Заслышав шаги, мы с Матрасом разом присели, утонув в тени кладбищенской стены, сложенной из валунов. В свете фонарей качавшихся у железнодорожного переезда, на тропинке показался отец Матраса. Он промышлял тайной продажей немецкий надгробий литовцам и всякого, кто появлялся вблизи кладбища с ломом или лопатой, грозил скормить свирепым призракам, которых приваживал мухоморами.
-- Пошли, -- прошептал Матрас-младший, когда отец скрылся в темноте. -- Туда.
Пригибаясь, мы пробрались между ржавыми покосившимися оградами в глубину кладбища. Присев на корточки, осветили карманными фонариками серую гранитную плиту, покрытую пятнами лишайника. В прошлый раз после долгих усилий нам удалось сдвинуть ее. Однако и теперь понадобилось не меньше часа работы, прежде чем в образовавшуюся щель смогли протиснуться тощие тринадцатилетние гробокопатели. Еще полчаса ушло на то, чтобы при помощи плоскогубцев и отвертки снять тяжелую крышку с гроба, стоявшего на высоком кирпичном цоколе.
-- Теперь включаем, -- сказал Матрас.
-- Раз, два! --- скомандовал я и нажал кнопку фонарика. Перед нами со сложенными на груди руками лежала юная девушка. На верхней ее губе, ближе к углу рта, пушилаоь родинка. На ней было белое платье, сотканное то ли из паутины, то ли из той материи, из которой кроят крылья бабочек, и белые же туфли с золотыми каблуками. На левом запястье тикали крохотные часики в форме сердца.
-- Как живая, -- проговорил Матрас таким голосом, словно язык у него был из бумаги. -- Тикает.
6
Девушка вздохнула, и в тот же миг воздушное платье и гладкая кожа превратились в облако пыли, которое медленно осело вдоль узловатого позвоночника. Мы завороженно смотрели на пыльный желтый скелет, на нелепо торчавшие белые туфли с золотыми каблуками, на часики в форме сердца, продолжавшие тикать, на густые волосы, в которых, как в гнезде, покоилось темно-желтое яйцо черепа. Из черной глазницы вдруг выпорхнул крошечный мотылек.
Матрас испуганно выругался.
Мой мочевой пузырь сжался, и я едва успел сдернуть штаны.
Матрас торопливо снял со скелета часы, цепочку с крестиком, бледное колечко. Мы выползли наверх и изо всех сил налегли на плиту. Наконец она встала на место.
-- Фонарик! -- вдруг вспомнил я. -- Фонарик там остался. В гробу.
-- Ладно. -- Матрас сунул мне часики. -- Пусть там светит, чтоб ей веселее было.
Спустя три года через кладбище прошли экскаваторы, оставившие после себя глубокие ямы для опор теплотрассы. Школьники таскали черепа и кости, чтобы попугать учителей и ровесниц. Рабочие гоняли мальчишек за вином. Наш кумир Саша Фидель, двухметровый детина с черной курчавой бородой и щербатой бандитской улыбкой, прежде чем приложиться к бутылке, смешно крестился: чтобы кладбищенские призраки не наслали на него икоту. Однажды вечером его экскаватор вспыхнул и в несколько минут сгорел вместе с заснувшим Сашей. Утверждали, что, когда обугленное тело вытащили из кабины, умирающий выдохнул черную бабочку, которая, покружив над людьми, растворилась в темноте. Сашу похоронили на новом кладбище. Старое забросили.
Я родился в Калининградской области через девять лет после войны. С детства привык к тому, что улицы должны быть мощены булыжником или кирпичом и окаймлены тротуарами. Привык к островерхим черепичным крышам. К каналам, шлюзам, польдерам, к вечной сырости и посаженным по линейке лесам. К дюнам. К морю, чьи плоские воды незаметно переходят в плоский берег. И я не знал иного способа постижения этого мира, кроме сочинения этого мира. Однажды я узнал, что родной мой городок когда-то назывался не Знаменском, а Велау. Жили здесь немцы. Была здесь Восточная Пруссия. От нее остались осколки -- эхо готики, дверная ручка причудливой формы, обрывок надписи на фасаде. В отличие от осьминога, бездумно занявшего чужую раковину, мне нужно было хоть что-нибудь знать о жизни, которая предшествовала моей и создала для моей жизни форму. Учителя, вообще взрослые, были неважными помощниками. Не то что они не интересовались прошлым этой земли, нет, -- но им было некогда, да и потом, им
7
сказали, что чужое прошлое им не нужно. Был тут "оплот милитаризма и агрессии", жил и умер Кант -- и довольно. Пруссов -- предшественников немцев на этих землях -- почему-то считали славянами. Старожилы утверждали, что вот это здание было городской школой, а это -- пересыльной тюрьмой. Или наоборот. Некоторые глухо вспоминали о недолгой поре, когда русские и немцы жили вместе, а потом немцев вывезли невесть куда, вроде бы -- в Германию. Земля стала нашей. Отныне и навеки -- гласила истина, безвкусная, как речная галька. В немногих книгах сообщалась жалкая толика сведений: завоевание Орденом прусских земель, основание Кенигсберга, разгром тевтонов на полях Грюнвальда-Танненберга, Петр Великий в Восточной Пруссии, русская атака под Гросс-Егерсдорфом, французская атака под Фридландом, Тильзитский мир, август Четырнадцатого, апрель Сорок Пятого... А жизнь? Что это была за жизнь? Старожилы пожимали плечами. Рассказывали о страсти немцев к рытью подземных ходов. О янтарной комнате. Тротуары мыли с мылом. Рыбаки шатались от голода, но весь улов сдавали властям. Потом их депортировали. Все. Десяти-двадцати-тридцатилетний слой русской жизни зыбился на семисотлетнем основании, о котором я ничего не знал. И ребенок начинал сочинять, собирая осколки той жизни, которые силой его воображения складывались в некую картину... Это было творение мифа. Рядом -- рукой подать -- был заколдованный мир, я жил в заколдованном мире, -- но если русский человек в Пскове или Рязани мог войти в заколдованный мир прошлого, принадлежавшего ему по праву наследства, -- кем был я здесь, человек без ключа, иной породы, иной крови, языка и веры? В лучшем случае -- кладоискателем, в худшем -- гробокопателем. При первом же вздохе девочка Пруссия обращалась в прах. Я слышал песнь скорби, которую пела горстка всадников в белых плащах, покинувших дорогую родину и пришедших в Пруссию -- страну ужаса, в пустыню, где бушевала страшная война (так писал летописец крестоносцев Петр Дюсбургс-кий). Гремели пушки, стрелявшие ядрами, высеченными в моренах доисторических ледников. Ползли в тумане ганзейские караваны. Сам дьявол в образе чудовищной Рыбы являл свой хребет над равниной Фришес-Гафф. Цвел боярышник. Шиповник. Пахло яблоками. Во всех временах этой вечности шел дождь, колеблемый ветром с моря. Прусское время...
Я жил в вечности, которую видел в зеркале. Это была жизнь, которая одновременно была сновидением. Сновидения созданы из того же вещества, что и слова.
В предисловии к "Мраморному фавну" Генри Джеймс писал об Америке, о том, как "трудно написать роман о стране, где нет теней, нет древностей, нет тайны, нет ничего привлекательного, как
8
и отталкивающе ложного, да и вообще ничего нет... кроме ослепительного и такого заурядного сияния дня; а именно так обстоит дело на моей обожаемой родине". Именно так, казалось мне, обстоит дело и на моей обожаемой родине. Там, где я родился. Тени и тайны принадлежали чужому миру, канувшему в небытие. Но странным образом эти тени и тайны -- быть может, тень тени, намек на тайну -- стали частью химии моей души. Одно время я терзался раздвоением. Ребенком я гордился победой славян и литовцев под Грюнвальдом -- и одновременно горько сострадал судьбе Ульриха фон Юнгингена, гроссмейстера Ордена, павшего в отчаянной схватке с поляками и похороненного в часовне замка Бальга, на берегу Фришес-Гафф. Позднее я понял, что русский интеллигент в XX веке поставлен точно в такое же положение относительно русского прошлого. Наверное, тогда же пришло понимание того, что сновидения национальности не имеют. Слова -- слова -- имеют, но не Слово, стирающее различия между Шиллером и Эсхилом, Толстым и Гельдерлином, более того, между живыми и мертвыми -- между читателем и давно умершим писателем. Писатель, то есть сновидец, живет не в Знаменске или Велау, но там и там одновременно, -- но в России, Европе, в мире. На вершине холма под Изборс-ком, который называют Труворовым Городищем, я испытал те же чувства, что и на мысе Таран, на самом западе России.
