Чебыкин Игорь Зиновьевич : другие произведения.

Дорога в Аризону

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:

   Дорога в Аризону
  
   Роман
  
   "Горе миру от соблазнов, ибо надобно придти и соблазнам;
   но горе тому человеку, через которого соблазн приходит".
   Матф. 18:7.
  
   Часть I.
  
  
   Глава 1.
  
   Город был маленьким и неприметным - один из тех городов, городков, деревень и поселков, что плотной стаей рыбешек-прилипал теснились вокруг исполина с рубиновыми глазами-звездами. Стая именовалась Подмосковьем. Неприлично близким соседством с прекрасным чудищем, которое держало на себе одну шестую часть суши, татуированную аршинными буквами "СССР", стая вызывала тяжелую зависть и досаду у прочих рыб, больших и малых, плескавшихся в отдалении - в не менее густонаселенных, но менее изобильных водах. По недалекому разумению далеких завистливых существ, соседство это позволяло шустрой подмосковной мелюзге ловчей и проворней хватать сладкие крохи и сочные куски, оставшиеся от царской трапезы. Да что там хватать, коли куски сами в рот падают, знай не зевай - рот подставляй. Натянутые струны рельсов и истерзанные асфальтовой проказой автотрассы, словно пуповины, связывали прожорливых малышей с кормящим их телом. По этим пуповинам сновали, вздрагивая на ухабах, автомобили. Тащились чадящие автобусы со скрипучими дверями-гармошками. Хулигански посвистывая, носились разбитные электрички. В этих автомобилях и электричках сидели люди, которые везли из Москвы пахучие колбасные торпеды с морщинистой шкурой; пузатые жестяные шайбы с утыканной перьями головой надменного индейца в профиль и надпиcью CAFE на загорелых боках; туго набитые бумажные пакеты с конфетами, неизменно рвущиеся по дороге и роняющие в недра сумок и карманов россыпи карамели "Раковая шейка" и чудных батончиков "Рот Фронт", чья податливая плоть вводила в искушение даже ответственных товарищей и безответственных диабетиков; богемские хрустальные вазы, коих само сокрытое в них слово "Бог" обязывало издавать райский перезвон. Тем же курсом следовали их хмельные толстозадые соплеменники - расфранченные, будто деревенщина в праздник, бутылки с чешским пивом, то ли вякающие, то ли звякающие при встрече друг с другом что-то глупое, но доброе; любезные мужскому глазу крохотные белые коробочки с прорезью, как в почтовом ящике, откуда, повинуясь властному движению большого пальца, выскакивали нарядные конвертики со сменными лезвиями Wilkinson Sword и Feather; бирюзовая кафельная плитка с лазоревыми прожилками; жеманные польские духи, отчаянно пытающиеся подражать французским; стянутые резинкой для волос упаковки анальгина; драгоценные томики Пикуля и Дрюона... И много других красивых, вкусных и нужных вещей везли советские люди из Москвы в свои дома, где людей встречали их близкие, тихо восторгаясь приносимыми дарами.
  
   Нельзя сказать, что люди не могли прожить без этих вожделенных вещей и вещиц, нареченных в ту пору дефицитом и объявленных в розыск. Напротив, жители находящейся под присмотром рубиновых глаз страны в большинстве своем давно научились довольствоваться в повседневной обыденности тем, что им было доступно и дозволено. Некоторые обходились и без дефицитных лекарств, а кое-кто - и без книг. И ведь не просто выживали, но, как и многие из их более требовательных к телесному и духовному корму соотечественников, ухитрялись, тем не менее, ощущать всю полноту и прелесть своей внешне скромной жизни и испытывать моменты подлинного счастья. Даже если не всегда хотели себе в том признаться или просто не могли того постичь. Люди работали, рожали, растили, любили и предавали, спасали и убивали, заводили врагов и бросали друзей, делали глупости и великие открытия, накрывали стол и преломляли хлеб, зимой исступленно желали лета, а летом расслабленно мечтали о белом и чистом, словно ангел, снеге. В общем, жили так же, как жили люди во все века, попеременно прикладываясь к сладостной и горькой чашам бытия, которые предусмотрительно меняла чья-то невидимая сильная рука.
  
   Что, впрочем, не мешало людям, как и во все времена, желать лучшей, по их мнению, доли и гнаться за ней, не разбирая дороги и не жалея сил. Не была исключением и погоня за дефицитом в те времена и в той стране, о которых пойдет речь. Находились среди людей те, кто посвящал жизнь этой погоне - лихорадочной, неустанной и ненасытной. Но были и те, кому дефицит перепадал время от времени, обычно - по воле случая, и кто радовался этому, как радуется охотник редкой диковинной добыче - не столько ее сочному мясу и мягкой шкуре, сколько собственной удачливости и расторопности.
   Для удачной охоты за ускользающим дефицитным зверем мало было иметь честно заработанные деньги и жилистые ноги марафонца, незаменимые в длинных очередях. Мало было жить под боком у Москвы, а то и, страшно сказать, в самой Москве. Всего этого было явно мало. При таких исходных данных шансы претендента на главный приз были, как у всех. То есть, не выдающиеся. Гораздо выше ценились умение подобраться к потаенным пещерам с дефицитными сокровищами и завоевать расположение стражей-товароведов знанием имен-паролей, открывающих доступ к заветным сундукам, которые в соответствии с духом времени приняли причудливые формы коробок, стеллажей и холодильников.
  
   Золотая жила дефицитных товаров выходила на поверхность кое-где и в других городах огромной страны, но лишь Москва имела славу волшебного места, где при условии благосклонности небес и наличия влиятельных знакомых можно было достать все. Абсолютно все. Даже оленьи язычки - полумифическое лакомство, о котором ученик подмосковной школы Перстнев по прозвищу Перс как-то поведал своим приятелям-одноклассникам. После уроков компания развалилась на траве у школьного футбольного поля, скрытая от посторонних глаз лохматой стеной кустов. Перс курил стянутую у отца сигарету "винстон" и рассказывал про то, как его родитель - далеко не последний человек в местном горкоме партии - принес на днях домой несколько жестяных коробчонок с маринованными оленьими язычками. Теми самыми, про которые по телевизору рассказывали два комика из Одессы: один - высокий, носатый, важный, с лицом директора всего на свете, другой - маленький, похожий на мартышку. Гастрономическое диво Перс-старший раздобыл в Москве в одном из тех былинных закрытых буфетов, куда простым смертным вход был заказан, как богатеям - в Царствие Небесное.
  
   "Ну, и как они, язычки-то?", - спросил Перса-младшего один из парней, лелея надежду, что ему оставят немного "винстона".
  
   Перс с удовольствием выдохнул табачный дым прямо в лицо вопрошавшему, ухмыльнулся своей фирменной нагловатой ухмылкой и ответил: "Язык проглотить можно!".
  
  
   Глава 2.
  
   Отец Персу попался, конечно, отменный. Для своего отпрыска он был одновременно и солнцем, ясным и благодатным, и звездой, под которой посчастливилось родиться, и твердью земной, на которой Перс-младший стоял, широко расставив ноги в импортных джинсах, и беззаботно глядел в светозарную даль. Там, вдали, по мере приближения выпускных экзаменов все более явственно виднелись золотая школьная медаль и студенческий билет одного из тех знаменитых столичных вузов, чьи магические аббревиатуры, как и полагается всему магическому, включали в себя буквы М и Г. Одним словом, Перс-старший был для Перса-младшего всем - настоящим и будущим.
   Толик Топчин, он же - Тэтэ, главный остряк класса, называл отца и сына Перстневых Дарием и Ксерксом. Впервые услышав этот пассаж, юный вспыльчивый Перс обозлился, ибо счел его очередной дерзкой насмешкой классного шута. Но, уразумев, что речь идет о достославных персидских царях, состоявших в прямом родстве, остыл и впредь воспринимал монархические прозвища более благосклонно.
  
   Хотя царственного в облике Перса-старшего было немного. Алексей Павлович Перстнев, энергичный толстяк с потными кляксами, в любое время года украшавшими спину и подмышки его тесных сорочек, был одинаково со всеми обходителен и одинаково малодоступен для всех. Кроме начальства, разумеется. Только начальство могло часами наслаждаться обществом товарища Перстнева в своих тронных залах с обитыми малиновым кожзаменителем вратами. Коллегам же, равным Перстневу по статусу, не говоря уже о подчиненных, оставалось лишь ловить вечно куда-то спешащего Алексея Павловича в коридорах или на порогах кабинетов. Пойманный Алексей Павлович послушно притормаживал, но не в силах противиться напору своего неутомимого тела, продолжал маленькими шажочками, медленно и упорно продвигаться вперед, на ходу внимая собеседнику. Собеседник, чувствуя себя ничтожеством и репейником приставучим, торопливо излагал суть дела. Алексей Павлович, слушая эту ерунду, напряженно-недоумевающе всматривался в лицо человека, ворующего у него время, мелко и часто кивал, угукал, как игрушечный филин, и, вырвавшись, наконец, из пут навязанной беседы, со словами "Я все понял! Решим!" возобновлял свой резвый бег. О только что состоявшемся разговоре он, как правило, тут же забывал.
  
   Перс-старший относился к той распространенной категории средней руки начальников, которые и в состоянии полной амнезии способны помнить в мельчайших деталях приказы руководства и просьбы так называемых нужных людей, но при этом никогда не захламляют свою память просьбами людей маленьких, зависимых, бесполезных, которых Алексей Павлович называл гарниром. Именно это свойство взыскательной натуры горкомовского деятеля и сгубило в итоге старика Васяткина - убеленного сединами инструктора из возглавляемого товарищем Перстневым отдела пропаганды и агитации. До пенсии Васяткину было ближе, чем президенту Рейгану до геенны огненной, причем скорейшего наступления первого события работники горкома желали сильнее. Ветеран идеологического фронта Васяткин, несмотря на груз прожитых лет, имел прямую спину и твердый голос, полагая себя по-прежнему опасным для женского пола, лукаво пошучивал с молодыми сослуживицами, два раза в день заваривал себе индийского чаю I сорта в тусклом граненом стакане и любил рассказывать коллегам об одном из поучительнейших эпизодов своей насыщенной пропагандой и агитацией жизни - о разговоре с товарищем Хрущевым. Это яркое, как столкновение двух комет, событие произошло в ту пору, когда товарищ Хрущев был первым человеком в Кремле и строил коммунизм на вверенной ему территории, а товарищ Васяткин, бригадный парторг и редактор стенгазеты, - стадион на восемь тысяч мест в подмосковном райцентре. Васяткин и тогда был таким же статным и звонким, только более молодым, вихрастым и невыносимо притягательным для женщин. Женщины обожали его за отсутствие робости и умение поразить собеседника. Именно этими качествами молодой Васяткин и блеснул в разговоре с Никитой Сергеевичем, который однажды пожаловал на стройку, дабы встретиться с народом. Обсудив будущие трибуны красавца-стадиона, Никита Сергеевич и народ плавно перешли к высоким трибунам международной политики. Вот тут-то наш отважный Васяткин и вышел на авансцену истории, заявив, что лично он, как парторг и советский человек, полностью поддерживает и недавнее выступление Никиты Сергеевича в ООН, и ботинок в его руке. Более того, полагает, что для вящей убедительности этим крепким советским ботинком не мешало бы еще и запустить в воющую стаю западных политиканов - кого-нибудь из них это наверняка заставило бы замолчать. Партийно-хозяйственная челядь за спиной у товарища Хрущева на этих словах обмерла, Никита же Сергеевич лишь хмыкнул и широко улыбнулся. "Горячий хлопчик! - сказал он рабочему люду, одобрительно кивая взмокшей лысиной в сторону Васяткина. - Нет, дорогой товарищ, я понимаю и разделяю ваши гневные чувства, но нельзя швыряться ботинками в президентов на глазах у всего мира. Иначе это будет не международная политика, а какой-то вертеп". "Политика Запада и есть вертеп", - резонно ответствовал Васяткин, вызвав дружный смех у строителей и Хрущева и облегчение у его свиты. Прощаясь, Никита Сергеевич, по словам Васяткина, пожал ему руку и заметил: "С такими, как ты, парторг, мы точно коммунизм построим!".
  
   Коллеги без пяти минут пенсионера Васяткина, в Бог знает какой раз слушая сию байку, не верили ни одному слову из нее, но старались этого не показывать. В конце концов, Васяткин был хоть и несуразным, но безобидным и, к тому же, преданным своему бумажному делу кротом: всю плановую и отчетную макулатуру он сдавал точно в срок и единственный из всего отдела не заискивал перед Перстневым с момента назначения того заведующим. Так бы и дожил Васяткин благополучно до пенсии, если бы на старости лет не потянуло его на заморские лакомства. Узнав как-то, что товарищ Перстнев отправляется на днях с партийной делегацией на южные рубежи социалистического лагеря, старик, просидев в засаде не один час, поймал-таки шефа на повороте горкомовского коридора. "Алексей Павлович, дорогой, я слышал ты во Вьетнам едешь, - смущенно улыбаясь и покашливая, молвил Васяткин. - У меня к тебе просьба, так сказать, частного характера. Если тебя не затруднит, будь добр - привези мне манго, хоть пару штучек. Уж больно вкусная, я слышал, вещь. Не подумай - не для себя прошу: внучат хочу порадовать. А деньги я тебе потом сразу отдам - сколько скажешь".
  
   Слово "манго" старик произносил так, как индусы поют священные мантры, как мужчина шепчет имя любимой женщины: нежно сдавив губами звук "м", отчего тот начинал вибрировать и наполняться страстью, в следующий миг старик выпускал все слово на волю, и в воздухе таял шлейф горячего выдоха. Несомненно, Васяткину очень хотелось манго.
  
   Перстнев ласково пожал плечо старика, ответил: "Все понял, привезем!" и скрылся за поворотом. Общаясь с маленькими людьми, отвечая на их маленькие вопросы и раздавая им немалые обещания, Алексей Павлович постоянно оперировал глаголами в форме первого лица множественного числа - "привезем", "сделаем", "работаем", "подумаем", "решим". Будто говорил не от собственного имени, а от имени группы товарищей. Неизвестно, был ли в этом какой-нибудь умысел со стороны Алексея Павловича, но просителю становилось приятно: у него появлялось ощущение, что его вопросом будет заниматься не один человек, а много больших и умных людей, которые, конечно, решат его проблему.
  
   Однако из Вьетнама товарищ Перстнев вернулся без всяких манго-обманго, сославшись на невероятно напряженный график поездки, и в утешение подарил огорченному Васяткину календарик с видом дельты Меконга. Торжественно пообещав, тем не менее, исполнить наказ в следующей же подобной командировке. Следующим тропическим пунктом назначения в программе партийных вояжей реактивного завотделом пропаганды и агитации значилась чарующая Куба. Уже обжегшись на молоке легковесных обещаний начальника, на сей раз Васяткин дул на воду, усердно раздувая щеки: перед поездкой он несколько раз хватал Алексея Павлович под уздцы в разных закоулках горкома и, смущаясь и ненавидя себя все сильнее, напоминал ему о своей стариковской просьбе. Алексей Павлович ронял ободряющее "Помним, не волнуйся!" и, в конце концов, отбыл в западное полушарие, оставив своего ветхозаветного подчиненного в состоянии относительного душевного покоя.
  
   Первым, кого Перстнев увидел по возвращении с острова социалистических сокровищ в родную горкомовскую обитель, был, как несложно догадаться, все тот же Васяткин: назойливый старец поджидал патрона на ступенях у входа. При виде долгожданного Перстнева лицо его осветилось счастливой улыбкой и, стараясь смотреть в глаза Алексею Павловичу, а не на портфель и пакеты в его руках, где, заметим, покоились подарки для начальства и нужных людей, но уж никак не для постылого Васяткина, партийный ветеран всем телом радостно подался навстречу завотделом, став похожим на отца, встречающего блудного сына. Узрев этот слюнявый восторг, Перстнев в долю секунды вспомнил о своем обещании, благополучно забытом на кубинских широтах. Можно было, конечно, опять отделаться от старика торопливыми извинениями и сетованиями на тяжкий удел командированного номенклатурного бойца. Однако Алексей Павлович, чувствуя, как в нем поднимается раздражение к этому допотопному пугалу у входа, решил одним молодецким ударом разрубить гордиев мангов узел, отбив впредь у старика охоту лезть к нему со всякой фруктово-ягодной чепухой. Пожав сухую длань Васяткина, Алексей Павлович сменил приветливое выражение лица на удрученное, безнадежно махнул рукой, вздохнул и сказал: "Извини, старче, - неурожай". После чего скрылся за гостеприимными дверями горкома.
   Васяткин несколько минут ошалело мигал, уставившись в засаженную бархатцами узорчатую клумбу. Затем, как-то внезапно одряхлев и впервые в жизни сгорбившись, развернулся и побрел на свое рабочее место. Лицо у него при этом было белым и серым одновременно - словно муку смешали с пылью. В течение всего дня Васяткин оставался непривычно тихим и отрешенным, не пил чай, не шутил с женщинами, смотрел не в бумаги, а как бы сквозь них, на вопросы теряющихся в догадках коллег о самочувствии отвечал односложно-отрицательно, уходя домой, забыл в шкафу зонт и, что уже совершенно непостижимо, не то, что не простился по обыкновению с каждым из коллег лично, но и вообще не сказал никому "До свидания". Тем же вечером дома у него случился обширный инфаркт. В больнице Васяткин пробыл почти до ноябрьских праздников. Сослуживцы думали, что он не выживет, и даже позвонили на кладбище, отдав необходимые распоряжения относительно участка под могилу, но старик выжил. Однако в горком уже не вернулся. После выписки его отправили дожевывать предпенсионный хлеб в один из районных собесов, где Васяткин, в конце концов, и истлел.
  
   Глава 3.
  
   Брешь, которую сгинувший Васяткин оставил после себя в сплоченных рядах работников отдела пропаганды и агитации, пустовала недолго. Перстнев быстро заполнил ее бойким молодым человеком из горкома комсомола, чье левое ухо постоянно горело, как семафор, тревожным красным светом. "Это вас, Жорик, кто-то хорошо вспоминает, - кокетливо говорили молодцу горкомовские матроны. - Вот если у человека горит правое ухо, значит, о нем кто-то плохо думает. Примета такая".
  
   Перстнев не просто так облагодетельствовал красноухого: он вообще ничего не делал просто так. Молодой человек обладал ценными качествами, которые не могли остаться незамеченными искушенным горкомовским царедворцем. Во-первых, отец Жорика работал директором местного мясокомбината, и дружба с таким человеком была не лишней даже для привычных к мясным деликатесам партийных дожей города. Во-вторых, что более важно, этот самый отец-мясник, как выяснилось, имел хороших знакомых не где-нибудь, а в кругах, близких к руководству московским зоопарком. Товарищ Перстнев и члены его семьи уже вышли из того золотушного возраста, которому присущи грезы о бесплатном и беспрепятственном доступе к зоопаркам, каруселям и кино. Однако прочные связи в боготворимом детворой всего Советского Союза зоопарке товарищу Перстневу представлялись, несомненно, необходимыми и полезными. Какую именно пользу могли принести товарищу Перстневу зебры, жабы, красные волки и белые медведи, он пока не знал. Но догадывался, что у их наделенных руководящими полномочиями человеческих собратьев, конечно, имеются свои хорошие знакомые в престижных учреждениях и высоких кабинетах города Москвы и не только Москвы. У влиятельных людей не может не быть влиятельных друзей - твердо помнил завотделом пропаганды и поспешил свести через подмосковного владыку филейных частей и печенки знакомство с многоклеточным зоопарковым начальством. Дальновидный и основательный человек был Алексей Павлович Перстнев. Не только служебную карьеру, но и всю жизнь свою он уподоблял лестнице, где ступеньками были люди, на которых можно было опереться и подниматься все выше. Если бы Алексея Павловича спросили: "А что там - на самом верху этой лестницы? Пустота, звездная бездна или, может быть, зеркальный потолок с дефицитным югославским плафоном?", он бы ответил: "А вот поднимемся - и узнаем. Главное - подниматься".
  
   Обладателю разноцветных ушей Жорику, в чьей благодарной преданности Перстнев не сомневался, в этой лестнице была уготована роль одной из нижестоящих ступенек, призванных поддерживать своего покровителя в необходимые минуты. А ступенькой повыше был тайный покровитель самого Алексея Павловича - матерый вельможа из московского обкома, уже не первый год обещавший перетащить перспективного Перстнева в столицу к себе под крыло. Надо было лишь дождаться, пока представится удобный случай и освободится согретое тучным партийным задом кресло. Алексей Павлович был готов ждать, сколько потребуется, тем паче, что столичный благодетель заботливо скрашивал ему томительное время ожидания и, словно господин, балующий любимого лакея, регулярно баловал своего подмосковного протеже греющими руки и душу подарками, в том числе - загранпоездками в братские страны в составе всевозможных партийных делегаций. Причем, бескорыстный обкомовец в таких случаях не всегда покидал пределы Родины вместе с Перстневым и в отсутствие Алексея Павловича навещал его жену - молодую еще женщину с начинающей расплываться фигурой и холодным скучающим взглядом. Все дни напролет она обычно предавалась одному из двух любимых занятий, что составляли существо ее жизни: сплетничала в горкомовской парикмахерской вместе с другими партийными женами либо, листая журнал "Советский экран", пила чай с "птичьим молоком", пока домработница, которая, как говорили, на самом деле была дальней родственницей Перстнева, прибиралась в их раздольной четырехкомнатной квартире.
  
   Алексей Павлович, конечно, не знал о визитах, которые наносит его супруге обкомовский покровитель. А, может, и знал, но, как человек мудрый и интеллигентный, Отелло из себя не строил. Не собирался Алексей Павлович ради такого абстрактного понятия как "честь", придуманного болтунами из канувшего в Лету никчемного дворянского сословия, самолично топтать любовно взращиваемый и оберегаемый им розан карьерного благополучия, которому суждено было в итоге расцвести, как гоголевскому папоротнику, дивным жарким цветом и озолотить своего хозяина.
  
   К тому же, признаться откровенно, Алексей Павлович и сам не был агнцем непорочным. Частенько склонял он усталую голову на античную грудь своей горкомовской любовницы - румяной хохотушки Вали из общего отдела. Которая, в свою очередь, щедро делилась с верховным начальником Алексея Павловича - первым секретарем горкома - всей интересующей того информацией о товарище Перстневе. Да только, если б и хотела Валя, все одно не смогла бы запятнать сверкающие доспехи перстневской репутации: Алексей Павлович слыл не только образцовым служакой, но и в высшей степени осторожным существом - лишнего не болтал, душу свою никому не открывал, и о том, что гнездилось в этой душе, знал только Бог, в которого Перстнев не верил. Не верил он и в ту пропагандистскую заумь, которую подотчетный ему отдел проповедовал пастве. Он верил только в свои силы, талант и изворотливость, гарантирующие персональное светлое будущее самому Алексею Павловичу и его сыну, Персу-младшему - единственному на свете человеку, которого товарищ Перстнев любил и с которым связывал все свои надежды после того, как самым трагическим и непредсказуемым образом потерял старшего сына от первого брака.
  
   Старший сын Алексея Павловича, красавец и умница, в школьные годы с легкостью покорял сердца девушек и математические олимпиады. Со сверстниками он держался, как с ровней, ничем не проявляя перед ними ни своего партийно-аристократического происхождения, ни звания отпетого отличника, за что его уважали и сами сверстники, и учителя. После школы перед юношей были радушно распахнуты неприступные двери элитного столичного института. Распахнуты они были стараниями отца, чей горкомовский титул тогда еще был снабжен наростом в виде приставки "зам" - замзавотделом. От сына-медалиста требовалось лишь сдать на "отлично" один-единственный экзамен, что, учитывая несомненные способности парня и надежные страхующие связи отца в деканате, было делом практически решенным. "Алексей Павлович, считай, что он уже зачислен", - говорили отцу плешивые ангелы-хранители из приемной комиссии.
  
   Одним словом, все шло строго по заданной программе, все системы и приборы функционировали нормально, пилоты и автопилоты полностью контролировали ситуацию, впереди, надвигаясь и увеличиваясь в размерах, сияли теплые огни приветливого аэропорта. Катастрофа случилась в самый последний момент, за считанные дни до вступительного экзамена. Не известив отца, сын внезапно забрал документы из столичной альма-матер и уехал поступать в артиллерийское училище. Причем, не в какое-нибудь престижное, а в обычное, рядовое (хоть и командное), куда поступали обычные сыновья обычных отцов. Возможно ли было более смачно плюнуть в душу члена партии, блестящие номенклатурные перспективы которого слепили глаза сослуживцам?!
  
   Когда Алексей Павлович узнал о демарше сына, у него закололо сердце. До этого момента если что и кололо орошаемое неиссякаемым потом гладкое тело товарища Перстнева, так только маленькие булавочки, неосмотрительно забытые в его новых импортных рубашках. Целую неделю Алексей Павлович, выехавший на место происшествия, умолял сына одуматься и вернуть все на круги своя. Его мольбы были так страстны, искренни и убедительны, что могли бы разжалобить памятник Ленину, воздвигнутый перед входом в училище. Стенания Приама, умоляющего Ахиллеса вернуть тело павшего сына, показались бы на этом фоне невнятным бормотанием. Однако юный упрямец оставался непреклонен. Алексей Павлович сменил мольбы на угрозы, поклявшись здоровьем всех членов ЦК КПСС использовать свои могущественные связи для того, чтобы сына завалили на вступительных экзаменах. Хотя, напомним, еще совсем недавно намеревался использовать эти же самые связи в прямо противоположных целях. На ультиматум сын ответил контрультиматумом, пообещав в таком случае отправиться техником на метеостанцию в Заполярье. Или на Командорские острова. Или в туркменские пески. Или наняться на торговое судно и двинуть хоть к черту в глотку - лишь бы сбросить с себя ярмо отцовской воли.
  
   Алексею Павловичу пришлось смириться и отступить на запасный путь. Свою бронебойную энергию он употребил на то, чтобы подготовить сыну по окончании училища уютное место где-нибудь в штабе в Москве или Ленинграде, откуда впоследствии намеревался протолкнуть его в военную академию имени Фрунзе. Однако неблагодарный сын срубил под корень и это дерево надежды, посаженное отцом. Получив лейтенантские погоны, сынок вновь явил миру неуместный гонор и по собственному почину вместе с женой, выпускницей пединститута, уехал в таежную глухомань на 54-й параллели, где медведей водилось больше, чем людей. В нечастых, но регулярных письмах оттуда сын, продолжая вонзать иглы в истерзанное сердце отца, с глуповатым умилением описывал прелести своего нынешнего дремучего существования: комнату в барачного вида офицерских хоромах, благодарность от командования за безупречно проведенные стрельбы, сказочную 11-метровую ель, которую они бэтээром притащили из тайги и установили перед клубом на Новый год. А еще писал про то, как искрится звездами заиндевевшее ночное небо, а по утрам горячее золото восходящего солнца растекается по хвойной глади таежного океана и окрестным горным склонам. Назвать все это жизнью, тем более, хорошей, Алексей Павлович, разумеется, не мог. Он считал это изнанкой жизни, а место службы сына - изнанкой страны. Алексей Павлович понял, что потерял старшего наследника. Вину за это он целиком и полностью возлагал на его мать, с которой развелся за несколько лет до вероломного побега сына-абитуриента из столичного парадиза в ощетинившийся пушками артиллерийский тартар. Причем, бывшей супруге с ее идиотским романтизмом Перстнев вменял в вину не то, что она воспитывала сына неправильно, а то, что она воспитывала его слишком правильно. Глубинного смысла этого парадокса, как и своего собственного вклада в дело воспитания сына, который после развода родителей остался с отцом и молодой мачехой, Перстнев предпочитал не касаться.
  
   Иногда сын-артиллерист, звездочки на погонах которого множились неохотно, а волевая складка на переносице становилась все глубже, наведывался к отцу в отпуск. И всегда делал это неожиданно, без предварительного звонка или письма. Но почти всегда ухитрялся заставать дома неуловимого на работе родителя. Встречи были короткими и неловкими. Сын уверенными движениями еще трезвого Деда Мороза из профкома выкладывал на стол таежные гостинцы - кульки с кедровыми орехами и крупнокалиберной голубикой, банки с солеными грибами и медом цвета темнеющей бронзы. Перстнев и сын пили чай и коллекционный армянский коньяк, улыбались друг другу и старательно пытались соорудить какое-то подобие родственного разговора, однако улыбки были слишком широкими, а беседа - слишком натянутой. Не помогал даже коньяк. Наверное, отцу помимо груза былой ссоры мешало присутствие невестки - худенькой большеглазой девушки, которой Алексей Павлович за всю жизнь не сказал ничего кроме "Тапки наденьте, пожалуйста, - у нас паркет". А сыну, тяжело переживавшему в детстве развод родителей, мешало присутствие второй жены отца, чье лицо заметно оживлялось при виде оборотившегося добрым молодцем пасынка. Только с единокровным младшим братом гость держался естественно и свободно: шутливо тыкал его кулаком в живот, проверяя пресс, расспрашивал об учебе, рассказывал о нагрудных знаках у себя на кителе. Допив чай, но не коньяк, старший сын смотрел на запястье с "Командирскими" часами и поднимался из-за стола: "Извини, пап, не хочется расставаться, но пора. Мы спешим". Отец никогда не пытался его удержать: он знал, что сын, действительно, торопится повидать оставшихся в городе школьных друзей, а затем уехать к матери, вернувшейся после развода в родной Ярославль. Там сын с невесткой и проводили весь отпуск. Деньги, которые Перстнев интимным, смешанным с коньяком полушепотом предлагал сыну перед уходом, тот никогда не брал.
  
  
   Глава 4.
  
   Из русских сказок Алексей Павлович знал, что дураком обычно бывает младший сын, но не сомневался, что в его сказке, обязанной стать былью, все будет наоборот. Младший сын, которого Алексей Павлович в домашней обстановке в шутку называл цесаревичем, не должен повторить кошмарных ошибок старшего. Алексей Павлович не позволит ему этого. Не позволит, как старшему, вырасти романтичным голодранцем, плюнуть в уготовленный ему мраморный колодец личного благополучия, опозорить отца в глазах знакомых и начальства, наконец. Поэтому воспитание младшего сына товарищ Перстнев с самого начала прочно взял в свои цепкие пухлые руки.
   "Человек должен заботиться о себе, о собственной сохранности и комфорте, - наставлял он младшего отпрыска. - Если, конечно, он умный человек, а не китайский болванчик. Вот вам в школе говорят о коллективизме, товариществе, один за всех и все за одного?.. Говорят?". - "Говорят". - "И правильно говорят! Совершенно правильно! Но что это означает? В чем тут суть - вот что важно понять, дружочек. А это означает, что человек, думая о коллективе, должен, в первую очередь, думать о себе. Потому что коллектив - это не бесформенная масса, не каша с изюмом. Коллектив - это конкретные люди. Как в песне: "Я, ты, он, она, вместе - целая страна!". Советский человек не может, не имеет права безответственно относиться к себе, своей жизни, здоровью, к тому, что позволяет ему жить хорошо и удобно. Потому что потеря каждого конкретного человека - это потеря для всего коллектива и, в конечном итоге, для всей страны. А если все перестанут думать и заботиться о себе, если все начнут бросаться на амбразуры, что будет, а? А ничего не будет! Ничего и никого! Армия разбита, коллектива нет, задача не выполнена, страна беззащитна". "А Матросов? - озадаченно вопрошал Перс-младший. - Ведь он бросился на амбразуру... Значит, он не герой? Значит, он подвел коллектив?". - "Что ты!.. Никогда так не говори, глупый! Конечно, Матросов - герой! Всем героям герой! Но герои потому и герои, что их не может быть много. Их единицы - тех, кто должен принести себя в жертву ради других. В этом их предназначение, сын, их исключительность. А теперь представь, что в том бою на амбразуру бросился не Матросов - зеленый солдат, для которого тот бой, между прочим, был первым в жизни (вам это говорили на уроках?), а командир батальона, перед которым была поставлена задача выбить немцев из укрепления. Что тогда было бы? А тогда наши солдаты остались бы на поле боя без начальника, что могло привести к их массовой гибели, предрешить исход боя и позволить фашистам перейти в контрнаступление. Видишь: поступок один и тот же - человек закрыл своим телом дзот, а какие разные последствия. В первом случае человек совершил подвиг, во втором - должностное преступление, забыв о своей ответственности перед коллективом.
  
   Каждый человек должен знать свое предназначение. Вот ты, например, не можешь, не смеешь жертвовать собой ради других, запомни. Потому что у тебя другое предназначение. Ты другой. Я всегда это тебе говорил и говорю. Ты будешь командиром, большим командиром, очень большим, не то, что твой упертый братец. И потому ты должен беречь себя и во всем слушаться меня. Только никому не говори о том, что я тебе рассказываю, ладно? Я говорю это только для тебя. Чтобы ты понял".
  
   Младой Перс схватывал отцовскую науку, как голодный птенец - долгожданную снедь. Он рано понял, что он особенный - лучше, чем его ровесники. И принял это как непреходящую закономерность окружающего мира - такую же, как смену дня и ночи или победы сборной Советского Союза по хоккею. Приняли это и его сверстники, хотя Перс, надо отдать ему должное, именем своего ясновельможного отца козырял редко, ябедой не слыл и без особой нужды спеси ходу не давал. Да и вообще он был славным, добрым мальчиком. Приятелей, которые иногда приходили к нему в гости (отец не возражал, так как знал, что в квартире всегда есть кто-то из взрослых - жена или домработница), Перс так самозабвенно поил пепси-колой и "фантой", не переводившимися в его монументальном холодильнике, что приятелей после этого можно было выкатывать из квартиры, как переполненные пивные бочонки, булькающие и пенящиеся внутри. Столь же щедро Перс осыпал одноклассников вожделенными обертками и вкладышами от жвачек Bubble Gum, хранящими божественный заокеанский аромат и сцены из жизни полоумной голливудской утки. Эти обертки мальчишки хранили месяцами и годами с таким трепетом, которому могли бы позавидовать священные свитки Торы и шедевры живописи из собраний Лувра и Эрмитажа. Иногда Перс милостиво дарил друзьям и сами жвачки, которые в младших, а порой и средних классах переходили из уст в уста вместе с рассказами о широте души одноклассника.
  
   Еще в начальной школе Перс был единодушно признан сверстниками неофициальным лидером класса. Этот заслуженный венец он уверенно и с достоинством нес на протяжении неполных девяти лет вплоть до своего Ватерлоо зимой 1984 года. Конечно, одного лишь влиятельного отца и дареных жвачек для завоевания истинного авторитета у пацанов было явно недостаточно. Во все времена самые грозные и всесильные отцы в глазах пацанов были, по большому счету, плевком на асфальте в сравнении с крепкими кулаками и дерзостью одноклассника. И того, и другого у рослого импульсивного Перса был полный боекомплект. Если он дрался, то дрался остервенело и безжалостно, ибо сама мысль о том, что кто-то осмеливается употреблять против него физическую силу, представлялась ему невыносимо оскорбительной. Впрочем, и заядлым драчуном он тоже не слыл, боясь получить от отца нагоняй и штрафные санкции в виде временного отлучения от велосипеда, а позднее - от мопеда. К тому же, устраивать мордобой без особого повода стремительно мужавшему Персу становилось все более лениво. Зачем, если все и так признают его неоспоримое верховенство? Включая учителей.
  
   Сказать, что учителя безбожно завышали сыну товарища Перстнева оценки и за шкирку вытягивали его успеваемость на уровень неизменно отличных оценок в каждой четверти и по итогам года, было бы преувеличением. Знания у Перса были вполне пристойные: сказывалась работа репетиторов, которыми отец истязал его с малолетства. Однако в тех случаях, когда ответы, контрольные и диктанты Перса чуть-чуть, может быть, самую малость не дотягивали до справедливой четверки или пятерки, ему все же ставили четверки и пятерки. Язвительный Тэтэ в таких случаях говорил в кулуарах, что Персу опять подложили гирьку - как продавцы на рынке кладут на весы чугунные гирьки, укрощая взбрыкивающую стрелку. Другим ученикам на такие гирьки рассчитывать приходилось гораздо реже: законы в специализированной, с углубленным изучением английского языка школе, лучшей по всем отчетным показателям школе при гороно (хотя гороно располагалось на соседней улице) были суровые.
  
   Более того, в это трудно поверить, но Персу была доступна и самая главная привилегия, какой только мог пользоваться мальчик в стенах советской школы - свободно разгуливать по коридорам и классам в кроссовках. Не в нелепых комнатных тапках с люмпенскими дырами на носах и стоптанными задниками, и даже не в кедах, а в шикарных кроссовках, этих крылатых сандалиях Гермеса с надписью Adidas, которые зимой служили Персу сменной обувью, а весной и осенью - просто обувью, единственной и незаменимой. Другие мальчишки тоже, случалось, попирали школьный паркет кроссовками и кедами, но лишь - до первой встречи с учителями, после чего вновь покорно всовывали ноги в ненавистные колодки-тапки и получали в дневник карающую запись. Перса же с его кроссовками учителя не прессовали. Или не персовали.
  
   Какие-нибудь непосвященные и не в меру ретивые дежурные на входе в школу, в чьи обязанности входило следить за соблюдением ритуала переобувания перед началом уроков, пытались было преграждать путь непереобутому Персу. Но тот спокойно отстранял их и со словами "Убери культяпки свои, козел, а то вломлю сейчас!" триумфально и с достоинством, словно Цезарь - в Рим, входил в здание.
  
   Все эти поблажки и привилегии, несущественные для стороннего человека, но весьма ценные в глазах школьников, вкупе с меткими кулаками Перса и нескончаемой вереницей дефицитных трофеев, коими была насыщена жизнь сына партийной шишки и которые не могли укрыться от зорких глаз сверстников, служили залогом неприкосновенности его статуса классного лидера. В младших и средних классах этот статус был неоспорим исключительно для представителей мужского сословия с его потребностью в вожаках стаи и жесткой иерархии. Когда же с течением времени за дело по-хозяйски взялась мать-природа, приоритет Перса начали признавать и девочки, прежде гневно-саркастически воспринимавшие всех без разбору дураков-мальчишек. Теперь же слабый пол все чаще украдкой, а то и открыто задерживал взгляд на ладной высокой фигуре Перса, все чаще его густые кудри и его глаза - светло-серые с голубоватым отливом и янтарными бликами в глубине - вызывали у одноклассниц незнакомые доселе беспокойные ощущения.
  
   Да, этот пижон, и без того обласканный жизнью, еще и внешность имел дефицитную и роскошную, как японский магнитофон JVC со стереоколонками, подаренный ему отцом после успешного окончания восьмого класса. Воистину судьба - взбалмошная тетка, не знающая удержу и чувства меры ни в расточительности, ни в омерзительной жадности своей. Одним она дает все, другим же, как острил Тэтэ, все не дает и не дает. Перса судьба холила с упоением. Видимо, тоже попала старая шельма под обаяние его наглых светлых глаз. Что уж говорить о взрослеющих девочках. Всем известно, какую силу имеют над девушками, а то и вполне себе зрелыми женщинами наглые светлые мужские глаза. Парень с такими глазами всегда на пороге женского сердца, всегда под окнами резного терема с царевной у окна. Он может и не сдвинуться дальше порога ни на шаг, как ни пыхти. Может получить от ворот поворот. Но только себя должен будет корить за неуклюжесть и упущенные возможности, которых у него всегда несравнимо больше, чем у его скромных темнооких сотоварищей, пусть те и идеальные в умственном и морально-нравственном отношении юные существа, как Ленин в детстве.
  
   Глава 5.
  
   Тэтэ не был ни скромником, ни тихоней, смотрел на мир глазами цвета майского неба, но в тайной и пока невидимой для окружающих схватке за девичье сердце уступал Персу на всех фронтах. Силы были определенно не равны. Начнем с того, что Перс был вторым по росту в физкультурной шеренге, а Тэтэ - только пятым, и это была единственная из полученных им в школе "пятерок", совершенно его не радовавшая. Кроме того, соперник имел солидное преимущество в тяжелой технике (магнитофоны, видеомагнитофоны, мопед "Верховина", а также служебная "волга" и личная "лада" папы, на которых сына иногда привозили в школу) и был лучше экипирован. Сквозь железные прутья строгой школьной униформы Перс протискивал помимо убийственно неотразимых кроссовок еще и ворох заграничных рубашек с накладными карманами и щеголеватыми погончиками, бешено дефицитные брючные ремни с двумя - понимаете, с двумя рядами дырочек, которых не было больше ни у кого из подростков в городе, белоснежную сумку с эмблемой московской Олимпиады, смеявшуюся в лицо грузным угловатым портфелям одноклассников.
   Даже пионерский галстук и комсомольский значок у него были особенными, фирменными. Тонкую шею Перса-пионера обнимал плотный на ощупь, приятного вишневого оттенка галстук, а не один из тех огненно-рыжих лоскутков, которыми душили себя другие ученики. Комсомольский знак с мускулистой головой вождя, пришедший на смену пионерскому атрибуту, у Перса вместо обычной булавки был снабжен так называемой закруткой, благодаря чему не болтался на лацкане подобно слабеющей полуоторванной пуговице, а, ввинтившись в него, прижимался к ткани страстно и нежно, щека к щеке.
  
   1 сентября 1983 года на соседнем лацкане персова пиджака проявился лик Фиделя Кастро. Круглый, величиной с пятак значок с изображением команданте Перстнев-старший принес в клюве из очередной загранкомандировки. Ильич и Фидель смотрели друг на друга с разных половинок синего ученического пиджака, как из разных полушарий Земли, по-товарищески тепло и прямо. Покрытый выпуклым линзообразным стеклом портрет кубинского бородача пускал солнечных зайчиков во все стороны, довершая блестящий образ новообращенного девятиклассника Перса. "Пламенные революционеры, как мухи, слетаются на сюртук к нашему наследнику Тутти, - вполголоса заметил Тэтэ во время торжественной линейки на плацу перед школой. - И так же, как мухи, не могут отличить мед от говна. (Перс стоял поодаль и не мог по достоинству оценить дружеские репризы одноклассника). Не лацканы, а прямо какое-то лацкаво просимо! Следующим он прилацкает, видимо, какого-нибудь Патриса Лумумбу или Хо Ши Мина. Тогда будет полный интернационал". За спиной у Толика кто-то неуверенно прыснул. Тирада не имела шумного успеха: за лето публика отвыкла от своего штатного комедианта, который и сам, к тому же, немного подрастерял форму. Преисполненная извечного оптимизма директриса, тем не менее, в своей приветственной речи выражала прочную, непонятно на чем основанную уверенность в том, что и Толик, и все прочие ученики подотчетной ей школы быстро наберут форму после каникул и с новыми силами примутся за учебу. (Как будто им не на что больше силы потратить!..). "С таким же успехом можно было сказать коровам, нагулявшим бока на летних пастбищах: "А теперь добро пожаловать на бойню!", - Тэтэ продолжал разминать затекшие за время каникул мышцы остроумия.
  
   Плац из-за обилия белых передников, бантов и букетов в хрустком целлофане напоминал одновременно бальную террасу и цветочный рынок, торгующий, в основном, астрами и гладиолусами. Немилосердно наглаженные, накрахмаленные и причесанные первоклашки с огромными испуганными глазами, огромными ранцами и цветочными факелами в руках казались особенно маленькими и беспомощными. На балконе соседнего дома старушка в халате и шлепанцах, надетых прямо на шерстяные носки, наблюдала за церемонией в театральный бинокль.
  
   Мальчишки-старшеклассники и без биноклей видели многое, хотя ничего не понимали. Озадаченными взглядами они скользили по лицам своих боевых подруг, по их локонам и челкам, по фигурам, чей преимущественно равнинный доселе ландшафт чудесным образом изменился, по униформенным нарядам, скрывающим то, что скрыть уже было невозможно. Таинственные метаморфозы сбивали мальчишек с толку. Девчонки были те же самые, что и три месяца назад, - свои, привычные. И в то же время - чужие, другие, новые. Сквозь истончавшую подростковую оболочку все приметней проступало великое чудо, имени которого мальчишки еще не знали, и которое называлось женственностью. У изумленных ребят оно уже начинало вызывать смутное благоговение и робость, которую они пока маскировали старыми проверенными способами - грубостью и похабными шутками. "Толян, а мощные буфера рыжая себе отрастила", - задушевно шепнул на ухо Тэтэ Славик Ветлугин. - "Директриса?". - "Сам ты директриса!.. Я про Соньку Киянскую. Глянь, как у нее сиськи гуляют, - как живые!..". - "Ерунда. Так себе горки-холмики - средненькие, вроде Урала. Вот у директрисы - настоящие Гималаи! Да что там Гималаи: марсианские кручи просто! А они, брат Славян, чтоб ты знал, на Марсе достигают 25 километров в высоту". - "Ну, ты нашел, что с чем сравнивать!". - "Подмышки старухи - с дыханием младенца?". - "Вроде того!". "Ветлугин, Топчин, перестаньте болтать!", - стрела гневного шепота прилетела с другого конца строя, от их классной руководительницы Таисии Борисовны, она же - Тася-Бася, она же - ТаБор, как и весь ее теперь уже девятый класс.
   Ветлугин был лучшим футболистом класса, играл в юношеском чемпионате области за сборную городской спортшколы. Как многие физически одаренные люди, он не отличался тонкой душевной организацией и вообще несколько одичал на своих футбольных плантациях. Но в главном Славик был прав: выросшие, словно волшебное бобовое дерево, девичьи груди бесцеремонно и бесповоротно вторглись в их повседневную школьную жизнь, сломав ее стройные целомудренные конструкции и поставив мальчишек перед фактом своего существования. Как теперь жить и учиться с этим фактом, было непонятно.
  
   ...Директриса добралась, наконец, до финала своего напутственного воззвания. Финал был встречен бодрыми хлопками и придурашливым ревом не нарезвившихся за лето парней. Бизоноподобный Долбодуев, самый здоровый десятиклассник и знаменосец школы на майских и ноябрьских демонстрациях, посадил к себе на плечо, как на парту, крохотную девчушку. Девчушка взмахнула зажатым в кулачке стадным колокольчиком, оглашая плац и окрестности пленительным звоном. "Вперед, на штурм Зимнего!", - крикнул кто-то из неуемных весельчаков-старшеклассников. Стройные шеренги в мгновение смешались, и школьники галдящей карнавальной толпой двинулись в здание. Там внутри галдеть было особенно приятно. Поросшие за время каникул мхом тишины коридоры и классные комнаты, пробуждаясь от летней спячки, охотно откликались на веселые голоса и звуки. В воздухе еще витал запах летней школы - запах непросохшей краски и мыльной воды. Новый учебный год 1983/1984 начался.
  
   Для девятиклассников это был особый год. Последний год перед судьбоносным десятым классом с его выпускной нервотрепкой, слезами и концом детства. Последний год относительно беспечной жизни. Беспечной, но уже такой взрослой жизни, столь разительно отличающейся от прежнего малолетнего бытия. На смену курточкам и фартучкам пришли пиджаки и юбки; узкие чемоданчики-дипломаты, хищно щелкающие сияющими никелированными замками, вытеснили надоевшие сумки и портфели; на подбородках ребят тонкими поросячьими хвостиками проросли предвестники будущей щетины; девочки уже узнали, что такое "первая кровь" и чем она отличается от первой крови у мальчишек.
  
   Все это будоражило, кружило голову, иногда вызывало необъяснимую тревогу, но чаще - приступы беспричинного ликования. 1 сентября к этому фонтану эмоций добавилось жгучее, неодолимое, всепоглощающее желание поболтать с друзьями и приятелями, да хоть бы и с заклятыми врагами, лишь бы поболтать. Слова и чувства распирали взволнованных старшеклассников, грозя взорвать их изнутри еще до конца уроков. Три летних месяца и раньше казались вечностью, теперь же, после тех захватывающих дух превращений, которым подверглись сверстники, лето и вовсе представлялось далекой планетой, где из детей делают взрослых.
  
   Перемены между уроками, обычно могучими волнами вымывающие из кабинетов все живое, сегодня были бессильны. Соскучившись по аудиториям, которым совсем скоро суждено было снова стать ненавистными, сегодня школьники не спешили покидать их, будучи не в силах оторваться друг от друга и унять разговорный зуд. Во время первой же перемены, после урока мира, классная комната превратилась в птичий базар в ясную погоду. То тут, то там громоздились группы желающих излить на одноклассников ушаты летних впечатлений и воспоминаний и послушать рассказы других. Самую многочисленную группу составляла публика, с любопытством и ужасом внимающая Сереге Змейкину. Змей нынешним летом вместе с отцом и его друзьями, заядлыми туристами и охотниками, сплавлялся на плотах по рекам Восточной Сибири. Кипящая ледяная лава горных рек отступила перед бесстрашными путешественниками. Главное испытание ждало их на суше. Там туристов настойчиво преследовал снежный человек. По ночам было слышно, как кто-то громадный и мощный, тяжело сопя и ломая ветки, ходит вокруг лагеря, и стенки палаток, казалось, трепетали от его горячего плотоядного дыхания. Самым кошмарным было то, что снежный человек, демонстрируя нечеловеческую ловкость и ухитряясь оставаться незамеченным, время от времени дерзко пробирался и в сами палатки, откуда воровал продукты у сморенных сном и походом туристов. Причем, не брезговал даже молотым перцем и водкой, взятой в поход под видом дезинфицирующего средства.
  
   "А с чего вы решили, что это снежный человек? - спросил у Сереги Тэтэ. - Почему не медведь?". - "Так дядя Паня однажды ночью схватил его за руку! То есть, за лапу. Прикиньте, ночью проснулся и слышит, как кто-то в рюкзаках роется. Ну, дядя Паня сдуру и хвать его рукой! Нет, чтобы топором садануть или прикладом - он его прямо рукой!". - "И что?..". - "Да ничего!.. Тот хоть и человек, а все же зверюга - здоровья-то немеряно! Вырвался, конечно, и убежал. Хорошо хоть, дядю Паню не разорвал. У того только клок шерсти в руке остался. Черная такая, густая, кучерявая. Отец сказал, не бывает у медведей такой шерсти. Ну, и потом - следы же были на земле возле палаток! Нечеткие, правда, но все равно заметные. Гигантские такие следы и как бы овальные!.. (Возбужденный Змей очертил в воздухе внушительных размеров эллипс). Понимаете, пацаны, по следам, по тому, как трава примята, было видно, что он ходит все время на двух лапах. То есть, на двух ногах. Медведь или другие звери какие все время так ходить, понятное дело, не могут. Ну, точно, думаем, снежный человек!.. Да я сам в "Науке и жизни" читал, что Сибирь - одно из тех мест на планете, где снежного человека чаще всего видели! Свидетельств - уйма!".
  
   После инцидента с дядей Паней покорители сибирских рек всполошились не на шутку: а ну как пресытившегося полуфабрикатами йети потянет на человечину?.. Или на женщин (среди участников похода были аппетитные во всех смыслах слова женщины)? Решено было до утра выставлять в лагере вооруженных часовых. Часовые, сменяя друг друга, под треск костра и шорох транзистора без устали вглядывались в бездонные глаза таежной ночи, но так никого и не углядели. А наутро выяснялось, что из палаток продолжает бесследно исчезать провиант. Чудовище явно бросило людям вызов, и этот вызов был принят. Утихомирить косматого черта должна была выкопанная и заботливо накрытая хворостом глубокая яма, над которой туристы подвесили кусок ароматного, нашпигованного чесноком сала. Однако снежный человек не пожелал ложиться в уготованную ему могилу: смышленая тварь непонятно каким образом аккуратно вынула сало из петли и была такова. А в яму, в точном соответствии с известной пословицей, свалился один из путешественников, отлучившийся ночью по малой нужде. Падение закончилось для него закрытым переломом ноги, после чего товарищи два дня волокли его на себе по тайге, пока, наконец, не выгрузили в поселковой больнице.
  
   Поставить на место зарвавшегося снежного монстра удалось лишь с помощью медвежьего капкана. Среди ночи туристы были разбужены диким ревом, в котором угадывались боль, ярость и обида на людей. Любопытно, что попавшись в капкан, неуловимое доселе существо неожиданно обрело способность изъясняться на чистом русском языке, точнее - на его нецензурном диалекте. Фразы вроде "Йети твою мать!" прямо указывали на то, как именно йети собирался отомстить туристам за их подлость и коварство. Однако когда мужчины с оружием и фонариками примчались на место события, в капкане их ждал только обагренный кровью грязный кирзовый сапог 46-го размера.
  
   ...Тэтэ, вполуха слушая окончание рассказа Змея, не отрывал глаз от стоящего подле окна Перса. Девочки роились вокруг него, как пчелы - вокруг цветка, рассматривая значок с Кастро. Низко склоняясь к лацкану, подобно паломникам, целующим святые мощи, юные плутовки краснели, щурились, поджимали губы, преувеличенно долго и внимательно всматриваясь в значок, словно в образ суженого. Кончики их волос в этот момент задевали шею Перса, смешиваясь с редкими жесткими волосками на его груди чуть ниже ключиц. Было понятно, что сам значок девочек интересовал мало. Их влекла и волновала близость Персова лица, возможность хоть на минуту почувствовать теплоту его кожи, исходящие от нее флюиды и запахи. ОНА стояла рядом с Персом и улыбалась. При мысли, что и ЕЕ лицо почти касалось персидской физиономии, Тэтэ почувствовал, как виски его стиснул жаркий бешеный спазм. Надо было срочно что-то сделать, чтобы прекратить это кубинское идолопоклонство. Оставив товарищей, Тэтэ небрежной походкой матроса, спустившегося на берег, направился к Персу и его одалискам. Стараясь унять пузырящуюся в крови ненависть, лицу и голосу он придал максимально сардоническое, как ему думалось, выражение.
  
   "Ты отстал от моды, мой персидский друг! Украшаешь свои персидские перси каким-то архаизмом. У меня сестра учится в Москве в химическом институте, так ее однокурсник-чилиец рассказывал, что сейчас в ходу совсем другой вариант значка - Фидель с сигарой в зубах. (Сестра-студентка существовала в действительности, все остальное было чистейшей фантазией). Дымок сигары, заметь, направлен вверх, то есть, на север - к американским берегам. Композиция символизирует, как товарищ Кастро выкуривает империалистов из их осиного гнезда". - "Ты это только что придумал, Тотоша?". - "Не веришь? Спроси у папы - он должен знать". "А, по-моему, ты просто завидуешь, - неожиданно сказала ОНА. - Завидуешь, как маленький ребенок завидует чужой игрушке".
  
   Девушки еще никогда не били Толика по лицу: ему только предстояло познать сладость первых поцелуев и боль первых пощечин. Однако сейчас у него было такое чувство, будто ОНА влепила ему затрещину, звонкую и горячую. Лицо вспыхнуло. В горле неглотаемым комком застряла беспомощность. Обида придет позже, когда все закончится. Сейчас была только беспомощность. Прежде ОНА никогда не смеялась над его остротами, как он ни старался. Но и над ним самим не смеялась тоже. И не выказывала так явно своих симпатий к этому кудрявому персидскому барану.
  
   "Зависть - никчемное чувство, крошка, - просипел подраненный Тэтэ. - Оно лишает человека сил и сна, ничего не давая взамен". - "Вот и не завидуй. А то не заснешь". ОНА продолжала смотреть на него и улыбаться. Перс ухмылялся довольной ухмылкой самца, наблюдающего за тем, как влюбленная самка встает на его защиту. Девочки хихикали. Толик стоял перед этим улыбчивым строем, как перед строем солдат с нацеленными на него винтовками, - одинокий и обреченный, не в силах произнести ни слова. Он, Тэтэ, с его эрудицией и отточенным, как бритва, чувством юмора, снискавшими ему славу остряка всемогущего, стоял и подавленно молчал!.. Его сарказм поник и съежился от солнечного холода ЕЕ улыбки. Весь запас острот, легких и ярких, как конфетти, которыми он по традиции собирался осыпать одноклассников и наиболее щедро - презренного Перса, исчез в мгновение ока. Для этого хватило лишь пары слабеньких оплеух, и вот ты уже почти плачешь, дружок, ай-ай-ай. Наш доблестный остряк доселе не знал, что почтеннейшая публика охотнее смеется над самим клоуном и его несчастьями, нежели над жертвами его изощренных шуток.
  
   Добить Тэтэ помешало появление учителя географии Константина Евгеньевича Княжича, по совместительству - местного краеведа и чичероне в школьных турпоходах. Костя, мужчина с открытым приветливым лицом и окладистой добролюбовской бородой, пребывал в том возрасте, который определяется понятием "около 30-ти". Причем, по какую именно сторону от пограничного столба с цифрой "30" Костя находился, несведущему человеку сказать было трудно: географу можно было дать и 31 год, и 29. Пышная растительность на его лице мало соответствовала шаблонному облику советского учителя, однако директриса милостиво сделала для талантливого педагога исключение. Не в последнюю очередь потому, что в глубине души питала слабость к усатым и бородатым мужчинам, которые в ее сознании почему-то ассоциировались с революционерами-романтиками XIX века.
   Помимо бороды Костя носил черный в призрачный рубчик костюм с галстуком независимо от погоды и времени года. Никто ни разу не видел его с распахнутым воротом - даже в походах или на субботниках, куда он являлся либо в свитере, либо в рубашке, застегнутой на все пуговицы. Злые языки говорили, что причиной тому - следы страшных ожогов у географа на теле. Другие источники компетентно заявляли, что никаких ожогов нет и в помине, а есть мохнатое, величиной с крысу родимое пятно. Класс Толика и Перса, которому Костя преподавал географию уже пятый год, не обращал внимания на эти россказни. Никакие следы и пятна не могли бросить тень на образ их любимого учителя. Костю любили за справедливость и отсутствие церберских замашек, присущих многим строгим педагогам, нетерпимым к малейшему нарушению ученической дисциплины. Географ никогда не повышал на учеников голос, не стучал остервенело ручкой по столу, требуя прекратить шушуканье (для этого было достаточно его спокойной, но твердой просьбы), совсем не по-учительски хохотал вместе с классом, когда лоботряс и двоечник Пыхин, не расслышав подсказки, переименовал Суэцкий канал в Советский.
  
   Оценивая знания учеников, Княжич никого не валил и не вытягивал, но ощущая себя, видимо, высшим судией, каждому воздавал по заслугам его. С учениками обращался доброжелательно, без угроз и окриков, не называя их балбесами и бестолочью. Тем не менее, положенную дистанцию между собой и детьми выдерживал неукоснительно, не допуская с их стороны и йоты фамильярности и не давая им повода считать его слабаком и мямлей. Ибо горе тому учителю, кого ученики сочтут слабаком: себя этот несчастный обрекает на унижения, а своих воспитанников - на неграмотность. Костя не был ни жестоким, ни даже жестким наставником, но при этом умудрялся быть авторитетным, что сказывалось, в том числе, и на успеваемости учеников по его предмету. За кнут географ брался крайне редко, но и пряниками своих бурсаков не закармливал. За подсказки из класса не выгонял, а лишь говорил подсказывающему: "Можешь суфлировать и дальше, если хочешь, но оценку я поделю вам на двоих: так будет честно". И если уж Княжич ставил двойку, то осрамившийся школяр не возмущался потом в разговоре с приятелями столь вопиющим произволом, не называл географа упырем и свинотой, но пенял исключительно на себя и чувствовал даже легкую неловкость перед Костей.
  
   Тот факт, что именно урок Княжича стал первым для девятого класса уроком в новом учебном году, был добрым знаком. Для всех, кроме Тэтэ. Ему было не до этого. Толик сидел, скорчившись, обеими руками пытаясь зажать рану в своем раскуроченном сердце, откуда, заливая свежекупленную матерью рубашку, хлестала кровь. Никто в целом мире не видел этого, и никто не мог помочь бедному маленькому шуту.
  
   Глава 6.
  
   Толик любил ЕЕ уже очень давно - без малого год. ЕЕ, Веронику, Нику, его богиню победы, которая, сама того не ведая, воцарилась в его сердце, воспарила в нем ликующим ангелом. Это не была любовь с первого взгляда. Совсем наоборот. Что такое любовь с первого взгляда, все знают. Некоторые даже уверяют, что испытали ее в своей жизни. Врут, конечно. Любовь с первого взгляда - вещь такая же абсурдная и немыслимая, как и ненависть с первого взгляда. Как можно, не зная человека, не ведая, чем он живет и зачем, взглянуть на него один разок и тут же возненавидеть? Ненавидеть можно за что-то. Для ненависти нужна причина, питающая и поддерживающая непримиримое пламя. Любовь, блаженная близорукая дурочка, естественно, выше этого. Любовь неприхотлива и безотчетна. Нельзя любить за что-то, любить можно вопреки чему-то, кто же станет с этим спорить. Но чему, чему же вопреки? Чтобы не замечать чего-то, мириться с чем-то ради любви, требуется время. Чтобы понять, что жизнь тебе особо ни к чему без возлюбленного со всеми его прекрасными и ущербными чертами и наклонностями, требуется время. Пусть самое короткое, самое быстротечное время, но все же большее по продолжительности, чем очумелый взор, устремленный на случайного прохожего. Это же очевидно. Однако упрямым людям нравится рядить в подвенечные одежды любви едва народившуюся, неосознанную и неуверенную симпатию к первому встречному. Нравится думать, что любовь с первого взгляда есть на свете, что она ходит где-то рядом и однажды падет именно им на грудь. Ну, пусть дурманят себе мозги приторными бестелесными грезами, пусть гипнотизируют прохожих. Каждый развлекает себя, как умеет.
  
   Но как, скажите, объяснить любовь, возникающую из ниоткуда на излете восьмого года знакомства с вроде бы заурядным доселе человеком? Где любовь скрывалась все эти годы, где пропадала в те бессчетные дни, когда Толик видел Нику, но не смотрел на нее, ибо не на что было смотреть, когда смотрел, но не видел в ней ничего привлекательного? Ника росла на его глазах, а он не замечал ее милой, теплой, светлой красоты, этого радостно-удивленного взмаха ресниц, своенравной пряди русых волос, что, падая на лицо, нахально тянулась к нижней губе, которую Ника легонько покусывала, когда улыбалась; не замечал этих трогательных мочек и тонких детских складок на шее, к которым неудержимо хотелось прикоснуться; не замечал, какой силой и гибкой упругостью, от которой у него пересыхает во рту, вдруг наливается ее хрупкое тело, когда она поднимает руки и поправляет волосы. Как, чем объяснить, что он так долго всего этого не замечал?..
  
   Ладно, одно дело, когда Толик был неразумным сопляком-малолеткой со всеми вытекающими отсюда и не только отсюда последствиями. Но ведь он ничегошеньки не видел-не сознавал и, став уже совсем взрослым, пожившим на свете человеком 13-ти, а то и 14-ти лет от роду! И любил он совсем других: сначала - ту самую рыжую Соньку Киянскую, потом же, когда стал старше, опытнее и начал уже разбираться в женской красоте, - смешливую блондинку Маринку Ставрухину, чья голова была покрыта, будто охапкой новогоднего серпантина, мелкими льняными кудряшками. Длинноногую Ставруху-Старуху, которая быстрее всех девчонок в классе бегала стометровку, он даже одно время провожал до дома и приходил к ней домой вместе делать математику. И жизнь в ту пору была очаровательной, как Маринка, и манящей, как ее улыбка и слабые ямочки на щеках.
  
   Все изменилось, перевернулось в один миг. Он запомнил этот миг, запомнил отчетливо, память сохранила его во множестве деталей, звуков и ощущений, как хранит в своем глубоком темном архиве нетленными и свежими моменты наших наивысших душевных потрясений, будь они горькими или счастливыми. Настоящая любовь пришла к Толику в Волгограде, куда класс приехал на осенние каникулы. Они неслись по набережной с криками и смехом, радуясь свободе после многочасового вагонного плена, погожему дню и большому незнакомому городу. Сумасбродный ветер, желая угодить солнцу, рвал в клочья легкие облачка. Чайки вальсировали над пепельно-серой волжской водой. Мальчишки свистели и махали руками далекому теплоходу, покинувшему порт. "Не растягивайтесь!", - срывая голос, взывала классная руководительница, но ветер, такой же непослушный, как и ее подопечные, подхватывал слова и швырял их чайкам, словно хлебные крошки. Навстречу по набережной шел пожилой мужчина в берете и клетчатом пальто, с таксой на поводке. Угораздило же его гулять именно в этом месте и попасться классу на глаза!.. Школьники набросились на собаку ликующей волчьей стаей. Кто-то теребил ее бархатные уши, кто-то совал в слюнявую пасть карамель, десятки рук гладили извивающееся тельце и голову таксы столь любовно, что скальп ее чудом удерживался на своем месте, а глаза с синеватой каймой, глядевшие на мучителей печально и преданно, вылезали из орбит.
  
   И вдруг все исчезло. Исчезли голоса и крики, будто кто-то, щелкнув вселенским выключателем, обеззвучил весь мир. Сгинул весь класс с Таисией Борисовной впридачу. Осталась Волга, остались чайки, превратившиеся в бесшумных херувимов, осталась прекрасная, необыкновенно прекрасная девочка, сидящая на корточках возле собаки. Может быть, остался и еще кто-нибудь, но Толик видел только Нику. Девочку в смешной белой курточке с капюшоном и соломенного цвета вельветовых брюках, юную принцессу с двумя пушистыми хвостиками на голове, стянутыми у основания резинками со стеклянными горошинами. Он тогда еще отчего-то подумал, что эти торчащие вверх хвостики похожи на беличьи уши, хотя на самом деле они были похожи на заячьи уши. В солнечном свете волосы вспыхивали золотистыми точками, и даже грубиян-ветер не решался ерошить их, а лишь любовно поглаживал.
  
   "Хватит гладить бедное животное! Отпустите его, наконец!", - резкий возглас классной прорвал божественное безмолвие, увлекая за собой лавину оттаявших звуков. Оцепенение схлынуло, Толик вынырнул на поверхность реальности, жадно глотая воздух. Повинуясь зову Табора, класс двинулся дальше, оставив на набережной помятую, заласканную до полусмерти таксу и ее терпеливого хозяина. Волшебный мираж длился несколько секунд, но этого хватило, чтобы навсегда лишить Тэтэ покоя. В том волгоградском вояже он чудом избежал косоглазия: делая вид, что занят исключительно общением с пацанами и осмотром местных красот, Толик после видения на набережной то и дело скашивал глаза, выискивая Нику в толпе девчонок, то замедлял шаг, то, наоборот, прибавлял ходу, стремясь поравняться с ней, то неестественно возвышал голос, чтобы она слышала его остроумные экспромты, то вдруг потерянно замолкал, напрочь забыв анекдот про Василия Иваныча и Белку, который только что собирался поведать. "Про Василия Иваныча и Белку?!". - "Тьфу, Петьку!". Внезапное помешательство лучшего друга не укрылось от глаз Веньки Ушатова, получившего прозвище Винни за неистребимый аппетит, округлость щек и прочих частей тела. "Толян, ты не выспался, что ли? - спросил Винни, озабоченно хрустя леденцами "Барбарис". - Какой-то ты странный...". "Я был когда-то странной игрушкой деревянной, к которой в магазине никто не подойдет, - с натужной веселостью ответил Тэтэ. - Все хоккейно, Венька, не волнуйся. Просто акклиматизация, видать, сказывается. Не привыкши мы к Волге-матушке, к просторам волжским". Винни не поверил в чистосердечность друга, однако, выудив из кармана надломленный квадратик печенья, успокоился. Чего нельзя сказать о Тэтэ.
  
   Оглушенный свалившейся на него любовью он, как выяснилось впоследствии, оказался тем единственным из всего класса ротозеем, кто побывал в Волгограде, но не рассмотрел толком его достопримечательностей, способных впечатлить любого нормального школьника. Достопримечательности тяжелой командорской поступью прошли мимо охваченного мыслями о Нике Толика, - и Мамаев курган, вобравший в себя ужас и величие главной битвы человечества, и Дом Павлова, и испещренный оспинами пуль и осколков скелет старой мельницы, и планетарий, и даже панорама Сталинградского сражения. Пока пацаны, восхищенно перешептываясь, разглядывали набитые опилками "трупы" немецких солдат и грандиозную полотняную фреску с картинами ада, потрясшими бы Данте, Толик, сопровождаемый негодующим шиканьем девчонок, протискивался поближе к предмету своей нежданной страсти, а, протиснувшись, с великим вниманием слушал экскурсовода, словно то был голос с неба. Однако слышал только суматошный стук собственного сердца.
   На обратном пути домой он окончательно ополоумел. Новое сильное чувство и желание любым способом обратить на себя внимание Ники потряхивали его, словно удары тока, толкая на неисчислимые мальчишеские сумасбродства. Вместе с пацанами на счет "Раз, два, три!" они молодецки бухали со всей дури ногами в стенку купе и гоготали, заслышав за стенкой визги и проклятия девчонок. Ночью будили одноклассниц тревожным стуком в дверь и требованием приготовить билетики для проверки. Под утро Толик, слишком влюбленный для того, чтобы спать, прокрался к келье, где почивала его зазноба, подергал за дверную ручку и проорал: "Девушки, быстро встаем и собираемся! Мы приехали! Выходим!". На призыв неожиданно откликнулась классная, тут же выскочив из своего вагонного логова в серый предрассветный коридор, - словно специально караулила. "Топчин, подойди ко мне!", - кутаясь в балахонистый халат, надсадным демоническим шепотом приказала Тася (ей все-таки удалось сорвать голос). Бледная, с припухшим лицом и растрепанными волосами при тусклом электрическом свете, таявшем в мареве подступающего восхода, она казалась ведьмой за секунду до петушиного крика.
  
   Толик вздрогнул, испуганно заозирался по сторонам, глаза его наполнялись отчаянием. "Топчин, я сказала: "Подойди сюда!". Он потряс головой, пытаясь сбросить с себя невидимое наваждение. Протер глаза. "Таисия Борисовна?! Это вы?! Ффу... Замечательно, что вы меня разбудили! Просто замечательно!". - "Что ты здесь делаешь? Почему орешь, когда все спят?".- "Таисия Борисовна, я сомнамбулизмом страдаю. (Тэтэ тоже перешел на шепот). Только, пожалуйста, ребятам не говорите, а то они меня задразнят". - "Что?!". - "Ну, я - лунатик, хожу во сне. Гуляю по крышам, карнизам, сам с собой разговариваю и ничего кругом не вижу, потому что сплю в этот момент. С открытыми глазами сплю!.. Однажды ночью зашел в роддом. Представляете, в окно зашел - и прямо в палату к роженицам. Так они потом план по рождаемости на 103 процента перевыполнили. Кто должен был одного ребенка родить - родили двойню, тройню. Даже нянечки и медсестры родили - от страха, меня увидевши. Ну, вы понимаете: ночь, луна, бедные женщины одни-одинешеньки в здании, все на нервах. И тут в окно входит тип в одних трусах с остекленевшим взглядом и бормочет что-то - точно в трансе!.. Жуть вселенская... За мной вообще следить нужно, когда приступы случаются, иначе всякое произойти может. Поэтому здорово, что вы меня сейчас разбудили. Я ведь мог на полном ходу из поезда выйти... Вы спасли меня, Таисия Борисовна! Спасибо!". - "Топчин, мне надоели твои фокусы! Впредь я не буду брать тебя в поездки с классом. Хватит! А сейчас немедленно зайди в свое купе! Я попрошу проводника закрыть ваше купе до общего подъема, чтобы у тебя нового приступа лунатизма не было!". - "Таисия Борисовна, а если... ну... я, извините, в туалет захочу? Я ведь еще и энурезом страдаю...". - "Иди сейчас в туалет, а потом отправляйся в свое купе и не смей выходить оттуда до подъема, слышишь?". - "Я сейчас вообще-то не хочу в туалет, но, если вы настаиваете, я сделаю все, что смогу". - "Топчин!!!".
  
   Глава 7.
  
   Самое трудное для Тэтэ началось по возвращении домой, с возобновлением учебы. Именно тогда с ужасающей внятностью он осознал, что его новая богиня не только не обращает на него ни малейшего внимания: ее внимание было отдано другому. Толик слишком замешкался со своим прозрением. Его опередили. Опередил сосед Ники по парте - Перс. Только сейчас, когда пелена спала с изумленных глаз Тэтэ, картина отношений Ники и Перса предстала перед ним во всем своем размахе и шокирующем уродстве. Только сейчас нечаянный влюбленный начал обращать внимание на то, как часто эти двое переговариваются о чем-то во время уроков. Поразительно, как он не видел этого раньше!.. И ведь диспозиция в классной комнате все эти годы у него была идеальной. Перс и Ника, начиная аж с пятого класса, восседали рука об руку в сердцевине среднего ряда. Тэтэ же базировался в крайнем ряду на Чукотке - предпоследней линии столов, за которой следовала Камчатка - откуда парочка была видна, как на ладони. Теперь эта парта в среднем ряду стала для Толика центром мироздания, а эта пара - средоточием его ежедневных прометеевых страданий. Замирая от нежности, он следил за тем, как Ника садилась за парту перед началом урока: ладони прижимают платье к прелестно каплевидным полушариям ягодиц, скользят по бедрам вниз, ткань плотно облегает тело, чьи запретные контуры на мгновение становятся зримыми. Опустилась на стул, тут же снова чуть приподнялась, смахнув с подола последние складки. Встряхнула головой, откинув назад волосы. Аккуратно заправила за ушко выбившуюся прядь.
  
   Иногда на уроке, начисто забыв про учителя и одноклассников, Тэтэ сверлил взглядом спину своей возлюбленной, зная, что взгляды, особенно - долгие, имеют материальное свойство. Надеялся, что она почувствует и повернется. И она, действительно, поворачивалась, но не к нему, а к Персу, который негромко вещал ей что-то, имеющее, судя по их приватным улыбкам, отдаленное отношение к теме занятия. О том, что могло происходить за этой партой во время показа учебных фильмов, Тэтэ боялся и думать. Он знал, что самые наглые ребята, чувствуя себя в темноте еще наглее и безнаказаннее, забавы ради или под напором истинных, как им казалось, чувств, улучив момент, быстро и неловко чмокают девочек в щеку, нередко промахиваясь и попадая в ухо, или же под столом кладут дрожащие руки им на колени. Порой во мраке происходили удивительные вещи. Так, однажды какой-то шаловливый раззява вознамерился погладить ножку соседки, не заметив, что та после начала картины о жизни протонов и нейтронов поменялась местами с сидящим сзади парнем. Каково же было удивление озорника, когда вместо шелковистых колготок, согретых девичьим теплом, ладонь его встретила грубую шерсть ученических брюк, а сам он немедленно получил разящий удар локтем в ребра.
  
   Тэтэ никогда не распускал руки в таких ситуациях и не распустил бы их, даже если бы его обязывал к этому вердикт Верховного суда Советского Союза: соседкой Толика по парте была толстая, астматично пыхтящая Бряхина с влажными глазами-черносливинами. Но если бы его соседкой была Ника?.. Ах, если бы, если бы... Ну, почему она не его соседка? И где гарантия, что этот лощеный горкомовский выкормыш не позволяет себе по отношению к ней подобных вольностей? Ведь уже ясно, что у них с Никой все серьезно. Толик видел, что они нередко вместе покидают школу после уроков, и, что совсем скверно, Перс эскортирует ее до дому (да-да, наш Тэтэ незаметно для себя превратился в шпиона) в те дни, когда не спешит к очередному репетитору или в бассейн. Чтоб ему там утонуть.
  
   Но нет, вместо этого ко дну шел сам Тэтэ. Пучина неразделенной любви поглотила его в совершенно неподходящий для этого момент - в восьмом классе, в преддверии первых за его 14-летнюю жизнь экзаменов. Хотя, кто знает, затяни его этот омут пораньше, возможно класс лишился бы твердого хорошиста, получив взамен балласт в лице очередного серого троечника, дорога которому - не к полному среднему образованию, не в девятый класс, формируемый на базе двух восьмых, а в ПТУ. Теперь же Толик более-менее благополучно доковылял на автопилоте до финишной прямой восьмого класса, опираясь на спасительную клюку - свою превосходную память. Хотя и споткнулся несколько раз на дистанции. Томимый душевными переживаниями он резко охладел к учебе, стал забывчивым и рассеянным и все чаще, помимо своей воли, вызывал хохот одноклассников своими оговорками и ответами невпопад. Самый постыдный конфуз случился с ним на уроке истории, которую им преподавала классная. Ей и всему восьмому "Б" Толик поведал, что Петр I лично рубил стрельцам головКи. Всегда устало-озабоченное лицо Таси при этом сообщении вытянулось, а повисшую паузу расторопно заполнил мстительный Перс, не упустивший случая пнуть попавшего впросак шута: "Анатолий, это все-таки была казнь, а не обрезание!". Класс грохнул так, что голуби за окном попадали с подоконника, как спелые груши.
  
   Минуты позора довелось ему пережить и на уроке литературы - на пару с Иваном Петровичем Белкиным, чьи повести Тэтэ полностью так и не прочел, а лишь пролистал. Неудивительно, что пушкинские девицы, опрометчиво падающие в объятия коварных обольстителей в армейских мундирах, перемешались в голове у Толика, словно дамы в карточной колоде. В результате, дочь станционного смотрителя у него в метель обвенчалась с жестокосердым гусаром, которого потом убили на войне. "Забыл добавить, что барышня явилась на венчание одетая крестьянкой", - язвительно заметила литераторша Тамара Кирилловна (единственный человек в школе, чье остроумие могло сравниться с Толиковым остроумием, - во всяком случае, он так считал), выслушав новаторскую аранжировку бессмертных творений. И оценила ее в три чахлых балла, подпираемые массивным минусом.
  
   Толик надеялся реваншироваться с "Героем нашего времени": его Тэтэ не только читал, но и перечитывал, симпатизируя острому ледяному уму и вальяжному бесстрашию Печорина. Надежды на реванш обрели плоть и кровь, когда Тамара вызвала Тэтэ к доске с вопросом именно по лермонтовскому роману. Отвечал он бойко и толково. В воздухе уже запахло горячей румяной пятеркой, когда Толик неожиданно оступился. "Какую же цену платит скучающий Печорин за свои мимолетные увлечения и пустые романчики?", - спросила Тамара Кирилловна. "Он платит конем", - не подумав, брякнул Тэтэ. - "Конем?..".- "За Бэлу Печорин заплатил ее брату конем, которого помог украсть у Казбича...". "Ну-у, Топчин, - разочарованно протянула Тамара. - Не узнаю тебя. Нельзя же так буквально воспринимать мои слова. Я имела в виду ту высшую цену, что Печорин платит за боль и страдания обманутых их женщин, которых он с его мертвой душой не любит и не может любить. Если бы ты внимательно читал "Княжну Мэри", то помнил бы слова Печорина, написанные им в дневнике: "Я только удовлетворял странную потребность сердца, с жадностью поглощая их чувства, их нежность, их радости и страданья - и никогда не мог насытиться. Так, томимый голодом в изнеможении засыпает и видит пред собою роскошные кушанья и шипучие вина; он пожирает с восторгом воздушные дары воображения, и ему кажется легче; но только проснулся - мечта исчезает...остается удвоенный голод и отчаяние!". Удвоенный голод и отчаяние - вот что я подразумевала под ценой. Понимаешь, Топчин?".
  
   Конечно, он понимал, что такое отчаяние. Теперь понимал. И мог бы, между прочим, многое рассказать господину Печорину о том, что такое подлинное отчаяние: когда ежедневно принужден видеть, как твоя богиня, не замечая тебя, милуется с ничтожным субъектом, пристрелить которого на дуэли не представляется возможным. От безысходности Толик даже впервые в жизни написал стихи. Первый поэтический блин получился куцым и непрожаренным, но был обильно смазан жирным маслом велеречивого слога.
  
   Стук каблучков и скрип паркета,
   Дверь распахнулась, ты вошла,
   Небрежным взглядом обвела
   Все закоулки кабинета,
  
   Кому-то мило улыбнулась,
   Кому-то на ходу кивнула,
   Откинувшись на спинку стула,
   Меня нечаянно коснулась,
  
   Поправила волнистый локон
   Изящно тонкою рукою.
   Вздохнув, я посмотрел с тоскою
   На пыльную поверхность окон.
  
   Зачем, маэстро Леонардо,
   Потратил время ты впустую?
   Взгляни сюда: красу такую
   Еще не воспевали барды.
  
   И самый воздух был твоим
   Насквозь пронизан обаяньем,
   Но... время истекло свиданья,
   И ты растаяла, как дым.
  
   Реализма в стихотворении было еще меньше, чем поэтического дара. Правде жизни противоречили не только "откинувшись, меня коснулась", но и "стук каблучков": туфлям на высоком, как и на любом вообще каблуке доступ в школу наряду с серьгами, губной помадой и лаком для ногтей был категорически запрещен. Единственное исключение составляли новогодние дискотеки для старшеклассников в актовом зале, куда девочки могли явиться в боевой раскраске, но и то - нанесенной скупыми осторожными мазками. Поговаривали, что в свое время директриса, заметив средь бела дня одну из учениц с сережками, недрогнувшей рукой выдрала их с мясом, после чего несчастная девушка до самого выпуска вынуждена была скрывать под волосами свои обезображенные шрамами, как у африканских туземцев, уши. О том, что директриса могла содеять с теми ученицами, кто рискнул бы влезть на котурны туфель с высоким каблуком, не хотелось и думать...
  
   И уж совсем беззастенчиво поэт врал насчет пыльных окон, в реальности регулярно омываемых дежурными и уборщицами внутри и снаружи.
   Если бы этот рифмованный скулеж прочитала Тамара Кирилловна, автор, надо думать, до конца школьных дней имел бы по литературе не более тройки. И та была бы выдана ему исключительно из милосердия. В глазах Тамары Кирилловны тетрадный листок, кротко впитавший слезливые любовные излияния, наверняка бы выглядел распиской Толика в собственной бесталанности и неспособности понимать литературу. Но ни Тамаре Кирилловне, ни кому-либо еще так и не довелось ознакомиться с исполненным тоски произведением. Лишь сам Тэтэ время от времени тайно перечитывал его, всякий раз испытывая прилив гордости, разбавленной жалостью к себе. После чего вновь прятал свой труд от посторонних глаз на книжной полке, в томике с записками о Шерлоке Холмсе, где листок хранился рядом с фотографией Ирен Адлер, как еще одно неопровержимое свидетельство мужской уязвимости и безрассудства.
  
   Глава 8.
  
   Долгожданное лето сделало Толику королевский подарок, обещавший щедро вознаградить его за все муки, - целый месяц вместе с Никой в пионерском лагере, где никакая персидская сволочь не могла бы им помешать. Перс никогда не ездил в пионерлагеря: летом родители неизменно вывозили его на черноморско-прибалтийские лежбища. Не стал исключением и нынешний год, из чего следовало, что дорога к сердцу любимой девушки Тэтэ на это время была расчищена, утрамбована и звала к решающему наступлению.
   Лагерь находился недалеко от города и принадлежал заводу по ремонту военной техники, где работали отец Тэтэ и мать Ники. Толик и Ника уже покончили с пионерством, однако возраст позволял им еще разик понежиться в лагерном Эдеме. В последний раз. Узнав про то, что Ника поедет в лагерь во вторую смену, Толик после долгих исступленных уговоров сумел убедить родителей перекроить заранее составленное ими расписание летних путешествий и отправить его в лагерь непременно в июле, а не в августе, как предполагалось изначально. Лучше бы он этого не делал.
  
   Все не заладилось с самого начала. Июль, как назло, выдался непривычно зябким и дождливым, и под нудными дождевыми струями честолюбивые планы и надежды Толика отсырели и развалились, обратившись, как и все вокруг, в склизкое хлюпающее месиво. Из-за непогоды официальная и неофициальная части программы организованного дуракаваляния в лагере скукожились, лишившись таких основополагающих своих пунктов, как костры, вылазки в лес, футбол и тайное ночное купание в реке. Всю нерастраченную энергию изнывающая от хандры детвора тратила на те легендарные шалости, которые обычно происходят в спальных корпусах пионерлагерей после отбоя. Однако Тэтэ не преуспел и здесь в попытках привлечь к себе внимание надменной Вероники: его лагерные антраша имели не больше успеха, чем волгоградские. Более всего несчастного влюбленного угнетало то, что все эти шалопайства не вызывали у Вероники и презрения, бесследно пропадая в черной пропасти ее равнодушия. В отчаянии Тэтэ опять схватился за перо, исторгнув из глубин своей мятущейся души два новых поэтических стона. Первый из них, прошив плотные слои атмосферы, унесся в космические выси, озарив их вспышкой нечеловеческого страдания.
  
