|
|
||
Email: [email protected]
Книга вторая
Глава 7
Старая житейская мудрость поучает: уповая на лучшее, готовь себя к худшему, а иначе как бы потом не пришлось локти кусать из-за того, что, беспечно махнув рукой на первые, ещё такие робкие признаки притаившегося тяжкого недуга, проглядел в себе смертельную болезнь и вовремя не принял меры. Но не в русском бесшабашном характере было бы сеять вокруг своей персоны панику из-за какого-нибудь пустяка вроде кашля; а отпетые циники ещё и подзуживают: культивируя в себе чувство ответственности за своё самочувствие, смотри ненароком не накличь беды, а то ведь может статься так, что пустяшный кашель и впрямь обернётся чахоткой, и ничего другого не останется, как только горько сожалеть о случившемся.
Всё может статься... Всё может быть; сказано же: не зарекайся! Все под Богом ходим... Бедные, бедные люди, что осмелились появиться на свет так не вовремя, когда всё так зыбко, так причудливо и нереально! И не их вина, что в то время все они боялись тифа и искали у себя его симптомы, с опаской вслушиваясь в свой организм и до смерти пугаясь любой мало-мальски кислой отрыжки.
Вера, бывало, говорила:
- Забавно, что мы, русские, несмотря на наше любимое русское "авось", как нация ненасытная, любим всё перебарщивать. Подумаешь, тиф! Право же, как будто нам больше нечего бояться! Как будто нам больше нечем заняться, как только сидеть и ждать, какая ещё случится беда!
Говорила, как в воду глядела...
Всё может статься... Всё может быть; сказано же: не зарекайся! Все под Богом ходим...
Действительно, подумаешь, тиф! Мало ли на свете болезней - таких, что не приведи Господь! - и одному Богу известно, какая из них именно тебя сведёт в могилу.
Уму непостижимо, где и каким образом Вера с Ариадной почти одновременно умудрились подхватить менингит и угасли за каких-нибудь пять дней! Были и нету. Буквально вчера они порхали и радовались жизни, весело хлопотали по дому, а завтра их уже уложат в гробы, и будут они лежать с восковыми масками вместо лиц, готовыми растаять от любого прикосновения.
Только-только в жизни Стрельцовых началось всё налаживаться, и на горизонте вновь замаячили счастье и покой, и вот нате вам, пожалуйста!
Такое Викентию Павловичу и в кошмарном сне не могло привидеться: разом потерять и жену, и дочь. А вот случилось же!.. Божий промысел, говорят люди. Адочка, бедная девочка, ещё и жить-то толком не начинала; отошла в мир иной, не успев понять что к чему, настигнутая злым роком, как бабочка-однодневка. Но Вера?.. Почему она?.. Не иначе, как из врождённого чувства противоречия, унаследованного ею, разумеется, от матери Анны Павловны Мальцевой. Викентий Павлович давно подозревал, что этим опасным пороком грешила не только его жена, но и вся её непредсказуемая и сумасбродная ленинградская родня. Взять и умереть наперекор всем и, прежде всего, наперекор самой себе - это так похоже на Веру, этот воплощённый дух противоречий!
"Сгорели в одночасье", - так сухо, по давнишнему обыкновению подавляя в себе острое желание излить душу, рассказывал позже о жене и дочери Викентий Павлович, когда их внезапная болезнь и кончина уже отошли в прошлое и он был в состоянии говорить на эту тему.
Хоронили их на Боткинском кладбище. Было самое начало февраля, и для ташкентской зимы день выдался на редкость хмурым и холодным. Сквозь дымку в тусклом свете фонаря, одиноко висевшего на притолоке, просматривались смутные очертания громады церкви, сильно запущенной, обшарпанной, в грязных потёках и глубоких вмятинах. Широкая аллея, ведущая к церкви, сразу за кладбищенскими воротами тонула в поганой студенистой жиже, кое-где подёрнутой тонкой коркой льда. Колёса катафалка по ступицу увязали в грязи; по ногам сильно дуло; лёгкая завируха гоняла туда-сюда по дорожкам редкие одинокие снежинки.
Выкрашенная киноварью чугунная ограда, окаймляющая кладбище... Дорога с теснящимися у обочины тополями... Беспорядочные развалины каких-то непонятных строений... Возмущённо каркающие потревоженные вороны... Катафалк, покрытый чёрной саржей, отдающей конюшней... Корявое деревце плакучей ивы над разрытой могилой... На ближайшем к ней надгробии - мраморная фигура коленопреклонённого ангела... Взмокшие от пота лошади в чёрных попонах и с забинтованными траурными креповыми лентами бабками... Тихо ропщет вода в арыке... Гривы и чёлки у лошадей тоже чёрные, только у одной на лбу - звёздочка... Специально подобранные в масть лошади шумно принюхиваются, водят по ветру мягкими, влажными ноздрями, тихонько фыркают, раздумывая о чём-то своём, лошадином, и их тёплые бархатистые уши, изнутри поросшие розоватым нежным мхом, пугливо трепещут как натянутые струны, а от задрапированных в чёрное крупов вверх идёт душный пар. Вокруг мрачное, тягостное запустенье...