У моей малой родины немецкое прошлое, русское настоящее, человеческое будущее.
Через Восточную Пруссию немецкая история стала частью истории русской. И наоборот. И это закономерно, если вспомнить, каким гигантским перекрестком крови всегда была земля между Вислой и Неманом.
Та девочка, покой которой мы с Матрасом нарушили, была невестой. Именно невестой: не чужой, но и не женой. Между живыми и мертвыми существуют отношения любви как высшее проявление памяти, то есть отношения идеального жениха и идеальной невесты. И именно Слово -- та печь, где любовь становится скрепляющей нас известью. В одном из своих стихотворений Рильке выразил это чувство лексическим приемом -- Ichbinbeidir -- Ястобой.
В оде "К радости" Шиллер так пишет об этой божественной силе:
Власть твоя связует свято Все, что в мире врозь живет:
Каждый в каждом видит брата Там, где веет твой полет.
Обнимитесь, миллионы! В поцелуе слейся, свет!..
Через полтора столетия ему откликается другой немец -- Готфрид Бенн -- стихотворением с красноречивым названием "Целое":
Сперва казалось: цели ждать недолго, Еще яснее вера будет впредь. Но целое пришло веленьем долга И, каменея, должен ты смотреть:
Ни блеска, ни сияния снаружи, Чтоб напоследок броситься в глаза. Гологоловый гад в кровавой луже, И на реснице у него -- слеза.
В XX веке люди вновь осознали как неизбежность устремления к Целому, так и то, что путь этот -- путь трагический, путь через разлад, который, как ни парадоксально, является источником нашего стремления к Целому. Быть может, единственным источником.
Той девочки, разумеется, никогда не было. Это миф, один из мифов моего детства. Но часы -- ее крошечные часики в форме сердца -- продолжают идти (сколько времени? -- вечность). Цветет родинка в уголке рта. Выпархивает из глазницы мотылек -- черная бабочка сновидений.
"Мы созданы из вещества того же, что наши сны..." Это Шекспир. Кажется, англичанин, что, впрочем, несущественно в мире вечности -- в Доме моей невесты...
ОТДЫХ НА ПУТИ В ИНДИЮ
Некоторые утверждают, что теплохода "Генералиссимус" никогда не было. Это не так. Корабль был, и какой: самое большое в мире судно, чьи гребные винты выплескивали из берегов Волгу; его тоннаж составлял 88 тысяч брутто-регистровых тонн. Строили его с вполне определенной целью. Перед экипажем была поставлена задача: достигнуть берегов Индии и открыть там город Багалпур, находящийся в округе Орисса, в Западной Бенгалии, на реке Ганг и железнодорожной линии Калькутта -- Дели, население -- около 69 тысяч жителей (по состоянию на 1921 год); вывоз: рис, пшеница, кукуруза, горох, просо, индиго. Запланировано было также по пути открыть Францию, территория которой 550.965,5 квадратных километров, население 41.834,9 тысяч человек, из них 760 тысяч итальянцев и 67 тысяч русских, индекс резиновой промышленности (первый квартал 1935 года к уровню 1913 года) -- 760, текстильной промышленности -- 61.
Экипаж был укомплектован опытными моряками, учеными, военными, а также пышущими здоровьем колхозницами из спортобщества "Динамо" и писателями в звании от майора и выше -- сообразно заслугам перед отечественной словесностью. Пароход загрузили провизией, живым скотом и птицей, самыми крепкими в мире велосипедами "ЗИФ" и лучшими в мире галошами фабрики "Красный треугольник".
1 июля 1952 года "Генералиссимус" двинулся из Москвы по направлению к Балтийскому морю. На палубах беспрестанно играли духовые оркестры. Через каждые полчаса украшавшая нос судна бронзовая сирена с плоским монгольским лицом и острыми собачьими сиськами исполняла "Марш энтузиастов". За кормой вздымался алый от рыбьей крови пенный бурун. Горели золотом на солнце кра-
11
сиво зарешеченные иллюминаторы. С бортов свисали пышные гирлянды цветов, которые было нипочем не отличить от живых. Именно таким -- не корабль, а полная чаша -- и увидели мы теплоход "Генералиссимус" ранним августовским утром 1952 года.
Многие и тогда и позже гадали: почему именно в нашем городке капитан "Генералиссимуса" решил сделать короткий привал. Ларчик открывается просто, если рассмотреть все обстоятельства:
предпоследний город перед выходом в открытое море; удобная пристань, где баржи-самоходки все лето грузятся отличным песком и высококачественным гравием, запасы которого в окрестностях -- едва ли не самые большие в районе, а может, и в мире; баня на шестьдесят помывочных мест; две столовки -- Красная и Белая;
бумажная и макаронная фабрики; другие предприятия легкой и пищевой промышленности; средняя школа с часами на башенке, в которой проживает ржавый Золотой петушок; школа-интернат для умственно неполноценных детей, куда многие записывают своих чад задолго до их рождения; парикмахерская, где до избрания на пост председателя поссовета (официально, на бумаге, наш город почему-то числился поселком городского типа) трудился Кальсо-ныч; дурочка Общая Лиза, употреблявшаяся как дворник, говновоз, рассыльная, а иногда и как милиционер, если участковый впадал в очередной запой; ее дочь от неведомого отца -- Лизетта, щеголявшая зимой и летом в сшитом из заплатанных простыней балахоне, чтобы вернее ощущать себя вольной птицей попугаем и не создавать трудностей мужчинам, на просьбы которых она охотно откликалась; дед Муханов, из упрямства и вредности вознесший дощатую будку туалета выше черепичной кровли своего дома, укрепив ее при помощи жердей и ржавых труб, перевязанных проволокой (и дважды в день с немалым риском для жизни дед поднимался в свой скворечник по шаткой лесенке, и через минуту зоркие жители городка могли издали наблюдать за полетом экскрементов из дырки в полу будки -- в ржавый таз на земле); удобные улицы, вымощенные булыжником и поставленным на торцы кирпичом; водопад на Лаве; шлюзы на Преголе; устойчивая телефон-но-телеграфная связь с близлежащими и отдаленными населенными людьми пунктами; изобилие парного молока, собак, майских жуков, а также яблок сорта "белый налив"; наличие в болоте возле бумажной фабрики настоящего водяного, чьи необыкновенные мужские достоинства вызывали справедливое негодование женщин, сравнивавших их с достоинствами своих мужей, -- словом, если все это честно суммировать, становится ясно: нет ничего странного в том, что ранним августовским утром белоснежный гигант, спрямивший на всем ее протяжении русло узенькой речушки и выда-вивший из нее всю
12
воду, отшвартовался у нашей пристани под приветственные крики Кальсоныча, Общей Лизы, Лизетты, деда
Муханова и других жителей, числом более пяти тысяч (без заключенных местной тюрьмы).
Сняв сапоги и портянки, Кальсоныч поднялся по ковровой дорожке на борт судна, держа перед собой на вытянутых руках хлеб-соль на полотенце с черным больничным штампом и служебное удостоверение на имя Кацнельсона Адольфа Ивановича в развернутом виде. За ним под звуки оркестра последовали и остальные ликующие жители.