   Я верю, и незыблема та вера,
   Что для тебя лишь сверху солнце светит,
   И звездами мерцает неба сфера,
   И землю брызгами плаксивый дождик метит.
  
   Лишь для тебя гуляка-ветер куролесит,
   И хрупкие цветы асфальт ломают,
   Рождают птицы звуки дивных песен,
   А люди странные того не понимают.
  
   Калейдоскоп времен всецветных года
   Устроен для твоей забавы только,
   Безбрежных океанов плещут волны,
   Чтоб скучно тебе не было нисколько.
  
   Чего ж еще тут можно пожелать,
   Когда Вселенная - ну, вся к твоим услугам!
   Позволь мне хоть слегка поразвлекать
   Тебя, моя бесценная подруга...
  
   Однако бесценная, но бессердечная подруга упрямо не желала быть развлекаемой Толиком, и в своем следующем произведении поэт рухнул наземь новым Тунгусским метеоритом, обуглившимся от неразделенной любви.
  
   Темнея чинно пышным фраком,
   Циничный фокусник-ловкач
   Судьба тебя под скрипки плач
   Соткала из немого мрака.
  
   И мрак рассеялся тотчас...
   Без криков "Браво!" и оваций,
   Не видя пошлых декораций,
   Искрящимся лукавством глаз
  
   Твоих, как сказкой, очарован,
   Под суетливый шелест слов
   Я ворошил страницы снов.
   Был нежный облик нарисован
  
   На их туманном полотне,
   И в невесомой дымке грез,
   Все прелести шипов и роз
   Неся в себе, явилась мне
  
   Она (с А.С. такой был случай),
   Ну, то есть, Ты - мой ад и рай.
   Сказал я жизни: "Пропадай!"
   И бросился с любовной кручи...
  
   (Внизу ж, увы, лишь терн колючий).
   А мир был одурманен летом
   И ничего не знал об этом...
  
   Под А.С. в стихотворении подразумевался А.С.Пушкин, которого Толик призвал в свидетели своего ураганного чувства, а под колючим терном - нестерпимая холодность предмета обожания Тэтэ. В конце лагерной смены Толик и впрямь чуть не сиганул ради Ники если не с кручи, то с довольно приличной высоты. Однако и тут его благородный порыв обернулся нелепым и позорным инцидентом.
  
   В последние перед отъездом дни тучи, наконец-то, убрались восвояси, и на небе как ни в чем ни бывало появилось солнце, не испытывавшее, по-видимому, ни малейших угрызений совести за свое длительное и ничем не оправданное отсутствие. Иссеченная дождем река тут же забурлила под напором истосковавшихся по плаванию детских тел. Мальчишки, удостоверившись, что вожатые их не видят, прыгали в воду со старой кривой ольхи. Толика, который неплохо плавал, но прыгать совсем не умел, тоже зачем-то потянуло на дерево. Не сомневаясь, что Ника, как и все девчонки на берегу в этот момент, смотрят на него, он вскарабкался по стволу и смело вступил на длинную суковатую ветку, простертую над водной гладью. Теперь нужно было аккуратной и выверенной поступью канатоходца дойти до того места, где ветка начинала ощутимо подрагивать и пружинить под тяжестью подросткового веса, и, оттолкнувшись от нее, как от трамплина, взлететь над рекой. Со стороны все это выглядело просто и элегантно. Однако сделав несколько шажков, Тэтэ неожиданно почувствовал, как его скользкой змеей начинает обвивать страх. В этой ситуации важно было не смотреть вниз, но он посмотрел и с ужасом осознал, что сейчас потеряет равновесие и свалится в реку у самого берега, где на дне наверняка валяются коряги и еще какая-нибудь дрянь. Идти дальше по ветке ему совершенно расхотелось. Пятясь трусливо и медленно, словно полудохлый рак, он вернулся и слез с дерева под издевательский хохот товарищей. В эту минуту ему хотелось только одного: чтобы река каким-нибудь чудесным образом вздыбилась, вышла из берегов и затопила все вокруг, уничтожив и самого Толика, и всех свидетелей его позора. Включая самого главного свидетеля. Чуда не произошло, однако через пару дней смена, к счастью, закончилась.
  
   Остаток каникул Тэтэ провел у бабушки в Калужской области - в крохотном, деревенского пошиба городишке, который получил гордое звание города только после установления в нем Советской власти. Там душевные раны Толика затянулись весьма быстро благодаря действию целебнейшего лекарства под названием "русское лето в деревне". Август был наполнен зноем, стрекотанием кузнечиков, ленивой безмятежностью и тем, что делает жизнь человека райской: тазами горячего вишневого варенья с архипелагами пенок на дымящейся вулканической поверхности; мисками спелой кровоточащей малины, залитой розовеющим молоком; душистым и чистым запахом разрезанных огурцов, осыпанных льдистыми кристаллами соли, и самой желанной вещью на свете - ковшиком студеной воды в жаркий летний день, когда изможденный и потный, после трех часов игры в футбол с пацанами, прибегаешь домой.
  
   Пацанов в городе было немного, основную их часть составляли такие же, как Тэтэ, школьники на каникулах. Улочка, где жила бабушка Толика, была заселена исключительно стариками. С наступлением сумерек они рассаживались на лавочках перед палисадниками по обе стороны улицы и до ночи неспешно судачили о погоде и покойниках. Мужчины курили смрадные папиросы, своим дымом вышибающие слезу у всех присутствующих, кроме лютующих комаров. Изредка непроницаемую ночную завесу разрывал свет фар мотоцикла, с ревом проносящегося мимо и угасавшего вдали слабеющим эхом. Всполошенные собаки бешено матерились ему вслед на своем собачьем языке. Откуда-то еле слышно доносились песни группы ABBA. Звездное небо висело над головой совсем низко и напоминало усыпанный блестками плащ факира. Соседский дед Петя, всегда добродушный и пьяненький, как-то рассказал Толику, что если после полуночи в течение часа смотреть, не отрываясь и стараясь не моргать, в одну и ту же точку на небосводе, то можно увидеть лик Богородицы с молитвенно сложенными ладонями. "В полночь начинается сатанинское время, и Божья мать молится за нас, чтобы мы не достались сатане", - пояснил дед, таинственно округлив мутные очи. Толик, воспринимавший религиозные басни, да еще, - стариковские, как и положено комсомольцу, предельно критически, был, тем не менее, заинтригован и вознамерился проверить слова вздорного пенсионера. Однако уже через десять минут пристального всматривания в созвездие Большой Медведицы уставший за день Тэтэ начал клевать носом и был уведен непреклонной бабушкой спать.
  
   В конце месяца отец забрал его домой - успокоенного, повеселевшего, вытянувшегося и загорелого. На фоне его смуглого субтропического загара Перс, отдыхавший на сей раз с семьей в Паланге и вернувшийся оттуда с загаром спокойным и ровным, как и все в Прибалтике, выглядел бледно во всех смыслах слова. Но какое это теперь имело значение? Теперь, после того как немилосердная Ника в одну секунду выпустила из Толика, как воздух - из шарика, весь его кураж и веселое воодушевление? Какое значение имело хоть что-нибудь после того, как она явила все свое безразличие и даже более того - насмешливое пренебрежение к Тэтэ, раздавив его, словно мокрицу, в первый же день нового учебного года?
  
   А впрочем, хорошо, что это произошло 1 сентября - в благословенный день, протекающий в радостной бестолковой суматохе, когда учителя не спрашивают учеников и не вызывают их к доске, потому что не о чем еще спрашивать и незачем вызывать. Благодаря этому обстоятельству Толик получил возможность уединенно и сосредоточенно упиваться своим горем. К исходу последнего урока он пережил бурю самых разнообразных чувств, характер и эмоциональная заряженность которых менялись стремительно, как в музыке, - от скорбного ларго до яростно пульсирующего престо.
  
   Горькая полудетская обида и отчаяние постепенно уступили место злости. В конце концов, он почти год цирковой собачонкой скакал вокруг нее на задних лапах, думая только о том, как еще ее потешить и рассмешить, забыв о других, не менее славных девушках, которые, представьте, весьма к нему благосклонны! И какую награду в итоге он получил от нее? Публичное унижение на глазах у Перса. Да кем она себя считает?! И вот уже, свирепея и пропитываясь желчью, Толик выискивал в строптивой девчонке недостатки, которые раньше ошибочно почитал достоинствами: и это кукольно-глупое хлопанье ресницами, и бесформенную копну волос, и припухшие искусанные губы, и уши-пельмени, и почти старушечьи складки на шее. Да какая она, к черту, красавица?! Совсем наоборот: она почти уродина, а он все себе навыдумывал! И тут же снова сникал: да нет же, нет, это сейчас он выдумывает, а она на самом деле красавица, и он на самом деле ее любит. И злость опять сменялась беспросветной печалью...
  
   Эмоциональный шторм трепал его долго и жестоко, но потом неожиданно стих. К концу занятий Толиком овладела стальная решимость: он должен с ней поговорить. Обязательно. Прямо сегодня. После уроков. О чем именно пойдет разговор, он не имел ни малейшего представления. Главное - начать. Признаваться в любви, разумеется, было бы глупо и опасно: если она поднимет его на смех и пошлет подальше, у него уже не хватит духу подойти к ней еще раз. А если она еще и расскажет кому-нибудь о его выстраданном признании, ему останется только удалиться и удавиться. Нет, нужно просто поговорить с ней о чем-нибудь, поговорить серьезно и доброжелательно, без всяких острот и словесных выкрутасов, поговорить, как друзьям, - о лете, школе, классе, учителях, о кино, хоккее, Элвисе и Kiss. Нужно подниматься в гору неспешно и терпеливо. Нужно приучать Нику к разговорам с ним, к мысли о том, что он есть в ее жизни. А уже потом, когда она привыкнет к нему, когда поймет, какой он умный и одаренный, тогда и придет время сказать ей самое главное. Сейчас же надо начать. Догнать ее на улице по дороге домой и заговорить. Ника жила в соседнем с его домом квартале, так что формальный повод для совместной прогулки у Толика есть. Лишь бы она была одна. Тогда он сможет к ней подойти. Или не сегодня?.. Страшно... Может, завтра? Нет, сегодня!
  
   После уроков он первым вылетел на улицу и занял наблюдательный пост напротив раскрытого гипсового учебника на фасаде школы. Ждать пришлось долго. "Толян, ты идешь или нет?", - рядом переминался с ноги на ногу ничего не понимающий Винни. Они с Толиком жили в одном подъезде и домой возвращались вместе. "Сейчас, Венька, сейчас. Мне надо дождаться кое-кого, и тогда пойдем". - "Кого "кое-кого"?". - "Увидишь".
   Наконец, она вышла. С Персом. Сзади шел Коля Мартьянов по кличке Кол - самый высокий и сильный в их классе парень с флегматичным веснушчатым лицом. Кол был красой и гордостью волейбольной секции ДЮСШ, где подавал надежды столь же уверенно, сколь и мяч. "Блок Мартьянова - это посерьезнее, чем блок НАТО", - говаривал его тренер, пророчивший Колу большое волейбольное будущее. Перс сам выбрал простодушного Кола себе в друзья, как барин выбирает породистого коня. Нередко в тех случаях, когда Перс провожал Нику, Кол исполнял роль оруженосца, эффектной статной свиты, которую и людям показать не стыдно, и отпустить можно в любой момент. Тэтэ сейчас начинал и это постигать.
  
   "Толян, ты чего, в Нику втюрился, что ли?", - уловил Венька взгляд друга. - "Ты вот что, брат Кондрат, выбирай слова! - завелся Толик. - Втюрился - это упал лицом в тарелку с тюрей". - "Да ладно, чего ты, извини... Ну, правда, ты Нику ждал?..". - "Венька, только, чтоб об этом ни одна живая душа... Понял?". - "Конечно!". - "Конечно - сковоречня!.. Понял или нет?". "Понял, понял!.. Ты чего, меня не знаешь, что ли?". - "Знаю, но предупреждаю на всякий случай". - "Никто не узнает, будь спок. Толян, а она ведь... это... с Персом уже давно ходит". - "Вижу, не слепой. Пошли за ними, Венька, только на расстоянии".
  
   На диво погожий день если к чему и располагал, то к прогулкам. Город блаженствовал под солнцем. Родители уже отвели возбужденных первоклашек обратно домой. Людей в разгар рабочего дня на улицах было немного. Пассажиры в не по-осеннему душных автобусах отирали платками вспотевшие лица и шеи, отдувались, обмахивались шляпами и книгами. Троица впереди, не спеша, брела по нагретым аллеям, разомлевшим переулкам и скверам. Кол нес дипломат Ники. Время от времени они останавливались, заставляя притормаживать и бдительных Толика с Венькой. Перс что-то быстро говорил, закатывал глаза, сопровождая рассказ зверскими гримасами и порывистой жестикуляцией, затем все трое взрывались смехом и продолжали движение. Нырнув поочередно в магазинчики "Молоко" и "Хлеб", они вынырнули оттуда с расписными картонными тетраэдрами и хрустящими рогаликами, которые, как всем известно, особенно вкусны именно с молоком и именно на улице, да еще в такой солнечный день.
  
   "Толян, давай и мы пожевать чего-нибудь купим, - при виде еды глаза Веньки полыхнули огнем похоти. - Я есть хочу, как медведь - бороться...". "Не сходи с ума, проглот, - осадил его друг. - Нам нельзя терять их из виду. Успеешь еще пожевать". Венька героически выдержал этот удар судьбы, однако у поворота в родной двор стал, как вкопанный: "Толян, извини, но я дальше не пойду. Мать просила сегодня пораньше придти - мясо для фарша провернуть".
  
   Тетя Галя, мать Веньки, дородная украинка с хлебосольным лицом, работала воспитателем в детском саду, а все свободное время, включая глубокую ночь и раннее утро, посвящала кулинарным безумствам. Помимо самой тети Гали и Веньки в семье было еще только два рта - усатый рот отца-шофера и редкозубый рот малолетнего Венькиного брата, но еды в доме готовилось столько, как будто в квартире столовался мотострелковый полк. В жаркой, с запотевшими окнами кухне, похожей на баню, постоянно что-то варилось, жарилось, тушилось и запекалось. Холодильник, доверху набитый провизией, довольно урчал и разве что не отрыгивал. Если Толик приходил к другу днем или вечером, когда тетя Галя была дома, его тут же сажали за стол, наливали тарелку багрового наваристого борща, в котором ложка стояла, как часовой у Мавзолея, накладывали ароматных золотистых котлет, воздушных пирожков со всевозможными начинками или полупрозрачного, подернутого изморозью холодца. В общем, начиналось ТУШЕраздирающее зрелище, как говорил Тэтэ. Отказаться не было никакой возможности: фраза "Я не хочу есть" была для тети Гали такой же дикой и непонятной, как обычаи каннибалов Океании для цивилизованных людей. Если же Толик заходил за Венькой утром перед школой, то, как и сам Венька, помимо благословения получал в дорогу яблоко или рассыпчатое домашнее печенье.
  
   Так что, насчет фарша Венька, конечно, не соврал. Толику предстояло завершать свою шпионскую миссию без дружеского прикрытия. Он дал себе слово, что, если понадобится, то пойдет до конца: Тэтэ все еще надеялся, что Перс и Кол простятся с Никой на улице, и он успеет перехватить ее до того, как она войдет в подъезд. Однако возле дома Ники с огромным плакатом "Слава КПСС!" на торце компания не распалась: перебежав через дорогу, они миновали площадь с воинским обелиском и Вечным огнем и двинулись дальше по улице Красных Партизан. Дом Перса располагался совсем в другом районе города. Это означало только одно: троица держала курс на парк аттракционов.
  
   Глава 9.
  
   Парк аттракционов представлял собой радушный балаган под открытым небом, где взрослым без ущерба для служебной и партийной репутации официально разрешалось впадать в детство в свободное от работы время. Живой достопримечательностью парка был его сторож Валерьяныч - высокий костлявый старик с широкими плечами и потухшим лицом. Круглый год Валерьяныч ходил в одной и той же потерявшей цвет, но не запах рубахе, которая, по некоторым приметам, когда-то была бежевой в бурую полоску и поверх которой зимой напяливались колючий свитер со струпьями свалявшейся шерсти и телогрейка. Дополняли непритязательный гардероб старика серые засаленные брюки и непонятного размера боты. В таком виде он чем-то походил на Гавроша, дожившего до пенсии. В кармане брюк Валерьяныч хранил резко контрастирующий с его клошарским обликом роскошный серебряный портсигар с выдавленными на крышке кружевными готическими шпилями и надписью Das schone Schloss 1, который он начинял папиросами "Прима".
  
   Лишь один раз в год сторож менял свой наряд самым кардинальным образом - 9 мая. В этот день он облачался в древний, но вполне себе еще пристойный черный костюм, чей пиджак с левой стороны был укрыт сиюящей кольчугой медалей, а также в невесть откуда взявшуюся белую сорочку и сандалии, из прорезей которых выглядывали абсолютно целые носки. 9 мая переодетый во все чистое и праздничное Валерьяныч покупал букет гвоздик и шел с ними к Вечному огню, где с утра собирались ветераны. Валерьяныч клал гвоздики на темную гранитную плиту, стоял, опустив голову и думая о чем-то своем, потом выпивал вместе с боевыми друзьями, иногда - выпивал немало и возвращался к себе в сторожку усталым, но ровным шагом. При парке он состоял не только сторожем, но и дворником.
  
   В свое время, при царском режиме, на месте парка высился Храм Архангелов Господних с колокольней, небольшим церковным кладбищем и цветником, где летом смиренно произрастали пионы, маргаритки и тигровые лилии. В начале 30-х годов хмурым весенним утром храм взорвали. Валерьяныч, тогда совсем юный комсомольский активист, в уничтожении церкви принимал непосредственное участие, как и другие местные комсомольцы.
  
   Взволнованные оказанным им доверием ребята, суетясь и толкая друг друга, помогали энкавэдэшникам выносить из церкви утварь. Иконы выдирали из окладов и вместе с книгами швыряли в разведенный во дворе костер. Выложенные драгоценными каменьями кресты и оклады, чаши и раки складывали в мешки и грузили на телегу. Очистив храм от всего, что, по мнению, сотрудников НКВД, представляло для новой власти мало-мальскую ценность, начали закладывать динамит. Протоиерей отец Димитрий, рыхлый мужчина с залысинами и проcвечивающей бородкой, угрюмо наблюдавший за страшными приготовлениями, неожиданно встрепенулся и со словами "Я не уйду из храма! Взрывайте меня вместе с ним!" зашагал внутрь. После небольшого замешательства следом, коротко ругнувшись, кинулся оперуполномоченный. Через минуту он выволок во двор отца Димитрия, из носа которого капала черная кровь, сдернул с него пояс и зачем-то бросил протоиерея лицом на землю. "Парень, помоги-ка! - крикнул оперативник застывшему рядом Валерьянычу. - Прижми его коленом!". Ошарашенный Валерьяныч послушно опустился на корточки и уперся ладонью в спину батюшки, хотя тот не сопротивлялся. Энкавэдэшник связал поясом заломленные руки священника. Затем, отстранив юного Валерьяныча, рывком поднял батюшку на ноги и отвел к телеге. Старушки, сбившиеся поодаль в воронью стаю, закрестились и зашептали молитвы с удвоенной силой. Когда храм, почуяв смертельный удар в сердце, вздрогнул, и надломившийся купол, словно снесенная топором голова казненного, полетел вниз, старушечий шепот вырос в визгливый вой, тут же потонувший в страшном гуле и грохоте...
  
   Завалы разобрали быстро и споро. Надгробия на кладбище снесли. Землю разровняли, засеяли газон, посадили деревья, и уже через полгода на месте бывшего храма и прилегавшей к нему территории красовался городской сад с деревянной эстрадой, танцплощадкой, шахматным павильоном, пивным ларьком и лодочной станцией на пруду. Отсюда, из этого сада, под рвущие сердце звуки духового оркестра Валерьяныч уходил на фронт в июне 41-го. Войну он прошел от начала до Берлина, удачно избежав тяжелых ранений и получив в награду, помимо медалей, и тот самый портсигар с надписью Das schone Schloss. Серебряная коробочка досталась ему в январе 45-го года при освобождении старинного польского городка на западном берегу Вислы. Немцы оборонялись осатанело, вгрызаясь намертво в каждый дом и двор. На улицах завязалась бойня еще более ожесточенная, чем на подступах к городу. Рота автоматчиков, в которой служил Валерьяныч, потеряв половину своего состава на площади перед изувеченной ратушей, к полудню при поддержке артиллерии все же выбила швабов из здания. Прочесав полуразрушенные этажи, чьи стены и перекрытия еще хранили жар и ярость только что завершившейся схватки, солдаты обнаружили в запертом подвале несколько сотен согнанных туда евреев из местного гетто. Немцы хотели взорвать их перед отступлением, но не успели. Подвал был объят зловонием человеческих испражнений и животным страхом. Люди, проведшие многие часы в ожидании смерти, но так и не дождавшиеся ее, выходили на свет, как живые мертвецы из преисподней, повторяя: "Дженкуе!..". 2 Какая-то темноволосая женщина с белым искаженным лицом и сросшимися на переносице бровями, хватала солдат за рукав и целовала их сухими трясущимися губами, сдерживая клокочущие в горле рыдания. За ней неотступно следовал маленький перепуганный мальчик, замотанный в девчачий платок. Неожиданно женщина остановилась, открыла свою набитую чем-то холщовую торбу, судорожно порывшись в ней, достала портсигар и протянула стоявшему к ней ближе всех солдату. Им был Валерьяныч. "Упоминек! Проше! Проше!" 3, - тщетно пытаясь улыбнуться, сказала женщина. Валерьяныч неуверенно оглянулся на товарищей, на старшего лейтенанта Ряхно, который курил, привалившись к стене и держа самокрутку здоровой рукой. Вторая рука у него была на перевязи. "Чего ж ты - бери, раз дарят от чистого сердца", - разрешил Ряхно, поймав вопрошающий взгляд Валерьяныча.
  
   Позже бойцы частенько использовали портсигар как повод для добродушных подшучиваний над Валерьянычем. "А ведь эта паненка неспроста именно тебе его подарила, - говорили ему во время перекура. - Понравился ты ей, парняга, вот что. А ну как жена начнет тебя после войны пытать: откуда портсигар, кто подарил? Как тогда будешь выкручиваться, а?". Выкручиваться не пришлось: жену и детей Валерьяныча, как выяснилось, немцы убили еще осенью 41-го во время оккупации. Пьяные солдаты с канистрами бензина шастали по улицам, вытаскивали людей из домов, обливали бензином и поджигали, восторженно горланя: "Die Weihnachtenfeuer!" 4. Жена Валерьяныча вспыхнула, как свечка, но успела бросить грудную дочку шестилетнему сыну Мишке и крикнуть: "Беги, сынок!". Мишка далеко не убежал: ефрейтор, выглядевший единственным трезвым и невозмутимым среди этой вопящей кодлы, полоснул его автоматной очередью по спине. Подошел, деловито перевернул тело мальчика сапогом, полоснул еще раз - для порядка, и следующей очередью прекратил истошный плач лежащей рядом на снегу Мишкиной сестренки. Мать Валерьяныча немцам на глаза не попалась, но после гибели невестки и внуков у нее отнялись ноги. Старуху взяла к себе сердобольная соседка, у которой в доме она и умерла уже после освобождения города Красной Армией. Написать Валерьянычу на фронт о страшной кончине его родных соседка не решилась. Правду Валерьяныч узнал только после войны, вернувшись домой, которого у него больше не было.
  
   Именно тогда в нем произошла та странная перемена, наложившая неизгладимую печать на весь его облик. Старик, в ту послевоенную пору - далеко еще не старик, а молодой здоровый мужик, замкнулся в себе. Лицо его потухло навсегда. Не было больше на этом лице ни радости, ни жизни, ни интереса к этой самой жизни. Все засыпала зола сожженного немцами счастья. Несмотря на уговоры друзей и начальства, Валерьяныч, до войны - плотник с золотыми руками, бросил свое прежнее ремесло и устроился сторожем в восстановленный городской сад. В 70-х сад переоборудовали в парк аттракционов, водрузив на месте церкви "чертово колесо", которое сразу же стало любимейшим развлечением горожан. Однако вот уже несколько лет оно торчало посреди парка недвижно и мрачно, взирая на беззаботный люд остекленевшим мертвым глазом. Причиной остановки колеса стала беда, всколыхнувшая в свое время весь город.
  
   Мальчишки, да и взрослые мужчины, катаясь на "чертовом колесе", взяли в привычку лихо раскручивать кабинки посредством установленных в них специальных штурвалов и, поднимаясь все выше и выше, ускорять вращение металлических скорлупок, невзирая на визги и мольбы перепуганного женского пола. Девочки верещали, мальчишки веселились от души, и все шло превосходно, но однажды во время очередного, Бог знает какого по счету оборота в колесе вдруг что-то дико скрежетнуло, хрустнуло, и одна из волчком вертевшихся кабинок, уже миновавшая высшую точку орбиты и направлявшаяся к земле, резко накренилась. Пацаны, сидевшие в ней, успели схватиться за поручни, девочку же толчком выбросило за борт с большой высоты. Умерла она сразу после того, как ее привезли в больницу.
  
   Распоряжением горисполкома "чертово колесо" остановили до выяснения обстоятельств случившегося. Обстоятельства, в итоге, были выяснены, директор парка и мастер, ответственный за техническое состояние аттракциона, получили солидные тюремные сроки. Но колесо так и не отремонтировали, не запустили вновь. Трагедия забылась не сразу, парк некоторое время был непривычно пуст и тих, но затем шок и страх постепенно рассеялись, все, кроме колеса, вернулось на круги своя, и по вечерам и в выходные парк вновь был наводнен жаждущими культурного отдыха гражданами. Детское же население города осаждало аттракционы во все дни недели вплоть до зимы, когда карусели впадали в спячку, и заснеженные тропинки парка превращались в зону неспешных прогулок.
   Сторожка, в которой Валерьяныч коротал служебные ночи, располагалась возле самого входа. Внутреннее убранство этой кургузой деревянной конуры состояло из топчана и маленького стола, декорированного электрическим чайником с вмятиной в боку и эмалированной кружкой. Радио в сторожке не было, зато была неизвестно как сюда попавшая подшивка журнала "Студенческий меридиан" за 1978 год. В углу, рядом с вешалкой, притулились метла и лопата для уборки снега. Столь же аскетично выглядела и вторая нора Валерьяныча - комната в общежитии культпросветучилища, чья сострадательная вахтерша иногда стирала старику его скудные одеяния.
   Ночи в парке были безмятежными, шпана нечасто жаловала его своими посещениями: будки с пультами управления запирались на амбарные замки, сорвать которые и самовольно включить карусели было непросто. Разве что иногда на скамейки парка незаконно слетались романтично настроенные компании с гитарами и бутылками. Застигнутые Валерьянычем, который ночами обходил свои потешные владения, компании не борзели и не грубили сторожу: старика в городе любили, как местного юродивого. "Все-все, Валерьяныч, уходим!", - говорили в таких случаях нарушители общественного порядка и ретировались сквозь лазейки в решетке парка. Дождавшись, когда старик уйдет, гуляки возвращались обратно. От водки или портвейна, которые ночные гости предлагали старику, тот не отказывался, но сам никогда не просил. Ему и так было хорошо.
   Валерьяныч любил парк, любил его ночное безмолвие, любил бродить среди замерших спящими ящерами каруселей, разговаривать с ними и сонными деревьями. В эти минуты он был счастлив, как бывает счастлив мужчина, проводящий ночь с любимой.
  
   Идиллия была нарушена самым странным и пугающим образом, после чего трудовые бдения Валерьяныча превратились в нескончаемый кошмар. Виной всему стало "чертово колесо". Навеки, казалось, окаменевшая карусель однажды ночью ожила. Произошло это в тот самый миг, когда мимо дозором проходил Валерьяныч. Четыре прожектора неожиданно включились без посторонней помощи, и четыре ослепительных луча ударили в ржавые ребра и сухожилия конструкции. Колесо пронзительно заскрипело и застонало, как исполинская выпь, затем дернулось, замерло, дернулось еще раз, и кабинки медленно поплыли вверх. Ошарашенный сторож, в этот самый день, заметим, не употребивший ни капли спиртного, бросился к будке у подножия колеса: замок был на месте, через стекло в двери было видно, что тумблеры на пыльной панели по-прежнему пребывают в выключенном состоянии. "Может, замкнуло где-то?", - мелькнуло в голове у старика, но подумать об этом он не успел. Какие-то звуки, доносившиеся сверху, привлекли его внимание. Отступив назад, запрокинув голову и щурясь от больничного света прожекторов, Валерьяныч к ужасу своему разглядел в одной из кабинок, ползущих в чернеющее небо, детей. Своих детей. Сына и дочь. Только повзрослевших. Мишка вырос в ладного крепкого паренька с залихватским чубчиком на лбу. Танечку, родившуюся спустя два месяца после отправки отца на фронт, Валерьяныч никогда не видел. Но теперь интуитивно понял: это она. Дочка выглядела нарядной симпатюлей с пышным бантом. Рядом сидела другая девочка - постарше, в пионерской форме. На голове ее влажно темнело какое-то пятно, из-за чего волосы казались слипшимися. Чувствуя, как мурашки морозной сыпью покрывают все его тело, Валерьяныч понял, что это та самая девочка, которая разбилась на "чертовом колесе" несколько лет назад. Дети беззаботно смеялись и махали ему руками. Дочь кричала: "Папа! Смотри!". Бант у нее на макушке при этом подрагивал, как бабочка, собирающаяся взлететь. А колесо меж тем, разгоняемой незримой и неведомой силой, с каждым оборотом все ускоряло и ускоряло свой ход. И вот уже превратилось в гигантскую сверкающую, свистящую петлю. Разобрать что-либо в этом вихревом круговороте было уже невозможно, однако смех и голоса детей, то уносясь ввысь, то пикируя вниз, слышались по-прежнему внятно. "Они же вывалятся!..", - обессиленно подумал Валерьяныч, белый, как луч прожектора. Он хотел крикнуть: "Деточки, не бойтесь!", но не смог, только вяло шевелил губами. Надо было куда-то бежать, просить кого-то о помощи, но ноги у старика ослабели, и он упал на колени на мокрый после дождя асфальт. Отвратительный свист становился все громче и нестерпимее. У старика начало закладывать уши. Захрипев, Валерьяныч обхватил голову руками, словно пытаясь помешать свисту и боли разнести эту голову на кусочки. Потом он ощутил в горле и в груди тошнотворную пустоту и холод, смертельное изнеможение растеклось по его телу, и вдруг прожекторы и весь мир в один миг погасли перед его взором.
  
   ...Очнувшись, он обнаружил себя лежащим на земле перед "чертовым колесом". Небо светлело. Кругом царили предрассветные тишина и покой. Мертвое колесо стояло неподвижно. Кабинки были безлюдны. Валерьяныч поднялся и с трудом дотащился до сторожки. Его мутило. В сторожке он свалился на топчан и до самого утра проспал бессюжетным сном.
   Ночное видение у "чертова колеса", которое старик счел галлюцинацией, произвело на него самое тягостное впечатление. Весь день он пытался избавиться от жуткого воспоминания, а следующей ночью кошмар повторился. Повторился в точности, во всех деталях: прожекторы, дети в кабинке, звук рассекающего ночную тьму гигантского диска... На сей раз Валерьяныч сознания не терял и досмотрел дьявольское представление до конца. Сгинул кошмар так же внезапно, как и появился, - чтобы вернуться снова. Ужасное воскрешение чертова колеса стало происходить каждую ночь. Валерьяныч закрывался в своей сторожке изнутри, напивался вусмерть, чтобы заснуть и ничего не видеть, однако ничего не помогало: в урочный час что-то властное и неумолимое хватало его за шиворот и тащило к колесу. И без того молчаливый старик замкнулся еще больше. Целыми днями он ходил, словно в полузабытьи, не реагируя на приветствия окружающих и думая только о грядущей полночной пытке.
  
   Спустя некоторое время к фокусам взбесившейся карусели добавились стоны, доносившиеся время от времени по ночам из зарослей кустарников в отдаленных уголках парка. Валерьяныч, прежде никого и ничего не боявшийся, на сей раз ощутил такой страх, что не осмелился и приблизиться к стонущим кустам, решив, что это стонут Архангелы Господни и души загубленных священников и прихожан стоявшей тут некогда церкви.
   О том, что происходит в парке по ночам, сторож проболтался только один раз - в разговоре с мальчишками, кому он, в отличие от взрослых, доверял, почему и вступал с ними в разговоры. Прекрасно зная, что у старика мозги слегка набекрень, посвященные в ужасную тайну мальчишки, тем не менее, не могли удержаться от того, чтобы не убедиться лично в подлинности описываемых стариком событий. Однако те смельчаки, которым удавалось ускользнуть из дома и прокрасться в парк, тратили время впустую: сколько они ни таращили глаза, дрожа от ночной прохлады, "чертово колесо" не сдвинулось ни на миллиметр. Когда же мальчишки попеняли Валерьянычу за его басни, тот, ничтоже сумняшеся, ответил: "А вы и не увидите этого. Только я могу это видеть. Это для меня черти его раскручивают - наказывают за мои грехи. А вы нагрешить еще не успели". Он, видите ли, пришел к выводу, что ночные кошмары даны ему в наказание за разрушение храма.
  
   После этого пацанов, конечно, перестали интересовать наваждения старого чудака, однако о докучающих сторожу фантомах, в конце концов, стало известно кому-то из родителей. Которые тут же сообщили об этом в милицию. Милицейский наряд, несколько ночей подряд патрулируя окрестности "чертова колеса", ничего сверхъестественного не обнаружил, зато выяснил происхождение протяжных стонов. Их, как оказалось, издавали студенты местного строительного техникума - парень и его бесстыжая подружка, избравшие ночной парк местом своих любовных услад. Грянул скандал, парочку, конечно, с треском выперли из комсомола, а заодно - и из техникума. Хотели турнуть из сторожей и Валерьяныча, но потом подумали: куда его еще возьмут-то, кроме дурдома? И оставили старика в покое, наказав ему при этом строго-настрого не разводить впредь среди детей религиозную пропаганду.
  
   1 - Прекрасный замок (нем.).
   2. - "Спасибо!" (польск.).
   3. - "Подарок, пожалуйста, пожалуйста!" (польск.).
   4. - "Рождественские огни!" (нем.).
  
   Глава 10.
  
   Прячась за деревьями и спинами прохожих, Тэтэ продолжал преследовать приближавшуюся к парку троицу. Внутренний голос уже не шептал, а кричал ему в уши, что вся эта шпионская слежка бессмысленна и не к лицу взрослому 14-летнему парню. Внутренний голос хватал его за руку и тянул домой - к родителям, футболу, книгам, телевизору и Веньке. Но Тэтэ упрямо мотал головой и отбивался от надоедливого гласа. "Не могут же они бродить до ночи, - говорил он ему. - Когда-нибудь Перс и Кол все-таки пойдут по домам и оставят, наконец, Нику одну, понимаешь или нет?". "А если Перс проводит ее прямо до дверей квартиры?", - скептически вопрошал внутренний голос. - "Отстань!". О наисквернейшем варианте развития событий Толик старался не думать. Гораздо больше его сейчас занимал вопрос: о чем эти трое столь увлеченно болтают все дорогу? Ну, о чем, спрашивается, могут говорить такие ограниченные персонажи, как этот жиреющий горкомовский дофин и эта стоеросовая волейбольная дубина? Только о ерунде какой-нибудь.
  
   А они в этот самый момент говорили о нем - Толике. "Вы заметили, что Тэтэ плетется за нами от самой школы? - спросил Кол. - Причем, это... не приближается, на расстоянии держится". "Заметили, конечно, - усмехнулся Перс. - Но он-то, поди, думает, что не заметили". - "Он вообще сегодня в ударе". - "Ага, непонятно только, какой удар - солнечный или апоплексический". "Интересно, за кем же это он так по пятам бродит?", - спросил Мартьянов. "Я думаю, за тобой, Кол", - состроив многозначительную мину, сказал Перстнев-младший. Компания рассмеялась. "Ну, чего, шугануть его, что ли?" - предложил Кол. - "Зачем? Пусть таскается. Он же нам не мешает. Пока, по крайней мере. Будет нарываться - шуганем. Главное - не обращать на него внимания, не показывать ему, что мы его видим. В этом весь прикол. Пусть поиграет в шпиона. Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы утешилось".
  
   На другой стороне улицы показались распахнутые ажурные ворота парка с а-ля бронзовыми набалдашниками и нависающими над ними ветвями кленов. Солнце припекало. За столиком у пивного ларька двое оживленных мужчин извлекали воблу из газетных пелен. В тире отрывисто щелкали выстрелы, будто кого-то стегали бичом. Троица без остановок проследовала прямиком к кассам. Дальше прятаться было глупо. Толик прибавил ходу. Сунув в окошко кассы мятый рубль, придавленный горкой мелочи, Перс получил обратно стопку билетов и в этот момент поднял глаза на приближающегося одноклассника. "Ба, Анатоль, и ты здесь! - деланному Персову изумлению не было предела. - Какими судьбами?". - "Да, представь себе, нелегкая судьба советского школьника забросила меня в парк аттракционов. Вот, захотелось развеяться, снять напряжение после первого учебного дня. А вы, я смотрю, решили сообразить на троих?". - "Нет, Анатоль, мы не соображать - мы кататься будем. Ты тоже? Ну, тогда увидимся на вираже, дружище!", - Перс фиглярски улыбнулся и положил руку Ники себе на локоть. Злобно глядя вслед удаляющемуся трио, Толик лихорадочно искал в карманах мелочь. Нашлось 18 копеек - хватит только на один билет. Не надо было ему сегодня в школьной столовой тратиться на сочники и коржики. Венька, паразит, соблазнил... "Молодой человек, вы определились?", - билетерша тоже проявляла нетерпение. "Определился. Тетенька, не подарите парочку билетиков несчастному воспитаннику детского дома?". - "Знаю я тебя, воспитанник!.. Или покупай билет, или не торчи перед кассой!". - "Я бы и рад не торчать, да не могу: вы на маму мою очень похожи... Я ее только на фотографии и видел". - "Я сказала, не морочь мне голову, охламон!". - "Хорошо, я согласен морочить вам не голову, а что-нибудь другое. Все-все, молчу! Один на "Сюрприз", пожалуйста". Он был уверен, что эти трое купили билеты на "Сюрприз": после того, как перестало биться большое механическое сердце "чертова колеса", "Сюрприз" считался у юных завсегдатаев парка самым популярным и экстремальным аттракционом.
   Интуиция не подвела его. Перс и Кол уже заняли свои места по обе стороны от Ники, когда чуть запыхавшийся Тэтэ, взбежав по лесенке, вошел в зарешеченную центрифугу с частоколом стоячих кабинок. Высшим шиком у мальчишек считалась отстегнутая от поручня кабинки защитная цепь в тот самый момент, когда вцепившаяся в днище карусели стальная лапа с поршневым суставом вздымала в воздух бешено вращающийся диск, наклоняя его, словно блюдце. Особой надобности в защитной цепи, конечно, и так не было: ее с успехом заменяла центробежная сила, деспотично вдавливающая пассажиров в стенки кабинок. Все это знали, но не все осмеливались отринуть цепи, создающие иллюзию страховки: с цепью наперевес было все же не так жутко нестись к земле, схватившись за спасительные скобы поручней. Тем более, после трагедии на "чертовом колесе".
  
   Толик занял место на противоположной от Ники стороне круга - аккурат напротив нее, чтобы он во время полета мог видеть ее глаза, а она - его доблесть. Таким нехитрым способом Толик, помимо прочего, надеялся реабилитироваться перед ней за июльский позор в пионерлагере. Он был уверен, что она помнит об этом. Но она, похоже, по-прежнему не желала помнить о том, что он есть на белом свете, и упорно не глядела на него. А когда диск с полураскрытым остроконечным цветком в середине начал плавно взмывать, и вовсе повернула голову вбок - к Персу. Только это и видел распятый в своей кабинке Толик - ее летящий сквозь Вселенную египетский профиль, закрытые глаза и улыбку на губах. Волосы упали на ее лицо пушистым крылом. "Повернись ко мне, ну, пожалуйста, повернись, посмотри на меня, я же люблю тебя", - хотелось сказать Тэтэ. Впрочем, почему "хотелось": он неожиданно понял, что говорит это вслух, почти кричит - благо соседние кабинки были пусты, и никто не мог его услышать. Но что ему до всех!.. Главное, что она не могла его услышать.
   Когда карусель вернулась в горизонтальную плоскость и, постепенно замедлив движение, остановилась, Ника засмеялась и, опустив голову, закрыла лицо руками. "Ужас!.. Руки дрожат", - сказала она Персу. "Лишь бы не ноги, - с готовностью откликнулся тот. - Важно, что идти можешь. Или не можешь? Тогда мы тебя с Коляном понесем". - "Могу идти, могу!". На Толика они все так же не смотрели.
  
   Изнывая от тоски и досады, он сидел после этого на лавочке, обложившись их дипломатами, как пассажир в зале ожидания на вокзале ("Покараулишь наши чемоданы, Анатоль? Ты ведь все равно не катаешься. Спасибо, ты настоящий друг!"), и понуро следил за тем, как Ника уносится в небо в брюхатой ладье качелей, как кружится на карусели вокруг столба с цепями-стропами, и настигающий Перс что-то игриво орет ей в спину.
   Вернувшись, они, гикая, рухнули на лавку рядом с Тэтэ. "Накатались?", - стараясь выглядеть равнодушным, спросил Толик. "Пока не знаем, - ответил Перс. - А ты что-то какой-то меланхоличный, нет?". - "Лучше быть меланхоличным, чем мелким, холеричным и двуличным". - "Не спорю, не спорю. А это ты сейчас вообще о ком?" (в голосе Перса зазвучали взрывоопасные нотки). - "Да это я так, вообще". - "А-а, вообще... Ну, тебе виднее". - "Хотя ты знаешь, двуличным, например, можно назвать твой пиджак, потому как его почтили своим присутствием сразу две небезызвестные личности - Ленин на комсомольском значке и Кастро". - "Дался тебе этот значок!.. Попрошу отца, чтобы в следующий раз привез еще один такой, и подарю тебе". - "Не стоит, ну, что ты: это перебор - два Фиделя для одного класса. Даже если это рабочий класс". - "Ну, тогда кого-нибудь другого подарю. Надо только подумать - кого. Че Гевару не получится подарить: он на СССР бочку катил, так что проблемы могут быть с таким значком. Да и не привезет его отец, нечего и обсуждать. Тогда кого, кого же подарить?.. А вот не хочешь ли, к примеру, товарища Цеденбала - главного монгольского коммуниста? У меня есть значок с его портретом". - "Цеденбал там правит бал?.. Нет, спасибо, не люблю монголов - со времен татаро-монгольского ига". - "Как знаешь, Анатоль. Ну что, ребята, предлагаю пойти к пруду и отчалить от родимой земли!". "Отличная идея! - подхватил Тэтэ. - Идем". "Извини, а ты с нами собрался?", - Перс продолжал паясничать, напуская на себя пантомимически удивленный вид. - "Да, с вами. А ты, что, против? Платить за меня не хочешь? Не переживай, я тебе завтра же отдам свою долю - всю до копейки". - "Да о чем ты, какие деньги... Проблема в другом: четверым в лодке будет тесно. Если, конечно, четвертый - не собака, как у Джерома. Шутка, не обижайся. Ну, правда, Толян, ты же знаешь: в лодке всего две ма-асенькие скамеечки. На носу сидит тот, кто гребет. Полагаю, им будет Кол. Он просто создан для гребли. Не возражаешь, Кол?". - "Не возражаю". - "Вот. А на другой сидушечке место как раз только для двоих есть, троим уже никак. Я же не могу тебя на колени посадить". - "Я могу посадить на колени Нику". "Я ни у кого на коленях сидеть не собираюсь", - она в первый раз посмотрела на Толика. - "Тогда мы можем грести вдвоем с Колом, каждый - своим веслом" (Толик понимал, что пустопорожний разговор пора бы уже прекратить, признать, в конце концов, свое сегодняшнее поражение, развернуться и уйти, но по инерции продолжал словесную перестрелку, загоняя себя в угол). "Каждому по веслу? Ну, это уже какие-то рабы на галерах получаются, - Перс упивался уже вторым за день дурацким положением Тэтэ. - Кол, тебе хочется грести одним веслом?". - "Это только у девушек бывает одно весло. Да и то - у гипсовых". - "Вот видишь, Анатоль, Кол не хочет. Как ни крути, все-таки ты - лишний". - "А я вот, знаешь ли, не думаю, что я - лишний. Не станешь же ты, Перс, бросать меня за борт, как персидскую княжну, если я сяду в лодку?". - "Конечно, не стану. Садись, куда хочешь. А мы втроем сядем в другую лодку". Вот он, тот самый угол дискуссии, в котором неминуемо должен был оказаться упрямый влюбленный. Дальше двигаться некуда. Тэтэ беспомощно замолчал. "Анатоль, если все же решишь остаться на берегу, может, постережешь наши вещички? - невинно спросил Перс. - У тебя это хорошо получается". - "Я вам камера хранения, что ли?!" - "Мы же тебя по-дружески просим... Ну, не хочешь, как хочешь. Тогда просто жди нас на пристани, как моряков жены ждут. Как там в этом стихотворении... "Жди меня, и я вернусь, только очень жди, жди, когда наводят грусть...". - "...Желтые дожди. Непременно дождусь. Семь футов под килем вам!". - "Спасибо, Анатоль!".
  
   Удаляясь по направлению к лодочной станции, Перс несколько раз обернулся к покинутому Тэтэ и прощально потряс над головой сложенными в замок ладонями. Ника не обернулась ни разу. Дальше торчать в парке не было смысла: эти трое могли целый час рассекать вонючие просторы пруда. Получив второй нокдаун за день, Толик посидел еще немного, плевками выкладывая на асфальте букву "П", затем поднялся и побрел к выходу. На столике у пивного ларька наблюдалось столпотворение кружек, а мужчины, обнявшись, одновременно что-то втолковывали друг другу. Дверь в сторожку какой-то обалдуй подпер снаружи палкой. Толик заглянул в окно: Валерьяныч лежал на топчане, отвернувшись лицом к стене. Толик вышиб ногой палку, обернулся и сказал: "Сам ты - собака кучерявая!".
  
   Глава 11.
  
   Когда он возвратился домой, там был только дед, с которым они делили одну комнату на двоих. В прошлом главный хирург местной больницы дед и после выхода на пенсию не собирался смирять свою кипучую энергию: он постоянно консультировал бывших коллег-врачей и, кроме того, возглавлял городской совет ветеранов войны. Под грамотным руководством товарища Яснорецкого (фамилия Толикова деда) совет вел активную и неустанную работу - организовывал выступления ветеранов в школах и на предприятиях, ухаживал за братским кладбищем, доставал для ветеранов путевки на юг, корпел над летописью боевой славы города. Из проживавших в городе ветеранов на заседаниях совета не присутствовал только Валерьяныч: дед Толика не любил Валерьяныча и называл его забулдыгой. Хотя до войны они были если не друзьями, то хорошими знакомыми. Помимо категорического неприятия председателем совета ветеранов нынешнего расхристанного образа жизни Валерьяныча, у этой неприязни была и еще одна причина, о которой председатель ни словом никому не обмолвился. В 41-м, когда они прорывались из окружения под Смоленском, Валерьяныч вынес с поля боя Яснорецкого, у которого осколком разворотило левое предплечье, и сутки тащил его на себе. Все эти сутки раненый Яснорецкий, то проваливаясь в желанное забытье, то вновь приходя в себя, стонал и плакал взахлеб, как ребенок, причитал от мучительной боли под монотонное бормотание Валерьяныча: "Потерпи, землячок, потерпи...". Именно воспоминание о той постыдной слабости, осознание того, что своей жизнью он, полковник в отставке, член партии, заслуженный врач, пользующийся уважением всего города, обязан этому юродивому сторожу из парка, который своими религиозными бреднями и полунищенским обликом позорит ветеранов войны, и возбуждали в Яснорецком раздражение и презрение к Валерьянычу.
   Бывают люди, которые всем сердцем любят тех, кто их спас, тех, кому они обязаны жизнью, любят горячо и преданно и сами, в свою очередь, готовы отдать за них жизнь, если потребуется. Но бывают и те, кого назойливые мысли об этом неоплатном, навеки обременяющем их долге, тяготят и даже вызывают у спасенных ненависть к своим спасителям. Нельзя сказать, что Яснорецкий ненавидел сторожа, но о теплых чувствах к нему со стороны председателя совета ветеранов говорить тоже не приходилось. Видя, как Валерьяныч 9 мая выпивает у обелиска с бывшими однополчанами, Яснорецкий брезгливо морщился и просил коллег: "Уведите отсюда этого блаженного. Чего он на глазах у всех пьет?! Люди будут думать, что герои войны - это алкаши и дворники".
  
   Сам же Яснорецкий если и выпивал, то чисто символически, да и вообще следил за собой и не позволял себе распускаться. Вставал он в 6 утра. В хорошую погоду совершал пробежки в близлежащем сквере, куда время от времени вытаскивал и ноющего полусонного внука. В дождь - делал зарядку перед открытой дверью балкона, где шансов спастись у внука было еще меньше. Зимой ходил на лыжах, постоянно разминал искалеченную на войне руку, мастерски готовил плов и знал наизусть едва ли не всего Чехова, которого особо почитал за его принадлежность к медицинскому цеху. Толик любил своего деда и гордился им. В общении с внуком дед умел подпустить строгача, когда это было необходимо, но, по большому счету, они были настоящими друзьями, и свои мальчишеские проблемы Толик всегда предпочитал обсуждать с дедом, потому что был уверен: он не станет посвящать в эти проблемы родителей Толика.
  
   Их с дедом кровати в комнате стояли буквой "Г", смыкаясь в изголовьях. Дед нередко работал допоздна, писал что-то под интимным светом ночника с лиловым абажуром, который бесплотным двойником отражался в ореховой стенке радиолы. Радиола бодрствовала так же долго, как и дед. Иногда, когда дед ложился спать и гасил ночник, недремлющий Толик упрашивал его не выключать радиолу еще какое-то время. Ему нравилось засыпать, покачиваясь поплавком на мягких радиоволнах, нравился загадочный свет шкалы с волшебными надписями "Берлин, Будапешт, Рим, Хельсинки, Стокгольм, Афины, Прага...", нравился низкий бархатный голос с безупречной дикцией, размеренно выговаривающий: "Московское время 22 часа 35 минут. На "Маяке" легкая оркестровая музыка...". И вообще Толику нравился их камерный и уютный, на двоих с дедом мирок. Дед никогда не жаловался на тесноту, наоборот, считал, что это правильно, когда все поколения семьи - старшее, среднее и юное - живут под одной крышей.
   Вернувшись из парка, Толик еще с порога услышал, что дед говорит с кем-то по телефону. Увидев внука, дед сказал: "Нет, Краснослав Степанович, я убежден: без гастроскопии здесь не обойтись", сделал большие глаза и приветственно приподнял раненую длань. Внук отсалютовал в ответ, прислонил дипломат к тумбочке и начал стаскивать с себя форму. "Как прошел первый учебный день?", - спросил дед, положив трубку. "Как и следовало ожидать - сумбурно. И долго, очень долго тянулся. Просто какой-то бесконечный день". - "Это потому, что ты молодой. В молодости время медленно идет, конца края ему не видно. Это в старости оно летит, как лайнер Ту-154". - "Да? Я думал, как раз для стариков время тащится еле-еле, душа в теле. Я говорю - для стариков, а не для такой молодой кипучей натуры, как ты, дед!.. Не, ну правда: старикам делать-то ведь нечего, на работу ходить не надо, знай себе дреми на солнышке. Все мысли только о том, как время убить. Вот оно и тащится, неубиенное, в час по чайной ложке. Разве нет?". - "Нет, - ответил дед и снял пиджак со спинки стула. - Все ровно наоборот". - "Отчего так, дед?". - "Оттого, что природа человека имеет те же законы, что и природа вообще. А в природе как: летом дни длинные, а зимой короткие. То же и с человеческим организмом. Потому что молодость человека - это лето, а старость - зима. Ущучил?". - "Ущучил. Но не совсем. Бывает ведь и молодость, как зима. Это называется "трудная молодость". А бывает и старость прекрасная, как лето. Это называется "пенсионер союзного значения". - "Не напоминай мне про пенсию. Это слово меня удручает". - "Так я ж говорю: ты - пенсионер только с формальной точки зрения, де-юре, так сказать. А де-факто ты у нас - ого-го!.. Ну, сам знаешь, чего я тебе буду рассказывать". - "Ладно, ладно, не подлизывайся, - дед никак не мог попасть второй рукой в рукав пиджака и был похож на кота, пытающегося поймать собственный хвост. - Как одноклассники встретили?". - "Фанфарами, цветами, подарками и сюрпризами". - "Ну, и где же подарки?". - "Отправил голодным детям Африки". Дед укротил, наконец, непокорный рукав и рассмеялся. "Толик, мне надо идти. Ты хоть и не дитя Африки, но тоже, полагаю, проголодался. Обед в холодильнике - суп, жаркое в кастрюле мать оставила. Сам разогреешь, поешь?". - "Конечно, дед! Сам разогрею и сам же, заметь, поем". - "Вот и славно. До вечера! Извести родителей, что я буду часов в 8". - "Извещу!".
  
   Ничего разогревать Толик, разумеется, не стал: холодное жаркое из кастрюли было гораздо вкуснее. Суп же совершенно не хотелось есть. Но и перспектива получить нагоняй от матери тоже не прельщала. Он взял кастрюлю и вылил немного супа в унитаз: вечером скажет матери, что съел.
   Мать в последнее время стала какой-то раздражительной, то и дело погружаясь в странную мрачную рассеянность. Толик не сразу сообразил, что виной тому был отец. Глава семейства Топчиных занимал высокий пост начальника участка на режимном оборонном заводе, который работал, как перпетуум мобиле, - беспрерывно. Сквозь глухие железные ворота, увенчанные терновым венцом колючей проволоки, в утробу завода днем и ночью втягивались и исторгались обратно железнодорожные составы. На платформах покоились напоминающие динозавров орудия с торчащими из-под брезента массивными стволами и колесами. Завод был для них больницей, где в пропахших запахом машинного масла и раскаленного металла операционных искусные мастера возвращали орудия к жизни и отправляли их полными смертоносной мощи к месту несения службы, на защиту Родины.
  
   Работа у отца была важная и ответственная, поэтому родные давно уже привыкли к тому, что Топчин-старший, как правило, приходит домой поздно и нередко работает по выходным. Тем не менее, регулярный отдых с семьей всегда был для отца священной заповедью семейной жизни, которую он ревностно соблюдал. По выходным родители, Толик и его старшая сестра - тогда еще школьница - ездили на природу в окрестные леса или высаживались дружным веселым десантом в Москве, где ходили в театры и в цирк, бродили по бульварам, запивали густым молочным коктейлем горячие пончики на Пятницкой, скользили на речном трамвайчике по Москва-реке мимо исполненных космического спокойствия и величия соборов и башен Кремля. Еще больше Толик любил их чисто мужские, на пару с отцом, вылазки в столицу - на хоккей, в Парк имени Горького или планетарий, где в уютной тьме звездного зала было так замечательно слушать древнегреческие мифы, и фосфоресцирующий циферблат отцовских часов светился, как кусочек звездного неба.
  
   И вот с какого-то момента эти совместные выезды стали более редкими, потом совсем редкими, а потом и вовсе прекратились. Отец все чаще возвращался домой около полуночи, все чаще уходил из дома на выходные, объясняя свои отлучки внезапно свалившейся работой, все чаще мать ложилась спать, не дождавшись его, оставляя на плите для отца сковородку с ужином, который все чаще оставался нетронутым. Все чаще, услышав пронзительную трель телефона, они с матерью, молча, смотрели друг на друга, после чего отец все чаще отводил глаза и, играя желваками, снимал трубку.
  
   Ни деду, ни, конечно, детям, мать никогда не рассказывала о том, как однажды, после работы, выпроставшись из дверей гастронома с пудовыми сумками, она случайно напоролась взглядом на отца, который на углу двух улиц помогал какой-то девушке со стройными ногами, обтянутыми пурпурными импортными сапогами с модной подошвой на "манной каше", сесть в какую-то машину. Лица обладательницы стройных ног, стремительно исчезнувшей в дверном проеме машины, мать рассмотреть не успела: оно было закрыто шалью каштановых локонов. Да и смотрела мать, главным образом, не на незнакомку, а на отца. Щелкнув дверцей, как мышеловкой, довольный отец проворно вскочил на переднее сиденье рядом с водителем, и машина тронулась с места, послав застывшей на тротуаре супруге воздушный поцелуй сизой струйкой выхлопных газов.
  
   Домой в тот вечер отец пришел поздно. "Работы много было сегодня?", - спросила мать, оглушенная стуком собственного сердца. "Прорва работы просто, - шумно выдохнув, ответил отец и устало покачал головой. - С одной зениткой особенно долго пришлось повозиться". После этого мать окрестила для себя любовницу отца "зениткой". Но не сказала отцу, что видела, как он грузил эту "зенитку" в машину на углу у гастронома. Не могла собраться с духом и сказать. Да и что тут можно было сказать? Отца поразила типичная для 40-летних мужчин болезнь, столь же типичная для его возраста, как и простатит. Болезнь заключалось в жажде новых романов с юными девушками. В 40 лет у мужчины зачастую открывается второе дыхание и второе лицо, разительно несовпадающее с первым, которым дозволено любоваться ничего не подозревающим членам семьи и сослуживцам. Ощущая себя (иногда, увы, ошибочно) на пике интеллектуальной и физической формы, нормальный, настоящий, так сказать, мужчина к 40 годам имеет в наличии все то, в чем испытывал острую нужду в бытность студентом или голозадым аспирантом, - деньги, власть, ум, опыт, хладнокровие, уважение окружающих, что еще?.. Ах да, сарказм, загадочность и обаяние взрослого человека, познавшего жизнь, вы понимаете меня, дорогуша? И на что же еще в преддверии скорого неминуемого заката, спрашивается, такой мужчина должен потратить все это несметное богатство как не на новые пылкие ощущения, которые ему не может дать его увядающая подруга? Таков уж неумолимый закон природы: юных мальчиков тянет к взрослым женщинам, а взрослых мужчин - к юным девушкам. И кто после этого будет говорить, что непостоянны и непоследовательны женщины, а не мужчины?.. С физической формой у 40-летних мужчин дела, правда, обстоят, не так лучезарно... Но и поговорку о крепнущем с годами вине тоже, знаете ли, не дураки придумали.
  
   Мать все это понимала. Понимала и то, что не сможет с этим смириться и делать вид, что ничего не замечает. Однако и вскрывать душевный нарыв боялась. Боялась за детей, по которым ударная волна семейной катастрофы шарахнула бы сильнее всего. Боялась за сына, который вступил в самый трудный возраст и самую ответственную пору своей школьной жизни. Боялась за дочь, которой нужно было нормально закончить институт. Боялась, в конце концов, потерять любимого мужа, чье предательство вызвало в ней не мстительную ярость, а лишь горестное уныние. Работая терапевтом в городской поликлинике, мать всегда назидательно внушала своим пациентам, что боль нельзя терпеть, уповая на то, что все само пройдет. Чем раньше выявишь недуг и начнешь лечение, тем больше шансов на успешный итог. И вот теперь она сама терпела самую сильную из болей - душевную боль, которая, не находя выхода, зрела и разрасталась в ее груди.
   Самое страшное заключалось в другом: отец догадался, что мать все знает. Догадался по ее взглядам, гнетущему молчанию, переменившемуся поведению. Однако осознание того, что он раскрыт, не заставило его из осторожности и чувства самосохранения притушить, хотя бы на время, костер своей новой страсти. Он продолжал с наслаждением греться у его жаркого греховного огня, и каждый вечер, возвращаясь домой, до судорог боялся, что именно сегодня ему предъявят обвинение в совершенном преступлении и начнут инквизиторский допрос. Но мать молчала. Испытывая трусливое облегчение, молчал и отец. Они продолжали жить и молчать, одинаково боясь того неминуемого разговора, который грозил разнести вдребезги аквариум их налаженного семейного жития.
   Дед, захваченный своей бурной общественной деятельностью, ничего не замечал. Толик же, в конце концов, сообразил, что между родителями произошла какая-то серьезная размолвка. Однако думать об этом ему было некогда. Он варился в котле своей страсти, и мысли его были заняты сейчас лишь одним: как завоевать Нику и отбить ее у Перса?
  
   Глава 12.
  
   Короткое и жесткое слово "отбить" само по себе неизбежно наводило на мысль о драке. Драться Толику, честно говоря, не хотелось. До этого момента они с Персом дрались два раза. Первая схватка произошла еще в начальной школе. Яблоком раздора стали крышечки от импортного пива, они же - чахонки, главное достояние мальчишек в младших классах, их собственная валюта, фишки в их мальчишеском казино. Добытые у отцов и прочих старших родственников и знакомых мужского пола кругляши с картинками в виде зубчатых башен, раблезианских бочек, зеленых роботов, с загадочными и от этого еще более звучными и восхитительными названиями Saris, Okosim, Staropramen, Prazdroj, Radeberger имели собственную табель о рангах, на дне которой бултыхались незнамо как затесавшиеся в бравую пивную компанию "байкал", пепси-кола и осененный орлиными крыльями кисловодский нарзан. От долгого использования крышечек изображения на них со временем становились все более туманными и стертыми, как лики на старых иконах и картинах, что лишь повышало ценность пивного антиквариата в глазах пацанов. Пацаны с набитыми чахонками карманами бренчали, как цыганки - монистом, и нередко становились жертвами грабительских налетов недремлющих учителей. Фальшивомонетчики и контрабандисты всех стран и континентов вряд ли преследовались более варварски и беспощадно, нежели мальчишки, имеющие за душой горсть чахонок. Застигнутых врасплох мальчишек обыскивали в классных комнатах, а то и прямо в коридоре при всем честном народе, потрошили их сумки и, наткнувшись на залежи жестяных пиастров, изымали их, невзирая на слезные мольбы и клятвенные обещания больше не приносить крышечки в школу.
   Играли в крышечки двумя способами. Один из них требовал наличия вырытой в земле лунки, в которую надо было непременно прежде соперника попасть собственной крышечкой, а затем, загнав туда же чужую чахонку, завладеть ей в качестве боевого трофея. Плацдармом для другого, не зависящего от погодных условий и мелких объективных факторов вроде торчащих из земли корешков и иных изъянов почвы и потому более распространенного среди мальчишек варианта древней и мудрой игры в крышечки служили парта или подоконник. На их угодливо гладкую поверхность крышечки с загнутыми и расплющенными молотком волнистыми краями бросали, как игральные кости. Бросал тот, чья чахонка стояла в табели о рангах выше неприятельской. Именно этот философский спор - о старшинстве крышечки - и стал причиной драки Толика и Перса. Можно было установить истину мирным способом, обратившись к мнению других пацанов, однако оппоненты не стали тратить на это время и сцепились в школьном коридоре, как две собачонки, не поделившие колбасную шкурку и соседскую болонку. Драка продолжалась недолго по причине как всегда несвоевременного, с точки зрения пацанов, появления директрисы. Аккуратно взяв участников пивного путча за шкирки сильными женскими руками, директриса в секунду отделила драчунов друг от друга, крепко встряхнув, придала их мыслям более пацифистское направление, после чего конфисковала чахонки и зачитала их бывшим владельцам приговор: "Чтобы завтра же родители обоих были у меня в кабинете".
   Отец Перса, товарищ Перстнев-старший, из-за своей непомерной занятости и важности порученной ему партией работы появлялся в школе реже, чем чешское пиво в местных магазинах. Родительские полномочия в подобных ситуациях он делегировал жене, к чему директриса и классная руководительница Перса быстро привыкли. Мать Перса в сыне души не чаяла, смотря сквозь пальцы с земляничного цвета маникюром на все его проказы. Поэтому та малолетняя драка не имела для персидского наследника серьезных последствий. Чего нельзя сказать о Толике, который получил от родителей неслабый нагоняй и бесчеловечный запрет гулять во дворе в течение двух недель.
  
   Второй раунд их с Персом противостояния состоялся в шестом классе и был значительно кровопролитнее. К тому времени их взаимная, годами накапливаемая антипатия друг к другу достигла своего апогея, и требовался лишь повод, чтобы дать ей выход естественным для мальчишеских взаимоотношений образом. Повод дал Перс, атаковавший Веньку Ушатова во время перемены после урока геометрии. Заблудившийся на геометрии в равнобедренных и равносторонних треугольниках, как в трех соснах, Венька выбрался из этого лабиринта, схлопотав в дневник заслуженную "пару". На перемене, предавшись безотрадным раздумьям и не видя никого вокруг, он умножил собственные несчастья, случайно налетев на стоящего у доски Перса и отдавив ему ногу всем своим многокилограммовым весом. Перс вспыхнул и богатырским ударом имени опричника Кирибеевича - в грудь - вернул простофилю к реальности. "Смотри, куда прешь, жирный! - гаркнул Перс. - Соплежуй! Гной подкожный! Одно слово - Винни! Винни Пух ты и есть - только жир и опилки в башке!". Венька оторопело захлопал глазами. Толик знал, что ответа не будет: добродушный и флегматичный Ушатов покорно сносил самые обидные насмешки и обзывательства, которые отскакивали от его толстой шкуры, как жеваные шарики из промокашки. Терпение его истощалось лишь в тот момент, когда противник переходил от оскорблений словесных к оскорблениям физическим. В этих случаях Винни, страшный в своей слоновьей ярости, обрушивал на обидчика всю мощь увесистых кулаков, способных даже крепкого паренька превратить в котлету по рецепту столь любимых Венькой свиных отбивных. От этой печальной участи недальновидного супротивника спасало только оперативное вмешательство секундантов.
  
   Однако на сей раз была не та ситуация. Во-первых, судя по растерянному Венькиному лицу, он и впрямь чувствовал свою вину за то, едва не превратил Персову ногу в ласту. А во-вторых, устраивать драку с Персом было безумием более опасным, чем буйная шизофрения. Все в классе это знали. Знал и Толик, сказавший, тем не менее, громко и чеканно: "Если он - Винни Пух, то ты - персенок Пятачок". Все находившиеся в классной комнате замерли. В повисшей тишине было слышно, как в животе у Веньки тревожно заурчало. Кто-то из девчонок хихикнул, но робко и приглушенно. Все смотрели на Перса. Тот, расставив руки в локтях, как штангист Жаботинский на помосте, подошел к Тэтэ и уточнил: "Что ты сказал?". "Персенок, - повторил Тэтэ. - Или даже нет - ослик. Осел. Иа-Иа". Перс несколько секунд рыскающим взглядом изучал лицо Толика, а затем вежливо поинтересовался: "Давно не получал, Тото?". (Тэтэ гордился своим прозвищем, дарованным ему пацанами в честь знаменитого пистолета ТТ. Обезьяньей кличкой "Тото" его называли лишь в тех случаях, когда провоцировали на конфликт). "Смотря, что ты подразумеваешь под словом "получал", - ответил Толик. - Если - титю, то последний раз - в полтора года. А если "пятерку", то позавчера - на зоологии". - "А в морду давно не получал?". - "Вообще ни разу, потому что у меня не морда, а лицо. Говорю это тебе, как специалист по зоологии". - "Получишь по тому, что есть. Махаемся сегодня после уроков. Или очко играет?". - "Очко играет только в картах, Перс. Играет и выигрывает". - "Ты махаться будешь или как?" - "Буду".
  
   К следующей перемене о грядущем махаче Толика и Перса знали все в классе. "Толян, ты чего, не надо", - запоздало бубнил Венька, заглядывая другу в глаза. "Не волнуйся, Венька. Я не только за тебя подписался: сам давно уже хотел этой скотине рожу отшлифовать". - "А если он тебе... отшлифует?..". - "Тогда хоть умру по-геройски. Не ссы в компот, там повар ноги моет!.. Все нормально будет".
  
   В отличие от сиюминутных стычек, вспыхивающих, где придется, серьезные драки школьников проводились на территории расположенного по соседству детского сада. Туда Толик и Перс в сопровождении всех пацанов класса и отправились выяснять отношения. Дожидаться конца уроков не пришлось: физичка неожиданно захворала, замену ей найти не успели, и в распоряжении класса оказался почти час свободного времени, который в отсутствии физики и решено было посвятить активным физическим упражнениям на свежем воздухе. Среди жаждущей крови и зрелищ публики было и несколько девчонок, в том числе - тогдашняя пассия Тэтэ Маринка Ставрухина, смотревшая на своего героя со смесью трепета и восхищения. Место для поединка нашли быстро - в дальнем углу детсадовского выгона, предусмотрительно задрапированном зарослями сирени и чубушника. Помешать противникам никто не мог: малолетние обитатели детского сада, переваривая запеченную рыбу и картофельное пюре, наслаждались тихим часом, как и их утомленные воспитатели.
  
   Толик и Перс скинули пиджаки, сняли пионерские галстуки. Публика заняла места в "партере", на низенькой лавочке беспечно желтого цвета, и на "балконе", облепив горбатую лесенку и составленного из стальных обручей жирафа. "Ну, что, погнали наши городских!", - сказал Перс и, размахнувшись, двинул Тэтэ в челюсть. Предматчевые опасения Веньки сбылись в полной мере: шансов на более-менее достойный исход боя у его друга не было никаких. Имея солидное преимущество в мышечной силе, карающий Перс принялся избивать соперника с садистской методичностью, размашисто работая руками и ногами. Однако с последним решающим ударом, призванным пригвоздить Тэтэ к столбу позора и отбить у него впредь охоту не только драться с ним, Персом, но и грубить ему, не торопился, продлевая себе удовольствие. Левый глаз Тэтэ заплывал стремительно, будто укушенный осой. Ставрухина вздрагивала и болезненно морщилась всякий раз, когда кулак Перса достигал цели. То есть, вздрагивала беспрестанно. На нетронутом лице Перса уже не было изначальной злости. Там была довольная улыбка насыщающегося людоеда.
   Нокаут был совсем рядом, когда Толик, сглатывая розовую и соленую, как зубная паста "поморин", слюну и уже мало что соображая, исхитрился, продравшись сквозь молотилку Персовых ударов, войти в клинч, схватить Перса за ворот рубахи и повалить на утоптанный бойцами грунт. Не выпуская ворот из рук и не давая Персу опомниться, Толик, собрав остатки сил и воли, приподнял его и несколько раз долбанул головой оземь. Сорвавшиеся с лавочки пацаны тут же растащили их. Побледневший Перс сел, положив руку на затылок и удивленно глядя перед собой. Толик, поддерживаемый с двух сторон Маринкой и Венькой, размазывал кровь по губам. В голове у него звонил то ли колокол, то ли стальной рельс, то ли оба разом.
  
   На этом драка закончилась. Несмотря на живописно изукрашенную физиономию Тэтэ, по яркости и сочности красок соперничавшую с полотнами импрессионистов, в историю исход боя вошел как ничейный. По правилам мальчишеской драки, бить лежачего противника воспрещалось и считалось проявлением низости в прямом и переносном смыслах слова. Однако свидетели того единоборства в детсаду оценили яростный порыв несгибаемого Толика, впившегося в воротник врага, как в горло, и потому простили ему нарушение неписаного кодекса юных дуэлянтов. Еще большее впечатление на пацанов произвела реакция Перса: никогда доселе его не видели таким растерянным и притихшим. "Толян, ты сдурел, что ли? - вполголоса спросил Тэтэ Макс Дыба, главный классный меломан. - А если бы там, на земле, камень был?..". "Тогда камень получил бы сотрясение мозга, - с трудом ворочая языком, ответил избитый герой. - Не Перс же: у него-то откуда мозги?.. Он еще при рождении получил травмы, несовместимые с интеллектом". После этой рукопашной среди одноклассников закрепилось мнение о том, что Толик - псих, готовый в драке пойти до конца и изничтожить оппонента любыми доступными способами, наплевав на правила. Это была лестная характеристика: психов в мальчишеской среде считали опасными и потому уважали.
  
   Родители Тэтэ восприняли его подвиг с меньшим воодушевлением. Мать, узрев помятого сына, пришла в ужас. Весь вечер она осматривала и осторожно ощупывала опухоли и рассечения на лице у Толика. На следующий день хотела даже отвести его в поликлинику на рентген, однако дед отговорил ее, заверив, что оснований для паники нет. Отец также отнесся к факту драки сына сдержанно, глубокомысленно заметив лишь, что драка - это последний аргумент в споре, который должен быть особенно веским. Тем не менее, Толика в наказание лишили не только прогулок в течение месяца, но и возможности поехать вместе с классом в Ленинград на будущие зимние каникулы. Несколько дней Тэтэ просидел дома, закоченевшей рукой прикладывая пакет со льдом к синяку под глазом, и появился в школе только тогда, когда синяк сменил цвет с баклажанного на желто-зеленый.
   Друзьями после этой драки, как это часто бывает между вчерашними недругами, Толик и Перс не сделались, однако и открыто враждовать перестали, избегая новых стычек. Тем более, у Тэтэ не было резона затевать новую свару сейчас: мужал он, конечно, как и все пацаны в его возрасте, быстро, однако Перс прибавлял в росте и весе все же быстрее и основательнее. Кроме того, Толик интуитивно понимал, что кулаками завоевать Нику, которой, к слову говоря, не было тогда среди зрителей драки в детсаду, он все равно не сможет: здесь требовалось что-то иное. Но что?.. Ответ неожиданно для себя он нашел в драмкружке, который посещал дважды в неделю - по вторникам и четвергам.
  
   Глава 13.
  
   Занятия драмкружка в отличие от занятий всех прочих детских кружков проходили не в Доме пионеров, а в Доме культуры - громоздком здании оранжево-белой расцветки с коринфскими колоннами у входа. Это было единственное сохранившееся до наших дней старинное сооружение в городе. Дом был воздвигнут в самом начале второй половины XIX века тогдашним хозяином поместья - бывшим лейб-гвардии штаб-ротмистром, известным на весь Петербург повесой и бретером. Сердца столичных красавиц, как девиц, так и незамужних, гвардеец разбивал легко и безжалостно, брал их в зависимости от ситуации приступом или резвым наскоком, сопровождая свои альковные победы салютующими хлопками пробок от шампанского и залпами дуэльных пистолетов. Судьба заботливо хранила его и от погибельных пуль, и от изощренной мести вельможных рогоносцев, чьи рога были столь высоки и ветвисты, что на них можно было вешать шубы, сабли и ружья с примкнутыми штыками. Тем более загадочным и необъяснимым для верных друзей лихого штаб-ротмистра стал итог его амурных похождений, последовавший за очередной и финальной, как оказалось, интрижкой - с очаровательной женой тайного советника Скоромного, которую не портила даже коротковатая шея. После нескольких недель бомбардировок юной прелестницы огнедышащими письмами и гарцевания на вороном жеребце перед окнами ее дома на Мойке лейб-гвардии Дон Жуан добился согласия на свидание. Однако в ночь перед встречей ему во сне явился ангел. Ангел, как и положено, имел за спиной два развесистых лебединых крыла, но был облачен в мундир лейб-гвардии корнета того самого полка, в котором служил наш неуемный волокита. Хотя штаб-ротмистр мог присягнуть, что видит это ангельское лицо впервые в жизни. Ангел-корнет щелкнул каблуками и драматическим тенором предостерег ловеласа от визита в особняк на Мойке. По ангельским сведениям, ревнивый супруг искусительницы, который, как предполагалось, должен был днем отбыть на встречу с прусским консулом, прознал о запланированном свидании жены от недоброжелателей удачливого красавца-гвардейца и приготовил в доме засаду. Вследствие чего, доложил ангел, рандеву закончится для штаб-ротмистра самым катастрофическим образом, говоря точнее - он будет застрелен, а тайный советник Скоромный объяснит полиции свои действия тем, что принял его за вора.
  
   Проснувшись наутро, штаб-ротмистр, по обыкновению своему, не забыл тотчас виденный им ночью сон, но, напротив, размышлял о нем весь день вплоть до назначенного часа свидания. Бесстрашный гвардеец не верил в вещие сны, тайные знаки и прочую мистическую галиматью, однако на сей раз все же принял необходимые меры предосторожности. По его совету, жена Скоромного во всеуслышание объявила прислуге, что будет отдыхать у себя в спальне на втором этаже дома, тогда как сама незаметно юркнула в английский кабинет на первом этаже, куда ее верная горничная уже провела томимого страстью гвардейца. Донесение ангела-корнета оказалось абсолютно верным: штаб-ротмистр едва успел запечатлеть жгучий поцелуй на трепещущей шее своей новообретенной любовницы и запустить гуттаперчевую длань ей за корсаж, как услышал доносившиеся со второго этажа крики взбешенного Скоромного, внезапно вернувшегося домой. Пока обманутый супруг высаживал запертую дверь будуара, гвардеец, собрав напоследок сладостный нектар с женских уст, благополучно бежал через окно.
  
   Казалось бы, наш штаб-ротмистр с его безмятежной натурой по завершении всей этой истории должен был лишь хохотать в компании таких же кутил, как и он сам, над одураченным тайным советником, радоваться тому, что столь виртуозно избежал уготовленной западни и расценить ночной сон как помощь небес в его любовных авантюрах. Но штаб-ротмистр посмотрел на ниспосланное ему вещее сновидение совсем другим взглядом. На него неожиданно нашло отрезвление. Воинствующий греховодник счел явленного во сне ангела грозным предупреждением свыше, которому он должен внять и покончить раз и навсегда с прежней распутной жизнью.
  
   На следующий же день штаб-ротмистр подал в отставку. Получив ее (и избегнув, возможно, тем самым, участи многих своих полковых товарищей, сложивших головы в Крымскую кампанию), он вернулся в родной дом, где принял бразды правления имением из рук дряхлеющего отца. Женившись на белесой и тощей дочке соседей-помещиков, скончавшейся впоследствии во время пятых родов, бывший гвардеец зажил мирной, но не лишенной честолюбивых замыслов и прожектов жизнью в деревне. При нем в имении были построены швейная мануфактура, ставшая позже промышленной основой будущего городка, каменный храм Архангелов Господних - на месте старой деревянной церкви - и особняк с коринфскими колоннами, переиначенный после революции в Дом культуры.
  
   В войну, во время оккупации, в доме располагался немецкий штаб, где гитлеровцы допрашивали и пытали местных жителей и пленных партизан. При освобождении города Дом культуры был сильно поврежден, однако после войны его восстановили и достроили, возвели новую, более просторную, нежели прежде, сцену, на которой теперь сдобные, обильно напудренные дамы в потрескивающих атласных платьях исполняли оперные арии и русские романсы, фольклорные ансамбли задорно отплясывали кадриль и заезжие столичные знаменитости вдумчиво отвечали на записки с вопросами из зала в ходе творческих вечеров.
  
   Детскому драмкружку было дозволено заниматься в главном зале, чей таинственный полумрак вызывал в юных актерах безудержный прилив творческого вдохновения. Толик посещал кружок уже второй год. В раннем детстве он хотел стать милиционером, затем - астрономом, однако, повзрослев, окончательно и бесповоротно определился с выбором будущей профессии, поняв, что его неотвратимо влечет театральная сцена, а в большей степени - киноэкран. К такому неопровержимому выводу Толик пришел, в 17-й раз посмотрев кинокартину "Пираты XX века", среди персонажей которой наибольшее восхищение у него, как и у многих других мальчишек, вызывал не отважный советский механик Сергей (Тэтэ отметил про себя, что в облике Сергея что-то смутно напоминало ему Перса), а беспощадный летучий корсар - узкоглазый и узкогубый Малыш. Ради драмкружка Толик бросил секцию фехтования в спортшколе - к негодованию тренера, видевшего в нем перспективного рапириста. "Извините, Валерий Иваныч, но я вдруг понял, что не могу тыкать в человека шампуром, как в кусок мяса. Психологически не могу", - заявил тренеру Толик, довольный тем, что навыки обращения с рапирой, полученные на тренировках и соревнованиях, пригодятся ему в будущем - на уроках фехтования в театральном училище.
  
   Он, конечно, знал о неимоверном конкурсе в эти самые училища и во ВГИК, но не сомневался, что станет одним из счастливчиков, удостоившихся благосклонности приемной комиссии. Все необходимое для этого у Тэтэ, по его собственному мнению, было - природная впечатлительность вкупе с богатым воображением, живой острый ум, эрудиция и красивая образная речь, развитые благодаря художественной литературе, которую он глотал полками и стеллажами, уверенность в себе и ямочка на подбородке, как у Фокса, который, как известно, бабам нравился. Кроме того, Толик пел в школьном хоре вторым голосом и был непременным участником всех музыкально-драматических композиций, представляемых школой на городских конкурсах художественной самодеятельности в преддверии майских и ноябрьских праздников. Огранку же своего артистического таланта Тэтэ доверил слегка подрагивающим рукам руководителя драмкружка - Генриха Романовича.
  
   На самом деле руководителя звали Геннадием Романовичем, но об этом знали немногие. Еще в молодости начинающий актер Геннадий Пуповицкий решил, что для него лично и для искусства вообще будет лучше, если он сменит имя на монаршее "Генрих". Сценический псевдоним, несомненно происходивший, как и мирское имя, от слова "гений", пришелся ему впору, и с того самого времени даже его родственники и члены его многочисленных семей именовали артиста исключительно Генрихом. Генрих Романович, средних лет мужчина с оплывшим лицом, был выдающейся личностью - выдающейся как целиком, так и отдельными частями своего грузного тела. Выдающимся был его живот, свисающий на ремень полупустым мешком картошки. Выдающимся был бержераковский нос, на котором можно было сушить белье, - длинный, угреватый, нежно-алого цвета утренней зорьки. Редеющие сальные волосы, начинающиеся на середине оголенной головушки Генриха Романовича, становились полноводными в районе затылка, ниспадая на плечи, словно султан из конского хвоста на шлеме доблестного эллина. Иногда в чертах усталого лица бывшего московского актера вдруг на мгновение появлялись проблески чего-то действительно величавого и породистого - будто золотые монеты блистали на дне залива. Но набегающая рябь морщин и пленка скопившейся за долгие загульные годы житейской тины так же быстро эти проблески гасили.
  
   Язык руководителя драмкружка был цветистым и сочным, изобилуя тяжеловесными и пышными, как театральные люстры, эпитетами, выдававшими в нем человека возвышенного. Генрих Романович употреблял словечки вроде "приятственно", "отвратственно", "недурственно", интонационно нажимая на сдвоенную "н", будто на клавишу, от чего слово звучало еще более веско. Для выражения же высочайшего одобрения или подчеркивания непомерной важности чего-либо использовался эпитет "генеральный" ("генеральная", "генеральное", "генеральные") - "генеральный спектакль", "генеральный бифштекс", "генеральная женщина", "генеральная погода".
  
   По удивительному совпадению Генрих Романович был до крайности подвержен тем же соблазнам, что и бывший хозяин особняка с коринфскими колоннами гвардейский штаб-ротмистр в петербургский период его жизни, - женщинам и алкоголю. Эти две страсти, первенство среди коих постепенно перешло к алкоголю, и погубили Генриха Романовича в расцвете творческих сил. Хотя сам он, водя перед лицом собеседника назидательным перстом с глубокими заусенцами, неустанно повторял о том, что его ой как поспешили списать в утиль и что он еще сверкнет и прогремит, как Зевс-олимпиец. Своим юным слушателям он любил рассказывать, как царил на подмостках, будучи премьером труппы прославленного столичного театра. Особенно убедителен Генрих Романович, по его словам, был в образе Отелло: в тот миг, когда он душил невинную Дездемону, женщины в зале, испытывая сильнейший катарсис, который они нечасто испытывали в своей супружеской жизни, были снедаемы не столько ужасом, сколько завистью, мечтая хоть на секунду, хоть перед смертью, но оказаться в руках ТАКОГО мужчины. После спектакля Генрих Романович часами не мог открыть дверь своей гримерной и уехать домой из-за толпящихся в коридоре экзальтированных дам разного возраста и семейного положения. Однажды в такой давке миловидной брюнетке в шелковом наряде с чувственным вырезом на спине даже сломали руку, но и, теряя сознание от боли, брюнетка продолжала шептать имя своего кумира - Генриха Пуповицкого. С его именем на устах она и покинула здание театра в машине "скорой помощи".
   Любвеобильность, надо отметить, вообще была отличительным качеством многих мужчин из достославного рода Пуповицких. Дед Генриха Романовича, популярный провинциальный трагик, перед началом спектаклей любил подзывать к себе кого-нибудь из молодых неопытных коллег и, указывая сквозь щель в занавесе на волнующийся партер, горделиво говорил: "А первые две грядки, сударь, я прополол слева направо и обратно - в том же порядке", имея в виду дам, восседавших в предназначенных для лучших задниц города первых рядах. Столь же невоздержанным был дед Пуповицкий и в вопросе потребления горячительных напитков. Однажды после грандиозного банкета в честь помолвки книготорговца Фарисейченко Пуповицкий, играя следующим вечером Сатина в постановке "На дне" и чувствуя в голове и желудке мощные подземные толчки, а во рту - непередаваемый вкус незрелых огурцов, в момент произнесения знаменитого монолога внезапно выпалил: "Человек - это звучит горько!". И остолбенел в ужасе от содеянного. К счастью, публика встретила оговорку рукоплесканиями, приняв ее за изящный каламбур с намеком на автора пьесы.
  
