллиевское глубокое, сложное, мучительное чувство к сегодняшней Мэри - это тоже любовь. Когда он говорит о жене: "моя самая любимая" - это правда; когда он говорит ей о себе: "твой верный и любящий" - это тоже правда. Но разве обязывает его верность порвать в своей душе те струны, которые Мэри уже не может заставить звучать?.. Любовь - не золото и не песок, объем которых уменьшается при делении; она вообще не есть что-то такое, что можно дать одному, только отняв у другого. Любовь в этом смысле подобна математической бесконечности: правила элементарной арифметики к ней не применимы.
Разве отнимает он что-нибудь у Мэри, если любит несчастную Клер как сестру, а милую чуткую Джейн Вильямс - как далекую недосягаемую звезду? От такой любви детей не бывает, от нее рождаются только стихи.
Джейн Вильямс... Живая весна, дивная фея волшебного сада... Легкие грациозные движения, прелестный голос (она поет еще лучше Клер), постоянная жизнерадостная безмятежность - все это как целебный бальзам действует на исстрадавшуюся душу.
Для Джейн, как прежде для Эмилии, Шелли был и останется преданным другом и бескорыстным рыцарем - какое бы развитие ни получило в будущем его чувство. Между ним и миссис Вильямс - преграда еще более непреодолимая, чем монастырские стены: она - жена друга. А у самого Шелли есть Мэри... Восемь лет назад - с Харриет - была качественно иная ситуация: там произошел полный духовный разрыв. А Мэри по-прежнему - самый родной человек, и ни за какие блага мира Шелли не согласился бы сделать ее несчастной... Годвиновские идеи весьма убедительны в теории, но на практике все гораздо сложнее.
Впрочем, Джейн Вильямс влюблена в своего мужа и к Шелли относится только как к другу. Это хорошо - иначе им, наверное, пришлось бы отказаться от постоянного тесного общения, сложившегося между двумя семьями за год знакомства. А так, раз она не страдает - он может позволить себе эту грустную радость. Рыцарю Эльфов вполне по силам и роль светлого духа из шекспировской "Бури": пусть Фердинанд и Миранда будут спокойны и счастливы - Ариель страстно желает добра им обоим, а самому ему нужна лишь возможность быть рядом, незаметно опекать и, когда на сердце особенно тяжко - немного отдыхать душой в атмосфере их свежего молодого счастья.
...А может, разумнее все-таки совсем устраниться? Или рана уже слишком глубока - вынешь кинжал, и сердце изойдет кровью?
Как-то с Шелли произошел один странный случай. У него начинался очередной припадок треклятой невралгии, и Джейн предложила свой способ борьбы с болью - посредством гипноза: она, оказывается, увлекалась животным магнетизмом. Поэт, как и в юности обожавший научные опыты, с готовностью уселся в кресло и предоставил себя в распоряжение экспериментатора. Джейн приказала ему закрыть глаза, а сама стала делать над его головой таинственные пассы, заклиная при этом: "Успокойся... Усни... Забудь боль... Забудь горе... Все хорошо... Все будет хорошо..." Шелли слушал - этот голос проникал очень глубоко, глубже сознания - слушал и медленно погружался в сладостную истому, в теплый, полный, безмятежный покой... Он словно растворился в этом покое, когда - уже словно из другого мира - вновь раздался голос: "Шелли, вам лучше?" - и он ответил: "Мне хорошо." - "Вы знаете, что может вас излечить?" - "То, что излечило бы меня - убило бы меня..." А потом его разбудили, и боли не было, и он узнал, что Джейн, действительно, задавала ему, усыпленному, вопрос о целительном средстве, и что он ответил вслух... Из какой темной глубины подсознания выплыл этот странный ответ и к чему он относился - к боли физической или душевной? Кто знает...
Гипнотические сеансы - с большим или меньшим успехом - повторялись потом не раз, а среди вороха стихотворений "К Джейн" появилось одно под названием "Леди, магнетизирующая больного":
"...Спи, спи сном мертвых или сном
Не бывших! Что ты жил,
Любил - забудь о том,
Забудь, что минет сон; не помни,
Что мир тебя хулил;
Забудь, что болен, юных дней
Забудь угасший дивный пыл;
Забудь меня - быть не дано мне твоей..."18
Шелли вздрогнул, очнулся. Закрыл окно. Вернулся к столу.