ао сих пор помню, как капитан -- мужчина трехметрового роста, с усами, аккуратно разложенными по плечам, и бронзовой грудью, -- показывал нам корабль и знакомил с поющей сиреной и прочими членами экипажа. Среди них, помнится, был человек, перед которым поставили задачу поразить воображение туземцев Багалпура и Франции. В груди у него была небольшая дверца, а за ней -- искусно сделанное из стекла и металла сердце производства Челябинского тракторного завода; сердце исправно, гораздо лучше природного, перегоняло кровь, а по мере надобности его можно было проветривать. Капитан дал мне свой бинокль, и я, помню, смог разглядеть содержимое карманов моих сограждан, а также -- огромную волосатую родинку на Лизеттином животе, слева от пупка. Это было незабываемое зрелище. Сейчас таких биноклей, увы, не делают. Капитан показал нам также машинное отделение, где в полной темноте восемь тысяч отборных велосипедистов, сидя на специальных станках с педалями, приводили в движение гребные винты. В кают-компании нам предложили фрукты, но мы, говорю это с сожалением, не отважились их попробовать, хотя они были так похожи на настоящие...
Кульминацией встречи стал футбольный матч между командой "Генералиссимуса" и нашими спортсменами. Надо ли говорить, что игроки с парохода не оставили никаких шансов нашим ублюдкам? Гости продемонстрировали высокий класс, забив только в свои ворота более пятнадцати мячей. Особенно отличился их центрфорвард. Человек ангельского терпения, он в конце концов не смог вынести наглую выходку нашего вратаря, который, получив от него бутсой по челюсти, попытался подло покинуть поле. Разумеется, мы не дали негодяю уйти и задержали, чтобы отдать его в руки центрфорварду гостей. Но этот великодушнейший человек позволил нам самим расправиться с невежей, что мы и сделали, выбив мерзавцу кишки через глотку.
Весь день до захода- солнца на корабле' играли оркестры, их выступления перемежались сольными номерами флейтиста, чье имя не могли повторить даже отъявленные матерщинники. Божественные звуки флейты погружали слушателей в транс. Захваченные грезами дети не хотели уходить домой. Их, впрочем, не особенно и понуждали.
13
Всю ночь до восхода солнца мы таскали и возили на судно провизию. Мы отдали -- подчеркиваю, добровольно, -- все, что у нас было, и даже то, чему только предстояло быть. Со слезами на глазах благодарил нас капитан, от всего сердца упрекавший нас за щедрость, чреватую голодовкой. Но это нас нисколько не пугало.
Наутро, повесив и расстреляв наших футболистов, явно с коварным умыслом проигравших пароходной команде, экипаж "Генералиссимуса" отдал швартовы. Заглушая крики провожающих, оркестры на всех палубах грянули с такой силой, что у некоторых стоявших ближе к воде мозги вылетели через нос и уши. Корабль ушел, оставив после себя сухое русло и сглаженные, словно утюгом, берега, забрызганные рубленой рыбой. С тяжелым сердцем возвращались мы к себе. И только дома обнаружили, что на судне ушли все дети. Вероятно, их зачаровала прекрасная музыка. Мы завидовали нашим детям, получившим такую возможность повидать мир.
И только Кальсоныч, Общая Лиза и дед Муханов, не разделившие всеобщего ликования, тайком от всех отправились вслед за "Генералиссимусом". Увязая в зловонном иле, они с трудом одолели полтора километра пути и на исходе дня увидели корабль. Его черный проржавевший корпус лежал поперек русла, сквозь огромные дыры в бортах проросли дикие травы и кустарники, в каютах поселились змеи и мыши. Плосколицая сирена с собачьими сиськами, когда ее попытались вызволить из ила, чуть приоткрыла бронзовые глаза и тихонько пробормотала: "Ехал на ярмарку ухарь-купец..." Это были последние ее слова.
Кальсоныч опустился на корточки и дрожащими пальцами кое-как свернул козью ножку. Он вдруг почему-то вспомнил своих детей и жену, погибших в печах Освенцима, -- и заплакал.
В густом ивняке у кормы обнаружили старшего сына Муханова -- он не узнал отца и не смог ничего рассказать. Пока его вытаскивали из кустов, пропала Общая Лиза. Считается, что она ушла искать своих детей. Кальсоныч и дед Муханов с сыном вернулись домой, но никто не поверил, что они нашли корабль, тем более -- погибший корабль. Судя по сообщениям печати, он успешно пересек моря и океаны и приближался к первому индийскому порту -- Кальяо. Мертвый? Черный? Ржавый? Нет! нет! -- в нашей памяти он навсегда остался огромным белоснежным красавцем с золотыми буквами на борту и высоким пенным буруном за кормой, алым от рыбьей крови...
СЕДЬМОЙ ХОЛМ
Мне отмщение, и Аз воздам
Приходите -- и я расскажу вам! Приходите сюда, на этот холм скорби, на Седьмой холм, вознесенный самой природой выше других к небу, по которому густыми августовскими ночами с тихим шелестом проносятся стаи мирных ангелов, взирающих светло-огненными очами на дольний мир, на средоточие, центр и пуп этого мира, на город городов, раскинувшийся на семи холмах, между двумя желтыми реками, на наш городок-поселок, чьи алые черепичные крыши то утопают в жирной летней зелени лип и каштанов, то стынут под пахнущими йодом зимними ветрами, на эту паршивую кучу домов и сараев, воняющих плесенью и ваксой, свиньями и керосином, дышащих смертью -- елью и туей, со всех сторон обступившей Седьмой холм, пашню для сева без жатвы... Вот тут, между могилами городской дурочки Общей Лизы и старухи по прозвищу Синдбад Мореход (прославившейся неутомимостью в походах за пустыми бутылками), рядом вон с тем безымянным дрожащим деревом, и находится место последнего упокоения Лаврентия Павловича Берии, ассенизатора, и его подручного -- ветерана африканского партизанского движения негра Вити. Та самая могила, из-за которой и пришлось закрыть кладбище.
Приходите -- и я расскажу вам типично русскую историю: с фабулой, но без сюжета.
Появившись в нашем городке вскоре после официального сообщения о своей смерти, Лаврентий Павлович был тотчас опознан Андреем Фотографом, который, схватив пришельца за ухо и едва ворочая языком, пробормотал: "Если сбрить бороду, нос сделать вот так, а уши -- так, -- будете вылитый!" Преследуемый городскими псами, незнакомец бежал и укрылся в Красной столовой.
15
Наливая клиенту умеренно разбавленное пиво, Феня как бы между прочим поинтересовалась: "А пенсне где потеряли, Лаврентий Павлович?" Мужики кое-как оторвали человека от Фени и на всякий случай выбросили на помойку, где он и приходил в себя до утра в компании Кольки Урблюла, цыгана Сереги и дюжины дикорастущих котов.
В начале жизни в нашем городке он предъявил документы, выписанные, разумеется, на чужое имя. Впрочем, кого интересуют бумаги, если человек устраивается подручным к Пердиле, паромщику, жившему в покосившейся дощатой будке в прибрежном ивняке, где он гнал самогон из опилок и каждый вечер принимал женщин. Лаврентий Павлович послушно топил печку, лаял на прохожих и управлялся с паромом, пока начальник спал, дрых или подремывал. По утрам на береговом песке паромщик освобождал нутро от переполнявших его газов с такой силой, что доверчивые уклейки всплывали вверх брюшком, и долго прочищал глотку матерщиной по адресу рабочих, возводивших деревянный мост близ паромной переправы. Мост грозил лишить паромщика верного куска хлеба с верным стаканом водки, подносимым ему каждой свадебной или похоронной процессией. Несколько раз Пердила подсылал на стройку Берию с банкой керосина, и всякий раз вылазки завершались безрезультатно: сырое дерево гореть не желало. За это экс-министр бывал жестоко бит.
В конце концов мост построили, а паром разобрали на дрова. Паромщик запил и забузил. Через неделю его обнаружили в ивняке с трехгранным напильником в затылке. И хотя осудили и посадили за это Ваську Петуха, жена которого иногда наведывалась в домик у реки, мы-то понимали: виноват Берия. Только он мог воткнуть напильник так, что его не смогли ни выдернуть, ни вырезать, ни выломать, почему и пришлось хоронить паромщика лицом вниз.