   Бабка Генриха Романовича почитала супруга великим артистом, а потому, скрепя сердце, мирилась с его регулярными попойками, ничего не ведая о его столь же регулярных любовных шашнях, как всякая ослепленная любовью жена. Чудовищная правда открылась ей средь бела дня на городском бульваре, куда мадам Пуповицкая с приятельницей, чей тщеславный супруг тоже топтал театральные подмостки, вышли прогуляться и убить время в ожидании мужей. Мужья в эти самые минуты, как предполагалось, душевно и физически отдавались изнурительному процессу репетиции. Присев на скамейку, щебечущие о корсетах и шербетах дамы не сразу, но все же обнаружили, что находятся аккурат напротив известного на весь город двухэтажного дома с узкими высокими окнами - борделя. "А ведь, я так думаю, наши благоверные частенько сюда захаживают", - сказала вдруг ни с того, ни с сего спутница Пуповицкой, кивнув на бордель. "Ну, не знаю, как твой Фрол Ермолаич, а мой Николаша - никогда!", - надменно возразила ей на это мадам Пуповицкая. "Не зарекайся", - говорят мудрые люди, в чьей прозорливости мадам Пуповицкой пришлось тут же убедиться. Уже спустя несколько минут после ее самонадеянной тирады двери напротив распахнулись, и из греховного гнездилища на бульвар вывалились упомянутые Фрол Ермолаич и Николаша с помятыми, но лоснящимися от поцелуев порочных женщин рожами. Возникшей после этого немой сцене могли бы поучиться лучшие исполнители героев "Ревизора" в лучших императорских театрах страны. Сцена эта стала финальной в благополучной семейной жизни господина Пуповицкого с матерью его детей. Перешагнув через валяющегося в ногах с мольбами о прощении супруга, будущая бабка Генриха Романовича вместе с детьми отбыла к родне в Москву. Неверный муж пытался ее вернуть, но безуспешно. Позднее мадам Пуповицкая, женщина красивая и горячая, соединила свою судьбу с солидным столичным адвокатом, расстрелянным красными в кизиловой балке на окраине причерноморской станицы в марте 1920 года при попытке пробиться с семьей к бегущим из Новороссийска остаткам Добровольческой армии. К чести адвоката, он оказался человеком мужественным и смелым и на допросе, стремясь спасти любимую и ее детей, заявил, что они - совершенно чужие ему люди: дескать, вдова артиста едет к родственникам в Туапсе и попросила попутчика о помощи. Комиссар поверил адвокату, благо документы задержанной его слов не опровергали: в свое время безутешный Пуповицкий так и не дал оставившей его жене развода, и она до сих пор носила его громкую фамилию. Перепуганная до смерти жуткими сценами гражданской войны и гибелью возлюбленного Пуповицкая, схватив детей в охапку, рванула после этого не в мифический Туапсе, а в прямо противоположном направлении - на север - и после долгих мытарств нашла пристанище в Тульской губернии, устроившись учительницей в сельскую школу. В этом селе впоследствии и появился на свет будущий король сцены, мастер фееричного эпизода Генрих, урожденный Геннадий, Пуповицкий.
   Его отец, после войны занявший ответственный пост заведующего сельским клубом, погорел на супружеской измене, как некогда и его собственный родитель, самым головотяпским образом. Виной всему стала обыкновенная ситцевая кофточка в горошек - одна из тех кофточек, что как-то летом завезли в сельмаг. Жена завклубом прибежала в магазин в тот момент, когда партию кофточек, и без того немногочисленную, уже расхватали более шустрые селянки. Но продавщица Зоя успокоила расстроенную женщину, сообщив ей, что ее супруг, товарищ Пуповицкий, штурмовал прилавок в авангарде выстроившейся очереди, кофточку добыл и, надо думать, вечером порадует жену обновкой. Не зная, за что ей выпало счастье иметь такого любящего, заботливого мужа, окрыленная женщина ушла восвояси. Муж вечером явился домой трезвый, но без кофточки. Припертый к стенке показаниями продавщицы Зои, на которые активно ссылалась супруга, Роман Николаевич все же сумел выкрутиться, сочинив на ходу сказ про то, как он спешил к супруге с заветным свертком подмышкой, шел через речной мосток, споткнулся да и выронил сверток в воду. Сверток-де сразу затонул, и хотя Пуповицкий обшарил днище не хуже заправского водолаза, но пропажу так и не нашел. "Видать, течением унесло", - виновато закончил завклубом печальную повесть об утраченной кофточке, как будто речь шла о необузданном горном потоке, а не об их сонной неповоротливой речушке. История была нескладной, однако простодушная жена поверила и, погоревав для виду еще немного об уплывших деньгах, успокоилась и забыла о своем ситцевом разочаровании. Забыла ровно до следующего дня, когда соседки огорошили ее разнесшейся по селу вестью: парикмахерша Лидка, баба незамужняя, но до мужиков охочая, хвасталась подругам новой кофточкой, которую ей, мол, подарил завклубом. Доказательство мужниного коварства гражданка Пуповицкая могла узреть самолично: злосчастная кофточка и впрямь обтягивала тугой Лидкин торс... Мать Генриха Романовича была не такой своенравной дамой, как его бабка, а потому пойманного за руку и прочие места неверного мужа бросать не стала. А вот неверному мужу пришлось бросить шикарную любовницу, дурманящую все живое в радиусе километра монолитным ароматом духов "Каменный цветок".
  
   Генрих Романович, перещеголявший по амурной части отца и деда, бросал собственных жен и любовниц, по его словам, постоянно, и они нередко платили ему той же разменной монетой, не в силах смириться с трубным зовом его похотливой плоти. Всякий раз уличенный в очередной измене Пуповицкий со стоическим хладнокровием выдерживал низвергающийся на него каскад слез, упреков и обвинений, замечая лишь: "Пойми, моя сусальная: как большой актер не может всю жизнь играть одну и ту же роль, так и я не могу любить одну и ту же женщину. Для этого во мне слишком много любви и пылкости. Влюбляясь в женщину, я вживаюсь в нее, как в новый образ, черпая в ней вдохновение и творческие силы. Если ты не в силах этого понять, значит, ты - женщина неглубокая и нечуткая, значит, не дано тебе быть музой большого актера. Хочешь меня бросить? Пожалуйста, бросай. Но учти: меня подберут мгновенно. Я и земли коснуться не успею". И, похоже, все время оказывался прав.
  
   "А знаешь ли ты, дражайший друг мой, сколько раз я официально, учти - лишь официально, был женат? - спрашивал порой Генрих Романович, поймав кого-нибудь из младых воспитанников драмкружка. - Пять. Недурственно, да? При том, что в СССР разрешается только четыре". "А как же тогда?..", - спрашивал озадаченный школьник. - "А вот так. Пятой моей женой была сотрудница загса - та самая, которая оформляла мой четвертый развод. Тогда она меня и полюбила. Глянула на меня - и потеряла себя навеки!.. Не смогла устоять перед моим обаянием. Она сама наш с ней и брак и регистрировала. Должностное преступление, по сути, совершила, закон нарушила - и все из-за любви ко мне. Вот так-то, достопочтенный мой".
   Нынешней спутницей маэстро была замдиректора Дома культуры - строгая некрасивая женщина с буйволицыным задом, которую Генрих Романович заискивающе называл "моя Минерва". Когда мэтр Пуповицкий в первый раз наградил замдиректора этим интимным прозвищем, то получил в ответ благодарную оплеуху: суровая замша, плохо знакомая с древнеримской мифологией, углядела в "Минерве" параллели то ли со стервой, то ли с курвой (именно это, представьте, она там и углядела). Но узнав, что прозвище восходит к образу покровительницы искусств и, более того, - богини, темпераментная подруга Пуповицкого сменила гнев на милость, согласилась быть Минервой и даже разрешила поцеловать себя в шею. Неизвестно, была ли освящена их любовь работниками регистрирующих органов, были ли сызнова украшены страницы Генрихова паспорта живописным загсовским клеймом, однако "Минерва" обращалась с Генрихом Романовичем, как с законным супругом, полностью подчинив себе его бунтарский разум и волю. Что не мешало маэстро за глаза называть замшу соседкой. "Почему "соседка"? - спрашивали Пуповицкого удивленные коллеги. - Вы же вроде вместе живете?". "Потому что соседка по кровати", - кисло отвечал Генрих Романович.
  
   О том, каким образом судьба бросила его, гениального артиста и всесильного дамского соблазнителя, в объятия этой тяжелой во всех смысла слова женщины, и вообще - в этот город и в этот Дом культуры, Пуповицкий рассказывал без энтузиазма, но подробно. Как и в истории почти полуторавековой давности с гвардейским штаб-ротмистром, виной всему, разумеется, была женщина и ее не в меру ревнивый супруг. К несчастью, ревнивец занимал пост художественного руководителя театра, где имел честь служить блистательный Генрих, от которого жена худрука, как несложно догадаться, совершенно потеряла голову. Ее не смущало то обстоятельство, что ее избранник был официально женат, и, что было еще более удручающим, не питал к ней ответных чувств. "Я в то время любил совсем другую женщину - дочку одного архитектора, мы тайно встречались с ней несколько раз в неделю, - вспоминал Генрих Романович. - Естественно, как человек честный и порядочный, закрутить два романа одновременно я не мог, как бы ни был велик соблазн! Генрих Пуповицкий любил и любит женщин, но - по очереди! Я, прошу заметить, не мормон и не султан какой-нибудь, гаремов никогда не устраивал". Но не помнящая себя от любви супруга худрука, получив честный ответ от порядочного человека Генриха Пуповицкого, не отступилась. Сутками она простаивала возле дома своего возлюбленного, терпеливо снося холод, палящий зной и осуждающие реплики старух-сплетниц на лавочке. Во взоре ее, нацеленном на окна квартиры Генриха Романовича, не было ничего, кроме любви и печали. Муж-худрук, изрыгая проклятия вперемешку с мольбами, заталкивал ее в машину и увозил домой, но на следующий день она возвращалась на свою сладостную Голгофу. Муж пытался посадить ее под замок, но жена спокойно сказала ему, что выбросится из окна. Заглянув в ее решительные глаза, муж понял, что это отнюдь не пустая угроза. И тогда худрук пошел на подлость: он уволил из театра Генриха Пуповицкого, своего лучшего актера, придравшись к его мнимым алкогольным пристрастиям ("Какие пристрастия?! На сцену я пьяным ни разу не выходил, Бог свидетель, чтобы они там ни сочиняли!"). Мало того: как повествовал, мрачнея, Генрих Романович, нелюбимый, но коварный муж использовал свои связи в театральных и партийных кругах столицы с тем, чтобы закрыть Пуповицкому доступ в другие театры и культурные учреждения города. Тем самым, его вынудили покинуть Москву, фактически выслали из нее, как декабриста, к отчаянию обожествлявших Генриха зрителей.
   Впрочем, руководству детским драмкружком в подмосковной дыре низложенный король сцены посвятил себя всецело, увлеченно и самозабвенно прививая юным слушателям азы актерского мастерства. В драмкружке были собраны учащиеся всех школ города, но мальчиков значилось всего двое - Толик и тщедушный нервный Марик, который был младше его на год. По причине такого сугубо количественного неравноправия полов девочкам приходилось играть и мужские роли, вследствие чего драмкружок представлял собой полную концептуальную противоположность театрам античности и средневековья, где женские партии, как известно, исполняли мужчины.
  
   Спектакль, правда, пока был выпущен драмкружком всего один - ершовский "Конек-горбунок". Однако несколько месяцев назад Генрих Романович задумал новую масштабную постановку - "Мещанина во дворянстве" Мольера. Репетиции, начавшиеся еще в прошлом учебном году, после каникул возобновились с удвоенной силой. Толику, к его несказанному удовольствию, досталась главная роль - господина Журдена. Однако нечаянно нагрянувшая любовь внесла коррективы и в репетиционный процесс. Необычная рассеянность и расконцентрированность истерзанного душевной болью Тэтэ не укрылась от проницательного взгляда постановщика. "Анатолий, благолепный мой! - сердито кричал Генрих Романович. - Ты играешь павлина, который ходит, распустив хвост. А должен играть старого общипанного петуха, который пытается летать орлом и петь соловьем. Ты должен играть ужа, который представляет себя соколом, обезьяну, которая возомнила себя человеком, свинью, напялившую на себя фрак, лилипута, что тужится вырасти до гулливеровых размеров. В этом твоя генеральная задача! Твой персонаж - тупой никчемный человечишка, который пресытился единственно подходящим для него тесным затхлым мирком и вообразил, что создан для другого мира - бескрайнего и светлого! Он тщится пролезть в этот новый заманчивый мир, думая лишь о внешних соответствиях - дорогих камзолах, умении танцевать и размахивать шпагой - и не понимая, что этому миру нужно соответствовать, прежде всего, внутренне, духовно. Журден, упрямо стараясь быть похожим на "настоящего", как он полагает, дворянина, не в состоянии осмыслить, что все эти потуги, неуклюжие и смешные, не приближают, а, наоборот, отдаляют его от высшего света, лишь увеличивая пропасть между ним и дворянством. Не может он, старый дурак, осознать, что похож на болтающийся в проруби анализ на наличие глистов! То есть, ты играешь человека, который пытается жить не своей жизнью, а другой - упоительной, но иллюзорной и недостижимой для него жизнью. В этом и заключается весь трагикомизм ситуации. Ты слышишь меня?.. Да что с тобой происходит, Анатолий?!. Никак не можешь придти в себя после каникул, что ли? Надо, надо собраться, маэстро!".
  
   В конце концов, под натиском вопросов бушующего руководителя кружка Толик решил открыться Пуповицкому и поведать ему о своей неразделенной страсти, скрывать которую от всего мира ему становилось все мучительнее. Тэтэ уже дошел до той точки душевного кипения, когда хочется выпустить пар, выговориться, поделиться с кем-нибудь своей бедой. Венька был не в счет: он признавал в женщинах только один талант - кулинарный, а потому говорить с ним о любовных порывах было бессмысленно. И уж совсем неразумно было бы сообщать о своей любви родителям, даже - деду: как уже совершенно взрослый человек Тэтэ гордился тем фактом, что у него появились собственные тайны, знать о которых родителям не следовало. Генрих же Романович был в этом отношении фигурой идеальной - вроде свой, но, в то же время, посторонний человек. Не последнее значение имело и то обстоятельство, что руководитель драмкружка был великим знатоком женщин и опытным моряком в океане страсти, многократно изнемогавшим под натиском его сокрушительных бурь, а, следовательно, наш влюбленный мог рассчитывать на дельный совет и на то, что мэтр Пуповицкий, верный принципам мужской солидарности, не сделает его секрет достоянием праздной общественности.
  
   Придя к такому выводу, Толик на следующем же занятии драмкружка исповедался Генриху Романовичу. После репетиции, дождавшись, когда школьники покинут зал, Тэтэ растормошил своего духовного наставника, задремавшего, будто усталый сатир, в плюшевом кресле в пятом ряду, и выложил ему свою скорбную историю без пауз и остановок.
   "Мда..., - молвил Пуповицкий, выслушав ученика. - Женщина может исковеркать мужчине всю жизнь, а может сделать ее божественной. В этом их женская суть... Зачастую ломаешь голову и понять не можешь: в награду тебе дана эта женщина или в наказание? Женщина - существо таинственное, непостижимое. Даже названия самых укромных уголков ее тела, куда мужчин затягивает, будто водоворотом, звучат таинственно: лоно, чрево... А у мужчин эти самые места как называются? Живот, пах и сам знаешь что. Мда... Женщины - они как... (он замялся, подыскивая точное сравнение)...как алкоголь. Да - как алкоголь! (Генрих Романович оживился, глаза его засияли). Для того, чтобы постичь женщину, ее нужно распробовать, вкус и аромат уловить, букет почувствовать. Поверь мне, Анатолий: каждую женщину, ну, буквально каждую можно уподобить тому или иному виду алкогольной продукции. Бывают, к примеру, женщины как пиво: градус у них небольшой, сами они простенькие, даже примитивные, пены в них многовато. Пена осядет, и что останется? Вода. Но, тем не менее, и такие женщины, скажу я тебе, не лишены приятственности и свежести. Почему бы, думаешь, и не употребить? А то и - злоупотребить, в больших, стало быть, количествах. Однако, любезный друг мой Анатолий, как раз таки в больших количествах женщины этого типа абсолютно невыносимы. Злоупотребил - и тебя тут же тянет... избавиться от нее. Ну, ты меня понимаешь. Потому как пейзанками со всеми их простодушными прелестями быстро пресыщаешься.
  
   Бывают женщины как шампанское: играют, веселятся, искрятся. Но несерьезно все это, баловство для слюнтяев, не ведающих толк в истинно королевских напитках. Таким дамочкам кроме пузырьков своих крохотных и предъявить больше нечего. Да и выдыхаются они быстро. Шипеть шипят, а голову не кружат. И икнется тебе потом такая женщина неоднократно, весь обыкаешься. А зачем, спрашивается, такой дрянью губы пачкал?..
   Бывают женщины-ликеры: сладенькие, липучие, накрашенные, а градус все одно - жидковат. Бывают женщины как портвейн. "Агдам". Но это лишь при крайней нужде пить можно, когда давно не выпивал, организм взалкал, а ничего другого, кроме этой отравы, в наличии не имеется. Но потом все одно обязательно пожалеешь, что не устоял и выпил: голова трещит, всего тебя мутит и выворачивает, и кажется, что весь шар земной сейчас треснет пополам, как ветхая рубаха.
  
   А бывают, мой мальчик, женщины высшего сорта - как водка или коньяк. Водка - это, значит, светленькая дама, блондиночка. Коньяк - шатенка или брюнетка. Но это, как ты понимаешь, условности, внешние ассоциации. Главное - в другом. В градусе. Такие женщины обжигают тебя своим градусом, согревают, опьяняют, уносят в заоблачные выси, и жизнь твоя от них становится сказочной. На ложе к такой женщине вступаешь, словно на Олимп, на вершину блаженства, на облако пуховое, как перина взбитое. Такие женщины и губят мужчин, если позволишь им завладеть тобой полностью, со всеми потрохами, если подчинишь им всю свою волю и разум. Поэтому запомни, мой славный паж: никогда не подчиняйся женщине всецело, будь ее рыцарем, но не рабом, не соблазняйся сладкозвучным пением сирен пышногрудых, если не хочешь умереть раньше срока в страшных мучениях, бреду и белой горячке".
  
   Генрих Романович помолчал, смахнул проступившую на носу влагу и продолжил: "Есть еще, конечно, буржуйские напитки - виски, ром, джин. И женщины там у них такие же, как этот суррогат. Вроде смотришь - все при ней: и спереди, и сзади, и объем, и градус. Но не забирает тебя - и все тут, не манит, с ума не сводит. Градус-то там есть, а душевности нету, родного чего-то не хватает. Вообще, не умеют они там на Западе, между нами говоря, пить, не прониклись они этим процессом, не открылась им истина воссиявшая. Не вкладывают они душу ни в приготовление напитка, ни, что еще более ошибочно, в его распитие. Вот как, например, русский человек стопочку опрокидывает? Выдохнул, как "Аминь" сказал, главу свою воздел и, устремивши глаза в небо, выпил все до дна. Потому как это для русского человека ритуал, сакральная процедура. А они на Западе как пьют? Бокал с вином в руках вертят да нюхают. Тьфу!.. Опять же, выпивать русские люди предпочитают втроем, потому как Святая Троица и все такое прочее... А у буржуев завалиться в бар и одному, как скоту, лакать свой виски считается деянием вполне допустимым!.. Бывал, бывал я в этих заграницах, немало с театром на гастролях по свету поколесил. Пивал и зелье их заморское, и женщин их познал немало. В Париже, помню, влюбилась в меня одна мадам, Мариам звали - прямо тряслась вся, когда меня видела! Сама красавица - ресницы, что опахала египетские, грудка рубенсовская, талия, как у часов песочных, бедра - тополя пирамидальные, а не бедра. Вдобавок еще и миллионерша: собственные магазины нижнего белья по всему Парижу имела. Каждый вечер после спектакля она меня на белом лимузине к себе домой увозила. А дом у нее - прямо как Зимний дворец, комнат больше, чем кресел в этом зале. Слуг полно - негры, азиаты!.. А в золотой клетке леопард сидит в алмазном ошейнике.
  
   Начальники театральные и гэбисты, что к нам приставлены были, против моих визитов к Мариам этой не возражали. Потому что им из советского посольства позвонили и приказали не возражать: у мадам, как выяснилось, папаша был знатной шишкой в торговом министерстве, и наши рассчитывали, что дочка, мной ублаженная, на папу повлияет, как нашим надобно. Но мы-то с ней ничего этого не знали, нам на все наплевать было, только упивались друг другом все ночи напролет. Мда, упивались... В бассейне - у нее в доме римский бассейн был - плескались, и она меня вином из уст в уста поила. Вековой выдержки вино: его на аукционе готовы были за сто тысяч франков купить! А она меня им поила. И все умоляла остаться с ней, во Франции, то есть, просто в ногах у меня валялась. Все, говорила, тебе отдам, все свои магазины, только не уезжай! Тут-то во мне гордыня и взыграла. Э-э, нет, говорю, мадам Мариам, русского актера трусами не купишь! Генрих Пуповицкий, говорю, Родину и сцену на трусы не меняет! Ты что же, говорю, Марьяшка, думаешь, что я в жизни своей такого количества женской сбруи не видел, как в твоих магазинах? Да я этих ваших причиндалов дамских столько перевидал - в тыщу раз больше, чем во всей Франции отыскать можно, не то, что в салонах твоих. И на женщинах видел, и отдельно от них. Ради меня женщины - натуральные богини, прошу заметить - готовы были последнее с себя снять и к ногам моим бросить. Так что, не надо меня так дешево ценить, говорю, я себе цену знаю. Не по зубам тебе такой орех, как Генрих Пуповицкий. В бассейне поплескаться - это можно, винца пригубить, приласкать друг друга. Да только не люблю я тебя, уж не обессудь. Так что, прости, говорю, Марьяшка, и адье! И уехал. А она потом, говорили, от горя зачахла и разорилась совсем. Хотела даже в Сену броситься, но ее вовремя перехватили и в психиатрическую лечебницу отправили. Там она сидела в палате и целыми днями на стене одно только слово писала - "Генрих".
  
   Пуповицкий снова умолк. Толик подождал немного. Ни звука. "А мне-то что делать?", - осторожно спросил Тэтэ, перед глазами которого в продолжение монолога рисовались какие-то магазинные полки, на которых рядами, словно бутылки, стояли женщины в одних трусах, но - с ценниками. "В каком смысле?", - осоловело глянул на него Генрих Романович. "Ну, мне в моей ситуации что делать?". - "А-а... Чтобы завоевать женщину, ее нужно поразить, совершить что-нибудь отчаянное и красивое, пусть даже лишенное смысла. И не бойся сделать глупость. Не думай об этом. Достойная женщина правильно оценит глупость, которую ради нее совершил мужчина. Оценит, поймет и не устоит. Поверь мне".
  
   Дверь неожиданно распахнулась. На пороге возникла фигура замдиректора клуба. "Генрих Романович, а что вы здесь делаете? - недовольно вопросила она. - Вы на часы смотрели? Я вас уже давно жду". "Иду, иду, моя Минерва! - подпрыгнул и засуетился Пуповицкий. - Мы вот с Толей роль разбирали. Ну, все, Толя, до свидания! Во вторник на репетицию не опаздывай!".
  
   Глава 14.
  
   "Отчаянное и красивое" - с момента разговора со служителем Минервы слова эти стучали в висках у Тэтэ, словно барабан, аккомпанирующий литаврам, являлись ему во сне, вычерчивались сами собой мелом на доске во время уроков. "И не бойся сделать глупость", - вползал в уши чей-то неведомый вкрадчивый шепот, волнуя и ободряя тоскующего влюбленного. И он придумал, наконец, какую глупость ему сделать. После нескольких дней напряженных размышлений и поисков отчаянно-красивого решения любовной проблемы Толика посетила идея - безумная, обворожительная до неприличия, немного пьяная и невыносимо глупая. Нет на свете такой глупости, которую ни сделал бы влюбленный 15-летний мальчишка, желающий привлечь внимание своей капризной пассии. Но замысел Толика тысячекратно превосходил все совершенные до него на Земле глупости. В сравнении с его замыслом параноидальные бредни клинических идиотов, антисоветские пасквили западных борзописцев и ответы двоечника Пыхина у доски выглядели глубокими и умными заявлениями. Толик задумал обесчестить Тамару Кирилловну, учительницу русского языка и литературы, царицу Тамару, прямо в ее владениях - в кабинете литературы, во время урока, на глазах у всего класса. По своей дерзости, хулиганской артистичности и эффектности этот поступок, бесспорно, не имел бы аналогов не то, что в истории класса, но в истории всей школы и открыл бы, наконец, девочке в среднем ряду глаза на беспримерные способности Толика, его отвагу и силу любви к ней, Нике. Потом, когда все свершится, он, конечно, скажет ей, что сделал это исключительно для того, чтобы повеселить ее, только ради ее улыбки. Ничего боле. И сердце ее оттает.
  
   О тех последствиях, которые может иметь для него этот поступок по линии учителей и родителей, Тэтэ старался не думать. Однако не думать получалось плохо. После директрисы Тамару в школе боялись больше всего, хотя так же, как и директриса, Тамара редко повышала голос на учеников. Страх и трепет внушало именно это ее несокрушимое спокойствие, гипнотически ровная интонация, холодный взгляд хирурга сквозь бликующие стекла очков с серебряной оправой. Класс, при появлении учителей обычно поднимавшийся со стульев лениво и нестройно, словно бригада рабочих-халтурщиков, завидевших прораба, при торжественном входе Тамары Кирилловны в кабинет литературы резво вскакивал, будто разом пораженный геморроем в самой острой его форме. Даже русские классики на портретах, иконостасом охватывавших стены классной комнаты, в этот миг, казалось, разглаживали бороды и приосанивались. Тамара царственной походкой шла к своему столу, не доходя до него, останавливалась точнехонько под портретом Ленина, напротив первой парты в среднем ряду, внимательно смотрела на учеников и говорила: "Здравствуйте. Садитесь". Сесть удавалось всем, кроме одного - того, чью фамилию Тамара оглашала в следующую же секунду, вызывая бедолагу к доске. На языке школьников это называлось жесткой посадкой.
  
   Учителем Тамара слыла крайне строгим и придирчивым. За тягчайшим в ее глазах преступлением - нелюбовью к русскому языку и литературе - неминуемо следовало наказание - двойки, которые она безжалостно обрушивала на головы и дневники нерадивых школяров. Пятерка же, полученная у Тамары, приравнивалась к подвигу Геракла. Нет, котировалась выше. Геракл-то имел дело с лернейской гидрой, но не с Тамарой.
  
   При всем при том, литераторша была еще нестарой и довольно привлекательной женщиной: чуть полноватая, но не толстая, с молочно белой кожей, бровями-струнками и не производящей отталкивающего впечатления еле заметной тенью микроскопических усиков над верхней губой. В школе Тамара предпочитала носить сдержанные, но интересные платья серых оттенков, и никому не пришло бы в голову называть ее из-за этого серостью. Вся ее фигура с плавными, нежными, округлыми линиями относилась к тому типу фигур, которые мужчинам приятно гладить и наяву, и в своем воображении. Однако единственным мужчиной, которого коллеги и ученики когда-либо видели рядом с Тамарой Кирилловной, был ее отец - изможденного вида старик с бескровными губами, тяжело опиравшийся на палку и бережно поддерживаемый дочерью за локоть во время их прогулок в сквере. Мужа у Тамары никогда не было, и о причинах такого неестественного положения вещей не ведали даже самые злоязыкие и осведомленные школьные сплетницы.
  
   Впрочем, в последнее время у литераторши появился поклонник - ее коллега, учитель русского языка и литературы этой же школы Евгений Андреевич Вагин: робкий, рано облысевший мужчина с тонкой шеей-стебельком и испуганными глазами навыкате - будто какие-то незримые пальцы стиснули его горло с колючим кадыком. Евгений Андреевич был одиноким и несчастным человеком. Несчастья его начались с тех пор, как его в ранней молодости бросила невеста. Молодой Вагин был влюблен в девушку до беспамятства и конфузливо целовал ее в щеку на скамейке под вечерними липами, где они вслух мечтали о дружной семье с тремя детьми. Однако за день до бракосочетания невесте пришла в голову внезапная мысль о том, что если она выйдет за Вагина замуж и примет его фамилию, то фамилия ее после этого будет выглядеть... Черт те как будет выглядеть ее фамилия!.. Жить с такой непотребной фамилией было совершенно невозможно. Жизнь женщины с такой фамилией превратилась бы в одно сплошное мучение с бесконечными смешками и пересудами за спиной. Не будешь же, в самом деле, то и дело объяснять каждому встречному и поперечному, что ударение в ее фамилии следует ставить на первом слоге, а не на втором.
  
   Странно, что эта ослепительная мысль не пришла девушке в голову раньше, просто поразительно, что ее родственнички и многочисленные подружки вовремя не подсказали ей этого. Можно было, конечно, после замужества оставить себе девичью фамилию. Или заставить жениха поменять свою династическую непристойность на что-нибудь более приличное и звучное - например, на Отвагин. Однако неожиданное прозрение и отвращение, которое девушка вдруг испытала к фамилии своего гипотетического супруга, тут же перекинулось и на фигуру самого Евгения Андреевича, моментального потерявшего для девушки всякую притягательность. Свадьбу спешно отменили, девушка оставила Вагина и вскоре удачно вышла замуж за телемастера с шикарной фамилией Златокупов.
  
   Евгений же Андреевич с тех пор ни разу не был так близок к женитьбе. То ли из-за его фамилии, то ли из-за неказистой внешности, то ли еще по какой-то причине, но девушки сторонились учителя литературы, не изъявляя ни малейшего желания принимать его робкое общество. Осознание собственной ущербности и непопулярности у женщин весьма тяготило Евгения Андреевича. Он попытался прогнать эти горестные думы, с головой погрузившись в работу, которую любил и которая теперь единственно наполняла его жизнь чем-то радостным и ценным. Однако здесь его поджидало новое несчастье.
  
   Дело в том, что в жизни Евгения Андреевича не так давно появился навязчивый кошмар под названием "Дуэль между Пушкиным и Лермонтовым". Однажды в голову Евгения Андреевича, точно так же, как некогда - в голову его бежавшей из-под венца невесты, нежданной гостьей явилась ужасная мысль. А ведь Пушкин и Лермонтов, несмотря на немалую разницу в возрасте, жили в одно время, подумал учитель литературы. Почти 23 года жили. Факт общеизвестный, чего ж тут, казалось, ужасаться. Ужасным был вывод, который Евгений Андреевич сделал для себя из этого факта. Ведь это значит, размышлял он, что Пушкин и Лермонтов, встретившись, к примеру, где-нибудь в светском салоне, могли сильно повздорить и стреляться затем на дуэли. Принимая во внимание неистовый бретерский нрав Александра Сергеевича и изуверскую язвительность Михаила Юрьевича, способного вывести из себя даже статую Сфинкса, учитель литературы находил вероятность такой ссоры и последующей дуэли весьма высокой. И вот это было бы, согласитесь, поистине чудовищно: два величайших русских поэта сходятся в кровавом поединке, наставляют друг на друга пистолеты, пытаются убить друг друга!.. Жутко было представить себе исход такого поединка. Скольких гениальных произведений того из поэтов, кому суждено было погибнуть на этой дуэли, лишилась бы русская литература!.. И с каким тяжелым леденящим сердце грузом жил бы после этого победитель, сознавая, что убил гения!.. А если бы погибли оба?!.
   Но стоп-стоп, ведь ничего же этого не случилось, пытался успокоить себя Вагин, Пушкина и Лермонтова, к счастью, убили посторонние люди, посредственные и бездарные, отнюдь не гении. А Лермонтов успел даже написать великое стихотворение на смерть Пушкина. Все это так, да вот только кошмарная воображаемая дуэль, единожды навестив голову бедного учителя, никак не желала оттуда убираться и лишь все теснее охватывала его воспаленный мозг, все глубже вонзалась в подкорку большим гвоздем, намереваясь, по-видимому, расколоть мозг с черепом впридачу.
   Как и следовало ожидать, довольно быстро сцена страшного поединка, безвылазно поселившаяся в голове Вагина, начала регулярно являться ему и в ночных сновидениях. Во сне Пушкин и Лермонтов стрелялись почему-то не на природе, а в какой-то длинной и безлюдной паркетной зале без окон с затянутыми алым гробовым батистом стенами и обилием канделябров. Горящих свечей в подсвечниках было так много, что дуэлянты в их колеблющемся свете были видны отчетливо - и Александр Сергеевич с иронической усмешкой на устах и бешеными глазами, и спокойный, мертвенно-бледный Михаил Юрьевич. Поэты сходились, скрипя паркетом, поднимали пистолеты... На этом месте сон неизменно обрывался. Евгений Андреевич просыпался взмокший и дрожащий, шел на кухню, пил воду из чайника и потом долго еще сидел на кухне, не зажигая свет и глядя плаксивым взглядом в темное окно... Он понимал, что источником неотвязного кошмара помимо пылкого воображения являлось и его гнетущее одиночество. Понимал, что если бы рядом с ним была женщина, она обняла бы его ночью в постели ласковыми голыми руками, положила бы его голову себе на грудь, и кошмар исчез бы навсегда. Но женщины рядом не было, и Евгений Андреевич, нервно ворочаясь на дряблом матраце, продолжал проводить ночи в компании двух озлобленных гениев.
  
   Тамару Кирилловну Вагин обожал уже не первый год, пугаясь самой мысли о том, что можно любить такую красавицу и рассчитывать на ее взаимность. Хоть и нескоро, но все же поборов в себе сковывающую робость, он взял за правило подходить к ней заплетающимися от страха ногами на переменах и после уроков с просьбой помочь разобраться с методическими пособиями и учебным планом. К его изумлению, Тамара всегда соглашалась, детально и скрупулезно разбирая с ним все нюансы преподавательского процесса. Приободрившись, Вагин как-то вечером сделал головокружительный по своей смелости шаг, предложив проводить коллегу до дома. Но Тамара, хладно улыбнувшись, негромко, но твердо ответила: "Этого не нужно. Всего хорошего, Евгений Андреевич". На повторную попытку храбрости у Вагина, естественно, уже не сыскалось, и он продолжал любить свою царицу на расстоянии, глядя на нее обреченными, но по-прежнему благоговеющими очами.
  
   Вагина можно было понять: кто бы отважился, получив от царицы Тамары отказ, настаивать на своем? И вот эту женщину, вот этого вселяющего страх и почтение учителя Тэтэ собирался прилюдно обесчестить!.. Дьявольский план шута основывался на известном школьном трюке, именуемом "рыбалкой". Было и другое, матерное название, рождавшееся вследствие замены первых двух рычащих букв в слове "рыбалка" на одну - ехидную и елейную. Мальчишки, особенно - те, что постарше, в разговорах между собой предпочитали как раз второй вариант названия.
  
   Для "рыбалки" требовалась обычная бельевая прищепка, к которой приматывалась обычная же нитка, только - покрепче и подлиннее. Прищепку во время перемены нужно было аккуратно и незаметно прицепить сзади к подолу платья девочки-жертвы, а нитку столь же незаметно забросить ей на плечо. После этого оставалось лишь подойти к девочке и сказать: "Ой, смотри, у тебя какая-то нитка на плече!..". Частенько парни поручали эту миссию малышам из начальных классов. Ничего не подозревающая девица тянула за нитку, увлекая за собой и прищепку, подол поднимался, и взорам столпившихся сзади ликующих парней открывалась дивная картина, на фоне которой меркли все шедевры эпохи Возрождения.
  
   "Рыбалка" была старинной мальчишеской забавой, едва ли не все девочки о ней уже знали, и потому редко кто из них попадался на крючок. Но учителя могли и не знать. Или забыть. Ведь никогда никто из школьников не смел поднимать руку на учителей, одновременно поднимая им подолы. Тэтэ предстояло стать первым и, судя по всему, единственным школьником Советского Союза, решившимся на эту авантюру. Правда, для этого ему требовался сообщник - тот, кто сумеет отвлечь внимание Тамары в тот момент, когда Толик будет цеплять ей прищепку на платье, и тот, кто потом невинно скажет: "Тамара Кирилловна, а у вас нитка на плече!". Кандидат в сообщники был только один - Венька.
  
   Глава 15.
  
   Погода стояла не по-осеннему теплая и ясная. Лето все не хотело улетать вместе с птичьими стаями на юг, все не хотело возвращаться в свои далекие знойные владения и, шулерски тасуя листки календаря, продолжало воровать сентябрьские дни у своей запоздавшей рыжей соперницы. Упрямое лето въелось в трещины на асфальте, застряло в кронах зеленых еще деревьев, разлилось густой невидимой патокой в воздухе. Но недолго оставалось вчерашней фаворитке пировать за чужим столом. Осень приближалась. Осень ходила вокруг, все сужая и сужая круги, неслышно ступала мягкими лапами по остывающей земле, вглядывалась в город блестящими внимательными глазами, подбиралась все ближе, подпаливая листву, вызывая ощущение щемящей тревоги. Утром и вечером дыхание осени, пронизанное, как дыхание курильщика, запахом дыма - дыма кострищ в огородах и скверах, чувствовалось уже совсем явственно. Это дыхание холодило щеки, как отцовский лосьон после бритья, которым Толик из любопытства как-то смочил лицо, так же, как отец, растерев зеленую жидкость в ладонях и отшлепав себя по щекам.
  
   ...Толик и Венька шли в школу, поеживаясь от утренней прохлады и пожирая со склизким чавканьем увесистые медвяные груши - привет и презент от родни Венькиной матери из Винницы. В паузах между чавканьем Толик излагал другу свой план разоблачения Тамары и демонстрации всему классу ее, надо думать, не лишенного изящества исподнего. "Ничего сложного тут нет, - говорил Тэтэ. - На уроке я вызываюсь отвечать, выхожу к доске и, дождавшись, когда она повернется ко мне спиной, незаметно и аккуратно цепляю ей прищепку на подол. Но перед этим ты должен совершить отвлекающий маневр. Поднимаешь руку, встаешь и задаешь ей какой-нибудь глубокомысленный вопрос по теме занятия. Не понимаешь, дескать, основополагающих мотивов поступка главного героя произведения. Объясните, дескать, мне, пожалуйста, Тамара Кирилловна, гениальный авторский замысел. Ну, короче, вопрос перед уроком придумаем. Она, естественно, польщенная таким ученическим рвением, в этот момент переключает все внимание на тебя, а мне только того и надо. А потом, когда я уже закончу свой ответ, получу заслуженную четверку и сяду на место, ты опять поднимешь руку и скажешь: "Тамара Кирилловна, извините, у вас какая-то нитка на плече!". Или нет, лучше я ей это скажу - чтобы отмести от себя все подозрения. Да у меня и получится натуральней. Ну, а после этого - внимание, барабанная дробь, смертельный номер: лучшая сцена стриптиза в мировой литературе! Четко придумано, правда?". Венька, слушая друга, молчал, пугливо таращил глаза, еще усердней вгрызаясь в хлюпающие грушевые бока. Ему очень хотелось остановить Тэтэ и не слушать боле этот страшный инструктаж, но желание доесть грушу перевешивало. От волнения он даже слопал черешок. После этого икнул и дал, наконец, выход распиравшему его ужасу. "Толян, ты что, с ума сошел?! Ты хоть представляешь, что нам за это будет?!". - "Ну, если и будет, то мне, а не тебе. Как они узнают, что ты к этому был причастен? Какие для этого основания? Ты что, не можешь задать вопрос учителю на уроке? Что в этом преступного? Абсолютно ничего. Ну, а я, если что, тебя и под пытками не выдам. Так что, не стремайся. Лично ты - в полной безопасности. Да и я на самом деле, думаю, сумею отвертеться. Ну, кто сможет доказать, что это именно я подвесил ей прищепку, а не кто-либо другой - еще до урока где-нибудь в коридоре?". - "А если тебя сдаст кто-нибудь из наших?! Весь класс ведь это будет видеть!.." - "Да, ты прав: стукач паскудный, сука лагерная найтись может... Ну, в этом случае буду стоять на своем до конца: не я - и все тут, наговаривают на меня, все это клевета, ложь и провокация завистников и недоброжелателей. Стопроцентно доказать все одно не смогут. За руку ведь меня не поймали". - "А если поймают?..". (На залитый липким соком подбородок Веньки уже начинали коршунами слетаться осы, но он, пребывая в состоянии сильнейшего душевного потрясения, этого не замечал). - "Если сделаем все, как я сказал, - не поймают. Не поднимай кипиш! Я с девчонками этот фокус неоднократно проделывал, и ни одна из них ни разу ничего не заметила. У меня руки, как у Игоря Кио. Я тебе говорю, все будет классно!". - "Не уверен я что-то... Но ты хоть можешь сказать: зачем тебе все это нужно?". - "Просто шутка. Одноклассников захотелось развлечь чем-нибудь свеженьким и остреньким". - "Одноклассников или... ее? Нику?..". "Ушатал ты, Ушатов! - рявкнул Толик. - Короче, поможешь или нет?".
  
   Уговоры длились несколько дней. Венька краснел, пыхтел, уклонялся от ответа всем своим пингвинячьим тельцем, умоляюще смотрел на Толика и сдался лишь после того, как тот, скривив губы, подчеркнуто высокомерно заявил: "Ну, что ж, ладно. Тогда придется попросить кого-нибудь другого. Но в этом случае у меня не будет гарантий, что меня не подведут и не сдадут. При таком раскладе я сильно рискую. Ведь мой друг - ты, а не кто-то еще. По крайней мере, я тебя считал другом". Это был решающий аргумент: терять единственного друга и отпускать его одного на эшафот Венька не хотел ни при каких обстоятельствах.
  
   Теперь оставалось лишь привести план в исполнение. Именно на уроке литературы, а не русского языка: на русском приходилось много писать на доске под надзирающим взглядом Тамары, которая в это время либо стояла, прислонившись к подоконнику и скрестив на груди руки, либо неторопливо прохаживалась по "аллеям" между партами. На литературе шансов на успех было гораздо больше.
  
   Перед уроком прищепка с траурной черной ниткой переместилась из дипломата Тэтэ в карман его брюк. Венька, находящийся в предкоматозном состоянии, получил последние наставления и легкий бодрящий шлепок по пузу. Увы, к великому разочарованию Толика и великому же облегчению его друга, непредсказуемая Тамара проигнорировала воздетую к потолку руку Тэтэ, сказав лишь: "Я очень рада, Топчин, что ты выучил урок, но я хочу послушать других людей".
  
   Вторично рваться в бой на следующем же занятии Тэтэ поостерегся, чтобы Тамара не заподозрила неладное. Нужно было выдержать небольшую паузу. Или дождаться, когда литераторша сама его вызовет. Следовательно, приходилось постоянно быть в состоянии полной готовности и в то же время - томительной неопределенности, как солдатам на передовой в часы затишья или мирным гражданам, ожидающим повестки в суд. Одуревая от зевоты и чувствуя, как решимость и кураж постепенно покидают его, Толик уныло штудировал хрестоматию по литературе, чьи страницы были озарены всполохами искрометного творчества поэтов сатирического журнала XIX века "Искра" и "Грозой" Островского. Себя он в этот момент ощущал еврейским мальчиком из анекдота: "Вымой шею, к нам приедет тетя! - А если тетя не приедет, я, как дурак, буду ходить с вымытой шеей?!". Неизвестно, когда Тамара, наконец, соизволит вызвать Толика к доске, но в ожидании этого события ему, как дураку, придется всякий раз ходить на урок с выученным домашним заданием!..
  
   На самом деле Толик очень любил читать. Научившись чтению в шесть лет, он с восторгом и замиранием сердца ухнул с головой в бездонный бумажный океан, избавив родителей от необходимости просиживать перед сном у его постели с книгой в руках. К исходу третьего класса он всепоглощающим смерчем прошелся по русским народным сказкам и сборникам Божены Немцовой, хижине дяди Тома и Изумрудному городу, острову сокровищ и острову Робинзона Крузо, сочинениям Андерсена, Гофмана, Гауфа, сумрачных братьев Гримм, Чапека, Евгения Пермяка, Виталия Бианки, Владислава Крапивина, Аркадия Гайдара, Павла Бажова, Бориса Полевого, Бориса Житкова и Бориса же, но Заходера (видать, Борис - самое подходящее имя для писателя), до дыр и потускневших корешков зачитал Карлсона, Винни Пуха, Незнайку, Маугли, Алису, Чиполлино, Мумми Троллей, Чебурашку, гарантийных человечков, Братца Лиса и Братца Кролика, Гулливера, Тома Сойера и Гекльберри Финна, старика Хоттабыча, Питера Пэна, Нильса и диких гусей, Муфту, Полботинка, Моховую Бороду и "Денискины рассказы". Взялся, было, и за "Тысячу и одну ночь", однако мать изъяла у него эту книгу и куда-то спрятала со словами: "Прочитаешь, когда подрастешь". Отыскав книгу в комнате у родителей, Толик тайно прочитал ее уже на следующий год, после чего никак не мог понять, почему Мухаммед Али назвал сестру везиря "жемчужиной несверленой", пока во дворе пацаны постарше не объяснили ему глубинного смысла этого понятия.
  
   Книги наравне с футболом стали его главной любовью. Расшатав и вытащив из тесного книжного ряда на полке очередной "кирпичик" в лакированном переплете, он испытывал настоящее счастье и блаженный покой. Реальный мир со всеми его предметами и звуками в такие минуты терял свои контуры и очертания, распадался на атомы и без остатка растворялся в пространствах и измерениях новой реальности, выпорхнувшей из раскрытой книги и обволакивавшей юного читателя, заполняя собой все вокруг. Нередко мать с боем отнимала у Толика книгу, заставляя сесть его за уроки, или аккуратно вытаскивала томик из-под руки заснувшего сына и выключала бра над его кроватью.
  
   Повзрослев и покончив с "мелюзговым" чтивом, в средних классах он изголодавшимся книжным червем алчно набросился на более изысканные яства из меню под названием "Золотой фонд детской и юношеской литературы", главным деликатесом среди которых были романы господина Дюма-отца. Опустошая домашние книжные шкафы и стеллажи занимавшей двухэтажный дом на соседней улице детской библиотеки, он, не теряя аппетита, заглатывал Конан Дойла, Фенимора Купера, Жюля Верна, Луи Буссенара, Вальтера Скотта, Гюго, Джованьоли, Войнич, Ремарка, мускулистую, задиристую и неунывающую, как и ее пропахшие табаком и виски персонажи, классику Джека Лондона и О'Генри, жизнеописания капитана Блада и капитана Фракасса, фантастику Уэллса, Беляева, Ефремова, Алексея Толстого, Казанцева, Рэя Бредбери и Кира Булычева, млея от сладостной жути, читал на ночь глядя - специально, для более сильного эффекта - "Всадника без головы".
  
   С русской классической литературой дело обстояло несколько иначе. Здесь его неподдельный интерес вызвали лишь Лермонтов и Гоголь (а у кого бы Гоголь не вызвал интереса!) да пушкинская "Пиковая дама". Львиную долю прописанных в школьной программе платиновыми буквами произведений он читал по диагонали, то есть, лишь пролистывал, стараясь не терять из вида петляющую и поросшую бурьяном авторских отступлений основную сюжетную линию. Но благодаря, главным образом, своей великолепной памяти и умению связно излагать мысли, Толик был у Тамары на хорошем счету, имея по литературе, как и по русскому языку, устойчивую четверку. О том, что после дерзкого фокуса с прищепкой, четверка эта может стать для него недостижимой, в том числе - на выпускных экзаменах в следующем году, он не задумывался, продолжая ожидать своего часа. Перед началом каждого урока литературы он все так же засовывал в карман брюк прищепку-пиранью, все так же шепотом инструктировал Веньку, который от страха даже умудрился за это время немного похудеть. Гонг грянул в тот момент, когда в хрестоматии они добрались до тургеневских "Отцов и детей". "Тема: "Базаров - "новый" человек". Отвечать пойдет Топчин", - объявила Тамара. Толик встал и, ощущая какое-то лихорадочное мельтешение перед глазами, двинулся к доске. Венька сделал безуспешную попытку сползти под парту. Тамара продолжала сидеть за столом и что-то писать в своих конспектах. Волнение Толика, как и мельтешение перед глазами, быстро пропали. Он давно заметил за собой эту особенность: в те минуты, когда он оказывался прижатым к стенке, когда начиналось самое страшное, и надежды на спасение больше не было никакой, мандраж в его душе улетучивался, оставляя после себя только хладнокровие и сосредоточенность. Так было и на этот раз. Внутренне испытывая неодолимое отвращение к Базарову, к его грязным сапогам, выпотрошенным лягушкам, красной роже и обкусанным ногтям, Толик, глядя на Веньку грозными расширенными глазами и незаметно подмигивая ему, вдохновенно и живо рассказывал о простоте, уме и величии Евгения Васильевича на фоне окружающих его нравственных карликов. Выразительные взгляды и подмигивания не помогали: Венька, чей лоб и щеки покрылись розовыми пятнами, сидел, как замороженный, вылупившись на друга. Лицо Тэтэ передернула гневная гримаса, и он, уже не таясь, показал трусливому толстяку кулак с побелевшими костяшками. Венька издал протяжный утробный стон и с похоронным видом потянул руку вверх: "Тамара Кирилловна, можно?..". "Да, Ушатов, слушаю тебя", - не поднимая головы, ответила Тамара. "Вопрос... А какой... кто в романе... положительный женский персонаж?..". "Вопрос понятен, - Тамара положила ручку и поднялась со стула. - Садись, Ушатов. Однозначно положительного женского персонажа, как и мужского, кстати, в романе нет (она встала возле своего стола спиной к Толику). И в этом сила тургеневского произведения: писатель вывел в "Отцах и детях" не ходульных персонажей, а яркие, предельно реалистичные образы людей своей эпохи со всеми их противоречиями, достоинствами и недостатками". Толик вытащил из кармана прищепку (нитка, слава Богу, не запуталась), сделал два неслышных шажка вперед и медленно опустился на корточки. Тамара продолжала говорить. Те из одноклассников, кто заметил маневр Тэтэ, оцепенели, неотрывно следя за его движениями. Сердце его колотилось, как у синицы. Толик аккуратно сомкнул деревянные челюсти прищепки на шерстяной кромке Тамариного платья. Машинально отметил про себя, что первый раз видит женские ноги так близко. Аккуратно взялся за нитку. "...Это своего рода красная нить повествования. Что же касается женских образов в романе, то, повторяю, абсолютно положительных, в том смысле, как об этом принято говорить, среди них нет, - голос Тамары звучал ровно и мерно. - Однако, в то же самое время, многие из них несут в себе те или иные положительные черты: и мать Базарова, горячо и преданно любящая сына, и Катя с ее чистой детской душой, и Анна Одинцова - женщина, безусловно, умная и сильная, и Фенечка - женственная и светлая в своей материнской нежности. Топчин, немедленно сними то, что ты мне там прицепил, и дай сюда". Она сказала это, не меняя интонации и не поворачиваясь!.. Впоследствии, вспоминая эту страшную минуту, Тэтэ неизменно поражался паранормальным способностям литераторши, которая, казалось, имела глаза на затылке. Начав, было, выпрямляться с ниткой в руках, он остановился на полпути, окаменев и став похожим на фигуру из скульптурной композиции "Школьники, играющие в чехарду". "Топчин, ты плохо слышишь? Я сказала, сними это и дай мне". Толика бросило в жар. Он еще раз присел, отцепил прищепку и протянул ее учителю. Тамара взяла ставшее бесполезным орудие, посредством которого ее собирались вздернуть на дыбу позора, посмотрела, хмыкнула, подняла глаза на Тэтэ, еще раз посмотрела на прищепку и, обмотав кругом нее нитку, положила к себе на стол. "Садись, Топчин, - сказала литераторша. - За ответ ставлю тебе "четыре". Ты довольно точно воспроизвел отрывки из статьи Писарева "Базаров", приведенной в хрестоматии. Охотно верю, что ты вызубрил эту статью. Однако пусть зубры зубрят, а вы - взрослые уже люди - в первую очередь, должны осмысливать тот материал, который прочитали. Осмысливать и не бояться делать собственные выводы, как не боялся их делать тот же Писарев. Одна лишь зубрежка не сделает вас образованными людьми. И мне одна лишь ваша зубрежка не нужна.
  
   Мнение Писарева по поводу романа вообще и образа главного героя, в частности, - безусловно, правильное. Однако это не ЕДИНСТВЕННО правильное мнение. Это мнение одного конкретного человека, пусть и выдающегося литературного критика. Оно не является абсолютным и исчерпывающим, не исключает других мнений, дополняющих и развивающих мысли Писарева, а, может быть, где-то и оппонирующих им. Образ Базарова - слишком неоднозначен и противоречив, чтобы давать ему однозначную и, следовательно, однобокую оценку. Да, Базаров - умный, волевой, да, человек дела, умеет и любит работать, всего в жизни добился благодаря своим колоссальным способностям и своей целеустремленности. Но в то же самое время - груб, резок, чересчур категоричен и прямолинеен, нередко в своих рассуждениях противоречит сам себе. Об этом, кстати, подробно говорит и Писарев, но ты, Топчин, почему-то не счел нужным упомянуть в своем ответе эти характеристики Базарова. Или не вызубрил статью полностью. "Базаров завирается, - сказано в статье. - Он сплеча отрицает вещи, которых не знает или не понимает; поэзия, по его мнению, ерунда; читать Пушкина - потерянное время; заниматься музыкою - смешно; наслаждаться природой - нелепо". Рафаэль, по словам Базарова, гроша медного не стоит... А его отношение к женщинам? Женщина для Базарова - не более чем способ получить физическое удовольствие, такой же, как бутылка хорошего вина или сытный обед. Одинцову он называет млекопитающим, говорит о ней, как обыкновенный пошляк: "Этакое богатое тело, хоть сейчас в анатомический театр". Чем такое отношение, спрашивается, отличается от потребительски-бесчеловечного отношения к женщине в буржуазном обществе?
  
   Хотя и в этих циничных словах Базарова много напускного и откровенно фальшивого: сцены между Базаровым и Анной Сергеевной, между Базаровым и Фенечкой и, более всего, - сцена его предсмертного свидания с Одинцовой, показывают, что Базаров все же способен испытывать к женщине сильное чувство. Любовью это назвать нельзя, любить Базаров не умеет, и в этом, возможно, его главная беда. Ему не хватает элементарной человечности, и окружающие, неизмеримо уступающие ему в интеллектуальном развитии, в этом отношении явно превосходят его. И родители Базарова, и Аркадий Николаевич с Николаем Петровичем, - все они добрее и человечнее Базарова. Тургенев ясно дает это понять читателю. Однако подлинной страсти Базаров все же не чужд. К сожалению, волю естественным человеческим проявлениям и признаниям он дает лишь в самом конце своей короткой жизни, на смертном одре. Но и в эти минуты не находит теплых слов для своих несчастных родителей. Да, это скромные люди, не великого ума, живущие приземленной жизнью. Но это сердечные радушные старики, для которых единственный сын - смысл всего и вся. Сын же обращается с ними иронично и пренебрежительно, да просто жестоко. При том, что в последние часы перед кончиной, в разговоре с Одинцовой прорываются у него слова о родителях: "Ведь таких людей, как они, в вашем большом свете днем с огнем не сыскать...". Запоздалое прозрение...
   Да, Писарев в своей статье подводит читателя к мысли, что Базаров и подобные ему люди при определенных общественных условиях станут активными революционерами. Однако не мешало бы задуматься: какого рода революцию мог бы устроить человек, не умеющий любить и сострадать, не верящий ни во что, кроме своих чувственных ощущений, грубый и категоричный в отстаиваний своих убеждений? Трудно представить себе Базарова с его взглядами и воззрениями, описанными в романе, большевиком, коммунистом - даже теоретически. Подлинно народная революция делается не ради собственных амбиций, а ради других людей. А вспомните, как Базаров отзывается о русских людях: "Русский человек только тем и хорош, что он сам о себе прескверного мнения". "Стало быть, вы идете против своего народа?", - спрашивает его Павел Петрович. "А хоть бы и так?", - отвечает Базаров. С такими воззрениями нашего героя легче вообразить в рядах тех политических партий, которые, преследуя собственные корыстные цели, до поры-до времени держались рядом с большевиками, будучи глубоко чуждыми им по духу, и, когда, в конце концов, продолжать сидеть одним седалищем на двух стульях стало невозможно, полностью обнаружили свое антибольшевистское, антикоммунистическое и, следовательно, антинародное лицо. Коммунисты жизни свои положили за народное счастье, а Базаров, по его словам, ненавидит мужика, для которого он должен из кожи лезть и который ему спасибо за это не скажет. "Ну, будет он жить в белой избе, а из меня лопух расти будет; ну а дальше?", - восклицает Евгений Васильевич.
   Ни одно великое дело на свете нельзя сделать без трех вещей - любви, веры и таланта. Большевики - талантливые, а если говорить об их вождях, - гениальные люди. И у них есть любовь к людям и вера в коммунизм. А у Базарова есть только талант и, по словам Павла Петровича, сатанинская гордость. Любовь и вера ему неведомы. Даже к науке он относится скептически и, как говорит Писарев, никогда не сделается ее жрецом, не возведет науку в кумир.
  
   Поэтому еще раз говорю: фигура Базарова слишком сложна и противоречива и требует, как и вся русская классическая литература, глубокого анализа и осмысления, а не поверхностного заучивания. Ты понял меня, Топчин?". - "Да". - "Прекрасно. Вопросы у кого-нибудь есть?".
  
   О прищепке она не сказала больше ни слова, но по окончании урока унесла ее с собой. Толика тут же тесным кольцом, как рыбешки - утопленника, окружили взбудораженные одноклассники. "Я же говорил, говорил, что не надо...", - горестно бубнил Венька, теребя себя за мочку уха и пытаясь сложить из нее что-то вроде вареника. Перс, держа дипломат под мышкой, смотрел на Тэтэ изучающим взглядом, полным интереса и удивления, словно врач, столкнувшийся с неизвестной ему доселе патологией.
  
   "Слышь, блаженный, а ведь ты по самые ноздри вляпался, - сказал он, наконец. - Из комсомола за это могут попереть". - "Не твоя забота, за собой смотри", - вызывающе парировал Толик, глядя на Нику, которая складывала книги и тетради в чемоданчик. "Да я-то смотрю... Зачем ты это сделал?". - "Чтоб ты спросил". - "Ну я спросил". - "Ну я ответил". Ника, о чем-то весело болтая с Ленкой Ворожеиной, вышла из кабинета. На Толика она не оглянулась.
  
   Глава 16.
  
   Иллюзий относительно неминуемого возмездия за свою несостоявшуюся авантюру Толик не питал. Он знал, что возмездие будет и будет оно скорым и безжалостным. Иначе и произойти не могло: и менее дерзновенные проказы в лучшей школе города никогда никому еще с рук не сходили. Спокойная же реакция на поступок Тэтэ нечеловечески хладнокровной Тамары лишь усиливала изводящее душу ощущение надвигающейся расплаты. Было в этом спокойствии, в этом демонстративном нежелании тратить время на уроке на глупую прищепку и ее схваченного за руку хозяина что-то зловещее. Так кошка продолжает мирно пить молоко из миски, вылизывает себе шерсть, точит коготки и не торопится приняться за бьющуюся в агонии беспомощную мышь, прижатую стальной пружиной возмездия к шершавой плахе. Кошка знает, что мышь никуда не денется. Зачем же, спрашивается, спешить отрывать ей голову, когда можно спокойно дождаться, когда придет хозяин и вытряхнет улов из мышеловки на пол перед твоим холодным розовым носом? Толику некуда было деваться, а Тамаре - незачем спешить.
  
   Ощущение безысходности и предчувствие готовящегося заклания усилились, когда в конце учебного дня в кабинет заглянула Тася и объявила, что завтра на большой перемене состоится общешкольная линейка. "Это меня линчевать будут", - шепнул Толик Веньке, испытывая мерзкие ощущения в паху и ниже. "Думаешь, из-за тебя?.. - на белого трясущегося Веньку было жалко смотреть. - Может, другое чего?..". - "Полагаешь, у директрисы есть вопросы поважнее, чем ученик, пытавшийся задрать юбку преподавателю? Нет, Венька, я всеми фибрами своей задницы чувствую, что вече из-за меня созывают. Но ты не бойся: сказал же я, что тебя не сдам, значит, не сдам. Так что, не дрейфь, держи хвост пистолетом. И не только хвост". - "Да ладно тебе... Сам-то как выкручиваться будешь?". - "А хрен его знает, товарищ майор: собака след не берет, и вообще территория не наша... Короче, пока ничего в голову не лезет. Но время у меня еще есть, ночь впереди длинная, покалякать о делах моих скорбных, правда, не с кем, поэтому придется самому кумекать. Что-нибудь удумаю".
  
   Линейки, как правило, проводились в школе по понедельникам: директриса напутствовала учеников в начале очередной рабочей недели, обращаясь к ним с краткой педагогической проповедью. Ученики во главе с классными руководителями гвардейскими шеренгами выстраивались по обе стороны коридора второго этажа. Натертый за выходные мастикой паркетный пол, горел, как генеральские эполеты царской армии, отражаясь в блистающих масляными красками советских орденах на маршальском кителе товарища Брежнева, чей гигантский портрет прежде висел на стене в торце коридора. Портрет этот некогда стал причиной серьезного переполоха среди высшего преподавательского состава школы. Дело в том, что на первом этаже здания, аккурат под товарищем Брежневым висел столь же масштабный портрет Ленина - без орденов, но тоже величавый. Поэтажное расположение портретов наводило на мысль, что руководство лучшей в городе школы при гороно ставит Леонида Ильича выше Владимира Ильича. Тогда как выше Владимира Ильича, понятное дело, никого и ничего быть не может. Когда какой-то обративший внимание на иерархическую ошибку в портретах учитель поделился своим шокирующим наблюдением с директрисой, то не только бросил, тем самым, зерна паники на бескрайние поля ее души, но и поставил перед руководителем практически неразрешимую задачу. Ленин, конечно, превыше всего, и, с этой точки зрения, существующая диспозиция портретов была недопустимой. Однако и менять Ильичей местами, убирать Ленина с первого этажа, где он был хорошо виден каждому вошедшему в здание, директрисе тоже не хотелось. Мало ли как могут истолковать это решение... И все же мощный аналитический ум школьной предводительницы нашел выход из непростой ситуации: перед портретом Брежнева установили небольшой, обтянутый кумачом пьедестал, на который взгромоздили гипсовый бюст Ленина. Ленин всегда впереди! Дилемма была решена.
  
   В ноябре прошлого года портрет Брежнева все-таки пришлось снять и отправить в завхозовскую подсобку, заменив его портретом строгого человека в очках и темном костюме, с таким же, как у литераторши Тамары Кирилловны, рентгеновски холодным и проницательным взглядом - Юрия Владимировича Андропова. Орденов и медалей на пиджаке у Юрия Владимировича не было, однако его взгляд с портрета оказывал на шалунов едва ли не более дисциплинирующее воздействие, чем взгляд маршала Брежнева. Во время линеек портрет, взирающий на выстроившихся в коридоре учеников, в какой-то момент оживал и приходил в движение, начиная подрагивать, как и все здание, будто при легком землетрясении, смех и разговоры в шеренгах стихали, на лестнице слышались шаги Каменного гостя, и через несколько секунд к собравшимся выходил Иван Поддубный, одетый в женское платье, Юрий Власов с накладным бюстом, Самсон, остриженный под мальчика в советской парикмахерской за 20 копеек, но не утративший вместе с волосами богатырской силушки, - одним словом, выходила директор лучшей в городе средней школы Милогрубова Елена Геннадьевна или сокращенно ЛеГенда.
  
   О, Екатерина Великая, самодержица Всероссийская, о, Елизавета Английская, королева Бесс, о, Клеопатра и царица Савская, о, величайшие из жен! Благодарите небеса, что не довелось вам узреть торжественный выход Елены Геннадьевны Милогрубовой к несовершеннолетним подданным ее! Иначе осознали бы вы всю ничтожность свою, отреклись бы от престолов и с воплем отчаяния разодрали бы себе груди ногтями своими ухоженными! Что вы, венценосные, можете противопоставить ЭТОЙ стати и ЭТОМУ величию, этому могутному телу, необъятному и благодатному, как сама природа, этим рукам и плечам атланта, этим персям куполообразным, на которых крохотной янтарной капелькой возлежит кулон размером со спелую сливу, этим очам всевидящим, этим ресницам-стрелам, с которых на царственные ланиты черным дождем падает тушь, этим алкающим зубам с кровавым отпечатком помады, который делает Легенду похожей на вампира?.. Для полноты ощущений не хватает, конечно, какой-нибудь узловатой бородавки на носу, но у сиятельной Елены Геннадьевны не было бородавок. А вот у завуча, худой востроносой грымзы, их было сразу две: видимо, одна из этих бородавок была подарена директором. Зато на шее у Легенды протянулась тропинка маленьких темных родинок - словно следы от укуса кого-то из ее друзей-вампиров, который не удержался и цапнул эту сочную аппетитную плоть. И как ученики его понимали!
  
   Если что в облике директрисы и имело невыдающиеся размеры, так это волосы - коротко стриженые, жесткие, медного цвета. Но впечатление чего-то мелкого и незначительного они не производили. Напротив, короткая суровая прическа, будто шлем, гармонично венчала голову этой удивительной женщины-воительницы.
  
   Говорили, что в молодости Елена Геннадьевна занималась метанием диска и даже имела какой-то там разряд по легкой атлетике. Толик в этой связи замечал, что слово "легкая" с директрисой ну никак не ассоциируется, но коли сведения верные, тогда Легенда, надо думать, выступала на соревнованиях под псевдонимом "Тамара Пресс"1. Серега Змейкин давал другое объяснение феноменальным физическим данным директрисы: было известно, что она родом из Сибири, а в сибирских деревнях, как компетентно заявлял Змей, в качестве питьевой воды используют исключительно талый снег, а младенцам в молоко подмешивают медвежью кровь, чтобы они росли здоровыми и сильными. Отсюда, по версии Змея, собственно, и произошло выражение "кровь с молоком".
  
   По школе Легенда передвигалась исключительно в туфлях на низком и толстом, как копыто, каблуке - не только потому, что не хотела подавать дурной пример старшеклассницам, коим сама же запретила туфли в школьных стенах, но и потому, что опасалась высоких каблуков после того, как неосторожно погубила в свое время пару ни в чем не повинных румынских туфель. Утонченные и грациозные туфельки со стройными каблучками длиной 7 см и игривыми бантиками на носах принесла в школу учительница младших классов Рита. "Знакомая достала по блату, - пояснила Рита. - Хочет продать, потому как деньги нужны. Вот просила узнать: не возьмет ли кто. Туфли не ношеные ни разу, только мерили их". - "А сама почему не берешь?". - "Да я бы с удовольствием, но не мой размер, девчонки, прямо, как назло". Дамы в учительской по очереди натягивали туфельки, как Золушкину хрустальную обувку, ахали, восхищались, сокрушались, вертели импортное чудо в руках, гладили, нюхали черную блестящую кожу, разве что на зуб не пробовали. Туфли нравились всем без исключения, но желающих купить их не находилось: кому-то не подходил размер, кому-то - цена. И тут в учительскую, как на грех, заглянула Легенда, также пожелавшая принять участие в примерке. К изумлению всех присутствующих, произведение румынских мастеров пришлось директрисе впору: несмотря на гренадерские габариты она, подобно Петру I, имела миниатюрную ступню. Надев туфли, Елена Геннадьевна встала, оглядела обувь, притопнула одной ногой, потом - другой и хотела, было, пройтись, но не успела, так как каблуки сложились под ней бесшумно и мягко, будто пластилиновые... После недолгой паузы в учительской поднялись гвалт и кудахтанье, как в курятнике, куда ворвалась лиса. Еще через 10 минут заплаканная Рита мчалась в расположенную неподалеку обувную мастерскую, сжимая в руках кулек с раздавленными туфельками. Заграничный товар, к счастью, удалось реанимировать советскими сапожными гвоздями, Рита, приняв изрядную дозу валерьянки, тоже пришла в себя, однако все примерки в учительской или, как говорили школьники, в "мучительской" дамы отныне устраивали, предварительно выставив за дверь часового, предупреждавшего их о приближении начальницы.
  
   Муж Елены Геннадьевны, капитан, начальник детской комнаты милиции, разительно контрастировал с супругой - сухощавый, подтянутый, тонкий. Что, впрочем, не мешало пацанам бояться его, так же, как и жену. Пацаны шутили, что у капитана с женой семейное предприятие с педагогическим уклоном: нерадивый школяр сначала попадает в крепкие руки жены и, если не поддается перековке, то отправляется прямиком в руки мужа. Капитан Милогрубов был грозой городской шпаны. Нескольких особо хулиганистых и безнадежных юнцов он уже определил в колонию для несовершеннолетних. При этом, по возвращении юных правонарушителей из острогов, всякий раз активно устраивал их судьбу на воле: подыскивал нормальную работу, добывал абонементы в спортзал, брал с собой на рыбалку, водил к себе домой на семейные обеды, одним словом, делал все для того, чтобы преступные рецидивы не повторялись, и бывший каторжанин стал приемлемым членом общества.
  
   "Парни, а ведь, если вдуматься, этот мужик - счастливейший из смертных, - говорил Толик, наблюдая из окна за тем, как капитан Милогрубов на вишневой "ниве" заезжает за супругой в школу. - Он единолично обладает таким богатством, как тело Елены Прекрасной. И может наслаждаться им хоть каждую ночь - кататься по нему, как по лужайке, и прыгать, как на батуте". "А ты хотел бы оказаться на его месте? - спрашивал Макс Дыба. - Хотя бы один разок? Что бы отдал за это?". - "Ничего. Не хотел бы я оказаться на его месте. Для меня это, конечно, была бы волшебная ночь, но первая и последняя в моей столь многообещающей жизни. На рассвете я бы обессилел и умер от физического истощения. И Легенда придавила бы меня своим телом, как могильной плитой". "Ну, ты сказал - как в лужу пернул! - смеялся Дыба. - На рассвете... Хвастун ты, Толян! До рассвета ты бы не дотянул. От силы на полчасика тебя бы хватило!".
  
   Обращаясь к ученикам на линейке, Елена Геннадьевна называла их "отроками", что породило скороговорку "Отрок, будь к учебе строг, не слушай рок и в срок учи урок!", ставшую неофициальным школьным девизом. Помимо понедельников директриса проводила линейки и перед такими важными в жизни школьников событиями, как праздники или каникулы либо, во внештатном режиме, - в случае какого-нибудь ЧП. Не было сомнений, что на сей раз поводом для сбора учащихся стала именно внештатная ситуация, виновником которой был он - Тэтэ. Ничего путного в свое оправдание за то недолгое время, что ему оставалось жить на белом свете, он, естественно, не придумал; ночь провел, беспокойно ворочаясь на кровати, как принцесса на горошине, и на следующее утро явился на гильотинирование с серым лицом, которому тщетно пытался придать спокойное выражение. "Толян, ты как?", - спросил измученный страхом Венька. "Сойдет, - шепнул в ответ Тэтэ. - Прикинусь дурачком, стану твердить, что какое-то помрачение на меня нашло, что осознал и раскаиваюсь, а там будь что будет". При появлении Легенды он не смог заставить себя посмотреть ей в глаза и прочесть в них свой приговор, воззрившись вместо этого на елочный паркетный узор. "Отроки мои, - начала директриса своим ровным гудящим басом, которому мог бы поаплодировать Шаляпин, - мы проучились уже почти месяц в новом учебном году, но, по-моему, не все из вас это заметили. (Вот сейчас она вытащит Тэтэ на лобное место. Твой последний выход, шут!). У меня такое ощущение, что многие из вас мыслями еще на каникулах. Вместо того, чтобы закатать рукава (...они пытаются закатать юбки учителям. Вот сейчас, сейчас...) и взяться за работу, они продолжают валять дурака и резвиться, словно в пионерлагере. Таким потерявшимся во времени и пространстве гражданам я хочу сообщить, что на календаре у нас не июль-месяц, а конец сентября, а это значит, что думать нужно только об учебе. Времени на раскачку у нас с вами нет - ни одного дня. Четверть и полугодие пролетят очень быстро". Директриса вещала, призывая собравшихся выбросить из головы ненужные, отвлекающие от занятий мысли, чтобы потом горько не пожалеть об упущенном времени и не стать жертвами суровых, но справедливых штрафных санкций с ее, директорской, стороны, и закончила объявлением о назначенном на послезавтра субботнике по уборке территории школы. По шеренгам прошелестел еле слышный вздох сожаления, тут же придушенный жандармствующими классными руководителями. Фамилия Толика так и не была озвучена. "Вопросы есть, отроки?", - поинтересовалась Легенда. (Какие вопросы, родная?!. Давай отпускай народ с Богом, страсть как хочется учиться и готовиться к субботнику!..) "Вопросов нет. Прекрасно. Тогда за работу!". Толик, вспотевший и счастливый, чувствуя себя пациентом, чья температура с 39-ти градусов вмиг упала до 36-ти, повернулся было к испытывающему такое же неземное облегчение Веньке, как вдруг услышал над ухом иерихонский глас директрисы: "Топчин, пошли со мной!".
  
   Кабинет Легенды находился на первом этаже. К нему вел угрюмый и узкий (двое с трудом могли разминуться) проход, освещаемый люминесцентной колбасой под потолком. На языке школьников этот бункероподобный тоннель назывался "коридором смерти", а кабинет директора - "смертью в конце тоннеля". Хотя в самом кабинете было светло и уютно, пахло чаем и духами "Дзинтарс". К похожему на комод директорскому столу перпендикуляром был приставлен овальный стол, за которым рыцарями овального стола рассаживались учителя во время совещаний. У окна в затуманенном стоячем саркофаге из оргстекла высилось знамя школы. "Садись, Топчин", - сказала Легенда, притащив Толика в свою берлогу. Тэтэ, у которого несколько минут назад перед носом помахали царским указом о помиловании, а потом отменили его, обреченно опустился на стул. Легенда достала из ящика стола злосчастную прищепку. "Твое?". - "Мое...". - "Где взял?". - "Сам сделал". - "Для чего?". - "Так, пошутить...Помрачение какое-то на меня нашло, Елена Геннадьевна... Я осознаю всю глупость своего поступка и раскаиваюсь. Честное слово". - "Хор-ро-ош, ничего не скажешь". (Легенда поправила янтарный кулон, почти сгинувший в расщелине между грудями-валунами. Толик почему-то вспомнил, как в далеком сопливом детстве считал, что сердце у женщин находится не в грудной клетке, как у мужчин, а в левой груди, пока Славик Ветлугин во втором классе не просветил его. "Ты дурак, что ли? - прямо спросил тогда Славик. - Им ведь грудь отрезать могут на операции. Так вместе с сердцем, что ли?"). "Не ожидала от тебя, Топчин, - Легенда сотрясала воздух в кабинете голосом, грудями и всем своим неимоверным туловом. - Я думала, ты взрослый разумный человек, родители у тебя такие солидные люди, ответственной работой заняты, а сын в школе дурошлепством мается!.. В игрушки еще не наигрался, деточка? Еще раз так поиграешь - вылетишь и из школы, и из комсомола, уяснил?". - "Да. Извините меня, пожалуйста, Елена Геннадьевна". - "Извинишься перед Тамарой Кирилловной. Только обязательно, Топчин: я у нее спрошу, извинился ты или нет. Завтра в 11 часов придешь ко мне с кем-то из родителей, а сейчас отправляйся на урок".
  
   1 Тамара Пресс - знаменитая советская спортсменка, трехкратная олимпийская чемпионка в метании диска и толкании ядра (1960, 1964 гг.), рекордсменка мира.
  
   Глава 17.
  
   Родители Тэтэ по-прежнему жили в обстановке напряженного молчания, которое все пуще давило на мозги и нервы. Отец все так же являлся домой, как пушкинский Герман, после полуночи и исчезал по выходным. Отчуждение между ним и матерью нарастало. Да и с Толиком отец за весь этот месяц общался лишь раз - 2 сентября, когда он вернулся с работы, вопреки сложившейся традиции, не слишком поздно и с не слишком вороватыми глазами. "Как дела?", - спросил отец Толика, проводящего время в обществе "Королевы Марго". - "Как всегда, пап: хуже, чем хотелось бы, лучше, чем могло бы. Шутка! Все нормально". - "Вам в школе про самолет корейский ничего не говорили?". - "Нет... А в чем дело?". - "По телевизору, радио ничего не слышал?". - "Нет... А что случилось?" (Эти два дня он вообще ничего не видел и не слышал, переживая свое первосентябрьское фиаско сначала в школе, а потом - в парке аттракционов). - "Наш истребитель вчера на Дальнем Востоке сбил южнокорейский пассажирский самолет. "Боинг". Он нарушил советское воздушное пространство и не отвечал на запросы". - "Пассажирский?.. То есть, там внутри пассажиры были?". - "Да, и много". - "И...что?.. Все погибли?". - "Не знаю. Наверное. Но ты же, понимаешь, сын: иностранный самолет внезапно отклоняется от курса, нарушает воздушную границу, причем - в районе, где находятся наши стратегические объекты, на запросы не отвечает, на предупредительные очереди в воздух и требования сесть на наш аэродром не реагирует ... Что наши должны были подумать? Ты же понимаешь, что это могла быть диверсия: под видом пассажирского самолета могли запустить самолет-разведчик. Наши его, кстати, за разведчика и приняли: американцы в том районе постоянно отираются. Или того хуже могло быть - бомбардировщик с какой-нибудь ракетой на борту. Шарахнул бы по наземным ядерным объектам и ушел к себе на базу. Так что, наши сделали все правильно. Другого выхода не было. Имей в виду, если кто-то вдруг что-нибудь другое болтать станет". - "Ну, да...конечно, ты прав, пап. Я все понял".
  
   С тех пор они с отцом почти не разговаривали, ограничиваясь спорадическими "Привет!" - "Пока!", к чему Тэтэ, сам того не замечая, начал привыкать. Однако на сей раз нелицеприятного разговора было не избежать. Толик попытался уговорить деда пойти с ним к директрисе, но дед, всецело поглощенный новой идеей - возведением в городе масштабного памятника героям битвы за Москву, отказался закрыть внука своим орденоносным телом: "Нет, Толик, завтра в 11 никак не смогу. В это время я должен быть в горисполкоме".
   Пришлось идти с повинной к матери. "Что ты там натворил?", - спросила мать. - "Да так, ничего особенного... Баловался на уроке". - "Что значит "баловался"?". - "Детство в голову ударило. Тебе директор все расскажет, мам". - "А ты сам рассказать не хочешь?". - "Да нечего рассказывать, ну, правда, ерунда какая-то...". - "Да?.. Посмотрим, что за ерунда. Из-за тебя буду завтра у начальницы отделения отпрашиваться, а мне перед ней лишний раз унижаться не хочется".
  
   Однако подлинное унижение ждало мать в кабинете директора школы. После долгого и нудного словесного препарирования Толика, который сидел перед очами Легенды рядом с матерью и о котором говорили, главным образом, в третьем лице ("Я надеюсь, Светлана Николаевна, вы понимаете мою озабоченность: все-таки у него выпускной год на носу". - "Безусловно, понимаю, Елена Геннадьевна, и очень признательна вам за то, что вы своевременно ставите меня в известность о его фокусах"), они, наконец, вырвались из директорских застенков. Мать, удостоверившись, что их никто не видит, дала сыну несильный подзатыльник: "Вечером поговорим!".
   Вечером никаких разговоров не было: мать отхлестала сына яростным криком, срывая долго копившееся раздражение и обиду на отца, понимая это и чувствуя в глубине души, что не совсем права. В качестве наказания она определила Толику запрет на прогулки и посещения драмкружка в течение двух недель. "Мам, ну, а драмкружок-то здесь причем?..", - возроптал он. "Без "мам"! - отрезала мать. - Я ничего не имею против драмкружка, как и против твоих прогулок во дворе. Но ты наказан! Две недели посидишь дома, уроками займешься. Я лично каждый вечер проверять буду!".
   Отец, которому мать днем позвонила на работу и, видимо, нарушила его вечерние амурные планы, лишь мрачно спросил сына: "Ну, и к чему ты все это затеял?". - "Так, пошутить решил... Глупая затея, согласен". - "Еще раз так пошутишь, я возьму палку и все ребра тебе переломаю". В реальность отцовской угрозы Тэтэ не поверил: родители никогда не били его. Но лаконичность и угрюмый тон отца, с которым они всегда говорили по-товарищески спокойно и дружелюбно, произвели на него гнетущее впечатление.
  
   Подсластил пилюлю родительского негодования дед. "Перед барышней какой-нибудь отличиться хотел?" - догадался он, оставшись с внуком наедине в их комнате. Вилять и отнекиваться было бесполезно. "Да", - признал Толик. - "Ну, и как? Оценила?". - "Не-а". - "Не падай духом, Толик. Оценит. Обязательно оценит. Но, конечно, не такие глупости, как та, что ты отчебучил. Глупостями девушку не завоюешь. Глупыми поступками девушку, наоборот, лишь оттолкнуть можно. Хорошие девушки ценят серьезных и умных парней". В женском вопросе дед и Генрих Пуповицкий явно стояли на разных философских позициях.
   Пацанам в школе, забросавшим Толика взволнованными вопросами о визитах к директору, он бодро отвечал: "Вроде пронесло!". Он не знал, что директриса подумывала пропесочить его еще и на общешкольном комсомольском собрании и для вящей назидательности объявить ему выговор с занесением в учетную карточку члена ВЛКСМ. Однако собирать всех комсомольцев школы в актовом зале и мусолить тему прищепки, задранного подола женского платья... Точнее, подола, который едва не был задран... Могла возникнуть чересчур двусмысленная и щекотливая ситуация, абсолютно не нужная подростковым умам и душам. Легенда чуяла это своим многоопытным преподавательским нутром и потому решила на сей раз обойтись без показательной комсомольской порки.
  