Вялая, смиренная, бледная как смерть Леля стояла у разверстой могилы среди обращённых к ней со всех сторон лиц, не зная, что ей подобает делать и как себя вести. Смысл происходящего доходил до неё смутно; всю мучительную боль невосполнимой утраты она ощутит после, сполна изведав, как невыносимая тоска день за днём, ночь за ночью раздирает на клочки её бедное маленькое сердечко, а тогда, на кладбище, она думала лишь о том, что полагается взять в руку горсть земли и бросить её в могилу мамы и сестрёнки. Так научила её Калерия Николаевна, папина добрая приятельница. Ещё полагалось, дабы мертвецы не беспокоили её в ночных кошмарах, подойти к усопшим вплотную и незаметно дотронуться до их ног; ну ладно, горсть земли она уж как-нибудь соберёт в пригоршню, но сделать это было уже выше её сил.
Из могилы, как из трухлявой бочки с дождевой водой, тянуло илом; внутри было темно и жутко; земля имела вид заиндевелых комьев бурого месива вперемежку с остатками сухой травы, мёрзлыми кореньями и какой-то мерзкой чёрной гнилью. Полуживая от страха, одурманенная специфическими запахами церкви и удушливым смрадом кладбища, Леля кое-как попыталась отковырять комок и больно ободрала себе пальцы. Несмотря на зверский холод, ладошка у неё была почему-то горячая и потная, и она всё время неловко вытирала её скомканным платочком, а потом - не дай Бог, кто-нибудь заметит! - боязливо засовывала испачканный платочек в рукав шубки.
Леле казалось, что панихида длится целую вечность. Зачем? Ведь её мама никогда не была набожной. А вот теперь?.. Эти люди, что собрались здесь, на церемонии прощания? Кто их звал? Все они были "ужасно добры", как сказала Калерия Николаевна, что пришли почтить память её мамы и сестрёнки и выказать ей сочувствие. Что им всем надо? Говорят и говорят, прямо как нанятые, щедро пересыпая свои речи красивыми словами. "Скорбим... безвременно скончавшиеся... в расцвете сил и красоты... земля пухом... светлая память... воздадим последний долг..." Боже мой, сколько же можно? Просто беда с ними! А прифрантились-то так, будто не на похороны, а на гулянку собирались! Всё-таки правильно умные люди подметили: нет на карте мира другой такой страны, где бы умели столь же красиво и со вкусом печалиться, сколь отчаянно веселиться. Вот сейчас всё закончится, они всем скопом выйдут за кладбищенские ворота, церемонно откланяются, разбредутся по домам и думать забудут о её маме и Аде. Закопали и ладно. Всё шито-крыто. Их смерть для них ровным счётом ничего не значит и только бедной Леле на свете есть дело - живы они или мертвы. Честное слово, сил больше нет стоять и слушать эти их умные речи! Ну, как они не понимают, что своими бездушными избитыми фразами они только оскверняют строгое величие и трагизм смерти!
Пронзительные рыдающие вопли очередной ораторши - Леля знать не знала эту худосочную даму в мехах и в чёрной шляпке, фасоном напоминающей опрокинутый рогами книзу полумесяц, и до сего дня никогда не видела - неприятно резанули её по ушам. В замогильной тиши кладбища голос незнакомой дамы звучал так, словно это дождь барабанил по оцинкованному корыту, - тошно было слушать.
Не скорбь и не боль от непоправимого несчастья снедали Лелю, а жуткий стыд, но она бы сквозь землю провалилась, если б кто-нибудь сейчас смог прочитать её заповедные мысли. Мамы нет, Ады нет, а мир остался прежним, всё идёт своим чередом, и даже небеса не обрушились ей на голову. Нестерпимо думать об этом! Почему Аде, а не ей, приспичило в тот злополучный день сопровождать маму на Воскресенский базар, где они, надо полагать, и подцепили эту заразу. Почему Аде, а не ей суждено было умереть? В этом выборе судьбы ей виделось что-то сакральное, неумолимое, непостижимое и всё же несомненное. Значит, так надо. Так было угодно Богу.