Во всем, во всем был виноват Лаврентий Павлович -- и никто другой. Из-за него тонули телята в вонючих канавах на Стадионе, залитых мазутом с толевого завода. Из-за него четырежды за десять лет не уродилась картошка. Из-за него молния спалила два дома на Семерке и один -- за Фабрикой. Из-за него утонули отец и сын Мухановы -- в лодке, бездарно изготовленной руками сына; их тела не обнаружили, хотя и говорили, что браконьеры, глушившие рыбу тротилом, взрывом подняли обнявшихся Мухановых с илистого дна Преголи, -- и так, обнявшись, они спустились по течению, пересекли Балтийское море, без лоцмана прошли Большой и Малый Бельты, Эресунн, Каттегат и Скагеррак -- и отправились в вечное плаванье по бескрайним погостам океана... Из-за Берии мальчики вырастали хулиганами, мечтавшими об исправительной колонии, а девочки -- бесстыжими девственницами, мечтавшими о
16
хулиганах. Из-за него месяцами лили дожди и зеленая плесень проедала дома до людей. Из-за него в июне было тридцать дней, а в июле -- тридцать один. Из-за него мы рождались и умирали. И хотя и находились умники, пытавшиеся утверждать нечто иное, мы-то понимали: виноват Берия. И больше никто.
Женился он на бабе по прозвищу Мясо. Эта бесформенная колода то и дело попадала то под поезд, то под сокращение на службе, то под пьяного мужика, и рожала что придется: котят, мышей или даже зеленых чертиков, которые -- неспроста же! -- все чаще являлись почти трезвым мужикам. Само собой разумеется, что он все отрицал, утверждая, что никакой он не Лаврентий Павлович, а Николай Николаевич, и не грузин, а родом из Скотопригоньевска, и никогда не был министром, поскольку умеет читать и писать, и вообще его прабабка путалась то ли с конокрадами, то ли с евреями, то ли с какими-то другими негодяями. Вздор. Кого могут убедить подобные доводы!
Однажды он попытался дать деру из городка, но был настигнут на две тысячи семьсот тридцатом километре пути и возвращен. Убедившись, что никуда ему от нас не деться и на мякине нас не проведешь, Берия затих и затаился в должности городского ассенизатора. Оседлав протекающую во многих местах вонючую бочку, он методично объезжал дворы и четыре места общего пользования, лицемерно отказываясь вступать в политические разговоры о погоде и видах на картошку. Ходил он во френче, застегнутом на костяные пуговицы, крашенные фиолетовыми чернилами, и в высоких болотных сапогах. В долг он никому не давал, поэтому у нас были все основания считать, что Берия копит деньги, заворачивая купюры в презервативы и пряча в задний проход.
И так продолжалось до появления в городке негра Вити, ветерана африканского партизанского движения, знавшего семьдесят пять эпитетов к слову "песок" и наизусть цитировавшего Полное собрание сочинений.
Спасаясь от преследования колонизаторов, Витя в одиночку пересек пустыню Калахари, питаясь сухими колючками и каплями росы, собиравшимися под утро на вороненом стволе автомата ППШ. Его следы затерялись в непроходимых джунглях Экваториальной Африки, а обнаружились в непроходимых зарослях бузины между баней и базаром, куда Витя выбрел, ориентируясь.на запах женского туалета и не утратив в пути ни идеалов, ни четырехзубой вилки, бережно хранимой за голенищем сапога. В нашем городке он сразу почувствовал себя как дома. Он полюбил сушеного леща под слегка разбавленное пиво и вопящих от неожиданности и восторга русоволосых женщин, иногда забредавших к нему на огонек выразить солидарность с борющимися народами далеких от городка стран.
17
предмет, врощенный под-кожу. То была спрятанная от врагов металлическая фигурка Генералиссимуса, служившая Вите чем-то вроде. амулета. Утверждали, что и Витина мужская сила зависела от благорасположения фигурки, и когда Генералиссимус был добр к негру, вопли из его каморки привлекали со всей округи судорожно мяукающих кошек женского пола...
Поскольку ничего, кроме как стрелять по неуверенно движущейся цели, Витя делать не умел, его и приставили помощником к Лаврентию Павловичу. И с первого же дня Берия люто возненавидел бедного негра. Во-первых, за то, что тот беспрестанно приставал с расспросами о Вожде. "Дерьмо, -- отвечал Лаврентий Павлович, -- дерьмо и дерьмячье дерьмо -- вот и все, что меня интересует". Во-вторых, за то, что Витя любил спорить. "А спорим, что Сталин -- сын Ленина? Незаконнорожденный!" В-третьих, за то, что с утра до ночи Витя распевал во все горло бессмертную зулусскую поэму "Вопросы ленинизма. Издание одиннадцатое. Государственное издательство политической литературы. 1945 г. Уполномоченный Главлита N А32018. Печать с матриц 1941 г. Цена 3 р. 50 к. Первая Образцовая типография треста "Полиграфкнига" ОГИЗа при СНК РСФСР. Москва, Валовая, 28. Заказ N 3907". "Дерьмо, -- прерывал его Лаврентий Павлович, останавливая лошадь возле Красной столовой. -- Дерьмячье дерьмо". -- "Ты должен быть расстрелян как враг народа, -- заботливо качал головой Витя. -- Ты народный враг". И оба шли пить пиво, которое очень любили.
Столкновение между ассенизаторами было неизбежно, и даже удивительно, как оно не случилось раньше пятого августа, дня получки.
В тот роковой день, как на грех, в Красную столовую завезли свежее пиво. И, как на грех, Лаврентий Павлович по такому случаю заказал на одну кружку больше обычного. "А спорим, -- загорелся вдруг Витя, -- тебе не выпить сто кружек? И чтоб не ссать! Спорим?" Берия с ненавистью воззрился на негра -- и вдруг сдавленно прошипел: "Спорим. На сто рублей". В столовой воцарилась тишина. Мужики переглянулись: ясно, что на такую сумму мог спорить лишь враг народа. Витя шлепнул на стол деньги и велел Фене наливать. Он хохотал как безумный, не спуская глаз с давящегося пивом Берии. Но, когда тот, все так же давясь, осилил семьдесят пятую кружку, негр лишь кисло улыбнулся. Собравшиеся в столовке мужики зорко следили, чтобы враг народа незаметно не улизнул в сортир. Но Лаврентий Павлович только все больше раздувался и все более злобно выдыхал после очередной кружки. Допив последнюю, он сгреб Витины деньги, плюнул негру под ноги и, тяжко чавкая сапожищами, направился к выходу. Толпа подхватила понурившегося Витю и выплеснулась во двор.
Лаврентий Павлович с трудом вскарабкался на бочку, откинул
18
Несколько мгновений мужчины остолбенело наблюдали за Берией, пока Колька Урблюд не воскликнул: "Да он где пил, там и ссал!"
Как смеялись мужики! Как они хохотали! И чем больше они веселились, тем ярче разгорались гневом глаза ветерана партизанского движения. "Обдурил! -- наконец не выдержал он. -- Обдурил, палач!" -- "Зато честно обдурил", -- попытался урезонить его Урблюд.
Витю не успели остановить. Выхватив из-за голенища четырех-зубую вилку, он птицей взлетел на ассенизационную бочку и одним ударом в сердце лишил жизни бывшего министра Лаврентия Берию. Оба, не удержав равновесия, рухнули в бочку.
Наши попытки извлечь их тела оказались безрезультатными. Так и пришлось их хоронить -- в бочке, полной дерьма. И, хотя в могилу высыпали полторы тонны негашеной извести, сами понимаете, кладбище вскоре пришлось закрыть.
С тех пор стаи мирных ангелов норовят поскорее прошелестеть над средоточием, центром и пупом этого мира или даже обогнуть город городов, раскинувшийся на семи холмах, украдкой обогнуть и скрыться в густой тьме августовских ночей, пахнущих плесенью, свиньями и ассенизационной бочкой, вместилищем смерти и скорби...
