На полевые работы в дальнее отделение подшефного совхоза мы ехали в открытом кузове грузовика. В те времена это было неписаным правилом: помощь селу. Тридцать молодых рабочих попрощались со своими станками на две недели.
Вскоре колёса машины покатились по пыльному проселку среди бескрайних полей, размежеванных непролазными лесополосами.
Солнце близилось к полудню. Июньский зной вступал в свои пределы.
Разогретая зноем шелковистая пыль взрывалась под колесами машины, клубилась, как дым, и длинным рыжим шлейфом тянулась следом. На белёсом небе ни облачка. Только раскаленное добела солнце. Оно в гордом одиночестве царило над полями, и распекало все кругом. Земля дышала жаром натопленой печи. Питьевая вода в алюминиевом бидоне сделалась горячей. От встречного обжигающего ветра пересыхало во рту. Пахло пылью, резиной, бензином. А по бескрайней равнине всё бежали и бежали поля за полями. И это всё возделали и засеяли люди!
Длинные тени потянулись от тополей и телеграфных столбов, когда машина остановилась у нового здания сельской школы. Высокое, белокаменное под красной черепичной крышей строение большими окнами весело смотрело на просторный двор, будто любовалось свежей зеленью травы и глянцевой листвой молодых тополей. Они стройной шеренгой отделяли двор от дороги.
Посреди двора сонно бормотал овальный фонтан. В бассейне с изваяниями зеленых лягушек по периметру, торчал высокий каменный цветок из бурого крымского туфа. С лепестков цветка лениво капала прозрачная вода. Светясь и переливаясь бриллиантами, капли звонкими всплесками призывали тишину прислушаться к музыке воды. Она звучала и для путников, приглашая прикоснуться к свежести и прохладе. И мы нетерпеливо бросились к фонтану.
Из неглубокой чаши, наполненной до краев сверкающей водой, на нас лазурными глазами глядели Посейдон и две нимфы. Солнечные блики весело искрились на мозаике и оживляли ее. Нимфы, будто живые, шевелились. Они повиливали темно-серыми хвостами, блистая серебристой чешуей, а Посейдон, в золотистом халате, свирепо насупившись, грозил им серебристым трезубом.
Мы плескались, точно малые дети.
Веселье наше затихло, когда пришел управляющий отделением совхоза. Крепкий загорелый мужчина лет сорока, невысокого роста, в линялом картузе и такой же линялой голубой рубахе сипловатым голосом, улыбаясь, поздоровался. От него пахло солнцем, ветром и табаком. Он объявил задание, распределил работу. Оставалось назначить повара и водовоза. С поваром дело решилось быстро, а с водовозом возникла заминка. Ведь все мы дети города, а тут нужно управляться с лошадьми.
- Кто в селе вырос? - негромко спросил управляющий.
В наступившей тишине я робко поднялся.
- Что так несмело? - доброжелательно улыбаясь, спросил он. - Пойдем на конюшню. С конюхом познакомлю... и бог вам в помощь...
Шли молча. Благо идти не очень далеко.
За соседним проулком на склоне широкой балки виднелись добротные старинные конюшни. Перед ними зеленела роскошная крона столетнего каштана. В его густой тени приютилось летнее стойло, где похрустывая овсом и свежим сеном, стояло на привязи десятка два лошадей. По большей части работяги, не породистые лошади, но две кобылицы - пегая и каурая - настоящие красавицы. Крутогривые, крепкие, на тонких ногах они рвались на свободу. Управляющий заметил моё восхищение.
- Это наша гордость!.. Правда, норовистые - зато порода! Донские!.. Их недавно привезли. Вот бы им жеребчика... да только трудно это в наше время - с горечью сказал управляющий, глядя куда-то вдаль, на зелень волнующейся нивы.
- Была бы моя воля - продолжил он - во всех хозяйствах обязал бы держать лошадей. Помощники в селе - незаменимые!
Из низенькой глинобитной сторожки, прилепленной к южной стене конюшни, вышел невысокого роста седой цыган. Он был в армейских галифе и в резиновых галошах на босую ногу. На голове нечесаная седая шапка кучерявых волос. Расхристанная, видавшая виды, малиновая рубаха навыпуск, раздувалась на ветру, отчего цыган казался еще шире и ниже ростом.
- Надолго? - хрипловато буркнул он, облокачиваясь на телегу, и протянул мне короткопалую широкую ладонь.
- По договору до уборочной, - ответил за меня управляющий.
Цыган крепко пожал мне руку, пристально посмотрел на меня и, блеснув в улыбке прокуренными зубами, спросил:
- А ты хоть когда на коне сидел?
- Да... приходилось в детстве... но без седла... и в ночное ходил... и... - занесло меня.
- Ну, поглядим, с какой стороны ты к лошади заходишь! Ну-ка выведи вон ту мышастую со звездой на лбу - скомандовал он, усаживаясь на телегу.