   Впрочем, и одним лишь вызовом родителей в школу приговор Толику не исчерпывался. Последнюю педагогическую розгу на его спину опустила Таисия Борисовна на классном часе. Классный час был неизменной отрыжкой каждого понедельника, превращаясь, по сути, в дополнительный урок по окончании всех уроков в этот день. Школьники прекрасно понимали значение расхожего выражения "Понедельник - день тяжелый". Лично для них каждый понедельник был отягощен двумя гирьками. Гирькой поменьше была 15-минутная политинформация перед первым уроком, из-за которой в школу нужно было приходить на четверть часа раньше. Ответственный за политинформацию в этот день, изучив предварительно свежие статьи "Правды" и "Известий", докладывал потрясенной аудитории о новых происках стервятников империализма и манифестациях измученных рабскими условиями труда шахтеров и докеров в несчастных капиталистических странах. Гирькой побольше был пресловутый классный час, на котором классная руководительница в увлекательном стиле "тары-бары" (они же - "ля-ля-тополя") обсуждала насущные вопросы школьной тактики и стратегии со своим учебным взводом. Лишь тем и хороши были эти классные часы, что на них не нужно было отвечать домашнее задание. Хотя к ответу учеников все же призывали. Пришлось отвечать за свои прегрешения и Тэтэ. Шалость на уроке литературы стоила ему, как возвестила Тася на классном часе, недели каторжных работ в качестве единоличного дежурного по классу. Бездушное решение, за которое Тасе, безусловно, пришлось бы отвечать перед своей совестью, если бы она у нее имелась... Дежурные ведь не только рапортовали учителям об отсутствующих по болезни учениках, не только следили за опрятностью доски и наличием мела перед началом каждого урока: по окончании занятий они ретиво, дабы успеть к приходу учащихся во вторую смену, наводили порядок в кабинете, закрепленном за их классом, - мели пол, мыли доску и подоконники, поливали цветы в горшках ключевой водой из туалета. Обычно мальчишки, считая уборку делом нечистым, унизительным и бабским, по-хоккейному гоняли шваброй по паркету скомканную бумажку, пока девочки, громко возмущаясь и протестуя всем своим девичьим естеством против мужской наглости и лени, возвращали кабинету первозданную стерильность. Толику в его ситуации рассчитывать на соседку по парте Бряхину не приходилось. Непосильное ярмо дежурства по классу, в сравнении с коим рабский труд шахтеров и докеров в капстранах выглядел сносной работенкой, всю учебную неделю он должен был влачить один. Но и это было еще не все. Злопамятная Тася, припомнив Тэтэ его опоздание на политинформацию на прошлой неделе, обязала его проводить политинформации в течение целого месяца - четыре понедельника подряд! "Таисия Борисовна!..", - взмолился возмущенный неутихающим произволом классной Толик. - "Все, все, Топчин! Закрыли тему! Ты у нас любишь болтать всякую ерунду, вот и будешь болтать ту ерунду, которую нужно! То есть... я хотела сказать, будешь рассказывать классу о важных событиях в стране и мире". - "Почту за честь! Но, Таисия Борисовна, я все-таки хотел бы объясниться. Да, я опоздал на прошлую политинформацию, склоняю покаянную главу, но это было мое единственное опоздание!". - "В этом учебном году - единственное, Топчин. Пока единственное". - "Оно и останется единственным, клянусь своим подорванным здоровьем!". - "Я буду очень рада. Все! Закончили этот разговор, Топчин!". - "Конча..., извините, заканчиваю, Таисия Борисовна! Я только хотел еще сказать, что мое опоздание на политинформацию, каким бы гнусным и противозаконным оно ни было, все же не делает меня политически безграмотным членом общества. Потому что я знаю главное, что должен знать каждый советский школьник и вообще советский человек. Я знаю, почему коммунистическая доктрина в итоге всенепременно одолеет капиталистическую". - "И... почему же?..". - "А вы разве не знаете? Хм, странно... Ну, что ж, я готов вкратце изложить. Вы позволите?". Тэтэ прошагал к доске, повернулся к предвкушающему потеху классу, пасторски сложил перед собой ладони (этот жест он подсмотрел у артистов на творческих вечерах в Доме культуры) и, откашлявшись, заговорил: "Итак, чего хотят коммунисты? Чего хотят советские люди, строящие коммунизм? Чтобы не было богатых. Потому что под словом "богатство" мы подразумеваем не материальные ценности, а нечто иное, неизмеримо более ценное. Запад - наш антипод, следовательно, он хочет, чтобы не было бедных. Главная цель любого омерзительного в своей меркантильности буржуа - стать богатым, заполучить любыми средствами кучу денег, чтобы не работать, а целыми днями валяться на палубе яхты, пить виски и курить "Кэмел". В этом заключается их заветная, примитивная и бездуховная мечта. Допустим - я подчеркиваю, допустим - эта мечта осуществилась. Бедных не осталось, кругом - одни богачи. А что это значит? А это значит, что никто не работает. Зачем работать, если все и так богаты? Иссохшая рука бедности не тащит людей каждое утро на заводы и фабрики, на поля и плантации, на панель и на паперть. Потому что бедности нет, она побеждена, как чума. А если никто не работает, значит, в обществе нет товаров, одежды, еды - их просто некому производить. При этом, у каждого индивида есть собственная куча денег, но что с ней делать, он не знает - купить на эти деньги ничего нельзя, ибо, напоминаю, ничего нет, так как никто не работает и не хочет работать. И даже в качестве туалетной бумаги эти деньги использовать нельзя, ибо кушать нечего и, следовательно, нет повода ходить в туалет. Нонсенс! В результате, люди мрут от голода, вшивеют, дичают и дружно маршируют обратно в первобытнообщинный строй и - далее со всеми остановками, превращаясь сначала в обезьян, а потом - в беспозвоночных, согласно теории эволюции Дарвина. А перед нами, людьми, строящими коммунизм, такой проблемы - "Куда девать деньги" - не стоит. Мы стремимся к тому, чтобы денег вообще не было. В итоге, нас ждет коммунизм, а их - убогая жизнь в виде амеб и инфузорий в мировом океане!". Тэтэ торжествующе уставился на Тасю. Одноклассники, очарованные короткой, энергичной и блестящей речью, хихикали, прикрывая рты руками. Тася озадаченно молчала. Она понимала, что Топчин опять скоморошничает, говорит что-то не то, но что именно "не то" он говорит, она не понимала. Не могла понять, в чем подвох, и не могла поэтому осадить болтливого ерника. Не станешь же, в самом деле, ругать школьника только за то, что он заявляет о неизбежной победе коммунизма... "Несколько упрощенная теория, но вывод правильный, - выдавила, наконец, классная. - Садись, Топчин, спасибо. И угомонись уже: тебя сегодня слишком много. Так, у меня объявление: в следующую субботу, если погода будет хорошей, мы идем в поход!".
  
   Глава 18.
  
   Ранняя осень и поздняя весна традиционно были временем школьных походов в лес. И только летние каникулы были чудеснее и желаннее этих походов. Безбрежные подмосковные леса, густые и пышные, соболиными мехами укутывали города и поселки, пряча и скрашивая изъяны неказистых, закопченных фабрично-заводским дымом городков и поселков. Толик с его чуткой поэтической натурой обожал осенние вылазки в лес в ту пору, когда древесные кроны превращаются в одну сплошную божью палитру, роняя наземь золотые и бронзовые капли, воздух становится прохладным и прозрачным, а небесное чело все чаще хмурится при мысли о неотвратимой и скорой зиме. В такую погоду особенно приятно греться в лесу у костра, слушая треск пылающих веток и трескотню болтушек-одноклассниц, а вечером возвращаться в родные благоустроенные квартиры, к ваннам с горячей водой и теплым кроватям. Что сравнится по красоте и тихому спокойствию с русским лесом, вновь переживающим тот дивный отрезок своей жизни, что называется золотой осенью? Тропические острова с бирюзовыми бухтами и мучнистым песком? Бесконечные скандинавские фьорды, в которых замерла не вода, а само время? Альпийские луга, напоенные ароматом трав и цветов? Снежные зубцы Гималаев в лучах заходящего солнца? Курчавые оливковые рощицы, которые тискает и щиплет нахальный каталонский ветерок? Нет. Все они восхитительны, но только златоосенний русский лес предстает перед очарованным странником как абсолют вселенской гармонии и покоя, только он являет собой тот божественный алтарь, на котором во исполнение предначертанных законов бытия природа приносится в жертву ради своего грядущего возрождения и расцвета. Деревья в осеннем лесу похожи на угасающие свечи, в ветвях беззвучными молниями мелькают белки, дятел пытается достучаться до соснового сердца, ему отвечает стук колес далекой электрички, голоса разносятся далеко окрест, упруго отталкиваясь от стволов, охапка прелых листьев в нескольких шагах от тебя вдруг вздыбливается, под ней копошится кто-то невидимый и таинственный, девчонки визжат...
  
   И вот найдено подходящее место для стоянки. На земле расстилаются старые задубевшие кухонные клеенки, на них из рюкзаков вываливается вся захваченная из дома провизия, которую можно съесть немедля: мятые бутерброды с копченой колбасой, рыхлые картофелины, вареные яйца с синюшными пятнами на боках, серебристые слитки плавленых сырков, тускло сияющие консервные банки со шпротами и бычками в томатном соусе, куриные ноги и крылья, букетики зеленого лука и укропа, спичечные коробки с солью, печенье, драгоценные обломки халвы, яблоки. Осторожно, как боеприпасы, выкладываются бутылки лимонада "Буратино" и термосы с обжигающим сладким чаем. Венька и вовсе достает из безразмерного вещмешка нечто, похожее на завернутую в детские рубашонки бомбу, на поверку оказавшейся трехлитровой банкой березового сока. (И не лень же было толстяку переть на себе такую тяжесть!..). Кто-то ворчит, кляня раздавленный некстати помидор, окропивший зернистым соком внутренности рюкзака. Но на брюзгу никто не обращает внимания: проголодавшиеся на свежем воздухе юные туристы синхронно сметают продукты с клеенчатой скатерти-самобранки. Слышно только, как работают жернова челюстей, изредка прерываясь на реплики вроде "Редисочку подкинь мне! И соль!". Потом, чуть позже, путешественники будут варить на костре кулеш в закопченном цинковом ведре, жарить нанизанные на прутики сардельки и ломтики хлеба, печь картошку на углях под бренчанье гитары и песни из "Трех мушкетеров". Это все будет потом, сейчас же главное - утолить пришедший в лесу (или из лесу) волчий аппетит.
  
   Кроме Таси в походы с классом всегда ходил Костя Княжич. Иногда он брал с собой жену, застенчивую розовощекую красавицу с литыми и тяжелыми, будто цепи, косами, и дочек-близняшек. Малышки тут же становились добычей девчонок, которые всю дорогу играли с ними, как с куклами, учили варить суп, возились, целовали, тискали, кружили, схватив близняшек за тонкие ручонки. Обязанностью пацанов были сбор хвороста и разведение костра. За хворостом пошли одной большой толпой. Мирно почивавший доселе лес наполнился криками и оглушительным хрустом сухих веток, как будто сквозь чащу ломилось стадо обезумевших лосей. Славик Ветлугин перочинным ножом увековечивал собственное имя на теле безропотного вяза. Высунув от усердия кончик языка, Славик уже заканчивал трудиться над выпяченным брюхом буквы В, когда услышал за спиной негодующий возглас Кости: "Ветлугин, что ты делаешь?! У тебя совесть есть?.. Или ты ее с собой в поход не взял?". "Константин Андреевич, он хотел написать "Слава КПСС!", - Толик попытался придти на помощь застигнутому на месте преступления однокласснику. "Не смешно, Топчин!.. Ну, вот, взял, изуродовал дерево... Зачем, Ветлугин?", - ребята никогда не видели географа таким рассерженным. "Константин Андреевич, но... это всего лишь дерево, - пожал плечами Славик. - Вон их тут сколько...". - "И каждое из них - великая ценность! Я не буду тебе напоминать прописные истины о том, что деревья - это кислород, которым мы дышим, это бумага книг, которые мы читаем, это стулья и столы, на которых мы сидим и за которыми работаем, это дрова, которыми мы отапливаем дома. Хотя это тоже варварство: топить печки надо углем, а бумагу и мебель делать из искусственных материалов... Однако не об этом сейчас речь, а о том, что людям почему-то недостаточно истреблять деревья ради своих насущных нужд - им нравится истреблять деревья еще и просто так, от скуки. Вот как тебе сейчас, Ветлугин. А ведь деревья необходимы не только людям: они дают пищу и кров зверям и птицам. Все это и малые дети знают, не то, что такой здоровый лоб, как ты, Ветлугин. Но деревья - это же, в первую очередь, живые существа! Понимаешь: живые! Более того, наверное, самые совершенные существа на Земле!". - "Да ну, живые... Скажете тоже, Константин Андреевич... Живое существо я бы не стал ножиком резать". - "Ты не знал, что деревья относятся к живой природе? Вам рассказывали об этом еще в младших классах на уроках природоведения. Ты где был в это время? В футбол играл, как обычно?". "Из живых деревьев я знаю только вот его", - Перс под общий хохот ткнул пальцем в Веньку. "Сам ты...", - беззлобно пробасил в ответ толстяк. "Константин Андреевич, деревья, спору нет, относятся к живой природе, тут маэстро Ветлугин, конечно, угодил в офсайд, - вступил в разговор Тэтэ. - Но "самые совершенные на Земле существа"... Это, согласитесь, преувеличение". - "Никакое не преувеличение. Деревья живут намного дольше людей и зверей: уже одно это говорит об их более совершенном устройстве. Наряд у деревьев, казалось бы, один и тот же, но меняют они его на протяжении года несколько раз - голые ветки, затем почки, зеленая листва, красно-желтая листва, опять голые ветки. Никому из зверей и птиц такое разнообразие недоступно. И никакие, как теперь принято говорить, модные шмотки не сравнятся по красоте с древесным нарядом. Чтобы в этом убедиться, достаточно оглянуться вокруг". - "Но у деревьев нет ни глаз, ни ушей, ни рук, ни ног. Ветки и корни не в счет - деревья ведь не могут ими пользоваться" (Толик любил в споре загонять оппонента в угол своей железной, как ему казалось, логикой. Сейчас его вновь охватил подзабытый азарт фехтовальщика, стремящегося нанести решающий укол упорно отбивающемуся противнику). "Нет ни глаз, ни ушей, но деревья видят и слышат больше, чем кто-либо - признания в любви, выстрелы, стоны, молитвы, плач, крики радости, предсмертные хрипы, - и не думал сдаваться Костя. - В этом смысле деревья - самые осведомленные свидетели на свете. Ведь от деревьев не прячутся - прячутся ПОД деревьями, ЗА деревьями... Все набрали хвороста?.. Тогда идем обратно к стоянке". - "Хорошо, Константин Андреевич, но деревья всю свою жизнь стоят на одном и том же месте и не могут сдвинуться ни на миллиметр, если только их не срубят - то есть, если не убьют. Стоят, как вкопанные, в жару и в холод и не видят ничего дальше собственного носа. Или собственного леса. Это же чертовски скучно! Лично я так не могу и не хочу. Я хочу мир посмотреть! Наша страна, понятно, самая лучшая, но есть же и другие красоты на свете". - "А вот Пушкин, например, всю свою жизнь не выезжал за пределы России". - "Но я-то не Пушкин!". - "Я это заметил, Толя". - "А представляете, Константин Евгеньевич, сколько бы Пушкин еще всего написал, если бы поколесил по нашему шарику? Наверняка, написал бы еще больше и еще гениальнее!". - "Нельзя написать "еще гениальнее" или "менее гениально". Гениальность не подвластна ранжирам, рейтингам, градациям. Это удел посредственности. Что касается деревьев, то да, они навечно привязаны к своей земле, они не могут без нее - и это прекрасно. Может быть, в этом и заключается высшее счастье - быть на своей земле, на том месте, куда тебя поставила судьба, и честно выполнять свой долг до конца, не желая иной доли". - "Ну-у, какое же это счастье - проторчать всю жизнь на одном месте?.. Это ужасный ужас, а не счастье! Человек, как известно, - творец своей судьбы. А советским людям открыты все дороги". - "Конечно, ты прав, Топчин. (Что-то еле заметное, похожее на отголосок внутренней боли промелькнуло на лице Кости). Но советские люди, в то же время, как никто другой, знают, что такое долг, который нужно исполнить во что бы то ни стало и не оставлять свой пост, как бы сильно ни хотелось его оставить". - "Какой же это долг - просто стоять на одном месте?". - "А часовые у Мавзолея Ленина?". Толик рассмеялся и покачал головой: "Уели, Константин Андреевич, уели... В смысле, часовые у Мавзолея, а не у ели, а вот вы меня уели. Вы часом не друид? Так деревья любите...". "Не друид, не термит, не ирод и не аспид, - отшутился Костя. - И даже не андроид". "Ага, андроид - вот он!", - Перс продолжал доставать Веньку. "А для тебя, Анатолий, стало быть, счастье - это постоянно находиться в движении и что-то менять?", - спросил Костя. "По крайней мере, это интересно. Но на самом деле у меня есть рецепт, который всех людей сделает счастливыми, - глаза у Тэтэ хитро заблестели. - Очень простой рецепт. Надо каждое утро переводить стрелки часов на час назад - как при переходе на зимнее время. А потом в течение дня переводить обратно на час вперед - как на летнее время. В результате продолжительность дня остается неизменной, но при этом абсолютно все счастливы: утром можно поспать на час дольше, а рабочий день заканчивается на час раньше! Классно придумано, правда?". "Да, оригинально, ничего не скажешь! - теперь уже географ расхохотался, а вместе с ним - и все пацаны. - Сам придумал?". - "Ага! Может, отослать этот рацпредложение в Совет министров?". - "Тогда уж сразу в ООН. Нет, Анатолий, время нельзя изменять по своему желанию, оно, к счастью, неподвластно человеческим прихотям и капризам. Время всегда одно и то же, и во все времена есть подлецы и герои. Меняться может только их численное соотношение".
  
   "Что случилось, Константин Андреевич? - встретила сборщиков хвороста всполошенная громким смехом Тася. - Что их так развеселило?". - "Да вот Топчин придумал, как осчастливить человечество и изменить время, не меняя его". "Топчин! Опять ты что-то отмочил?", - Тася подозрительно зыркнула на Толика. - "Да нет, ничего, Таисия Борисовна, мы просто шутили", - ответил за Толика Княжич, обняв примчавшихся к нему и обхвативших его ноги, как деревья, дочек.
  
   Пока девочки и Тася варили суп, пацаны развлекали себя простецкой, но удалой игрой под названием "колбаса". Команде, за которую играл Тэтэ, катастрофически не везло. Перс, заявленный за команду соперников, крича дурным голосом, плюхался чугунной задницей точнехонько на согбенную спину Толика, да еще и норовил пришпорить его пятками. Толик взбрыкивал, боясь, что эту постыдную для него сцену увидит Ника, но Перс держался цепко, словно клещ.
  
   Во время трапезы всеобщее веселье вновь вызвал Венька, от жадности обжегший язык горячим, как ад, супом, но выхлебавший, тем не менее, две полных миски и деловито попросивший добавки. После обеда жизнь стала совсем замечательной. Замечательно было сидеть, развалившись, вокруг костра, наслаждаясь сытостью и ничегонеделанием. Прополоскав в журчащей неподалеку речушке миски и ложки, часть класса во главе с Костей отправилась на поиски грибов, но не нашла ничего, кроме глупых толстых свинушек, которые географ посоветовал выбросить. А на поляне тем временем Дыба нажал на клавишу чудотворного ящичка под названием "магнитофон "Соната", и девятиклассники ритмично, как папуасы после успешной охоты, задергались под звуки песен "Бони М", "Арабесок", "Оттавана", "Чингис Хана", Джо Дассена и заводного малого по имени Африк Симон. Ника, раскрасневшаяся от костра и чая, двигалась легко и пружинисто. На фоне полыхающих декораций осеннего леса она в своем белом свитере с азиатским орнаментом, с пелериной развевающихся волос и сияющими глазами, казалась сказочной птицей, опустившейся на поляну с неба по пути на юг. Перс, виляя лейблом Super Rifle над правой ягодицей, ломался перед Никой, словно эпилептик, ступивший на оголенный электрический провод. Толик неплохо освоил науку порывистых ритуальных телодвижений, именуемых современным молодежным танцем, и сейчас старался, как никогда. Однако восхитило это не строптивую Веронику, а Маринку Ставрухину, опечаленную внезапным, без всяких объяснений со стороны Толика разрывом и тщетно пытавшуюся воспламенить кромешно черные угли на пепелище их былой любви.
  
   Возвращаясь из леса, Перс и Ника шли рядом и о чем-то негромко беседовали. Сзади верным оруженосцем шагал Кол и нес на плечах два заметно отощавших за время похода рюкзака - свой и Никин.
  
   Глава 19.
  
   Через неделю стервец Дыба устроил одноклассникам еще одну "дискотеку" - драку стенка на стенку с пацанами из другой школы. Вообще-то, Максим, спокойный ироничный парень с чуть косящим левым глазом, вопреки своей устрашающей фамилии кровожадностью и склонностью к мордобою не отличался. Популярность среди сверстников он заработал благодаря совсем другому качеству характера - предприимчивости. Заработал в прямом и переносном смыслах. Еще в средних классах Дыба начал приносить в школу диковинные альбомные листочки, испещренные узкими волнистыми прорезями, напоминающими прорези для глаз в карнавальных масках. Листочки назывались трафаретами. Трафарет накладывался на схожий по размерам девственно чистый лист; ручка или карандаш, проникая в прорези, словно скальпель в отверстую рану, обводили их плавные контуры, которые затем заштриховывались фломастером или тем же карандашом - и вот на еще недавно пустом и белом листе появлялся иисусоподобный лик Демиса Руссоса или коллективный портрет участников группы "Назарет" с соответствующей надписью на английском языке. Аскетичные черно-белые изображения зарубежных певцов на бирже мальчишеских сокровищ котировались столь же высоко, сколь и приснопамятные жвачные фантики с пивными крышками в младые годы. Трафаретные полотна украшали собой заполоненные спортивными вымпелами стены мальчишеских келий или прятались в надежных тайниках, если родители усматривали в этих рисунках какой-либо вызов советским ценностям.
  
   Аккуратно взрезав лезвием заштрихованные участки портрета иностранной знаменитости, школьник мог стать обладателем собственного трафарета, однако к тому моменту, когда каждый новый трафарет-назарет, плодясь, расходился по школе и переставал считаться дефицитом, Дыба успевал собрать с неравнодушных к западной музыке пацанов кругленькую сумму, взимая по двадцать копеек за каждую копию. На вопрос, откуда он берет заветные исходники, Макс отвечал уклончиво: "Знакомые знакомых в Москве подогнали". Существование трафаретов и скопированных с них полубожественных ликов держалось в строжайшем секрете от учителей. Если же, паче чаяния, школяра с компрометирующим его в глазах советских детей портретом все-таки хватала за шиворот хищная пятерня преподавателя, простофиля, в соответствии с неписаным мальчишеским кодексом чести, должен был уходить в глухой отказ, упирая на то, что нашел зловредную бумажку где-то на улице, а где именно - не помнит. И упаси его Бог в такой ситуации показать на кого-то из своих товарищей: предатель до конца своих ученических дней считался бы среди пацанов изгоем, общение с которым позорно и недопустимо. Подобная кара страшила мальчишек гораздо сильнее учительского и родительского гнева, а потому Дыба продолжал безнаказанно пропагандировать в среде одноклассников культ западных личностей музыкального пошиба.
  
   Со временем к бумажным трафаретам в ассортименте Дыбы добавились вырезанные из хлебных кульков кусочки целлофана с запечатленными на них автографами величайших людей современности - Владислава Третьяка, Вячеслава Фетисова, Федора Черенкова. Блистательные рыцари спорта расписывались, естественно, не на целлофане, а, по традиции, - на бумаге. На прозрачный целлофан их автографы с помощью ручки и природной сообразительности переносил ушлый Дыба, превращая, таким образом, целлофановый лоскуток в матрицу для последующего копирования. Копии выполнялись на бумаге или том же целлофане, для чего Макс с силой водил шариковым пером по всем линиям, загогулинам и закорючкам бесценной росписи, оставляя на подложенной под матрицу поверхности вдавленный отпечаток. После этого оставалось обвести отпечаток ручкой - и можешь считать себя полноценным человеком: ведь у тебя есть автограф самого Черенкова! Тариф за копию был тот же самый - двадцать копеек с носа: Дыба был нежадным парнем и цены на свои матричные услуги не задирал.
   Автографы спортивных гениев пользовались у пацанов таким же спросом, что и трафаретные портреты гениев музыкальных. Тем более, что добыть вожделенный росчерк, продравшись после игры к кумиру сквозь толпу таких же оголтелых сверстников, было непросто. Сам Дыба рьяным спортсменом не был и вообще, по его собственным словам, накачанный мозг предпочитал накачанным бицепсам и трицепсам, планируя по окончании школы поступить в Институт народного хозяйства имени Плеханова, годам к 50-ти выйти в дамки на черно-белой доске жизни и возглавить Министерство внешней торговли СССР. Но футбол пока еще не обремененный министерским портфелем и даже студенческим билетом Дыба, как и большинство пацанов, любил и, начиная с 8-го класса, иногда играл в детско-юношеском первенстве города за школьную сборную, составленную, в основном, из его одноклассников, ведомых мастером финта и пыра Ветлугиным. Во время одного из таких поединков у Макса, усердно вспахивающего кроссовками левую бровку поля, и случился конфликт с игроком противоборствующей команды. Говоря прямо, вины Макса в этом инциденте не было ни грамма. В жестком контактном стыке Дыба чисто, по правилам выбил мяч из-под ног хавбека соперников. Оппонент, впрочем, думал иначе и, срывая злость за сорванную атаку, ткнул уже удалявшегося к своим воротам Макса ладонью в спину, помянув при этом нехорошим словом какую-то безымянную распутную женщину. Подло атакованный сзади Дыба развернулся и толчком в плечо вернул обидчику долг, вежливо поинтересовавшись: "Ты чо, образина, совсем нюх потерял?!". Утратившая нюх образина тут же бросилась на Макса с кулаками. Драка закончилась, едва начавшись. Переливчатый судейский свисток заменил собой команду "Брейк!", и Николай Петрович, арбитр матча и по совместительству тренер детской футбольной секции, изгнал супротивников с поля.
  
   После игры, которую Ветлугин и СR выиграли с перевесом в два мяча, вспыльчивый недруг Макса в сопровождении опричной свиты явился во вражеский стан, взывая об отмщении. На защиту Дыбы железобетонной стеной встали его приятели. Завязалась нервная словесная перепалка, изобилующая оборотами вроде "Э, чо ты фармазонишь, а?!". - "А чо ты такой дерзкий?! Нарисовался - хрен сотрешь, что ли? Выпердыш кровавый!". - "Я тебя ща по стенке размажу!". - "Ты чо, маляр-штукатур, чтоб по стенке размазывать? Обломайся!". Обидные слова и взаимные упреки летели во все стороны, как искры бенгальского огня. Массовая потасовка могла вспыхнуть в любую секунду. Страсти вновь погасил прибывший к месту столкновения Николай Петрович, прогнав пацанов со стадиона и пригрозив сообщить о ЧП в их школы. После этого невысокий, но вертлявый, как обезьяна, то и дело сплевывающий под ноги собеседнику парнишка из лагеря агрессоров предложил: "Короче, сейчас давайте разойдемся, а в среду после школы встретимся у типографии - стенка на стенку. С каждой стороны - не больше 10 человек. Согласны?". Предложение было принято, благо и те, и другие учились в школе в первую смену.
  
   Драки стенка на стенку между городскими мальчишками проходили у забора местной типографии - на пустыре, чей незатейливый вид украшали ржавые мусорные баки, холмики пустых картонных коробок и прочего бумажного хлама, а по вечерам - группки мирно выпивающих после напряженного трудового дня рабочих. Именно на этом пустыре, согласно легенде, некогда состоялась самая знаменитая и кровавая в истории города драка. Одни старожилы утверждали, что драка продолжалась три дня, другие говорили, что она длилась целую неделю. Но и те, и другие сходились во мнении относительно причины сражения: главный городской хулиган Юрка Кострецов по прозвищу Кость и местный спортсмен, призер юношеского чемпионата РСФСР по боксу, чье имя история не сохранила, не поделили девушку - красавицу-скрипачку с тонкими и нежными, как лепестки, пальцами. Очень скоро драка между сторонниками Кости и боксера переросла в масштабную битву. Отовсюду к пустырю сбегались старшеклассники, пэтэушники, студенты, молодые работяги и даже умудренные жизнью мужики-грузчики, пополняя ряды схлестнувшихся в смертельной схватке дружин, пока, наконец, пустырь не превратился в огромный копошащийся клубок человеческих тел. Это было настоящее поле брани: брань, проклятия и стоны носились над пустырем, поднимаясь к мутному солнцу, затянутому тучами взбаламученной сотнями ног пыли. Иногда из этого чудовищного муравейника ненависти выползали изнемогавшие от усталости и ран бойцы, отплевываясь кровью и выбитыми зубами. Собрав последние силы, они поднимались и шли домой. Там смазывали раны целебным йодом, обматывали их бинтами, жадно пили воду, рвали уцелевшими зубами хлебные краюхи и возвращались на пустырь, чтобы снова бить, бить, бить, шалея от запаха и вида крови... Милиционеры пытались остановить сражение, бесстрашно бросаясь в самую его гущу, но толпа, словно ненасытная тварь, пожирала их, и вот уже стражи порядка сами становились участниками драки, остервенело дубася непонятно кого непонятно за что. Один из милиционеров, кудрявый сержант-балагур, в итоге сгинул в этом месиве бесследно: когда все закончилось, на поле битвы не нашли ни его самого, ни даже кокарды с его фуражки. Стянутые к пустырю пожарные окатывали дерущихся водой из брандспойтов, но и это не помогало...
  
   Спас мужчин города от самоистребления начальник местной милиции, осененный гениальной идеей. По приказу начальника на пустырь доставили девушку-скрипачку - ту самую, из-за которой все и началось. Голосом, полным мольбы и отчаяния, девушка крикнула в милицейский рупор: "Пожалуйста, остановитесь!". Мало кто из дерущихся услышал ее, но Кость услышал. Гаркнув на весь пустырь, как сто милицейских рупоров: "Ша! Хватит!", он, шатаясь, подошел к скрипачке, упал перед ней на колени и сказал, что подчинится любому ее приказу. И если она прикажет ему умереть, он умрет сию секунду, а если прикажет ему убраться прочь с ее глаз, он исчезнет и никогда впредь не потревожит ее покой. Потому что любит ее больше, чем жизнь и хулиганскую вольницу. Потрясенная до глубины души столь страстным и самоотверженным чувством скрипачка не могла не ответить Кости взаимностью и отдала ему свое трепетное девичье сердце и руку с пальцами тонкими и нежными, как лепестки.
  
   Впоследствии Кость стал главарем печально известной банды налетчиков, грабившей ювелирные магазины, а скрипачка - его преданной спутницей. Во время очередного налета в московском переулке их ждала засада. Скрипачку смертельно ранили в перестрелке. Она умерла на глазах у Юрки со словами: "Сдайся легавым... Не хочу, чтобы ты умирал...". Кость выполнил наказ любимой и предал себя в руки правосудия. На допросах и в суде он полностью признал свою вину, однако на второй же день пребывания в колонии с голыми руками бросился на конвоира и был застрелен часовым на вышке. Скончался Кость с блаженной улыбкой на устах, видимо, предчувствуя скорую встречу в селениях небесных или в аду со своей скрипачкой. А боксер, которому скрипачка тогда предпочла Юрку, стал членом сборной Советского Союза, чемпионом Европы, счастливым мужем, отцом и уважаемым человеком. Так гласила легенда. Что было в ней правдой, а что - вымыслом, доподлинно неизвестно, но пустынную поляну у типографии в городе издавна называли Скрипачкой. Более удобного места для схватки мальчишкам было не найти, да и искать нужды не было.
   Бойцовские пары в ходе "настенного" поединка складывались произвольно, по принципу "На кого глаз упадет", за исключением тех пацанов, чьи взаимные претензии друг к другу и стали причиной драки. Использовать ножи и кастеты, так же, как и бить упавшего наземь или запросившего пощады соперника, запрещалось. Главная опасность для драчунов заключалась в том, что в рядах противника могли оказаться "наемники" - специально вызванные для подкрепления дюжие старшеклассники, а то и взрослые ребята, уже закончившие школу. И как докажешь, что это нечестно? В драках стенка на стенку пацаны зачастую не знали даже имен и кличек своих соперников, не то, что их возраста. Таким образом, кому-то неизбежно приходилось биться с "наемниками" и обрекать себя тем самым на заведомое поражение. Но лучше было отдать себя на поругание "наемнику", чем отказаться от драки. Это было немыслимо, ибо означало навлечь на себя бесчестие и стать посмешищем всех городских мальчишек.
  
   К счастью, оппоненты Дыбы, Толика, Перса и их соратников оказались людьми благородными: в условленный час на пустырь явилась та же ватага, что и на футбольное поле несколькими днями раньше. Один из бойцов оказался лишним (Дыбе удалось собрать под свои знамена лишь восемь приспешников). Лишнего поставили на "атасе", и стороны приступили к выяснению отношений. Надо было поторапливаться, так как драчунов в любой момент могли застукать взрослые. Толику в соперники достался тот самый вертлявый пацан, предложивший драку стенка на стенку. Свой невеликий рост и габариты он с лихвой компенсировал невероятной подвижностью: Тэтэ никак не мог попасть толком в эту юркую, возникающую то тут, то там фигурку бесенка. Впрочем, и сам Толик выпадов вертлявого до поры-до времени не пропускал. Соперники опасливо плясали друг против друга с согнутыми в локтях руками, как английские джентльмены на ринге. Справа и слева, между тем, слышалось пыхтение, хэканье и глухие звуки достигающих цели хуков, джэбов и апперкотов: пацаны вокруг трудились вовсю. Затишье в мини-дуэли с участием Толика также оказалось недолгим. Усыпив бдительность Тэтэ, вертлявый вдруг молниеносно саданул его ногой в живот. В следующее мгновение в ухе у согнувшегося пополам Толика бабахнула новогодняя хлопушка, взметнувшись перед глазами слепящими брызгами. Еще секунда, и его накрыл бы шквал добивающих ударов, однако Тэтэ, отшатнувшись в сторону, каким-то чудом не только сумел устоять, но и, действуя больше наугад, чем зримо, подсекающим движением рубанул ногой вертлявого по голени. Вертлявый, не ожидавший такой прыти от сломленного, казалось, противника, плюхнулся навзничь на пыльную бугристую землю. Вернуться в исходное положение и продолжить схватку ему не удалось: на пустырь откуда-то выскочили какие-то тетки в синих фабричных халатах с криками "А ну прекратите немедленно! Мы сейчас милицию вызовем!". Нарываться на близкое знакомство с капитаном Милогрубовым и его подручными не хотелось. Пацаны бросились к пасущимся в сторонке табунчикам своих дипломатов и, похватав их, разбежались кто куда.
  
   Воссоединились они на соседней улице. Парней из соседней школы нигде не было видно. Довольный Перс сиял, как пряжка на ремне у дембеля. Быстро отправив своего легковесного соперника в нокдаун, он, игнорируя все законы и правила драки, несколько раз пнул его в грудь ("в грудак", как говорил Перс), от чего поверженного пацана, по словам безжалостного мажора, аж развернуло на земле, будто манекен. Дыба, которому одноклассники были обязаны баталией на пустыре, сокрушался, что, не успел, как следует, навешать своему обидчику. Колу Мартьянову, напротив, вполне хватило времени на то, чтобы бульдозером пройтись по своей несчастной жертве. Не обошлось и без ранений. Змей прижимал к разбитому носу платок. Венька с озабоченным видом аккуратно ощупывал шатающийся, как ему казалось, клык. Драться он пошел, потому что пошел Толик. А Толик поперся на пустырь из-за Перса: он не мог допустить, чтобы Перс, живописуя потом Нике подробности сечи у типографии и собственного героического в ней участия, упомянул ненароком, что Топчин струсил и не пошел драться. Если чего и боялся Толик, так это прослыть слабаком и трусом в глазах своей неприступной возлюбленной.
  
   Потасовка на пустыре была последней дракой Тэтэ в школе. О чем он в тот момент, конечно, не догадывался.
  
   Глава 20.
  
   Учеба постепенно вошла в привычную колею. Дни летели один за другим, подстегивая недели, а те, в свою очередь, подгоняли месяцы. И вот уже наступил ноябрь - единственный нелюбимый Толиком месяц, мерзкий выкидыш календаря, пустой и грязный коридор из осени в зиму. Золотая осень уже скрылась за поворотом, а до зимы с ее белым снегом и новогодним разгуляем надо было еще идти и идти. Бывало так, что сострадательная природа уже в конце октября одевала снежным покровом замерзшие улицы и деревья, но чаще случалось так, что снег выпадал лишь во второй половине, а то и в самом конце ноября. В преддверии этого долгожданного момента приходилось жить, точнее, существовать в тоскливом плоском измерении со всхлипывающей жижей под ногами, хнычущим небом, тотальной серостью и пробирающим до костей сырым холодом.
  
   Единственной отрадой месяца было 7 ноября и увязавшееся за ним праздным компаньоном 8-е - нерабочие дни, согретые тысячами огненных стягов, улыбками людей, полукарнавальным шествием по улицам и проспектам, бодрящей музыкой и зычными голосами дикторов в громкоговорителях, праздничными яствами и горячительными напитками в домах советских людей. В эти дни само время поворачивалось вспять, и октябрь, благоговейно нареченный "Великим", на пару суток вновь вступал в свои права. И без того священное для каждого советского гражданина слово "октябрь" и его многочисленные производные владычествовали повсюду - на транспарантах, почтовых открытках, заблаговременно отправленных далекими родственниками, в передовицах газет, официальных и неофициальных речах и выступлениях. Взрослые, между собой называя 7 ноября разминкой перед Новым годом, расстилали на столах чистые скатерти, которые к концу застолья становились похожими на простыню девственницы после первой брачной ночи, поднимали рюмки и бокалы, произносили косноязычные, но искренние здравицы, признавались друг другу в любви и уважении, пели протяжные песни, подперев руками усталые головушки. Иногда календарь подкладывал людям свинью в виде праздника, выпавшего на выходные дни. Это обстоятельство не убивало праздничного настроения, но в душе все же копошился червяк сожаления о потерянном дне отдыха, брошенном в топку общественного долга. Особенно обидно это было сознавать школьникам.
   На сей раз, хвала небесам, 7 ноября пришелся на понедельник, 8-е - на вторник, а это значило, что об учебе можно было забыть аж на четыре дня. Маленькие каникулы, да и только! Что, впрочем, не избавило учеников от необходимости в праздничный день явиться в школу спозаранку.
   Школьный двор выглядел как двор призывного пункта перед отправкой новобранцев в армию. Многоголосая толпа невыспавшихся, но оживленных детей, предвкушающих торжественный марш по городу, гомонила и бесилась, не обращая внимания на истошные командные крики мечущихся учителей и военрука Самвела Автаваздовича по прозвищу Самвел Автоматович. В отворотах детских пальто пунцовели пионерские галстуки и псевдореволюционные банты, у девочек из-под курток выглядывали белые фартуки. Десятиклассник Долбодуев, судя по его невозмутимому виду, морально и физически уже был готов к тому, чтобы пронести по городу свой крест - знамя школы с золотой опушкой и копьеносным древком. Другим, не менее крепким старшеклассникам учителя выдавали транспаранты с броскими надписями "Учиться, учиться и учиться, как завещал великий Ленин!" и "Ни шагу назад, ни шагу на месте, а только вперед и только вместе!", портреты вождя мирового пролетариата, а также фанерные конструкции, изображающие раскрытые книги, на которых чья-то озорная рука иногда писала фломастером слово "Камасутра". Ученикам помладше вручали большие бумажные гвоздики и маленькие красные флажки, коими надо было счастливо и энергично махать, проходя мимо главной трибуны у здания горкома партии.
  
   И вот построение и перекличка закончены, и школьники всех классов, за исключением самых маленьких, освобожденных от участия в демонстрациях, организованной колонной пехотинцев на марше трогаются в путь. В пути они пристраиваются за такими же колоннами школ и предприятий, появляющимися из окрестных улиц и переулков. Говорливые людские потоки стекаются к центру города, вливаясь в широкое, уже заполненное ранее прибывшими демонстрантами русло улицы Ленина. Заняв отведенное им место, дети еще какое-то время томятся в предстартовом ожидании, забавляя себя непринужденной болтовней и игрой в "ручеек". Школьников всегда ставили в начало общегородской колонны демонстрантов, поэтому само шествие заканчивалось для детей очень быстро. Уже через 10 минут после старта школьная колонна поравнялась с трибуной, на которой в монументальных позах застыли секретари горкома и их ближайшие сподвижники, включая Алексея Павловича Перстнева в плаще и кожаном картузе. "Папа!", - увидев отца, Перс-младший радостно закричал и запрыгал с флажком в руке, невзирая на одергивания Таси. Перс-старший, встретившись глазами с сыном, улыбнулся приветливо, но сдержанно, и еле заметно кивнул головой, не вынимая рук из карманов плаща. "Встретились два одиночества, - насмешливо шепнул Тэтэ Веньке. - Однако персидский папаша, как я погляжу, стал еще более толстым и важным. Поди, воображает себя на трибуне Мавзолея. Или в самом Мавзолее. (Венька покатился со смеху). Смотри, Венька: вот о чем люди обычно мечтают? Чтобы жизнь свою прожить поярче и поинтересней, так ведь? Ну, там, может, денег заработать побольше, дачу, машину, магнитофон, видеомагнитофон, жену симпотную, за границу съездить... А есть люди, которые мечтают быть похороненными в Мавзолее или в кремлевской стене. Прикинь: всю жизнь мечтают о смерти!.. Даже нет: о смерти мечтают самураи, а эти мечтают о персональной могиле в самом центре страны. То есть, это самые приземленные люди, потому что, по большому счету, стремятся в землю, куда хотят лечь с максимально возможными почестями. Чтобы, значит, ордена на подушечках, гроб на лафете, оружейный залп и минута молчания по всей стране. И, сдается мне, папаша Перса относится именно к такой категории кремлевских мечтателей". - "А ты, Толян, как будто не хотел бы, чтобы тебя похоронили в кремлевской стене?". - "Я хотел бы, чтобы меня похоронили, как можно позже. Лет так через сто. А где именно меня похоронят - мне к тому времени будет уже все равно. Или нет, вот что: я напишу в завещании, чтобы мое тело после смерти сожгли, а прах развеяли над океаном. Где-нибудь в районе Галапагосских островов!.. Представляешь, как там красиво! При жизни я там, увы и ах, вряд ли побываю, так побываю хотя бы после смерти. Классно, правда?".
   Школьная колонна начинала рассыпаться и стремительно редеть, как рота дезертиров. Миновав трибуну и прошествовав для виду еще метров двадцать, мальчишки, сунув флажки и гвоздики девчонкам и безотказным тихоням-одноклассникам, незаметно от учителей разбегались в разные стороны. До конца улицы Ленина, где юных демонстрантов терпеливо ожидали "пазики", добирались жалкие остатки детских армий в лице самых дисциплинированных бойцов ученического фронта, ну и, понятно, тех, кто нес флаги с транспарантами. Не бросишь же боевые штандарты на мостовую. Флаги складывали в автобусы, развозившие их по школам. А школьники обретали, наконец, долгожданную свободу и почти целый день блаженного безделья! Да какой день! Природа, должно быть, вспомнила молодость и на радостях подарила людям шикарную солнечную погоду. Словно и не октябрь, сановный господин в золотых одеждах, на сутки встал к календарному штурвалу, а сам сентябрь - теплый и мягкий, как переспелая виноградина.
  
   Толик, увидев, как Ника с Персом и Колом быстро отделились от школьной толпы, свернув в проулок, рванулся следом, увлекая за собой Веньку. Троица, должно быть, направлялась в кино. Главный городской кинотеатр детвора почитала так же, как парк аттракционов, без устали и роздыху наслаждаясь просмотром "Танцора диско", "Викингов", "Легенды о динозавре" и несравненных "Пиратов". Двухэтажное здание кинохрама, как рассказывали старожилы, в начале 70-х годов возвели строители из венгерского города-побратима - как дар своим советским друзьям. Интернациональный долг и элементарные правила вежливости требовали, чтобы кинотеатр был назван в честь города, уроженцами которого были искусные каменщики. Однако задача эта оказалась невыполнимой: название венгерского города мастеров, включающее в себя слоги и междометия вроде "кеш", "хер", "уй" и "вар", состояло аж из 14 букв и было столь же невыговариваемым на русском языке, как и само слово "невыговариваемое". Поэтому отцы подмосковного города-побратима, поломав язык и голову, решили назвать кинотеатр коротко и изысканно - "Дунай": благо венгерский побратим стоял на берегах именно этой славной реки. С тех самых пор пять неоновых букв, обрамленных неоновыми же бараньими завитками, символизирующими, по всей видимости, речные волны, гордо реяли на фронтоне кинотеатра. Правда, вскоре выяснилось, что неоновый "Дунай" поражен той же загадочной болезнью, что и все неоновые надписи в СССР: одна из букв в названии постоянно отказывалась гореть, вследствие чего вся надпись в темное время выглядела, словно щербатый рот. Сначала погасла буква "а". Оставшееся в наличии неглотаемое буквосочетание "Дун.й" будило воспоминания о венгерском географическо-лингвистическом кошмаре и рождало поток сальных шуточек местных парней о том, что неплохо бы погасить и "н", а затем и "д". Букву "а", впрочем, починили, после чего потухла "й". Образовавшееся "Дуна." тут же перекрестили в "Дуню". Впоследствии на фронтоне попеременно гасли разные буквы, однако просторечное имя "Дуня" закрепилось за кинотеатром навсегда.
   Школьников влекло к "Дуне", как телят к теплому материнскому вымени и сочной луговой траве. Сюда они сбегали с уроков на утренние и дневные сеансы, сюда водили своих подруг, красноречиво бренча сэкономленной на визитах в школьную столовую мелочью. В вестибюле кинотеатра на первом этаже сгрудились железные любимцы пацанов всего города - игровые автоматы: "Морской бой", "Воздушный бой", "Авторалли", "Охотник", "Снайпер" и накрытый стеклянной полусферой настольный баскетбол. В противоположном углу вестибюля располагался не менее популярный у школьников, да и взрослых, бар, где ловкий и жизнерадостный бармен Мамука подавал посетителям чаши с жемчужными шарами мороженого, припорошенными шоколадной пыльцой, фруктовые соки в узких высоких стаканах с разноцветными "соломинками" и ароматный кофе. Мамука, чернявый мужчина с залысинами и золотым зубом, был очень разговорчив, предпочитая общение с молодыми девушками, коих он уверял, что обручальное кольцо на его поросшем жесткой шерсткой безымянном пальце правой руки - не более чем память о жене, с которой они уже расстались. "Мамукой клянусь!", - говорил при этом темпераментный бармен, глядя на собеседницу колхидскими глазами. Хотя все знали, что супруга Мамуки Валя по-прежнему состоит с ним в законном браке, пребывает в добром здравии и работает в отделе "Посуда" магазина "Подарки".
  
   Толик был завсегдатаем кинотеатра не только из-за мороженого и автоматов. Он был очарован таинственной и пленительной атмосферой этого заведения, предвкушая, как совсем скоро, когда он закончит театральное училище, а, может, и того раньше, потрясенные горожане и бывшие одноклассники узрят на белом знамени экрана и его, Толика, неотразимый анфас. Он грезил этим всякий раз, когда в утробе зрительного зала медленно и печально испускали дух невидимые светильники, тьму пронзал горний луч кинопроектора, и на экране начинало твориться волшебство, предшествуемое киножурналом с рассказом о трудовой вахте на полях и в цехах (если повезет - "Фитилем" или "Ералашем").
  
   Объятый думами лишь о преследуемой им Нике, сегодня Тэтэ был готов смотреть, что угодно, - хоть "Ленина в Октябре". Но Ника и Перс, ясное дело, "Ленина в Октябре" смотреть не собирались и ради него в кино бы не пошли. Они пошли совсем на другой фильм. В лоно "Дуни" на целую неделю вновь вернулась уморительная французская комедия "Не упускай из виду!". Целую неделю долговязый одуванчик Пьер Ришар, неутомимый и неуклюжий в своей почти цирковой пластичности, опять будет вихрем носиться по вагонам вакхического экспресса, от кого-то убегая, кого-то догоняя, собирая по пути синяки, шишки и поцелуи смазливых девиц. Тэтэ видел этот фильм уже несколько раз, но, конечно, не прочь был насладиться им снова, как и любой мало-мальски интересующийся кинематографом житель города. Французские и итальянские комедии пользовались у местной публики особым успехом, уступая лишь певучим и трясучим индийским кинолентам. Недосягаемая западная жизнь во франко-итальянских комедиях представала на экране во всей своей радужной роскоши, а дурацкие ситуации, в которые то и дело попадали их несуразные герои, казалось, сокращали непреодолимую дистанцию между советскими гражданами и иностранцами, делая последних менее совершенными и безупречными в глазах зрителей.
  
   ...Когда Толик и Венька взбежали по ступенькам кинотеатра, Персова троица - "наперсники", как их прозвал Тэтэ - уже стояла возле самого окошка кассы. За ними змеиным хвостом вилась очередь, состоящая, преимущественно, из школьников, алкавших зрелищ в праздничный день. Толик решительно рассек "хвост" плечом, протиснувшись в очередь сразу за Мартьяновым. "Э, але, куда прешь?!", - вознегодовали оттертые им какие-то незнакомые пацаны. "Не возбухайте, - резонно ответствовал Тэтэ. - Мы вот за ними занимали. Кол, подтверди!". Кол глянул на одноклассников, на незнакомцев и тоном, не терпящим возражений, сообщил: "Да, они за нами!". "Тетенька, дайте, пожалуйста, нам два места за этими ребятами, которым вы только что билеты продали. То есть, в следующем ряду", - просительно затараторил Тэтэ в окошко, как только Перс и сопровождающие его лица отошли от кассы. "Здесь не гостиница, чтобы места выбирать, - сердито отрезала кассирша. - Бери те, что есть". - "Ну, тетенька, пожалуйста, это же наши одноклассники, мы рядом хотели!.." - "Два билета?". - "Да!" - "80 копеек". - "Спасибо вам огромное, великодушная женщина! Спасибо! С праздником вас - с Великим Октябрем!". - "Следующий!".
  
   В кинотеатре "наперсники" первым делом направились в бар пить соки. Толик уступил просьбам Веньки и последовал за ним к игровым автоматам. Это, в общем, совпадало с намерениями Тэтэ: он пока не хотел лишний раз маячить перед глазами у Перса, да и наличности на БАРские, как говорил Тэтэ, удовольствия в виде мороженого и соков у них с Венькой могло не хватить. Зато в "Морском бое" Толик считался настоящим асом. Поразив зелеными пунктирными залпами все вражеские корабли, он заработал призовую игру, которую подарил Веньке. Автоматы сейчас мало волновали Тэтэ. Его план заключался в том, чтобы в зале сесть за спиной у "наперсников" и либо подслушать их интимную беседу, либо лишить их возможности вести подобные разговоры - в зависимости от того, насколько Ника к нему безразлична и насколько далеко они с Персом зашли в своем бесстыдстве. Однако в зале Толик понял, что рано рассыпался в благодарностях кассирше: подлая баба продала им с Венькой билеты на места в нескольких рядах впереди "наперсников". Пришлось договариваться с мальчишками, занявшими стратегическую высоту за спинами Ники и Перса. "Мужики, по-братски!.. Давайте билетами махнемся, а? Пожалуйста! - зашептал им Тэтэ. - У нас места лучше, ближе сидеть будете! А нам здесь очень надо! Пожалуйста!". "Мужики" оказались сговорчивыми. Перс, услышав сзади возню и шепот, ухмыльнулся при виде Толика: "Снова ты, Анатоль? Ты все время где-то рядом". - "Ага. Вот в кинишку намылился, правда, без Лели, но с Венькой. Люблю Ришара. А ты, Вероника?". - "Тоже". - "Здорово! Я почти все фильмы с Ришаром видел - "Он начинает сердиться", "Невезучие", "Высокий блондин в черном ботинке", "Укол зонтиком", но этот, полагаю, - лучше всех. Он здесь, короче, играет сотрудника банка, который...". "Анатоль, содержание не надо пересказывать, - барственно прервал его Перс. - Мы этот фильм тоже не первый раз смотрим". "А я не вам рассказываю, а Веньке: он его еще не видел, так ведь? - Тэтэ подмигнул другу. - А Венька предпочитает подготовиться к просмотру, узнать краткое содержание киноленты, чтобы не получить потом эстетический шок. Так вот, Вениамин, у этого банкира есть подружка, молодая и красивая, и она...". Толик внезапно осекся. В пятом ряду слева он увидел отца с какой-то девушкой - молодой и красивой. Точнее, если бы Толик был взрослым мужчиной, он бы сказал, что девушка совсем молодая. 15-летний же Толик отметил про себя, что она совсем взрослая - лет 20, а то и больше. Но точно красивая. Толик никогда раньше не видел эту девушку. Раздираемый такими противоречивыми желаниями, как желание вскочить и желание вжаться в кресло поглубже, он смотрел на пару в пятом ряду во все глаза, боясь, что отец почувствует и обернется. Но отец не оборачивался. Улыбаясь, он что-то говорил своей спутнице, почти касаясь губами ее уха. Девушка, тоже улыбаясь, чуть отпрянула и наманикюренным ногтем смахнула у отца со щеки упавшую ресницу. Позже, прокручивая в памяти этот эпизод, Толик приходил к выводу, что более всего его тогда потряс и возмутил этот жест - женский ноготь смахивает ресницу с отцовской щеки. Это мог сделать только очень родной отцу человек. Мать Толика. Незнакомка не была родным для отца человеком, и ее жест был жестом воровки, которая задумала украсть отца у Толика, матери, деда. Самое ужасное, что отец, судя по всему, не возражал...
  
   "Толян, ты чего, заснул? - Венька вывел его из оцепенения. - Что ты там увидел?". "Ага, заснул немного... Нет, ничего, показалось..., - забормотал Толик и подался вперед, как кучер на дрожках, чтобы Венька не увидел пару в пятом ряду слева: его отца он отлично знал в лицо. - Давай кино смотреть". Свет в зале, к счастью, начал гаснуть. После журнала он снова зажегся на короткое время, и Тэтэ, закрывая Веньке обзор, снова наклонился к спинке впереди стоящего кресла, развернувшись к другу всем телом. О том, что в этот момент он вдыхает запах волос Ники, Толик не думал. И не слышал, о чем они разговаривают с Персом. Весь фильм он, не отрываясь, смотрел на слившийся воедино от плеч и ниже двухголовый силуэт в пятом ряду, где сидел отец, а за пару минут до конца сеанса встал. "Толян, ты куда?", - изумленно спросил Венька. "Пошли-пошли, сейчас уже конец будет!.. Быстрее пошли, потом объясню!". Спустившись по проходу, они, стукаясь лбами и путаясь в складках занавеса, нащупали дверь и выскочили на улицу. Не отвечая на вопросы Веньки, Тэтэ потянул его за собой в расположенный рядом сквер. "Толян, да ты чего в самом деле?!". - "Подожди". Отец и девушка вышли из кинотеатра одними из последних. И тоже направились в сторону сквера. Толик попятился вглубь сада спящих голых деревьев, схоронившись за скользким стволом акации и знаком подозвав к себе Веньку. "Толян, ты можешь объяснить, наконец?! - недоумение Веньки достигло степени, которую принято называть крайней. - Погоди... (он проследил за взглядом друга) ...по-моему, это твой отец там!". - "Хватит орать, ты, Ораниенбаум!.. Тише говори, Венька!..". - "А... кто это с ним?..". - "Это... его двоюродная племянница, что ли. Она в Москве живет, иногда к нам в гости приезжает". - "А чего ты прячешься?". - "Не хочу попадаться ему на глаза: обещал, что после демонстрации сразу домой приду. Так что, Венька, рот на замок, ну, ты понял, да?..". - "Ясен процесс, Толян, буду молчать, как монумент". Отец и девушка остановились возле скамейки. Отец достал сигарету. В тридцати метрах от него, прижавшись спиной к дереву, стоял его сын с другом. Стоял и дрожал не от холода, которого не было и в помине. Но отец не видел сына и не мог увидеть. Он пристально, как под гипнозом, смотрел в глаза своей молодой подруги, молчал и улыбался. Не докурив сигарету даже до половины, он отбросил ее в сторону. Девушка взяла отца под руку. Пройдя сквер насквозь, они вышли на соседнюю улицу. Отец поднял руку. Машины безразлично проносились мимо них, пока, наконец, одна не затормозила. Быстро переговорив с водителем, отец посадил спутницу на заднее сиденье, щелкнув дверцей, как мышеловкой. Сам сел рядом с шофером, и машина сорвалась с места, послав оставшемуся в сквере сыну воздушный поцелуй сизой струйкой выхлопных газов.
  
   После кино Толик пошел домой к Веньке и просидел там до позднего вечера, рассеянно отвечая на вопросы раскрасневшейся Венькиной мамы, мотающейся между кухней и залой, полной гостей, рассеянно жевал тефтели, потом рассеянно разглядывал в комнате Веньки его гордость - коллекцию марок, включающую серию с портретами всех советских космонавтов. В эти минуты он думал о том, что не сможет рассказать про кинотеатр ни отцу, ни матери.
  
   Глава 21.
  
   Снег выпал спустя несколько дней после праздничной оттепели, не дожидаясь, когда опостылевший всем ноябрь сдаст, наконец, пост свежему молодцеватому декабрю. В тот самый день первого снега все и случилось - все, чего Толик не мог себе и представить. Но сперва был снег. Первые невесомые перышки из ангельских крыл полетели с небес на землю после полудня. Толик в тот момент, как и весь класс, маялся на уроке химии. Измученный минорным учебным днем и не менее минорным пейзажем за окном он решил взбодрить одноклассников старым проверенным трюком, пустив по рядам записку с вопросом "Чьи носки висят на лампочке?". Выдранный из тетради листок бумаги с пометкой "Прочти и передай дальше" кочевал от парты к парте, оставляя за собой шлейф запрокинутых голов, глазеющих на потолок, и сдержанных смешков. И тут на улице пошел снег. Первой его заметила сидящая у окна Ленка Ворожеина, сразу же поделившись отрадной новостью с окружающими. "Снег, снег!..", - прошуршал по классной комнате восхищенный шепот, и десятки ликующих глаз, забыв про "носки на лампочке", вперились в окна, вид за которыми хорошел с каждой секундой. "Так, закончили любоваться снегом и вернулись к щелочам!", - требовательно постучала указкой по столу химичка Наталья Александровна, от которой не укрылось всеобщее волнение в классе. Легко сказать - "Закончили любоваться!". Иудеи, 40 лет водимые Моисеем по пустыне, не радовались так манне небесной, как радовались первому снегу эти дети, которым в последние дни, тянувшиеся дольше, чем 40 лет, столь не хватало светлых оттенков в жизни. И теперь, когда они, в конце концов, появились, химичка призывает забыть о них и вернуться к каким-то щелочам-сволочам! Шутить изволишь, мензурка очкастая!..
  
   С превеликим трудом досидев до конца урока, а вместе с ним - и всего учебного дня, они с гвалтом вывалились из здания школы, подставляя падающим снежинкам ладони, лица, по-собачьи высунутые языки. Школьников не смущало, что небесная канцелярия пока не торопилась открывать настежь свои закрома, экономно посыпая землю первым пробным снежком. Снег таял быстрее, чем падал, покрывая тощим, как масло на бутерброде скареда, слоем подоконники, бордюры, деревья. Но и этот нежирный слой школьники жадно сгребали, спеша ощутить кожей первые холодные и влажные рукопожатия надвигающейся зимы. Венька не утерпел, наскреб пригоршню жидкой снежной кашицы и лизнул ее. "Ну, и как, вкусно? - заржал Тэтэ. - Уже проголодался, что ли? Эх ты, обжора!..". - "Конечно, проголодался. Часа через два теперь, наверное, только поем. В лучшем случае. Я сейчас в Дом пионеров иду". Венька усердно посещал занятия в фотокружке Дома пионеров. Искусством фоторепортажа он увлекся несколько лет назад, однако особой изобретательностью и разнообразием в выборе натуры не отличался: обычно мишенями для подслеповатого объектива его фотоаппарата "Зенит" становились городские пейзажи, отнюдь не пленяющие своей экспрессивностью, а также родители, младший брат, Толик и Венькин откормленный ленивый кот по кличке Шерхан. Тогда как взять фотоаппарат с собой в поход этот ротозей Ушатов, конечно, забыл - в отличие от березового сока и груды пирожков с повидлом. Так или иначе, но по окончании школы Венька собирался выучиться на фотокорреспондента и работать в журнале "Вокруг света" или, на худой конец, в "Юном натуралисте".
  
   "Толян, а ты сейчас домой?". - "Ага". Все последние дни мать просила Толика приходить домой пораньше, чтобы посидеть с дедом. Дед то ли по причине ненастной погоды, то ли, надорвавшись тяжким бременем своих бесчисленных общественных трудов, приболел - кашлял и лежал в постели с температурой. Но и там неустанно что-то писал, подложив под бумажный лист твердую папку и уверяя дочь, что у него обычная простуда. Толик грел ему куриный бульон, готовил гнусное зелье под названием "раствор фурацилина" для полоскания горла, рассказывал о школьных новостях, заботливо выбирая сплошь позитивные из них. Сегодня он, воспользовавшись случаем, хотел с помощью деда сделать домашнее задание по мерзостной химии: дед, как профессиональный медик, неплохо в ней шарил. Толик вышел со школьного двора и уже зашагал, было, к дому, когда услышал, как его кто-то окликнул. За спиной у него стояла Ника. Она была одна, если не считать безмолвных снежинок, которые пушистыми звездами садились ей на челку и вязаную шапочку. "Толик, ты домой идешь?". - "Да...". - "Не сильно торопишься?". - "Нннет... А что?". - "Давай прогуляемся немного, если ты не спешишь?". Даже если бы небеса разверзлись, и Бог, отогнав снежинки в сторону всесильными дланями, предложил Толику: "Толик, давай я тебя сделаю директором лучшей в городе школы при гороно, а Елену Геннадьевну Милогрубову - твоей наложницей?", он не был бы поражен сильнее, чем предложением Ники. "Ну так как?", - спросила она, видя его замешательство. "Ддда, конечно, давай!..". - "Пойдем в парк аттракционов, не возражаешь?". - "Не возражаю... Только карусели уже не работают".- "Я знаю. Просто так погуляем". Сознание поэтапно возвращалось к Тэтэ. Он пытался слушать, что она говорит ему, но в голове у него обалдевшим от счастья щенком скакала и заливисто лаяла мысль: "Получилось! Получилось!". У него все-таки получилось: она, наконец, обратила на него внимание, поняла, с какой неординарной и талантливой личностью имеет дело и бросила этого тупорылого Перса! Значит, не пропали зря все труды Толика, все его безумства и отчаянные поступки! Не пропали! "Эй, ты куда пропал? - голос Ники вернул его к реальности. - Ты меня слушаешь?". - "Да, конечно, извини!". - "Может тебе неинтересно то, что я рассказываю?". - "Мне интересно все, что ты рассказываешь!" - "Да? Я рада". После этих слов Ника почему-то замолчала. Тэтэ лихорадочно искал тему для беседы. Сколько раз он мысленно представлял себе разговор с ней один на один, воображал, как изумит и очарует ее своей эрудированностью и остроумием. И вот они одни, не в мечтах, а наяву. Но все его идеи, как назло, куда-то улетучились. "Знаешь, а я очень люблю гулять в парке, - сказала вдруг Ника. - Именно гулять. К каруселям я вообще-то равнодушна, а вот гулять люблю. Особенно зимой - когда тихо, людей мало, снег... Когда я была маленькой, родители меня часто туда на прогулки водили. А однажды зимой мы с папой слепили там снеговика". При слове "папа" Толик вздрогнул и чуть поморщился: после того семиноябрьского случая в кинотеатре он боялся разговаривать с отцом, боялся даже смотреть на него, как будто это он, а не отец, совершил что-то скверное и неправильное.
  
   "...Снеговик, помню, был огромный, - меж тем, рассказывала Ника. - Мы часа два эти шары из снега катали. Папа еще шутил: мол, это не снежная баба получилась, а баобаба. Глаза и нос сделали ему из каких-то сучков и веточек... Всю неделю я думала о моем снеговике: как он в парке ждет меня, скучает, мерзнет, наверное. Родители смеялись, говорили, что это люди мерзнут, а снеговик на морозе как раз отлично себя чувствует. В выходные я снова потащила папу в парк. Пришли и видим, что у моего снеговика головы нет. Кто-то сшиб ему голову. Я ревела белугой!.. Ужас!.. Папа прямо не знал, что делать. Уж он меня и утешал, и нового снеговика предлагал слепить - еще больше и красивей. А я кричала, что мне не нужен новый, что мне нужен мой, прежний. Он ведь для меня был живой и родной, как член семьи. Папа говорит: "Ну, так давай ему тогда новую голову слепим". А я в ответ: "Это будет не его голова! Это будет чужая голова!". Прямо уревелась тогда вся. Смешно, правда?..". - "Скорее, трогательно". - "Наверное... Еще, помню, как папа меня маленькую в парке на санках катал, а я его подгоняла: "Нно, сивка-бурка, вещая каурка!". И на лыжах мы с ним катались - там, на склоне, за "чертовым колесом". Я вставала на папины лыжи у него за спиной, держалась за него, и мы катились вниз. Потрясающие были ощущения!.. А ты любишь на лыжах кататься?". - "Люблю. Но мы с родителями обычно на лыжах за городом ходим. Выезжаем с утра на электричке в какой-нибудь лесок и там рассекаем целый день". - "Здорово". О том, что последний раз они всей семьей катались на лыжах года два тому назад, Толик, естественно, умолчал.
  
   Дорога до парка пролетела незаметно. У самых ворот Тэтэ спохватился, осознав, что до сих пор не взял у Ники портфель". "Ничего, он не тяжелый", - рассмеялась она. - "Ну, значит, и мне не тяжело будет его нести. Давай-давай". Старик Валерьяныч с остекленевшим взглядом сидел в своей сторожке, окутанный клубами табачного дыма, как курильщик гашиша в притоне. "Салют, Валерьяныч!", - Толик постучал пальцем в окно. Валерьяныч не шелохнулся. Он не был пьян, но взбунтовавшееся "чертово колесо" уже довело его едва ли не до полного нервно-психического истощения. "Совсем из ума старик выжил", - вздохнул Толик. "Перестань, - попросила Ника. - Он хороший. Пойдем вон туда, к детскому поезду. Там лавочки есть". - "Пойдем". Конечно, лавочками их можно было назвать с большой натяжкой: у всех были вырваны одна или несколько поперечных жердей, отчего некоторые скамейки походили на птичьи жердочки, а другие - на гитарные грифы с частично полопавшимися струнами. Отыскав более-менее сохранившую изначальный облик лавку, Тэтэ и Ника залезли на нее с ногами, усевшись на спинку. "Вон там мы с папой снеговика лепили, - показала Ника. - В углу возле забора. Такое впечатление, словно это все вчера было... А я уже в девятом классе. С ума сойти, как быстро время летит. Через полтора года уже и школу закончим. Ты решил, куда будешь поступать?". - "Решил. В театральное". - "Серьезно? Артистом хочешь быть? Ну да, ты же у нас и так артист. Не обижайся, я в хорошем смысле это говорю. Только ведь в театральные училища конкурс, говорят, огроменный - чуть ли не сто человек на место. Или даже больше. Со всего Союза люди едут поступать". - "Больше, чем сто человек на место. Но ничего, прорвемся! Может быть, я и есть тот человек, которому это место, одно из ста, уготовано. Почему нет? Кто это может знать? Никто. Надо попробовать, и тогда все станет ясно. По крайней мере, руководитель моего драмкружка, ведущий актер современности Генрих Пуповицкий считает, что способности у меня есть". - "А почему именно актерство тебя привлекает?". - "А я люблю людей веселить. Мне приятно видеть, как они смеются над моими шутками, как у них настроение улучшается. Понимаешь, есть люди, которые больше любят получать подарки, а есть те, которые больше любят дарить. Я больше люблю дарить. И актеры - они ведь зрителям себя дарят, целиком и полностью. Ничего больше этого подарить уже невозможно... А знаешь, в каком театре я хочу служить после окончания училища? Актеры не говорят: "Работать в театре", они говорят: "Служить". Как в армии. Так знаешь, в каком? В Театре Сатиры. Вместе с Мироновым и Папановым. Мы с родителями несколько раз на их спектаклях были. Генеральные актеры! Среди комедийных - лучшие в стране, это без вопросов. Хотя Папанов и драматические роли классно исполняет, любому трагику фору даст. Да и у Миронова не все так однозначно. Настоящий комик, как известно, - это тот, кто заставляет людей смеяться сквозь слезы". - "Ты - молодец. У тебя есть уверенность в себе, настрой. А я вот пока не определилась окончательно. То есть, определилась: в медицинский хочу поступать. Но мать меня активно отговаривает: дескать, не пробьюсь я в медицинский без связей. Там ведь тоже конкурс - будь здоров!.. Советует в педагогический идти. Наверное, она права... Но не хочу я в педагогический, я в медицинский хочу. Кстати, Толик, у тебя же дедушка, насколько я знаю, - известный врач, и мама - тоже. У них случайно этих самых связей в московских медицинских вузах нет?". - "Не знаю, но спрошу". - "Но только аккуратно как-нибудь, невзначай, ладно? А то они подумают еще, что я - нахалка какая-нибудь, блат ищу. Лучше вообще мою фамилию не называй". - "Ника, не волнуйся. У меня дед и мама - люди понимающие, никто ничего плохого не подумает, все сделаем в лучшем виде". - "Спасибо тебе большое!". - "Пока не за что". - "Только ты не подумай, что я к тебе сегодня подошла из-за мединститута. Эта мысль, про институт, мне только сейчас в голову пришла, честно. А подошла я к тебе... спонтанно, что ли. Подумала: а ведь мы с тобой девятый год вместе учимся, а толком никогда не общались друг с другом. А ты интересный, забавный... Я опять же в хорошем смысле слова это говорю. Между прочим, давно хотела тебя спросить: ты зачем тогда Тамаре на уроке литературы прищепку-то на платье прицепил?". - "Развеселить всех хотел. Точнее, не всех... Только тебя". - "Меня? А почему именно меня?". - "Потому что... ну, потому что...". Толик разглядывал отпечаток своего ботинка на заснеженных жердях. Если очень нужно сделать что-то важное, но боишься или колеблешься, надо делать это молниеносно, не думая ни секунды. Если начнешь думать, точно ничего не сделаешь. Это правило он сформулировал для себя несколько лет назад и все время старался ему следовать. "Потому что я люблю тебя", - Толик поднял голову, но смотрел не на Нику, а перед собой. Она молчала. Было слышно, как где-то на дереве протяжно и немузыкально посвистывает какая-то забывшая отбыть на юга птица-растяпа. "Спасибо, - спокойно произнесла, наконец, Ника. - Я этого не ожидала. Хотя... ты не обижайся только, пожалуйста... Я хотела сказать, что для нашего с тобой возраста подобные заявления вполне естественны. А о любви, настоящей любви ни я, ни ты пока не имеем ни малейшего представления. Ты сам это поймешь через несколько лет. А, может, через много лет". Тэтэ еще раз повторил про себя правило "Действуй без раздумий!", наклонился и поцеловал Нику в холодную щеку. Она не отпрянула, не хлопнула его по губам, даже не возмутилась. Лишь глаза ее стали грустными и глубокими. "Пожалуйста, никогда так больше не делай, - сказала она, отвернувшись. - Пообещай мне, что больше так никогда не сделаешь". - "Не сделаю, если ты не захочешь. Но обещать ничего не буду. Кроме того, что не перестану тебя любить - ни сейчас, ни через десять лет, никогда!". - "Ты хоть представляешь, что Перстнев с тобой сделал бы, если бы узнал? Но я ему, конечно, не скажу". "Да плевать на него! - взорвался Толик. - Плевать на этого персидского олигофрена! Ты что, думаешь, я его боюсь?! Ни фига! И при чем здесь вообще Перс? К чему ты про него вспомнила? У вас с ним любовь? Да?". - "Не говори ерунды. И не кричи. Терпеть не могу, когда люди кричат друг на друга. Никакой любви у нас с ним, разумеется, нет. Мы просто дружим. Не как парень и девушка дружим, а просто дружим - как люди дружат. Да, просто дружим, не кривись. Я знаю, вы все его не любите. Из-за того, что у него все есть. Есть то, чего у вас нет. Или еще из-за чего-нибудь не любите... Но он на самом деле - неплохой человек. Правда. Он мне с уроками помогает, объясняет, если я что-то не понимаю". - "И где он тебе это объясняет? У тебя дома или у него?". - "Если будешь грубить, я сейчас встану и уйду". - "Извини". - "На переменах он мне объясняет. Домой мы друг к другу не ходим". - "Зато ходите в кино, сюда вот на карусели... Тоже просто как друзья ходите?". - "Да, а что нельзя?.. Есть, впрочем, и другая причина, почему мы с ним гуляем". - "Какая?". - "Такая". - "То есть, нет никакой другой причины? Ну, я так и думал". - "Хорошо, я скажу. Но прошу тебя, чтобы этот разговор остался строго между нами". - "Само собой". - "Папа у меня пьет". - "Что пьет?..". - "Водку, естественно". - "Как?..". - "Так. Всю жизнь не пил, а потом в какой-то момент, как с цепи сорвался... Непонятно, по какой причине. И пьет, и пьет, как заведенный!.. Почти каждый день пьяный приходит... Прогуливать работу начал. Вот мне порой и не хочется домой идти. Куда угодно, только не домой. Так и брожу после уроков, как потерянная, время убиваю. Если Перстнев куда-нибудь зовет, иду с ним. Но, повторяю, мы просто дружим".
  
   Толик прежде несколько раз мельком видел в школе отца Ники - благодушного дядю Сергея, которого называл СМУтным субъектом: он работал электриком в местном СМУ. "И что... он тебя обижает?" - "Кто?". - "Отец". - "Меня - нет. Меня он любит, руки мне целует, звездочкой своей называет... А с мамой они ругаются, кричат, посуду бьют. Она ему кричит: "Ты всю мою жизнь пропил!..". А он ей в ответ: "Я бы и тебя пропил, если б мог!..". Несколько раз дрались даже...". - "А ты единственный ребенок в семье?". - "Нет, у меня есть старшая сестра. Но она уже замужем, сейчас в Риге живет. А я вот не знаю, что с родителями будет, если я поступлю в институт и уеду. Боюсь, как бы они не поубивали друг друга". - "Может, они к тому времени разведутся...". - "Думай, что говоришь. Если они разведутся, папа точно один пропадет. Окончательно сопьется". Обескураженный Тэтэ умолк. Мысленно он проводил параллели со своей семейной ситуацией и спрашивал себя, что же хуже - когда отец пьет и дерется с матерью или когда отец изменяет матери, обманывает ее? Наверное, все-таки отец-пьяница хуже. На его собственного отца, конечно же, нашло какое-то временное помрачение. Но отец одумается, оставит эту девицу из кинотеатра, мать его простит, и они все вместе снова будут жить, как раньше. Как будто ничего и не было. А пьющий отец - это сложнее... Эту проблему, наверное, так быстро не решишь. Толик раньше относился к пьяным со снисходительным юмором. Должно быть, потому что близко с ними никогда не сталкивался. И не представлял, что можно каждый день лицезреть в своем доме пьяное животное, которое приходится тебе отцом...
  
   "Пошли, - Ника спустилась со скамейки. - Зябко уже. И темнеть скоро начнет". Обратно они шли без слов, думая каждый о своем. Уже возле Никиного дома Тэтэ сказал: "Послушай, Ника, я, конечно, не такой умный, как Перс. Это он у нас вумный, как вутка, только вотруби не ест. Но и я могу с уроками тебе подсобить. Не со всеми предметами, правда, но с теми, в которых разбираюсь, помогу. Ты обращайся, пожалуйста. Ладно? И в кино мы с тобой тоже можем ходить. И гулять, как сегодня". - "Спасибо, Толик. Я знала, что ты хороший. Рада, что не ошиблась. Вон мой дом. Дальше я дойду сама. Не надо меня провожать, правда. До завтра!". - "До завтра, Ника!".
   Несмотря на шокирующие подробности семейной жизни своей возлюбленной, в родную хижину Толик возвращался вприпрыжку. Разве что не танцевал на асфальте. Хотя тянуло. Он признался Нике в любви! Он поцеловал ее!!! Если бы кто-нибудь еще утром предсказал ему такое, Толик поверил бы в это не больше, чем в вегетарианство Веньки. Или в северное сияние над их школой. Но это случилось - и признание в любви, и поцелуй! И она сказала, что он хороший. И с Персом у нее ничего нет: Ника не может врать, не может. И они будут гулять и ходить в кино! О, как Толик был счастлив! Никогда еще он не испытывал такого пронизывающего с ног до головы ощущения абсолютного, головокружительного счастья! Вот только что сказать родителям, если спросят, отчего это он так сияет и искрится? Скажет, что из-за пятерки по английскому языку. А он ведь ее, действительно, получил!
  
   У его подъезда толпились какие-то люди, стояла машина "скорой помощи". При виде "скорой" на душе у Толика стало нехорошо. Бывает так, когда, проснувшись солнечным утром, омывшись живой водой контрастного душа, растерзав шипящую от страсти яичницу, испив чаю и выкурив первую душистую сигарету, ты в великолепнейшем настроении, полный сил и великих замыслов, не допуская и мысли, что кто-то в мире может быть несчастлив в такое дивное утро, твистующим аллюром сбегаешь по лестнице, напевая что-то из Кальмана, тычком распахиваешь дверь подъезда и видишь напротив машину с красным крестом. И твое солнечное настроение разбивается об этот борт с красным крестом вдребезги, как бутылка шампанского - о борт спускаемого на воду корабля. И сердце у тебя невольно начинает ныть. И, отводя глаза, ты торопливо идешь своей дорогой, стараясь не думать о том, кого и зачем ждет здесь эта машина... Еще хуже, когда ты видишь "скорую" у своего подъезда вечером, возвращаясь домой в превосходном расположении духа. В этом случае твое настроение не просто мгновенно портится. В этом случае тебя мертвяще студеной волной окатывает самая настоящая тревога. Потому что нет уверенности в том, что "скорая" не пожаловала к кому-то из твоих родных.
  
   У подъезда Толик увидел отца и успел удивиться тому, что отец, вопреки обыкновению, вернулся домой так рано. Задние двери у "скорой" были открыты. Санитар завершающим усилием задвинул в освещенное чрево носилки, на которых лежал кто-то, укрытый клетчатым одеялом. Отец вскочил следом. Заметив Толика, он приостановился и, схватившись рукой за дверь, высунулся из проема: "Толик, иди домой!.. Будь с мамой! Я еду в больницу - деду плохо! Будь с мамой, слышишь?". Двери захлопнулись. "Скорая" отъехала от подъезда. Через секунду вечерний полумрак располосовало истошное завывание сирены.
  
   Толик, еще ничего не понимая, но, уже чувствуя, что случилось что-то очень плохое, помчался наверх. Дверь в квартиру была приоткрыта. Внутри суетились женщины, исключительно женщины. Толик узнал некоторых из них: это были коллеги матери из поликлиники. Мать лежала на диване с закрытыми глазами, голова и плечи ее были приподняты горой пышных купеческих подушек. Рядом сидела медсестра, впиваясь жалом шприца в беззащитную бледно-синюю вену на локтевом сгибе матери.
  
   Как узнал позже Толик, мать в тот день днем позвонила домой с работы, чтобы узнать, как у них с дедом дела. Ей никто не ответил. И во второй раз. И в третий. Заподозрив неладное, мать отпросилась с работы и поехала домой. Дома она нашла деда лежащим в постели без сознания. Пульс у него еле прощупывался. Вызвав "скорую", мать до приезда медиков безуспешно массировала деду грудную клетку и делала искусственное дыхание. Прибывшие врачи "скорой" деликатно, но твердо попросили мать отойти и успокоиться, а сами, окружив кровать, на которой по-прежнему неподвижно лежал дед, заклацали чемоданчиками, зазвякали инструментами и ампулами, обмениваясь короткими четкими фразами. Мать, стоя в коридоре рядом с медсестрой, произносившей успокоительные заклинания, все же расслышала долетевшие из комнаты слова "клиническая смерть", после чего сама потеряла сознание.
  
   ..."Толенька, пойдем со мной, я тебя покормлю, - тетя Галя, Венькина мать, положила ему руку на затылок. - Пойдем-пойдем, надо покушать". Они уже почти переступили порог, когда в коридоре зазвонил телефон. "Погоди, я возьму", - тетя Галя вернулась и сняла трубку. Звонили из больницы, чтобы сообщить, что дед умер. Он умер еще по дороге в больницу, в машине "скорой". Умер на сей раз уже не клинической, а самой обычной смертью.
  
   Глава 22.
  
   Целый месяц после смерти деда Толик жил в странном мире - сумеречном и тихом, словно обложенном ватой, сквозь которую доносились приглушенные голоса, звуки и тусклый свет. Такие же ощущения он испытывал, когда, плавая в речке, нырял на глубину, полную мутной жути. Или когда видел черно-белые сновидения, в которых перемещались какие-то расплывчатые фигуры и творилась какая-то чертовщина. Эти сны появлялись так же неожиданно и стремительно, как и размывались утренними красками, оставляя после себя недоумение и илистый осадок в душе и в голове. Еще за секунду до своего пробуждения Толик знал наизусть содержание такого, пусть и неясного для него сна, и, будто оказавшись у доски на уроке химии, забывал все напрочь в тот миг, когда открывал глаза, в бессильном порыве пытаясь ухватить за край плаща ускользающее ночное привидение.
  
   Сумеречная тишь поселилась в доме Тэтэ и в его сознании сразу после известия о кончине деда. Опасаясь, что сцена похорон окончательно добьет мать Толика, врачебный экипаж другой кареты с красными крестами на бортах в тот же вечер доставил ее в больницу. После эвакуации матери зеркала и люстры в доме окутали простынями, словно саваном, входная дверь была приоткрыта днем и ночью, по комнатам курсировали съехавшиеся со всех концов страны родственники Топчиных и Яснорецких, многих из которых Толик видел впервые в жизни, а также сердобольные соседи и сослуживцы его родителей, взявшие на себя организацию похорон. Друг с другом они переговаривались шепотом, как заговорщики на конспиративной квартире. Кто-то из них постоянно опекал Толика, кто-то, всхлипывая, все время гладил его по голове и целовал, увлажняя его лоб и щеки следами слез и горьких поцелуев. Лишь ночью он ненадолго оставался один, окунаясь на рассвете в спасительную зыбкую дрему.
  
   Толик прежде никогда не видел смерть так близко. В его представлении смерть существовала лишь в кино и книгах. Там она была совсем нестрашной, напротив, - лихой и прекрасной, как разящий удар шпагой или точный выстрел. Умирали, сраженные клинком, пулей, автоматной очередью, мышьяком или надломленной с хрустом иголкой из яйца, как правило, отрицательные герои, что делало просмотр фильма и чтение книги еще более увлекательными. Гибель же положительных персонажей вызывала у юного романтика светлую скорбь и одновременно - восхищение героизмом погибших, как вызывал восхищение кодекс чести самураев, искавших героической смерти и готовых принять ее в любой момент с горделивой улыбкой. Не то, чтобы Толик совсем не думал о смерти в реальной повседневности. Конечно, думал, против своей воли думал, но всякий раз гнал от себя эти мысли удобной верой в то, что скоро, может быть, уже совсем скоро ученые изобретут лекарство от смерти, ну, не лекарство, но что-нибудь другое, обязательно придумают что-то такое, что позволит людям жить вечно. К идее неизбежного пришествия коммунизма Тэтэ, несмотря на свой памятный зажигательный монолог на классном часе, между нами говоря, относился с хорошо скрываемым скепсисом, зато в будущее бессмертие тела и триумфальную поступь научного прогресса верил незыблемо. Тем более ошеломляющее впечатление произвела на него смерть деда. Ошеломление было столь велико, что до краев переполнило его растерянную душу, вытеснив оттуда и ужас, и печаль. Пребывая в мрачной апатии, он, словно во сне, который никак не кончается, наблюдал за тем, как одноклассники с повязками из носовых платков на рукавах бросают вялые хризантемы на снег по пути следования похоронной процессии, как гроб опускают в вырубленную в мерзлой земле, словно в скале, могилу, как плачет в сторонке старик Валерьяныч, как ветераны, надевшие все свои ордена и медали, стоят над разверзшейся твердью в суровом безмолвии, и ледяной ветер ерошит, будто гриву старых боевых коней, седые пряди на их склоненных обнаженных головах...
  
   На поминках Генрих Романович Пуповицкий проворно и незаметно напился, невзирая на неусыпный контроль со стороны своей Минервы, и порывался произнести поминальную речь в шекспировском духе. Однако супруга зарубила эту многообещающую инициативу на корню и увела служителя муз и Бахуса домой под конвоем. "Не можешь ты меня понять, Минервочка, - бормотал Генрих, икая и спотыкаясь. - Но ты в этом не виновата... Мы с тобой дышим разными жабрами, из разных молекул сложены мы... Потому что ты - женщина, я - мужчина... Ты инь, а я... я... янь". "Пьянь ты, а не янь", - отвечала Минерва.
  