ХИТРЫЙ МУХ
Настоящая фамилия этого скрюченного человечка с плоской, как блин, макушкой и косящими глазами, наезжающими на клубничину носа, наезжающего на неровно вырезанные губищи, -- Мухоро-тов. Леонтий Мухоротов. Но в городке его знали только по прозвищу -- Хитрый Мух. Сторож парка культуры.
-- Чего ты там охраняешь? -- выпытывали мужики. -- Лома-тую качель? Или бабу с веслом? Леонтий хитро улыбался.
-- Секрет.
-- Какой такой секрет? ,
-- Я знаю, что я знаю, -- уходил от прямого ответа Хитрый Мух, тщетно пытаясь натянуть кепку с жеваным козырьком сразу на оба уха. -- Тайна.
В парке среди лип с гнилым нутром и буйных зарослей бересклета белели остовы аттракционов, увитые воробьиным виноградом, скрипел дверью пневматический тир, где за обитой мятым алюминием стойкой лязгал протезными руками и ногами сизоносый Виталий, всегда державший для дружков дежурный "маленковский" стакан, и высились там и сям гипсовые фигуры спортсменов с гипсовыми мускулами, рыбаков с чудовищными гипсовыми осетрами в руках и шахтеров -- в позах, заставлявших предполагать вывих тазобедренного сустава. Забора не было, зато были ворота -- всегда аккуратно выкрашенные ядовито-синей краской и всегда при замке, который Хитрый Мух ежеутренне торжественно отпирал и ежевечерне запирал, по-хозяйски покрикивая на пробегавших вдали прохожих: "Парк закрыто! Закрыто!"
Из окон его домика открывался вид на аллею с монументальной задницей девушки с веслом на переднем плане.
20
Скульпторы были главной его любовью и заботой. С утра до вечера бродил он по парку с ведерком разведенного мела и тщательно замазывал трещинки на гипсовых локтях и пятнышки на гипсовых коленях. Особым вниманием пользовалась девушка с веслом, чьи гипсовые формы Мух обихаживал с неподдельной любовью, непрестанно бормоча при этом какие-то заклинания.
Жил он одиноко и замкнуто, даже в общественную баню не ходил, что заставляло подозревать наличие у него какого-нибудь физического недостатка -- вроде хвоста или крыльев. А поскольку вдобавок он и водку не пил, и держал свой дом открытым для бродячих кошек, которых иногда кормилось и роилось у него до трехсот, и, в довершенье всего, занимался селекцией животных и растений, -- почитали его за полупомешанного.
Да, селекция была его страстью, неуправляемой и бестолковой, как всякая страсть. Он скрещивал все со всем: смородину с крыжовником, репу с малиной, кошек с козами, овец с летучими мышами... Результаты опытов буйно цвели, росли, бегали и орали в саду и в парке, пугая случайных прохожих и дружков сизоносого Виталия. То вдруг мышь дерзко мяукнет на слабонервную Граммофониху, то овца какнет с дерева на Кольку Урблюда. К счастью, большая часть тварей просто дохла, не оставляя потомства.
-- Бросал бы ты это дело, -- хмуро советовал Виталий. -- На кой тебе это?
-- Да что ж, -- жмурился Хитрый Мух. -- А вот если кошку с собакой скрестить, какая животная получится?
-- С драной жопой, -- тотчас отвечал Виталий. -- Морда вечно будет на хвост кидаться. Ты лучше женись.
Хитрый Мух задумчиво кивал.
Раз в три-четыре года ему и самому приходила в голову эта мысль. Свахи предлагали ему невест. Хитрый Мух ходил в гости, пил чай, глядя в стол и то и дело норовя натянуть кепку с жеваным козырьком сразу на оба уха, -- ив конце концов отказывался.
-- Не, -- отмахивался он от упреков Виталия, -- нам таких не надо. Глухая она.
-- Да зачем тебе слуховитая? -- яростно лязгал протезами Виталий. -- Скрести ее с курой -- яйца несть будет. Польза. А?
Хитрый Мух долго мялся, пока, наконец, не выдавливал из себя, словно великую тайну:
-- Некрасивая она...
-- А ты! -- срывался Виталий. -- Помесь негры с мотоциклой! Кому ты нужен?
-- Нужен, -- хмурился Мух, -- не может быть, чтоб никому не нужен.
Виталий долго смотрел ему вслед, машинально выборматывая ругательства, но в душе восхищаясь Хитрым
21
Мухом, хотя и не мог даже себе ответить -- почему.
На зиму сторож тщательно укутывал статуи соломой и мешковиной, но к весне дрянной гипс растрескивался, и с каждым годом приходилось тратить на поддержание скульптур все больше замазки и мела.
Зимой в заснеженном парке, кроме Муха, каждый день появлялся только сизоносый Виталий, упрямо просиживавший свой рабочий день за стойкой, потягивая самогон с крепким чаем и читая "Братьев Карамазовых".
А весной Виталий рехнулся. Однажды в полдень он вдруг выскочил на крыльцо тира с пневматической винтовкой и, вопя что-то невразумительное, открыл беглый огонь по кошкам. Муху и Буянихе, забежавшей к Леонтию за солью. Когда примчалась "скорая", Виталий забаррикадировался в своем вагончике и отстреливался до последней пульки, потом обделался и свалился под стойку, откуда его, нестерпимо воняющего и неуправляемо лязгающего протезами, кое-как извлекли и засунули в машину. Стальная его нога заклинила дверцу. Санитар плюнул и велел ехать. Машина тронулась под истошный вопль Виталия: "Свободу братьям Карамазовым! Урра-а-а!"
Оставшись один. Хитрый Мух как-то незаметно сдал. Он пристрастился к чтению "Трех мушкетеров" и "Братьев Карамазовых" вслух под сенью девушки с веслом. Время от времени он вдруг замолкал и пытливо вглядывался в гипсовое лицо. А когда наступила зима, перетащил статую в свой дом.
В первую же ночь отогревшаяся девушка отставила весло в сторонку и, стыдливо пунцовея, стянула с себя трусы и майку. "Жмут, -- смущенно прошептала она, робко взглядывая на приподнявшегося на локте мужчину, -- и натирают".
И Хитрый Мух, наконец-то уразумевший, зачем он живет на этом свете, задыхаясь, принял ее в объятия.
Через несколько дней алкоголик Митроха, по привычке забредший в парк, наобум толкнулся в дверь к сторожу. Хитрого Муха он нашел в обледенелой спальне. Рядом с ним безмятежно спала девушка без весла. Ее заиндевелые волосы красиво разметались по подушке. Митроха на цыпочках удалился,
При осмотре и вскрытии никаких физических изъянов у Хитрого Муха не обнаружилось. В поисках клада добровольцы перерыли весь дом, сад и парк, но -- ничего не нашли. Так мы и не узнали, в чем же заключалась хитрость Хитрого Муха и в чем -- тайна.
Гипсовую девушку бросили в кусты бересклета -- растрескавшуюся, с вытянутой вперед рукой и чуть приоткрытыми чувственными губами. Буяниха положила ей на веки два медных пятака. В голове у нее помутилось, горло сдавило, и Буяниха медленно осела наземь, глотая слезы и массируя грудь: сердце ныло и не отпускало.
_ Господи, -прошептала Буяниха , - жизнь это наша - или сон Твой, Господи?..
АЛЛЕС
Да-да, счастливы только слепые, так уж устроен мир. Только на их долю не выпали все те волнения, которые чуть было не привели к погибели городка. Только они не могли и не смогли приникнуть к глазку в стенке ящика, стоявшего посредине задрапированного алым плюшем помещения, над входом в которое этот мошенник повесил написанную от руки табличку: "Ателье "Исполнение желаний"". Цена договорная". Кто-то говорил, что владелец ателье проник в городок под видом разложившегося мертвеца в запаянном цинковом гробу, кто-то вспоминал какого-то племянника Светки Чесотки, которого днем она якобы держала под замком в подвале, а ночью выпускала в огород, где он выращивал такую морковь, что женщины стеснялись брать ее в руки при свидетелях... Как бы там ни было, когда освободилось помещение старой аптеки, этот-то человек -- метр с кепкой, утопленные едва не до затылка глаза и скрипящие на весь городок ортопедические ботинки -- и устроил здесь свое ателье: алый плюш на стенах, черный ящик на треноге, цена договорная, дети до шестнадцати.
