У нашего окна, заслоняя пол двора, росла старая плакучая ива (византийская ?).
Ее очень любила бабушка и просила ее поливать. Она за это платила Максиму. Ива согнулась, и невысоко от земли на рост ребенка с вытянутой рукой над подпоркой было место на стволе, где часто сидел наш дворовый кот - серый сибирский Васька. Он приходил нас навестить на окно, поесть у Марьяши и потом, изгнанный ею, чтобы скрыть привязанность к никчемной зверюге, уходил, задрав хвост. Спал он на подоконнике нашей кухни снаружи. Подоконник каменный горизонтальный, а не покатый. А внутри - кухня, и второе воспоминание, очень раннее - я стою на подоконнике кухни и смотрю в черный сад, освещаемый прожекторами. Прожектора скрещиваю! полосы света где-то в небе, и сад светлеет от отражений этого свега. Значит, война еще идет.
В кухне стоит газовая плита с 2-мя конфорками, которые едва горят (кстати, конфорка так похожа на comfort - французское слова, нет ли связи?), стоит огромный сундук - постель (но Марьяша спала в кабинете). Боря, мой старший брат, сидел на сундуке и пел для нас с Марьящей. Он называл меня "кошкин хвост" и все! Приходилось терпеть, или издавать жалкое "а ты - собачий хвост", но ведь понятно, что этот "собачий хвост" не звучит! На плите иногда стояла огромная печь - чудо в форме огромного жестяного чугунка для пирогов. В стык с кухней с окошком в кухню была ванная с круглой черной печью до потолка с газовой конфоркой, а потом маленькая белая современная. Слив - дырка в полу и сильный, белый от мыла, ручеек, бегущий в дырку. Тут же туалет и раковина для умывания, висела под полотенцем "кружка Эсмарха" в железной решетке для безопасности. В коридорчике вдоль ванной из кухни были кухонные полки, и висела на веревке и гвоздиках одежда и другое хозяйство Марьяши.
Наша с бабушкой спальня была наискосок от кухни, чуть-чуть по коридору. Спальня большая, с огромными окнами с решетками (первый этаж, хоть и высокий, с этой, уличной стороны). На огромном подоконнике, где можно было сидеть, стоять, даже почти лежать, находилось мое хозяйство, мой сад. Огромные горшки с аспидистрой, которая цвела странными земляными зелеными толстыми цветами, щучий хвост, а ведь я знала его правильное название, ципирус папирус с тарелкой, полной воды, бегония с розовыми цветочками, пеларгония с душистыми узорчатыми мохнатыми листьями. Потом Боря из ботанического сада приносил еще крокусы? Боря приносил и зайчонка, который жил в столовой в наваленной верблюжьей шерсти для будущего одеяла, и полоза, которого вместе с Борей прогнала мама обратно, и летучая мышь, что тоже нас не устроило.
Борины подарки, его увлечения повлияли на меня; я любила домашние цветы, у меня были 2 книги Верзилина, и даже есть школьная фотография с учительницей ботаники Дубинской (кажется приятельницей бабушки, или однофамилицей) и кучкой девочек - кружковцев. Она нам что-то показывает, и мы с серьезным видом участвуем в спектакле для фото. Одна девочка не вошла в роль.
А в спальне жили мы с бабушкой, она спала на железной кровати, покрашенной черным с чем-то золотым (или это кровать так ободралась) и с металлическими шарами (пожалуй, шаров не было). Кровать производила впечатление чего-то белого (подушка, покрывало): комната светло-голубая, покрашенная краской; моя тахта покрыта голубым простым покрывалом. Стоял туалетный столик с большим зеркалом (не трильяж), в столике пудра, крем - снежинка, щипцы для завивки волос. Их грела Марьяша и несла бабушке для завивки волос: завивка 3-х рядов волн производилась чуть не до самых последних дней бабушки. Теперь эти щипцы где-то у меня, Нюська на них положила глаз, но у нас - увы! электроплита. Теперь у Нюськи другие- электрощипцы, подарок Марины.
На тахте я начала спать позже, а в начале была плетеная из прутьев корзина-коляска. Вот сейчас такая коляска убила бы всех мам - модниц. Потом железная желтого цвета, ободранная до черного кровать с веревочной сеткой - защитой от падений, и только потом - тахта с голубым покрывалом. Когда я болела воспалением легких, в бреду я говорила "кирпичи", и бабушка или мама перестилали постель и говорили "вот теперь нет кирпичей". На этой же тахте я видела тот веселый сон про бабу Ягу - и смеялась во сне.
***
Мне редко снятся сны. А если снятся,
То сразу и легко их забываю.