- Давай закурим, Никанорыч? - попросил он управляющего. Тот, молча, протянул ему пачку "Беломора" и продолжал наблюдать за мной.
Я искренне пожалел о своем заносчивом признании про ночное, но было поздно.
Лошади одна за другой подымали свои головы от кормушки и с любопытством разглядывали меня. Мышастая с белой отметиной на лбу отрешенно уставилась на меня своими темными бархатными глазами с каким-то необъяснимым спокойствием, даже безразличием. Видать нелегкая была у нее жизнь и приучила ко многому. Я ласково погладил ее белую отметину, затем нежно похлопал по щеке. Она покорно склонила голову и потянулась ко мне, принюхиваясь.
- Славная, ты моя, славная, добрая! Не волнуйся! - проговорил я, как мог, спокойнее, хотя голос подрагивал. - Хорошая ты моя, славная!..
Раза два она фыркнула и доверительно ткнулась мордой в мою ладонь.
Я обошел лошадей сзади, протиснулся между теплыми боками вороной и мышастой, заправил удило, и стал рассупонивать поводок. Мышастая покорно выполняла все мои требования.
- Эй, постой, разнуздай её... и привяжи повод, как было! - крикнул Похомыч. - С тобой все ясно! Иди покури.
Когда я подходил к телеге, где курили Пахомыч с управляющим, руки мои еще дрожали, взмокшая рубаха прилипла к спине и мелкие капельки пота выступили на лбу.
- А откуда ты знаешь кличку мышастой? - неожиданно спросил цыган.
- Какую кличку? - удивился я.
- Ладно, тебе, не темни! Откуда говорил ей Слава... Слава?.. - кинув быстрый взгляд на управляющего, переспросил он.
- Да не Слава, а славная... - улыбнулся я.
Управляющий весело захохотал, попрощался с нами и ушел.
Короткий летний закат алел во всё небо. От скуки и одиночества Пахомыч разговорился. Из недолгого путаного рассказа его, я узнал, что после возвращения с фронта, он нашёл одни руины родного села и той кузницы, где работал до войны. Ни одной живой души в том селе не осталось. И в соседних сёлах никто не мог толком рассказать, куда подевались цыгане и его, Пахомыча, семья. Ни братьев, ни сестёр, ни родителей даже в Сибири не удалось найти. После долгих странствий и мытарств он нашёл пристанище в этом отделении совхоза. Гуртом сельчане слепили ему эту глинобитную сторожку, и уже больше 20-ти лет живёт он бобылём.
- А почему сам?.. - спросил я.
- Жениться не могу... вот моя объявится с сыновьями... и что тогда?..- грустно заключил Пахомыч.
Наступила долгая пауза.
Мы сидели на телеге до самой темноты, молчали, курили. Каждый думал о своём.
- Ну, я пойду. Завтра рано вставать... - и протянул Пахомычу руку.
- Не отчаивайся! Всё будет так, как будет, а это всегда лучше чем вчера, - сказал он, крепко пожимая мне руку, и поплёлся, шаркая галошами, в свою тёмную сторожку.
На следующий день, чуть свет, я примчался в конюшню.
Цыган уже топтался у кормушек породистых кобилиц. Я вывел Славу из стойла, напоил её, и стал неуклюже запрягать в двуколку с большой деревянной бочкой. Пахомыч искоса поглядывал в мою сторону и только после того, как я неумело затягивал хомут, подошёл и показал, как это правильно делать.
- Ничего, ничего... не отчаивайся!.. не святые горшки лепят. Всё будет у тебя хорошо. Главное уздечку ласково заправляешь... лошади не больно... - и пошёл заниматься своим делом.
Так, пошли мои трудовые будни водовоза. Вставать мне приходилось раньше всех. Каждое утро, когда багровое солнце только-только высовывало макушку из-под лиловой черты горизонта, Слава лёгким ржанием радостно встречала меня. Она нетерпеливо топталась, тихонько похрапывала, и, стоило отвязать поводок, сама ловко выходила из стойла и подходила к двуколке. Мне оставалось накинуть хомут и зануздать её.
Воду всегда мы привозили в поле, свежую, студеную. Все были очень довольны, ибо Слава бережно ступала между рядками так, что ни одно растеньице не затопчет. Очень мы с ней подружились. Но не бывает бесконечных идиллий.
Настало время прощаться. Слава, чуя горечь разлуки, смотрела на меня так печально и жалобно, что если бы умела говорить словами, то произнесла бы негромким ржанием: "Останься, мне будет скучно и одиноко..."
Так и случилось: она протяжно и очень грустно заржала.
- Даже скотина доброту и ласку уважает, - пробубнил Пахомыч, - иди уже, не трави душу!
С тяжелым сердцем я уходил от них навсегда.