Что означает договорная цена, выяснилось в первый же день и вызвало в городке неподдельное веселье. "Чем хотите, тем и платите, -- объяснил хозяин. -- Договоримся. А после смотрите сюда -- и аллее".
-- Чего? -- не поняла Буяниха.
-- Аля-улю, -- перевел на русский язык Колька Урблюд.
-- Жулик! -- возмутилась Феня из Красной столовой. -- Вот я выведу его на чистую воду!
Собственноручно отловив и умертвив крупную рыжую крысу, Феня завернула ее в салфетку с надписью "общепит" и решительным шагом направилась к ателье, у дверей которого уже собралось почти все взрослое население городка. Медово улыбнувшись, Ал-
23
лес недрогнувшей рукой принял крысу и театральным жестом пригласил Феню к аппарату.
-- Вы увидите себя, -- прожурчал он, -- вы увидите исполнение самых--самых! -- сокровенных своих желаний, о которых, быть может, и сами не подозреваете. Вы заглянете в свое будущее.
Через десять минут в дверях показалась бледная Феня с физиономией дохлой крысы. Она слепо шагнула на тротуар. Толпа раздалась. Феня сделала несколько неуверенных шагов.
-- Неужто видела? -- остановил ее дед Муханов.
-- Видела, -- прошептала Феня. -- Видела, господи боже мой. И рухнула могучим бюстом в лужу.
Расплачивались кто чем мог. Кто десятком яиц, кто рублем, а кто и горстью дохлых мух, -- все безропотно принимал Аллее. На подгибающихся ногах приближался клиент к черному ящику и, поглубже вдыхая запах нафталина и стеклянно скрипя позвоночником, приникал к глазку. Пять минут для выстроившейся за дверью очереди тянулись как пять лет, но мы не роптали, ибо каждый пытался понять, почему счастливцы, побывавшие в ателье, ничего никому не рассказывают. Ничего и никому. Кто-то выходил оттуда посмеиваясь, кто-то с перекошенной физиономией, кто-то сразу направлялся в Белую столовую напротив и требовал у Люси "триста без закуси", кто-то же убредал на кладбище и дотемна сидел на лавочке у могилы родителей... Но -- никто никому ничего не рассказывал. Мать дочери, сын отцу, жена мужу, подчиненный начальнику -- ни гугу. Известная склонностью к словесному недержанию Граммофониха, не полагаясь на свои силы, без наркоза зашила себе рот рыболовной леской.
. После посещения ателье председатель поссовета Кальсоныч вдруг отказался от своей ежедневной порции самогонки с куриным пометом и прогнал с глаз долой дурочку Общую Лизу, явившуюся, как всегда, исполнить последнее дневное желание начальника -- оно же первое ночное.
Директор музыкальной школы по прозвищу д'Артаньян наконец решился и сделал предложение руки и сердца Алле Пугачевой, с портретом которой он тайно сожительствовал в одной комнате уже восемь лет.
Лесхозовский бухгалтер Глаз Петрович утром тщательно выбрился, надушился и, глядясь в помутневшее зеркало, чтоб не промахнуться, аккуратно перерезал себе горло от уха до уха.
Одновременно начались в городке и странные исчезновения. К примеру, исчезла неведомо как, когда и куда булыжная мостовая
24
от тюрьмы до Банного моста. Разом пропали все собаки черного цвета, а также рыбы сорта уклейка из Преголи и Лавы. За ними -- пишущие машинки, у которых отсутствовали литеры "ч", "р" и "т". Грузинский чай высшего сорта, которым дед Муханов набивал свои сигареты. Плакат над вывеской магазина головных уборов -- "Шляпы партии -- шляпы народа". Ночной шелест ивовых зарослей между базаром и баней. Запахи туи на старом кладбище. Мухи.
Однажды дед Муханов не обнаружил ступенек у сберкассы, на которых обычно собирались старики, чтобы рассказать друг другу одну из тридцати трех любимых историй, -- и словно пелена спала с его глаз. Он узрел труп городка -- без позеленевших от вечной сырости заборов и гудящих над помойками мух, без плывущего по Преголе дерьма, без пишущих машинок, у которых отсутствовали литеры "ч", "р" и "т", без неукротимого бабника Глаза Петровича, чей стеклянный глаз излучал энергию, прожигавшую женские юбки до трусиков, без шляп партии и шляп народа... Узрел, ужаснулся и воскликнул:
-- Аллес!
Откликнувшиеся на его призыв мужчины и подростки до шестнадцати лет бросились к ателье "Исполнение желаний", но, разумеется, уже не застали там Аллеса с утопленными до затылка глазами и скрипящими на весь городок ортопедическими ботинками. Никто не внял просьбам деда Муханова пощадить черный ящик для науки, -- аппарат разбили на мелкие кусочки, каковые истолкли в ступе, облили керосином и сожгли, а пепел доверили сожрать Аркаше Стратонову, поскольку твердо были уверены: уж из него-то, кроме говна, ничего не дождешься.
Акция возымела успех. Постепенно в городок вернулось все, что исчезло, вплоть до Фениной дохлой крысы, завернутой в салфетку с надписью "общепит". Волнение улеглось, и только счастье, кажется, ушло от нас навсегда -- ото всех, кроме слепых, разумеется. Так уж устроен мир: счастливы только слепые...
КИТАЙ
Поздним весенним вечером Катя Одиночка услыхала шум у входной двери. Набросив на плечи платок и вооружившись кочергой, она выглянула наружу. На крыльце, лицом к стене, лежал мужчина. Катя присела на корточки и издали ткнула его кочергой в плечо. Он глухо застонал и отвалился на спину. Лицо его было черным от крови. Втащив незнакомца в прихожую. Катя убедилась, что водкой от него не пахнет. Она разбудила жившего напротив Юозапаса, который беспрекословно запряг лошадь и отвез мужчину в больницу. Вернувшись домой. Катя обнаружила на крыльце чемоданчик, перевязанный шпагатом. Бросила чемоданчик под кровать и легла рядом с дочкой.
Спустя два дня в гостиницу за рекой прибрел, шатаясь и хватаясь руками за заборы, мужчина с огромной от бинтов головой. Охнув, Одиночка схватила его за руку и потащила в свою комнату.
-- Чемодан, -- прохрипел он. -- Где мой чемоданчик?
-- Тут он, тут, -- успокоила его Катя. -- Ложись-ка.
-- Хлеба дай, -- попросил мужчина. -- Черного. Она принесла кирпич свежего хлеба. Сжав зубы, мужчина содрал бинты и облепил бритый череп еще теплым хлебным мякишем. Катя уложила его в большой комнате, а сама перебралась в чуланчик к дочке.
Неделю незнакомец не принимал пищу и не откликался на известные Кате мужские имена. С утра до вечера она хлопотала по гостинице, вечерами беззлобно переругивалась с пьяненькими командирами (так в городке называли немногочисленных командированных, приезжавших на бумажную фабрику), то и дело норовившими ее облапить, и поздно вечером, поцеловав шестилетнюю
26
Сонечку, сваливалась на тюфяк, в глубокий и безрадостный сон. Ей снился ее первый муж, уехавший на Север зарабатывать большие деньги и там сгинувший, второй муж, выпивший с похмелья залпом бутылку "мутиловки" -- метилового спирта -- и тотчас скончавшийся, третий муж, отец Сонечки, утонувший на грузовике в весенней реке. "Невезуха, -- говорила она бабам с виноватой своей улыбкой. -- Видно, на роду написано". Была она маленькая, худенькая, с тощей шейкой, на которой торопливо пульсировали тонкие жилки.
Когда, наконец, незнакомец пришел в себя и впервые поел. Катя отвела его к доктору Шеберстову.