   Зеркала и лампы после похорон распеленали, не тронув лишь обернутый простыней полковничий китель деда в платяном шкафу. Комната теперь перешла в единоличное пользование Толика, и это по-настоящему испугало его. Присутствие деда, незримое, но почти осязаемое ощущалось в комнате повсюду. Это ощущение создавал и китель в шкафу, и исписанные тетради в ящиках стола, и книги на полке, и ночник с лиловым абажуром, и радиола с вместившей в себя целый мир шкалой настройки, и дедовы ракетки для бадминтона, высунувшие из-за тумбочки в углу свои любопытные сетчатые морды, и фотографии на стене. Вот на одном из фото, старом и желтом, молодой дед, то есть, еще не дед, но еще молодой, в гимнастерке, со сдвинутой на затылок фуражкой и кобурой на поясе смеется в объектив, стоя на фоне какого-то затянутого брезентом кузова. К деду, по-жигански небрежно, но крепко обняв его за шею, привалился другой воин - без фуражки, коротко стриженый, со скуластым лицом и взглядом, прямым и острым, как шило. А вот дед, уже солидный, с проседью в волосах, в белом халате восседает в центре коллективного снимка хирургов городской больницы, окруживших начальника преданно и почтительно, словно небесная челядь - Создателя. На следующем снимке кинопленка фильма под названием "Жизнь человека" снова отмотана назад. Дед с зачесанными назад волосами, в просторном светлом костюме стоит в зарослях пальм, как в райских кущах, попирая летними туфлями размашисто белеющую подпись "Ялта, 1954 г.". Рядом - высокая женщина с капризным ртом, в шляпке и приталенном платье с вырезом на груди, схваченным брошью в виде морской раковины. Это бабушка Толика, которую он совсем не помнил: она умерла, когда ему едва исполнилось два года. Бабушку за руку держит маленькая девочка в сарафанчике и гольфах - будущая Толикова мама, глядя исподлобья застенчивым взглядом на то, как вылетает обещанная птичка.
   А вот фотография, на которой деда нет, но которой он дорожил, будто сокровищем: снимок его родителей и старших братьев, сделанный еще до революции, в царской России, - толстый прессованный кусок картона с тиснеными золотом реквизитами на дне: "С. Грошинъ. Крещенская, 21". Музейный экспонат, да и только. На превосходно сохранившемся позитиве запечатлена крестьянская семья в парадном облачении. Средних лет мужчина с глубоко посаженными, чуть лукавыми глазами, в пиджаке, галифе и надраенных бутыльчатых сапогах. Усы и борода-лопата расчесаны тщательнейшим образом, волосок к волоску. По левую руку от главы семейства - женщина с натруженными и темными от загара руками, волосы собраны в шишковатый узел. Плечи женщины облапил пестрый платок, на коленях у нее - щекастый херувим в штанишках и курточке с тесемками. За спиной у мужчины стоит, положив ему руку на плечо, белобрысый подросток в косоворотке, подпоясанной ремешком. Лица у всех, кроме херувима, серьезные и одухотворенные, будто семья пришла не в фотосалон господина Грошина, а в мастерскую живописца... Как же хотелось узнать, о чем они думают в этот миг. Отчего так торжественно и многозначительно смотрят из своего времени на наше? Хочется ли им сойти со снимков в будущее, сойти хоть на минуту, присесть в кресло, дав отдых одеревеневшим от долгого стояния на одном месте ногам, осмотреться, поглядеть на несуществующие в их время вещи, на своих потомков? Неизвестно. А вот Толику очень хотелось очутиться рядом с людьми на фотографиях - не в современной жизни, а в их времени, в ожившем, как по волшебству, пространстве снимка: там, на войне, рядом с молодым дедом и его другом, рядом с маленькой мамой среди ялтинских пальм, рядом с прадедом и прабабкой на Крещенской улице... Но нет, Княжич прав: время неподвластно прихотям и желаниям людей.
  
   Вещи и снимки деда продолжали жить в комнате молчаливыми недвижными призраками, словно верные слуги, ожидающие возвращения хозяина. Не было лишь самого деда. Теперь предстояло привыкать к его отсутствию, к ватной тишине и пустоте в комнате, прежде наэлектризованной энергией жизнелюбивого человека, не желавшего стареть и подчиняться законам природы и времени. Кровать деда вскоре вынесли из комнаты и вообще из дома, как будто она тоже умерла, не пережив кончины своего владельца, и отправилась на специальное кладбище для кроватей. С ее исчезновением распалась буква "Г", образуемая двумя сросшимися в изголовьях кроватными спинками. Ложе Толика, лишившись своей второй половинки, превратилось в единицу, жалкую и скрипучую от тоски и одиночества. Освободившееся пространство попытались справедливо поделить между оставшейся в комнате мебелью, двигая шкафы, столы и тумбочки. От этого комната приобрела чуть более обновленный и обширный, но от этого еще более опустошенный вид.
  
   Мать, исхудавшую, с лицом, казалось, навсегда утратившим способность улыбаться, спустя пару недель выписали из больницы. Несколько дней она, набираясь сил, которым неоткуда было взяться, провела дома. На самом деле, дома она только ночевала и готовила еду для мужчин, а все остальное время пропадала на кладбище, где вместо временного цинкового мини-обелиска с пятиконечной звездой на могиле деда планировалось установить большой мраморный памятник. Затем мать вернулась на работу. Чувство пустоты, прописавшейся в доме после смерти деда и не желавшей выписываться, не могли изгнать даже регулярные визиты сестры Толика, московской студентки, каждые выходные навещавшей родителей. Не помогало и изменившееся поведение отца. Общее горе и осознание собственной стержневой и цементирующей мужской миссии, похоже, заставили отца одуматься, расстаться со своей бесстыжей чаровницей и вернуться в семью. По крайней мере, они заставляли его каждый вечер после работы мчаться домой и с виновато-заботливым видом вертеться подле ослабевшей супруги. Бесцеремонные телефонные звонки, тем не менее, не желали с этим считаться, вынуждая вновь и вновь биться в истерике импортный телефонный аппарат кремового цвета. Однако отец в таких случаях не снимал трубку, как раньше, играя желваками, а отработанным движением приподнимал ее и затем с силой опускал на рычаг, будто припечатывая кого-то невидимого, но настырного. Однажды телефон зазвонил в тот момент, когда дома был один Толик. "Олега Петровича, будьте добры", - попросила трубка молодым женским голосом. "А кто его спрашивает?". - "Знакомая". "Я вам предлагаю познакомиться с кем-нибудь другим, а сюда больше не звоните", - отчеканил Толик и положил трубку.
  
   В школе было еще тягостнее, чем дома. Наступила самая ответственная и канительная пора завершающегося учебного полугодия, заставшая врасплох Тэтэ, ошарашенного и морально раздавленного уходом деда. Словно лишенный аппетита пациент, через силу запихивающий в себя необходимую пищу, он принуждал себя открывать учебники, раз за разом перечитывал нудные главы и параграфы, пытаясь удержать в памяти хоть что-нибудь, но память, великолепная доселе память Тэтэ, сейчас не удерживала почти ничего, подобно желудку долго голодавшего человека. Венька, Ника и другие одноклассники всеми силами помогали ему: давали списывать домашнее задание и контрольные и, рискуя собственными головами, самозабвенно подсказывали на уроках. Впрочем, и от этого толку вышло немного. Учителя на первых порах редко вызывали Толика к доске, понимая его сложное душевное состояние. Но потом все встало на свои рельсы, поблажки и привилегии закончились, и, как следствие, Толик нахватал несколько неминуемых в такой ситуации троек по итогам полугодия. Гуманность проявил лишь Костя Княжич, даровавший ему полугодовую четверку, но взявший с Толика обещание, что на каникулах тот зайдет к нему домой и отчитается по пройденному материалу.
  
   Тэтэ пришел в себя в самом конце изматывающего марш-броска, именуемого первым полугодием. Чудодейственным глотком оживляющего эликсира стала для него предновогодняя школьная дискотека. В полутьме актового зала бесновалась цветомузыка, порхали, словно лесные эльфы в летнюю ночь, отблески покрытого зеркальной чешуей шара под потолком. Весь вечер Толик с Никой были вместе, сокращаясь, как одно большое сердце, в такт быстрому диско, кружась под звуки "Гуд бай, май лав, гуд бай" Руссоса и "Двадцать лет спустя" Антонова. Перс барражировал неподалеку, но не делал попыток вмешаться. Лишь глядел на Толика долгим пристальным взглядом, как тогда - после неудачной попытки Тэтэ прицепить прищепку на юбку Тамары. Однако на сей раз это не был взгляд любопытствующего врача-психиатра. Это был взгляд шахматиста, обдумывающего виртуозную и тонкую комбинацию, пока невидимую для противника, но уже расправляющую крылья и выпускающую когти с тем, чтобы через несколько ходов вдруг вырасти перед ним неумолимым хищником и проглотить его вместе со всем его беспомощным войском. Толик не замечал этого взгляда. А если бы и заметил, то наплевал бы с пожарной каланчи на Перса и его сеанс гипноза. Толик не хотел замечать никого вокруг, кроме своей подруги. Положив ей руки на талию, чувствуя под влажными от волнения ладонями, под ее платьем проступающие швы и полоски тех секретных предметов женской одежды, от одной мысли о которых лицу становилось еще жарче, чувствуя ее ладони на собственных плечах, Толик сознавал, что любовь и вкус к жизни возвращаются к нему посвежевшими и окрепшими. Он победил и теперь получает заслуженную награду. Крылатая богиня Ника птицей опустилась на его протянутую руку, чтобы никуда уже больше не улетать. Впереди его ждет счастье. И больше никаких трагедий: он уже получил все причитающиеся ему беды и страдания. Отныне его ждет только счастье. Начинались двухнедельные зимние каникулы, наступили те благословенные, последние перед Новым годом дни, когда все дела в уходящем году закончены, в школу ходить не надо и можно отдыхать, созерцая предпраздничную сутолоку взрослых. Год завершался.
  
   Глава 23.
  
   В отличие от бледного уродливого ноября румяный и свежий декабрь - самый быстротечный месяц в году - был любим и ожидаем всеми вменяемыми гражданами. Преисполненный с самого момента своего появления, с самого первого числа предчувствием грядущего Праздника декабрь всякий раз проживал в сознании людей жизнь короткую, но ослепительную, как залп фейерверка. Изнывая от предпраздничного нетерпения, желая приблизить заповеданный календарный миг, люди торопили время и самое себя, пытаясь сделать в декабре все то, что они не успели или не захотели сделать за предыдущие одиннадцать месяцев. Лавина неотложных дел, итоговых отчетов и сводных ведомостей раскачивала маховик времени, превращая декабрь в безумную круговерть, дьявольскую гонку по кабинетам, магазинам, елочным базарам и парикмахерским. Люди неслись в этом вихре, соединяясь в один разгоряченный магматический с элементами маразматического поток, неслись с азартом гончих псов в вытаращенных от предвкушения скорого счастья глазах, со сдвинутыми на затылки шапками, мокрыми от снега снаружи и от пота - внутри, то и дело возбужденно взвизгивая: "Они, как всегда, под конец года все свалили на меня, а мне что, разорваться или раздвоиться?!", "Женщина, имейте совесть, вы в очереди не стояли!". - "Не гневите Бога! Стояла и я, и моя совесть!", "Учти, если ты не успеешь купить детям елку, как обещал, я наряжу тебя вместо елки и звезду тебе вставлю, куда следует!", пока, наконец, 31-го числа не останавливались на всем скаку под удары кремлевского гонга на Спасской башне. Чтобы выпить за явившийся Новый год, благоухающий хвоей, цитрусами и морозом, расслабленно выдохнуть, снова выпить, уже не выдыхая, закусить ("Дай мне вон ту помидорку!.. Это яблоко?.."), ощутить блаженную истому во всех закоулках своего еще недавно напряженного тела и на целый день погрузиться в пучину веселья и салата оливье.
  
   Вечером 31 декабря компания девятиклассников собралась для встречи Нового года на квартире у Дыбы. Родители Макса, инженеры из местного проектного НИИ, люди прогрессивные и сознательные, на праздники уехали на лыжную турбазу, оставив сыну сотоварищи на откуп двухкомнатные палаты с балконом, полный холодильник праздничной снеди и даже бутылку шампанского, вобравшего в себя, казалось, все солнце и все газы щедрой местности по имени Абрау-Дюрсо. Поддавшись уговорам Перса, шампанское - по глотку на каждого - опрометчиво выпили еще до двенадцати часов, провожая старый год. После чего встречать год новый пришлось уже безалкогольными напитками, в том числе - смородиновым морсом. Что, впрочем, не сбило градус веселья: под морс и слоеный пирог размером с богатырский щит отлично пошел "крокодил" - патриархальная интеллектуальная игра, суть которой сводилась к тому, чтобы отгадать загаданное командой соперников слово. Слово презентовалось отгадывающим посредством потешной пантомимы, насыщенной ассоциациями и нестандартными логическими ходами пантомимиста. Команда под предводительством Тэтэ, как орехи, щелкала задачи команды Перса, споткнувшись лишь на пантомиме в исполнении Ветлугина. Славик, немилосердно жестикулируя и гримасничая, изображал дрожащего перепуганного субъекта, который войдя в кабинет какой-то зловеще потирающей руки дамы, почему-то стягивал штаны и поворачивался к даме задом. Толик и его команда сошлись во мнении, что это кабинет проктолога. Оказалось же, что Ветлугин имел в виду кабинет директора школы.
  
   "Народ, а ведь это предпоследний раз, когда мы вместе отмечаем Новый год, - сказал вдруг Дыба. - Остался еще следующий год - и все". - "Ну, почему все? Потом что, жизнь закончится?". - "Потом начнется совсем другая жизнь. Придет долгожданное взросление, суровые трудовые или студенческие будни, и нам будет уже не до школьных воспоминаний. У всех появятся новые друзья, новые заботы, семьи, мужья, жены, дети... И очень может быть, что многие из тех, кто сидят сейчас в этой комнате, после окончания школы никогда уже друг друга не увидят". - "Какой-то паршивый прогноз, Макс". - "Зато реальный. Ты просто еще плохо знаешь жизнь, мой юный друг". "А давайте договоримся прямо сейчас, что будем встречаться все вместе каждый новый год - здесь или где-нибудь в Москве", - хлопнув в ладоши, предложила Ника. "Лучше в Ленинграде - на 3-й улице Строителей!". "Не, лучше не в Москве и не в Ленинграде, а в школе нашей, в кабинете директора. Прикиньте, заваливаемся к Легенде всей толпой, синхронно снимаем штаны и поворачиваемся к ней задом!.. И ведь ничего нам за это уже не будет!". "Ну, я же серьезно! - перекрикивая общий хохот, не унималась Ника. - Ну, давайте, а? Неужели вам не хочется этого?". - "Ха, договориться-то не трудно. Трудно исполнить это". - "Ну, почему?". - "Я уже сказал, почему. Взрослая жизнь имеет свои неумолимые законы, крошка". - "Ерунда. Главное - иметь желание и не забывать друг друга, а время всегда найти можно, каким бы взрослым и занятым ты ни был. Можно встретиться хоть ненадолго, хоть на пару часов. Не получится 31-го, давайте 1-го января. Или хоть 30 декабря. Заранее созвонимся, договоримся и соберемся. Ну, что?..". - "Ну, ежели ты так лоббируешь эту заманчивую идею, Ника, лично я не возражаю". - "И я не возражаю!" - "Да никто не возражает, все - за!". - "Значит, договорились?". - "Договорились! Уррааа!". - "Но только, чтобы все по-честному было, смотрите!". - "Предлагаешь кровью расписаться?". - "А я не могу кровью расписываться, у меня ее всю в школе выпили!". - "Кстати, насчет "выпили"!.. В ознаменование клятвы, данной членами тайного общества вольных каменщиков и двоечников, предлагаю выпить! Венька, нацеди-ка мне кубок тархуна!". От дружного вопля "Ура!" заколыхалась и без того натужно позвякивающая стеклянной бахромой люстра: соседи сверху лихо отплясывали, топая, как стадо слонов, бегущее от стаи мышей. "Народ, а не пора ли нам достойно ответить этим нахалам сверху? - Дыба направился к магнитофону. - Танцуют все! Пацаны, помогите диван подвинуть".
   "А еще дискутируют все время: кто, дескать, мы такие - европейцы или азиаты? - Тэтэ по-боксерски ткнул кулаком пыльный бок раскинувшегося на стене райским газоном громадного цветастого ковра. - Какие тут могут быть к ляду дискуссии, когда в каждом доме на стенке такая азиатчина болтается!..". "Мы не европейцы и не азиаты. Мы - советские люди", - пропыхтел уже объевшийся Венька. - "Диван хватай, советский людь!".
  
   Люстра мужественно приняла на себя новые экстатические вопли, а следом - неистовую аудиоатаку включенного на полную мощь магнитофона. Расходиться по домам никто не собирался. Во-первых, с какой стати? А во-вторых, девятиклассники ждали главного события новогодней ночи - трансляции по телевидению сокровенной программы "Мелодии и ритмы зарубежной эстрады". Программа эта показывалась лишь несколько раз в году, возникая в советском телеэфире, словно дивный мираж в иссушенной идеологическим зноем музыкальной пустыне. Или, с учетом ее неизменно ночного появления, - как обворожительный ночной призрак в блистающих одеждах. Молодежь всего Советского Союза боготворила ночного гостя и готова была ради него не спать целую вечность и ждать, сколько нужно, - лишь бы соприкоснуться с волшебным потусторонним миром иноземного диско, не только услышать, но и узреть своими собственными глазами кудесников из ABBA и "Смоуки", длинноногий, грудастый и гривастый дуэт "Мэйвуд", сладкоголосый сонм конкурсантов фестиваля в Сан-Ремо и других орфеев зарубежной эстрады. "Мелодии и ритмы" были фирменным блюдом новогодней ночи, к моменту трансляции уже плавно перетекавшую в первое новогоднее утро, что не могло отпугнуть страждущую аудиторию. Дыба божился, что программу покажут и сегодня: он своими глазами видел обетованную строку в телепрограмме и готовился записать "Мелодии" на магнитофон.
  
   Толик извивался в самой гуще толпы одноклассников, исполняя пляску пьяного аборигена под бониэмовскую Daddy Cool, когда протиснувшийся сквозь танцующих Перс взял его за локоть: "Анатоль, можно тебя на секунду?". Тэтэ отошел с ним в угол: "Ну?..". "Анатоль, у меня к тебе предложение, подкупающее своей новизной. Пошли ко мне на дачу. Там тоже телевизор есть. И не только телевизор, но еще и видак. А магнитофон я по дороге из дома захвачу. И выпить чего-нибудь". - "На дачу?.. А кто еще пойдет?". - "Ты, я, Кол и Ника. Отдохнем в камерной обстановке". "Ника?", - Тэтэ вытянул шею: Ника сидела на диване, о чем-то болтая с Ворожеиной. "А... она согласна?". - "Конечно. Я с ней только что разговаривал. Ну, так как? Идешь?". - "Иду. Только Веньку еще с собой захватим, лады? Сейчас я ему скажу". "Анатоль, - Перс снова положил руку на локоть Тэтэ. - Винни я не приглашал. Повторяю: ты, я, Кол и Ника. Все. Так что, не надо никого больше звать. И вообще, никому ничего рассказывать не надо". - "Но...". - "Я понял. Ты хочешь сказать, что без своего не в меру упитанного друга никуда не пойдешь. Жаль. Ника хотела, чтобы ты пошел". - "Ладно, я согласен". - "Вот сразу бы так, - Перс ухмыльнулся. - Тогда быстренько одеваемся и уходим незаметно, по одному, без стрельбы и шума. Встречаемся на лестничной площадке через пять минут".
  
   Выждав миг, когда Венька, отдавшись танцу, как кашалот - океанским волнам, повернется к нему спиной, Тэтэ шмыгнул в прихожую, сунул ноги в ботинки, раскидав барханы верхней одежды на гардеробной тахте, откопал свое пальто, схватил шапку. Из-под барханов торчал сиреневый хвостик шарфа. Это был шарф Ники, Толик узнал его. Вытащив шарф, он прижался к нему лицом, вдыхая душистый вкусный запах. Ее запах. Затем повесил шарф на крюк, осторожно открыл входную дверь и на цыпочках вышел из квартиры. В глубине души Толик понимал, что поступает неправильно, бросая друга, но мысли о праздничной ночи в обществе возлюбленной тут же прихлопнули робко шевельнувшееся угрызение совести. К тому же, толстяк, наверняка, скоро разомлеет и либо уснет где-нибудь на диване, либо потянет Толика домой. А домой Толика абсолютно не тянуло. Там было не по-новогоднему тихо и грустно. Родители даже елку в этот раз не установили: незадолго до Нового года исполнилось 40 дней после смерти деда...
   На площадке Толика уже поджидал Кол. Следом вышли Ника и Перс, пытавшийся попасть в рукав пальто, гусарским камзолом свисавшего у него с одного плеча. "Отлично, все в сборе! - Перс по-разбойничьи подмигнул Толику. - Двинули!". Четверка беглецов, с присвистом и улюлюканьем скатившись по лестнице, выскочила из подъезда. Там на них задорным псом набросился поджидавший за дверью морозец, тут же принявшись легонько покусывать им носы и щеки. Звезды на безлунном небе сияли свежо и чисто, как и положено в новогоднюю ночь, когда все вокруг обновляется, очищается и обнуляется. Прохожих на улице не было. Лишь поддатый баян где-то вдалеке безуспешно пытался состязаться с магнитофонной канонадой, смехом и криками, рвущимися из десятков освещенных окон. "Значит, сейчас мы скоренько шуруем к моему дому, я беру магнитофон, бутылочку шампани, похавать чего-нибудь и - на дачу!", - Перс на ходу зачерпнул снег из сугроба, слепил неровный колобок и швырнул его, целясь в чей-то балкон. Снежок в полете взял немного правее и нашел свою смерть на стене дома. "Кстати, Анатоль, - горкомовский недоросль повернулся к Тэтэ. - Полагаю, тебя снедает любопытство: а с чего это я вдруг решил разбавить нашу тесную сложившуюся компанию и пригласить тебя к себе в лачугу? Так ведь? А никакого особого секрета тут нет. Во-первых, Ника настояла. Она о тебе, знаешь ли, очень хорошо отзывается. Да-да! Ну и потом, я сам рассудил: мы с тобой с первого класса знакомы, девятый год уже, и все это время глядим друг на друга волками. Без веских, заметь, на то оснований. Глупо это как-то, подумал я. Ты - классный пацан, можно сказать, личность, резко выделяющаяся на общем казенном фоне. Посему призываю забыть былые ссоры и обиды. Мир, дружба, жвачка?". "Мир, - Тэтэ шлепнул ладонью протянутую перчатку Перса. - Спасибо, Ника, спасибо, Перс! (Он клоунски раскланялся на обе стороны). Спасибо за доверие! Постараюсь его оправдать!". Ника улыбалась чему-то в сиреневый шарф, придерживая его рукой у подбородка. Добродушно улыбался и Кол, шествуя по улице на своей привычной позиции оруженосца - за спиной у хозяина. "Не сомневаюсь, что оправдаешь, - хохотнул Перс. - Ну, а почему зову не домой, а на дачу, тоже, думаю, ясно. Дома караулит домработница. Незнамо кого караулит. У нее, вишь ты, ни семьи, ни друзей нет. За всю свою жизнь не обзавелась, дура дебелая. Вот по праздникам у нас и ошивается. При деле, мол, себя чувствует, крыса!.. Да и предки, честно говоря, в любой момент вернуться могут. А на даче никто посторонний нам не помешает. Это моя личная резиденция!".
  
   Под резиденцией Перса подразумевался деревянный домик его ныне покойной бабушки в старом квартале города - один из тех ветхих скворечников, что продолжали упрямо держать оборону в окружении новостроек. Товарищ Перстнев несколько лет назад обзавелся роскошным загородным теремом с баней и теплицей, где и встречал сейчас Новый год с женой и нужными людьми. Ключ же от нежилого и никому более не нужного бабушкиного домика со временем перешел в распоряжение младшего Перса, который и наведывался туда с друзьями. Дряхлый двухэтажный склеп, между тем, с каждым годом медленно оседал и расползался, отлично понимая, что рано или поздно рассыплется в прах, если люди к тому моменту, сжалившись, не прекратят его страдания и не снесут к чертовой матери. Рядом верным Санчо Пансой уныло сутулился столь же старый сарайчик, где маленький Перс когда-то хранил самокаты и велосипеды. За домом мертвой мерзлой пашней простирался огород с чернеющей будкой туалета. "Вот мы и на месте!", - Перс, разогнав пинками слежавшийся снег, повернул щеколду, открыл покосившуюся в знак солидарности с забором калитку. В соседних домишках кое-где светились окна. "Гляди-ка, тут еще кто-то живет", - удивился Тэтэ. "Ага, скоро врастут в землю, как грибы, а все живут, - отозвался Перс, орудуя ключом в утробе замка на входной двери. - Готово, входите!". На ребят дохнула холодная тьма сеней. "Здесь аккуратно - порог!", - командовал Перс, открывая следующую дверь. На полу комнаты призрачной лужицей растекся падающий из окна отсвет уличного фонаря.
  
   Перс щелкнул выключателем. Они вошли в комнату, которая служила кухней и залой одновременно. Русская печь и газовая плита стояли друг против друга, как две встретившиеся на нейтральной полосе эпохи. У окна загнанной клячей издыхал продавленный диван с выпирающими из-под обивки ребрами пружин. Его пыталась приободрить костлявая этажерка с потрепанными журналами и книгами, глядевшаяся в мутные стекла высокого шкафчика с посудой, который бабушка называла буфетом. Мебель, стены, половицы, замерзшие и обрадовавшиеся гостям, чуть слышно потрескивали. "Ну, и дубак тут!..", - Толик поежился. "Спокойствие, только спокойствие, - ответил хозяин, выгружая продукты из сумки. - Сейчас затопим печку, и будет жарко, как на экваторе. Кол, магнитофон и шампанское на стол ставь и сгоняй в сарай. Где поленница, ты знаешь. Ну вот, это, значит, первый этаж (Он обвел руками комнату). А есть еще и второй. Ника его уже видела, а для тебя, Анатоль, давай экскурсию устрою".
   Лестница, ведущая наверх, при первом же прикосновении к ней застонала, будто жестоко избитый человек. "Слушай, она не развалится?", - Толик опасливо потрогал ногой деревянную перекладину. - "Развалится. Но не сегодня. Сегодня ей никто на это разрешения не давал. Идем-идем, не бойся".
  
   Комната на втором этаже была сдавлена с боков изнанкой треугольной крыши дома. В углу комнаты - грузный телевизор "Рубин", взгромоздившийся на загривок покорной тумбочке. Рядом, на журнальном столике - один из двух видеомагнитофонов Перса. Тот, что постарше, - немецкий, привезенный из Чехословакии и выпрошенный Персом у отца для дачи. (Новым японским чудом техники, доставленным товарищем Перстневым на Родину из ГДР, Перс ублажал себя дома, скрывая его, как доктор Сальватор - Ихтиандра, от глаз все реже захаживающих к нему одноклассников). У противоположной стены - накрытая одеялом широкая железная кровать с набалдашниками в виде цветочных бутонов. Над кроватью к стене прибит фанерный щит, на нем - пестрая мозаика пришпиленных кнопками журнальных вырезок. Ни одного свободного места, всюду вырезки, наползающие, теснящие друг друга. Занавесь из вырезок. В самом центре красовался выдранный из какого-то журнала разворот, к которому Тэтэ прикипел взглядом, едва лишь увидел его. Или примерз взглядом. Взглядом и душой, душой и плотью. И спустя много лет он будет помнить этот распятый на фанерном щите бумажный лист в мельчайших деталях. Изрезанная непреклонными складками воспаленно-красная скалистая стена была на том листе. И пыльная каменистая пустошь, усеянная низкими клочковатыми кустами, словно небритая скула - щетиной. А между стеной и пустошью струилась дорога - черная, как сажа, выжженная солнцем гладкая дорога. А, может быть, набухшая и потемневшая от пота дорога. Очень гладкая дорога. По ней мчался сливочного цвета кабриолет, одинокий в этом жарком безмолвии, элегантный, мускулистый и неудержимый. Зеркальные диски колес, хромированное оперение вспарывающих горячий воздух ястребиных задних крыльев, рифленый бампер и эмблема на багажнике, неуловимо напоминающая вздернутую в приветственном жесте ладонь, - все это сверкало ярче, чем серебряные копи Анд. За рулем сидел кто-то, чей анфас фотограф не успел схватить объективом камеры. Опоздал на секунду, на десятую, сотую долю секунды. Был виден лишь уносящийся вдаль бронзовый профиль, перечеркнутый дужкой солнцезащитных очков, худая сильная рука с закатанным рукавом рубашки, часы с ремешком из крокодиловой кожи на запястье. Одинокий Мистер Кто-то летел в своем кабриолете вперед - туда, где на фоне пламенеющего предзакатного неба высилась, словно Престол Господень, грандиозных размеров трапециевидная скала. С вершиной плоской и ровной, как у плахи, скала эта подавляла все вокруг, магнитом-колоссом притягивая к себе взоры, мысли, людей, машины. Снизу листок белыми прохладными буквами пересекала надпись: Arizona is waiting... 1
  
   Толик стоял, смотрел на магический листок и не мог насмотреться. "Анатоль, ты замерз, что ли? В сосульку превратился?", - легкий тычок Перса расколдовал его. "Что это?", - хрипло спросил Толик. "Где? А-а... Это, Анатоль, даже не другой мир. И не другая планета. Это другая галактика. Соединенные Штаты Америки называется. Ю Эс Эй. Что, нравится моя аппликация? Приятная для глаз, правда?".
  
   Приятная... Разве можно эту завораживающую картину, сложенную слетевшимися на фанерный щит бумажными бабочками, назвать легковесным словом "приятная"? Это же просто какое-то чудо. Чудо. И другие картинки тоже. Вот фото короля Элвиса Первого и Единственного, фото младого бога: набриолиненный кок, пухлые губы, подбородок-утес, бархатные глаза и брови, взгляд глубокий и тягучий, как вечер на американском Юге, как само имя "Элвис". Рядом солнцеподобная Мэрилин со смехом облокотилась на парапет, открывая публике обзорный вид своих стенобитных грудей. Чуть выше - панорама ночного города: во тьме плывут, как в школьном актовом зале во время дискотеки, мириады разноцветных огоньков. Только их намного больше, чем в актовом зале. Они бесчисленны. А на соседней вырезке, видимо, тот же самый город, но фотограф уже спустился с небес на землю. Грешную, но райскую землю, озаренную светом витрин и вывесок. На фасаде небоскреба - огромное неоновое полотно рекламы: под надписью The Abundance Bank женщина в античной тунике держит в руках витой козлиный рог, откуда хлещет дождь золотых монет. Улица полна людей, они паркуют машины, гуляют, заходят в бары, где подают пьянящие коктейли, а по телевизору безостановочно показывают бокс, хоккей и рок-н-ролл. У самого края тротуара стоит группа девушек. Одна из них в лакированном красном платье с открытыми плечами, таком коротком, что вот еще чуть-чуть, самую малость, еще один сантиметр вверх и... И будешь судорожно думать, что лучше сделать - зажмуриться или ослепнуть. Ноги у девушки бесконечные и манящие, как лестница в небо. Волнистые белокурые волосы падают на обнаженные плечи. Лицо юное и мягкое, ресницы царевны Будур, ярко накрашенный рот багровеет, словно вывороченная мякоть тропического плода. Девушка, улыбаясь, слушает двух мужчин в дорогих костюмах. Счастливцы: их слушает такая девушка!.. Что нужно говорить, чтобы тебя слушала такая девушка, как нужно смотреть, дышать, одеваться, держать руки и поворачивать голову, чтобы ТАКАЯ девушка обратила на тебя свое внимание?..
  
   Толик вновь и вновь обшаривал щит зачарованным взглядом. Каждая вырезка была прекрасна и неповторима, каждая содержала в себе особый лакомый кусочек далекой сказочной страны, распахиваясь перед Толиком, словно ларец с алмазами. И, сам того не замечая, он погружался уже не мысленно, а почти наяву в раскинувшееся перед ним другим измерением многоцветье: вместе с человеком, облаченным в шлем и латы игрока в американский футбол, парил в воздухе над разлинованным, будто тетрадка, полем, прижимая к груди кожаную дыню; аплодировал и орал что-то одобрительное наезднику в жилете и ковбойской шляпе, поднявшему на дыбы распаленного жеребца; глотал водяную пыль, беззвучно открывая рот пред пенными столбами Ниагарского водопада, низвергающимися с грохотом и мощью всемирного потопа; цепенел от взора темноволосого бойца со свинцовой челюстью, в боксерских перчатках и звездно-полосатых трусах с надписью ROCKY... В правом верхнем углу щита в окаменевший от мороза пластилиновый постамент был воткнут звездно-полосатый, как трусы Рокки, флажок.
  
   Тэтэ вернулся к центру щита. Arizona is waiting... Он чувствовал под ногами не окоченевшие половицы старого деревянного дома, а поджаренный солнцем асфальт гладкой дороги, по которой так хочется провести рукой, но нельзя, потому что можно обжечься. Он видел, как горячий воздух колышется впереди вязкой пеленой, отчего дорожная лента блестит, будто мокрая. С непререкаемой определенностью он понял, что не будет ему отныне покоя, пока он сам не окажется на этой дороге, сам не проедет по ней, не узнает, куда она ведет, что находится там, за этой марсианской скалой, куда мчится одинокий ездок в кабриолете. Он не сможет нормально жить и дышать, пока не увидит воочию эту дорогу, эту скалу, эту страну. Он должен их увидеть. Во что бы то ни стало.
  
   1 (англ.) - "Аризона ждет...".
  
  
  