Сколько она себя помнила, в их совместных детских проказах всегда верховодила Ада, и даже вопреки тому, что они появились на свет в один и тот же день и час, и были похожи как две капли воды, в том, что касалось их поведения, привычек или повадок, из них двоих Ада всегда казалась старшей сестрой. Ада - живая, деятельная, жизнерадостная, по любому поводу готовая хохотать до упаду, но при всём том практичная, рассудительная и благоразумная - в маму, и тихая, кроткая, задумчивая Леля - они так же мало походили друг на друга, как бурная горная речка, сверкающая в лучах солнца, и сумеречное лесное озеро в безветренную погоду; и всё же они были не просто неразлучны, они не могли существовать друг без друга.
- Мама! Ада! - беззвучно шептала Леля. Дурнота накатывала на неё волнами, и временами ей казалось, что её прямо сейчас на виду у всех стошнит. Только этого конфуза ей ещё не хватало! Ей стало нестерпимо досадно на самою себя. Потом её внезапно прошиб холодный пот, и на лбу выступила отвратительная липкая испарина. Чувствуя, как озноб начал пробирать её даже сквозь плотный мех шубки, Леля с опаской поёжилась.
Чтобы как-то снять накал, она в очередной раз сглотнула набежавшую тягучую слюну и, неожиданно расхрабрившись, подняла глаза. И тут вдруг она увидела отца - его недоумённое лицо, его широко открытые невидящие глаза, полные отчаяния и одновременно потерявшие интерес ко всему на свете. Леля ужаснулась. Какой у него дикий вид! Будто фасад старого нежилого дома, всеми покинутого, нетопленного, с пустыми глазницами окон и наглухо заколоченными дверьми.
Позади отца, хоронясь за его спиной от любопытных глаз, беспардонно вылупившихся на него со всех сторон, с какой-то немыслимо кривой рожицей стоял её старший брат Саша и что-то пережёвывал во рту, скрипя желваками. По наущению всё той же Калерии Николаевны он снял с головы свою кепку и теперь немилосердно мял её руками и крутил, будто задавшись целью скрутить её в тугую трубочку, пока - хрясть! - не сломал-таки козырёк. Лелю взяла досада на брата. Что он такое делает со своей кепкой? Незаметно она метнула в Сашу уничтожающий взгляд: доигрался! Вот недотёпа! Вдобавок к этой несчастной кепке её брат то нелепо дёргал коленкой, то, как старый дед, кряхтел и громко хрустел суставами и ещё вытворял невесть что. Да как он может?.. И тут внезапно её озарило: пока она тут стоит и как курица-несушка в навозной куче тупо копается в своих чувствах, изнемогая от раздражения, бедный Саша, пытаясь совладать с горем, отчаянно тужится, чтобы не опростоволоситься на людях, дабы никто не заподозрил в нём слюнтяя и размазню. Не подобает взрослому парню плакать на людях... Маме бы это не понравилось... Что бы она сказала, увидь сына в слезах? Как бы то ни было, самое главное, не допустить себя до позора! Уж такая она была вся - мятежный дух заносчивости и гордыни, которые она у себя в семье, как истинный стоик, возвела в добродетель! Никто не должен знать - а особенно весь этот пришлый люд, - что с ними, Стрельцовыми, сейчас происходит. И хотя Леле от природы было отпущено не так уж много нежности, а сострадание было и вовсе не по её части, - она ласково подумала о брате: "Дурашка маленький! Поплачь - легче станет", - но тут же себя сердито одёрнула: "Не умничай! Нашла место..."
За последние дни она сама так выбилась из сил и отупела, что в голове у неё вместо мозгов была одна каша, но хуже всего было то, что в её бедном маленьком сердечке поселилось угрюмое ожесточение, так что слезам там места не было вовсе, и, мысленно утешая брата, сама она поплакать, чтобы легче стало, никоим образом бы не смогла. Слёзы пришли после...
Когда наконец всё закончилось, Викентий Павлович, бережно поддерживаемый под руку вездесущей Карелией Николаевной ("Прямо как немощный старик", - подумалось Леле), безропотно позволил ей увести себя с кладбища и даже ни разу не оглянулся. Эта Карелия Николаевна просто невозможна! Леля папину приятельницу недолюбливала; её раздражало то, как та, пусть и по-товарищески, но уж очень назойливо пеклась об её отце. Уж не думает ли она, что без её поддержки он грохнется оземь, закричит, забьется в плаче?!
Домой Викентий Павлович возвратился ни на что негодный, и на поминках всем распоряжалась соседка Стрельцовых Шура Сычова. Не выказывая ни малейшего признака неловкости, она жарила, парила, встречала, провожала, угощала и, как это спокон веку водится у охочих до выпивки русских, наливала и подносила стопочку, да и сама была не прочь пропустить рюмочку-другую. Уж что-что, а это дело она умела! У таких разбитых бабёнок прыти всегда хоть отбавляй!