-- Хлебом, говоришь, залепил? -- Доктор быстро ощупал голову пациента. -- Не говном -- и то хорошо. Кружится? Болит? Руки не дрожат? Покажи.
Вместо того чтобы вытянуть руки перед собой, мужчина достал из кармана нож с выскакивающим лезвием, которое кончиком прижал к толстой пачке писчей бумаги, лежавшей на столе.
-- Сколько?
-- Чего? -- не понял доктор.
-- Проколоть сколько?
-- Ну... девять, -- сказал Шеберстов.
-- Считай. -- Мужик спрятал нож в карман. -- Девять. Шеберстов отсчитал девять листов бумаги, прорезанных ножом, и уставился на десятый, на котором не осталось и следа.
-- Не дрожат, -- сказал мужик. -- Спасибо.
-- Ну и ну, -- сказал Шеберстов. -- Как я понимаю, такие ножики пером называются? Так ты постарайся пореже его здесь у нас вытаскивать.
По дороге мужчина купил водки, колбасы, шоколада и золотые часики -- для Кати.
-- Зови Петром. -- Он пожал плечами. -- Какая разница. Перед тем как лечь спать, она примерила золотые часики на Сонечкину руку. Часы соскользнули к локтю. Катя поцеловала счастливо улыбавшуюся в полусне девочку, от которой пахло шоколадом, брызнула под мышки духи "Красная Москва", подаренные профсоюзом к женскому дню, и поправила лямки ночной рубашки на худеньких плечах. Вдруг спохватилась и взялась стричь ногти на ногах -- плотные и искривленные плохой обувью.
-- Ну чего ты там? -- позвал Петр. -- Или заснула? С недостриженными ногтями, пахнущая потом и духами, чуть косолапя от смущения. Катя боком пробралась по стенке в комна-
27
ту, легла на кровать, стараясь выпятить грудь так, чтобы она казалась больше, -- и в очередной раз начала новую жизнь.
Отыскав на чердаке кресло-качалку, Петр при помощи проволоки и гвоздей кое-как починил его и целыми днями просиживал, уставившись на стену перед собой, на которой повесил небольшую карту Китая. Одиночка не спрашивала его ни о чем. А он в иной день мог не произнести ни слова: завтракал, обедал, ужинал -- и все молчком. Да сидел в кресле перед картой, покуривая папиросы.
За суетой по гостиничным делам Катя и не заметила, когда и куда исчез чемоданчик из-под кровати. "Я убрал", -- только и сказал Петр. В конце месяца она нашла на столике перед зеркалом пачку денег. Пересчитала -- и у нее перехватило дыхание.
-- Да если я с такими приду в магазин, меня засмеют, -- прошептала она ночью Петру в плечо. -- Или посадят. Это из чемоданчика, что ли?
-- Трать понемножку, -- сказал Петр. -- Жизнь прожита. Катя тихонько засмеялась: ей было хорошо.
Она располнела, стала забывать, как сжимать губы в ниточку, и не опускала глаза, проходя мимо чужих мужчин.
Вечерами Сонечка взбиралась Петру на колени, и он, тихонько раскачиваясь в кресле, рассказывал ей о Китае. Это была страна желтой земли и медлительных рек со сладкими золотыми рыбками. Янцзы, Хуанхэ...
-- Это где? Что это? -- спрашивала Сонечка.
-- Вот. Река. Как эта. -- Он кивнул на окно, за которым неслышно текла Преголя. -- Хуанхэ.
-- Эта хуанхэ называется Преголя, -- сказала Сонечка. -- Значит, наш китай называется Россия?
-- Ну да. А ихняя россия -- Китай.
По берегам рек там жили люди с крыльями вместо лопаток. Почуяв приближение смерти, они прощались с родными и улетали на озеро Цилинг-цо, где доживали остаток своей вечности, -- но живым путь туда был заказан. Китайцы никогда не путешествовали и не воевали, давно поняв, что пространство и время -- это одно и то же. Они никого не любили, но никого и не ненавидели. Друг к другу в гости они летали верхом на пышно-красивых фазанах. Питались яблоками и чаем, который рос в садах, подобно траве. Нарочно для детей вывели породу крошечных животных -- волков, слонов и тигров, не выраставших больше котенка.
-- Хочу такого слоника... -- бормотала сонная девочка.
-- Бэйпин, -- шептал Петр, -- Цзинань... Нанкин... Шанхай... Нинбо... Кантон... Девочка засыпала, он относил ее на' кровать в чуланчик, на стене в котором, на вбитом в стену гвоздике, висели золотые часики: Катя стеснялась носить их.
28
-- Какие-то чудеса ты рассказываешь, -- сказала она. -- Разве такое бывает?
-- А какая разница? -- не сразу ответил он. -- Откуда мы знаем, что такая страна вообще есть? Нету ее.
-- Ну... как же... -- растерялась Одиночка. -- Про Китай все знают... вот и карта...
-- Про ад тоже все знают, -- усмехнулся Петр. -- Все знают, хотя никто там не бывал. И картинки про ад рисуют. Книжки тоже пишут. Я одну такую читал... как мужики по аду путешествовали. -- Опустившись в кресло, добавил: -- Лет двадцать с собой эту картинку таскаю. Приколю где-нибудь к стенке -- и вот я дома. В Китае. Чунцин, Чэнду, Чифу... С ума сойти!
После таких разговоров Одиночке снились мертвые мужья, и она просыпалась, задыхаясь в их объятиях.
На зиму Петр оформился истопником и слесарем в гостинице. Он таскал уголь из подвала, следил за котлом и менял прокладки в вечно текущих водопроводных кранах. Редкие жильцы, пытавшиеся завязать с ним знакомство, чтобы вместе избывать скуку зимних вечеров, наталкивались на непроницаемую стену молчания. Выслушав их, Петр поворачивался к гостю спиной и погружался в созерцание карты Китая.
Весной Сонечка провалилась под лед. Выпив водки, мужики полезли в реку и долго шарили баграми подо льдом, но так и не нашли девочку. Вернувшись домой. Катя зашла в чулан, посмотрела на золотые часики, висевшие на гвоздике, и упала в обморок.
Петр не утешал Катю. Они часами молча лежали в постели. Было так тихо, что хотелось кричать. Одиночка вжималась в его большое тело, но не могла согреться. Однажды она спросила со стоном:
-- Миленький, ну почему от тебя ничем не пахнет? Ни потом, ни ногами... Хоть бы подеколонился, что ли...
-- Это бесполезно, -- возразил он, но вечером умылся тройным одеколоном.
А утром он отправился в поссовет к Кальсонычу и долго о чем-то с ним разговаривал. Потом зашел к столярам в леспромхоз. После -- к Чекушке, возглавлявшему нестройную компанию музыкантов, игравших на свадьбах и похоронах.
В четверг звуки духового оркестра вытащили на улицу молодежь и стариков. В похоронной полуторке, выкрашенной черным лаком, стоял украшенный бумажными цветами и туей детский гроб, возле которого сидела полусонная Одиночка. За полуторкой шагал Петр в черном костюме и надвинутой на брови шляпе. За ним на
29
почтительном расстоянии -- оркестранты. Пораженные люди по-
тянулись следом, и на кладбище собралась толпа, какой здесь не видели с похорон памятника Сталину (чтобы не отправлять его в переплавку, мужики похоронили его на Седьмом холме с соблюдением всех правил и обрядов).
-- Гроб-то пустой, -- прошептала Буяниха, дыша чесноком в ухо Кальсонычу. -- Не грех это? Человека-то там нету.
-- А людей и не хоронят, -- невозмутимо ответил председатель поссовета. -- Хоронят мертвых.
Воскресным майским днем Петр вдруг остановил кресло-качалку и, не отрывая взгляда от карты, негромко проговорил:
-- Вот и все. Катя.
Вечером Одиночка нашла его на крыльце. Он был убит выстрелом в лицо. Возле трупа валялся разодранный на две половинки чемоданчик. Катя взяла у Юозапаса лошадь и отвезла его в больницу.
Спустя час в больницу примчался участковый Леша Леонтьев.