Натура трезвая к тому ведет: склоняться
Пред зыбким сном душа не принимает.
Но несколько я помню. Вот один
Из детства моего: сад меж домами, там
Штакетник низкий. Сосны. Ряд картин
Меняется. Ловитки. Шум и гам.
Потом всё тихо. Двор и я одна.
Старуха странная стремглав за мной несется.
Я- от неё, вокруг забора, и она
Всё тянет руки. Ей не удаётся
Никак меня поймать. Баба Яга-
Её я узнаю, но мне не страшно.
Я всё ещё смеюсь во сне, когда
Открыв глаза, лежу в тиши домашней.
Бабушкины часы пробили звонкий 11-й час. Это часы "чеховские", как говорила моя мама, увидев такие же в доме Чехова в Ялте. Они и вообще - чеховские, даже если бы их и не было в том доме. Мама говорила, что отец сажал ее на плечи, и они ехали заводить часы большим фигурным ключом. Я тоже видела, как заводит их бабушка, поднимая стекло и установив его на шпенек. Заводя, она считала повороты ключа, чтобы не утомить пружину излишним натяжением. Их заводили один раз в две недели. Теперь после бесчисленных ремонтов и переездов - гораздо чаще, и заводит их Саша. А без него они останавливаются, нет у меня терпения заводить их и ждать, пока, наконец, пойдут. Теперь все, конец. Конец потому, что Элла не вынесла их тиканья и остановила. Навсегда, так как их чинил давно умерший Борис Федорович Романов, золотые руки, вечная ему память. Они висели над зеркалом в спальне и были необыкновенно хороши со своим 8-ми угольным корпусом и круглым стеклом в раме строгого коричневого цвета и с римскими цифрами. Эти часы определили мой вкус на много лет вперед, я всегда выбирала часы с римским циферблатом - наручные и настольные для мамы. И отцовские карманные, которые храню сейчас, тоже с римскими, волосяной толщины цифрами.
А где висел бабушкин портрет?
В спальне стоял огромный платяной шкаф и маленький чудесный шкафчик, где было интересно рыться в тряпочках и шкатулках Бауша; где они теперь - у Бори, у Киры? Или исчезли во времени и пространстве вместе со шкафчиком. Одна расколотая марьяшина-марусина шкатулка из пластмассы с жар-птицей и Иваном Царевичем хранилась у меня (уже нет).
Через коридорчик, где на стенке висел старый, теперь уже старинный, телефон.
Напротив, или точнее, стена в стену со спальней находился кабинет, всегда темный от занавесей и от ивы. Из кабинета можно выйти на балкон во дворе. Довольно высоко от земли, приходилось сильно задирать ногу, когда влезаешь на него со двора. Вечером, когда на черном небе видны были звезды, иногда летали летучие мыши. В кабинете стоял стол - рабочий письменный стол в стиле интеллигенции конца - начала века с этажеркой и 2-мя тумбами. Он и сейчас у нас: сломанные запоры, кривые ножки, скрипящие при выдвигании с усилием ящики. Этот стол привезла багажом бабушка, сказав с извиняющейся улыбкой: "Ты его не выбросишь?" Под этим столом я часто сидела в детстве, и было мне так уютно, что потом не могла понять своих детей, которым ничего подобного не приходило в голову. На столе - бабушкина работа, но это было не интересно. Зато там стояли подсвечники с черными квадратными основаниями, раковина в пятнышках и фотография 2-ух маленьких девочек: Кирочка и Ленося.
Моя бабушка очень любила давать разные мелкие прозвища дорогим ей людям:
--
Ворчухов-Ворчаткин - прием бесплатный и ежедневный (табличка для Валентина Иосифовича),
--
Маркиз Кирпукис - сын Кирилл.
Это бабушка мне рассказала, как забавно звучат грузинские фамилии, когда читаешь их наоборот: Ездалетатук (Кутателадзе Кирилл Петрович, ее крестный отец), Ездиш-а-вреш (Шервашидзе, какие-то знакомые).
Теперь и моя дочь получила свою порцию от меня - Пука Опискина, Няка, Марфута и другие бесчисленные. Мама меня называла не очень-то благозвучно, но считалось - ласково - крыска; бабушка - Ленося, брат - кошкин хвост (уже было, но для системы), Инка однажды - глиста в томате (тощая в красном платье), Андрей Цибулин - Елка Торшеровна, Женька Макеев - Лень, Саша - Ленушка.