   Часть II. Глава 24. Каникулы были в разгаре. То есть, это, наверное, летом, когда все кругом млеет от зноя, каникулы могут быть в разгаре. А как назвать пик зимних каникул? Экватором? Тоже вроде горячее слово... Полюсом? Ну, если Северным. Да неважно, как называется высшая точка этого блаженного безделья! Главное, что двухнедельное счастье по имени "каникулы" есть на свете и доступно оно только детям. Бедные взрослые!.. Лишь во время каникул, понимаешь, какие же они бедные, лишь в этот период желание поскорее стать взрослым утихает и скромно отступает в сторонку. Ну, что за жизнь у взрослых на Новый год? Трудятся, как крепостные, по 31 декабря включительно, потом один денек переводят дух, ну, два дня, ну, максимум - три, если 30-е и 31-е придутся на выходные, и начальство раздобрится настолько, что позволит тебе забросить любимую работу аж на три дня, что вряд ли. А потом снова - к станкам и наковальням, не успев толком почувствовать праздник, распробовать его, как сказал бы Генрих Пуповицкий. Только и удастся, что пригубить - сколько бы взрослые ни выпили в эту мародерскую по своей безудержности ночь, за которой, шатаясь, бредет первый день нового года, созданный, скорее, для сна и смерти, нежели для празднеств. Меж тем, как праздник только-только начинается. Саму по себе встречу Нового года, смычку двух вагонов экспресса под названием "жизнь", переход с одной календарной беговой дорожки на другую Толик не очень жаловал. И, несмотря на романтичность своей натуры, не верил в приписываемые новогодней ночи чудесные свойства. Более того, в душе недолюбливал эту самую ночь - "благодаря" засевшему в памяти воспоминанию, одному из самых первых своих воспоминаний. А, может быть, самому первому. Воспоминание было связано с тем возрастом, в котором, как принято считать, дети себя еще не помнят и знают о нем лишь по рассказам взрослых. А взрослые, как известно, врут намного чаще и охотней, чем дети. Получается, что всей правды о первых годах своего существования вне материнской утробы человек никогда не узнает. Иногда, думая об этом бессознательном периоде жизни, невольно чувствуешь себя обокраденным: вроде как жил на белом свете, но ничего не помнишь и мало что знаешь. Хотя иногда запертая дверь в потайную комнату младенчества и раннего детства человека в многоэтажном подземном бункере его памяти все же приотворяется, выпуская на волю обрывки воспоминаний, - порой столь ярких и впечатляющих, что они остаются с человеком до конца его дней. В своем детском воспоминании Толик видел маленького больного мальчика в жарко натопленной избе у калужской бабушки. Этим мальчиком был сам Толик. Конечно, человек не может видеть себя со стороны, если только не имеет перед глазами зеркала. Однако воспоминание Толика не подчинялось законам анатомии. В воспоминании Толик пребывал, как и положено, в своей телесной оболочке, но, в то же время, как бы над ней. Он маялся в постели, втиснутый в душное пространство между пуховой периной, бескрайней подушкой и толстым одеялом, и был похож на несчастного щенка. Его больное горло ошейником охватывала марлевая повязка, пропитанная раствором водки и теплой воды и обернутая целлофаном, который противно хрустел при каждом движении. За стенкой слышались приглушенный стук и поскрипывание половиц. В соседней комнате печка уписывала очередную порцию дров, бабушка стряпала что-то на заметенном мучной поземкой столе. Маленькому Толику было очень скверно в ту предновогоднюю ночь. Убаюканный высокой температурой он опускался на днище муторного бессодержательного сна, затем вновь поднимаясь вверх, к теплу и свету. Во время одного из таких пробуждений дверь открылась, в комнату вошли бабушка и дед Петя с мерзлой ершистой елкой в руках. К моменту Толикова воспоминания бабушка уже несколько лет, как овдовела, и необходимую мужскую помощь по дому ей оказывал отзывчивый сосед, тоже вдовец. Вот и в тот вечер он помог ей с елкой, о которой захлопотавшаяся бабушка вспомнила едва ли не в последнюю минуту. За елкой дед Петя гонял в местный лесхоз, расплатившись бабушкиной смородиновой наливкой с хмельным лесником и еще более хмельным шофером грузовика, ухитрившимся уже встретить Новый год, как он говорил, "лицом к лицу" где-то на трассе. При этом, густым запахом бензина сильнее всего была пропитана даже не замасленная телогрейка лихого повелителя газа и тормоза, а само его праздничное дыхание. Казалось, еще немного - и шофер изрыгнет пламя, как огнедышащий змей или индийский факир. Дед Петя поставил елку в угол, подошел к Толику и, склонив к нему фиолетовое от мороза лицо, ласково погладил по голове: "Здравствуй, сосед!". "Куда ты, черт, холодными руками!..", - тут же оттащила его бдительная бабушка. Дед больше не касался Толика, но и в покое его не оставил. Рассказывая мальчику что-то про зимний лес, он принялся впихивать еловый ствол в сквозное дупло деревянного креста-подставки, крутил и ворочал ствол в дупле, вытаскивал, подтесывал топориком, впихивал опять. Придав, наконец, елке вертикальное положение, дед придавил крест для верности старым утюгом и стопками книг. После этого вниманию почтеннейшей публики в лице Толика был представлен облезлый фанерный чемодан с елочными игрушками, завернутыми в газетную бумагу. Клочья старых газет с шуршанием падали на пол, будто сброшенная змеиная кожа, и на свет Божий вылуплялись восхитительные стеклянные создания: надувшиеся от важности шары всех оттенков и размеров, сосновые шишки и игольчатые сосульки, томное солнце и яично-желтая луна с поджатыми губами, зайцы с морковками и без, напыщенный снегирь, комичный медведь в зипуне, клубничная царь-ягода из сада Гаргантюа, одетый в тон ей мухомор-стиляга, девочка-узбечка в полосатом халате и тюбетейке, розовощекий космонавт в скафандре с надписью "СССР", хрупкие бусы, за которые наивные туземцы отдали бы не только все свои сокровища, но и жен с детьми в придачу. На елочный шпиль насадили бледно-салатовую, с инеем, звезду. Каждую игрушку бабушка и дед Петя сначала подносили к глазам Толика подобно рыночным торговцам, тычущим фрукты в лицо колеблющимся покупателям, и лишь после этого вешали ее на елку, распевно приговаривая: "Вот какие игрушки у нас!.. Вот какую красивую елку мы сейчас нарядим!.. Придет Новый год, и в Новом году ты поправишься! Будешь здоровым, будешь гулять и играть!..". У Толика не было сил улыбаться, но он следил за движениями сноровистого дуэта заинтересованным, хотя и измученным взглядом. Закончив с елкой, бабушка увела деда Петю из комнаты, прикрыв дверь и оставив в комнате включенным лишь ночник на табурете у постели Толика, уставленном кружками с травяными отварами и малиновым чаем. Елка, при свете похожая на русскую девку в кокошнике, в полутьме сразу же превратилась в ощетинившееся чудище с гребнем на макушке. Однако сил на страх у Толика тоже не осталось. На него вновь накатил дремотный дурман. Он почти сомкнул пылающие от жара веки, когда елка шевельнулась. Толик открыл глаза и приподнялся в кровати. Елка стояла недвижно и беззвучно, грозно поблескивая своим стеклянным убранством и слушая учащенное дыхание мальчика, неотрывно следившего за ней. Вдруг одна из ее веток снова вздрогнула и чуть пригнулась к полу. Потом еще раз. И еще. Вместе с еловой лапой ожил и висевший на ней пузатый шар. Увлекаемый скользящей по гладким иглам ниткой он двигался и двигался вперед, склоняя все ниже строптивую ветвь, и вдруг ухнул вниз, приземлился с жалобным всхлипом, брызнув слезами-осколками, и осел на изувеченный бок, в котором зияла рана. Еловая ветка, сбросив с себя ненавистное ярмо, заколыхалась свободно и радостно, будто крыло вылетевшей из клетки птицы. Толик хотел было позвать бабушку, но убоялся нового спазма тупой боли в горле, от которой на глазах выступали слезы, и решил дождаться, когда бабушка сама придет к нему. Однако она все не шла. Сон испарился, сменившись запропавшим, было, страхом. Елка больше не подавала признаков жизни, однако страх усиливался, покрывал детское тельце липким потом, заставлял колотиться сердечко, перерастал в панику по мере того, как мальчик все отчетливее сознавал: кто-то глядит ему в затылок через окно. (Бабушка-то в предновогодней суете не успела задернуть занавески). Надо было обернуться назад и посмотреть, кто там, за окном, но страх пересиливал. Взгляд сзади, тем временем, становился все более жгучим и нестерпимым. Наконец, собравшись с духом, Толик обернулся. За окном стоял человек в ватнике и шапке с завязанными под подбородком "ушами". Прижав лоб к стеклу, он скалил в улыбке гниловатые зубы и смотрел на Толика круглыми шалыми глазами. Заверещав от ужаса, мальчик скатился на пол и, не чувствуя привычной тошноты и головокружения, бросился к двери. Вцепившись в ручку и отчаянно толкая дверь плечом, с третьего раза он сумел распахнуть ее. На кухне дед Петя угощался бабушкиной наливкой, которую он начал дегустировать сегодня сначала с лесником, а затем - с шофером. Бабушка что-то накладывала ему в тарелку. Увидев Толика, дед Петя замер, остановив стакан на полпути, что с дедом, вообще говоря, случалось крайне редко: так поразил его вид мальчика. Опрокинув стул и расплескав драгоценную жидкость, дед кинулся в комнату, пока бабушка причитала, прижав к себе внука. Тут же мимо вновь проскочил дед Петя со словами: "Это Гриша! Сейчас я уведу его!". И дунул вон из избы. Человеком, напугавшим Толика, действительно, был Гриша - безобидный городской дурачок. Год напролет, зимой и летом, он неустанно бродил по улицам городка, улыбаясь прохожим и бормоча себе под нос одну фразу: "Нельзя воровать!". Иногда, если калитка была открыта, заходил к кому-нибудь во двор и, не переставая улыбаться, топтался у забора. В дом Гриша никогда не заходил без приглашения хозяев. Знающие люди говорили, что Гриша родился совсем не сумасшедшим, а вполне нормальным ребенком. Отца своего он, правда, никогда не видел, а мать никогда не видел трезвой. Мать Гриши, баба пропащая и загульная, водила к себе хахалей и пила, пила, пила, прекращая пить лишь для того, чтобы отлупить подвернувшегося под руку сына. Гриша быстро это усвоил и круглыми сутками слонялся по улицам вместе с друзьями-мальчишками. Как-то летом они залезли в сад одного недоброго мужика, не ведая, что мужик, чьи яблони уже неоднократно подвергались воровским налетам, с некоторых пор подстерегает пацанов. Когда хозяин выскочил из дома и кинулся в сад, все мальчишки успели убежать, а Гриша - нет. Мужик сжал ухо Гриши пальцами-тисками и поволок мальчика к дому, шипя: "Я тте покажу, как воровать!.. Нельзя воровать, щенок!.. Нельзя воровать!..". У крыльца хозяин отпустил ухо Гриши, взял мальчика за шкирку, поднял его, как былинку, пронес перед самым носом рассвирепевшего, поднявшегося на дыбы цепного пса-волкодава и, швырнув пленника к стене забора в углу двора, сказал: "Вот посиди тут - узнаешь, как воровать!..". И ушел в дом, оставив Гришу наедине с псом. Дотянуться до мальчика у пса не получалось: не пускала массивная цепь. Но расстояние между мальчиком и собакой было совсем маленьким - две вытянутые Гришины руки. Невозможность ухватить столь близкую беззащитную жертву доводила пса до исступления. Черный зверь скакал перед вжавшимся в забор ребенком, едва не выворачиваясь наизнанку от лютого лая, всхрапывая, как конь, и роняя наземь закипающую слюну. Были минуты, когда парализованному страхом Грише, на шортах которого не просыхало темное пятно, казалось, что сейчас звенья натянутой цепи не выдержат напряжения и лопнут. Или пес сдвинет конуру с места, дотянется и хапнет Гришу своими громадными и острыми, как у пилы, зубами. Убежать Гриша никак не мог: едва он, заметив, что пес вроде бы угомонился, начинал приподниматься, как его неусыпный страж с рычанием вскакивал и снова заходился в лае. Но если бы мальчик даже и превозмог сковывающий его страх, перелезть через высокий забор все равно бы не сумел: слишком маленького роста тогда был Гриша. Через несколько часов хозяин, который, судя по помятой физиономии, все это время спал, вышел из дома, поскреб себе брюхо через штопаную майку, загнал пса в конуру и сказал мальчику: "Все, иди отсюда. И запомни: нельзя воровать!". Именно после того случая, говорили знающие люди, Гриша и помешался. Теперь, по прошествии многих лет, найти подтверждение этому факту либо установить истинную первопричину Гришиной болезни было невозможно: матери Гриши давно не было в живых, да и мужика того никто в городе не помнил ни в лицо, ни по имени. Однако, когда несведущие люди протягивали Грише яблоко или другое какое угощение, да хотя бы и кружку воды, он отшатывался, тряс головой, махал руками и испуганно твердил: "Нельзя воровать! Нельзя воровать!". Угощения Гриша принимал лишь в том случае, если его приводили в дом и сажали за стол. В остальные дни дурачка кормили и обстирывали сердечные женщины, жившие по соседству с его прохудившейся хатенкой. А вот в сумасшедший дом Гришу никогда и не пытались определить - наверное, из-за его безобидности. Самого Гришу в городке тоже никто никогда не обижал: это считалось у местного населения окаянством. Даже голос на него не повышали. Разве что глупые девки в свое время забавлялись над Гришей, целуя его на спор. Встретив дурачка, девки обступали его со всех сторон, и проигравшая в карты либо та, кому на ромашке выпало поцеловать Гришу, взасос прикладывалась к его слюнявым губам - целовать, согласно уговору, нужно было непременно в губы. То были единственные поцелуи и вообще проявления женской ласки, доставшиеся Грише в жизни. Но и они не пришлись ему по вкусу: отплевываясь, фыркая, вытирая рот ладонью и вытаращив свои и без того большие глаза, дурачок убегал со всех ног, провожаемый девичьим смехом. В конце концов, и этому развлечению пришел конец, когда мужики однажды застали девок за насильственным лобызанием Гриши. Изловив нескольких шутниц, мужики так отрихтовали их ремнями, что девки потом дня три не могли сидеть, шарахаясь при виде стульев и табуреток, словно грешник - при виде сковородки. Конечно, Гриша не хотел напугать Толика в ту новогоднюю ночь: детей дурачок в отличие от собак любил. Но получилось так, что напугал. Пока дед Петя вел обрадованного неожиданной компанией Гришу домой, бабушка никак не могла успокоить Толика, которого трясло частой и крупной дрожью, как старый холодильник. Вцепившись в бабушкину тужурку обеими руками, внук категорически не хотел отпускать ни тужурку, ни бабушку и оставаться в комнате один даже на условиях открытой двери и включенного света. Затих он лишь, завидев подарок, принесенный дедом Петей. В картонной коробке с колтунами грязной ваты и пучками сухой травы на дне сидел, собравшись в комок, дымчатый крольчонок. Толик, шмыгая носом, потянулся к крольчонку. Тот скакнул в сторону большой мохнатой лягушкой. "Не бойся, не бойся его, он сам тебя боится", - сказала бабушка, непонятно к кому обращаясь - к внуку или крольчонку. Взяв крольчонка, она осторожно положила его в ладони Толика. Зверек, прижав уши и подергивая верхней губой, дрожал в унисон с Толиком. Так они и дрожали, прижавшись друг к другу, пока Толика не сморило, и он снова не заснул. Ночью температура у мальчика распрыгалась не хуже крольчонка, добравшись до отметки 39,5 градуса, и Толик впал в забытье. Наутро его увезли в местную больницу, где он пробыл неделю, после чего в городок примчалась мать Толика: бабушка все же дозвонилась и докричалась до нее из обшарпанной кабинки переговорного пункта. Мать перевезла сына, напичканного таблетками, как рождественский гусь - пшеном, в более современную больницу в райцентре, где Толику благополучно вырезали гланды. Вырезать столь же благополучно из памяти пронизанные страхом и болью ощущения той новогодней ночи не удалось. Они все так же навещали Толика в его воспоминаниях, как правило - на Новый год, хотя с течением времени выцвели и съежились, обретя вид чего-то детского, глупого и не такого уж страшного. И уж, конечно, не могли они омрачить Толику новогодних каникул. Вообще, трудно чем-либо омрачить во время каникул жизнь человеку, родители которого с утра до вечера пропадают на работе, и потому можно, чувствуя себя полноправным владельцем квартиры, вкушать, когда вздумается, холодные котлеты, резаться с приятелями в пинг-понг на полированном столе в зале, используя учебники в качестве ракеток и сетки, и часами пялиться в телевизор, где показывают мультяшные "одиссеи" капитана Врунгеля и Филеаса Фогга, сказки Роу и обожаемую девчонками сопливую пастораль "Мария-Мирабелла". Нынешние зимние каникулы, предпоследние в школьной биографии Толика, были, как всегда, приятны и безмятежны. Толик и Венька катались с горок, возведенных у Дома культуры и прозванных в народе "тремя богатырями" (большая горка, средняя и маленькая), играли в дворовой коробке в настоящий хоккей, а дома - в настольный. Иногда к ним присоединялся живущий неподалеку Змей, и они устраивали круговые настольно-хоккейные турниры с участием трех великих сборных - СССР, Канады и Чехословакии, предварительно бросая жребий с целью определить, кому какая сборная достанется. Тэтэ везло: он чаще, чем одноклассники, получал в свое распоряжение великолепную пятерку и вратаря из "сборной СССР", представленной исключительно красными фигурками, и, будучи асом настольного хоккея, чаще побеждал, как и полагается сборной СССР. По окончании каждого турнира наступала кульминация спортивно-зрелищной программы. Занявший последнее место игрок должен был выйти на балкон и крикнуть любой проходящей внизу незнакомой особе женского пола: "Девушка, я вас люблю! Давайте познакомимся!". Сперва кричать было боязно, но затем проигравшие раздухарились и оглашали окрестности призывными любовными воплями вплоть до той минуты, когда одна из окликнутых, свиноподобная тетка с двойным подбородком и авоськой в руках, крикнула Змею в ответ: "Давайте! Я согласна! Какой у вас номер квартиры?". Парни, давясь смешками, поспешили ретироваться с балкона, решив впредь не искать приключений и заменить наказание для аутсайдера на двадцать отжиманий от пола. Совместные посиделки и игрища длились обычно до прихода кого-либо родителей, а то и до более позднего вечера. Барахтаясь в этом болотце безнаказанной лени и каникулярных удовольствий, Тэтэ не забыл о данном Косте Княжичу обещании отработать выданную авансом "четверку" за первое полугодие. Соблазн махнуть рукой на договоренность, придумав в оправдание какую-нибудь небылицу, разумеется, был, но Толик быстро отогнал его прочь. Так нагло обманывать учителя, к тому же - Княжича, было явно ни к чему. Приковав себя на пару часов цепями долга к учебнику, Толик, до катастрофы с дедом имевший по географии стабильную "пятерку", счел, что и на сей раз проблем с импровизированным экзаменом не возникнет. И тут же позвонил Косте, условившись прийти к нему назавтра домой. Однако назавтра Толик к географу не пошел. Отцу, который по-прежнему исполнял роль образцового отца семейства, хотя и менее рьяно, вдруг дали отгул на работе, и они с сыном махнули в Москву: проведать сестру Тэтэ и вместе прогуляться по столице. Прогулка в снежный, но не морозный день удалась на славу. В Третьяковке Топчины соприкоснулись с прекрасным и толпами таких же культурно озабоченных сограждан, потом купили эскимо (Толик поклялся, что не скажет об этом матери, опасавшейся за его горло) и отправились на Красную площадь - поглазеть на ритуал смены караула у Мавзолея. Тэтэ видел это плацпарадное действо не в первый и не в сто первый раз, но снова был очарован державной поступью солдат в стальных шинелях, спаянных золотом ремней. В этой поступи, чеканной, выверенной и неодолимой, чувствовалась какая-то божественная механика, безупречная и точная в своей абсолютной отлаженности. Штыки воздетых карабинов сверкали на фоне парящих в небе куполов-тюрбанов Храма Василия Блаженного, печально и строго сверкал зеркальный гранит пирамидальной гробницы, и ощущение того, что находишься в самом центре не планеты, но вселенского мироздания, было полнейшим. Прежде Толика в такие минуты неизменно, как волной, омывало счастьем и гордостью от того, что он родился и живет именно в этой стране, а не в какой-либо другой. Но с некоторых пор наш непостоянный шут и его представления о счастье существенно изменились. После достопамятной ночи на даче у Перса сердце Толика втайне было отдано совсем другой стране, далекой и заманчивой, о чем до поры-до времени никому знать не следовало. Вечером Тэтэ снова позвонил Княжичу: "Константин Евгеньевич, взываю о прощении! Простите меня, пожалуйста! Не получилось сегодня придти - по семейным причинам. Можно завтра? Часа в четыре?". - "Можно. Только на сей раз, Анатолий, давай уже точно, без отмен и опозданий, хорошо? В субботу я вряд ли смогу тебя принять. Да и в воскресенье тоже: это последний день каникул, и там у меня времени совсем уже не будет. Поэтому жду тебя именно завтра и именно в четыре. Договорились?". - "Конечно-конечно, Константин Евгеньевич! Завтра в четыре я у вас! До свидания!". - "До свидания". Глава 25. Опозданий Толик и сам терпеть не мог, проявляя в этом вопросе несвойственную его возрасту радикальность. Людей, которые постоянно опаздывали, он откровенно презирал, за глаза называя их биомассой и будущим навозом истории. "Если человек не может контролировать время, если он не способен быть в нужный час в нужном месте, то он ни на что не способен и великим человеком не станет, - высокопарно говорил юный педант. - Если бы маршал Груши вовремя был у Ватерлоо, Наполеон выиграл бы битву (столь глубокомысленный вывод Тэтэ сделал, ознакомившись с поэзией и прозой Гюго). Вечно опаздывающим субъектам уготованы места лишь на задворках истории, в ее хибарах и клозетах, потому что такие субъекты - навоз истории". Тех же раззяв, кто не просто опаздывал без заслуживающей уважения причины, но и вовсе не приходил в назначенное место в назначенный час (бывают на свете и такие люди), Тэтэ нарекал уродами и впредь сторонился их, как прокаженных, какие бы теплые приятельские отношения ни связывали его прежде с этими людьми. Столь высокие требования к окружающим ничего не стоят, если они не предполагают одновременно столь же высоких требований к себе. И надо отдать Тэтэ должное: он усердно старался этим требованиям соответствовать. Толик не был точным, как король, но не всякий будущий или уже воцарившийся король в 15 лет был так же точен, как Толик. И, тем не менее, на "экзамен" к Княжичу он все-таки опоздал. Трудно, очень трудно быть пунктуальным и точным на каникулах, когда жизнь твоя не подчинена жесткому школьному расписанию, и каждый новый день преподносит тебе, словно цветы - барышне, ворох нежданных сюрпризов и развлечений. Так было и на сей раз. С утра Венька сообщил ему, что на городском стадиончике проводятся мотогонки на льду, и они наспех перекусив (Тэтэ - наспех, а Венька - более основательно), отправились любоваться этим зрелищем, пропустить которое было бы верхом безрассудства. Любоваться гонками Толик собирался до трех часов, ну, максимум - до начала четвертого, чтобы потом, имея запас времени, спокойно добраться до дома Княжича, который жил на другом конце города. Однако трескучие мотоциклы, хрустальная крошка, летящая из-под их колес-жерновов, рев, дым и крики зрителей так увлекли его, что он, начисто забыв про Княжича и географию, проторчал на трибунах до наступления темноты, когда состязания, в конце концов, завершились. (Реанимируя впоследствии в памяти тот день, Толик никак не мог найти мало-мальски сносного объяснения припадку склероза, поразившему его столь непостижимым образом). Самым резвым мотожокеям вручили латунные вазочки, простуженные репродукторы на стадионе исполнили сиплый туш, и зрители потянулись по домам. На обратном пути Венька, успевший перехватить на стадионе лишь парочку беляшей, то есть, истерзанный голодом до крайности, уговорил друга зайти в кафе "Палитра", где они купили себе по пирожному ("Обожаю "картошку"!", - мычал Венька с набитым сладким бурым месивом ртом) и по картонному стаканчику чая. В народе "Палитру" называли "Поллитрой": хотя крепкие напитки в кафе не продавали даже из-под прилавка, бутылку вина здесь можно было купить беспрепятственно. После чая, воспользовавшись временным затишьем в Венькином брюхе, друзья продолжили путь к родным пенатам. "Ну, что, Венька, до конца каникул, как ни прискорбно это звучит, осталось два дня, не считая сегодняшнего, - говорил Толик. - Ты морально готов ко второй части Мерлезонского балета? Ко второму, стало быть, полугодию, а?". "Да какое там "готов"... - отдуваясь, понуро ответствовал Венька. - Скажи, Толян, почему жизнь так несправедливо устроена? Почему приятного в ней так мало, а неприятного - полный самосвал? Почему дети все время должны учиться, а взрослые - работать? Только пенсионерам везет, да и то - слишком поздно... Вот было бы офигенно, если бы каникулы и учебу местами поменяли, да? Чтоб все наоборот было: на время каникул - учеба, на время учебы - каникулы! Мы бы тогда четыре месяца в году всего учились, а восемь месяцев - отдыхали!". - "Ага, но тогда мы бы все лето учились. И на Новый год тоже. Ты об этом не подумал, мой одержимый маниловщиной дружбан?". - "Нее, ну их тогда надо было бы как-то сдвинуть...". - "Да чего там двигать, не мебель же. Мечтать - так мечтать! Надо для учебы выделить от силы один месяц в году, не больше. Какой-нибудь самый паскудный месяц, когда и на улицу выходить не хочется. Ноябрь! Месяц учиться, а одиннадцать - отдыхать! Вот это была бы житуха, ага?". - "Ух!..". - "И такими темпами мы как раз к десятому классу научились бы читать и писать - что-нибудь типа "Мама мыла Рому, Рома драил маму". Друзья загоготали. "И тогда пришлось бы учиться не десять классов, а все двадцать, чтоб не быть дебилами, - отгоготавшись, заключил Тэтэ. - А теперь - внимание, вопрос: что хреновее - учиться двадцать лет по месяцу в год или десять лет по восемь месяцев в год? С математической точки зрения первый вариант выглядит более выигрышным: чистого времени на учебу при таком варианте уйдет гораздо меньше. Но с точки зрения сохранности физического и психического здоровья, более предпочтительным мне представляется все же вариант номер два. Ну, ты прикинь: тебе уже за двадцать лет, а ты все в школу ходишь! На такое только Ломоносов был способен. А ты, Венька, если чем и похож на Михайло Васильича, то лишь щеками". - "Иди ты...". - "Да я и так иду. Короче, восемь месяцев учебы в год на этом фоне - не такой уж удручающий расклад. Так что, не кисни, Венька. Недолго нам осталось мучиться, и пусть все остается, как есть. Как говорит Костя Княжич, эксперименты со временем... Ох, мать моя, ну вся ты в саже!.. (Он стал, как вкопанный). Я же у Княжича в четыре должен был быть!.. А сейчас уже... (Тэтэ задрал рукав на левой руке)... седьмой час! Ёкэлэмэнэ!". - "А зачем тебе к Княжичу?..". - "Да я ему обещал!.. Потом расскажу! Все, Венька, я помчался! Только бы он был дома!". И Толик опрометью кинулся к ближайшей автобусной остановке, оставив опешившего друга посреди улицы. Автобусы ползли по заснеженным вечерним улицам неторопливыми железными букашками, и, в итоге, к географу Толик добрался лишь к семи часам. Тайфуном пронесшись по лестничным пролетам напоенного запахами кошек и жареного лука подъезда "хрущевки", он еще несколько минут постоял перед княжеской дверью на пятом этаже, стараясь отдышаться и прокручивая в голосе объяснительно-извинительный текст. Затем нажал кнопку звонка. Открыла Толику жена географа. Она была в нарядном длинном платье и почему-то в платке. Дверь в единственную комнату квартиры Княжичей, отороченная снизу полоской зыбкого света, была закрыта. "Антонина Михайловна, добрый вечер! - с порога затарахтел Тэтэ. - А Константин Евгеньевич дома? Мы договаривались...". - "Дома. Он ждал тебя в четыре часа, как вы и договаривались". - "Да, я знаю, но тут такая история приключилась!.. Кому сказать - не поверят!.. Понимаете, мать, уходя на работу, случайно закрыла дверь, а ключа у меня...". - "Неважно, - мягко улыбнувшись, перебила его Антонина. - Теперь уже неважно, так что, не надо объяснять. Тем более, мне. Константин Евгеньевич примет тебя, как обещал, но тебе придется подождать, раз уж ты опоздал. Раздевайся, и пойдем на кухню: я тебя пока чаем напою". "Ага, спасибо, - Толик сбросил пальто и ботинки. - Сейчас, я только с Константином Евгеньичем поздороваюсь!..". Антонина сделала упредительный жест, словно пытаясь помешать Толику, но не успела. Он толкнул дверь в комнату. Комната, типичная многофункциональная комнатенка малогабаритного "хрущевского" чертога, представляла собой одновременно гостиную, рабочий кабинет, детскую и спальню родителей. Сейчас она была полна женщин. Женщины, среди которых преобладали старушки, облепили диван и детскую кровать, притиснувшись друг к другу боками и локтями. Женщины сидели повсюду - на диванных валиках, табуретках, низких детских стульчиках. Одна даже примостилась на краешке тумбы, как на насесте. Головы у всех, как и у Антонины, были повязаны платками. Две бабушки держали на коленях Костиных близняшек - необычно смирных, в косыночках. Младенца со спокойным серьезным лицом держала на коленях и Богородица на закованной в серебряную броню иконе на письменном столе. Перед иконой плавилась непорочной белизны свеча в приземистом подсвечнике. Костя, расположившись у стола с какой-то книгой в руках, читал вслух. Когда Толик возник в дверном проеме, женские головы, как по команде, повернулись к нему. Это было как в каком-то виденном Толиком фильме про войну: все мужчины ушли на войну, и в осиротевшей деревне остались одни лишь женщины. Они вот так же собирались в сельсовете, что ли, окружив однорукого инвалида-председателя... Костя за столом на появление своего ученика не отреагировал и продолжил читать громким торжественным голосом: "Вдруг предстал им Ангел Господень, и слава Господня осияла их; и убоялись страхом великим. Ангел сказал им: не бойтесь; я возвещаю вам великую радость, которая будет всему народу. Ибо ныне родился вам в городе Давидовом Спаситель, который есть Христос Господь. И вот вам признак: вы найдете Младенца в пеленах, лежащаго в яслях. И внезапно явилось с Ангелом многочисленное воинство небесное; хвалящее Бога и взывающее: Слава в Вышних Богу! и на земли мир, к человекам благоволение!". Географ прервался и поднял глаза на вошедшего: "Здравствуй, Анатолий. Тебе придется подождать, пока я освобожусь. Посиди на кухне, пожалуйста. Или не жди, если не можешь". "Ннет... конечно... я... ничего...не волнуйтесь...посижу", - залепетал неожиданно оробевший Толик, аккуратно прикрывая дверь. На кухне жена географа звякала блюдцами. "Толя, чайник разогревается, вот чашка, вот заварка свежая, конфеты,печенье, - она поставила на стол корзинку с курабье. - Сам нальешь, хорошо?". - "Хорошо. Не волнуйтесь, Антонина Михайловна, я в состоянии себя обслужить". - "Ну, вот и славно". Антонина вышла из кухни. Толик опустился на стул. Сцена в комнате, нечаянным свидетелем которой он только что стал, несомненно, была как-то связана с религией. От этого Толик чувствовал себя неловко и мерзко, будто увидел хорошего знакомого, блюющего или справляющего нужду в подворотне. Нет, это слишком слабое сравнение: то, что Толик увидел в комнате, было много хуже - как будто случайно застал человека, которого раньше искренне уважал и был о нем неизменно высокого мнения, за чем-то совсем уж отвратительным вроде истязания собаки или ребенка. К религии Тэтэ всегда относился брезгливо. Здесь постаралось не только правильное советское воспитание, но и неугомонная память Толика, вновь с лакейской расторопностью и услужливостью подсовывающая ему очередные фрагменты детских воспоминаний. Толика окрестили в младенчестве, втайне от отца, который уже тогда состоял в партии, предпочитая Богу святую коммунистическую троицу - Маркса, Энгельса, Ленина. Когда же Толик немного подрос, набожная бабушка, у которой он тогда жил почти круглогодично, начала брать его с собой в церковь. И довольно скоро маленький Толик проникся к ней стойкой неприязнью - к церкви, а не к бабушке. Неприязнь вызывала у него сама церковная атмосфера - непонятная, а потому особенно пугающая и отталкивающая. Он хорошо помнил полумрак, высокие и гулкие, как на вокзале, своды храма, удушливый запах ладана. Помнил, как во время причастия бабушка брала его на руки, и батюшка всовывал ему в рот серебряную ложку - точь-в-точь, как врач в больнице, осматривая больное горло мальчика, всовывал ему в рот свои металлические инструменты. Помнил тошнотворно терпкий вкус кагора и скользкие комья кутьи. Помнил гроб в углу у образов и жутковатую перебранку двух женщин в траурных кружевах - молодой и пожилой, с раздутыми варикозом ногами. Женщины что-то с ненавистью кричали друг другу, невзирая на присутствие покойника и живых пока еще людей, пытающихся их урезонить... Толик чуть слышно скулил и дергал бабушку за подол. Ему хотелось поскорее уйти отсюда и отправиться в волшебный магазинчик напротив, куда они с бабушкой заходили после службы. В магазинчике с потолка свисали липкие сталактиты, декорированные трупиками дохлых мух, на полках резвились пустоголовые шоколадные зайцы в ярмарочных кафтанах из фольги, а в полумертвом свете витрины мерцал скалистый обломок халвы. Толик получал в награду за терпение шоколадную "медаль" с бородатой дедморозовой мордой на аверсе, завернутую в негнущуюся шершавую бумагу халву и, успокоенный, шагал домой, надеясь, что бабушка никогда больше не поведет его в церковь. Но та продолжала водить. К счастью, родители и дед Толика были нормальными советскими индивидами, чуждыми всей этой церковной пакости, навсегда оставшейся в его туманном детстве. Калужскую бабушку октябренок, пионер, комсомолец Толик, конечно, не стал любить меньше за те давние религиозные причуды, объясняя их бабушкиным возрастом и старорежимным воспитанием. Но Костя!.. Костя Княжич - с иконой, бубнящий под нос псалмы в окружении этих нелепых затхлых бабок!.. Ну, чисто поп, разве что без рясы. Непостижимо! Толик, естественно, никому ничего не скажет, но как, спрашивается, он теперь в школе будет смотреть Косте в глаза, отвечать домашнее задание, ходить вместе с ним в походы? То есть, нет - наоборот! Как Костя будет смотреть в глаза ему - Толику? Да, некрасиво все получилось... Из раздумий его вывел чайник, который давно уж неистовствовал на плите, сигнализируя мальчику струйкой гневливого пара. Чаевничать в одиночестве Толику пришлось целый час, а то и больше. Чувствуя себя Венькой, пробравшимся в закрома кондитерской фабрики, Тэтэ был близок к тому, чтобы прикончить корзинку с печеньем, недальновидно оставленную ему Антониной, когда комнатная дверь, наконец, распахнулась и в коридор курлыкающей стаей выплыли женщины в платках. Потом они долго одевались и долго прощались с хозяевами, близняшками, Толиком, беспрестанно улыбаясь и по двадцать пять раз повторяя какие-то благодарствия и поздравления с праздником. Проводив говорливых теток, Костя прошел на кухню. "Анатолий, ты не возражаешь, если мы с тобой тут побеседуем? - спросил он у истомленного ожиданием гостя. - В комнате дочки собираются смотреть "Спокойной ночи, малыши", а потом жена их будет спать укладывать". "Конечно, не возражаю. У вас тут весьма комфортно", - случайно узнав страшную тайну Кости, Тэтэ вдруг почувствовал себя в общении с учителем очень уверенным и раскованным. Ученики и прежде никогда не лебезили перед Княжичем, считая его едва ли не своим другом. Теперь же у Толика и вовсе возникло ощущение, что неожиданно проштрафившийся, как двоечник, географ целиком и полностью находится в его руках. Посмотрим, кто кому сейчас экзамен устроит. "Еще чаю?", - Костя, судя по его хладнокровному тону, не испытывал и тени смущения за случившееся. "Нет, спасибо, - помотал головой Тэтэ. - Я, пока ждал вас, столько его выпил, что больше не осилю. Константин Евгеньевич, а можно вопрос? Что это там было в комнате?". - "Что ты имеешь в виду?". - "Ну... чем вы там занимались с этими женщинами?". - "Я им читал Евангелие. Сегодня Рождественский сочельник, завтра у православных великий праздник - Рождество, если ты знаешь, что это такое. По хорошему, конечно, надо было съездить в церковь на богослужение... Но ближайший действующий храм находится неблизко, не все могут туда вырваться. Кто-то неважно себя чувствует, у кого родные болеют, кому детей не на кого оставить. Да и как потом ночью обратно домой возвращаться? Общественный транспорт в это время уже не ходит, а личным транспортом мы не располагаем. Вот и решили собраться у меня и вместе почитать Евангелие. Здесь нет ничего необычного, мы вообще регулярно собираемся - и по праздникам, и в другие дни. Читаем, обсуждаем, молимся. Что-то вроде православного кружка. А в храм поедем утром". - "То есть, вы хотите сказать, что вы... верите в Бога?". - "Да. А что тебя в этом удивляет? Миллионы, даже миллиарды людей верили и верят в Него вот уже почти две тысячи лет". - "Но ведь вы - учитель!.. Я вас всегда считал человеком прогрессивным, здравомыслящим...". "А теперь, стало быть, считаешь мракобесом? - усмехнулся Костя. - В Бога верили многие из тех, кого бы ты, наверное, назвал людьми прогрессивными и здравомыслящими, великие деятели науки, искусства: Коперник, Галилей, Ньютон, Кеплер, Ломоносов, Менделеев, академик Павлов. Пушкин перед смертью исповедался и причастился. Почему же мне не верить в Бога?". - "Ну, хотя бы потому, что Бога не существует!". - "Но ведь ты только что признал, что он существует". - "Когда это?!". - "Секунду назад. Ты упомянул Его, назвал Его по имени - Бог. Как можно упоминать и называть по имени того, кого не существует?". "Нет, Константин Евгеньевич, это вы бросьте! - Толик со смехом откинулся на спинку стула. - Меня на такую детскую уловку не поймать! Если я говорю о ком-то, это еще не значит, что он существует. Я или вы, или кто угодно можем упоминать сказочных героев, гномов, например, но это не означает, что они есть на самом деле. Они выдуманы людьми - так же, как и Бог. Только и всего". - "А с чего ты взял, что те же гномы выдуманы? Ученые считают, что их образ имеет под собой вполне реальное материалистическое основание. Да-да, не ухмыляйся. В средние века, когда люди и так были значительно ниже, чем сегодня, в рудниках и шахтах, где верзиле выпрямиться сложно, могли трудиться лишь низкорослые и при этом физически очень крепкие мастера. Свой невысокий рост они компенсировали, говоря современным языком, высокой производительностью труда. Женились они на таких же низкорослых женщинах, иначе в те времена выглядели бы посмешищем в глазах окружающих, и у них, как правило, рождались низкорослые дети. Взрослея, они продолжали дело родителей, рабочих династий, что было типично для той эпохи. Возможно, речь вообще идет о каком-то особом этносе, впоследствии исчезнувшем, которому генетически был присущ маленький рост, как китайцам присущи раскосые глаза. Впоследствии образ маленьких искусных мастеров, орудующих в подземельях, оброс мифическими подробностями и перекочевал в сказки под видом гномов. Только и всего, как ты изволишь говорить". - "Ха, извините, но вы все-таки ловкач, Константин Евгеньевич! Ну, ладно, я привел не самый удачный пример!..". - "Нет, Анатолий, пример, напротив, удачный. Он лишь подтверждает тот факт, что все, абсолютно все, созданное или придуманное людьми, имеет под собой конкретную основу, существовавшую прежде. Просто людям до поры-до времени не дано увидеть эту первооснову, осмыслить и переосмыслить ее, построить, вырастить на ней что-то свое и подарить его миру. Ни один поэт или художник, даже самый великий и гениальный не в состоянии выдумать, сочинить что-то совершенно уникальное, уникальное по своей сути, уникальное каждой клеткой и атомом своим, сверху донизу, до самого дна, до самых глубин, понимаешь? Да, каждый подлинный шедевр уникален, но каждый, каким бы фантастичным он ни был и каким бы беспредельным ни было воображение его создателя, навеян реальными образами и ощущениями, окружающими художника в его повседневной жизни. Или окружавшими его предков... Каждый шедевр - это всего лишь прозрение, способность видеть то, что другие не видят, но то, что существовало и существует всегда... Точно так же ни один сверхгениальный ученый не может изобрести что-то принципиально новое, рожденное одним лишь его вдохновенным мозгом: в своих изобретениях ученый использует окружающий его материал с заложенными в нем силами и энергией. Ученый лишь исследует этот материал, эти силы, открывая для себя и всего человечества их неизвестные ранее свойства и способности. А вот то, что окружает нас - горы, леса, океаны, звери и сами люди - вот это и есть Фантазия в чистом виде, высшая, единственная и неповторимая". - "То есть, вы не верите, что во Вселенной есть жизнь и помимо Земли?". - "Отчего же, я это вполне допускаю. Но сути дела, Анатолий, это не меняет. Каждый из тех миров, которые мы пока не можем увидеть, представляет собой отдельную фантазию, созданную силой божественного воображения и мастерства. А, может быть, все совсем наоборот. Может быть, наша Земля - лишь копия какой-нибудь созданной прежде планеты. Которая, в свою очередь, была скопирована с другой планеты, а та - с третьей и так далее. Но и в этом случае существует изначальный чистый Оригинал, с которого списаны все копии. И тот, кто создал этот Оригинал, и есть величайший Художник, Изобретатель, Творец". - "То есть, Бог?". - "Да. А ты можешь назвать другую первопричину всего сущего, отправную точку бытия? Можешь дать другое объяснение тому, что все произошло из ничего?". "Но тогда получается, что Бога тоже кто-то создал! - ликующе взвился Толик. - Ведь и он не мог появиться из ничего!". - "Для того, чтобы создать Бога, надо быть выше Бога, а выше Бога никого нет. Бог не мог появиться из чего-либо, но все появилось от него". - "Слабая отговорка, Константин Евгеньевич, слабая и неубедительная! (Тэтэ вновь почувствовал азарт преследователя, стремящегося загнать жертву в угол, - как тогда осенью в лесу, когда они с Костей спорили о деревьях. Неужели географ и в этот раз вывернется?). Неубедительная и ничего не доказывающая. Доказательств существования Бога, что бы вы ни говорили, все-таки нет. Эти ваши "богодухновенные" книги я, разумеется, в расчет не принимаю: они написаны людьми, сказочниками, проще говоря, и потому доказательством быть не могут". - "А существование Бога не требует доказательств. Это первейшая из всех вещей на свете, которая не требует никаких доказательств. Некому доказывать". - "Как это "некому"?!". - "А вот так. Доказывать существование Бога верующим в него людям бессмысленно: они и так в него верят. А доказывать тем, кто в него не верит, бессмысленно вдвойне: если они могут поверить в Бога лишь по предъявлении им неопровержимых доказательств его существования, значит, не могут поверить никогда. И доказывать таким людям существование Бога - значит впустую тратить время и потворствовать лицемерам. Люди, требующие доказательств существования Бога, подобны фарисеям и книжникам, говорившим распятому на кресте Христу: "Сойди с креста, яви нам в чудо - и мы уверуем в тебя". Они готовы были поверить в Него в обмен на доказательства Его божественности, готовы были пойти на сделку с Христом и со своей совестью, но Христос не готов был пойти на сделку с ними. Потому что он - Бог. Ему нужна в людях Вера, а не знание того, что Он существует. Ему нужна Вера в чистом виде, а не Вера в обмен на доказательства. Вот и получается, Анатолий, что доказывать существование Бога не нужно и - некому. Бог - это высшая аксиома, доказательство в самом себе". - "Почему же ваш Бог так презрительно относится к знанию? Знание - сила, как говорится". - "Да, но Вера сильнее. И говоря о знании, я в данном случае подразумеваю не те знания, которые человек получает в школе, институте, академии, а знание о Боге. Это не то же самое, что Вера в Бога, более того, зачастую знание - это ханжа, притворяющийся Верой. Человек, к примеру, знает наизусть все Священное Писание, все молитвы, ходит в церковь чуть ли не каждый день, потому что знает: так пристало вести себя истинно верующему человеку. Но в сердце его нет любви к людям и Богу. Стало быть, Веры в таком человеке - не больше, чем в самом твердолобом атеисте. Вера в Бога - это Любовь к Богу, стремление быть с Ним. Не знаю, испытал ли ты уже в своей жизни любовь. Если испытал, тогда, наверное, поймешь меня. Если ты любишь другого человека, то не потому, что знаешь: этого человека обязательно нужно любить. Нет, конечно. Ты любишь потому, что веришь: лучше этого человека никого на свете нет. Так же и с Верой в Бога. Вера в Бога неизмеримо сильнее и выше знания о Нем. Хотя без знания, конечно, тоже не обойтись. Но любое знание основывается на фактах, доказательствах, эмпирике. Это та почва, без которой оно не может расти. Вера же может расти там, где не растет ничто другое. Она сильна и неистребима сама по себе, без полива, подпитки и унавоживания. В минуту опасности человек, вооруженный знанием, но не Верой, не станет рисковать жизнью во имя своих идеалов или других людей. Верующий же человек без раздумий пожертвует собой, если того потребует его Вера. Нет такого проявления самоотверженности и самопожертвования, на которое был бы не способен верующий человек". - "Это не вера, это уже фанатизм!". - "Фанатизм направлен, прежде всего, против тех, кто не разделяет веру фанатика. Фанатизму нужны враги. Фанатизм - это ненависть, не оставляющая места для любви, а, стало быть, - для Бога и веры в него. Фанатизм - это насилие и разрушение, Вера - любовь и созидание. Фанатизм взрывает храмы, Вера возводит их". - "Хм, а как же тогда князь Владимир? Тот, который Красное Солнышко? Он, как известно, Киевскую Русь крестил насильно, а идолов языческих приказал жечь и мечом рубить". - "До своего обращения в христианство Владимир был диким язычником, развратником и убийцей. Если ты читал Карамзина, то знаешь, что по свидетельству летописцев, у Владимира было 800 любовниц и наложниц - и девушек, и замужних женщин. Кровь и блуд были главными и единственными удовольствиями его жизни. И ты хочешь, чтобы такой человек в один миг стал истинным христианином? Вряд ли это было возможно. Князь Владимир - не апостол Павел. А дорога к Богу - самая длинная дорога на свете, она продолжается всю жизнь. Хотя ближе Бога никого нет: он всегда рядом с человеком". - "Ага, и при этом его никто никогда не видел!". - "Как это никто не видел? Как можно не видеть Бога, когда он повсюду? Я же тебе говорю: природа вокруг нас и сам человек созданы Богом, поэтому Бог - в каждой травинке, в каждой живой клеточке". - "А, то есть, для вас Бог - это силы природы? Тогда вы - язычник, Константин Евгеньевич. Так бы сразу и сказали". - "Я - христианин, а не язычник". - "А что ж вы мне тогда о природе рассказываете? Верующие же считают, что человек... как это... создан по образу и подобию Бога. Так? Значит, Бог, по этой логике, выглядит так же, как и человек. Так? Ну, так?". - "Под образом и подобием подразумевается не столько внешнее соответствие, сколько наличие у человека бессмертной души и способности любить". - "Но в церкви ведь рисуют Бога на стенках и на потолке в образе человека! Значит, и внешнее соответствие тоже подразумевается. Иначе зачем бы тогда рисовали? Вот я и спрашиваю: такого Бога, который выглядит, как человек, кто-нибудь когда-нибудь видел? Никто!". - "О Боге, который принял облик человека и прожил земную жизнь, как раз и повествует Евангелие". - "Опять вы мне про эти книжки, Константин Евгеньевич!.. Они были написаны невесть когда невесть кем, и все, что в них написано, проверить невозможно! А в современной жизни Бога кто-нибудь видел, а?". - "Конечно. Но Бог является не всем, а лишь тем, кто, действительно, верует в него". - "Ну, вот вы же верите". - "Стараюсь верить по мере сил. Хотя до истинно верующего человека мне еще далеко". - "Ну, неважно!.. Не уходите, пожалуйста, в сторону! Все равно же верите, так ведь? И что? Видели вы Бога?". - "Нет, мне Бог пока не являлся". - "То-то!". - "Подожди. Во-первых, я надеюсь, что "пока" не являлся, а во-вторых, претензии здесь нужно предъявлять не Богу, а мне. Значит, я маловер. Значит, не готов еще к встрече с Богом. Однако голос Его я слышу часто. И этот голос уже неоднократно уберегал меня от необдуманных и неправедных поступков в жизни". - "Вы, наверное, удивитесь, Константин Евгеньевич, но я тоже слышу такой голос. Это называется внутренний голос". - "Для тебя это внутренний голос, для меня - голос Бога". "Я прошу прощения, что вторгаюсь в вашу беседу, - на пороге кухни появилась Антонина. - Константин Евгеньевич, дочки хотят пожелать тебе спокойной ночи". Географ, извинившись перед гостем, пошел вслед за женой в комнату. Глава 26. Толик встал и с наслаждением потянулся. Ох, и верткий этот Княжич: никак не ухватить! А ухватить очень хочется. В пылу спора Тэтэ забыл о том, зачем пришел в этот дом, и как только Костя вернулся на кухню, снова ринулся в атаку. "Константин Евгеньевич, вот вы мне тут про великих ученых рассказывали, которые якобы в Бога верили. Ну хорошо, не "якобы", а - верили, - он примирительно поднял руки. - Но ведь это когда было-то? Когда наука находилась в зачаточном или недоразвитом состоянии. Но сегодня, когда люди уже больше двадцати лет в космос летают, как можно верить во все эти басни?". "Кстати, о полетах в космос, - Костя опять улыбнулся и ущипнул себя за бороду. - А ты знаешь, что 12 апреля, в день, когда Гагарин полетел в космос, православная церковь чтит память Иоанна Лествичника - святого, написавшего богословское сочинение "Лествица небесная", то есть - лестница в небо. Занятное совпадение, правда? Лестница в небо - и первый полет в космос. Хотя, может быть, и не совпадение". "Нет, ну, Константин Евгеньевич!.. Это невозможно!.. - юный богоборец всплеснул руками и засмеялся. - Невозможно с вами спорить! Ничем вас не проймешь! На все у вас найдется ответ! Ценное качество, признаю. Из вас, наверное, классный адвокат бы вышел. Или дипломат. И, тем не менее, меня вы, увы, не убедили. Так что, предлагаю ничью. Поживем - увидим, кто из нас прав. Или нет (он прыснул): УМРЕМ и увидим, кто из нас прав. Если прав я, то мы умрем, и ничего не будет. Ничего и никого. А если правы вы...". - "Да, что же будет тогда?". - "Что будет тогда?.. Тогда... Погодите, погодите... Я, кажется, понимаю, к чему вы клоните. Вы хотите сказать, что человек, который верит в Бога, в любом случае ничего не теряет? Если Бога нет, то после смерти человек просто исчезнет, как сгоревшая свечка - и все. А если Бог есть, то у человека имеется алиби: в земной жизни он же верил в Бога. То есть, вы верите в Бога как бы на всякий случай? На всякий пожарный случай, да? Удобно, ничего не скажешь!". - "Господь с тобой, Анатолий, это все твои домыслы. Лучше вообще не верить в Бога, чем верить, как ты выразился, на всякий случай. Я верю без всяких условий, оговорок и вариантов. А то, что ты называешь словом "алиби", автоматическим пропуском в рай не является. Я же говорил тебе уже, что внешняя набожность и истинная любовь к Богу - разные вещи, и тот, кто в глазах людей был праведником, в глазах Бога может быть закоренелым грешником. Поэтому думать надо не о том, как ты выглядишь в глазах других людей, а о том, с чем ты предстанешь перед Господом, который видит больше, чем кто бы то ни было". - "То есть, как это "не думать о других людях"? Наплевать на их мнение? Наплевать на других людей?". - "Нет. Если ты любишь Бога, то любишь и окружающих тебя людей, любишь, как самого себя. В этом и заключается главная Божья заповедь. Ничего сложного". - "Ну да, все слишком просто. Как с той простотой, которая хуже воровства. Вот только... вы понимаете, Константин Евгеньевич, что если кто-нибудь в школе узнает, о чем мы тут с вами говорили и вообще - о том, что тут было, у вас... могут быть большие неприятности?". "Понимаю", - Костя смотрел на него пристально и слегка печально. "А что вы на меня так смотрите? - оскорбился Тэтэ. - Вы что, думаете, я вас выдам? Ну, Константин Евгеньевич, это вы зря! Не ожидал от вас! Как вы могли подумать вообще?.. Я - не стукач! Тем более, на вас стучать я бы никогда не стал. То есть, вообще ни на кого не стал бы, но на вас - особенно. Не стал бы. Короче, вы поняли, да?". - "За что же мне такая особая честь?". - "За то, что вы, Константин Евгеньевич, - мой любимый учитель. Уж извините мне этот сентимент. И не подумайте, что я к вам подлизываюсь!.. Я - вполне серьезно. Ваш предмет у меня до сих пор - самый любимый. Думаю, не только у меня - у всего класса... Кстати, а помните, Константин Евгеньевич, как вы нам однажды на уроке про Атлантиду рассказывали? В каком же это классе было? В седьмом, шестом?.. Ух, здорово вы тогда рассказывали!.. Я потом целый месяц только об этом и думал. Но так и не понял: была Атлантида на самом деле или нет? Как все-таки, Константин Евгеньевич, а?". - "Ну, если верить Платону и Солону, людям, безусловно, мудрым и авторитетным, то Атлантида была". - "Если верить Платону и вашей теории о том, что любая небылица или миф имеют под собой реальную основу!", - щелкнул пальцами Тэтэ. "Молодец, Толя, поймал меня на слове", - кивнул прищученный географ. - "Ага, наконец-то, 1:0 в мою пользу! Но если Атлантида существовала, как тогда объяснить ее бесследное исчезновение? Почему огромная могучая страна пропала в одну минуту, как будто и не было ничего? И ученые никаких следов найти не могут, никаких свидетельств и доказательств, ничего!". - "Ты, наверное, опять будешь смеяться, но если Атлантида существовала (я говорю "если"), а потом внезапно и бесследно исчезла, то объяснение этому может быть только одно: гнев Божий. Ну, я же сказал, что ты будешь смеяться... Однако, может быть, ты слышал о всемирном потопе, описанном в Библии? За грехи людские Бог наслал на Землю ливень, который продолжался 40 дней и 40 ночей. Погибли все, кроме Ноя и тех, кто спасся вместе с ним в ковчеге. Слышал, да? Ну, так вот, всемирный потоп и мог быть причиной гибели этой самой Атлантиды. Если она была. Либо не всемирный, а, скажем так, локальный потоп, которым Бог покарал именно эту страну. А насчет отсутствия следов и доказательств... Когда Бог хочет что-то стереть с лица земли, никаких следов не остается". - "Да какой всемирный потоп, о чем вы говорите?!.. Это же по времени не совпадает! Даже если допустить, что этот самый потоп был в реальности!". - "Ты забываешь о том, что принятое сегодня летоисчисление не совпадает с библейским летоисчислением. Не говоря уж о том, что так называемая дата гибели Атлантиды тоже может быть выдумкой". - "Охх, Константин Евгеньевич, вы неисправимы!.. Ну, хорошо, если Атлантиду погубил потоп (я говорю "если", Константин Евгеньевич), за что, спрашивается, ваш Бог наслал его на Атлантиду? Атланты-то ему чем не угодили? У них ведь была самая высокоразвитая по тем временам цивилизация, самая передовая наука, самые высокие здания, самое мощное оружие! Они были сильнее и умнее всех! Зачем же их надо было топить, как котят в ведре?". - "Строить каменные махины и создавать эффективное оружие, которым сподручнее убивать людей, - не самый лучший способ снискать милость Господню. Те же высокие здания, небоскребы, как теперь говорят, - всего лишь проявление человеческой гордыни, как некогда Вавилонская башня. А гордыня - мать всех грехов". - "Ну, да, лучше, конечно, строить пятиэтажные "хрущевки", чем небоскребы...". - "Я этого не говорю. Но ты посмотри на храмы или на те же старинные здания в Москве, Ленинграде. Там в каждом камне присутствуют гармония и красота, любовь зодчего к своему творению, а не желание построить повыше или пониже. Ты бывал в Ленинграде?". - "Нет, к сожалению". - "И на зимних каникулах три года назад с классом тоже не ездил, насколько я помню?.. Ну, ничего, в десятом классе, возможно, еще раз съездим. Уверен, тебе там понравится. Это настоящая архитектура, не то, что эти твои небоскребы". - "Может быть, может быть... Но из ваших слов получается, что вы, Константин Евгеньевич, против научно-технического прогресса? Ну, когда вы про атлантов говорите. И это учитель!.. Ничего себе!". - "Научно-технический прогресс - вещь удобная и опасная одновременно. Как нож. Им можно картошку почистить, можно ребенку из щепки кораблик выстругать, а можно и человека зарезать. С одной стороны, научно-технический прогресс сопровождается великими открытиями, накоплением знаний, с другой - беспощадным уничтожением природы, подлинного чуда, которое дал людям Бог, того божественного материала, без которого ни одно великое открытие не состоялось бы. И ради чего он уничтожается? Ради удовлетворения двух низменнейших людских страстей - страсти к безделью и страсти к убийству! Ведь научно-технический прогресс, в конечном счете, нацелен лишь на создание вещей и приспособлений, делающих жизнь человека еще более комфортной и праздной. Ну и - на создание нового оружия, конечно. Казалось бы, благодаря прогрессу люди должны жить счастливей и дольше, чем предыдущие поколения, на деле же прогресс лишь ускоряет процесс самоистребления человечества. Стал ли наш мир более безопасным благодаря научному прогрессу? Нет, он становится все более опасным, потому что орудия убийства становятся все более совершенными и эффективными. Убивает даже то, что должно служить человеку. Электричество, например. Стало ли в мире благодаря научному прогрессу меньше несчастья, страданий, слез, крови? Нет, крови проливается все больше и больше... Как учитель, я, конечно, не подвергаю и не могу подвергать сомнению великую силу знаний, но, как человек верующий, я в то же время вынужден констатировать, что научно-технический прогресс - это дорога в ад, по которой человечество несется все быстрее и быстрее, пересаживаясь из одного автомобиля в другой, более скоростной и современный, из винтового самолета - в реактивный и так далее...". - "Но ведь благодаря прогрессу люди становятся мудрее! Это-то вы не станете отрицать?". - "Ты так думаешь? Возьмем, для примера, Сократа, Аристотеля, Спинозу, Ломоносова, других гениев, которые жили в те времена, когда не было телефонов, телевизоров, радио, электричества. Эти гении не имели ни малейшего представления о тех вещах, которые сегодня известны и понятны ребенку. Но много ли сегодня есть людей, которые были бы мудрее этих титанов прошлого? Пусть даже не мудрее, хотя бы образованнее - относительно своего времени? То-то и оно... А какие письма люди писали друг другу еще совсем недавно - в XIX веке, в начале XX-го?.. Каждое письмо - законченное литературное произведение! Сколько в них мыслей, чувства, красоты! Я говорю не только о письмах классиков - Гоголя, Толстого, Чехова, но и о письмах других людей, не литераторов, не гениев. Да, это были, как правило, знатные, образованные люди того времени, а не малограмотные или вовсе неграмотные рабочие и крестьяне. Но сегодня-то вроде как все грамотные, все образованные, а могут ли они писать такие письма? Хотят ли тратить на это свое время и силы? Мы сегодня не знаем и половины тех русских слов, что знали наши предки! А, может, знаем, но забыли, потому что перебиваемся в повседневной жизни крохами наших скудных словарных запасов, достаточных для того, чтобы купить сардельки в гастрономе или обсудить футбольный матч. А в переписке предпочитаем все больше открытки и телеграммы. Куцые тексты, куцые чувства, помертвение духа... И чего тогда, спрашивается, стоит этот самый научно-технический прогресс? Для чего он нужен?". - "Хотя бы для того, чтобы летать в космос, к другим звездам...". - "Люди, истинно верующие в Бога, поднимаются много выше космических кораблей". - "Ну а медицина? С ней как? Ведь благодаря достижениям медицины люди сегодня спокойно лечат те болезни, от которых раньше массово умирали". - "Сегодня медицина чаще лечит тех, кого искалечил так называемый научный прогресс... Вообще, Толя, я смотрю, ты - пытливый любознательный парень. Это хорошо. Наверняка, тебе не все ясно в жизни, наверняка, у тебя есть вопросы, ответы на которые ты хотел бы получить, но пока не можешь ни в школе, ни дома?". - "Если честно, то есть один вопрос... Я даже боюсь, что когда-нибудь свихнусь на этом вопросе. Шучу, Константин Евгеньевич. Но вопрос и вправду меня занимает. Вопрос такой. Вот мы живем на планете Земля, так? Земля входит в состав Солнечной системы. Солнечная система входит в состав галактики - Млечного Пути. Наша галактика - одна из миллионов или миллиардов галактик, из которых состоит Вселенная, так? А составной частью чего является сама Вселенная? Что находится за границами Вселенной? Пустота, вакуум? Но пустота - это ведь тоже что-то, она тоже где-то заканчивается и где-то начинается. А что находится там, где эта пустота заканчивается? Другая Вселенная? Третья? А что тогда находится ЗА ними? Ведь все имеет свои границы, должно иметь... Есть ли границы у космоса? Какую он имеет форму? Где его начало и конец? Вот что мне любопытно". - "Я понял. Да, глобальный вопрос тебя занимает, глобальнее некуда... Знаешь, Толя, есть вещи, которые не дано постичь самому проницательному человеческому разуму и самой всесильной науке. И то, о чем ты говоришь, - как раз такая вещь. Возможно, когда-нибудь человечество познает границы космоса, то есть, всего сущего. А, возможно, - никогда. Но ответ на твой вопрос есть уже сейчас. И всегда был. Этот ответ: Бог. Бог - начало и конец Вселенной. Или скопища Вселенных. Космоса. Бог - начало, потому что он - Создатель Вселенной, ее первоисточник, причина и закон ее существования. Бог - конец, потому что только Он может прекратить существование Вселенной. И в то же время Бог бесконечен, как сама Вселенная, ибо нет во Вселенной уголка, закутка, лазейки, на которую не распространялась бы воля Божья. Ему подвластен каждый микрон, каждая частица, каждый волосок". Географ замолчал. Умолк и Толик, хмуро теребя торчащий из угла скатерти, будто жало, кончик нитки. "Скажите, Константин Евгеньевич, - подал он, наконец, голос, - а вот этот ваш рай... Ну, куда люди после смерти попадают, праведники". - "Не люди, а души". - "Ну да, какая разница... Они же там вечно в этом раю будут жить, да? А вот в каком возрасте они там будут находиться? В том, в каком здесь, на земле умерли? Кто-то ведь умер стариком, а кто-то - в младенчестве, так? Получается, что в смысле райских перспектив лучше кони двинуть - извините, умереть в молодости. Ну, 20, 30 от силы лет. А то какой резон в рай попадать, чтоб там потом вечно в старости прозябать? Или в раю будут специальные отделения для пенсионеров? Что-то вроде дома престарелых... Райского. А для маленьких - типа детсада. Так, что ли, Константин Евгеньевич?.. Или в раю всех к общему знаменателю приведут?". - "Рай - это вечная жизнь подле Господа. Ежеминутное, ежесекундное восприятие Его любви и света. Высшее счастье и высшая гармония. Какой же здесь может быть возраст? "Вечное" и "возраст" - это взаимоисключающие понятия. Рай неизмеримо выше всех наших земных условностей. Впрочем, как и что будет в раю - знает только Бог. Людям не дано этого знать. Узнают лишь те, кого Господь упокоит в Своих селениях небесных, кто на Страшном суде сумеет держать ответ перед Богом за дела свои земные... Ну, ладно, не серчай и не маши руками. Я вижу, что утомил тебя. Предлагаю закончить нашу богословскую дискуссию и обратиться к географии. Тем более, что поздно уже". - "И вот именно поэтому я с вашего, Константин Евгеньевич, позвонения позволю... тьфу, совсем зарапортовался!.. С вашего позволения позвоню домой. Предупрежу родителей, а то они там, поди, уже с ума сходят". - "Конечно! Надо было раньше мне сказать, а то я заговорился и не подумал об этом. Телефон - в прихожей. Как дозвонишься родителям, дай мне трубку: я хочу лично извиниться и все им объяснить". - "Не надо, я сам!". - "Да не бойся: о нашей беседе я им, естественно, ничего не скажу". - "Все равно не надо! Родители у меня нормальные люди, да и я человек уже взрослый, а время сейчас еще детское. Не беспокойтесь, Константин Евгеньевич, поводов для самобичевания нет. Я сам все объясню". - "Ну, как знаешь. Но от меня в любом случае передай извинения". - "Ладно". Телефонное объяснение с матерью, как и последующий "экзамен" на кухне прошли успешно: сумбур двух последних дней не выветрил у Тэтэ из памяти заученные на каникулах параграфы из учебника, которые он почти без запинок изложил географу. "Очень хорошо, - подытожил его ответ довольный Княжич. - Теперь я спокоен, зная, что не зря выдал тебе авансом "четверку". Уверен, с таким отношением к делу в следующем полугодии ты исправишь ее на привычную для тебя "пятерку". Надеюсь, ты не в обиде на меня за то, что я заставил тебя на каникулах отрабатывать, так сказать, задним числом?". - "Главное, что не задним местом!". - "Анатолий!..". - "Простите, Константин Евгеньевич, дурость сморозил. Ну, дурак первостатейный, правда. Сам не знаю, что говорю. Конечно, я не в обиде, все нормально. Наоборот, спасибо вам за то, что вы в меня поверили и не влепили мне тогда заслуженный трояк. Спасибо вам огромное, Константин Евгеньевич!". - "Не за что меня благодарить. Это ведь нужно не столько мне, сколько тебе самому. На выпускных экзаменах географии не будет, но "пятерка" по этому предмету, думаю, твой аттестат не испортит. Да и кто знает, география, не исключено, понадобится тебе на вступительных в вузе. К слову говоря, о вузе... Я дам тебе сейчас пособие по географии для студентов первых курсов. Оно по тематике в некоторых разделах пересекается с учебниками для старшеклассников, только информация подается шире и более подробно, чем у вас. Ну, и, соответственно, много материала, которого в учебниках нет. Ты полистай эту книжку, она может помочь тебе в 9-10 классах, а то - и после школы. Вернешь ее, когда сочтешь нужным: она мне не к спеху. Сейчас принесу". "Сидите-сидите, Константин Евгеньевич, я сам принесу!", - вскочил Тэтэ. Отказываться от предложения учителя было неловко, но и забивать себе голову каким-то дополнительным материалом Толику совершенно не улыбалось. Хватит с него и школьной программы! А если Костя спросит потом про пособие, Толик ответит, что перепутал и случайно взял другую книгу. И все честно, не придерешься. Потому он и преградил сейчас учителю дорогу. "Да ты же не знаешь, где она", - удивился его экспансивной реакции Княжич. - "А вы скажите, где, и я найду. Заодно и с Антониной Михайловной попрощаюсь". - "Хорошо. На книжной полке - той, что над диваном, а не над письменным столом. Вторая книга слева. В таком бежевом переплете. Только потише, пожалуйста, а то дочки спят". - "Все понял, сейчас возьму". В комнате было темно и сонно, лишь один угол освещался конспиративным светом ночной лампы, да место в подсвечнике перед иконой заняла новая свеча, заменившая свою истаявшую товарку. Близняшки сопели в кровати, разделенные большим плюшевым зайцем, к которому девочки прижались, словно к материнскому телу. Географиня сидела на диване и что-то читала. Увидев Толика, она поднесла палец к губам. Толик повторил ее жест, на цыпочках подошел к полке, взял вторую справа книгу в темном переплете, шепотом сказал супруге Княжича: "До свидания, Антонина Михайловна", повернулся лицом к двери и, задрав подол свитера, сунул книгу за ремень брюк. В прихожей он, не возвращаясь в кухню, начал лихорадочно одеваться. Когда подошел Костя, Толик уже успел рвануть вверх молнию куртки. "Константин Николаевич, я пойду, - торопливо зашептал визитер. - А то мы с вами, действительно, припозднились что-то". - "Конечно-конечно... Ты книгу-то взял?". - "Да, положил во внутренний карман куртки. До свидания, Константин Евгеньевич!". - "До свидания! До встречи в школе в понедельник!". Выбежав из подъезда, Толик опять помчался к автобусной остановке. Что за день сегодня такой - сплошные гонки! Глава 27. Потрясение Толика, случайно приоткрывшего завесу тайной сектантской жизни учителя географии, было велико. Но столь же и быстротечно. В конце концов, у каждого своя шелуха в голове, а копаться в религиозной шелухе, засорившей мозги внешне благопристойного советского гражданина Кости Княжича, Тэтэ не собирался. Не до этого ему было. Началось второе школьное полугодие, и одноклассники - кто вялый и опухший за время каникул от сна и безделья, кто, напротив, рвущийся в бой - вновь заняли свои места на конвейере ученических будней. Вновь по понедельникам директриса громогласно вещала на линейках об отсутствии времени на раскачку и необходимости незамедлительно "включиться" и "впрячься", как будто обращалась к пылесосам и ломовым лошадям, и вновь непокорные школьники в большинстве своем оставались глухи к ее маниакальным призывам. Слишком свежи и ощутимы были воспоминания о только что завершившихся каникулах, о суетливой упоительности новогоднего праздника, о школьной дискотеке, свидетельством чему служила перехваченная на уроке коварными парнями и так и не нашедшая адресата грустная девичья записка: "Ты знаешь, он так сухо танцевал со мной, а на середине танца вообще ушел...". В середине января рутинный ход школьных занятий был нарушен драмой учителя Вагина. Измученный ночными кошмарами с Пушкиным и Лермонтовым в главных ролях Евгений Андреевич все же сошел с ума. Причем, сошел прямо на уроке. Несомненно, Вагин сделал бы это и без посторонней помощи, однако подтолкнуть любимого учителя в ласковые объятия шизофрении помогли мальчишки, затеявшие в классе перестрелку резинками - тонкими полосками нарезанного лапшой аптечного резинового бинта, в обиходе - "бинтовухи". Арбалетами для резиновых стрел служили обычные шариковые ручки. Посреди урока одна из шальных резинок, пущенная дрогнувшей рукой юного стрелка и предназначавшаяся, видимо, кому-то из пацанов или девчонок, отклонилась от курса и щелкнула Вагина по лбу. Евгений Андреевич в ту минуту сидел за учительским столом, уткнувшись в классный журнал, и, казалось, не слушал сбивчивую речь отвечавшего у доски ученика. Ужаленный резинкой Вагин вздрогнул, поднял к классу совершенно больное лицо, страдальчески осклабился, обвел аудиторию взглядом, в котором уже не было и намека на здравый смысл, и вдруг из глаз его хлынули слезы. "Уберите пистолеты! - всхлипывая, сказал Евгений Андреевич. - Пожалуйста, уберите пистолеты!". Не получив ни одобрений, ни возражений в ответ на свою экстравагантную просьбу, он обхватил голову руками, встал и, стеная, вышел из класса, не закрыв за собой дверь. Обомлевшие школьники сидели в гробовой тишине, которой Вагин, будучи в ясном уме, никогда не мог от них добиться. Пацаны осторожно выглянули за дверь: учителя нигде не было видно. Не появился он и после звонка. А на перемене шумные коридоры школы огласил пронзительный девичий визг: девочки обнаружили Евгения Андреевича в женском туалете. Вагин сидел в кабинке на унитазе, скорчившись, словно терзаемый поносом. На просьбы сбежавшихся отовсюду в туалет школьниц немедленно убраться с сугубо женской территории Вагин молвил лишь: "Уберите пистолеты!" и снова принялся плакать. Очистить ватерклозет от засевшего в нем учителя удалось с помощью тяжелой артиллерии - директрисы. Когда запыхавшиеся гонцы принесли ей ужасную весть: "Учитель Вагин пробрался в женский туалет и не желает оттуда выходить", Легенда едва не рухнула в обморок, ибо решила сперва, что все эти годы под видом тихого учителя скрывался гнусный извращенец и растлитель несовершеннолетних. Однако, ступив на авансцену событий, то есть, на кафельный пол женского туалета, Елена Геннадьевна поняла, что причина неподобающего поведения учителя русского языка и литературы кроется совсем в другом. "Евгений Андреевич, что вы здесь делаете?", - негодующе спросила подчиненного директриса, явившаяся в уборную в сопровождении завуча и прочих встревоженных представительниц слабой половины педагогического коллектива. Вагин не ответил, раскачиваясь на унитазе взад и вперед, как Валерий Лобановский - на тренерской скамье во время матча. "Евгений Андреевич, вы меня слышите? - возвысила голос Легенда, наклонившись к взбесившемуся учителю. - Сейчас же покиньте женский туалет!". Вагин посмотрел на устрашающего размера груди перед самым своим носом и просительно сказал им: "Уберите пистолеты!". "Да он же не в себе! - догадалась завуч, чьи бородавки от возбуждения сделались гранатовыми. - Неужели пьян?!". Толпа у нее за спиной возмущенно ахнула. Директриса и завуч аккуратно, но решительно взяли Евгения Андреевича под руки и повели к выходу из туалета. Вагин попытался вырваться, тем самым лишь подтвердив свое безумие, ибо только безумец мог надеяться вырваться из мощных рук Елены Геннадьевны Милогрубовой. По дороге в учительскую Евгений Андреевич каждого встречного, будь то педагог, школьник или техничка баба Дуся, слезно просил убрать пистолеты. В учительской Вагина посадили на стул, где он тут же снова скорчился и закрыл лицо ладонями, обступили его, как загнанную в угол крысу, и подвергли остракизму, не скрывая гнева и разочарования его аморальной эскападой. Директриса уже дала кому-то распоряжение позвонить в милицию, но затем отменила приказ под влиянием Кости Княжича. "Коллеги, он не похож на пьяного, - заявил географ. - Запаха алкоголя... (он еще раз принюхался) совсем нет. Да и потом, я знаю Евгения Андреевича: он спиртного в рот не берет. Нет, здесь что-то не то... Такое впечатление, что он болен. Я предлагаю вызывать не милицию, а "скорую". Приехавшая через 40 минут "скорая" навсегда избавила от Евгения Андреевича и лучшую в городе школу при гороно, и всю систему среднего образования в стране. Какое-то время эта душераздирающая история была главной школьной темой для обсуждения, но затем постепенно и она забылась вместе с образом несчастного учителя, на смену которому прислали нового педагога - кряжистую тетку с отличным сном, аппетитом и волосатыми голяшками, что было заметно и через колготки. Толику Вагин никогда никаких предметов не преподавал, а потому судьба помешавшегося учителя его не волновала. Тэтэ волновало совсем другое - то, что теперь составляло смысл и прелесть его жизни: сказочная Америка и визиты на Персову дачу. С возобновлением занятий в школе визиты эти стали регулярными. В двухэтажный особняк покойной бабушки Перса компания заваливалась по нескольку раз на неделе - после уроков или на выходных - и просиживала там порой целыми днями. Там, в этой покосившейся избушке, Толик познакомился с волшебным миром западного видео. Прежде он полагал, что если и есть на свете фильм прекраснее "Пиратов XX века" и актер - мужественнее Николая Еременко, то это "Викинги" и Кирк Дуглас соответственно. Ну, еще Бельмондо, конечно, с его отдавленной физиономией. И все. Каким же наивным и юным Тэтэ был тогда!.. Лишь теперь, благодаря видеокассетам, которые Перс таскал из дома и крутил на дачной чудо-аппаратуре, Тэтэ узнал, что такое настоящее кино и настоящие мужчины. Только теперь - когда увидел на экране Брюса Ли, дикую кошку в человеческом облике, чей полурык-полувой в момент удара был смертоноснее самого удара, Арнольда Шварценеггера, опутанного цепями стальных мускулов, Рокки, залитого кровью, замордованного, трещавшего, как дуб под топором, но несгибаемого и непобедимого. Услышав имя "Рокки" в первый раз, Толик радостно встрепенулся, будто встретил старого знакомого. Рокки - тот самый боксер с фанерного щита над кроватью! Щит этот, откровенно говоря, был Толику даже милее контрабандных видеолент. И приходил он на дачу, главным образом, для того, чтобы в очередной раз взглянуть на магнетическую бумажную мозаику на стене, на маяк, светивший ему с того чудного берега, к которому он, Толик, когда-нибудь обязательно пристанет, чтобы остаться навсегда. Он так решил - окончательно и бесповоротно. О том, что ради этого придется бросить страну, в которой он вырос и которой еще совсем недавно гордился, бросить родных и друзей, по сути, стать предателем, он старался не думать. "Потом со временем все как-нибудь образуется и наладится, - успокаивал он себя. - Я не предатель, какой же я предатель, что за чушь... Почему непременно предатель... Я просто... просто хочу жить там. Ну что, что в этом предательского? Кто сказал, что это предательство? Кто так решил? Что преступного в том, что человек хочет жить там, где ему нравится?.. А, впрочем, пусть считают меня, кем хотят!.. Когда я попаду туда, мне на это будет плевать - глубоко и смачно!.. Главное - попасть!". Как и многие его сверстники, Тэтэ в душе благоговел перед тем, что должно было вызывать у него отвращение, - перед Западом с его дискотечно яркой и веселой, судя по западным фильмам, жизнью, с его дивной музыкой, красивыми вещами и модными шмотками, просачивающимися под кожу советской действительности и вызывающими неизбывный зуд у советских людей. Осознание запретности этого благоговения лишь умножало его, распаляло страсть, усиливало желание прикоснуться к этой жизни, как усиливает запретные желания всякий запрет, предписанный людям слабым и впечатлительным. Страна по имени "США" занимала особое место во вражеских рядах Запада. Это был Верховный Враг, которого полагалось ненавидеть сильнее прочих и который, как назло, и был средоточием тех прелестей, что влекли и тянули к себе. О том, почему так произошло, почему надо ненавидеть то, что хочется любить, Толик особо не задумывался, воспринимая это как непонятную, неприятную, но данность, с коей приходится мириться. Тем большим было ошеломление, испытанное им при виде чарующей американской аппликации на даче у Перса. Так Андрий Бульба был ошеломлен и пленен красою вражей польки, так Ромео Монтекки поразила божественная Джульетта, которую он должен был ненавидеть из-за одной лишь ее принадлежности к роду Капулетти. И так же, как Андрий и Ромео при виде красавиц из неприятельского стана вмиг позабыли о своей родне, о Родине и чести, обо всем, чему учили их с младых ногтей, так и Тэтэ, увидев фанерный лик Америки на ободранных обоях, забыл о том, что все эти годы представлялось ему единственно родным, ощутив готовность пожертвовать им ради своей вновь обретенной мечты. После вдумчивого и тщательного анализа ситуации Толик пришел к выводу, что самый эффективный способ попасть в звездно-полосатую землю обетованную - устроиться со временем на работу, предусматривающую частые поездки за кордон, а то и вовсе - постоянное проживание там. Главное преимущество этого варианта заключалось в его полной легальности. Мысли о нелегальном бегстве на Запад юный мечтатель отмел сразу - ввиду чрезмерного риска, вероятных осложнений и непоправимых последствий такого плана. Он не Остап Бендер, чтобы тайно переходить границу по неверному льду, и не морской волчонок Филипп Форстер, чтобы прятаться в корабельном трюме, задыхаясь от вони и нехватки кислорода. И, в конце концов, в Америке Толику понадобятся деньги, много денег. Он будет богатым, свободным и счастливым, он с головой нырнет в то море удовольствий, которые обрушивает на вольных граждан неиссякаемый рог американского изобилия. У него будет свой дом, огромный и роскошный, как у безутешной парижской любовницы Генриха Пуповицкого. И своя машина - кабриолет сливочного цвета, как у того парня на аризонской дороге. И подруга - как та Афродита в красном платье у обочины. И еще много чего у него будет. А обеспечить все это в Америке ему могут лишь вузовский диплом и престижная профессия. Они станут залогом его благоденствия на заокеанских кисельных берегах. С дипломом ему будут рады в любой солидной фирме, предложат хорошее место и высокую зарплату - не 120 рублей, а тысячу, две, три, пять тысяч долларов. Или еще больше? Какие у них там зарплаты? Узнаем. Он уедет туда как бы по работе, но обратно не вернется. Он станет американцем. Стопроцентным американцем. Тогда и начнется настоящая жизнь! Правда, для этого придется потратить пять лет на учебу здесь, в Союзе, и потом еще какое-то время, чтобы адаптироваться на работе и получить право выезда за границу, в капстраны... Но, когда у тебя в жизни есть высокая цель, о времени и силах, которые предстоит потратить на ее достижение, не жалеешь. Самыми "выездными" Толику представлялись пять профессий: дипломата, журналиста-международника, переводчика (опять-таки где-нибудь при посольстве или торгпредстве), торгового моряка дальнего плавания и летчика на международных авиалиниях. Моряка и летчика, коего он представлял исключительно в образе товарища Мизандари, Тэтэ сразу выбросил за борт своих наполеоновских планов: люди этих профессий высаживаются на землю лишь для разгрузки и заправки. С такой жизнью все равно где жить - в США или в СССР: на деле будешь постоянно болтаться где-то посередине. Если, конечно, вообще будешь курсировать в американском направлении, а не куда-нибудь, скажем, в дружественный Мозамбик. Из сухопутных специальностей столь же бесповоротно отпала профессия дипломата. На дипломатов учат в МГИМО, где конкурс еще выше, чем в театральных училищах, а посему попасть туда без больших связей немыслимо. Оставались переводчик и журналист. Тоже сложно, но реально. Важно в оставшееся до выпуска из школы время навалиться на гуманитарные предметы и, в первую очередь, - на английский. А вот драмкружок нужно оставить - как абсолютно бесполезное в свете новых жизненных приоритетов Толика занятие. Услышав о решении Тэтэ, Генрих Пуповицкий устроил ему бурную сцену, словно экзальтированный муж, узнавший, что от него уходит жена. За свою насыщенную драматическими перипетиями жизнь ловеласа Генрих привык к тому, что его иногда бросают глупые женщины, но оказался совсем не готов к тому, что его собрался бросить лучший из воспитанников. "В своем ли ты уме, Анатолий?! - кричал Генрих большой раненой птицей. - Ведаешь ли ты, что творишь?! Ведь это предательство, дезертирство! (Черт, никто не знает о замысле Тэтэ, но уже называют его предателем...). А по отношению к самому себе - творческое самоубийство!". "Сами понимаете, Генрих Романович, десятый класс надвигается: уроков много, а свободного времени практически нет", - отвечал Толик, потрясенный страданиями прислужника Минервы, но непоколебимый в своем решении. Пытаясь удержать ренегатствующего прима-актера, Пуповицкий воззвал к его родителям, однако столь же безуспешно. "Ты что, больше не хочешь поступать в театральное?", - спросила Толика мать после звонка-набата Генриха Романовича. "Хочу налечь на учебу перед выпускными", - пояснил сын. "Это правильно, - одобрила мать. - И подумай все-таки о мединституте. Я тебе давно об этом говорю". Да что там Пуповицкий, когда ради великой американской мечты Толик пожертвовал и верным Венькой, которого ему заменили новые друзья. С Венькой Толик, как и прежде, по утрам отправлялся в школу, но обратно они возвращались уже порознь: после уроков Тэтэ теперь все чаще присоединялся к поджидавшей его компании "наперсников". "Ты куда?", - спрашивал расстроенный Венька. - "Да я это... к репетитору хожу. Намерен заранее готовить сани для выпускных экзаменов". - "С Персом?!". - "Нет, с Персом нам просто сейчас по дороге. Пока, Венька!". Того, что обман раскроется, и Венька узнает о предательстве друга (опять "предательство"...), Тэтэ не боялся: они с "наперсниками" сразу же договорились, что о дачных посиделках, которые Толик не без удовольствия именовал заседаниями "Тайного Западного Общества", знать никто не должен - ни в школе, ни дома, нигде. Иначе проблем не миновать. Этого и объяснять не требовалось, и так было понятно. Понимание того, что на даче они занимаются вещами вроде бы невинными (ну, подумаешь, кино смотрят), но в то же время недопустимыми, прямо нарушающими неписаные законы и нормы поведения советской молодежи, приятно щекотало нервы Тэтэ. "У нас тут прямо партизанское подполье, - говорил он "дачникам". - Как "Молодая гвардия". Только наоборот". Однако самая разительная перемена произошла в его отношении к Нике. Еще месяц назад для него не было никого дороже и краше этой девочки. Но теперь американские картинки открыли ему глаза на то, что такое женская красота. Та девушка с журнальной вырезки, ее подруги - они были такими ослепительными, точеными, длинноногими, накрашенными, разодетыми! Или раздетыми. Короче, как живые куклы!.. В сравнении с ними Ника выглядела всего лишь простоватой миловидной девчушкой, не более, слишком земной и обычной. Не то, что бы Тэтэ стал совсем к ней равнодушным, нет - он по-прежнему считал ее хорошей, очень хорошей. Подругой. Ну, то есть, другом. А вот любовь... Любовь растаяла, будто снег в ладонях. Хорошо все-таки, что тогда в парке аттракционов Ника так равнодушно и скептично восприняла его поцелуй и признание в любви, и сейчас не преследовала Толика, не донимала его своими мольбами и расспросами, как Маринка Ставрухина в свое время. Ника, казалось, и не заметила изменений в их отношениях, все так же открыто и искренне улыбаясь ему. Мировая она все же девчонка!.. Но только как друг. На большее не годится, теперь он это осознал. Вины или раскаяния за то, что так стремительно охладел к той, кого любил и добивался больше года, Тэтэ не чувствовал. "Видимо, для мужчин такое поведение естественно: получив то, чего добивались, они хотят чего-то нового и большего. Мужчины не могут быть все время пристегнутыми к одной юбке. Они должны двигаться вперед. Вперед и назад, назад и вперед", - говорил он себе, смеясь над пошлым каламбуром и забыв о том, что совсем недавно почти презирал отца за его измену матери. Зато вспоминал слова Генриха Романовича Пуповицкого: "Любовь - как сифилис. Обязательно проходит. И пока есть на свете женщины, и то, и другое можно подхватить снова. А вот любовь к искусству, к подлинно прекрасному и вечному искусству - это высшая любовь. Она доступна единицам и не покинет их до конца дней". Теперь Толик знал, что такое высшая любовь. Глава 28. Новый запретный мир, открытый Персом Толику, взбудоражил не только его восприимчивую душу, но и плоть, уже вовсю охваченную томлением и жаром полового созревания. Доселе Тэтэ, как и все его сверстники, удовлетворял тягу к познанию секретов и нюансов женской анатомии, пытливо вглядываясь в замочную скважину в двери девчачьей раздевалки спортзала, в гипнотические кинокадры с обнаженными грудями героинь фильмов "Москва слезам не верит" и "Экипаж", а также - в иллюстрации из сборника античных мифов и найденной у родителей брошюры "Беременность: общие тенденции и практические рекомендации". Однако, получив бессрочный абонемент на подпольные видеосеансы в "персидской" резиденции, Толик смекнул, что перед ним и его друзьями открываются захватывающие дух и не только дух перспективы, позволяющие воочию увидеть в работе помимо зубодробительных кулаков и другие части человеческих тел. "Слушай, а... порно в твоем Госфильмофонде случайно нет?", - не выдержав, спросил он как-то у непонятливого Перса, продолжавшего потчевать друзей сугубо воинственными кинолентами. "Да в том-то и дело, что есть! - щелкнул пальцами Перс. - Точняк знаю, что есть! Но никак найти не могу... Все уже обыскал в доме - и не нахожу, блин! То ли отец их запирает куда-то, то ли прячет так хитромудро...". - "А с чего ты взял, что они у него вообще есть?" - "Говорю тебе - есть! К нам однажды гости какие-то приперлись, и я подслушал их разговор с предками - про фильм, который они у нас вместе дома по видаку глядели. "Каникула", по-моему, называется... Они еще спорили: порнуха это, дескать, или шедевр высокохудожественный". - "Каникулы"?". - "Не, мне почему-то запомнилось, что именно "Каникула"... Там что-то про Рим...". - "Римские каникулы", что ли? Да какая же это порнуха?! Я видел этот фильм, там и ляжки голой не показали". - "Нет, какие "Римские каникулы"! Я его тоже видел, причем здесь он?.. Там Древний Рим имеется в виду. Император какой-то... Короче, из разговора я понял, что это порнуха отборная. Ну, да ладно. Не волнуйся, Анатоль: этот фильм или другой, но я обязательно добуду". И свое обещание настырный отпрыск товарища Перстнева исполнил вскоре после этой доверительной беседы. Явившись субботним днем, как было условлено, в бабкину халупу, Тэтэ был радостно встречен Персом, чьи ланиты рдели от воодушевления и знойного дыхания печки, возле которой возился Кол. "Принес, Анатоль! - победоносно воскликнул Перс и по-приятельски толкнул гостя в плечо. - Я принес!". - "Чего принес?". - "Видео с порнухой! Я же говорил, что найду!". - "Вива, Персия! Ай, молодца!.. И где же твой скрытный родитель прятал сокровище? В каком сундуке?". - "Ни за что не догадаешься, где! Кол вот тоже не отгадал. В книжном шкафу! Там на одной полке у отца стоит полное собрание сочинений Ленина. И я вижу: что-то с этой полкой не так. Но не могу взять в толк - что конкретно не так? И, наконец, допетрил: ниша у этой полки не такая глубокая, как у других! А между задней и верхней стенкой - щель! Это подозрительно, думаю... Ну, я Ленина выгреб, заднюю панель полочки этой ключом зацепил, на себя потянул - она и открылась, как в сказке! А там!.. Порносклад собственной персоной!.. Там этих кассет - штук двадцать, наверное! И еще коробочки с кольцами, сережками и... (Перс осекся, сообразив, что о хранилище фамильных драгоценностей его древнего рода приятелям знать совсем не обязательно). В общем, я одну кассету взял - и сюда. Так и буду по одной брать, чтобы родители не заметили". - "А это точно порно? Может, другое что?". "Да точно, недоверчивый ты наш! Я ж ее дома сразу и проверил. То самое! - Перс выразительно постучал ладонью одной руки о торец сжатой в кулак другой. - Но и это еще не все! Гляди, что я прихватил!". Жестом бронзового Юрия Долгорукого с Советской площади он указал на стол. Там стояла бутылка из-под лимонада, закупоренная скрученной из бумаги затычкой, какой затыкают бутылки с подсолнечным маслом. "Газировка, что ли?", - усмехнулся Толик. "Сам ты - газировка! Понюхай!", - Перс выдернул затычку. Тэтэ склонился над горлышком бутылки. Ноздри заполнил пряный аромат с тонким спиртовым флером. Аромат был нежным, лукавым и похожим на девушку, которая то позволяет себя поцеловать, то со смехом уворачивается от губ разгоряченного кавалера. "Вино?", - спросил Тэтэ, вдыхая необыкновенный запах. "Чинзано"! - ответил Перс. - Настоящее "Чинзано"! Это тебе не какое-нибудь "Абрау-Дюрсо"! У отца была начатая бутылка, ну я и перелил в эту. А ту бутылку выбросил. А чего, такую в стеклотару не сдашь...". - "А если отец заметит, что нетути "чинзано" в доме?". - "Скажу, что разбил нечаянно". - "Ловко! Ты, Перс, рожден для афер!". - "А то!.. Наливаем? Или Нику ждем?". - "А где она?". - "Обещала придти, но задерживается что-то". - "Давай еще немного подождем, а то без нее - нечестно как-то... Слушай, Перс, а твой праотец сюда не может случайно заявиться?". - "Не может. Во-первых, он в командировку уехал. А во-вторых, он сюда никогда не приходит: это моя нора! Так что, Анатоль, ослабь струну и не вибрируй!". Нику они, как выяснилось, ждали напрасно. Нет, придти-то она пришла, но от участия в дегустации заморского нектара отказалась. Перс, однако, принялся уламывать ее, и Ника, надо же, уломалась: "Ну, хорошо, но только совсем чуть-чуть - полглотка. Буквально на донышке, слышишь?". "Конечно "чуть-чуть", кто ж тебе много-то даст, - хохотнул Перс. - Тебе - на донышке, а нам - до краешков!". За неимением стаканов в бабушкином буфете "чинзано" разлили в старые фаянсовые чашки с разлапистыми ромашками на треснутых боках. "До краешков, увы, не получилось, но все равно - чин-чин!", - провозгласил Перс, попутно разъяснив "собутыльникам": "Так иностранцы говорят, когда выпивают. Это как раз от слова "чинзано" и произошло". Толик не рассчитал первый глоток и хватанул "чинзано" больше, чем следовало. Напиток показался шелковым и обжигающим одновременно. То ли с непривычки (ничего, кроме шампанского, Тэтэ до сей поры в своей жизни не пил), то ли от того, что глоток и впрямь оказался чересчур большим, у него перехватило горло. "Это ж тебе не водка! - авторитетно засмеялся наблюдавший за ним Перс. - Не залпом надо пить, а маленькими глотками, с чувством, с толком, с расстановкой, как заповедал классик - Пушкин, что ли?..". "Не учи бабушку кашлять!..", - кашляя, прохрипел Тэтэ. "Не учу, не учу... У меня есть тост! - крикнул Перс. - Девушки-медики пьют до потери пульса, девушки-географы - до потери ориентации, девушки-физики - до потери сопротивления. Так пусть же нашими, пацаны, собутыльницами всегда будут девушки-физики!". Тэтэ и Кол заржали. "Дебильный тост, - заявила Ника. - Дебильный и пошлый. Я - не девушка-физик, мне уйти?". "Ника! Ну что ты, в натуре? - укоризненно загудел Перс. - Это же шутка!". Испив чашу с "чинзано" до дна, Толик почувствовал, как в голове у него зашумел океанский прибой, а по жилам забегали веселые стаи крошечных существ, неведомых и невесомых. На душе стало легко и светло, будто вкрутили лампочку помощнее. "А теперь - кино?", - он развязно ухмыльнулся и призывно подмигнул Персу. "Какое кино?", - непонимающе посмотрела на них Ника. "Научно-познавательное, - отшутился Перс. - Про сельское хозяйство: там пашут, сеют, поливают и всякое такое... Сама увидишь, короче. Но сначала мы с Анатолем выйдем покурить. И обсудим кое-что. Идем?". Он позвал именно Толика, а не Кола, хотя Кол иногда, действительно, покуривал, а Толик никогда и не пробовал. Тем не менее, не задумываясь над этим странным обстоятельством, Тэтэ пошел за Персом в сени. В сенях было холодно, но - не людям, выпившим по полкружки "чинзано". "Держи", - Перс протянул Толику сигарету. - "Не, не буду". Толик был уверен: если родители прознают, что он курил, наверняка оскальпируют его и посадят под арест до самого окончания школы. "Ты чего? Это ж "мальборо"!" - удивился Перс. - "Все равно не хочу". - "А, боишься, что родичи учуют?.. Не бойся, у меня жвачка есть импортная. Ну и снегом еще заешь. Вообще никакого запаха не будет". - "Не уговаривай. Сказал - не буду". - "Ну, как знаешь. А я затянусь, пожалуй". Он чиркнул спичкой. ("А для него это уже, похоже, обычное дело: дымит, как блатной, - отметил про себя Тэтэ, глядя на курящего Перса. - Намастачился, поди, у отца сигареты воровать..."). "Слушай, Анатоль, у меня к тебе предложение есть дюже соблазнительное, - Перс прищурился и пустил струю дыма к потолочным стропилам. - У тебя же дед... ну, тот, который умер... ветеран войны был, да?". - "Да...". - "У него, наверное, орденов и медалей много было?". - "Почему "было"? Было и осталось. Полный китель". - "Здорово! Я так и думал. Понимаешь, тут такое дело... У меня друг есть в Москве. Он - наш с тобой ровесник, только - немец. Ну, из ГДР, то есть. Отличный чувак! Он живет там у них при посольстве. Мы и познакомились, когда отца к ним в посольство на банкет пригласили. Ну, неважно. В общем, этот парень собирает военные ордена и медали. Коллекционирует. Хобби у него такое, понимаешь, да? И вот он, короче, попросил меня помочь достать советские награды: таких у него в коллекции пока нету. Иностранцу вроде неловко как-то отказывать. У меня-то самого - пусто: один мой дед - что в этом доме как раз жил - не воевал совсем. А второй живет в какой-то тьмутаракани - под Оренбургом, по-моему... Я его и в глаза не видел. И у родственников тоже с наградами небогато. Ну, что делать? Вот я и решил к тебе обратиться". - "Зачем?". - "Ну, ты же сам говоришь: у тебя дедовские ордена остались". - "И что?..". - "Будь другом: дай парочку". "Ты офонарел, что ли?! - изумился Тэтэ. - Это же ордена!.. Настоящие!.. И не мои, а деда". - "Но дед-то - твой! И я ведь не для себя прошу. Говорю же тебе: этот пацан - гэдээровский немец. То есть, наш человек, социалистический, друг, товарищ и брат!". - "Да хоть внук Эрнста Тельмана! Это ж не повод, чтобы ордена ему дарить. Не значки все-таки... Их, знаешь ли, не каждому давали". - "Что значит "дарить"? Я не предлагаю тебе подарить ему ордена. Я предлагаю обменять. Ну-ка, подержи...". Отдав окурок Толику, Перс полез в висящую на гвозде спортивную сумку, заклейменную адидасовским "трилистником". "Что у тебя там? Аленький цветочек?", - хмыкнул Тэтэ. - "Не аленький, а синенький! Вот, смотри. Ты когда-нибудь такое чудо видел, а?". Перс держал в руках кепку темно-синего, будто море перед штормом, цвета, с широким и длинным козырьком-совком. На лбу ее загадочной кокардой белели большие латинские буквы N и Y. Они переплетались, как стебли сказочных цветов, как тела страстных любовников, обессилевших в пылу любовной схватки, но не способных оторваться друг от друга, и рогатая Y озорным чертиком выглядывала из-за широких плеч N. "Ну, как? - Перс, словно нетипично любезный и услужливый продавец универмага, вертел кепку перед глазами Тэтэ. - Шик, правда? Настоящая американская бейсболка!". В голове у Толика зашумело с новой силой, а буквы на кепке вспыхнули, будто неоновые. "Американская?.. Прямо из Америки?". - "Куплена в Венгрии, но сделана, ясен процесс, в Америке, где же еще?". - "Так этот твой парень ее в обмен на ордена предлагает?". - "Нет, это я тебе ее предлагаю. Она моя, мне ее отец привез. От немца я ничего в обмен на ордена требовать не могу: неудобняк, в натуре!.. Что он обо мне подумает? Человек приехал к нам в страну, попросил помочь, а я ему цену какую-то назначаю!.. В общем, если ты согласишься на мое предложение, то получишь от меня бейсболку. Немец получит ордена. А лично мне ничего не надо. Для меня главное, чтобы друзья довольны были. Ну, договорились, Анатоль?". Кепка льнула к рукам, грела их, как котенок. Толик надел кепку, покрутил головой, поправил козырек, натянул поглубже. "Великовата немного...". - "Не смертельно! Там сзади, на затылке ремешок есть специальный. Нашел?.. Ага, этот. Его можно ослаблять или подтягивать, и кепка будет то шире, то уже. Убавил?.. Надень опять. Ну, прямо для тебя кепочка-то! Сидит, как шляпа на д'Артаньяне!". - "Где у тебя зеркало, Перс?". - "Зеркало?.. Здесь в доме нету... Но поверь мне на слово! Идет тебе, как бабам - сиськи!". - "Как, ты говоришь, она называется? Балаболка?..". - "Бейсболка. У них там в Америке игра такая есть - бейсбол. Что-то вроде лапты русской. Знаешь, да? Ну, вот они в этих кепочках на поляне и суетятся. Конкретно эта бейсболка - команды "Нью-Йорк Янкиз". Видел буквы на лбу? "Нью-Йорк" означает. Я читал, что это у них там самая великая и знаменитая команда, кромсает всех подряд, как ЦСКА - в хоккее". Бейсболка... Американская. Настоящая. Кусочек настоящей Америки, который будет принадлежать только ему. Однако тут же Толика снова обожгла мысль о том, что ради этого придется тайком от родителей стащить из дома дедовские ордена. Мысль выглядела уже не такой ужасной, как в первый раз, но все еще пугающей. "Нет, Перс, я не могу", - Толик снял бейсболку, но продолжал теребить ее в руках. "Анатоль, ты, действительно, не втягиваешь - ни в прямом, ни в переносном смысле, - Перс, засмеявшись, открыл дверь и бросил окурок в сугроб. - Я тебе предлагаю не резинку от трусов, а НАСТОЯЩУЮ АМЕРИКАНСКУЮ БЕЙСБОЛКУ, которой ни у кого в городе больше нет и вряд ли будет. Тебе этого мало? Ладно, я дам еще свой ремень. Тот, с двумя дырочками. В понедельник в школу принесу. А кепку... Кепку бери прямо сейчас! Забирай! Я тебе верю и обманывать не собираюсь! Ты же мой друг! Ну?.. Кепку и ремень - за два несчастных ордена! Неужели оно того не стоит? За два ЛЮБЫХ ордена! Только, чтоб они, естественно, разные были. И военные, а не какой-нибудь там сраный орден Дружбы народов... Ну?.. Ты же умный человек, Анатоль, сам все прикинь!..". - "Но как я ордена-то из дома унесу? А если родители заметят?". - "Ты же говоришь, что у деда их - полный китель. Кто заметит отсутствие двух железок? Всего двух, понимаешь, а не пяти, не десяти! Или родители у тебя их каждую неделю пересчитывают? Не заметят, не писай мимо!". - "У деда медалей много, а орденов не очень... Мало орденов". - "Хорошо, тогда исключительно из уважения к тебе - один орден и одну медаль. На такой расклад согласен?". - "А если... родители про кепку спросят? Откуда взял, что да как...". - "Слушай, Анатоль, какой же ты мнительный, а!.. "Если - то, а если - се..."