-- Прооперировал? -- спросил он у доктора Шеберстова. Доктор вздернул брови на лоб.
-- Это называется эксгумацией. -- Он поманил участкового пальцем. -- Пойдем-ка. Я еще никогда такого не видал.
Они спустились в подвал и мимо кухни прошли низким сырым коридором с кирпичными стенами в длинную комнату, в углу которой лежали плиты серого льда. Шеберстов включил светильник под потолком и откинул простыню. Леонтьев медленно поднес ладонь ко рту.
-- Сколько ж это он... И когда?
-- Он умер около года назад, -- сказал Шеберстов, накрывая простыней нестерпимо пахнущее разложением тело, киселем расползшееся на гранитной плите. -- Выстрел ничего не добавил, можешь мне поверить.
Когда они вернулись в кабинет главврача, Леша жадно выпил стакан кислого компота и, отдышавшись, сказал:
-- И как я все это объясню начальству? Дела!
-- Эти дела касаются живых людей, -- сказал Шеберстов.
Катя опустилась в кресло и уставилась на карту Китая, желтевшую в сумерках неровным пятном на серой стене. Она и не заметила, как уснула. Проснувшись, зачем-то отыскала на карте Бэйпин. Проглотила застрявший в горле ком и прошептала:
-- Бэйпин- -- Перевела взгляд. -- Хуанхэ-Хуанхэ на карте, Преголя за окном. Река и река. Тут Преголя, там -- Хуанхэ. Тут и тут. Там и там.
-- Хуанхэ! -- простонала она -- и заплакала. Она вдруг поняла, что отныне обречена на созерцание этой карты, на жизнь в этом Китае -- в этом аду...
ПО ИМЕНИ ЛЕВ
Солнце восходит на востоке. Прокурор не пьет, по воскресеньям бывает футбол.
Таков закон.
Первым на поле выбегал Яшка Бой -- долговязый, щегольски приволакивающий ноги, в черном свитере с заплатанными локтями и цифрой 1 на спине; за ним выпрыгивал на газон резиновый Кацо -- круглая бритая голова, черные лохматые брови в половину лба, из середины которого ледокольным форштевнем выплывал огромный нос, упиравшийся в густую щетку черных усов; следом -- Молодой Лебезьян, сын Старого Лебеэьяна, носивший под трусами, для защиты от коварного удара, заговоренную хлебную корку;
Серега Старателев, улыбавшийся двумя рядами стальных зубов, перед игрой тщательно надраенных напильником; Колька Урблюд с красной повязкой на правой ноге, каковой ему запрещалось бить пенальти -- во избежание гибели вратарей; Котя Клейн с губами алого мармелада, носивший на груди мешочек с собственными зубами -- от выпавших молочных до выбитых коренных; Черная Борода, чья шкура, казалось, того гляди треснет под напором мускульного мяса; Старшина с налитыми кровью глазами и черной ниткой вокруг бычьей шеи -- на счастье; Толик -- горластый и кадыкастый хохмач, умудрившийся однажды на спор завязать свой член узлом; Алимент, "алиментарно" забивавший в каждом матче по голу благодаря бутсе с секретным гвоздем в подметке; наконец, Иван 31
Студенцов, ничем не примечательный, кроме роста...
Под нестройный свист мальчишек, валявшихся на траве за воротами, на поле трусцой выбегал По Имени Лев -- нет-нет, не тот известный всему городку парикмахер, похвалявшийся, что может любого побрить ногтем, толстяк в несвежем халате с прорехой на
вислом пузе, -- в черной рубашке с белоснежным отложным воротничком, в черных же трусах и гетрах, с мячом под мышкой, с неизменным плоским свистком, прыгавшим на жирной груди, на середину поля выбегал бог-распорядитель футбольного действа, приветствуемый паровым оркестром -- только трубы и барабаны -- и восторженным хором мальчишек: "На-мы-ло! На-мы-ло!" После обмена приветствиями, выбора ворот и первого свистка По Имени Лев -- уж таков был ритуал -- легким касанием бутсы вводил мяч в игру и переставал существовать, как бог, некогда запустивший древнюю машину жизни и вмешивающийся в ее ход лишь по нужде, а не по зову.
В перерыве болельщики устраивались на травке у ограды стадиона, вокруг расстеленных газеток, на которых раскладывали свежие огурцы и помидоры, хлеб и разящее чесноком сало, уже чуть согревшееся и расплавившееся, но незаменимое под стакан водки с горкой.
Дети со своими пятачками и гривенниками осаждали огромный автофургон, где Феня из Красной столовой, во всегдашнем своем клеенчатом фартуке, торговала леденцами, печеньем и скрипящим в носу лимонадом.
Успевшие подпить музыканты исполняли "На сопках Маньчжурии" и "Амурские волны" -- во главе оркестра совершенно лысый круглый Чекушка с трубой, на отлете -- его сын Чекушонок, уныло раскачивавшийся над постылым барабаном.
По завершении игры команда рассаживалась спиной к раздевалке, и Андрей Фотограф запечатлевал на пленку тщательно выстроенную композицию победы: в центре директор фабрики, содержавшей команду и стадион, тренер и По Имени Лев, перед ними на корточках с кубком или вымпелом капитан Черная Борода, по бокам игроки в мокрых от пота алых футболках. После этого из шкафчика, где хранились награды, извлекался вместительный кубок, заполнявшийся до краев водкой. Пили по кругу -- игроки, директор фабрики, дед Муханов с вросшей в нижнюю губу, сигаретой набитой вместо табака грузинским чаем, председатель поссовета Кальсоныч, когда-то работавший вместе со Львом в парикмахерской, и даже старуха Синдбад Мореход, зорко следившая, чтобы мальчишки не утащили из раздевалки ее законную добычу -- пустые бутылки.
В случае же поражения выпивка естественно перерастала в драку с финальным битьем вечно попадавшего под руку Чекуш онка.
Но ни победа, ни поражение не мешали игрокам и зрителям воздавать по заслугам самому честному, самому беспристрастному и самому твердому судье всех времен и народов, каковым, без преувеличений и скидок, являлся По Имени Лев. И если закон гласил, что солнце восходит на востоке. Прокурор не пьет, а по воскресе-<ньям бывает футбол, -- то можно с чистой совестью добавить: По
32
Имени Лев никогда не ошибался. Его достоинства были так хорошо всем известны, что иногда федерация разрешала судить ответственные матчи с участием команды из нашего городка. Однажды игроки и зрители сбросились и закупили в гастрономе все запасы лаврушки, чтобы поднести Льву пусть и лохматый, но зато от всего сердца -- огромный венок, размером с автомобильное колесо -- в знак признания его заслуг.
И вот все рухнуло.
В финале кубка лиги По Имени Лев остановил игру и назначил пенальти в ворота Яшки Боя: Котя Клейн в своей штрафной площадке коснулся мяча рукой.
Потом многие говорили, будто Котино поведение объяснялось очередным больным зубом, но, как бы там ни было, игрок тихо -- на весь стадион -- проговорил:
-- Руки не было. Не было руки. Лева.
Даже глухой от рождения Вася Войлуков услышал, как севшая ему на лысину муха скребет под мышками.
По Имени Лев опешил. С ним никто никогда не спорил. Никто. Никогда. Он всегда был справедлив. Как воплощение закона. Это все знали. В этом никто не сомневался. Даже он сам.
Котя пошатнулся и клацнул зубами.
-- Не было руки, -- повторил он и рухнул в обморок. Судья перевел взгляд с Коти на публику. Такого еще не было. Такого и быть не могло.
-- Пенальти, -- услышал Лев чей-то голос, и лишь мгновенье спустя сообразил, что голос принадлежит ему. -- Пенальти! И дунул в свисток.
-- На мыло! -- завопил какой-то карапуз, ужасаясь собственной храбрости. -- Су-дыо-на-мы-ло!
На Льва обрушился оглушительный гвалт, свист и тысячеголосый вопль -- "На-мы-ло!". Голоса тех немногих, кто попытался вступиться за судью, утонули в урагане звуков, усугубленном ревом парового оркестра.