В кабинете стояла марьяшина тахта под ковром, и на стенке ковер (остатки его -чудесного рисунка ручная работа - моя сумка - оказалась теперь у Толи, и кусочек на полу у кресла). На ковре - фотография или рисунок дачи в Кабулетах, собственность моей прабабушки, до нее мы еще долго будем добираться. У тахты - старый радиоприемник "Рекорд", как показывают в кино, с матерчатой желтой тканью, зеленым глазом и круглой рукояткой настройки. Над ним висела картина на ткани - арабская миниатюра: двое влюбленных на верблюде, которую очень удачно скопировала мама. Дядя Эма даже удивился, решив, что она переехала каким-то образом в Москву. Ни оригинала, ни копии... Нет, копия нашлась и гордо висит у меня.
Там, где стояла тахта, получался уютный уголок, вдвинутый внутрь и согретый соседней газовой высокой печкой, которая обогревала и спальню. Там была маленькая газовая конфорка, но можно было класть и дрова. После Нового года елку (реально - сосну) рубили и сжигали в печке, а она гудела, и полыхали дрова - редкость для городского глаза. Елку ставили здесь же, в кабинете. Игрушки старые: картонные посеребренные и позолоченные рыбки; чайники, домики - стеклянные, и всякая канитель, вата, свечки, плетеная серебряными нитями звезда, ватный жестковатый дед Мороз. Там же шкаф Марьяши и что-то еще. На чем стоял радиоприемник? На тумбочке.
Кресло у письменного стола называлось вольтеровское. Вернее, я потом его определила, как "вольтеровское". Кожаное с высокой спинкой и подлокотниками, тяжелое, неудобное - рабочее, куда я помещалась с ногами. В кабинете вечно были студенты, и бабушка занималась с ними, по-королевски сидя в "вольтеровском" кресле.
* * *
Вот и столовая, где жил Боря, Бобкин-стрит, он же Бобкинс. Старший брат, терпящий мучения от младшей сестры, страшно добрый и в результате не очень-то счастливый. Когда он рождался 19 июня 1929 года маме было 19 лет. Его тащили клещами, сломали ключицу, а повернутое неправильно плечо всегда стоит перед моими глазами. О нем ходили такие легенды: он слопал мамину тушенку, он вырвал листочек из камеи, он с папой был в Зоомузее, когда объявили начало войны. Но о войне отдельно. После войны он вернулся с мамой в Москву, но пробыл там не долго: одна комната в комуналке, и мама с отчимом, еще молодые, услали его к бабушке в Баку. Кончил школу, университет, поступил в армянскую аспирантуру и остался в Ереване на всю жизнь (а вот оказалось, что не на всю - теперь он на исторической родине). А пока его школьные и университетские годы рядом со мной. Еще бы - он поступил в университет на биофак, а я - в школу. Точнее, начала учиться. Разница между нами была 13 лет. Но он позднее кончил школу, а я семи лет пошла сразу во 2-ой класс. Случилось это из-за заболевания стригущим лишаем ("от кошек" - так говорили домашние). Меня неприлично остригли, мазали белой болтушкой и очень долго не разрешали общаться с детьми. А чтобы не скучала, начали учить у частного педагога, и та подготовила меня к поступлению в школу во 2-ой класс. Меня приняли, несмотря на мой возраст, благодаря моей бабушке Ольге Николаевне Щербининой, всячески заслуженному педагогу, зав. кафедрой педагогики и прочая. Пришлось сдать экзамены по чтению, письму и арифметике. На письменном экзамене я сделала одну ошибку в диктанте. Долго я помнила эту ошибку, но время взяло свое.
Снова в столовой. Буфет карельской березы, очень красивый, за стеклом, высокий (как бы 2-х этажный). От посуды былых времен осталось очень мало. Приезжая в отпуск из Москвы, мама привозила всегда новые чашки, всегда разные и никогда - сервизы. Я помню чашку зеленую с фантастическим тигром. А из остатков посуды помню замечательные кофейные чашечки (одна сохранилась у Киры) из огромного сервиза с репейником. В моем доме остался поднос и соусная ложка. Были остатки хрустальных рюмок баккара, которые начинали гудеть, если по кругу ровно вести палец по их краю. Теперь у меня хранится крошечная ликерная рюмка (уже нет, зато от Киры пришли 3 рюмки побольше). Была еще ваза с синими цветами вишни (теперь у Киры), подарок студентов. Еще 2 подарка студентов - подстаканник из серебра (ушел с Виталием) и блокнот с металлической пластиной (у меня). Стакан из того же хрусталя разбился у меня, но осталось блюдце от стакана.