А Викентий Павлович сидел на своём всегдашнем месте в углу дивана (отчего пружины с той стороны слегка продавились, и пообтёрся рисунок на голубовато-дымчатом дамаске), неподвижный, словно изваяния, с окаменевшим взглядом и неосознанным ощущением, что его, как старую, отжившую свой век, вещь швырнули прочь за ненадобностью. "Точно пришибленный," - глядя на отца, думала Леля. Своим замороженным видом и водянисто-мутными глазами он ей до смешного напоминал снулую рыбу, выброшенную беспощадным прибоем на песчаную отмель. Взяв себе за правило ни при каких обстоятельствах не обнажать свои чувства и ни с кем не обсуждать их, он и в горе предпочитал всё держать в себе.
За хлопоты соседка - вот напористая баба! - выцыганила у него Верину шубку из чернобурки, шляпку-"таблетку" из шелковистой материи с искрой, отороченную таким же мехом, - Вера её всегда надевала чуточку набекрень - и что-то ещё из мелочи, он уже не помнил, что именно; и тон при этом у неё был такой развязный, что в первый момент он даже опешил. С тех пор, как Сычиха раскроила череп их коту Персею, за ней стало водиться одно странное обыкновение: всякий раз, когда Вера надевала шубку, она не упускала случая съязвить: "Ишь, барыня пошла! У богатых людей оно так", - что Вера благоразумно старалась не замечать. И надо было видеть, какими жадными глазами провожала Сычиха Веру - так голодные псы следят за приманкой. Ясное дело, на эту шубку она уже давно положила глаз. Губа не дура!
Шубку Викентию Павловичу было жалко - претенциозная вещь! Во всём Ташкенте не сыскать ещё одной такой! Вера ею очень дорожила и напропалую в ней фасонила, а в межсезонье хранила в гардеробе из морёного дуба, укутав в чехол и хорошенько припорошив американским патентованным порошком с особенным, едким запахом, отпугивающим моль. К шубке Вера всегда надевала белые шёлковые чулки, узконосые чёрные лакированные башмачки с серыми рантами и кожаными пуговками россыпью, длинную юбку в обтяжку из ворсистой шерсти, а волосы с боков поднимала и закалывала серебряными шпильками. В своё время шубку они вместе заказывали у скорняка в Старом городе, на крутой немощёной улочке без названия. Знатный был скорняк, насколько ему помнилось, и цену себе знал! Сколько пришлось его уламывать, чтобы шубка поспела к сроку; ибо даже в те дни иметь хорошего скорняка было не пустяк; это всё равно, что иметь собственного павлина в саду.
А шляпку с дымчатой опушкой, точно сбрызнутую лунным светом, смастерила модистка-француженка - как бишь её там звали? - с Первушки. Эта долговязая модисточка, цветом лица неприятно напоминавшая бледную поганку, как и её шляпный салон, была вся - воплощение модных веяний, кокетства, радушия и любезности. Модное, скроенное во французском вкусе платье болталось на ней мешком, но в этом, безусловно, чувствовалось что-то шикарное. Уж сколько лет прошло, а Викентий Павлович до сих пор помнил донельзя оголённую спину француженки и чёрные мясистые родинки, что кучковались у неё под левой лопаткой.
"Если уж говорить начистоту, ну куда Сычихе, этой старообразной клуше, такая шубка и такая шляпка? - сварливо размышлял он. - Да она бы в них выглядела так же нелепо, как если бы кому-нибудь от нечего делать вздумалось взнуздать корову. Хотя есть ещё Танька Сычова, рано созревшая, рыхлая девица. Может, Сычиха старается для дочери, пусть той всего-то от силы лет пятнадцать?"
Как бы там ни было, не решаясь оспаривать шубы, в великом смятении чувств, а по совести говоря, попросту одурев от Сычихиной наглости, он покорно и безропотно вынес всё и отдал Сычихе, хотя ему и казалось богохульством делать это, не говоря уже о том, что ему было бы неприятно видеть на ней Верины вещи. А куда ему было деваться? Не отдашь по-хорошему, не ублажишь ведьму, так наживёшь себе лютого врага, но - Боже милостивый! - как же ему хотелось наподдать ей вслед!
И вот острая, гнетущая тоска воцарилась в доме Стрельцовых. Их осталось только трое; и отныне их домом правило чудовищно убийственное молчание - правило самовластно и безраздельно. И как знать, может, так и жить Викентию Павловичу до скончания века в этом мрачном, опустевшем доме вместе с сыном и дочерью, когда б вслед за слякотной и промозглой зимой не пришла отчаянная ташкентская весна и нелёгкая не принесла б из Ленинграда тёщу Анну Павловну Мальцеву.
Они её звали к себе, что правда, то правда; но никак не ожидали так скоро...
Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души"
М.Николаев "Вторжение на Землю"