"Значит, что же: "Юных дней забудь угасший дивный пыл?.." Мудрый совет самому себе. Последуй ему - и будешь избавлен от боли. Ведь именно несоответствие между твоими идеалами и реальной жизнью есть главный источник страданий. Примирись - успокойся - усни. Ты же сам убедился, что изменить этот мир тебе не по силам: с таким же успехом ты мог бы добраться до Луны. Так зачем изводить себя понапрасну? Живи как все: стань благоразумным, самодовольным и... равнодушным к судьбам тех, кому в этом мире не повезло. Признай, что борьба за социальную справедливость, равенство, счастливое будущее для всех - бессмысленна и смешна. Забудь свою юность, забудь чужое горе, забудь мечту, забудь!" -
"Нет!.. Не могу. И если бы мог - не захотел бы. Я не променяю свою боль на покой и комфорт всеядного приспособленца - душу свою не предам. Лучше терпеть любые муки, чем перестать быть собой..."
5.
И вновь пришла весна.
Долгожданный Хант все не ехал, дело с журналом застопорилось. Байрон, по требованию Терезы оставивший работу над "Дон-Жуаном", переключился на драмы - в январе написал "Вернера", теперь обдумывает "фаустовский" сюжет о "преображенном уроде". Шелли работает над "Карлом I". Как и для "Ченчи", эталоном избран Шекспир, но это будет не драма страстей, а масштабная социально-историческая трагедия. Дело продвигается медленно - пока на бумаге лишь несколько сцен I акта - скорее всего потому, что автор чрезмерно строг к себе: "Гордость, погубившая Сатану, убьет и "Карла Первого", ибо его повитуха согласна быть ниже только одного - Того, кто сам возвысился над нами благодаря громам своим..."
Несмотря на некоторое недовольство Байроном - особенно из-за Аллегры, которая все еще оставалась в монастыре Банья-Кавалло - Шелли продолжал поддерживать с другом самые тесные отношения; он по-прежнему много времени проводил во дворце Лефранки, а с наступлением теплых дней (когда можно было не бояться простуды и ее неизбежного следствия - обострения невралгии) стал все чаще позволять себе верховые прогулки в обществе лорда и остальных друзей.
Одна из этих прогулок едва не кончилась для него трагически.
Произошло следующее. Вечером 24 марта, когда оба поэта, Пьетро Гамба, Трелони, Тафф и капитан Хэй, возвращаясь с лона природы, ехали вдоль городской стены, возле ворот Порта дель Пьoца в кавалькаду на всем скаку врезался мчавшийся галопом драгунский офицер; он столкнулся с Таффом и при этом не пожелал даже извиниться. Возмущенные такой наглостью, Тафф и Байрон потребовали удовлетворения. Драгун - как потом выяснилось, он был не офицером, а сержантом, но в суматохе пострадавшие этого не разобрали - драгун в ответ разразился потоком брани, заявил: "При желании мне ничего не стоило бы всех вас нанизать на шпагу, но довольно и того, что я вас арестую!" - и кликнул охрану ворот: "Арестуйте их!"
Англичане были безоружны. Взбешенный Байрон, воскликнув: "Попробуйте арестовать!" - дал коню шпоры и промчался мимо стражников; Пьетро удалось прорваться вслед за ним, но остальных задержали. Солдаты обнажили сабли. Произошло нечто вроде драки, в результате капитан Хэй получил серьезную рану в руку, а Шелли, который так рьяно защищал других, что упустил из виду собственную безопасность, был выбит из седла и едва не оказался под капытами лошадей.
Между тем Байрон, примчавшись во весь опор домой (палаццо Лефранки находилось, по счастью, недалеко от ворот), послал Лега сообщить властям о незаконных действиях драгуна, а сам, вооружившись, тотчас поскакал обратно - спасать друзей. По пути он встретил злосчастного забияку, изрыгавшего проклятия и грозившего ему саблей; все еще принимая его за офицера, Байрон спросил его имя и бросил ему перчатку; сопровождавший лорда слуга схватил лошадь обидчика под уздцы, но Байрон приказал ему не вмешиваться. Драгун поскакал прочь, но через несколько минут, проезжая мимо палаццо Лефранки, был неожиданно атакован: венецианец Тита, увидя его и вообразив, что он убил Байрона, в отчаянии пырнул задиру вилами.
Его рана - как и рана Хэя - оказалась не смертельной, однако это неприятное происшествие грозило поиметь ряд еще более неприятных следствий: Тита и Венченцо - другой слуга Байрона - попали в тюрьму, и надо было их оттуда вытаскивать, притом возникла опасность очередной высылки семейства Гамба; в общем, хлопот и треволнений Байрону и его друзьям хватило не на одну неделю.