Посреди комнаты - огромный прямоугольный стол, дубовый с круглыми толстыми ножками, стулья не помню, и ширма, прикрывающая Борину раскладушку и его маленький письменный стол, где хранилась масса соблазнительных вещей, и где я часто шарила в отсутствие свидетелей. Много раз нависала я над Бобкой, когда он рисовал свои биологические картинки или показывал мне свое сокровище - большой кусок янтаря, который тоже исчез во времени.
В коридоре стоял шкаф, в котором под каким-то плакатиком прятались дырки от выстрелов, - это стрелял мой дядя Кира из столовой.
* * *
Ну-с, выгуливала меня няня. Как я помню город своих прогулок? Вот наша улица Водовозная, дом 15 квартира 1. Потом ее переименовали в улицу Ширшова, одного из полярников, зимовавших на северном полюсе (Ширшов, Папанин, Кренкель). Выход из двора в город не через наш подъезд, но через подъезд мимо Франкенбергов. Франкенберг был врачом, женатым на немке. Немку выслали, осталась дочь Гизелла (Гиза, по-дворовому), старше меня. А у жены, оказывается, был в Германии брат, летчик - гитлеровский асс. Судьба ее была предрешена. В том же подъезде наверху на 4-м этаже жила Лана, наша подружка Светлана, приемная дочь, чуть старше нас, очень худенькая высокая светлая девочка с тонкими прямыми волосами и прозрачно бледным лицом. С ее балкона видны были цветущие мимозы и сирень.
А в нашем подъезде напротив жили на первом этаже Кузнецовы (мадам Кузнецова). У мадам Кузнецовой была дочь Новелла, моя ровесница. Мадам Кузнецова, перед тем как родить, постоянно смотрела на портрет леди Гамильтон, чтобы ребенок родился красивым. Увы! - так рассказывала мама. Зато потом она замечательно ходила, отводя назад, за спину левую руку, покачиваясь на длинных ногах. На их балконе, дверь куда почти не открывали, мы часто сидели на перилах с ребятами и ели черный хлеб с чесноком и с солью.
Над нами на 2-м этаже жили Бирюковы, он - шофер, она - какая-то служащая. О них говорили, что они кгбисты. У них было двое детей: Светлана и Мишка. Светлана старше (это круг Марины, Гали, Гизы) и Мишка - младше меня. Оба рыжие. Миша добрый, участник наших игр. Бирюкова (мадам Бирюкова) бегала к Марьяше одалживать деньги. К ней, вообще, многие бегали, и к бабушке с тем же тоже. Помню, бесконечно крутили у них песню фронтового шофера:
"Эх, путь-дорожка фронтовая,
Не страшна нам бомбежка любая,
А помирать нам рановато, есть у нас еще дома дела!
Через реки, горы и долины,
Через гул колес (?) и схватки дым
Мы вели машины, объезжая мины,
По путям-дорожкам фронтовым"
- и сначала, до посинения. Тогда этого "до посинения" еще не было.
Иногда открывалась дверь нашего подъезда и сквозь нее проносили какую-то мебель с улицы. Первый этаж был высоко приподнят, и ступеньки вели вниз на улицу и вниз во двор. Перед входом в подъезд со двора была довольно большая площадка. Здесь мы тоже точили абрикосовые косточки, но редко, т.к. Марьяша не любила непорядок и гоняла всех, чтобы "Миколавна могла работать". Вход в дом назывался "парадное", хотя никакого черного хода у нас на было. "Марьяша, закройте парадное", - говорила бабушка к вечеру, и железную входную дверь закрывали на засов. А снаружи на двери был старинный звонок "Прошу повернуть".
* * *
В мой последний приезд в Баку в 83 году в пустой час я пошла на ту квартиру, прошла через подъезд и вошла во двор, я была не одна и в квартиру зайти не хотела. Двор оказался крошечным, но все остальное без изменений, кроме ивы, которой не стало. Однако был вечер, изменений просто не было видно. В другой раз я пришла туда одна и позвонила в "Прошу повернуть". Конечно, идиотство было думать, что тебя примут с распростертыми объятиями, но где-то что-то дрожало и волновалось в надежде. Да ведь это был, действительно, мой последний приезд в Баку, теперь с нынешней обстановкой туда не поедешь. Вот и Саша (сын Сергея Сорокина) хочет оттуда бежать. Уже бежал в Белоруссию, вернулся, и что? Однако надежда вновь посетить тот уголок земли, где я провела 11 лет почти безмятежно, привела меня к дверям, куда меня не впустили. Я путалась в словах, пытаясь объяснить, что жила здесь много лет назад, но они менялись с Черномордиками и никакой Щербининой не знали. И конечно, долго обсуждали визит незнакомой, а потому опасной женщины. Возвращалась и ругала себя за то, что теперь называю "впасть в эйфорию".