! Ну, не валяй дурня, а?! Скажешь, что я тебе ее подарил - просто подарил, как другу. Или выиграл ты ее у меня: мы поспорили, кто больше на турнике подтянется, и ты выиграл. Или еще что-нибудь придумай! Не знаешь, как родителям врать, что ли?! В твоем возрасте пора бы уже иметь навыки". Наверное, в другой раз Тэтэ, не лишенный чувства осторожности, все-таки отказался бы. Но сейчас коктейль соблазна и "чинзано" был слишком убойным. Сейчас слово "американская" действовало на него слишком опьяняюще. Противиться не убеждающей трескотне Перса, а именно этому шепоту соблазна было слишком трудно. И слишком не хотелось расставаться с кепкой. К тому же приходилось отдавать себе отчет в том, что в случае отказа Перс может осерчать и впредь лишить его радостей дачного подполья... И Толик сказал: "Ладно, уболтал". "Вот и ладно! - как жонглер, подхватил Перс. - Я всегда верил в твое благоразумие, Анатоль! Значит, в понедельник ты мне - ордена, я тебе - ремень, так? И еще: не то, что посторонним, но и Колу с Никой ничего про это говорить не стоит. Они, конечно, свои ребята, но лучше, когда рот на замке, а ключ - в кошельке. И тогда точно никогда ничего не узнает. Заметано? Ну, все, прячь кепку и пошли порно смотреть, пока мы тут с тобой ОРЗ не заработали. Да положи ее обратно в сумку, а когда будешь уходить - заберешь". "Вы там высшую математику обсуждали, что ли?", - встретили их недоумевающие друзья. "Наоборот, самую простую математику - о том, что два равняется двум, - Перс игривым заговорщиком посмотрел на Тэтэ. - Ну-с, вэлкам ту зе синема, май френдс!" 1. И, пригласительно махнув рукой, заскрипел лестницей, ведущей на второй этаж. Вызволенная Персом из застенков папашиного книжного шкафа кассета не обманула ожиданий дачной компании. Хотя мясной ряд человеческой плоти был представлен на экране не в полном ассортименте и не с той наглядной убедительностью, что на увиденных однажды маленьким Толиком во дворе порнографических игральных картах, восторг неизбалованных эротическим видео Тэтэ и Кола от фильма под названием "Частные уроки" трудно передать словами. Они и не тратили время на слова, предпочитая криво улыбаться, пыхтеть и краснеть - то ли от удовольствия, то ли от других родственных эмоций. Один лишь сюжет ленты гнал кровь по жилам с сумасшедшей скоростью: американский школьник получает беспрепятственный доступ в постель молодой женщины, чье прекрасное тело он может трогать, гладить, целовать и испытывать на прочность теми восхитительными способами, о которых его советские сверстники имеют лишь теоретические представления, да и то - самые общие. Мечта, а не сюжет! Однако довольно быстро Толик понял, что его почему-то смущает присутствие в комнате Ники. Даже мешает. Она, видимо, тоже это поняла, ибо решительно поднялась и заявила: "Я не буду это смотреть". "Почему?", - у Перса вытянулось лицо. "Потому что это похабень", - Ника направилась к лестнице. "Ника, подожди! - Перс вскочил с кровати. - Ну, не хочешь смотреть, не смотри! Давай внизу вместе посидим, поболтаем. Только не уходи, а то я себя буду виноватым чувствовать. Ты все-таки в гостях". "Хорошо, что она вышла", - сказал Кол Толику, когда они остались вдвоем. - "Ты тоже это понял?". - "Ага. Такой видак лучше с другими бабами смотреть. С чужими и не такими правильными". "Наоборот - с ПРАВИЛЬНЫМИ лучше смотреть, - подкорректировал Толик. - С теми, кто все правильно понимают, правильно себя ведут и не сопротивляются, как девушки-физики. И берут инициативу в свои руки". - "Ага, и не только инициативу!". - "И не только в руки!". - "Ага!". Они засмеялись. Француженка Николь из фильма, безусловно, была правильной женщиной. Но где найти такую в реальной жизни?.. В реальной советской жизни, будь она неладна... Сквозь гайморитный бубнеж перевода продрались звуки какой-то возни на первом этаже - как будто кто-то с кем-то боролся или двигал диван. Потом донесся сдавленный голос Ники: "Перестань!..". Затем все стихло, но через несколько мгновений Ника крикнула уже громче: "Не надо, пожалуйста!..". И тут же послышался шлепок. "Чего они там делают? - спросил Толик, следя за очередным соитием Николь и удачливого юнца. - Диван, что ли, двигают? Чего его двигать, он того и гляди рассыплется...". "В жмурки, наверное, играют", - ответил Кол, не отрываясь от мутноватого черно-белого копошения на экране. Первый этаж пересекли быстрые шаги, хлопнула дверь. Опять воцарилась тишина, через какое-то время безжалостно убитая скрипом чертовой лестницы. Перс поднялся в видеозал одинокий и недовольный. "А где Ника?", - поднял на него глаза Тэтэ. "Домой ушла, - буркнул Перс и помассировал щеку. - Да ну ее!.. Тоже мне - царевна Несмеяна! "Пить не буду, кино смотреть не буду!..". Пусть дергает восвояси". Он плюхнулся на бабкину кровать: "Ну, что тут у вас? Пацан снова раздвинул тетке горизонты и показал земную ось?". 1 Welcome to the cinema, my friends! (англ.) - "Добро пожаловать в кино, друзья мои!". Глава 29. Вкусив полной мерой западного алкоголя и разврата, чувствуя тянущую боль в мошонке, Толик, вернувшийся домой практически взрослым мужчиной, тем не менее, понял, что не только хмель "чинзано" окончательно покинул по дороге с дачи его голову. Душу его так же бесследно оставила решимость выполнить свою часть сделки с Персом. Эта решимость пропала, растворилась в морозной тьме январского вечера, как пар от дыхания. Нет, не сможет Толик стащить дедовские награды и отдать их Персу. Он уяснил это, закрывшись в своей комнате, повсюду преследуемый веселыми, строгими, внимательными взглядами деда на фотографиях. Или все-таки сможет? Или стоит рискнуть? Ведь бейсболка же... Но если все откроется, и родители узнают?.. Проболтавшись все воскресенье флюгером на ветрах своих сомнений и опасений, утром в понедельник Тэтэ, раздираемый соблазном и страхом, все же уступил страху разоблачения и возмездия. Сунув в "дипломат" бейсболку, которую предстояло возвратить Персу, он поплелся в школу. Ощущения у него при этом были такие, будто он уносит из дома родное существо - щенка, например, которого собирается продать на Птичьем рынке или просто выбросить на улицу. Хорошо хоть, что шагавший рядом Венька не задавал лишних вопросов и вообще помалкивал, безуспешно пытаясь разжать челюсти, склеенные ириской "Золотой ключик". На перемене после первого урока Перс догнал Тэтэ в коридоре и, дохнув ему в ухо жарким нетерпением, спросил: "Принес?". - "Нет...". - "Почему?..". Толик сглотнул слюну, посмотрел на паркет у себя под ногами, поднял голову и ответил: "Сегодня не получилось. Завтра принесу". "А, ну хорошо, - легко согласился Перс. - Пусть будет завтра. Мы как раз в конце недели с этим пацаном из ГДР должны встретиться, так что завтра, Анатоль, жду от тебя обещанных "железок". Кстати, а ремешок - вот он!.. (Перс распахнул пиджак и похлопал себя по талии). Как только принесешь мне "железки", сразу сниму и отдам тебе ремень". - "Штаны не свалятся?". - "Не свалятся! Они у меня точно по размеру". Плоская черная змея в стальном ошейнике на поясе у Перса равнодушно смотрела на Тэтэ двумя рядами пустых глазниц, сводящих мальчишек с ума. Завтра и этот шикарный ремень будет собственностью Толика. Ника сидела на уроках необычно хмурая, словно чем-то огорченная. На следующей перемене Тэтэ выдернул ее из толпы девчонок. "Привет, Ника! Ты чего такая мрачная?". - "Так, ничего особенного". - "А чего в субботу с дачи сбежала?". - "Потому что этот скот Перстнев стал меня руками хватать". - "Как хватать?..". - "Как-как... Не знаешь, что ли, как девушек хватают? Лапать он меня стал". - "А... ты что?". - "Вырвалась, треснула ему по морде и ушла". - "Ну, и падаль же он!.. Вот падаль, а!. Что ж ты меня не позвала?!". - "Тебе, как я помню, не до этого было. Ты увлекательную киноленту смотрел". - "Ника, ну, зачем ты так?.. Как будто мы... не друзья с тобой больше... Еще раз полезет, скажи мне, ладно? Я ему глаза и уши местами поменяю!". - "Не полезет, не беспокойся. Он сегодня извиняться пытался". - "А ты?..". - "Что ты заладил: "А ты? А ты?"... Сказала, что извиняю, но на дачу больше не приду. И вообще никуда с ним больше не пойду. Пусть ищет себе других подруг с потерей сопротивления... Да и тебе, Толик, советую держаться от него подальше. Гадкий он все-таки тип". - "А тогда в парке ты совсем другое говорила... Помнишь, в ноябре, когда мы с тобой на скамейке сидели?.. Ты тогда убеждала меня, что он хороший, защищала его. А теперь вот...". - "Значит, был прав ты, а не я. В самом деле: будь с ним осторожнее. Он тебя может втянуть в какую-нибудь нехорошую авантюру. От него всего ждать можно". Внутренне Тэтэ признавал правоту ее слов. Его самого начинала тяготить та зависимость от Перса, которая с каждым днем, с каждой неделей проявляла себя все сильнее, все теснее оплетала Толика, незаметно, но неуклонно подчиняя его власти Перса и превращая в очередного оруженосца вроде Кола. Прежде, если бы Толик услышал, что Перс хотя бы пальцем тронул Нику, тут же взгрыз бы ему его холеную глотку. А сейчас... А что, собственно, сейчас? Ведь еще ничего не поздно поправить. Ника права: надо послать его подальше и впредь не связываться с ним. Но это было проще сказать, чем сделать. Единожды попавшись на крючок великого соблазна, очень трудно соскочить с него. И тем же вечером Толик, дождавшись, когда родители лягут спать, включил ночник в своей комнате и открыл шкаф, где висел дедов полковничий китель. После похорон вещи деда - рубашки, костюмы, обувь - постепенно покинули комнату, ставшую вотчиной Тэтэ: что-то мать раздала соседям, что-то досталось отцу. Остался лишь китель. Обернутый саваном простыни он занимал место в самом углу платяного шкафа. А прямо над кителем, в углу полки для свитеров, притаилась засунутая туда Толиком бейсболка "Нью-Йорк Янкиз". Раньше мать Толика несколько раз в год чистила китель, а весной и летом, сняв с кителя награды, вывешила его на балкон - проветриться и прожариться на солнце. Но это было раньше, когда дед был жив и часто надевал китель - на торжественные мероприятия, на 9 мая или куда еще. Может, сейчас, когда деда нет, китель не будут трогать, и никто ничего не заметит?.. Толик размотал простыню. Тяжелые гроздья медалей посверкивали на левой стороне кителя. Справа выстроились ордена. Толик, склонившись и шевеля губами, осматривал этот строй, как генерал - солдат и офицеров на плацу. Орден Александра Невского, Орден Отечественной войны I и II степени, два ордена Красной Звезды. Хорошо, что две Красные Звезды. Одну он возьмет, другая останется. Теперь - медали. С ними проще. Вон их тут сколько: "За боевые заслуги", "За победу над Германией в Великой Отечественной войне 1941-1945 гг.", "За взятие Берлина", "За освобождение Варшавы", еще, еще какая-то, а "За отвагу" - целых три. Одну из них и снимем - ту, что с краю... М-да, все равно пустота в этом месте слишком бросается в глаза. Значит, придется перевесить медали, подтянуть нижние ряды, замаскировать брешь, чтобы никто не заметил потери бойца... Закончив перестроение медальных шеренг, он увидел, что в самом низу все же остался темный отпечаток - в том месте, где располагалась ушедшая на повышение медаль. И справа - на месте снятого ордена... Это было заметно даже при сумрачном свете ночника. Он потер ткань пальцем. Поплевав, потер рядом с отпечатками. Контраст сохранялся - как на теле, где соседствуют загорелые и бледные участки кожи. Еще более скверным было то обстоятельство, что кроме отпечатков в ткани зияла, как крошечное пулевое отверстие, дырочка, пробуравленная орденским штифтом. Слева булавка медальной колодки ранила ткань сразу в двух местах. Тоже бросается в глаза... Наверное, это и есть то, что называется "следы преступления"... На секунду ему стало так страшно, что он едва не вернул все обратно. Однако не вернул. Им вдруг овладело приправленное обреченностью, но от этого еще более упрямое желание довести задуманное до конца, как бы страшно и неприятно ни было. Отыскав в шкафу свои детские варежки, он опустил медаль и орден в ворсистую пасть, положил варежку в "дипломат" рядом с книжками. Потом замотал китель простыней, закрыл шкаф, и в этот момент почему-то обернулся, встретившись глазами с дедом на военном фото. Дед все так же задорно улыбался, а вот взгляд у его друга-жигана вроде бы стал еще жестче. Тьфу, чертовщина какая-то!.. Чудится всякое... Толик мысленно сказал фотографии: "Прости, дед", выключил свет и залез под одеяло. Может быть, пронесет... Когда он следующим утром шел в школу, ему всюду, на автобусных остановках и у светофоров, в толпе спешащих на работу людей и в окнах зданий мерещился фронтовой друг деда с фото в комнате, взиравший на Толика сурово и многозначительно. В школе, стремясь покончить поскорее с выматывающим душу обменом, он перед уроком сам подошел к Персу: "Принес". "Классно! - спокойно ответил Перс. - Они сейчас при тебе?". - "Да". - "Идем в сортир". В мужском туалете было пусто, только в запертой кабинке кто-то журчал бодрой струйкой. Подойдя к наполовину закрашенному белой краской окну, Тэтэ достал варежку и осторожно вытряхнул награды на ладонь Перса. "Лепота! Хороша звездочка - почти, как кремлевская! - Перс покрутив награды в руках, положил их в карман пиджака. - А вот твоя награда, Анатоль!". Он начал расстегивать ремень. В кабинке заклокотал водопад слива, из-за двери выскочил малыш-октябренок и тут же замер, остолбенело глядя на старшеклассника, снимающего ремень. "А ну, кыш отсюда!", - шикнул на него Перс. Октябренок испуганно порскнул к выходу, забыв вымыть руки, как его учили дома и в школе. Несколько дней после этого Толик провел в сильнейшем беспокойстве, ожидая едва ли не каждую минуту, что тайное станет явным. Однако тайное продолжало быть тайным. Отец, похоже, вернулся к своей ногастой фее, а заодно - и к поздним возвращениям с работы и частым отлучкам по выходным. Мать с потерянным видом ходила в квартире, погруженная в свои мысли, не замечая того, что творится с сыном. Все было тихо, и страхи и тревоги Толика быстро затянулись, как затягивается ссадина на коленке. Бейсболку он пока не осмеливался надевать, откладывая этот знаменательный момент до наступления весны. Зато ремнем щеголял охотно. Первым обновку заметил Венька. "Ух ты, какой ремень у тебя фирмовый! - восторженно забасил толстяк, уставившись на чресла друга. - Прямо как у Перса! Где надыбал, Толян?". - "Был - Перса, стал мой". - "Он тебе... его подарил?..". - "Как же, жди!.. Этот если что и подарит, так только венок на могилу. Выиграл я у него ремень. Мы поспорили, кто больше подтянется. Я победил". - "А ты что на кон поставил?". - "Значки... Хоккейные значки. Помнишь мою коллекцию?". - "Чехословацкий?". - "Ага, и еще этот... С эмблемой московского чемпионата мира". - "Здорово! Молодчик, Толян! Раздел Перса!.. А ты сколько раз подтянулся?". - "Восемнадцать". - "А он?". - "Тринадцать, по-моему". - "Здорово!". Венька послал другу взгляд, исполненный обожания и преклонения. Сам Винни относился к той категории пацанов, которых физрук по кличке Козел Батутович презрительно называл "бомбовозами": турник был их крестом, на котором они висели, страдая и извиваясь. Тем больше Венька гордился своим легким и ловким другом, который с некоторых пор почему-то стал избегать его. Столь щедрый прежде на дружеское общение теперь Толик держал Веньку на голодном пайке. Тогда как держать его, Веньку Ушатова, на голодном пайке чего бы то ни было - сущее изуверство. Веньке было обидно и непонятно такое поведение друга. Несколько раз толстяк порывался объясниться с Толиком, но Толик упорно не собирался ничего объяснять. Самоустранение Ники не внесло серьезных корректив в культурную программу их отныне исключительно мужской компании, напротив, придало дачному времяпрепровождению недостающие ранее оттенки полной свободы и непринужденности. Горячительных напитков Перс, правда, боле не приносил с собой, но горячее видео со стрельбой, етьбой и молотьбой, как говорил Тэтэ, поставлял бесперебойно - на радость приятелям, которые после таких просмотров чувствовали себя настолько половозрелыми и половоспелыми, что готовы были взорваться, как десять Хиросим и двадцать Нагасак. Все шло замечательно, и Толик, ощутив забытые позывы вдохновения, как-то вечером даже написал стихи, чем не занимался с прошлого лета, когда безутешно вздыхал по Нике. На сей раз стихотворение получилось более сдержанным и было адресовано заснеженному пейзажу за окном. Рукою в бархатной перчатке Ласкает ночь уснувший город, Истомой поцелуев сладких Смягчая раздраженный холод. На снежных простынях бесстыдно Раскинувшись, бульвары дремлют, Снежинки шлейфом нитевидным Неслышно устилают землю. Сутулясь на ветру сердитом, Печально фонари мигают, Волнуясь, маяком забытым На небе звездочка сияет. Ресницы льда сомкнули прочно Глаза прудов зеркально-темных, Дремоты океан полночный Лениво катит свои волны. И сны плывут, как бригантины, То там, то здесь швартуясь робко, И день святого Валентина К рассвету пролагает тропку. Этим навеянным зимней стужей творчеством Толик остался доволен не меньше, чем своими ранними любовными произведениями. Хотя долго ломал голову над тем, как лучше охарактеризовать глаза прудов - зеркально-темные или зеркально-томные. После нескольких взаимоисключающих зачеркиваний остановился все-таки на темном варианте, здраво рассудив, что томное по своей сути зеркальце встречается лишь у Пушкина в "Сказке о мертвой царевне", а темное - сплошь и рядом, достаточно погасить свет в комнате. Про западный праздник - день святого Валентина - Толику рассказал Перс, вычитавший где-то, что это день всех влюбленных. Как раз в феврале отмечается. Вот это жизнь! Люди празднуют просто потому, что любят друг друга, а не потому, что в этот день кто-то кого-то сверг, победил, разбил и водрузил. У тебя есть девушка, ты ее любишь - вот и весь повод для праздника. Не то, что это нелепое 8 марта, когда чувство долга по отношению к товарищам женщинам напрочь убивает все другие чувства, когда подарки для, как назло, многочисленной женской родни приходится выпиливать лобзиком и выжигать паяльником, когда одноклассницам нужно покупать мороженую мимозу и одинаковых плюшевых ежиков или шкатулки для ниток. И что самое возмутительное: 8 марта - выходной день, а 23 февраля, когда девчонки дарят пацанам эти дурацкие брелоки с силуэтом Останкинской башни, - нет. Кто там борется за равноправие полов? Пожалуйте в СССР на 23 февраля - вот вам арена для борьбы! ...Да, а стихотворение-то хочется кому-нибудь показать. Начинающему поэту надоело писать в стол и скрывать свои изящные вирши от народа. Но кому же показать? Был бы жив дед, Толик показал бы ему. Но деда нет... Родителям? Исключено. Генриху Пуповицкому? Он, обиженный изменой Тэтэ, предал его анафеме и вряд ли захочет читать. Веньке? Этого стихи заинтересуют только в виде надписи на торте. Персу? Пацанам? Не поймут и засмеют. Нике? Ну, конечно - Нике! Вот кто способен воспринимать искусство и наверняка по достоинству оценит поэтические эксперименты Толика. Как интересно получается: он покажет Нике стихи, но не те, что были адресованы лично ей. Те она вряд ли когда-нибудь увидит. Теперь в этом уже нет никакой необходимости. Неисповедимы пути сердечные... Однако на следующий день Толик не показал Нике стихов. Сначала в сутолоке школьного дня он все никак не мог улучить подходящий момент, чтобы всучить ей свой лирический манускрипт. А потом объявили, что умер Андропов, и стихи уступили место некрологам. Глава 30. В жизни Толика и его сверстников это была уже второй случай смерти главного человека на свете - того, кого принято считать царем и Богом. Или лицом, их заменяющим. Однако в отличие от смерти Брежнева на сей раз ощущения конца времен и непоправимой вселенской катастрофы не было. Смерть начальника страны становилась привычной. А привычка убивает вернее смерти. Привычка сохраняет физическую оболочку, но, словно мясник, грубо потрошит душу человека, выскабливая из нее сильные чувства и переживания, способность улавливать волны счастья и горя, делая смерть менее страшной, а жизнь - менее ценной. Толик помнил, какую подавленную беспомощную растерянность вызвало в нем, обыкновенном советском школьнике, известие о смерти Брежнева. Да и взрослые тогда были напуганы и растеряны, как дети. Они шептались, что теперь непременно будет война, что громкий стук, произведенный опущенным в могилу гробом с телом генсека, - плохая примета, предвестник грядущих апокалиптических бедствий и потрясений. Старушки, лишенные моральной стойкости неплачущих большевиков и беспартийных советских людей, плакали и крестились. Однако никаких войн и бедствий не случилось, поэтому сообщение о кончине сменившего Брежнева правителя люди восприняли уже без паники и содроганий. Хотя и не без горечи. "Хороший был человек, - говорил Генрих Романович Пуповицкий коллегам по культурному цеху, дыша на них запахом печали и портвейна. - Генеральный секретарь и генеральный человек! Водку сделал дешевле и доступней для народа. А почему? А потому, что понимал: водка для нашего народа - второй кагор, суть напиток священный и к новой жизни возрождающий!.. Други мои, никто не окажет посильного денежного вспомоществования? Рублишек пять до аванса, большего не прошу!". У несознательных же школьников весть о смерти генсека породила в несознательных мозгах и душах потаенную радость. Радость эта была безнравственной, преступной и антисоветской, поэтому ее тщательно скрывали от взрослых, в классных комнатах и коридорах разговаривали на эту тему вполголоса, опасаясь быть запеленгованными вездесущими учителями, давая волю эмоциям лишь наедине друг с другом. Пацаны радовались, зная, что теперь последует. А последует вот что. Вплоть до дня похорон генсека пацаны из средних и старших классов будут стоять с траурными повязками на рукавах в почетном карауле у портрета Андропова на втором этаже, сменяясь через каждые полчаса. Нужно ли кому-то пояснять, что лучше полчаса стоять в мирной тишине коридора, чем сидеть на уроке, ежеминутно рискуя головой и дневником?! Но главный плюс ситуации, конечно, заключался в том, что в день похорон занятий в школе не будет. На головы школьников нежданно свалился выходной! Ну, как тут можно было не радоваться? К тому же, родители в этот день будут работать, а, значит, никто не помешает предаться упоительной неге внепланового, а потому еще более желанного выходного, омрачить который не смогут никакие погребальные мероприятия. "Хорошо все-таки, что ОНИ умирают не летом и не во время каникул, - сказал, выражая общее мнение пацанов, Дыба на перемене. - Это они правильно делают. Жизнь у них была правильная, и смерть тоже". "Это точно", - согласился Перс. С Персом Толик договорился, что во вторник, в день похорон, он снова пожалует к нему на дачу - на сеанс подпольной, но свободной и красивой жизни. "Принесу классное штатовское крошилово - "Рэмбо" называется, - проанонсировал Перс подпольную телепрограмму передач. - Ну и "зарядка для переднего хвоста", конечно, тоже будет!.. Ноги на ширине плеч и все такое. (Он ухмыльнулся). Часиков в 11 и причаливай тогда, лады? Кола я предупрежу". Ожиданием новой встречи друзей на даче Толик жил субботу и воскресенье, которые едва ли не впервые в жизни показались ему долгими, унылыми и томительными из-за непрекращающегося потока монотонной музыки в телевизоре, венков, цветов, людей в Колонном зале Дома Союзов, скорби, холода, траурного крепа... В понедельник какой-то незадачливый пионер в школе умудрился оскорбить память покойного, швырнув на перемене снарядом из скомканного тетрадного листа в приятеля, застывшего в почетном карауле у портрета. Снаряд попал именно в приятеля, а не в портрет, однако это не обелило бумагометателя в глазах завуча, в эту самую секунду вывернувшей из-за угла и ставшей очевидицей меткого, но крамольного броска. Сцапав обормота за ворот когтистой рукой, бородавчатая фурия голодным ястребом утащила его к себе в гнездо. Весь остаток перемены за подрагивающими дверями кабинета завуча слышались ее обличительные крики: "В стране траур!.. А ты, выродок, что?!.". И лишь звонок на урок прекратил экзекуцию пионера, вывалившегося в коридор пунцовым и зареванным. Толик всего этого не видел и не знал. В тот самый момент они с Венькой возвращались после уроков домой (один из тех редких ныне случаев, когда пока еще друзья шли из школы вместе). Венька активно зазывал Толика назавтра к себе в гости - на вареники и шахматы. Толик вежливо отклонял приглашение, прикрываясь, как обычно, расплывчатыми фразами о собственной занятости и необходимости посещать репетитора. И надо же было такому случиться, что почти у самого дома, на улице Трудовой Доблести, они встретили Склепа. Склеп, в миру - Николай Петрович Расклепин, работал главным патологоанатомом городской больницы, что делало его фигуру в глазах мальчишек поистине демонической, а прозвище - единственно подходящим. Мальчишки слагали про Склепа легенды одну страшнее другой. Двоечник Пыхин клялся всеми своими двойками, что прокрался однажды ночью к тому крылу больницы, в которой располагался морг и, заглянув в освещенное окно, как в адский мангал, увидел склонившегося над трупом Склепа. "Прям вынул сердце и положил на блюдечко!..", - живописал Пыхин кошмарную явь онемевшим от ужаса приятелям. Пыхин, разумеется, мог кое-что присочинить. Как это водится у двоечников, обычно немногословный у доски он любил краснобайствовать в компаниях пацанов, среди которых слыл хулиганом, задирой и мастером на разного рода мальчишеские выдумки и каверзы. Однако Склеп внушал пацанам такой страх, что они готовы были поверить кому и чему угодно. Парадоксально, но при этом во внешности Склепа не было ничего отталкивающего или устрашающего. Крупный и ловкий, как тюлень в воде, Николай Петрович двигался по жизни легко и уверенно, со сдобным лицом, тронутым нежно-сиреневой тенью на гладко выбритых щеках и подбородке. Наряд Склепа всегда включал в себя свежую рубашку и цветастый галстук, а в теплое время года - еще и шляпу, которую Николай Петрович манерно приподнимал при виде знакомого человека, сопровождая приветственный жест наклоном головы и получая в ответ столь же щедрые порции поклонов и улыбок. Горожане питали к Склепу неподдельное уважение, очарованные его вельможной вежливостью и осанкой, а также, может быть, и осознанием того, что в любой миг они сами или их близкие, голые и безжизненные, могут оказаться в руках этого человека перед тем, как навсегда покинуть этот мир. Николай Петрович был не просто воспитанным и дружелюбным человеком. Он вел здоровый, спортивный и высокодуховный образ жизни. Вместе с супругой, такой же пухленькой и приветливой, они без устали упивались непреходящим мастерством певцов, плясунов и артистов разговорного жанра на концертах в Доме культуры; летом, подобно Ленину и Крупской в Париже, катались на велосипедах в городском сквере, а зимой, захватив с собой крепко сбитого паренька - их сына, снимали коньками рыхлую стружку с ледяной столешницы пруда в парке аттракционов. С сыном Расклепина, в итоге, и приключилась беда. Он вырос в статного молодого человека, был любим друзьями и девушками, "висел" на заводской доске почета, носил модные рубашки, джинсы клеш и серебряную цепочку с кулоном в виде лезвия. А потом его забрали в армию. Расклепин-младший был направлен в Афганистан и за пять месяцев до демобилизации пропал без вести в провинции Парван. "Не падай духом, Николай Петрович, - сказал, виновато дергая себя за усы, заместитель военкома города подполковник Меднолицын, сообщивший Расклепину-старшему горестную весть о сыне. - "Пропал без вести" не значит "убит". Значит, может выжить и вернуться. Всякое на свете бывает... Вот хотя бы мой отец!.. Мать в 42-м получила извещение: так и так, мол, ваш муж пропал без вести в боях под Старым Осколом. Как потом оказалось, немцы в плен его взяли: отец ранен был, в беспамятстве... Вот его и взяли. Сначала в концлагерь отправили, а оттуда - батраком в Вестфалию, в Западную Германию, стало быть. Можно сказать, повезло, что не сгноили в концлагере. А он и в Вестфалии выжил. После войны обратно к нашим через всю Европу добирался. А как добрался, наши тут же, не отходя от кассы, срок ему впаяли - за "предательство". Так он к нам с матерью только в 54-м году вернулся - через девять лет после войны! Но ведь вернулся! Мать верила, что он вернется, и он вернулся. И еще 17 годков после этого прожил. Так что, верить надо, Николай Петрович. И ты верь, обязательно верь, слышишь?". Николай Петрович слышал и, наверное, верил, но черты лица его после этого известия померкли, поблекли и затуманились, будто лицо накрыли вуалью. Одним словом, с ним произошла та же внешняя и внутренняя метаморфоза, что в свое время и со стариком Валерьянычем, узнавшим о гибели собственных детей. Склеп и жена перестали ходить на концерты, на каток и в сквер, которые и при большом скоплении народа теперь казались опустевшими без этой прежде жизнелюбивой и деятельной пары. При встрече Склеп по-прежнему приподнимал шляпу, но делал это как-то машинально, рассеянно и неулыбчиво. "Сильно сдал Николай Петрович, - вздыхали горожане, глядя в его ссутулившуюся спину. - Оно и понятно: уж лучше бы убили парня, прости Господи, чем вот так... Даже на могилку к сыну придти нельзя...". У мальчишек же встреча на улице с патологоанатомом, дважды отмеченным печатью смерти - по роду деятельности и по причине трагедии с сыном - и оттого вдвойне зловещим, стала считаться дурным знаком, сулившим либо "пару" на занятиях, либо другие серьезные неприятности. О чем Венька не преминул напомнить другу, едва лишь они разминулись с понурым постаревшим Склепом. "Да брось ты, Венька! Не вибрируй! - ответил на это Толик. - Веришь, как бабка старая, приметам всяким!.. Ты бы лучше верил в великую силу лечебного голодания, троглодит!". Глава 31. "Здорово! Чего опаздываешь? - приветствовал Перс Толика, когда на следующий день он переступил порог волшебной дачи. - Мы с Колом истосковались все, тебя ожидаючи". - "Проспал. Сам подумай: среди недели появился шанс выспаться, как следует. Вот я и не удержался". "Так проспишь все Царствие Небесное, Анатоль. А я сегодня с богатым уловом. Гляди!", - Перс протянул Тэтэ коренастую бутылку с этикеткой "Слънчев бряг" на вздувшемся стеклянном брюхе. В бутылке колыхалась жидкость цвета разбавленного чая. "Это что за слезы мулата?", - спросил Толик. "Это болгарский бренди! - голосом конферансье, объявляющего выход народного артиста, провозгласил Перс. - Хоть и болгарский, зато бренди! Ограбил я папеньку еще на одну, пусть и ополовиненную бутылочку! Разве я не молодец?". - "Ты - молодец, швец, жнец и для врагов п....ц. А отцу опять скажешь, что разбил?". - "Нет, блин, скажу, что с Толей Топчиным на брудершафт выпил!". - "А не допускаешь, что твой папенька задастся простым, но насущным вопросом: чего это сынуля так часто бьет бутылки с импортным пойлом?". - "У меня переходный возраст, я нервный, непредсказуемый, себя не контролирую и за действия свои не отвечаю. И это, кстати, не треп, пацаны. Со мной на днях такая история приключилась - хоть стой, хоть вой. Мать мне дома трешку дает - ну, на карманные расходы, а я, вместо того, чтобы положить трешку в карман, беру и рву ее пополам! В натуре! Пополам! Само собой как-то получилось, механически! Как будто кто-то толкнул меня, заставил это сделать... Мать чуть не заземлилась тут же. Не из-за трешки - за меня испугалась. К врачу потащила... Ну, тот и сказал - возраст, дескать, такой специфический, повышенная возбудимость, непроизвольные рефлексы, безотчетные поступки и тому подобная ахинея. Мол, для моего возраста это нормально. У вас, пацаны, ничего такого не бывает?". - "Ты имеешь в виду трешки на карманные расходы? Увы, со мной такого не бывает. А с тобой, Кол?". - "Не-а". - "Видишь, Перс, твой случай - исключительный, а потому особенно тревожный". - "Да нет, я про безотчетные поступки...". "А-а, ну отчего же, со мной бывает, - Тэтэ сделал таинственное лицо. - В последнее время меня буквально преследует странное желание: хочется встать во время урока истории, подойди к Тасе, развернуть ее к себе спиной, наклонить, задрать подол, стащить колготки и задушить ее этими колготками - прямо здесь же в классе. Вот только можно ли назвать такой поступок безотчетным?". Старенькие половицы заскулили от взрыва хохота и топанья ногами в пол. "И, тем не менее, Перс, - вернулся Тэтэ от хохота к изначальной теме разговора. - А ну как отец твой догадается, куда алкоголь из дома пропадает? Любой наделенный даже примитивным интеллектом индивид на его месте догадался бы". - "Не нагнетай, Анатоль! Все-таки ты - человек, забитый и запуганный родителями донельзя!.. Постоянно боишься, что они тебя поймают на чем-то неподобающем... Как так жить можно? У меня в семье другие порядки. И я со своим отцом все вопросы как-нибудь решу, не переживай. Да он и не заметит ничего! У него этого соцлагерного дерьма - полный бар всегда". - "Так это - дерьмо? А что ж ты нам его тогда предлагаешь?". - "Это дерьмо в сравнении с лучшими образцами, вот что я хотел сказать. А само по себе - пойдет, пить можно. Ты вообще пробовал бренди?". - "Нет". - "Ну, это как виски, только похуже". - "А ты и виски пробовал?". - "А то!". - "Настоящий?..". - "Самый что ни на есть!.. Шотландский. "Катти Сарк". - "Ну, и как?". - "Как коньяк, только получше". - "Про коньяк я уж и спрашивать не стану - догадался, что ты и его пробовал". - "Ты очень проницателен, Анатоль. Ну, все, хорош трындеть, давайте пить!". Толик взял бутылку в руки. "Слушай, Перс, а градусов-то здесь немало, - задумчиво сказал он, изучив этикетку с парящим в лазурной выси парусником. - Градусов-то здесь почти, как в водке. Не развезет нас? Не сбрендим мы от ентого бренди?". - "Это не такси, чтоб нас развозить. Ну, ты посмотри, Анатоль, - там меньше, чем полбутылки, а нас - трое здоровых молодых людей. И по сто грамм на каждого не выйдет... С чего развозить-то? Да и закусь я с собой из дома приволок. Вот колбаса, шпроты. Кол, там в буфете, в ящике консервный ключ должен быть. И вилки захвати". Солнечный напиток с солнечного болгарского берега разлили в знакомые потрескавшиеся чаши, еще хранящие липкие следы присутствия "чинзано". "Мне мою порцию всю сразу не наливай, - предупредил Тэтэ. - Я ее в два захода оприходую". "Одним махом оно забористее будет, но как хочешь, - отозвался Перс. - Ну, три танкиста приняли по триста!". Толик понюхал бренди, вздохнул, опрокинул в себя содержимое кружки и немедленно принял позу выброшенной на "слънчев бряг" рыбы - судорожно хватающей ртом воздух и беспомощной. Кол, сморщившись, тряс головой, как ребенок, которого все же заставили проглотить касторку. Лишь Перс спокойно кусал колбасный ломтик, забавляясь реакцией приятелей. На глазах у него, впрочем, выступили слезы. "Иди запей водой, - улыбаясь, сказал он задыхающемуся Толику. - На плите в чайнике должна быть". Глотнув из носика теплой, с хлопьями накипи водицы, Толик обрел, наконец, способность дышать и говорить. "Теперь я понимаю ощущения людей, которым в средневековье вливали в глотку расплавленный свинец", - заявил он. "Не преувеличивай, Анатоль, - ответил Перс. - Это намного приятней, чем свинец. Сейчас кайф придет. А если бы ты меня послушал и выпил всю свою дозу разом, кайфа было бы еще больше". "Ничего, я растягиваю удовольствие, - Тэтэ вытащил за хвост шпротину из масляной жижи. - Однако чайник-то почти пуст. А мне опять запивка понадобится. Да и чаю хлебнуть было бы неплохо, согреемся заодно". - "Тебе холодно? Мы с Колом пока тебя ждали, протопили немного". - "Сейчас тепло, потом будет холодно. Вы же не будете снова с дровами возиться. Ну, где тут у тебя вода, Перс?". - "Водопровод, как это ни грустно тебе сообщать, сюда не провели. Вода - в колонке за забором. Ведро - в сенях. Хочешь чаю - чухай за водой. А мы с Колом пойдем видак глядеть, нас сейчас порнушка согреет. Колбасу с собой бери, Кол, наверху и похаваем". "Ну, возымейте совесть! - взмолился Тэтэ. - Без меня не начинайте смотреть! Я ж не только себе, но и вам воды принесу". - "Ладно, не хнычь. Ждем". Видео в этот день своей забористостью превосходило даже бренди. Приснопамятные "Частные уроки", недавно так поразившие Тэтэ, в сравнении с сегодняшним фильмом представлялись брачными играми ленивцев в амазонский полдень. Солнечный алкоголь горячими лучами пронизал тело Тэтэ, приятно отяжелив его. В голове было шумно и весело, и когда лестница на второй этаж исполнила свою традиционную скрипучую арию, и в комнате появилась Шерстицына - староста и комсорг девятого класса, Толик в первую секунду решил, что это пьяная галлюцинация. Но галлюцинация не исчезла. Она и не думала исчезать. Перс и Кол, судя по их лицам, тоже ее узрели. Сомневаться в реальности внезапно возникшей старосты не приходилось, и этот факт произвел на компанию парализующее действие своей непреложностью и омерзительностью. Шерстицына была типичной старостой: некрасивая, но умная и исполнительная девочка, примерная ученица. При этом Шерсть, высокая и плотная, с выпуклыми щеками и ягодицами, обладала самыми неприятными женскими качествами - мужланским характером и растительностью на лице: скулы Шерстицыной, в полном соответствии с ее фамилией, легчайшими перистыми облачками окаймляли темные волоски. Сейчас, на алой от мороза коже, эти волосатые скулы казались заштрихованными карандашом. "Шерсть?! Ты что здесь делаешь?.. - Перс, сбросил, наконец, с себя оцепенение. - Ты как сюда попала вообще?!". "У вас там внизу чайник почти выкипел, - спокойно ответила Шерстицына. - И бутылка какая-то на столе. Вы тут пьете, что ли? Совсем рехнулись?!". - "Не твое дело! Я спрашиваю: ты как здесь очутилась?!". "Топчин, я, между прочим, тебя ищу, - обратилась Шерсть к Толику, огибая взглядом свирепого Перса. - Мне позвонила Таисия Борисовна, просила передать тебе, чтобы ты завтра утром провел политинформацию - о том, как страна прощалась с Юрием Владимировичем Андроповым, как коммунисты во всем мире восприняли эту утрату. И вот я звоню тебе домой - никто не отвечает. Пришла к тебе - никто дверь не открывает. А ты, оказывается, вот где скорбишь... Что вы тут смотрите?". "Кино смотрим, - рявкнул Перс. - Шерсть, ты все, что требовалось, передала? Тогда гуд бай, арриведерчи!". "А что они там делают?", - по-прежнему не обращая внимания на Перса, Шерсть из-за его плеча глянула на экран, где плотоядного вида атлет, склонившись над биллиардным столом, безостановочно раскачивался, словно пассажир мчащегося по рельсам экспресса, заставляя нервно вздрагивать свору разноцветных шаров для пула, окруживших распластанную на столе стенающую блондинку. "В биллиард играют! - вконец обозлился Перс. - Особая техника владения кием, новый способ загонять шары в лузу!". - "Да это же... Боже, что за гадость вы тут смотрите?!". - "Гадость - это, если тебя раздеть и вместо нее на стол положить!". "Не хами! - Шерсть тоже начинала закипать. - Вчера в школе, по-моему, ясно всем сказали: смотреть сегодня по телевизору похороны. А вы пьете и ЭТО вот смотрите?! Ну, вы и подонки! В такой день!..". "Слушай, Шерсть!.. - взбешенный Перс так резко шагнул к старосте, что та, отшатнувшись, чуть не упала на бревенчатые перила. - Мы смотрели похороны, а теперь смотрим то, что считаем нужным! Я не в школе, а у себя дома, а они - у меня в гостях! А ты вали из моего дома! Быстро!". "Хорошо, - Шерстицына надела шапочку. - Но учтите: вам это аукнется!". - "Пошла вон, короста!..". Толик интуитивно почувствовал: не надо было так разговаривать с Шерстью. Наоборот, лучше бы попробовать с ней договориться, тогда появилась бы надежда на то, что удастся избежать проблем. Однако высокомерный Перс, к тому же хмельной и злой Перс, конечно, на такое был не способен. Скорее небо упадет на землю, и Дунай потечет вспять... "Зря ты с ней так", - все же сказал ему Толик, когда Шерстицына ушла. "Толян, хоть ты не возбухай! - огрызнулся Перс. - Что ты за нее заступаешься? Будет еще всякая нечисть волосатая ко мне в дом вваливаться!.. И как она вообще пронюхала, что мы здесь собираемся?.. Кто-то из вас проболтался, что ли?.. Мы же договаривались не трепать языками!". - "Никто и не трепал! Что, мы враги себе? Кол, ты молчал?". - "Само собой". - "Ну, и я молчал. Нет, это кто-то посторонний навел... Посторонний, но каким-то манером осведомленный... Ладно, пойду чайник выключу". Чайник бурлил уже не яростно, а обессиленно. Вода и впрямь лишь на дне осталась... Чаю, впрочем, уже не хотелось. Как и смотреть видео. Толик выудил еще одну рыбку из банки со шпротами, рассеянно сжевал ее, взял со стола пустую бутылку и понес в мусорный бак. На улице было безлюдно и неуютно. Ветер тормошил красный флаг на соседнем доме. Красный флаг с черной ленточкой, будто вплетенной в гриву коня... В душе у Толика проклюнулся первый росток тревоги - большой, серьезной тревоги. "Может, разойдемся сегодня от греха подальше?", - предложил он, вернувшись на дачу. "Ты чего?! - рыкнул на него Перс. - Из-за Шерсти, что ли?! Если она еще раз придет, я ее пинками из дома выгоню и в сугроб зарою!". - "Не в этом дело. Она настучать может". - "Ага, пусть рискнет здоровьем!.. Не поднимай кипиш, Анатоль, и кайфа не ломай! Садись давай! Сейчас это досмотрим, будем "Рэмбо глядеть". Однако, как показал дальнейший ход событий, интуиция не обманула Тэтэ. Мстительная Шерсть, уязвленная грубостью и агрессивностью Перса, дойдя до дома, немедленно позвонила классной и рассказала ей про дачную оргию во всех подробностях. И спустя полтора часа после первого визита старосты внизу хлопнула дверь, послышались голоса, лестница снова заверещала. Однако на этот раз полного расплоха не получилось. Заслышав скрип, Перс бросился к лестнице. Толик, подскочив к журнальному столику, на всякий случай выключил видеомагнитофон и телевизор, кассету с порнухой засунул под подушку на кровати. А вот кассету с "Рэмбо" вытащить из видака не успел. На лестнице помеченный первыми угрями нос разъяренного Перса едва не уперся в утиный нос Таси. За спиной у классной торжествующе маячила Шерстицына. Поднимаясь по ступенькам, Тася наступала на Перса, заставляя его пятиться, словно попавшегося в ловушку преступника. "Здравствуйте, Таисия Борисовна", - проблеял ошарашенный Перс. "Здравствуй, Перстнев. Что у вас здесь происходит?". - "Ничего...". "Ничего? - лестница закончилась, и Тася вступила в притон, откуда полтора часа назад с позором была изгнана Шерсть. - Та-ак. Топчин, Мартьянов. Все сливки общества. Что вы здесь делаете?". - "Ничего... Просто сидим". - "Просто сидите? Наташа сказала, что вы здесь алкоголь распиваете". - "Да ну, что вы, Таисия Борисовна!.. Шерс... э-э... Наташа неправильно поняла. На первом этаже, на столе, действительно, стояла старая пустая бутылка. Но она там давным-давно стояла - пустая... Я не знаю, откуда она взялась. Наверное, кто-то из взрослых оставил. Это ведь бывший дом моей бабушки. Но бабушка тоже не пила! В смысле, она вообще не пила. Из алкоголя, в смысле... Наверное, это еще до нее кто-то пил и бутылку оставил!.. А мы к алкоголю и не прикасаемся никогда!". - "А ну-ка дыхните!". Трое подозреваемых по очереди обдали Тасю аппетитным ароматом копченой колбасы и шпрот. Тася втянула ноздрями ядреный микс, пошмыгала носом, но, не уловив запретного запаха спиртного, переключилась на вторую статью обвинения. "Наташа сказала, вы здесь грязь какую-то на видеомагнитофоне смотрите! (Тася кашлянула). Порнографию!.. Это тоже от бабушки осталось?". - "Да как можно!.. Зря вы так о моей бабушке... Наташа сочиняет! Какая порнография? Мы - вот...". Перс включил телевизор. Конькобежцы в обтягивающих комбинезонах под гул трибун цветными молниями летели над сверкающей равниной катка. "Мы Олимпиаду в Сараево смотрим! - обрадовался Перс. - Разве ж это порнография?! Это же в здоровом теле... этот... здоровый дух! А до этого похороны смотрели - как положено!". "Похороны? - Тася саркастически покивала головой. - А ну включи... видеомагнитофон!". - "Таисия Борисовна!..". - "Я сказала: включи видеомагнитофон!". - "Таисия Борисовна, ну, если честно... Да, мы посмотрели немного кино... Про войну". - "Про какую войну?". - "Про... вьетнамскую...". - "Что?! Сию же минуту включи видеомагнитофон!". Перс обреченно нажал на кнопку с надписью Play. Несокрушимый Рэмбо, он же - Рокки с фанерного щита, со взором Медузы Горгоны, ледяным и страшным, продолжал ускользать от гончей стаи солдат и полицейских. "Это что такое? - Тася оторопело глядела на мускулистый торс Рэмбо. - Это что за фильм?". - "Ну... мы и не знаем даже...". Тася схватила с тумбочки картонный футляр кассеты. Улика поджидала ее на корешке футляра, где фломастером было выведено - "Рэмбо". "Ах, вот оно что! - глаза Таси хищно заблестели. - "Рэмбо"! Так это вы здесь про американских фашиствующих молодчиков смотрите!..". (Сама Тася фильм не видела, но с советскими рецензиями на него, конечно, была знакома). - "Таисия Борисовна, ну, какие фашисты?.. О чем вы?! Это же... ну... просто детектив". - "Я вижу, что это такое. Где ты взял эту кассету, Перстнев?". - "Дома". - "Чья она?". - "Не знаю... Наверное, кто-то к родителям в гости приходил и забыл". - "Наверное, бабушка опять принесла, да, Перстнев?". - "Ну, при чем здесь бабушка, в самом деле?.. Она вообще про кубанских казаков любила...". - "И в такой день вы смотрите эту погань?! Хороши комсомольцы, слов нет!". - "Да мы всего чуть-чуть и посмотрели! Так, из любопытства только...". - "Ну, я вам устрою, любопытные мои!.. Так, быстро все выключайте и немедленно расходитесь по домам, пока я ваших родителей не обзвонила! Три минуты вам даю! Мы с Наташей ждем внизу. Идем, Наташа". "Ну, Шерсть, сссука!.. - шипел Перс, пряча у себя под джемпером кассету, которую Тася не рискнула конфисковать. - Бл..ь коварная!.. Ну, я тебе матку вырву, тварь!..". "Мы ждем!", - донеслось с первого этажа. Под бдительным оком Таси они гуськом спустились по лестнице, молча надели в сенях пальто и куртки, молча топтались у крыльца, пока Перс возился с замком на двери. Подталкиваемые в спины неумолимым взглядом Таси и довольным - Шерсти торопливо зашагали по заметенной снегом улице в сторону центра. "Ведь предупреждал же я...", - бубнил Толик. Кошки на душе у него не скребли. Урча и подвывая, они рвали душу когтями, с мясом и кровью. Глава 32. Весь вечер Тэтэ, пробираемый нервным ознобом, взывающий к Богу, в которого не верил, вздрагивал от звука телефонного звонка, как от воя сирены, всякий раз полагая, что это Тася звонит его родителям с рассказом о кощунственном проступке сына. Тася так и не позвонила, однако легче от этого не стало. К утру вчерашний росток тревоги вымахал до высоты векового кедра. Хотелось забиться в дупло этого кедра и сидеть там в тепле и безопасности, не высовывая наружу и носа. И так до самых летних каникул. Но, к несчастью, до лета еще три с половиной месяца, а сейчас нужно идти в школу. Эх, если бы что-нибудь с ней случилось, что-нибудь такое глобально-катастрофическое, что разрушило бы до основанья эту школу с ее иродовым миропорядком, заслонило бы собой вчерашнее ЧП и заставило бы Тасю забыть о нем навсегда!.. Как в том детском анекдоте про Вовочку: "Папа, я баловался с реактивами на уроке химии, и теперь тебя в школу вызывают". - "Не пойду". - "Правильно, что там делать на этих развалинах!"... К сожалению, такое бывает лишь в анекдоте и лишь с Вовочкой, которому все - трын-трава, а в реальной жизни школа - вот она, стоит себе целехонькая и незыблемая, равнодушная к страхам и терзаниям Толика. Вон и черную ленточку еще не успели с флагштока снять. Толику показалось, что это траур лично по нему. Надо было ему вчера шататься по улицам до ночи и посинения и, вдобавок, сняв куртку и шапку, поваляться в снегу, и лопать, лопать снег пригоршнями, глотать хрустящую стылую кашу и купленный в гастрономе пломбир за 19 копеек. Глядишь, сегодня он заболел бы, и не надо было бы переться в школу. А если бы повезло, то он получил бы осложнение и заболел бы чем-нибудь и вовсе тяжелым, ну, не совсем тяжелым, но достаточно тяжелым, чтобы вызвать панику у взрослых - воспалением легких, например. А что?.. С его предрасположенностью к простудным заболеваниям такое вполне могло произойти. И это было бы настоящим спасением. Тогда учителя с родителями не просто помиловали бы его, больного и измученного, угасающего на влажных от пота простынях, но и с ахами-охами, слезами на перекошенных отчаянием лицах бегали бы вокруг его предсмертного одра, ловя каждый хриплый вздох и блуждающий взгляд Толика, ломая руки, моля его не оставлять их одних на этом свете и, конечно, не вспоминая о его "дачных" и прочих прегрешениях, которые в эти трагические минуты выглядели бы такими пустяковыми и ребяческими. А когда он поправился бы - а он бы, конечно, обязательно поправился, примерно через месяц - ему, ослабевшему, но выжившему, тем более не стали бы все это припоминать, безмерно благодарные за то, что он выжил, и счастливые одним лишь этим обстоятельством. И вся эта история с видео сама по себе рассосалась бы, ушла в небытие, упорхнула, как сон с голыми женщинами, которых вспугнула утренняя трель будильника... Толик цокнул языком: хороший план! То есть, сам по себе, конечно, дебильный, но не в этой ситуации. В этой ситуации идеальный план. И ведь насколько эффективный: преступник в одно мгновение становится жертвой, и аж рыдать хочется от жалости к себе... Как же он вчера до этого не додумался? А теперь уже поздно. Не помня как, он отбубнил на политинформации выдержки из прочитанных им по диагонали материалов "Правды" о церемонии прощания с генсеком. Тася, с которой, как и со школьным зданием, не случилось ничего худого, которую, к сожалению, не прибил кирпич и не поглотила разверстая пасть канализационного люка, в классе почему-то не смотрела на Толика. Вообще не смотрела. Такое чувство, что специально не смотрела, прямо-таки избегала касаться его взглядом. Так мать, наказывая Толика иногда за какую-либо провинность, для пущей назидательности на некоторое время переставала с ним разговаривать и даже смотреть в его сторону. Словно его не существовало в природе. И это было намного хуже и невыносимей, чем самое строгое из наказаний. Тася, видимо, пошла этим же проторенным путем. Да он бы и не возражал, если бы она вообще никогда больше на него не взглянула!.. Он был бы только рад. Она ему - не мать, не жена, не Катарина Витт и не Сильвия Кристель, и класть он на нее хотел с прибором и салфетками. Однако с учетом вчерашних событий в этом демонстративном нежелании учителя замечать ученика было что-то совсем жуткое, как в раскладывании пред лицом еретика пыточных инструментов или вязанок хвороста. Или как тогда на литературе, когда Тамара поймала его с прищепкой, но и бровью своей выщипанной не повела, отложив расплату на потом. Уж лучше бы они сразу начинали орать и волокли его к директрисе: все было бы легче и привычней. Так нет же, держат мхатовскую паузу, Салтычихи... А вот Шерстицына то и дело таращится на Толика - злорадно и многозначительно, прямо ест его глазами, точно это не она, а он порос шерстью. У, мокрота... "Тася вашим родичам не звонила насчет вчерашнего?" - на перемене Толик созвал Перса и Кола на срочный военный совет в закутке у туалета. - "Нет. А твоим?". - "Тоже нет. И, главное, сегодня молчит, как Герасим в лодке... Даже виду не подает". - "Может, решила отделаться вчерашним внушением? Может, и не будет больше ничего...". - "Может, может... Держи карман шире, стакан выше!.. Не нравится мне это затишье перед бурей, сильно не нравится...". "Да хорош дергаться, Анатоль! - вспыхнул Перс. - Ты в своем репертуаре: весь на измене!.. Это я дергаться должен, я больше вас рискую! Дача - моя, кассета - моя, значит, с меня и спрос, значит, мне и достанутся все шипы и розги. А я, меж тем, как видишь, спокоен. Что и тебе советую. Вчера же вроде все проговорили: упираемся, как бараны в забор, и твердим, что видео смотрели один-единственный раз и именно эту кассету - с "Рэмбо". Никакой порнухи не было, и никакого алкоголя тоже: пусть Шерсть хоть обосрется. Все равно ничего не докажет! Скажем, что голый мужик, которого она на экране видела, - это и есть Рэмбо. Помните, там в начале эпизод есть, когда его в тюрьме из шланга поливают? И потом он еще весь фильм полуголый бегает. Ну, вот... Насчет кассеты они опять же не вас истязать будут, а меня. Ну, нехай истязают, суки!.. Скажу, что нашел кассету случайно, захотелось посмотреть из любопытства. Тут как раз вы мимо проходили, решили вместе посмотреть. Сугубо из любопытства. Вот и все! Чего дергаться-то? Не расстреляют же они нас за это!". Расстрелять-то, может быть, и не расстреляют, но жизнь подпортить могут капитально. И в этом смысле самая уязвимая позиция у него, Толика. Перса в случае чего папаша прикроет, а Толику на подобное рассчитывать не приходится. Зато можно быть уверенным, что директриса обязательно припомнит ему тот инцидент с Тамарой и прищепкой. Ведь она же тогда пригрозила ему: еще один занос - и вылетишь из комсомола. А если исключат из комсомола... Охх, про это и думать и страшно... Это похуже, чем расстрел... Да и Тася, надо полагать, момента не упустит и оттопчется на Толике аж с наслаждением, выместит на нем свою беспричинную темную злобу. Все его школьные шутки и репризы зачтутся ему одним махом. Хотя вот что в них, спрашивается, такого уж преступного? Шутки они и есть шутки. Никому ведь от них не поплохело. Наоборот, все смеются, все довольны. Все, кроме Таси. Эта сволота всегда Толика не любила, с первого класса. Все вокруг чуть ли не на ушах стоят, но Тася видит только его одного: "Топчин! Топчин! Топчин!". У нее всегда во всем виноват Топчин. Вот, например, в пятом классе мальчишек обязали смастерить дома скворечники и принести их в школу. Птичьи избушки складывали в общую кучу в учебной мастерской. Один из скворечников был закупорен занозистым клинышком. Когда явившаяся с ревизией Тася выдернула клинышек, из лунки скакнула истомившаяся в заточении мышь, тут же скрывшись в недрах скворечной горы. Эту шутку с учителем проделал Славик Ветлугин. А Тася что провизжала первым делом? Правильно - "Топчин!". "Топчин!", - зычный окрик военрука Самвела Автоматовича бесцеремонно прервал размышления Толика о вопиющей несправедливости Таси, которым он уныло предался на уроке НВП. Надо заметить, природная горячность, грозный вид и буденновские усы военрука служили лишь камуфляжем его добродушного нрава, о чем пацаны знали и чем нередко пользовались. Вот и сейчас Толик, несмотря на свои горькие думы, не отказал себе в удовольствии немного покуражиться. Кто знает, возможно, в последний раз... "Я!", - подпрыгнул он, еще в полете вытянув руки по швам. - "Топчин, ты в коме, что ли? Почему не реагируешь, когда учитель называет твою фамилию?". - "Я был в коме, но вы меня оттуда вывели - повзводно, поротно, побатальонно!". - "Топчин, дурью будешь маяться на других уроках, а не на военной подготовке! Понял?". - "Так точно! Спасибо за разрешение маяться дурью на других уроках! Я сообщу об этом другим учителям!". - "Закрой рот и отвечай на вопрос! Твои действия при команде "Вспышка сзади!"?". - "Виноват, Самвел Автаваздович, я недопонял: мне закрыть рот или все-таки отвечать?". - "Отвечай!". - "При команде "Вспышка сзади!" я должен упасть ничком на землю, закрыть голову руками, не шевелиться и выпускать газы в сторону вероломного противника! То есть, отвечать на ядерную атаку газовой контратакой!". - "Хватит умничать, Топчин! Ноги у тебя в какую сторону должны быть направлены - к взрыву или от взрыва?". - "К взрыву!". - "Почему?". - "Потому что покойники всегда вперед ногами лежат!". - "Остолоп! Вторая попытка! Почему надо лежать ногами к взрыву?". - "Потому что голова для человека важнее, чем яйца!". (Хохот в классе). - "Дважды остолоп и готовый труп в случае ядерной войны! Садись!". Эх, Самвел Автоматович, начальный ты наш, военный и подготовленный, что такое ядерный взрыв в сравнении с гневом директрисы Милогрубовой? Так, детский чих в песочнице. Вот после встречи с директрисой Толик, действительно, станет трупом... Но почему ж она не вызывает-то к себе, а? Вот уж и последний урок закончился, а все не вызывает... Ждет, что они сами с повинной явятся, как жулики - в милицию? Ну, так это не тот случай. Их поймали на даче с поличным, вина их не требует доказательств и явок с повинной. Чего же жилы тянуть? Зачем пилить ножовкой склоненную на плаху голову вместо того, чтобы отсечь ее одним ударом? По крайней мере, не пришлось бы долго мучиться. Нет, точно что-то нехорошее затевается... Идти домой Толику было боязно, как утром - в школу. Очень боязно. Он вдруг вспомнил, как Ника в тот день, когда умер дед, рассказывала Тэтэ в парке, что часто после школы гуляет по городу, убивая время, потому что не хочет возвращаться домой. Кстати!.. Толик догнал Нику на ступенях у выхода. "Ника, подожди! Ты сильно занята?". - "Ну, если честно, то да. А что?". - "Да ничего, хотел предложить тебе прогуляться немного...". - "Извини, сегодня не получится. У меня мама приболела. Давай завтра, хорошо?". - "Хорошо...". - "У тебя все нормально? Какой-то ты грустный". - "Все нормально, просто устал". - "Ну, тогда пока!". - "Пока!". Ушла. Толик медленно спустился по ступеням. И Венька, как назло, уже слинял куда-то... Стало быть, придется убивать время в одиночестве. Ладно, пусть так. Пусть - в сердце грусть... И лучшего места для прогулок, чем парк аттракционов, не найти. Парк был укрыт снегом и объят покоем. Или объят снегом и укрыт покоем, который осмеливались тревожить лишь ворчливые вороны с их протяжными гортанными выкриками. Сквозь прореху в белесой занавеси облаков выглянуло солнце, словно у него тоже закончился траур. Женщины с детскими колясками неторопливо шествовали по дорожкам мимо закоченевших каруселей. Валерьяныч в ватнике и облезлой ушанке крошил ломиком грязную корку наледи на центральной аллее. "Здравствуй, Валерьяныч!", - Толик опустился на скамейку рядом. Ему позарез надо сейчас с кем-нибудь поговорить, ну, хоть с кем-нибудь. Чтобы почувствовать себя уверенней, чтобы не было так тоскливо и тяжко на сердце. "Здравствуй, Толя", - ответил Валерьяныч, не поднимая головы. - "Ну, как жизнь?". - "Жив пока". "А это... - Толик подвинулся на скамейке поближе к старику. - Колесо-то "чертово" по ночам крутится?". - "Крутится. Каждую ночь крутится. И будет крутиться. Это мой ад. Мой персональный ад". "Персональный ад? - насмешливо переспросил Толик. - Ты что-то путаешь, Валерьяныч. Старикам положена персональная пенсия, а не персональный ад, как ты выражаешься". "У каждого будет свой персональный ад, - Валерьяныч долбил ломиком наледь, будто живучую гадину. - У каждого... Кто как грешил, тот так и мучиться будет. Я вот церковь взорвал, колесу этому проклятущему, стало быть, поспособствовал... Вот мне его и крутят каждую ночь. А на том свете будут день и ночь крутить. Беспрерывно. Ад - это когда тебя грехом твоим кормят до отвала". "Погоди-погоди, - заерзал Толик. - Ну, вот, например, пьяницы - они ведь тоже вроде как грешниками у вас считаются. И что же тогда получается, согласно твоей экстравагантной теории? Что их в аду станут водкой поить? Так это для них не ад, а рай натуральный!". - "Будут поить. Каждую секунду будут. Уж ты и пить не можешь, и видеть водку не можешь, из ушей она у тебя уже льется, все нутро твое выворачивает, все тело жжет почище пламени адского, а в тебя все льют и льют. Ты хотел этого? Получай!.. То же самое и с чревоугодниками будет. Станут на том свете жратву в них запихивать. Любил жрать?.. Вот и жри теперь без роздыху и остановок... Не нравится? Отвращение у тебя уже к жратве? Дух перевести хочешь? Не-ет! Жри, все равно жри! И захочешь лопнуть, а не сможешь - так и будешь давиться и жрать веки вечные... И убийц кровью жертв их напоят досыта. Будут они в аду убивать, стрелять, резать, как в земной жизни резали, кровью захлебываться станут... Уж по горло в крови стоят, но убивают и убивают сызнова... Рука сама нож возьмет, против воли твоей, и будет колоть, рубить, резать...". - "Та-ак, а с прелюбодеями как же, Валерьяныч? Ну, то есть, с теми, которые женщин очень любят? Эти, выходит, в аду будут непрерывно, кхм, женщин драить?.. Вот это здорово! Нет, ну, если вечно одну и ту же, то это, действительно, ад кромешный. Ха, поэтому, наверное, Адам из своего так называемого рая и сбежал!.. А если все-таки разные женщины в ассортименте представлены, тогда и я на такой ад согласен! Выпишите мне пропуск, пожалуйста!". - "Будут непрерывно, - бормотал Валерьяныч. - Никакого удовольствия, одна мука... Но будут непрерывно...". "Ну, Валерьяныч, ну нагнал жути пополам с порнухой! - расхохотался повеселевший Толик, напугав ворону на дереве и мамашу на соседней скамейке. - Не хочу тебя огорчать, Валерьяныч, но вынужден сообщить, что твоя адская доктрина идет вразрез с общепринятыми и церковными, в том числе, представлениями об аде. В соответствии с этими самыми представлениями, любезный мой Валерьяныч, в аду как раз нету никаких удовольствий - ни женщин, ни деликатесов, ни горячительных напитков. Только котлы кипящие и кандалы звенящие. Имей в виду. А у тебя - сплошные излишества... Вот что, к примеру, по твоей теории, с предателями в аду будет? Они чем займутся, а? Или все-таки их Люцифер грызть будет, как у Данте - Иуду с Брутом? А, Валерьяныч?..". Но старик молча ломал серый ледяной панцирь и больше не произнес ни слова, как Толик ни пытался разговорить его. Это было свойственно Валерьянычу: разразившись в беседе потоком внезапных полумистических тирад, он так же внезапно замолкал и уходил в себя, переставая реагировать на собеседника, его слова и весь мир. Все это знали и относились к полубезумному парковому стражу снисходительно. "Да, совсем, совсем старик свихнулся", - подумал в очередной раз и Толик, выслушав адово пророчество Валерьяныча. Он еще долго бродил по парку, потом пенсионерским шагом шел домой, потом, донимаемый дурными подозрениями, какое-то время ходил вокруг дома, не решаясь зайти в подъезд. Наконец, зашел. Дверь квартиры не открывалась: мешал ключ, вставленный изнутри в замочную скважину. Толик позвонил. Дверь открыла мать. "Здравствуй, мама, - пролепетал Толик. - Ты уже дома?.. Так рано?..". "Входи, - мать с силой, почти грубо дернула сына за плечо и захлопнула дверь. - Что за грязные фильмы ты смотрел вчера у Перстнева?". - "Какие грязные?..". - "Мне позвонила на работу Таисия Борисовна и сказала, что вчера поймала вас на даче у Перстнева за просмотром каких-то грязных фильмов на этом... видеомагнитофоне! Она сейчас должна придти сюда. Я из-за этого с работы отпросилась. Я спрашиваю: что за фильмы вы смотрели?!". Вот уж этого - визита Таси к ним домой - Толик не ожидал. Чего угодно, только не этого. Она никогда не приходила к ним домой. Мрачные предчувствия начинали сбываться, и на деле они оказались еще мрачнее, чем он предполагал... "Мам, ну какие грязные фильмы? - запинаясь, проговорил Толик. - Ну, обычный фильм - стрельба там, драки...". - "Ваша староста рассказала, что вы там пили алкоголь и смотрели какую-то мерзость порнографическую!". - "Мам, ну, как ты могла такое подумать?.. Староста наговаривает!.. Мы с ней немножко резко, наверное, разговаривали... Но тоже, между прочим, в шутку!.. А она всерьез восприняла, обиделась, поди, вот и сочиняет теперь. И про то, что пили, и про... порнографию. Там просто в этом фильме ... ну, который мы смотрели... там главный герой ходит с... с обнаженным торсом. Ну, как спортсмен, понимаешь? Вот и все. А она решила, что это порнография. А там ничего такого не было". - "Не ври!". - "Мама, я не вру, честное слово...". - "Смотри, если выяснится, что ты выпивать начал и подобными вещами заниматься, пеняй на себя! Жизнь твоя на этом, можешь считать, закончится!". - "Ну, говорю же тебе: не было ничего этого!.. Таисия Борисовна, что, видела, как мы пьем? Или что-то нехорошее смотрим? Нет! Так зачем наговаривать-то?". - "А вы, стало быть, там что-то хорошее смотрели?! Таисия Борисовна, говорит, что это был какой-то антисоветский фильм про американскую военщину!". - "Ну, какой антисоветский?!. Антисоветчины там и близко не было! Наоборот, можно сказать, это фильм, обличающий неприглядную американскую действительность, загнивающий империализм...". - "И как часто вы там это загнивание лицезрели?". - "Один-единственный раз - вчера! Перстнев случайно нашел кассету, ну, мы из любопытства и решили глянуть... Да и то до конца недосмотрели - Таисия Борисовна же пришла". - "И вы в такой день это смотрели?! В день похорон генерального секретаря, когда по всей стране траур!.. Ты совсем ум потерял, что ли? Ты понимаешь, что тебе за это может быть?!". - "Ну, я объясню все Таисии Борисовне... Мы же не знали, случайно все получилось... Мам, ты успокойся, пожалуйста". Но мать уже не могла успокоиться. Все потрясения и треволнения последних месяцев, смерть отца - Толикова деда, похороны, две недели, проведенные ей в больнице, неверность мужа, - все это превратило Светлану Николаевну Топчину, прежде человека выдержанного, во взвинченную, заполошную женщину, чьи столь долго подавляемые душевные переживания сейчас вырывались наружу все чаще и яростней. Единственным человеком, не доставлявшим ей доселе по-настоящему серьезных проблем, был Толик. Теперь и эта опора заходила ходуном. В дверь позвонили. "Мам, я открою!", - вышел в коридор Толик. - "Стой! Я сама!". На пороге стояла завуч, нацелив на мать штык-нос с подрумяненными морозом бородавками. По правую руку от завуча расположилась Тася, по левую - неугомонная Шерстицына. Просто как наряд дружинников. Или как тройка, птица-тройка - коренная и две пристяжных. Разве что не бьют копытом кафельную твердь лестничной площадки. "Добрый вечер, Светлана Николаевна, - проскрежетала завуч, постаравшись при этом мило улыбнуться, но безуспешно. - Таисия Борисовна, предупредила вас о нашем визите, не так ли?". "Началось", - неожиданно спокойно подумал Толик. Вот теперь началось то самое страшное, что и должно было когда-нибудь начаться. "Добрый вечер, проходите, раздевайтесь, пожалуйста, - пригласила мать. - Может быть, чаю?". "Нет, спасибо, не беспокойтесь, - отказалась завуч, прилежно стряхивая снег с шапки на палас в прихожей. - Куда можно пройти?". - "Вот сюда, пожалуйста". В большой комнате тройка синхронно опустила увесистые зады на диван. Толик и мать сели за круглый стол, в центре которого на вышитой салфетке прикорнула одинокая конфетница. Хотя правильней было бы сесть наоборот: школьным делегатам, как судьям, - за стол, а Толику и матери - на диван, как на скамью подсудимых. Но уж как сели, так и сели. Ближе всех к Толику расположилась Шерстицына, то и дело натягивавшая на колени подол платья. Подол трещал растянутыми нитями-суставами, но все же был не в силах скрыть безобразные, цвета молодой ржавчины шерстяные гамаши с толстыми складками, коими староста задумала усладить взоры членов семьи Топчиных. "У нее, наверное, и ноги волосатые, - подумал Толик. - Раньше на физкультуре не обращал на это внимания... Надо будет посмотреть на ближайшем уроке. Да и не только ноги, надо думать. Если у нее на лице такое творится...". "Светлана Николаевна, ну, вы, я полагаю, в курсе той возмутительной истории, в которой оказался замешан ваш сын, - глаголила, между тем, завуч, с интересом разглядывая чешский фарфоровый сервиз в серванте. - Вчера, когда вся страна прощалась с Юрием Владимировичем Андроповым, Таисия Борисовна обнаружила Анатолия и еще двух бравых молодцев из девятого класса на даче у одного из этих самых молодцев, где они развлекались просмотром антисоветских видеофильмов и распитием алкоголя". - "Да, сын мне все рассказал. Он не отрицает того, что они смотрели фильм про этого американского головореза... как его...". - "Рэмбо". - "Да, Рэмбо. Но сын говорит, что это был единичный случай. Один-единственный раз. Никаких других антисоветских фильмов они никогда больше не смотрели и никакого алкоголя не распивали. И оснований не верить своему сыну у меня нет. Тем более, что, как я понимаю, доказательств того, что они выпивали, тоже не имеется?.. А что касается, извините... порнографии, которую они якобы смотрели, то сын говорит, что Наташа неправильно все поняла. Это был фрагмент из этого самого фильма, "Рэмбо"... Они из любопытства решили посмотреть. Ума-то нет в 15 лет, а любопытство есть!..". "Надеюсь, надеюсь, что все было именно так, как утверждает Анатолий, - завуч оторвалась взглядом от серванта и впервые посмотрела матери Толика в глаза. - Иначе ситуация будет совсем уж возмутительной. Хотя и так возмутительнее некуда. С Перстневым, который все это заварил, с Мартьяновым, а также с их родителями мы будем разговаривать отдельно. А потом дела всех троих рассмотрим на общешкольном комсомольском собрании. А как вы хотели? Это ЧП". "Безусловно, я все понимаю, я согласна, - мать нервно поправила ворот кофты. - Они заслуживают порицания. То, что они устроили, - это, конечно, абсолютная дурость, полнейшая!.. Они сами не знали, что делают. Привыкли, что за них взрослые всегда думают, а у самих ответственности - ни на грош... Мой сын, конечно, очень виноват, но, думаю, вы согласитесь со мной, в сложившейся ситуации имеет значение и то, что он все это уже осознал и раскаивается. Искренне раскаивается, уверяю вас. Все-таки это ведь был первый подобный случай. И он останется последним, даю вам слово! И потом... Толя же всегда неплохо учился, вы знаете, Таисия Борисовна. И в субботниках всегда, и в самодеятельности, и макулатуру сдавал... Может быть это как-то все... зачтется?". "Извините, Светлана Николаевна, - слащаво улыбнулась завуч и потрогала мизинцем одну из бородавок. - Тот факт, что они не отдавали себе отчета в своих действиях, не служит для них оправданием. И вы, боюсь, несколько недооцениваете серьезность случившегося. Это не дурость, как вы сказали. Дурость - это кнопки одноклассникам на стул подкладывать. А антисоветские фильмы - это больше, чем дурость. К тому же, вы, возможно, не знаете, но там, на даче, Таисия Борисовна обнаружила и вырезки из западных журналов, и флаг американский. Да-да. Так что, это вовсе не дурость. В этой связи у меня, Светлана Николаевна, вопрос к вам: в вашем доме, в комнате у Анатолия вы никогда не замечали каких-либо кассет, иностранных журналов каких антисоветских, книг, вещей необычных?". (Толика Бородавка, похоже, собиралась и дальше игнорировать. Зачем тогда он здесь сидит?). "Что?! - мать выпрямилась, переводя взгляд с завуча на сына. - Конечно, нет! Анатолий?..". - "Конечно, нет". "Этого не было и быть не могло! - на шее матери, у самой ключицы, лихорадочно, как загнанная, хватала кислород голубая жилка. - Да у нас и видеомагнитофона нет... Нет, это исключено!". - "Надеюсь, надеюсь, что так... И, тем не менее, было бы небесполезно в этом убедиться". - "Что... вы хотите этим сказать?..". - "Я хочу сказать, что нам сейчас, возможно, стоило бы пройти в комнату Анатолия и удостовериться, что там нет ничего из перечисленного мной выше. Еще раз повторяю, Светлана Николаевна: дело весьма серьезное. Так что, надо прояснить сразу все и окончательно. Процедура, конечно, не самая приятная, но вы, надеюсь, понимаете, что мы люди не чужие и так же, как и вы, обеспокоены судьбой вашего сына. Мы делаем это для его же блага". Лицо матери пошло красными пятнами. "Ну, хорошо, - сказала она, наконец, после паузы. - Если вы считаете, что это необходимо, идемте". Это был обыск. Самый настоящий обыск, один из тех обысков, про которые Толик читал в книгах, которые видел в кино и не предполагал, что когда-нибудь с обыском придут и в его дом. Нет, завуч и Тася не швыряли, как жандармы, вещи на пол, не переворачивали все вверх дном, но поочередно выдвигали ящики, скользили любопытными пальцами по тетрадям, книгам, шарили на книжной полке. Даже его тряпицу с коллекцией значков развернули и встряхнули, будто пыльный половик. "А это, я так понимаю, шкаф с одеждой Анатолия?", - вопросила завуч после того, как были исследованы внутренности письменного стола и тумбочки. - "Да". - "Давайте и туда, на всякий случай, заглянем". (Толик застыл). - "Но это уже чересчур...". - "Светлана Николаевна, я же вам все объяснила!". - "Хорошо". К одежде сына мать гостей уже не допустила: перебирала вещи сама. И, разумеется, через пару же минут наткнулась в мохеровых залежах на бейсболку "Нью-Йорк Янкиз". "Это что такое?", - мать изумленно глядела на бейсболку, достав ее из шкафа на свет Божий. "Позвольте, - протянула руку завуч. - Кепка какая-то... Импортная, судя по всему. А что, вы разве не покупали ему ее?". - "Нет... Толя, откуда это у тебя?". - "Я нашел... на стадионе". (Повторить версию, озвученную им в свое время Веньке, - о том, что он на спор выиграл бейсболку у Перса, Тэтэ не отважился. Вновь услышав фамилию Перса, эти школьные шакалихи, наверняка, насторожатся и набросятся с расспросами). - "На каком стадионе, Толя?". - "На нашем стадионе. На "Старте". - "Как это - "нашел"?..". - "Мы с ребятами на стадион ходили в футбол играть, и там на трибуне, на лавке, лежала эта кепка. Должно быть, забыл кто-то. Ну, я и взял". - "А зачем ты взял кепку, которую неизвестно кто надевал?! Неизвестно кто и неизвестно чем больной?! Надо было не трогать, а оставить ее там. Или уж отдать кому-нибудь... из работников стадиона!". - "Я не догадался". "Да, рассеянные у нас люди, - откомментировала завуч. - Рассеянные и щедрые: импортными кепками разбрасываются... Ну, допустим, так оно и было. А вот это что в углу?". - "Это? Рубашки". - "Нет, рядом". "А, это - армейский китель моего покойного отца. Не верите?.. Пожалуйста! - мать, явно психанув, выхватила китель из шкафа и, сдернув простыню, сунула его чуть ли не в лицо завучу. - Пожалуйста! Убедились? Могу убирать?". "Постойте-ка, - подала голос молчаливая доселе Тася. - А почему наград стало меньше? Было больше. Я помню, Николай Степанович приходил к нам в школу на 9 мая и на классный час еще. В кителе, с наградами. Что это? Здесь дырочка какая-то... Вот здесь, справа. И след какой-то... Такое впечатление, что здесь ордена не хватает". "Где? - мать развернула китель к себе. - Где?.. Да, точно не хватает... Ну, да, нету одного ордена Красной Звезды - у отца их два было... Толя! (Она посмотрела на побелевшего лицом сына). Ты не знаешь, где орден деда?". - "Нет". - "Ты не трогал его китель?". - "Нет". "Вы медали заодно проверьте - все ли на месте, - посоветовала завуч. - Да вы сядьте". "Конечно-конечно, - мать послушно опустилась на стул. - Конечно... Я все награды отца наперечет знаю... И здесь вот внизу дырочка какая-то... Тоже чего-то не хватает... Ну, так и есть!.. Одной медали не достает: должно быть двенадцать, а их одиннадцать!.. Сейчас скажу, какой не хватает, сейчас... (Руки у нее задрожали). Медали "За отвагу" не хватает!.. У отца их было три, а сейчас только две... Толя... (Она поднялась). Где награды деда?". - "Не знаю". - "Где награды?", - красные пятна теперь проступили у матери и на шее. - "Не знаю". - "Где награды?", - она наотмашь ударила Толика по лицу. "Светлана Николаевна, - подскочив, умиротворяюще затараторили завуч и Тася. - Успокойтесь! Это, наверняка, какое-то недоразумение. Наверняка, награды найдутся. Мы, пожалуй, пойдем, а вы, не спеша, спокойно поищите. И все найдется. Только нам потом, будьте добры, о результатах сообщите. До свидания!". Закрыв дверь за школьной депутацией, мать схватила на кухне посудное полотенце и бросилась к сыну. Увидев разъяренную родительницу, Толик инстинктивно повернулся к ней боком и чуть поднял локоть, ожидая новых ударов. "Где награды? - закричала мать. - Смотри мне в глаза и не смей врать! Я вижу, что это ты их куда-то дел! Я знаю, что это ты! Я тебя удавлю сейчас своими руками! Где награды? Идиот! Это же подсудное дело? Это же не просто бесценные для нашей семьи вещи! Это государственные награды! Ветерана войны! Куда ты их дел? Куда? Я уничтожу тебя!". Она кричала, лупцевала растерявшегося Толика полотенцем, как громадную муху на оконном стекле, потом неожиданно остановилась, шумно дыша и схватившись рукой за сердце. Толик не знал, что его больше всего напугало: этот ли жест - рука на сердце, материнская ли истерика или слова "подсудное дело". Видимо, напугало все это вместе взятое. И чувствуя, что отпираться дальше бессмысленно (мать уже поняла, что он причастен к исчезновению наград, а у него и отговорки правдоподобной на этот случай не припасено), он дал слабину и признался во всем. Кроме того, естественно, что обменял награды на бейсболку. Как же скоро все это раскрылось, как же скоро пришлось во всем признаваться... Не прошло и месяца. А он-то простодушно надеялся на то, что пронесет. "Понимаешь, мам, - трусливо оправдывался теперь Толик, - Перстнев сказал, что у него друг есть из ГДР, из братской нам страны, и он награды собирает... Ну, и попросил Перстнева достать ему несколько. Отказывать неудобно, а у самого Перстнева наград нет. В смысле, у его родственников. Он и обратился ко мне за помощью. Ну, я подумал: все-таки человек из братской страны... Я имею в виду этого парня из ГДР. Ну, и взял... Извини, мам. Я не должен был этого делать...". В квартире, наконец-то, установилась тишина. " Как же у тебя рука поднялась, крысеныш? - спросила мать спустя минуту. - А?.. Значит, так... Завтра же скажешь Перстневу, чтобы он связался с этим... из ГДР... и вернул тебе награды. Понял?". - "Да". Конечно, посвящать руководство школы в подробности этой операции не стоило. Им можно было просто сказать, что все в порядке - награды, мол, нашлись. Вряд ли учителя ради этого пожаловали бы в дом Толика с новой проверкой. Но мать, возбужденная донельзя событиями рокового вечера, не помня себя от страха за сына и думая опередить завуча, которая - мать была в этом уверена - первым делом донесет директрисе об инциденте в семье Топчиных, не нашла ничего лучше, как тут же позвонить Легенде и рассказать ей про сына, Перса и награды. Пытаясь, насколько это было возможно, выгородить сына и представить Перстнева главным виновником случившегося. Когда домой пришел отец, мать на кухне пила ВКПБ - свой фирменный целебно-успокоительный коктейль, состоящий из Валерьянки, Корвалола, Пустырника и Боярышника. "Иди сюда!", - повелительно крикнул Толику отец, узнав обо всех событиях, произошедших в родном гнезде в его отсутствие. Толик на негнущихся ногах вошел в кухню. Отец, перекатывая желваки на скулах, глядел на него мрачным, свирепеющим взглядом. Взглядом Рэмбо. Потом, крепко взяв сына за воротник рубахи, рывком привлек его к себе. Пуговица на рубахе отскочила и беспечно запрыгала по полу. "Так ты тайком от нас с матерью уносишь из дома награды деда? - не утруждая себя сдерживанием бешенства, спросил отец. - Мы тебя этому учили, сопляк?! Чтобы ты тайком воровал из дома вещи?!". "Ты тоже кое-что делаешь тайком от нас с мамой!", - отчаянно выкрикнул в лицо отцу Толик. Глаза его набухали слезами. "Что?! Что ты сказал?!", - отец еще крепче стиснул ворот. "Я видел тебя 7 ноября! С девушкой в кинотеатре! Потом вы с ней на машине уехали! Она звонила тебе сюда, к нам домой!", - скороговоркой прорыдал Толик, не уверенный в том, что успеет закончить прежде, чем его придушат. Горячие слезы прожгли мутную пленку на глазах и скатились по щекам. Отец еще какое-то время глядел на сына, затем отпустил воротник, повернулся и, ничего не говоря, вышел из кухни. Мать закрыла лицо руками. Глава 33. Известие о переправке советских военных наград в братскую ГДР с помощью предприимчивых учеников девятого класса поразило директрису, как шпага матадора поражает быка весом в шесть центнеров. И так же как бык, получив убийственный удар, падает на пропитанный кровью, потом и смертью песок, содрогаясь в последних агониях, так и директриса после телефонной беседы с матерью Толика без сил повалилась в жалобно вскрикнувшее кресло. В голове у директрисы роились ужасные мысли. Карьера рушилась на глазах. Посудите сами: что ни день - то новое ЧП, одно криминальнее другого. Сначала - эта история с запретным видео, теперь - с наградами. И это в школе, которая считается лучшей в городе! Боже!.. Несомненно, эти ЧП будут иметь самые болезненные последствия, в том числе, и для нее - Елены Геннадьевны Милогрубовой. Несомненно, гороно устроит ей аракчеевскую порку - за то, что недоглядела, проморгала, упустила. А могут... А могут и с должности снять. Однако, взяв нечеловеческим усилием себя в руки, директриса успокоилась. В руках у Легенды вообще все успокаивалось, затихало, иногда - обмякало. Успокоилась и она сама. И взглянула на ситуацию по-новому. Если бы эта дикая история с наградами всплыла без ее директорского ведома и участия, рассуждала Легенда, если бы вышестоящее начальство ткнуло ее несведущим носом в эти скандальные и порочащие честь учебного заведения факты, - это, бесспорно, было бы катастрофой. Но если директор, благодаря своевременному сигналу от коллег и родителей, сама выявила звенья преступной цепи, разоблачила, обезвредила и покарала виновных, отрапортовав начальству о раскрытом преступлении, - тогда это, согласитесь, уже совсем другое дело. Такие действия, скорее, заслуживают похвалы - за бдительность и оперативность. И что было особенно приятно - главным фигурантом обоих ЧП был этот спесивый сынок товарища Перстнева, слишком спесивый для своего юного возраста. Ну, теперь-то она собьет с него спесь, теперь-то она его прижучит. Теперь ему, голубчику, наверное, придется и с мечтами о школьной медали распрощаться. Посягнул на медаль ветерана, а лишится в результате своей собственной медали, которая была у него почти в руках. Не будут больше учителя вытягивать и подтягивать ему оценки. То, что школа недосчитается в следующем году одного медалиста, - конечно, не очень хорошо в плане отчетности. Но, в конце концов, Перстнев - не единственный претендент на медаль. У них в школе, слава Богу, толковых детей хватает. А вот по папеньке Перстнева эти ЧП, надо думать, ударят рикошетом. И у него тоже возникнут неприятности с его начальством. А его начальство - это вам не гороно, это берите выше. И потенциальные неприятности Перстнева-старшего в этой ситуации радуют еще больше, чем неприятности Перстнева-младшего. Есть категория людей, для которых нет выше счастья, чем вцепиться в горло тому, перед кем еще вчера пресмыкался и ползал на брюхе. Легенда прежде не замечала за собой склонности к такого рода удовольствиям (а, может быть, у нее просто не было подходящего случая), однако сейчас, ощущая азарт собаки, получившей команду "Фас!", она, невзирая на позднее время, тем же вечером позвонила домой товарищу Перстневу и с наслаждением поведала ему об очередном скандале, в который вляпался его нежно любимый сын. На следующий день в школе не Толик налетел на Перса с требованием вернуть награды деда, а Перс налетел на Толика с укорами и претензиями. "Какого ляда ты рассказал предкам про награды?! - схватил он на перемене одноклассника за грудки. - Мне отец вчера, на ночь глядя, такую головомойку устроил!.. Какого хрена ты нас сдал?!". "Такого! - со злостью отпихнул Перса Тэтэ. - Ко мне домой вчера завуч и Тася заявились с обыском! Искали какие-то видеокассеты западные, которых у меня отродясь, не было!.. И случайно напоролись на дедов китель. Черт!.. Мать сразу просекла, что это я награды умыкнул. Не было у меня шансов выкрутиться. Ни малейших! Что я, по-твоему, должен был сказать? Что взял награды поиграть и потерял?.. Или что их воры украли? Нечего мне было сказать - не-че-го! Совсем нечего, понимаешь? Не надо было брать медали - вот что. И тогда никуда бы мы не вляпались... Говорил же, говорил я тебе тогда, что родители узнают, а ты, знай, одно талдычил: "Не узнают! Не заметят! Не писай мимо!". Вот и дописались... Короче, Перс, мать сказала, чтоб ты связался с этим пацаном из ГДР и попросил его вернуть награды. Ремень я тебе отдам обратно...". - "Только ремень? А бейсболку?". - "Бейсболки уже нет... Мать и ее вчера нашла. Но тут я тебя не сдал: сказал, что нашел ее на стадионе. Мать ее потом ножницами порезала и в мусорку выбросила... Но я тебе отдам что-нибудь другое - все, что захочешь! Договоримся, Перс!.. Сейчас нужно найти пацана и забрать награды". "Ха! Ты в своем уме? - усмехнулся Перс. - Это уже невозможно!". - "Почему невозможно?". - "Да потому! Ну, ты прикинь: а если этот пацан пойдет в отказ? Округлит глаза и скажет, что никаких наград он от меня не получал и вообще первый раз об этом слышит? Что тогда? В милицию его тащить? А какие у нас доказательства? Кто видел, как я ему награды отдавал? Никто! Да и какая тут вообще может быть милиция?.. Он - иностранный гражданин, лицо неприкосновенное, нашим законам не подчиняется. А пахан у него - важная шишка в посольстве. И сына точняк прикроет. А если мы будем на них давить, то нарвемся еще конкретнее. Врубаешься?". - "Но если он согласится вернуть?". - "Да не согласится он! Я его знаю! Говорю же тебе: он - коллекционер заядлый. Он так хотел эти награды получить, прямо запарил меня своими просьбами! Не захочет он их возвращать. И от всего откажется, если что. Зуб даю!". На самом деле Перс не стал бы возвращать Толику награды, даже если бы это было возможно. Он не подарил их приятелю из ГДР, а продал. За очень большие деньги: 100 рублей за орден, 50 - за медаль. А приятель из ГДР намеревался потом у себя в фатерлянде толкнуть их за не менее внушительную сумму, но уже - в дойчмарках, своему знакомому немцу из Западной Германии, фалеристу и бывшему офицеру вермахта. Сделка была выгодной для всех, и Перс не собирался расстраивать ее ради капризов Тэтэ. "Что же теперь будет?", - упавшим голосом спросил Толик. "Что-что!.. Каюк нам теперь будет! - отрезал Перс. - Не надо было сдавать нас!". Но каюк так и не пришел - ни Толику, ни Персу. Они не знали, что вчера вечером, спустя полчаса после звонка директрисы товарищу Перстневу, товарищ Перстнев перезвонил директрисе. Безусловно, то был вечер торжества телефонной связи. Перезвонив, товарищ Перстнев, используя примерно те же самые аргументы, что и его сын в разговоре с Толиком, но еще более доходчивые и убедительные, посоветовал директрисе не предавать огласке историю с наградами и забыть ее. "Как забыть?", - опешила Легенда. - "Очень просто. Забыть навсегда. Почему? Сейчас поясню. Вы, Елена Геннадьевна, представляете, что будет, если мальчик из ГДР станет отрицать, что получил эти награды в подарок от моего сына? Ну, то есть, от моего сына и его одноклассника? А я убежден, что именно так и будет - мальчик станет все отрицать. Если он так хотел иметь эти награды, он их уже не отдаст. И что дальше? Отца этого мальчика я прекрасно знаю. Это солидный порядочный человек, занимает ответственный пост в посольстве. И вдруг мы с вами предъявляем ему и сыну подобные обвинения! Иностранным гражданам! Из дружественной нам страны! Причем, абсолютно бездоказательные обвинения. Это же международный скандал! Вы хоть догадываетесь, какого уровня инстанции будут вовлечены в этот скандал? Не мне вам рассказывать... И чем это для нас с вами обернется? А? Наши с вами головы, Елена Геннадьевна, слетят, как миленькие. Да, наши с вами. Не моего сына и этого его одноклассника. Они - дети. Слетят именно наши головы, как инициаторов и виновников этого скандала. И, боюсь, не только наши головы: вы же понимаете, что в этой ситуации мы невольно подставим под удар начальство. Я - свое, а вы, Елена Геннадьевна, - свое. И все наши с вами служебные и жизненные перспективы после этого будут перечеркнуты - раз и навсегда". - "Что же вы предлагаете?..". - "Я же уже сказал вам: за-быть. Не ворошить осиное гнездо, а тихо, на цыпочках, удалиться восвояси. Нужно забыть и замять эту историю - и чем скорее, тем лучше. Вы, надеюсь, еще не успели сообщить о ней наверх? Ну, вы понимаете, что я имею в виду". - "Нет, не успела". (Это было правдой. Директриса хотела лишь следующим утром доложить о случившемся начальнице гороно). - "Вот это правильно. Это мудро. Наград уже не вернуть, а вредить самому себе не стоит. К тому же, как я понимаю, владелец этих наград, дедушка одноклассника моего сына, он уже, в некотором роде, покойный, так ведь?.. Значит, претензий никто предъявлять не станет. А родителям этого мальчика вы, пожалуйста, все сами объясните. Не сомневаюсь, что они люди здравомыслящие и поймут правильно. И своих коллег, которые в курсе этой истории, тоже, пожалуйста, попросите все забыть. Прямо сейчас же, не откладывая на завтра, хорошо? Пожалуйста, Елена Геннадьевна, позвоните им сразу же после нашего с вами разговора - чтобы слухи и сплетни не успели расползтись. Очень вас прошу. Что касается моего сына, то будьте уверены, я его примерно накажу. Я не меньше вашего возмущен его поступком. Но, повторяю, они - еще дети, и это обстоятельство нужно учитывать. Надеюсь, и вы это учтете в ситуации с этим видеофильмом, который они смотрели 14-го числа. Об этом мы с вами поговорим особо". - "Кстати, Алексей Павлович, наверное, это вопрос не моего уровня компетенции, но как к вам в дом попала эта кассета?". - "Я ее привез из загранкомандировки". - "Зачем?". - "В качестве своего рода методического материала. - "Что?..". - "А что вас удивляет, Елена Геннадьевна? Я, как вам известно, возглавляю отдел пропаганды. А пропаганда - это и контрпропаганда тоже. Борьба с пропагандой идеологического противника. А чтобы эффективно бороться с противником, надо знать его приемы и методы. Знать и использовать против него же. И этот фильм, в том числе, использовать. Ведь что это за фильм? Внешне - попытка героизировать американскую военщину. А на деле - признание собственного краха. Американцы сами себя высекли этим фильмом. Я лично считаю, что это фильм не антисоветский, а антиамериканский. Но это уже другая тема.А сейчас, я полагаю, Елена Геннадьевна, мы хорошо друг друга поняли?". - "Да, Алексей Павлович". - "Я рад. Спокойной ночи!". Вот так, быстро и виртуозно, не вставая со стула, товарищ Перстнев разогнал тучи, сгустившиеся над головой сына. А заодно и над его, товарища Перстнева, головой. Пусть не все тучи, но - самые тяжелые из них. Толик, которому вмешательство Перса-старшего тоже значительно облегчило участь, в тот момент об этом еще не догадывался и, стоя перед дверью кабинета директора (куда его, наконец-то, вызвали), приготовился к самому худшему, мысленно прощаясь с жизнью. Кроме директора в кабинете сидел какой-то незнакомый мужчина в сером костюме. Мужчина этот располагал к себе собеседника с первой же секунды - и своим чистым, с правильными чертами лицом, и элегантными мичманскими усами, и спокойным голосом, и умным внимательным взглядом. В отличие от директрисы, волком зыркнувшей на Толика, незнакомец приветливо улыбнулся ему: "Здравствуй, Толя. Садись". На столе перед незнакомцем лежал закрытый блокнот с вложенной в него авторучкой и какая-то черная книга. "Меня зовут Максим Андреевич, - представился незнакомец. - Я из горкома комсомола". При этих словах он выразительно посмотрел на директрису, удивленно вскинувшую брови. "Думаю, нет нужды объяснять, зачем мы тебя с Еленой Геннадьевной вызвали, - предположил Максим Андреевич. - Причиной является твой необдуманный поступок. Твой и твоих друзей. Я говорю об этом видеофильме, который вы во вторник смотрели у одноклассника на даче. Слов нет: поступок, недостойный комсомольца, советского юноши. В день всесоюзного траура, в день похорон генерального секретаря ЦК КПСС вы смотрите эту американскую киноподелку. Я верю, что вы сделали это не с дурными намерениями, а исключительно из любопытства, верю, верю. (Максим Андреевич согласительным жестом пошлепал воздух ладонью). Ребятам нравится смотреть фильмы со стрельбой, драками, погонями. Нравится, всегда нравилось и будет нравиться. Такова природа мальчишек, их психология. Но фильмы фильмам - рознь. Вы же не могли не знать, что это антисоветский фильм. Учителя вам, наверняка, про него рассказывали, в газетах про него писали". "Да им на политинформациях и линейках сколько раз про это...", - Легенда стремительным носорогом попыталась вклиниться в беседу. "Елена Геннадьевна, извините, - остановил ее поднятой ладонью Максим Андреевич. - Но ты и твои друзья, Толя, тем не менее, пошли на поводу у своего любопытства. А любопытство - это не любознательность. Любопытство зачастую до добра не доводит. Как гласит русская поговорка, любопытной Варваре на базаре нос оторвали. Одним словом, Толя, вы совершили большую глупость и большую ошибку. Не сомневаюсь, что ты и сам это понимаешь. Да?". - "Да". - "С другой стороны, ошибку может совершить любой человек. Даже самый сознательный и ответственный. Не ошибается, как известно, лишь тот, кто ничего не делает. А в твоем возрасте ошибиться особенно легко. Поэтому в таких ситуациях, когда ошибка уже сделана, важно осознать ее, раскаяться, быть готовым исправить ее и не допустить ее повторения в будущем. Одним словом, ценен не столько тот, кто не совершает ошибок, сколько тот, кто умеет исправлять ошибки. Согласен?". - "Да". Присутствие Максима Андреевича, его доверительный голос, логика и ясность его суждений оказывали ободряющее воздействие на Тэтэ. Хорошо все-таки, что этот усатый дядька здесь. Без него директриса уже сожрала бы Толика вместе с тапочками. "В таком случае мы с Еленой Геннадьевной даем тебе шанс доказать, что ты, действительно, раскаиваешься в случившемся и готов исправить свою ошибку. Прямо здесь и сейчас, в этом кабинете, - Максим Андреевич взял со стола черную книгу. - Для этого тебе нужно лишь сказать, откуда у тебя эта книга? Кто и при каких обстоятельствах передал тебе ее?". Книжная кожа была гладкой, блестящей и абсолютно пустой - без единого слова. Толик видел книгу впервые в жизни. "А... что это за книга?", - озадаченно спросил он. "Это так называемое Евангелие, - ответил Максим Андреевич. - Религиозная книга, с помощью которой служители культа, то есть, священники, попы, а также несознательные граждане пытаются задурманить головы советским людям и настроить их против Советской власти. И вдруг ее находят у ребенка, школьника. То есть, у тебя, Толя. Это уже совсем ни в какие ворота не лезет". - "Но это не мое... Честное слово!..". - "Эту книгу нашла в твоей комнате твоя классная руководительница Таисия...". Он повернулся к директрисе. "Таисия Борисовна", - подсказала та. "Да, Таисия Борисовна, - кивнул Максим Андреевич. - В среду, когда приходила к тебе домой. Нашла в твоей комнате, на полке, где стоят твои книги и учебники. А внутри лежало вот это". Он достал из Евангелия маленькую картинку. Присмотревшись, Толик понял, что это иконка - Богородица с младенцем. Похожа на ту, что он видел у Кости Княжича, только руки по-другому сложены... Изображение Богородицы, судя по всему, было вырезано из какого-то журнала и наклеено на кусочек картона. "Но... я не знаю, - Толик поднял глаза на Максима Андреевича. - Я, правда, не знаю, как она ко мне попала, могла попасть...". - "Это нашли у тебя в комнате, на твоей книжной полке, и ты не знаешь, как она туда попала? Извини, но поверить в это трудно. Я не допускаю и мысли, что эта книга принадлежит твоим родителям. Я хорошо знаю твоих родителей: они честные советские люди, и ТАКОЕ у себя в доме держать бы никогда не стали. Это исключено. Отец - начальник участка на заводе, коммунист, мама - врач в поликлинике. Нет, они здесь, бесспорно, ни при чем. Тебе дал ее какой-то чужой человек, воспользовавшись твоей юностью и неопытностью. Какой-то негодяй, скорее всего, взрослый негодяй, так ведь? Так назови нам его имя, Толя, и к тебе больше никаких вопросов и претензий не будет. Мы сами займемся этим человеком. Даю тебе слово, что этот человек никак не сможет повредить или отомстить тебе, если ты назовешь нам его или ее имя. Ты мне веришь?". - "Да, но...". И тут Толик вспомнил. Это была та самая книга, которую он взял с полки Кости Княжича, когда на каникулах приходил к нему домой. Костя хотел дать ему пособие по географии - вторую книгу слева, а Толик схитрил и взял вторую справа. Елки-палки!.. Надо же было такому случиться, что ей оказалось это самое... Евангелие!.. И эта сволочь Тася нашла ее у Толика дома!.. Когда она успела это сделать-то? Он даже и не видел! Ну, да, Тася же все время терлась за спиной у завуча, вот он и забыл про нее. Твою мать!.. Час от часу не легче: то видео, то награды деда, то теперь книжка эта... И все это на одного Толика!.. За что?! "Что ты молчишь, Топчин? - пророкотала директриса. - Не слышал, о чем тебя спросили?". "Елена Геннадьевна, - снова усмирил ее упреждающе воздетой ладонью Максим Андреевич. - Ну, так как же, Толя? Ты же сказал, что раскаиваешься в своем поступке и готов его исправить. Но, извини, я пока не вижу этой готовности. От тебя требуется не так уж и много: всего лишь назвать имя человека, который подсунул тебе эту книгу. При том, что это нужно не столько мне, сколько лично тебе. Да, тебе. Можно сказать, от этого напрямую будет зависеть твоя дальнейшая судьба. Ты пойми, мы и сами найдем этого человека. Но если мы сделаем это без твоей помощи, у меня не будет оснований считать, что ты, действительно, раскаиваешься в своем поступке. Напротив, появятся основания полагать, что ты покрываешь этого человека и тем самым совершаешь еще более недостойный комсомольца поступок, нежели просмотр лживого западного фильма. И если выяснится, что ты - заодно с человеком, который дал тебе эту книгу, тебя наверняка исключат из комсомола. Человек, который читает подобные книги и хранит их у себя дома, не может состоять в комсомоле. Это было бы противоестественно. Как результат, ты, Толя, сам, своими руками, лишишь себя тех возможностей и перспектив, которые дает тебе жизнь. Будучи исключенным из комсомола ты не сможешь поступить в престижный вуз, получить высшее образование, престижную специальность и должность, наконец. Нет, я не хочу сказать, конечно, что без высшего образования жить нельзя. У нас любой труд в почете. Но мне кажется, что ты, с твоими способностями, с твоей хорошей успеваемостью вправе рассчитывать на большее. Зачем же себя этого лишать? Зачем портить себе жизнь, ломать ее в самом начале? Зачем расплачиваться за действия человека, который, по сути, решил морально совратить тебя? Назови нам его имя, Толя, и ни я, ни Елена Геннадьевна никогда впредь не вернемся к этой истории. Как будто ее и не было. И родителям твоим ни слова не скажем. Более того, если ты нам поможешь, это сыграет свою роль и в ситуации с видеофильмом. Ты, безусловно, получишь какое-то взыскание по комсомольской линии, без этого, увы, не обойтись, но не самое суровое. Так, Елена Геннадьевна? Так?". - "Да", - нехотя ответила Легенда и поджала губы. "Ну, вот, о чем же здесь думать? - Максим Сергеевич пытливо смотрел на Тэтэ. - На мой взгляд, выбор очевиден. Ну, Толя?..". Толик сидел, уставившись в стол. "Этот Максим Андреевич уговаривает, как Перс тогда, на даче, когда предлагал обменять ордена на бейсболку, - подумал он. - Соблазнительно уговаривает. Все "плюсы" и "минусы" по полочкам раскладывает... А откажись я тогда на даче от Персовой заманухи, может, всего этого и не было бы... Хотя какая между ними связь?.. А сейчас отказаться, изображать из себя дурачка невозможно. Немыслимо. Если исключат из комсомола - точно, прощай, мечты о нормальном вузе, о нормальной работе и... об Америке. Я никогда туда не попаду. Останусь здесь навсегда. До самой смерти. И все из-за этой проклятой книжки?!". "Он мне не давал ее, я сам взял у него на полке, - глухо сказал Толик. - Случайно взял. Он мне сказал пособие по географии на полке взять, а я перепутал и взял эту. Я ее не открывал даже". "Кто "он"?", - подался вперед Максим Андреевич. - "Константин Евгеньевич. На каникулах. Когда я приходил к нему по географии за первое полугодие отвечать". "Княжич?!", - директриса изумленно приоткрыла рот, обнажив резцы с вечным помадным кровоподтеком. "Кто это?", - быстро глянул на нее Максим Андреевич. - "Наш учитель географии...". "Совсем интересно", - Максим Андреевич что-то записал в блокноте. Затем поднял глаза на Толика и одобрительно улыбнулся: "Молодец, Толя! Вот и все. Как видишь, ничего страшного не произошло. Сказал честно и прямо, как было. Снял с себя все подозрения. Теперь подожди, пожалуйста, пять минут в коридоре: мне нужно с Еленой Геннадьевной переговорить". Толик вышел в озаренный люминесцентным сиянием тоннель, ведущий к кабинету Легенды. В противоположном конце тоннеля лучились солнце, жизнь, счастье: школьники, радуясь перемене, галдели, дурачились и скользили по паркету, как олимпийцы по сараевскому льду. А здесь, в тоннеле, был холодный мертвый свет, отчаяние и неизвестность. Толик прислонился к стенке. Как он тогда сказал Косте Княжичу?.. "Никого никогда не выдам, а вас, Константин Евгеньевич, особенно!". И вот на тебе - именно его и выдал... Но что он, Толик, мог поделать? Как должен был объяснять, что эта книга очутилась у него дома? Еще бы на родителей его подумали... Вот какого черта он тогда схватил эту книгу, а не пособие по географии?! А какого черта Костя держал ее у себя на полке?! Какого он вообще носится с этими своими религиозными побасенками?! Тоже мне Исусик... Ведь хороший же мужик!.. Был... А вот взял и сгубил и себя, и Толика. Или это Толик его сгубил только что?.. Да, но что, собственно, он такого сделал сейчас в кабинете? Он всего лишь сказал правду. Правду о том, у кого взял эту книгу. Значит, это и есть предательство? Говорить правду - это и есть предательство? Почему? Ведь взрослые, и Костя, между прочим, тоже, всегда призывают детей говорить правду. Они говорят, что честность - это главное положительное качество человека, главная добродетель. Вот он и сказал правду, которой они от него добивались. Но ведь и предательство главной, наиподлейшей низостью считает не только Данте, но и все они - взрослые! Так как же одно сходится с другим? Что хуже: сказать правду и совершить тем самым предательство или соврать и не выдать? Для пацанов, естественно, хуже первое. А второе - это не хуже и не лучше, это просто хорошо и правильно. Единственно правильно. Это для пацанов. А для взрослых? Ведь Толик сам уже почти взрослый, и что он должен думать обо всем этом?.. Непонятно. Непонятно... Ну, почему же, почему все это сейчас разом свалилось на него? Почему все сошлось на нем? И нету никакого пространства для маневра и отговорок. Ни миллиметра, ни микрона! Что с "Рэмбо", что с наградами дедовыми, что сейчас... Все против него. Как у Высоцкого: "Обложили меня, обложили..." Просто угольно черная полоса какая-то пошла в жизни. Дверь директорского кабинета открылась, в коридор вышел Максим Андреевич с перекинутым через руку пальто. В другой руке он держал кожаную папку. "Не переживай, Толя, - сказал Максим Андреевич, положив руку и папку мальчику на плечо. - Все будет нормально. Я же дал тебе слово. Спасибо за помощь, и не ввязывайся больше в сомнительные авантюры. А сейчас зайди - тебя Елена Геннадьевна ждет". В кабинете Легенда стояла у окна, поправляя на бедрах юбку, больше напоминающую Царь-колокол. "Садись, Топчин", - сухо распорядилась она. "Сейчас, наверное, про награды начнет, - решил Толик. - Только почему Максим Андреевич про это не упомянул?.. Странно". Но Легенду, как выяснилось, интересовало другое. "Топчин, то, что ты сейчас сделал, - я про твое признание говорю - это, конечно, "плюс" тебе, - признала она. - Но не воображай, что ты полностью прощен и реабилитирован. Ничего подобного! Я тоже хочу убедиться в том, что ты сознаешь всю возмутительность своего демарша. ("Хорошо хоть не дебоша", - подумал Толик). И тоже хочу дать тебе шанс убедить меня в этом". (Как, он еще должен кого-то сдать?!). Я ведь прекрасно знаю, что вы не один раз смотрели на даче у Перстнева видеомагнитофон, как ты утверждаешь". Легенда села, по-октябрятски сложила перед собой на столе руки и опустила на них свои колоссальные груди. Бедные рученьки!.. Поди, уже раздавлены и раздроблены, теперь - только ампутация... "И я также прекрасно знаю, - гундела директриса, - что помимо вас троих на этой даче были и другие ученики. В том числе, девочки. И вот я хочу, чтобы ты, Топчин, сейчас назвал мне фамилии тех, кто еще приходил к Перстневу на дачу и смотрел эти гнусные фильмы. В том числе, фамилии девочек. Повторяю, я все знаю. Поэтому не рекомендую тебе врать мне. Иначе я могу и пересмотреть свое решение не наказывать тебя по всей строгости". Это был чистейшей воды блеф. Ничего Легенда не знала. Она лишь хотела проверить свои предположения. На всякий случай проверить, взяв Толика на испуг. И ей это удалось. Потерявший самообладание из-за следующих одна за другой угроз и ультиматумов, подавленный тем обстоятельством, что его раз за разом загоняют в угол неопровержимыми доказательствами, Толик снова струхнул и совершил второе за последние 15 минут предательство. Когда предашь один раз, второй раз предавать уже проще, и Толик сам не понял, как назвал директрисе фамилию Ники. "Так, кто еще был?", - навострила уши Легенда. - "Больше никого". - "Топчин!". - "Честное слово, больше никого!". - "Какой фильм смотрела Вероника?". - "Не помню. Тоже что-то со стрельбой и драками. Но она не досмотрела до конца - ушла на середине". - "Вы что-нибудь выпивали из спиртного?". - "Мы никогда ничего не пили, Елена Геннадьевна". - "Гляди, Топчин, если узнаю, что ты пытаешься водить меня за нос, несдобровать тебе!". - "Елена Геннадьевна!" (До него неожиданно дошло, что она на самом деле ничего не знала, а он сам ей все выложил). "Елена Геннадьевна, только, пожалуйста, не говорите никому, что я вам рассказал про Веронику! Пожалуйста, дайте мне слово, что никому не скажете!", - в его интонации зазвучали нотки подступающей к горлу истерики. "Топчин! - выкатила глаза Легенда. - Ты забываешься! Ты как разговариваешь с директором?! Я никаких слов тебе давать не собираюсь!". "Пожалуйста, Елена Геннадьевна! - Толик вскочил со стула. (Еще секунда, и он пал бы перед ней на колени). - Я вас очень прошу, Елена Геннадьевна! Пожалуйста, никому не говорите, что я вам сказал про Веронику. Иначе... иначе меня все травить будут! Ну, Елена Геннадьевна!.. Вы же просили только вам сказать!". "Топчин, прекрати сейчас же! - директриса постучала карандашом по столу, чудом не разнеся его в щепки - и карандаш, и стол. - Сядь! Я не намерена никому ничего рассказывать и показывать! Я, по-моему, внятно сказала, что прекрасно все знала и без тебя. Твое признание мне было нужно только как свидетельство твоего раскаяния. Сейчас приведи себя в порядок и иди на урок. Ты меня слышишь?". - "Да... Спасибо, Елена Геннадьевна". Однако на урок Толик не пошел. Точнее, пошел, но не сразу. Закрыв за собой дверь директорского кабинета, он пересек коридор, направляясь к главному входу в здание, миновал дремавшую в гардеробе техничку, как был, в тапках и без куртки вышел на улицу, завернул за угол школы и сел на бордюр, глубоко вдыхая студеный воздух. Почему Легенда ни словом не обмолвилась об истории с наградами деда? Решила оставить это ЧП на десерт? Маловероятно. В этом случае она хотя бы намекнула об этом. Или появились какие-то новые обстоятельства? Очень странно... Неужели все-таки пронесет? Неужели он все-таки выйдет из этой переделки с минимальными потерями, неужели выпутается из этого невода наслоившихся друг на друга ЧП и залетов? Если так, то он готов поверить даже в Бога. Но... Но почему так паршиво на душе?.. Глава 34. Грехопадение четверки девятиклассников нельзя было искупить никаким раскаянием. За преступлением неминуемо должно было последовать наказание - скорое и нещадное. Крови святотатцев, рдяной, как обложки оскверненных ими и их глумливым деянием комсомольских билетов, алкала не только негодующая директриса, но и гороно с горкомом комсомола. При этом, Легенда не могла принести в жертву ни Перса, ни Толика, как бы сильно она этого ни желала. На защиту Перса жирной белой грудью встал отец, с которым Легенда все же не могла тягаться, о чем ей напомнил лично товарищ Перстнев в обещанном "особом" разговоре, посвященном дальнейшей судьбе его отпрыска. Толик же, как мы знаем, купил себе снисхождение своим признанием в кабинете директора, о чем Легенде еще раз напомнил Максим Андреевич в конце их беседы. Отсюда следовал один вывод: на заклание должно было отдать Кола и Нику. Их Легенда решила изгнать разом и из школьного Эдема, и из комсомольских рядов. Толик, предчувствуя, что Нику, как и его, поволокут на допрос к директрисе, успел в тот же день предупредить бывшую возлюбленную о грозящей ей опасности. О собственном предательстве он, разумеется, ничего не сказал (сама мысль о том, что это когда-нибудь станет известно в школе, пугала его гораздо сильнее, чем грядущая кара за видеошалости), списав все на дьявольскую осведомленностью директрисы. "Представляешь, Легенда вызвала меня к себе - ну, из-за того, что Тася нас 14-го числа на даче у Перса застукала. Ну, и брякнула, что про тебя тоже все знает, - говорил Толик, старательно изображая на лице растерянность. - Что ты, дескать, тоже на дачу приходила и видео смотрела. И откуда она это узнала?.. Ума не пригвоздю... Ты никому не говорила? Ну, так случайно, мимоходом, может быть? Девчонкам, может?". - "Что ты, нет, конечно!". - "Из нас тоже никто не мог ляпнуть... Но кто-то ведь все-таки заложил... Хм... Ну, ладно, потом выясним, а для тебя сейчас, главное, подготовиться к разговору с Легендой. Думаю, она тебя тоже не сегодня-завтра вызовет. Только не нервничай и не бойся, хорошо? Говори, что была на даче всего один раз, что смотрели тогда... ну, не тот фильм, который мы тогда смотрели, а какой-нибудь другой. Что-то про гангстеров, скажи. Это не так чревато, чем то, что мы тогда на самом деле смотрели... Ну, ты понимаешь, да?.. Но и это кино про гангстеров ты, мол, тоже до конца не досмотрела и ушла. Тем более, что так оно и было на самом деле... Да, и про чинзано, которое мы тогда пили, - естественно, ни слова! А если спросит - отказывайся! Тася ведь нам шьет еще и распитие алкоголя - ну, 14-го числа, когда она нас сцапала". - "А вы на самом деле тогда пили?". - "Да по пять капель буквально... Честное слово!.. Причем, ни Тася, ни Шерсть этого не видели: Шерсть просто пустую бутылку на столе заметила. Мы сказали, что это старая бутылка. Так что, здесь они ни хрена не докажут". - "Знала я, что все это добром не закончится. Не надо было тебе, Толик, больше ходить на эту дачу. Я же тебя тогда предупреждала". - "Ну, значит, не зря предупреждала... Сейчас-то чего говорить об этом, пилить опилки... Что случилось, то случилось, поезд уже ушел. Сейчас важно смягчить карательные санкции. А сделать это можно двумя способами: а) демонстрируя неподдельное раскаяние в совершенном необдуманном поступке и б) упирая на то, что смотрели один-единственный раз и одним глазком. Как Кутузов на Бородинскую битву... То есть, ты вроде как один раз смотрела, а мы с пацанами, получается, - два. Но не больше". - "Я все поняла, Толик". - "Надеюсь, что так... Сильно тебе от родителей влетит?..". - "Не думаю. Мама по-прежнему болеет, поэтому к директрисе отец пойдет, если что. Если трезвый будет... А он меня и не ругает никогда - ни пьяный, ни трезвый. Потому что любит очень. А твоих родителей вызывали уже?". - "Хуже: Тася с завучем 15-го домой ко мне приходили". - "Зачем?..". - "Искали западные видеокассеты: мол, раз я на даче у Перса видео смотрел, значит, дома у меня тайник с этими кассетами должен быть". - "Ересь какая-то... Ну, и нашли что-нибудь?..". - "Нет, конечно! С чего бы вдруг?.. Да черт с ними со всеми!.. Я как-нибудь выкручусь. Мне за тебя боязно. Но только ты ничего не бойся, ладно, Ника? Все будет нормально. Не убьют же они нас, в самом деле". - "Я не боюсь. Спасибо тебе, Толик! Ты - настоящий друг". На допросе у директрисы Ника держалась спокойно и бесстрашно, чем еще больше вывела Легенду из себя. "С какой стати ты вообще пошла на эту дачу?!", - взревела Легенда. - "Просто так. Провести время с одноклассниками". - "Ты понимаешь, что говоришь?! Школьница пошла на дачу, чтобы "провести время" с мальчиками!.. Кошмар!". - "А что, девочкам только с девочками можно общаться? Я ничего не знала об этом правиле. Где это написано?". - "Написано - село Борисово!.. Не дерзи мне! Девочкам можно общаться с мальчиками, но только - в школе и только по учебным вопросам! Для чего-либо "другого" ты мала еще!". - "Только в школе?". А как же походы и поездки?". - "Не перебивай! Я повторяю: общаться можно только по учебным вопросам! А не шляться к мальчикам на дачу и не смотреть там всякую мерзость! Это верх бесстыдства и аморальности!". - "Я не знаю, что вы, Елена Геннадьевна, называете "бесстыдством", но я, во-первых, не шлялась, а была там только один раз, а, во-вторых, мы просто общались. И из любопытства решили посмотреть видеокассету. Однако я ее даже до середины не досмотрела и ушла". - "Почему?". - "Поняла, что не хочу это смотреть". - "Ты бы лучше это раньше поняла! А не когда уже поздно было!". Комсомольский приговор секте видеолюбителей, как и предрекала завуч в доме у Толика, предстояло вынести на общешкольном комсомольском собрании. Анонс и краткую повестку предстоящего собрания девятому классу огласила Тася, наказав явиться на судилище всем без исключения. Известие о том, что Толика, Кола и Перса поймали за просмотром западных фильмов, не было новостью для девятого класса: ядовитая Шерсть первым делом поведала подружкам о сногсшибательных событиях памятного траурного дня. Однако тот факт, что к этому делу оказалась причастна и Ника, ошеломил и взволновал класс: к Нике хорошо относились не только пацаны, но и девочки - несмотря на то, что она считалась первой красавицей класса. "А ну-ка, пойдем поговорим", - на следующей перемене Кол взял Толика за плечо. Под глазом у Кола темнел синяк цвета грозового неба: отец Кола был не таким трепетным родителем, как отец Ники, и всеми подручными средствами выразил свое решительное неодобрение действиями сына. "Тэтэ, а как это вдруг учителя узнали о том, что Ника тоже была на даче?", - спросил Кол Толика. Грозовой фронт сгущался не только в синяке, но и в самих глазах Кола. "Ты меня об этом спрашиваешь?" - Толик, не мигая, смотрел на одноклассника. - "Тебя". - "А я тебя об этом хочу спросить". - "Я никому не говорил". - "И я никому". - "А кто? Перс тоже молчал". - "Я тоже хочу знать: кто? Скажи мне об этом, Кол! Кто нас заложил?". - "Я-то откуда знаю? Если бы знал, я бы тебя сейчас не спрашивал". - "Вот и я не знаю, Кол. Но очень хочу знать, кто же нас всех заложил. Ведь кто-то же заложил!.. Кто-то же 14-го числа сказал Шерсти, что мы сидим на даче у Перса. И этот "кто-то" был явно не один из нас. И не Ника. Ей-то зачем было заодно и себя подставлять?". - "Да, это правда... И что ты думаешь по этому поводу?". - "Не знаю, что и думать, Кол... Возможно, Ника кому-то из девчонок проболталась ненароком. Она, впрочем, уверяет, что держала язык за зубами... А, может быть, кто-то выследил, как мы ходим на дачу. Может, сама Шерсть как-нибудь и выследила. С нее станется". Комсомольские собрания, по традиции, проводились в актовом зале. Задние ряды в этих случаях пользовались у пацанов такой же популярностью, как первые ряды партера у завзятых театралов: пока на сцене бухтели о насущных задачах и новых рубежах, на задворках комсомольского собрания можно было беспроблемно трепаться о более интересных вещах, а то и - вздремнуть. Однако на сей раз это было исключено: ввиду экстраординарности рассматриваемого дела зал был напичкан учителями-филерами - кроме тех, у кого в это время были уроки. Кости Княжича тоже не было. На сцене, как плаха - на эшафоте, стояли два придвинутых друг к другу школьных стола, за которыми заседала священная инквизиция в лице директрисы, завуча, хрупкого молодого человека из горкома комсомола, чья шея болталась в воротнике, словно пестик в ступке, дамы с одутловатым лицом из гороно, секретаря комитета комсомола школы десятиклассницы Целоватной и еще какой-то девушки, которая вела протокол собрания. Секретарь комитета комсомола Целоватная имела стройные бедра, мужские клещеобразные руки, длинные льняные волосы, стянутые на затылке в хвост а-ля орловский рысак в павильоне коневодства, и двоюродную тетку в Москве. Тетка работала товароведом в кондитерском магазине и щедро снабжала подмосковную родню как сливочной помадкой, так и импортной губной помадой и прочими косметическими изысками, которые приобретала у знакомой продавщицы из магазина "Ванда", а также у фарцовщиц и валютных проституток в общественном туалете напротив МХАТа. Кое-что из дареной косметики Целоватная порой подпольно продавала одноклассницам, о чем директриса, естественно, не знала, иначе иметь бы Целоватной бледный ненакрашенный вид до пенсии включительно. Сейчас Целоватная вела собрание, немного волнуясь от непривычной для нее роли не столько комсомольского вожака, сколько прокурора. Горкомовский заморыш и дама из гороно то и дело о чем-то интимно и оживленно перешептывались и, казалось, не слушали комсомольского вожака. Шея молодого человека при этом гнулась под драконьим дыханием соседки, как стебелек под ветром. Толик и "наперсники" сидели в первом ряду понурой шайкой, скрученной и стреноженной. Членов "шайки" по одному вызывали на сцену и задавали одни и те же вопросы: как они до этого додумались в такой-то день? как могли запятнать имя комсомольцев? как теперь будут смотреть в глаза своим товарищам и что хотят им сказать? Перс, зная о собственной неприкосновенности, вел себя не так нагло, как обычно, но все же достаточно свободно, и даже несколько раз улыбнулся кому-то из приятелей в зале. Кол стоял, угрюмо опустив голову. Ника головы не опускала, но, как и Кол, отвечала на вопросы кратко и односложно. Когда пришла очередь Толика подниматься на сцену, он впервые в жизни ощутил парализующую робость. Прежде он никогда не боялся сцены и публики в зале - ни на концертах школьной самодеятельности, ни на спектакле "Конек Горбунок" в исполнении питомцев Генриха Пуповицкого. Страх обычно преследовал его в последние минуты перед выходом на сцену, но на самой сцене моментально рассеивался под лучами прожекторов и сотнями взглядов из зала. Вместо него появлялся кураж. И еще ощущение счастья - счастья от того, что на тебя смотрит и слушает тебя такое количество людей. Только тебя. Толик обожал такие моменты. Готовясь к поступлению в театральное училище, он мечтал о том времени, когда сцена прославит его на всю страну. Разве мог он тогда предполагать, что в реальности сцена станет для него лобным местом? "Как же вы додумались до этого?", - спросила Целоватная Толика. "Додумались" - неточное слово, - покаянно ответил Толик. - Точнее будет сказать, что мы не подумали. Совсем не подумали о том, что делаем. И поддались любопытству". "Это в такой-то день! - подала голос директриса. - Пока страна скорбела, у них свербило в одном месте! Им было любопытно! Им хотелось "Рэмбо" смотреть!". "Рэмбо... Вот было бы здорово, если бы Рэмбо ворвался сейчас в этот зал и раскидал вас всех, как мешки с дерьмом, - подумал Толик. - Впрочем, нет. И у Рэмбо ничего не получилось бы. Это не с полицией воевать. Слишком неравны силы. Легенда нокаутировала бы его своими сиськами. На одну сиську положила бы, а другой прихлопнула. И закрылись бы навеки глаза товарища Рэмбо". "И как же ты теперь будешь смотреть в глаза своим товарищам?", - спросила Целоватная. - "Мне очень стыдно. Мой поступок заслуживает самой нещадной критики и самого сурового наказания. Со своей стороны могу лишь пообещать, что подобное впредь не повторится, а я лично сделаю все для того, чтобы реабилитироваться перед своими товарищами". "Кто желает выступить?", - спросила Целоватная, закончив допрос с пристрастием каждого из святотацев. Желающий нашелся один - какой-то восьмиклассник, которому, судя по всему, поручила выступить его классная руководительница. Паренек выступал недолго: весь смысл его пламенного спича свелся к тому, что мириться невозможно, а принять меры необходимо. После этого Целоватная предложила исключить Кола и Нику из комсомола, а Толику и Персу - объявить строгий выговор с занесением в учетную карточку, приняв во внимание как смягчающее обстоятельство их хорошую успеваемость, чем тот же Кол, например, похвастаться не мог. Зал обмер. Все прекрасно знали, что Ника тоже хорошо училась, однако, как заявила Целоватная под аккомпанемент ободряющих кивков директрисы, для девушки такой поступок как просмотр западных антисоветских фильмов был вдвойне безнравственным. "Что значит "вдвойне безнравственный"? - потерянно думал Толик, до последнего надеявшийся, что Нику пощадят. - У парней и девушек, что, разные нравственности? Как туалеты? Или кабинки для переодевания на пляже? Но в уставе комсомола ничего про это не сказано. Там все равны!". "Кто за это решение? Прошу голосовать!", - провозгласила Целоватная и первая подняла руку. Актовый зал тут же ощетинился частоколом согласных рук. Так же, наверное, и в Колизее поднимались руки с оттопыренными книзу большими пальцами, призывающими умертвить поверженных гладиаторов. С той лишь разницей, что решения римлян были продиктованы сиюминутными эмоциями и кровожадными инстинктами, а решение комсомольцев лучшей в городе школы при гороно - твердыми, не допускающими возражений взглядами людей на сцене и классных руководителей в зале. ...По завершении собрания Ника быстро прошла к выходу. Ей поспешно давали дорогу и отводили глаза в сторону, словно при виде калеки на улице. Обессиленный Толик, чувствуя себя не только предателем, но и убийцей, не зная, радоваться ли собственному помилованию или горевать, что из-за него, Толика, пострадал хороший невинный человек, сидел до последнего, ожидая, когда узкая воронка дверей всосет в себя остатки широких комсомольских масс. По ту сторону дверей, как оказалось, караулил Венька. "Так вот куда ты на самом деле ходил, а мне говорил, что к репетитору...", - Венька глядел на друга сочувственно и виновато. "Я был у Перса два раза, а все остальное время - у репетитора, - вяло ответил Толик. - Венька, хоть ты еще не заставляй меня объясняться и оправдываться! Я этим уже сыт по гланды". "Толян, это... - толстяк нерешительно запыхтел. - Это... я сказал тогда Шерстицыной, что ты к Персу пошел". "Что?. Что?! - Толик изумленно воззрился на Веньку. - Ты?! Ах ты... Ах ты сука!.. Так это ты нас сдал?! Гад!". - "Сам ты сука... Толян, я не сдал, правда!.. Это случайно вышло... Ко мне Шерстицына в тот день домой заявилась, говорит, ты ей срочно нужен, а у тебя дверь никто не открывает. Мол, не знаю ли я, где ты. Я и сказал, что ты, наверное, у Перса на даче сидишь. Сам не понимаю, как это у меня вырвалось... Само собой как-то. Мне и в голову не пришло, что это тебе может повредить...". - "А тебе вообще когда-нибудь что-нибудь в голову кроме жратвы приходило?!. Откуда ты узнал, что мы собираемся у Перса?! Кто тебе донес?!". - "Да никто. Я сам это понял... Вижу, ты каждый день после школы с Персом уходишь, ну, и понял, что вы на даче у него кайфуете. Пацаны еще в седьмом классе рассказывали, как он их к себе на бабкину дачу приглашал - иностранный музон слушать. Говорили, что, мол, классная хата, родичи там никогда не появляются. Я сам у него не был, но пацаны рассказывали... И про то, где находится дача, - тоже. Я это тогда как-то внезапно вспомнил. Ну, и сказал Шерсти... Она все твердила: "Это срочно, очень срочно и очень важно!". Я же не знал, что вы там видак смотрите и что она вас за этим застукает... Толян, извини, а? Ну, пожалуйста!..". - "А какой мне теперь прок от твоих извинений? Мне полегчает от них, что ли?! Ты видишь, чем это все закончилось?.. И, получается, это все из-за тебя!.. Если бы не ты, ничего бы этого не было, б...!..". - "Толян, если бы ты туда не ходил, ничего бы этого у тебя не было, разве не так?..". - "Ты что, мне мораль читать собрался?..". - "Толян, ну, правда, извини... Ну, хочешь - скажи Персу, что это я вас заложил. Он мне морду набьет. Или сам набей". "Да пошел ты!..", - Тэтэ развернулся и ринулся вверх по лестнице... Вторую часть приговора Колу и Нике директриса зачитала на следующий день на линейке. Портрет Андропова в торце коридора на втором этаже уже сняли, повесив на его место парсуну пожилого седовласого человека с отголосками чего-то монгольского в мелких чертах лица. Пожилой человек устало смотрел в спину Легенде, которая велела выйти Колу и Нике из строя и объявила, что за действия, несовместимые с высоким статусом комсомольцев и учеников лучшей школы города, они из школы исключаются. Ника при этих словах вздрогнула и подняла плечи, будто ее хлестнули плеткой. Кол воспринял новый удар бесстрастно. По окончании линейки Тэтэ продрался к Нике, которую немедленно окружили ажитированные подружки. "Ника, не расстраивайся, Ника!..", - просительно заговорил Толик, и тут же гаркнул на девчонок: "Ну, отойдите, дайте поговорить!". Те и ухом не повели. "Ника, не расстраивайся, пожалуйста!.. - повторял Толик. - Ну, что, это единственная школа на свете, что ли? Есть и другие школы, в нашем городе и получше еще есть... И учителя там, наверняка, лучше. Доучишься там, ничего страшного. Не расстраивайся, Ника!..". "Я не расстраиваюсь, - в глазах ее блестели слезы, от чего глаза сделались еще красивее. - Сама во всем виновата, больше некого винить. Спасибо тебе, Толик! Извини!". Она протиснулась между подружками и, вытирая на ходу глаза ладонью, побежала по коридору. Кто-то дергал Толика за рукав. Он обернулся. Перед ним с прежним виноватым видом стоял Венька. Толик вырвал рукав и, досадливо скривив губы, пошел в класс. Но толстяк не отставал. "Толян, - загудел он, грузно семеня рядом с другом, - говорят, что Костя Княжич уволился и из города уезжает. Вообще уезжает, прикинь?.. Сегодня вечером!.. Наши собираются к нему домой - попрощаться". Глава 35. В то самое время, когда Легенда четвертовала четверку проштрафившихся девятиклассников, Костя Княжич преодолевал круги своего персонального ада, как сказал бы старик Валерьяныч. Путь Княжича на костер начался в кабинете Максима Андреевича, куда географ был вызван через день после визита к директрисе. Выйдя из кабинета Максима Андреевича спустя полтора часа, Костя уже знал, что не сможет впредь работать ни в лучшей городской школе при гороно, ни в какой-либо другой школе города. Поэтому, когда в школе Легенда, назначив географу аудиенцию в своем краснознаменном директорском штабе, сообщила, что завтра вечером состоится заседание школьного педсовета, на котором будет рассматриваться его, Константина Евгеньевича Княжича, персональное дело, Костя спросил в ответ: "Елена Геннадьевна, а стоит ли отрывать коллег и вас, в том числе, от учебного процесса? Мы ведь с вами все прекрасно понимаем, и я готов прямо сейчас написать заявление об увольнении по собственному желанию". "Вашего желания недостаточно. Вашу, Константин Евгеньевич, дальнейшую судьбу должен определить именно педсовет. Таков порядок", - Легенда смотрела на Княжича со смесью удивления и брезгливости во взоре, как на прекрасного лебедя, неожиданно обратившегося в гадкого утенка. "Странный порядок, - пожал плечами Костя. - Почему людям мало казнить того, кого они сочли виновным? Почему перед этим его надо непременно высечь, а затем с позором провести через весь город на Голгофу? Странное удовольствие. Хотя, в общем, естественное для людей". - "Выбирайте выражения, Константин Евгеньевич. И свои религиозные аналогии оставьте для малограмотных старушек, которым вы проповедуете все эти бредни. Порядок не странный, как вы выразились. Обычный порядок. Если преступник сознался в содеянном, это не означает, что он может избежать суда". - "Да, но в нашем с вами случае мы же знаем, чем закончится этот так называемый суд. Так зачем время тянуть?". - "И, тем не менее, Константин Евгеньевич. С учетом чрезвычайности происшествия, виновником которого вы стали, педсовет все же придется провести". На педагогов новость о Костином отступничестве от советской веры произвела такое же ошеломляющее и гнетущее впечатление, как на девятиклассников - весть о проступке Ники. Рассевшись в кабинете истории возбужденным ареопагом, учителя подавленно слушали на педсовете патетическую речь Легенды. Кульминацией выступления должен был стать приготовленный директрисой на десерт эффектный разоблачительный трюк, посредством коего Легенда намеревалась окончательно сорвать маску с коварного географа и явить собравшимся его подлинный уродливый лик. Дело в том, что Легенда, которой вдруг открылась религиозная изнанка внешне благочестивого Княжича, внезапно догадалась и о том, почему он постоянно ходит либо с наглухо застегнутыми воротниками рубашек, либо в подпирающих подбородок свитерах. На педсовете она торжествующе, словно козырного туза, выложила свою догадку перед подчиненными. "Константин Евгеньевич, пожалуйста, снимите галстук и расстегните рубашку", - сказала директриса голосом врача призывной медкомиссии в военкомате. "Елена Геннадьевна, я полагаю, заседание педагогического совета школы - не повод для стриптиза", - отказался Костя. "Константин Евгеньевич, во-первых, вновь призываю вас выбирать выражения и не употреблять гнусных терминов на заседании педагогического совета школы. А во-вторых, убедительно прошу вас ослабить галстук и расстегнуть верхнюю пуговицу вашей рубашки, - подкорректировала нескромное желание Легенда. - В моей просьбе нет ничего предосудительного, зато коллегам сейчас будет понятно, почему я вынуждена просить вас об этом". - "Извольте". Костя исполнил требуемое. В отвороте расстегнутой рубашке был виден шнурок. Обыкновенный шнурок, вроде ботиночного. Или вроде тех шнурков с ключами, которые носят на шее школьники младших классов, - чтобы не потерять ключи. "Что у вас там?.. Достаньте", - Легенда ткнула в воздух коротким тупым перстом с облупившимся на ногте лаком. На лице ее застыло гадливое выражение, будто она увидела на шее у Кости аршинного дождевого червя. "Не надо ничего доставать, - Костя застегнул рубашку, затянул узел галстука. - Я сам скажу, если вас это так интересует. У меня там православный крест". Ареопаг окаменел, будто на него разом наложили заклятие. "И вы с ЭТИМ приходили в школу?! - постепенно, как в гаммах, повышая голос, спросила в тишине негодующая Легенда. - Вы с ЭТИМ приходили к детям?!". - "К детям я приходил с теми знаниями, которые надеялся им передать. А с крестом я хожу всегда", - все так же хладнокровно ответил Костя. - "Чему же вы могли их научить с ЭТИМ? Богословию?". - "Богословию учат в других заведениях. Я, согласно своему статусу, учил детей географии и природоведению, а также, по мере сил и возможностей, - истории и краеведению. Я имею в виду те случаи, когда мы с детьми ходили в походы или выезжали с экскурсиями в другие города". - "Но как вы могли таскать ЭТО на шее и одновременно работать в школе?! Вы же советский учитель, советский человек! Ведь мы, учителя, родители, доверяли вам самое дорогое - детей!". - "Елена Геннадьевна, у вас есть претензии к методам моей работы? Сомнения в качестве учебного материала, который я использовал в своей педагогической деятельности? Примеры нарушения мной инструкций и предписаний Министерства просвещения СССР, РСФСР, гороно, районо, облоно, конкретно ваших инструкций? Или, может быть, примеры моего неэтичного поведения в школе? Я согласен выслушать непосредственные претензии к моей работе в школе, но не претензии к моим личным убеждениям". - "Если вы работаете в коллективе, то у вас нет и не может быть никаких личных убеждений! Все личное нужно оставлять дома!". - "А что тогда брать с собой на работу кроме конспектов, методичек и бутербродов? Коллектив состоит из личностей, а как можно воспитывать личностей, не будучи самому личностью? Мне кажется, вы не совсем верно понимаете, что такое коллективизм и ответственность человека перед обществом". - "А мне кажется, вы не совсем верно понимаете, что такое профессиональный и моральный долг советского педагога!". - "Вот я и прошу вас объяснить, кому и что я задолжал профессионально и морально. То есть, привести примеры моего непрофессионализма и аморальности на работе". - "Вы либо издеваетесь над нами, либо мы с вами говорим на разных языках!". - "Похоже, мы, и впрямь, говорим на разных языках. По этой причине я не вижу смысла в продолжении дискуссии и в моем присутствии здесь. Коллеги, пожалуйста, не сочтите мои слова за проявление неуважения к вам, но все это, действительно, пустая трата времени. Повторяю, Елена Геннадьевна, я готов сию минуту написать заявление об увольнении". - "Не трудитесь! Вы будете уволены не по собственному желанию, а в связи с несоответствием занимаемой должности и аморальным поступком". - "Как угодно". "Ну, почему мне так не везет на учителей-мужиков? - жаловалась Легенда завучу после завершения педсовета. - Один . - сходит с ума в женском туалете, другой вешает крест на шею!.. Черт те что, а не учителя!". Костя ни на что не жаловался. Это было бессмысленно. Более того, он отлично понимал, что помимо школы ему придется покинуть и город - как прокаженному в средние века. В этом городе у Кости больше не было ни перспектив, ни планов, ни надежд. Накануне отъезда он обзвонил старост тех старших классов, в которых преподавал географию, и сообщил, что все желающие ученики могут вечером прийти к нему домой на прощальное чаепитие. ..."Толян, ты пойдешь? Толян!..", - Венька теребил задумавшегося друга. "А? - очнулся Толик. - Да, конечно, пойду... Во сколько это будет?". - "В семь. Я за тобой тогда зайду, ага?". - "Нет... Не надо. Я не из дома пойду. Мне еще по делам нужно будет кое-куда забежать. Уже там, у Кости, увидимся". Конечно, Толик не пошел бы прощаться с географом. Это было бы то же самое, что пойти на панихиду к своей жертве. Значит, они все же выгнали Костю из школы, думал он... И Нику, и Костю. Теперь ясно, почему Кости в последние дни не было видно в школе, а географию вместо него вела эта бледная спирохета Аглая, которая умеет только долдонить, как пономарь. Ни уму-ни сердцу, ни запомнить, ни заинтересоваться. Значит, они выгнали Костю... Суки!.. Суки! Чтоб вас приподняло, да драбалызнуло!.. "А, по-моему, самая главная, центровая сука - это ты, - встрял в размышления его внутренний голос. - Это ведь ты сдал и Костю, и Нику. И не хочешь идти к Косте, потому что боишься смотреть ему в глаза. Сдавать не боялся, а смотреть в глаза боишься. Что, не так?". - "Не так. Я не боюсь. Я просто не смогу этого сделать. Не смогу посмотреть ему в глаза. Физически не смогу. Даже не представляю этого. Как я буду на него смотреть? Как он будет на меня смотреть? А что, если он уже рассказал всем, что это я его сдал? Он ведь, конечно, понял, что это я. Больше некому. Да ему и сказали, наверное, директриса и этот... Максим Андреевич, что это я его сдал... А Костя всем рассказал. Или, может, расскажет сегодня вечером. Когда меня увидит". "Ты по себе-то других не суди, - наглел внутренний голос. - Это ты - стукач и сука, а Костя - не такой. Этот сдавать не станет. И ты об этом знаешь". - "Хорошо, я - сука. Доволен? Доволен?! А теперь умолкни!". Но, подобно тому, как преступника тянет на место преступления, так и Толика опасливое любопытство потянуло вечером к дому географа. К дому, но не в дом. Он пришел к Костиной хрущевке уже после семи, сделав по дороге приличный крюк, чтобы случайно не наткнуться одноклассников, и засел за низеньким дощатым домиком на дворовой детской площадке. Из домика, холодного и темного, доносился запах мочи, но Толик продолжал сидеть. Лучшего места для наблюдения во дворе не было. Невидимый во мраке Толик следил за тем, как группки его запоздавших школьных товарищей, возбужденно переговариваясь, влетали в Костин подъезд. Вот это, похоже, были Змей, Макс Дыба, Ленка Ворожеина... В освещенном проеме кухонного окна мельтешили чьи-то силуэты. Вон Венька вроде показался. Толик пригнул голову еще ниже. Почти так же он прятался от отца и его подружки 7 ноября в сквере возле кинотеатра. Тогда преступником был отец, сейчас - он сам. Но все время прятаться приходится ему... В квартире Княжича, меж тем, царили суматоха и беспорядок, как в любом доме, переживающем новоселье, ремонт или минуты расставания с теперь уже бывшими хозяевами. Платяной шкаф, распахнув дверцы, печально демонстрировал гостям свое пустое, будто кошелек бедняка, содержимое. С тонкой перекладины на дверце одинокой лианой свисал бархатный пояс от женского платья. У подножия шкафа толпились уже упакованные чемоданы с раздутыми от непомерного количества проглоченных вещей боками, набитый туристический рюкзак Кости, перетянутые бельевыми веревками картонные коробки от пылесоса и телевизора, хотя сам телевизор, как ни в чем бывало, стоял на своем законном месте. Школьники то и дело спотыкались о коробки, вызывая их протестующее утробное звяканье. Дочки-близняшки, разгоряченные и взбудораженные наплывом гостей и предвкушением завтрашнего путешествия на поезде, завязывали бант на толстой шее соседского кота. Коту, судя по его сонной морде и полуприкрытым топазовым глазищам, было все равно. Жена Княжича сновала вокруг стола в зале, подливая гостям чай. На столе, словно помятые, растерзанные цветы с оторванными лепестками, возлежали останки двух тортов "Ленинград". Стульев и табуреток на всех гостей не хватало, но никто и не думал садиться. Школьники с чашками и ломтями торта в руках, окружив учителя, забрасывали его вопросами. "Так ради кого же вы нас все-таки бросаете, Константин Евгеньевич? - спросил Дыба. - Куда уезжаете-то?". - "В Читу. А потом еще от Читы на автобусе часа три ехать. У меня там, в Читинской области, друг живет, однокурсник мой бывший по пединституту. Сейчас замдиректора техникума. Предлагает мне поработать у него преподавателем. "А не захочешь в техникуме, - говорит, - неподалеку военная часть расположена, поселок для семей офицеров. Там тоже учитель нужен". В общем, на месте разберусь, что выбрать". - "В Читу? Ничего себе! Это ж сколько ехать до Читы?". - "Четыре с лишним дня на поезде". - "А вы на поезде?". - "Да". - "А почему не на самолете". - "Не получилось на самолете". - "Четыре дня!.. Это ж свихнуться можно! Корни в вагонную полку пустить!". "Да ладно - "свихнуться"! - передразнила Дыбу девочка из восьмого класса. - Наоборот, это же здорово! Почти всю страну можно в окно увидеть, столько всего красивого, правда, Константин Евгеньевич?". - "Правда". "Но, Константин Евгеньевич, это же глушь какая!", - не унимался Дыба. "То, что от Москвы дальше, чем на сто километров, то, непременно, глушь?", - уточнил Костя. - "Ну, да. Кроме Ленинграда, конечно. Кстати, Серый, дай-ка мне еще кусочек "Ленинграда"...". "Напрасно ты так, Максим, - про глушь и не глушь, - укоризненно улыбнулся Княжич. - Москва, безусловно, мозг и сердце России, но кровь и мышцы России - по ту сторону Уральских гор, на Урале, в Сибири, на Дальнем Востоке. Там легкие России, наконец: я имею в виду сибирские леса. Какие же там леса!.. Дух захватывает, в прямом и в переносном смысле! При всем великолепии подмосковной растительности с тамошними лесами ее и сравнить нельзя". "А где вы там жить будете?". - "В общежитии, я думаю". - "А эту квартиру кому оставляете?". - "Никому. Соседи за ней пока присмотрят, а там видно будет". "А почему вы уволились из нашей школы?". Этот вопрос прилетел откуда-то из-за спин парней-старшеклассников, стоящих к Косте ближе всех. Все замолчали, и даже Венька перестал жевать. Молчал и Костя. "Директриса вас выжила?", - набыченно спросил Дыба. - "Не надо так говорить про Елену Геннадьевну. Она хороший педагог и хороший человек. Никто меня не выживал. Я сам захотел что-то изменить в своей жизни". - "Повернуть ее вспять, как сибирские реки?". - "Можно и так сказать. Нельзя долго сидеть на одном месте. Жизнь человеческая слишком быстротечна, поэтому надо спешить впитывать новые впечатления, новый опыт, новые знакомства. Тем более, в такой красивой стране, как наша". - "Ага, Константин Евгеньевич, а тогда в походе вы другое утверждали!.. Помните, когда мы осенью в поход ходили? Тогда Толик Топчин еще сказал, что у деревьев самая скучная жизнь: все время на одном на месте. А вы сказали, что в этом есть особая прелесть - быть на том месте, куда тебя судьба поставила. А сейчас что?". - "Выходит, Толя, был прав, а я сейчас сам себе противоречу. Я вообще натура - противоречивая". - "Эх, Константин Евгеньевич, лучше бы вы изменили свою противоречивую жизнь годика так через полтора. Мы бы к тому времени хотя бы успели школу закончить. Ведь лучшего учителя, чем вы, у нас уже не будет...". - "Спасибо. Вы тоже - мои лучшие ученики. Все. И те, кто пришел сегодня, и те, кто не смог придти". - "Но вы вернетесь, Константин Евгеньевич? Когда-нибудь вернетесь к нам? В наш город?". - "А ты хочешь, чтобы я вернулся?". - "Очень хочу!". "Почему только он? Я тоже хочу!.. И я!.. И я!.. Мы все хотим!", - пронеслось по комнате. "Ну, если вы все хотите, тогда, я, безусловно, вернусь", - пообещал Костя. - "Когда?". "Через восемь дней! - выкрикнул Змей. - Четыре дня - до Читы, четыре - обратно!". "Нет, Сергей, думаю, что не так скоро", - засмеялся учитель. - "Но даете слово, что вернетесь?". - "Даю!" (Костя торжественно поднял ладонь кверху). - "Ура!". Вырвавшийся из форточки победный вопль заставил вскинуть голову сидящего во дворе Тэтэ. Почему "ура"? Чему они радуются? Что у них там творится? Во дворе стало совсем зябко, но он все сидел и сидел за зловонной детской избушкой. Зачем он сидел, чего ждал - Толик и сам не знал. Может быть, ждал, когда все школьники разойдутся по домам, и тогда он поднимется к Косте и скажет... Ну, хоть что-нибудь скажет. Хотя бы "До свидания". Но время шло, а никто из Костиных гостей и не собирался расходиться. А вот самому Толику пора уже было чапать восвояси. После всех школьных ЧП и внутрисемейных потрясений родители в ультимативной форме запретили ему поздно возвращаться домой. Сегодня он отпущенное ему время уже просрочил. Опять, значит, будут крики и ругань... Толик вздохнул, встал, постучал ботинками друг от друга, реанимируя онемевшие от мороза и долгого сидения ноги, посмотрел в последний раз на желтый прямоугольник Костиного окна и поплелся прочь из двора. В квартире у Княжича в это время зазвонил телефон. "Да, - Костя прижал трубку к уху. - Здравствуйте, Аглая Георгиевна! Да, уже почти собрался. Что?!. Когда?.. Она жива?.. Сильно?.. Где она сейчас?..". Кто-то из ребят, услышав слова учителя и сообразив, что произошло что-то скверное, шикнул на галдящих приятелей. В комнате все стихло. Школьники разом повернулись к Косте и уставились на него с напряженным ожиданием. Костя, с лица которого стерли, будто тряпкой - со школьной доски, все оживление, стоял в коридоре, уронив руку с трубкой вдоль тела. Трубка пищала коротко и часто. Как будто бился чей-то пульс. "Ника попала под машину", - озадаченно сказал Костя. Глава 36. Девятиклассники вместе с Костей примчались в больницу тем же вечером. Примчались они и на следующий день после уроков - снова с Костей, который сдал билеты и отложил свой отъезд в Читу. Но их не пустили - ни в первый, ни во второй раз. На Толика несчастье с Никой произвело такое же ошеломляюще-отупляющее воздействие, как в свое время - смерть деда. Узнав о происшествии на улице Красных Партизан, Толик совсем упал духом, окончательно утвердившись во мнении, что именно он и является причиной всех несчастий Ники с того самого момента, как предал ее в кабинете директрисы. Обычно напористый и словоохотливый в общении со взрослыми на сей раз он подавленно молчал, исподлобья глядя в спину географа, пока Дыба в вестибюле приемного покоя уговаривал очкастую медсестру пустить их к Нике. "Вы поймите, - убеждал Макс, - это же наша одноклассница, мы - ее друзья, это - наш учитель!.. Мы практически родные люди для нее, а вы нас не пускаете!". "Так мы и родителей не пускаем, - ответила очкастая, записывая что-то в журнале. - В реанимацию никого не пускаем. И его вон не пускаем". Она кивнула в сторону сидящего в дальнем углу вестибюля пузатого дядьки в засаленном коричневом костюме и клетчатой рубахе. Все в облике этого дядьки вызывало ощущение чего-то тяжелого. И расплывшаяся в талии колбовидная фигура. И большая лысая голова с перелеском всклокоченных волос ниже затылка - точно фальшивую бороду приклеили не на подбородок, а с обратной стороны головы. И мосластые кулаки с набрякшими венами. И взгляд - опустошенный и тягостный. "А кто это?", - не понял Дыба. "Тот мужчина, который сбил вашу девочку, - пояснила медсестра. - Вчера пришел чуть ли не ночью уже. И сидел до утра. Сегодня вот опять пришел - часа за три перед вами. Как увидит врачей, сразу спрашивает: "Как она?". А потом опять сидит. Ничего не говорит - только сидит и все. Убивается, наверное. Хотя чего ему убиваться? Я слышала, милиция выяснила, что не виноват он: она сама на дорогу выскочила. В неположенном месте". "Сами по себе дети даже в роддоме не выскакивают, - жестко сказал Дыба, с отвращением глянув на очкастую. - Даже там есть те, кто этому способствует". (Толик невольно вжал голову в плечи). "Ты-то откуда про роддом знаешь?", - саркастически вопросила Макса медсестра. - "Мама рассказывала". "Подожди, Максим, - вмешался Княжич. - Скажите, пожалуйста, а мы можем узнать, как она себя чувствует? Можем поговорить с врачами?". - "Я и сама вам скажу. Как она может себя чувствовать? Жива осталась - и слава Богу. Худшее теперь позади. А наши врачи ее на ноги поставят. У нас хорошие врачи". - "А когда мы сможем навестить ее?". - "Через месяц. Как минимум. А то и позже. Когда ее из реанимации в общую палату переведут. Тогда, кстати, и продукты ей передать сможете. А сейчас ничего нельзя. Так что, забирайте обратно". Через месяц ребята пришли без Кости (который к тому моменту уже скрылся из виду за Уральскими горами), но с букетом озябших тюльпанов и полной авоськой рыжих апельсинных мячиков, чья бугорчатая шкура была украшена черными ромбиками этикеток Maroc. Из-под апельсинных завалов выглядывала укутанная в целлофан литровая банка с говяжьим бульоном. Бульон передала Венькина мама, утверждавшая, что он помогает сломанным костям быстрее срастаться. За регистрационной стойкой в приемном покое сидела другая медсестра - пожилая и с виду простоватая. Она подтвердила, что Нику, действительно, уже перевели из реанимации в общую палату, однако пропустить к ней бывших одноклассников отказалась: "Врачи не разрешают пока навещать ее. Только родителям можно. Трудно ей еще разговаривать. Ей спать надо больше, так что, попозже приходите. А гостинцы, если хотите, я ей передам". - "Но когда же мы сможем увидеть ее?". - "Недельки через две-три приходите". "Скажите, женщина, - церемонно обратился Дыба к медсестре, - но мы можем на вас положиться? Вы точно передадите Нике эти цветы и пищу? Не забудете? Ничего не перепутаете? Не отнесете апельсинчики внучатам вместо Ники?". "Соплив ты еще мне такое говорить! - обиделась пожилая. - Шпингалет!.. Дуй отсюда, пока я завотделением не позвала!". Спустя пару недель после повторного неудавшегося визита, в субботу Толик, испросив у матери дозволения погулять пару часов, решил еще раз зайти в больницу - наудачу. В регистрационном загончике приемного покоя опять произошла рокировка: очкастая вернулась на исходную позицию. К удивлению юного визитера, она беспрепятственно пропустила его к Нике, любезно сообщив номер ее палаты. Толик, которого накинутая на плечи просторная больничная накидка делала похожим на горца в белоснежной бурке, поднялся на третий этаж и толкнул одну из крашеных дверей, выходящих в длинный, устланный затертым линолеумом коридор. Вопреки его ожиданиям, воздух в палате был наполнен не едкими ароматами лекарств, кишечных выхлопов, прокисшей домашней еды, испарины и несвежего белья. Нет, он был наполнен апрелем. Чистым неразбавленным апрелем, что вливался в палату через приоткрытую форточку. На кровати напротив входной двери сидела женщина и, сунув руку за пазуху, что-то поправляла или ощупывала у себя под мятой сорочкой. Увидев гостя, женщина ойкнула и быстро высвободила руку. "Здравствуйте!", - вежливо сказал Толик. "Здравствуйте", - сказала женщина. Кроме нее в палате было еще несколько женщин-пациенток в одинаковых халатах цвета старческого ночного кошмара. Ника с подложенной под спину взбитой подушкой полулежала на второй от окна кровати и читала книгу - "Американскую трагедию" Драйзера. "Здравствуй, Ника", - сказал Толик. Она опустила книгу и, увидев гостя, улыбнулась широко и почти счастливо. Хотя было заметно, что она отвыкла улыбаться. "Толик! - сказала Ника. - Толик! Как здорово, что ты пришел!". "Ага, - он стоял в проходе между кроватями, смущенно озираясь по сторонам. - Как ты, Ника? Как твое здоровье?". - "Уже лучше. Врачи говорят: иду на поправку. Толик, ты убери с табуретки эти склянки. На тумбочку их переставь. Да-да, туда... Вот, теперь возьми табуретку и садись". "Я думал у вас тут душно, папахой попахивает и опрелостями, а у вас, наоборот, - пахнет апрелестями. Апрелем, стало быть, пахнет", - он осклабился, довольный своим непроизвольным каламбурным дуплетом. Ника улыбнулась в ответ. "Это тебе", - Толик протянул ей купленную по дороге шоколадку. - "Спасибо! "Сказки Пушкина"... Ты угадал, это мой любимый шоколад". Она говорила медленно, не без труда выговаривая отдельные слова. Было заметно, как непросто ей даются даже эти мизерные усилия. "Ну, как ты?", - механически повторил Толик, слегка растерявшись и не зная, о чем говорить. - "Нормально. Где-то через месяц-полтора обещают выписать. Как раз, наверное, к летним каникулам". "Как же она похудела... - думал Тэтэ. - Даже через халат это видно. Просто растаяла, как Снегурочка. Только не полностью... Кожа тонюсенькая, того и гляди порвется...". "Как у тебя дела? - спросила Ника. - Как в школе? Какие новости?". - "Все как всегда: хуже, чем хотелось бы, лучше, чем могло бы. Новостей особых и нет, все идет своим чередом... Тася тиранит нас, почем зря, говорит, что с таким отношением к учебе мы завалим выпускные экзамены в следующем году и получим не аттестаты, а волчьи билеты и справки об умственной отсталости. Ну, ты знаешь, как она умеет обнадежить!". Он старался говорить весело и о веселом, хотя веселый вид давался ему с трудом, как Нике - слова. "Все наши тебе привет передают, - добавил Толик. - Да, мы же к тебе приходили - в марте еще! Но нас внизу не пустили: дескать, нельзя пока. А сегодня дай, думаю, еще раз попытаюсь прорваться - на авось. И прорвался! Выходной день, а все равно пустили". - "Молодец! Я так рада тебя видеть... И вообще, я очень скучаю по всем нашим. И по школе. То есть, по учебе... Никогда не думала, что буду так скучать по урокам, домашним заданиям". - "А ты... уже решила, в какой школе теперь будешь учиться?". - "Это родители решат. Но пока ничего неизвестно. Неизвестно, как и что у меня сложится... Я ведь отстала сильно. Попросила, конечно, родителей принести несколько учебников, листаю их иногда. Но, сам понимаешь, школу это не заменит". - "Да ты нагонишь, Ника, обязательно нагонишь! Ты ведь в нашем классе была самой умной среди девчонок. Правда-правда, я не подлизываюсь!.. Ты в два счета все нагонишь. Вот я - казалось бы, дуб дубом, а в пятом классе все наверстал. Помнишь, я тогда почти всю вторую четверть из-за ангины пропустил?.. И ничего, потом все наверстал! И ты наверстаешь!". - "Спасибо тебе, Толик". Они помолчали. Тэтэ еще раз оглянулся на Никиных соседок по палате: кто спал, кто просто лежал, бесцельно смотря в потолок. Одна из женщин стояла перед окном и, шевеля губами, энергично рисовала в воздухе какие-то знаки, адресованные, по всей видимости, кому-то, находившемуся по ту сторону окна. "Ника...", - Толик перешел на полушепот и подтянул табурет ближе к кровати. - "Что?..". - "Ника... Ты только не обижайся, пожалуйста, ладно?.. Дурацкий вопрос... Ну, не дурацкий, но... Но я хочу тебя спросить... Только не обижайся. И не волнуйся... Скажи, в тот вечер... ну, когда это случилось... ты специально... под машину?.. Из-за того, что тебя исключили из комсомола... и из школы? Специально, да?.. Извини, но мне нужно спросить...". Улыбка потухла на ее лице. Несколько секунд она глядела на Толика сосредоточенно и испуганно. Затем опять заулыбалась: "Толик, ты что?.. Ты думаешь, я пыталась покончить с собой, что ли?.. Нееет!.. До такого состояния я не дошла и, надеюсь, никогда не дойду. Я не хочу умирать. Просто я в тот вечер была сама не своя, металась по городу, не зная, куда иду, зачем. Расстроилась сильно, вот и металась... И не помню, как вообще на ту улицу попала. Но под колеса я лезть не хотела... Все случайно вышла. Я думала, успею перебежать, а тут эта машина... Вылетела... Темно было". Лицо ее исказила гримаска боли. Ника замолчала и отвернулась к окну, кусая губы. Он вспомнил, как прежде она легонько покусывала губы - когда улыбалась. А сейчас кусала губы, пытаясь сдержать слезы... "Ника, извини меня, пожалуйста, - вскочил Толик, едва не опрокинув покачнувшийся табурет и всполошив женщин на соседних кроватях. - Я не должен был спрашивать. Это, конечно, ахинея полная... Извини!". - "Все в порядке... Толик, у меня сейчас процедуры должны быть по расписанию. Ты, наверное, иди. Спасибо тебе огромное, что навестил! Я очень рада была тебя видеть. Честно. Теперь я еще быстрее поправляться стану". - "Если это, действительно, так, то я буду приходить к тебе каждый день!". - "Каждый день не надо, это слишком часто. У тебя на уроки времени не останется, и тогда получишь волчий билет, как грозится Тася. Но иногда приходи. Обязательно приходи!". - "Ясное дело, приду!.. Ника, а мы ведь вообще с тобой будем видеться и после того, как тебя выпишут, да? Пусть ты перейдешь в другую школу, но из города-то не уедешь! ("Как Костя", - чуть было не брякнул он). И будем видеться, правда?". - "Конечно, будем, Толик". - "Ну, тогда я пошел, ага? До свидания, Ника. Поправляйся!". - "До свидания". Он уже взялся за ручку, потянул на себя дверь, но остановился. Закрыл дверь, развернулся и пошел обратно. "Ника!". - "Что, Толик?". - "Ника, ты прости меня... Прости, пожалуйста!". - "За что? - она опять улыбнулась, на сей раз - непонимающе. - Толик, ты передо мной ни в чем не виноват. Ты - мой лучший друг!". - "И все равно прости меня!". И, не дожидаясь ответа, зашагал к двери. "Что у нее с речью? - спросил он у дежурной медсестры на этаже. - Почему она говорит так медленно и... трудно?". - "Кто?". Толик назвал фамилию Ники. "А, это у нее после аварии наблюдаются отдельные нарушения функций голосового аппарата, - пояснила медсестра. - Ну, и слаба она еще, понятно". "Эти... нарушения функций можно вылечить?". - "Кроме смерти все можно вылечить, молодой человек. Неизлечимых болезней сегодня уже не осталось". - "Но она будет разговаривать, как раньше?". - "Если очень захочет - будет. Главное лекарство - это желание выздороветь". Глава 37. Больше Толик не видел свою бывшую любовь. После выписки Ники из больницы мать отвезла ее к родственнице в Москву, где Ника и закончила школу. Своего бессменного лидера Перса девятый класс лишился еще раньше - через несколько недель после февральского комсомольского собрания. Подчиняясь воле отца, Перс перешел в другую школу. После чего, как ни странно, также пропал из жизни Толика, хотя новая школа Перса находилась всего в двух кварталах от старой. Лишь в самом конце десятого класса, вечером 8 мая, во время традиционного факельного шествия школьников города к мемориалу павшим воинам на центральной площади, Тэтэ на мгновение показалось, что в багровых отсветах текущей во мраке огненной реки мелькнули знакомые бараньи кудри, нахальная ухмылка, пижонски ссутуленные плечи и расставленные в локтях руки... Но в следующее мгновение персидский призрак сгинул, и Толик так и не понял, был ли это, действительно, призрак или все-таки реальный Перс. Решение о переводе сына в другое учебное заведение было актом символической мести товарища Перстнева. Бессильной и бесплодной, но все же мести директору лучшей в городе школы при гороно. Как и предвидела Легенда, выявленный и преданный гласности идеологический прокол Перса-младшего больно ударил и по Персу-старшему, уничтожив все годами готовившиеся комбинации на шахматной доске его карьерных устремлений. Одна из этих комбинаций предполагала, что, когда первого секретаря, наконец, отправят на пенсию по состоянию здоровья (о вероятности чего давно уже поговаривали в партийном закулисье), ключевые фигуры горкомовского ядра дружно сделают ход на одну клетку вперед: второй секретарь станет первым, секретарь по идеологии - вторым секретарем, а Алексей Павлович Перстнев - секретарем по идеологии, то есть, третьим человеком в местной партийной цитадели. А там, глядишь, пока суть да дело и обещанное ему кресло в Москве освободится. Однако горкомовские командиры, руководствуясь принципом "Отец за сына отвечает", отреагировали на школьное ЧП молниеносно и неумолимо: разжаловали Алексея Павловича и отправили его в штрафную в данной ситуации роту, носящую скучное имя отдела культурно-просветительской работы горисполкома - адского местечка, как, шутя, говорил Толик в детстве. Потому что, если горисполком, - значит, будешь гореть с полком. А вот райисполком - райское местечко: и для тебя, и для полка. Не поверило,стало быть, начальство Алексея Павловича в то, что фильм про Рэмбо - это методический материал. Кресло товарища Перстнева в отделе пропаганды и агитации горкома партии занял тот самый красноухий Жорик, которого товарищ Перстнев в свое время перетащил из комсомольского палаццо к себе под крыло. Столичный обкомовский покровитель Алексея Павловича, услышав о скандале с отцом и сыном Перстневыми, тут же отрекся от своего недавнего протеже, попросив Перстнева впредь его не беспокоить. Тем более, что обкомовец уже пресытился интрижкой с супругой Алексея Павловича и обзавелся новой любовницей - помоложе и побойчей в постели. Так закатилась путеводная звезда товарища Перстнева, что так долго манила и вела его к хрустальным дворцам и золотым ларцам. Сброшенный на низшие ступени номенклатурной лестницы Алексей Павлович был уязвлен и разочарован, но рук не опускал и сына, которому был готов простить и не такое, ни в чем не винил. Исключенный из школы Кол Мартьянов направил свои стопы 44-го размера в ПТУ - к несказанной, надо отметить, радости тренера волейбольной секции, увидевшего в школьной драме своего лучшего блокирующего не похоронные кресты, а бодрые плюсы: отныне никакая учеба не могла помешать Колу полностью посвятить себя тренировкам и соревнованиям. Толик Топчин без новых происшествий и даже без "троек" закончил школу, получил весьма благопристойный аттестат, однако на вступительных экзаменах на факультет журналистики МГУ не добрал одного балла. Хотя, как зло говорила матери Толика мама также провалившейся на экзаменах абитуриентки из Калинина, дело вовсе не в баллах, и понятие "приемная комиссия" подразумевает прием денег, а не чего-то там еще. Тем не менее, Толик все же стал студентом главного вуза страны, поступив на заочное отделение журфака. Учебу он совмещал с работой внештатного корреспондента газеты "Молодой ленинец", где начал публиковаться еще до поступления в вуз, пописывая по заданию редактора заметки о спортивной и культурной жизни города, а позже - о молодых ударниках социалистического труда и о горячей поддержке городской молодежью политики перестройки и гласности в стране. Среди заочников Толик заслуженно считался одним из лучших студентов, и спустя год ему, с помощью влиятельных знакомых матери, удалось, досдав разницу в программах, перевестись на дневное отделение и перебраться в Москву. Отец, который, казалось, только этого и ждал, тут же развелся с матерью и женился на своей младой подруге. Мать осталась в опустевшем доме одна. С отцом они отныне встречались лишь в тех случаях, когда Толик приезжал из Москвы на выходные или каникулы. Видимо, боясь, что мать откажется брать у него деньги, отец всякий раз совал освященные ленинским профилем бумажки в руки сыну, провожавшему его после совместного ужина трех людей, которые когда-то были единой семьей. Большая часть бумажек предназначалась матери, меньшая - лично Толику. "На всякие глупости их только там в Москве не транжирь, - предостерегал отец. - Главное - питайся хорошо". Голодать и отказывать себе в прочих удовольствиях студенческой жизни, тем более, в глупостях, Толик, естественно, не собирался, однако просаживал на них далеко не все отцовские пожертвования. Половина полученной от родителя суммы регулярно тратилась на приобретение американских долларов у "черных" менял, с которыми его свели искушенные однокурсники и которых можно было найти буквально в двух шагах от здания журфака - у Манежа, "Националя" или "Интуриста". На сленге студентов этот валютный треугольник назывался "МаНИ" - по аналогии с английским money. Заокеанские money-мани Тэтэ хранил у сестры, к тому времени ставшей аспиранткой и замужней женщиной. Сестру, правда, пришлось долго уговаривать спрятать у себя в жилище жестяную банку из-под печенья со сладкими мечтами Толика об Америке. "Ты рехнулся?! - пришла в ужас сестра, услыхав в первый раз просьбу брата. - Это же запрещено законом!". "Не бойся, теперь за это уже не расстреливают, - успокоил Толик. - И в тюрьму не посадят, если никому об этом не проболтаешься - ни родителям, ни мужу своему". - "Но зачем тебе валюта?!". - "Зачем человеку деньги?.. Действительно, зачем? Чтобы как-то дотянуть до наступления коммунизма, когда все будет бесплатно". - "Толик, не паясничай! Я тебя абсолютно серьезно спрашиваю: зачем тебе валюта?". - "Для самоутверждения. Тварь я дрожащая или, в конце концов, право имею? Право покупать валюту. Ну, шучу, шучу, Тань!.. Валюта всегда может пригодиться. Сама подумай: если ее продают, пусть и тайно, значит, на что-то она годна. Вдруг получится в валютную "Березку" просочиться. Или того больше: за границу поехать. Вот когда вернусь оттуда с подарками в чемоданах, карманах и за щеками, тогда, поди, не будешь спрашивать: на что мне нужна была валюта? Тань, ну очень прошу тебя, спрячь ее где-нибудь у себя!.. Я ж в общаге ее не могу держать... И у родителей тоже. И не вибрируй ты! Говорю тебе: сейчас с этим уже не так строго". Долларов пока было не шибко много, но Толик все равно ликовал: заморские купюры представлялись ему первыми кирпичиками в основании его личного моста в Америку. Впрочем, со временем тощая стопка бумажек начала быстро жиреть, вследствие чего ее пришлось переселить в более вольготный, но не менее сладкий футляр из-под рахат-лукума. Причиной прибавления в объеме и весе валютной заначки стали прибавившие в щедрости отцовские взносы: отец уволился с завода, переключившись с ремонта военной техники на ремонт санузлов и ванных комнат обеспеченных сограждан, что в нынешние неуклонно меняющиеся времена оказалось занятием более прибыльным. Деньги отец по-прежнему вручал сыну исключительно за периметром своей бывшей квартиры. На материнскую долю Толик никогда не посягал, добросовестно передавая матери весь причитающийся ей транш. "Чего отец их мне-то не отдаст? - спрашивала в таких случаях мать. - Стесняется, что ли? Он бы лучше другое стеснялся делать". Деньги она переводила на сберкнижку, говоря, что подарит ее Толику, когда тот закончит университет. Переехав в Москву, Толик на первых порах порывался разыскать Веронику, тоже, наверняка, поступившую в какой-нибудь столичный вуз. Однако очень скоро безостановочная карусель студенческих будней, гулянок и пьянок выветрила у него из памяти воспоминания о бывшей однокласснице. Служба в армии, в неколебимые ряды которой Толик был рекрутирован после второго курса, остановила этот порочный хоровод. Однако, благодаря опять же знакомым матери, будущий журналист отдавал долг Родине в достаточно комфортных условиях недалеко от дома - в типографии армейской газеты, где он был лишен не столько многих удовольствий гражданской жизни, сколько, что было важнее, многих прелестей жизни казарменной. Родители регулярно проведывали сына-защитника, обставляя сцены свиданий неисчислимыми сумками с домашними разносолами, вследствие чего Толик к исходу службы округлился в талии. После демобилизации, будучи на третьем курсе журфака вновь обретенной альма-матер имени Ломоносова, Толик во время одной из попоек познакомился с Троем - студентом-филологом из США, изучающим в Москве русский язык. Это событие ускорило осуществление великой американской мечты Тэтэ. Плечистый, с выбритым черепом и татуировкой на холке в виде двух скрещенных кинжалов Трой очень неплохо изъяснялся на цензурном русском языке и еще лучше - на нецензурном. Он принадлежал к той категории иностранцев, которые, научившись в России пить и материться, умудряются перещеголять в этом русских, не скатываясь при этом в пропасть алкоголизма и неконтролируемого сквернословия. Советские студенты-приятели говорили американцу, что с таким именем - Трой - он просто создан для того, чтобы регулярно предаваться алкогольным возлияниям, то есть, соображать на ТРОИх. Трой реагировал на шутку и очередную бутылку без улыбки и видимого воодушевления, но и без протестов. Толик, на которого явление Троя произвело гипнотическое действие (настоящий, живой американец!), оправившись от счастливого потрясения, близкого к обмороку, вцепился в американца, как блоха в собачью шкуру. С этой минуты все советские друзья и подруги не то чтобы перестали существовать для Толика, но отодвинулись на второй план. На первом остался один Трой. Отныне Тэтэ старался посещать лишь те компании, где бывал Трой. Толик навязывал Трою свое общество, нимало не задумываясь о наличии у Троя желания это общество разделять, и однажды поведал ему свою великую буржуинскую тайну, сиречь повесть о страстной любви к Америке. Трой удивленно выслушал восторженную исповедь московского знакомца, но тронутый (или ТРОЙнутый?) его душевным порывом и ярыми уговорами попросил свою троянскую родню в Индианаполисе прислать на имя Толика приглашение в США, чтобы дать ему возможность воочию увидеть страну своих грез. И летом 1991 года Толика, выпотрошившего напоследок почти до основания материнскую сберкнижку, засунувшего под стельки туфель часть накупленных и накопленных им в Москве долларов (другой части повезло больше - она путешествовала в кошельке), лайнер "Аэрофлота", будто сказочный джинн, унес в Штаты. На журфаке Тэтэ не доучился самую малость - один год. Однако его это уже не интересовало. В отличие от мультяшного Карлсона, он улетал, чтобы никогда не возвращаться обратно. Гостевая виза в США должна была стать для него билетом только в один конец. Раньше, в том числе - в детстве, Толик не боялся летать на самолетах. Но в этот раз его бросало то в жар, то в холодный пот. Его снедал страх, что вот сейчас, когда до осуществления его мечты оставалось всего ничего, последние минуты, футы и дюймы, случится что-нибудь непоправимое, - самолет, например, развалится на куски над Атлантикой, и смерть навсегда отнимет у него Америку. Страшно в этой ситуации не от того, что придется умереть молодым, а от того, что придется умереть в такой момент - на пороге сбывшейся мечты, за секунду до высшего счастья. Как тому однополчанину деда, которого, как рассказывал Толику дед, убили в Берлине, когда уже было объявлено о капитуляции немцев и окончании войны... Одна из стюардесс заметила странное состояние симпатичного парня в модной куртке и джемпере цвета слоновой кости. "Вы себя неважно чувствуете? - участливо спросила она Тэтэ. - Может, вам аспирину дать? Или воды?". "Нет, спасибо, все в порядке, - ответил он. - Просто укачало немного". - "Вам принести гигиенический пакет?". - "Нет-нет, спасибо, уже все прошло. Почти...". - "Ну, если что-нибудь понадобится, позовите меня или кого-нибудь из стюардесс, ладно?". Она была столь же красива, сколь и обходительна - единственная молодая и красивая стюардесса на борту в том рейсе. Уронив в проходе пустой стаканчик, она наклонилась, невольно вызвав столбняк у сидящих окрест мужчин, узревших, как вспух шрамами нижнего белья ее обтянутый форменной юбкой великолепный круп. "Всего хорошего!", - улыбнулась стюардесса Толику на прощание, когда лайнер приземлился в аэропорту имени Кеннеди, и герметичные врата в новую жизнь пригласительно отверзлись. "Всего хорошего!", - машинально ответил Толик и вышел в душный нью-йоркский вечер, как в открытый космос. Чувствуя, что у него подкашиваются ноги, Толик сошел по трапу и, ступив на американскую землю, от наплыва чувств едва не потерял сознание. То, что еще лет семь тому назад казалось ему недостижимым или почти недостижимым, свершилось. Он осуществил свою грандиозную мечту. Он в Америке. Глава 38. В московском метро невозможно случайно встретить знакомого человека. Хоть всю жизнь в нем катайся. Помнится, кто-то из однокурсников Толика на журфаке МГУ говорил, что вероятность встретить знакомого в московском метро - 1 процент из 101. То есть, 100 процентов, что не встретишь. А в самолете "Аэрофлота", оказывается, можно два раза подряд встретить одного и того же человека, при том, что между первым и вторым разом пролегло нечто неизмеримо большее, чем просто пять лет, нечто большее, чем просто время. Должно быть, между ними пролегло то, что отделяет настоящее время от прошедшего, - глубокое и темное ущелье вневременья, что темнее и глубже, чем сам Атлантический океан. Толик сразу вспомнил ту милую приветливую стюардессу, с которой пять лет назад летел из Москвы в Нью-Йорк. Теперь он летел с ней из Нью-Йорка в Москву. Вообще-то, он хотел лететь рейсом американской авиакомпании, но Фрэнк Уайлдмен, владелец газеты, бумажные поля которой усердно возделывали Толик и его жена Линда, в очередной раз устроил редакции большую трепку. Опять, как рассказывала Линда, кричал на совещании редакторов, что газета превратилась в тухлую рыбу, от которой воротят морду даже бродячие коты - мало, что взыскательные читатели, опять обещал выбросить без согласования с профсоюзом в окно всех редакционных дармоедов и набрать новую команду из голодных и шустрых, готовых, если потребуется, проникнуть в спальню к губернатору штата и в сортир к местной баскетбольной звезде. В такой тревожной фронтовой обстановке недельная отлучка из редакции пусть и рядового репортера могла быть воспринята, как дезертирство, и стоить головы и самому дезертиру, и его непосредственному начальнику. То есть, Линде, о чем она прямо Толику и заявила. Пришлось едва ли не в последний момент сдавать билеты, дожидаться, когда в клокочущей гневом душе Фрэнка Уайлдмена, а, вместе с ней, и в редакции уляжется буря, и лишь затем, пользуясь временным затишьем, вылетать в Москву ближайшим рейсом. Им и оказался рейс "Аэрофлота" со старой знакомой на борту. Знакомая стюардесса не слишком постарела, да и не могла слишком постареть за эти годы. С ней произошла более неприятная для женщины штука: стюардесса заметно располнела. А все очарование и прелесть женщины, как известно, исчезают в жировых складках скорее и бесследнее, чем в самых бездонных морщинах. Это, увы, случилось и со стюардессой, чье раздавшееся лицо поглупело, вся фигура стала грустной и грузной, обтянутый все той же форменной юбкой, но уже большего размера, зад вызывал у мужчин не похотливое томление и учащенную циркуляцию крови, как прежде, а лишь ленивое раздражение. Впрочем, хотя воздушная фея и превратилась в тыкву, улыбалась она все так же приветливо и искренне. А вот Толика, судя по всему, не узнала. Не узнала в успешного вида молодом мужчине в седьмом ряду второго салона того дерганого, страдающего аэрофобией парнишку, что пять лет назад летел из Москвы в Нью-Йорк. Да и кто бы на ее месте узнал? В седьмом ряду второго салона сидел уже другой Толик. Даже не совсем Толик, а Нэт, как называли его на американский манер коллеги, - возмужавший, обамериканившийся Нэт Топчин, имеющий 900 долларов дохода в месяц, подержанный, но резвый "шевроле" 1979 года выпуска, подержанную, но резвую жену 1951 года выпуска, но главное - вожделенную гринкарту, вид на жительство в США. Это еще не американский паспорт, еще не пропуск в рай, но, несомненно, - пропуск в чистилище, в предбанник рая. Кстати, про это сравнение с чистилищем Линде говорить не стоит: она протестантка, в чистилище не верит, только - в рай и ад, поэтому, наверняка, станет выговаривать Толику за эту метафору, опять начнет долбить ему мозг и взламывать подкорку своими нотациями. Не сможет, да и не захочет она понять, что для него это - не метафора, а самое что ни на есть точное определение того, что он испытывает теперь, после нескольких аидово беспросветных лет жизни в Штатах. Тогда, в 91-м, высадившись на американской земле и пережив первый благоговейный экстаз, вызванный долгожданным прикосновением к мечте, он без лишних заминок отправился на запад страны. В наивно-романтическом желании найти ту дивную аризонскую прерию, землю своих грез, увиденную им некогда на картинке из журнала на даче у Перса, он двигался на запад, скользя по паутине хайвэев и железных дорог, меняя поезда, автобусы, попутные автомобили, отели и съемные квартиры, вбирая в себя Америку и сливаясь с ней. Он двигался вперед спокойно и упрямо, как продвигались вперед покорители Дикого Запада, как карабкаются вперед и ввысь альпинисты, стремясь заглянуть в глаза Богу, как протискиваются через пещерные кишки спелеологи - все дальше и дальше, на встречу неизвестно с кем. И Толик добрался до Аризоны. Однако не нашел там заветного пейзажа, хотя исколесил с экскурсионными "шаттлами" немало аризонских пустынь и каньонов. Были похожие пейзажи, очень похожие, однако всякий раз не доставало какой-нибудь детали, позволяющей сложить в сознании Толика картину воедино, - то скалы со снятым скальпом, то малиновой каменистой стены справа от шоссе, то раскаленной прерии - слева. И, конечно, не было одинокого ездока в кабриолете сливочного цвета. Но не это вызвало в душе Толика то отчаяние, что вдруг подступило к нему и завладело им целиком. Его вызвало неминуемое осознание того, что Америка все эти годы вовсе не ждала встречи с ним с таким восторгом и нетерпением, с какими он ждал встречи с Америкой. Уже к исходу второго месяца своего вояжа по Америке он вдруг понял, что никому не нужен здесь как без диплома МГУ, так и при наличии такового; что его английский, с которым он в школьные годы брал призовые места на городских олимпиадах, в Штатах воспринимается как в общем и целом понятный, но чудовищно ущербный и режущий слух местного населения язык; что интерес к его персоне не простирается дальше эпизодических мини-всплесков праздного любопытства, как у родственников Троя из Индианаполиса, по отношению к диковинной коммунистической птахе, залетевшей в их края; что никто не собирается уделять ему и десятой доли того внимания, которое он и его приятели уделяли тому же Трою в Москве. Горестное изумление Толика от этого открытия Америки было столь велико, что довольно быстро ослабило напор фонтана безграничного ликования, в котором он плескался с момента своего прибытия в США. Теперь Толик чувствовал себя человеком, который, преодолев немыслимые преграды и расстояния, примчался к страстно любимой и желанной девушке, а та, казенно улыбнувшись, вернулась к своим делам, абсолютно равнодушная к запыхавшемуся гостю. Но и это было еще не самое страшное. Разочарование и обида сменились паникой, когда до него дошло, что его набитая в Москве долларовая кубышка стремительно тончает, а все попытки найти престижную, хорошо оплачиваемую работу, которая, как ему некогда представлялось, должна стать фундаментом его просторного, изобильного и пригожего американского чертога, заранее обречены на провал. Попыток было предпринято немного, но и их оказалось достаточно, чтобы наглядно продемонстрировать Толику всю серьезность его положения. "Но вы не можете работать в США, - удивленно сказал ему в Финиксе редактор одного спортивного журнала, встречи с которым Толик добивался несколько дней. - Это противозаконно. У вас нет вида на жительство, и по истечении срока действия выданной вам визы вы должны будете покинуть страну. Вы разве не знаете этого?". "Да-да, конечно", - промямлил Толик, поспешив распрощаться с редактором, и следующим утром покинул Финикс, боясь, что редактор сообщит о его намерениях в полицию или еще куда-нибудь. По инерции Толик продолжил движение на Запад и добрался до Калифорнии, завершив, таким образом, свой великий переход от Атлантического побережья США до Тихоокеанского. Однако это не преисполнило его гордостью или радостью. Он завертелся на месте растерянным жуком, не зная, что теперь делать и куда направиться дальше. Обращаться за помощью к родне Троя он не осмелился не столько из-за их очевидно прохладной, хотя и внешне доброжелательной реакции на его появление, сколько все из того же опасения быть выданным полиции. Узнав, что парень из СССР, которому они любезно позволили погостить немного в их стране, на самом деле вынашивает коварные противозаконные замыслы, собираясь пополнить армию нелегальных мигрантов, троянцы наверняка не захотят создавать себе и своему отзывчивому Трою лишних проблем и донесут на Толика куда следует. И тогда всему конец, конец его мечтам, а, стало быть, конец его жизни, прощай, Америка, прощай навсегда... Но нет, для не того он положил свою пусть пока короткую жизнь на алтарь американской мечты, чтобы совершить турпоездку по США и отчалить восвояси в родную, но постылую гавань. Проблемы выбора - "вернуться домой или остаться в Америке" - перед Толиком не стояло и не могло стоять. Он решил выжить, во что бы то ни стало выжить в этом бурном и мутном потоке американской действительности, хватаясь за все стебельки и корни, за которые может ухватиться увлекаемый негостеприимным течением нелегальный иммигрант, хватаясь за любую работу - даже низкооплачиваемую и непрестижную, столь резко контрастирующую с его юношескими грезами. Однако и эти хрупкие соломинки надежды провидение протягивало ему неохотно. Непрерывные поиски новой работы, нового способа выторговать у судьбы лишнюю сотню долларов, а также боязнь привлечь к себе пристальное внимание полиции предопределили американскую одиссею Толика, в ходе которой он несколько лет скитался по стране, продвигаясь в обратном его первоначальному туристическому вояжу направлении - с запада на восток, с последующим поворотом на север, из одного штата в другой, от одного временного пристанища к следующему, от подработки до подработки, встречаясь и расставаясь со случайными попутчиками - такими же, как он сам, нелегалами или полноценными счастливчиками-американцами, напарниками по работе или работодателями, чьи лица стирались из памяти, как стираются из памяти лица людей на перроне уносящейся в прошлое станции, очередной остановки на пути следования странника. Вместе с азиатами, по-муравьиному трудолюбивыми и неустанными, он собирал сливы и персики на сезонных работах в Калифорнии, собирал листья с безмятежно-сапфирной поверхности бассейна на канзасской вилле, владельца коей он никогда не видел - лишь управляющего, собирал дерьмо и шерсть в собачьем отеле в Айове и делал много другой работы, о существовании которой прежде не догадывался, как и о возможности своего участия в ней. Там же, в Айове, Толик, неотступно преследуемый страхом быть разоблаченным полицией и депортированным из страны, приобрел через своего знакомца Мэтью, флегматичного патлатого парня, поддельные водительские права на имя какого-то Скотта Фортенблаха, воспользоваться которыми Толику, впрочем, так и не удалось. Зато знакомство с балагуром Ларри на ярмарке в Миннесоте, где Толик разгружал контейнеры с пивом, стало для него во многом судьбоносным. Ларри состоял поваром при ресторанчике в Миннеаполисе и заехал с приятелями на ярмарку, чтобы, по его словам, хорошенько встряхнуться и заарканить новых подружек. Разговорившись мимоходом с Толиком и узнав, что он - русский из Москвы, Ларри поразился, будто увидел перед собой ожившего персонажа комиксов, и тут же забросал Толика вопросами: правда ли, что люди в России месяцами не покидают своих занесенных снегом домиков; правда ли, что водка в России входит в состав абсолютно всех напитков, включая сок и чай; правда ли, что Ленин в мавзолее на самом деле пластмассовый? Толик посмеивался, но, как мог, удовлетворял интерес любознательного повара к России. На прощание Ларри оставил русскому номер своего телефона и адрес ресторана в Миннеаполисе, пообещав пристроить Толика официантом в эту славную харчевню и подыскать для него в городе подходящее жилье. Если Толик, конечно, захочет. Толик, конечно, захотел, а Ларри, несмотря на свою болтливость и внешнюю несерьезность, оказался человеком слова. Людный, но ненавязчивый ресторанчик в Миннеаполисе стал для Толиком тем местом, где он, пожалуй, впервые с момента своего приезда в США смог перевести дух и немного успокоиться. Работать приходилось много, но это было все же несравненно лучше того, чем он занимался раньше, и, кроме того, лучше оплачивалось. Ради этого Толик готов был терпеть даже причуды метрдотеля Крейга - подвижного лупоглазого мужчины с низким лбом. В этот лоб однажды постучалась идея сделать из русского - раз уж он тут появился - одну из рекламных приманок заведения. С этой целью Крейг иногда заставлял Толика надевать на себя подпоясанное ремнем нелепое багряное одеяние, похожее на укороченную женскую ночную рубашку. Эта куцая багряница, по мнению Крейга, представляла собой типично русскую одежду. В таком скоморошьем облачении Толик, естественно, не мог остаться незамеченным клиентами, чего, собственно, и добивался Крейг, полагая, должно быть, что после этого клиенты ринутся в ресторан табуном диких мустангов только для того, чтобы увидеть настоящего, красного во всех смыслах слова русского. Хотя русских эмигрантов в Миннесоте хватало и без Толика. Клиентов Толик должен был приветствовать русскими фразами "Добро пожаловать! Мы рады вас кормить!", и лишь после этого - переходить на английский. Смирившись с очередным всплеском фантазии Крейга, Толик предложил, было, ему более изысканную фразу "Мы рады вас потчевать!". Однако слово potchevat' метрдотель счел неблагозвучным. Слово ugostit' также было отвергнуто, когда Крейг узнал, что в русском языке "угостить" означает накормить бесплатно. В итоге, остановились на нейтральном и безупречном с точки зрения соответствия сути заведения глаголе kormit'. Хотя Толику всякий раз стоило немалых трудов сохранять на лице широкую улыбку, совершая очевидное насилие над русским языком. Так или иначе, но клиентура отнеслась к официанту в пламенеющей рубахе, как к забавной живой декорации, которую, наверное, стоило бы выставить не в зале, а перед входом в ресторан. Заметили ряженого и две незамужние дамы в возрасте за 40, нередко захаживающие в ресторанчик по вечерам: толстушка Кэрол и спортивного телосложения, со скулами твердыми и острыми, будто высеченными из камня, Линда. Толику, как и другим официантам, было запрещено разговаривать с посетителями на отвлеченные темы, однако от этой парочки было не так-то просто отделаться. Прояснив для себя ситуацию с багряным одеянием, Кэрол и Линда не угомонились, стремясь прояснить и другие подробности биографии сексапильного русского. Толик, отбиваясь уклончивыми ответами и непроницаемыми улыбками, сумел выйти невредимым из перекрестного допроса. Это не остудило пыл назойливого дуэта: справившись о графике работы Толика, дамы высказали пожелание, чтобы в эти дни в ресторане их обслуживал именно он, если они вдруг соизволят пожаловать в ресторан. Толик ответил, что для него огромная честь и огромное же удовольствие обслуживать таких очаровательных леди, но другие официанты, поверьте, ничем не хуже. ("Не хватало мне еще обвинений от парней в том, что я завел себе персональных клиентов с персональными чаевыми", - подумал он). Но отговорка не прошла. "Они, может быть, и не хуже, а вот вы - лучше!", - категорично заявила Кэрол и первая засмеялась над своей уродливой остротой. Пришлось засмеяться в знак поддержки и уступить дамской просьбе. С тех пор, завидев Толика в зале, подруги, которых он про себя называл толстой и тонкой, по аналогии с героями чеховского рассказа, махали ему руками, приветственно восклицая "Хай!" 1, и ожидали, пока он подойдет к их столику. Со временем Линда стала все чаще заходить в ресторан одна, без Кэрол. При виде Толика она неизменно сияла и не упускала случая перекинуться с ним несколькими фразами о том-о сем, о жизни и погоде, о последних новостях и первых блюдах в меню. При всей мелководности и незначительности этих диалогов взгляд Линды, направленный на Толика, становился все более внимательным и цепким. Она будто хотела сказать или услышать что-то еще, будто хотела продлить и усерьезнить разговор, но не знала, как этого добиться. Толик, наконец, понял, что она приходит сюда ради него. Понял, что это его шанс. Шанс если не на все, то на очень многое. В первую очередь, шанс на американское гражданство и нормальную жизнь в стране его мечты, которая по-прежнему оставалась для него недосягаемой, невзирая на то, что он перемахнул-таки через Атлантику. Перемахнуть через стену, отделяющую мигранта-нелегала от стопроцентного американца, оказалось делом гораздо более трудным. С помощью Линды он сможет это сделать. Да, Линда старше его, наверное, лет на двадцать, да, она совсем не похожа на ту длинноногую богиню, которая заворожила Толика тогда на дачной аппликации Перса. Но богиню можно искать еще долго, очень долго, и в итоге, не найти, как ту долину в Аризоне. А Линда - вон она, грациозно зондирует вилкой свой любимый салат с мидиями и смотрит на Толика, как на самую большую и вкусную мидию. К тому же, Линда - по сути, первый человек за все время пребывания Толика в Америке, кто так тепло к нему отнесся, первый человек, в ком он вызвал столь живое участие (ну, разве еще Ларри). Пусть за этим и скрывается влечение ощущающей приближение старости женщины к молодому привлекательному парню. Судьба, наконец, протянула ему не чахлую соломинку, а крепкую ладошку хоть и не богатой, но, судя по чаевым, обеспеченной и уверенной в завтрашнем дне американки. Надо хвататься за эту ладонь, хвататься поскорее, пока она не отдернулась. А уже потом, когда он получит американское гражданство, встанет на ноги и сделает карьеру, он разведется со старушкой Линдой и подыщет себе кого-нибудь помоложе и посимпатичнее. Одним словом, Толик отнесся к своей новой американской знакомой, как приснопамятный товарищ Перстнев когда-то относился к своим номенклатурным покровителям - как к ступенькам в лестнице собственных жизненных достижений. Однако для реализации этого плана сперва требовалось перенести встречи Толика с Линдой за пределы ресторанного зала свиданий, где можно было до бесконечности бегать по кругу взаимных намеков и недоговоренностей под неусыпным надзором Крейга. И однажды вечером Толик, принеся Линде счет и удостоверившись, что никто вокруг их не слышит, пригласил свою постоянную клиентку в недорогое кафе, которое заранее приглядел неподалеку от его съемного закутка. Линда приняла приглашение охотно, даже с каким-то облегчением. Видимо, заждалась. После визита в кафе последовало приглашение прогуляться по городу на следующей неделе, и оно было с той же готовностью принято. Затем еще одно приглашение, еще, еще... Теперь, когда они получили возможность общаться наедине, без свидетелей и прочих отвлекающих факторов, уже никто и ничто не могло помешать Линде спустить на Толика всех собак своего любопытства и словоохотливости. Она без устали расспрашивала Толика о его жизни до Америки и в самой Америке и столь же увлеченно рассказывала о себе. Толика, откровенно говоря, мало занимали все эти живописные подробности, кроме информации о месте работы Линды, ее доме, машине и связях. Но он слушал, все, что она говорила, и не просто слушал, а слушал, поддакивая и изображая на лице неподдельную заинтересованность и восхищение услышанным. Для этого ему понадобилось вспомнить актерские навыки, полученные в свое время в драмкружке незабвенного Генриха Пуповицкого. Заигрываясь, Толик время от времени оговаривался, именуя свою новую знакомую на русский манер то Лидой, то Леной, то Людой. Спохватываясь, каждый раз конфузливо извинялся под извиняющий смех Линды, пока, наконец, не выучил ее простое имя. Из рассказов Линды выяснилось, что она к своим 43 годам ("Не многовато ли сбросила?", - подумал Толик) успела дважды побывать замужем и ни разу в роддоме, не считая момента собственного появления на свет. Любовь к мужчинам и плотским удовольствиям мирно уживалась в ее душе с любовью к Богу: Линда была ревностной протестанткой. "А вы какого вероисповедания, Нэт?", - спросила она Толика. "Никакого", - развел он руками. О своем православном крещении в раннем детстве Толик умолчал, так как не принимал этот факт и вообще религию всерьез. Линда изумилась, воодушевилась и на следующем их свидании подарила Толику Библию с какими-то протестантскими брошюрами (которые, заметим, Толик и не думал открывать, как некогда случайно позаимствованное у Кости Княжича Евангелие). Этим Линда не ограничилась, но принялась таскать Толика в свою протестантскую церковь, где его встретили с распростертыми объятиями, будто вновь обретенного члена семьи. В конце концов, Линда уговорила русского приятеля креститься по протестантскому обряду. Хотя уговаривать особо и не пришлось: Толику было плевать на протестантство, но если это необходимо для сдачи теста на право быть супругом Линды - что ж, он не против. Не меньший энтузиазм Линда испытала, узнав, что Толик - журналист по образованию. "Oh, really?!" 2, - восторженно возопила она и аж зааплодировала: сама Линда, как оказалось, работала помощником редактора отдела новостей в местной газете. "Какое удивительное совпадение, Нэт, что мы с вами оба - журналисты, правда? У нас с вами так много общего!". - "Очень много, Линда!". - "Во всем этом чувствуется... какая-то высшая воля, вы так не думаете?". - "Если честно, то в последнее время я думаю об этом постоянно". А вот насчет своего нелегального положения в Америке Толик ей соврал, сказав, что имеет вид на жительство. Жизнь нелегального иммигранта научила его держать язык за зубами и быть осторожным, как волк, нутром чувствующий капканы в снегу и охотников за еловыми лапами. Долго обманывать Линду было невозможно: рано или поздно он вынужден будет открыться ей. Но открыться нужно в наиболее подходящий для этого момент, которого он ждал с нетерпением, как прежде Линда ждала от него приглашения на свидание. И Толик дождался: менее, чем через месяц после начала их встреч, Линда пригласила его к себе домой на ужин. Совместный ужин сменился наутро совместным завтраком, а в промежутке между приемами пищи и приемами постельной борьбы мужчины и женщины, ночью в спальне он признался ей во всем. "Прости меня, Линда!.. Я так боялся потерять тебя, - сказал Толик, пряча глаза. - Боялся, что, узнав правду, ты оставишь меня...". "О, мой бедный мальчик! - она привлекла его к себе. - Мой бедный, глупый, но благородный мальчик! Я вижу, как тебя мучает осознание твоего обмана, и это - лучшее свидетельство твоего благородства. Господь простит тебе твой обман, и я, конечно же, прощаю тебя. Ведь ты солгал из любви ко мне. Ты любишь меня, а я люблю тебя. Неужели ты полагаешь, что я могу любить тебя только при условии наличия у тебя гринкарты? Я просто люблю тебя, без всяких условий! Как и ты просто любишь меня. Значит, все будет хорошо. Не переживай, о'кей? И ничего не бойся. У тебя будет все в порядке и с документами, и с работой. Я помогу тебе: у меня хорошие связи. Ты мне веришь?". - "О, Линда!". Пошлый диалог закончился новым соитием. На свадьбе присутствовали многочисленные родственники Линды из разных штатов, а также - родители: энергичная мать в овечьего фасона парике и похожий на старого бобра отец, которого, было видно, до смерти утомили все эти церемонии, но раз надо - значит, надо, что поделаешь. Со стороны жениха был только Ларри. Линда, разумеется, настаивала на том, чтобы из России приехали родители Толика, и он, согласившись, решил вызвать в Америку мать. Отцу звонить не имело смысла: у него давным-давно была своя семья. Но и до матери Толик не дозвонился: она умерла более года назад, как сообщила Толику сестра в Москве. После отъезда Толика в Штаты, мать окончательно сникла от тоски и депрессии. Тот факт, что она в одночасье лишилась всех своих мужчин - покойного отца, мужа, который ушел к другой женщине, сына, который уехал в другую страну и звонил очень редко - подействовал на нее крайне угнетающе. Как угнетающе подействовали и новые времена, превратившие ее, уважаемого доселе врача поликлиники, в представителя едва ли не самой непопулярной профессии с нищенской зарплатой. Дочь забрала ее к себе в Москву. Смена обстановки и маленький внук стали для матери Толика своеобразной отдушиной, однако тоска и ощущение впустую прожитой жизни не исчезли. Вероятно, эта сильная душевная боль и спровоцировала у нее обострение прежних физических болячек по женской части, и, прожив в столице совсем немного, мать скончалась. Скончалась совсем не старой, но потерявшей интерес к жизни женщиной. Дочь пыталась известить брата о смерти матери, но связаться с ним ей так и не удалось: он тогда, вновь поменяв адрес и работу, трудился в круглосуточном кинотеатре в одном из городов в Айове, где выполнял типичную для того периода своих американских мытарств работу - собирал. На сей раз собирал пустые стаканы из-под попкорна и прочий оставленный зрителями после сеансов мусор. Запоздалая весть о кончине матери ошеломила Толика. Сердце его кольнуло что-то, похожее на столь же запоздалое раскаяние. Однако времени и возможности прислушиваться к своему сердцу и предаваться неожиданно свалившемуся горю у Толика не было. Да и в переносе даты свадьбы с Линдой сейчас, спустя год с лишним после смерти матери, тоже уже не было никакой нужды. Толику предстояло вступить в новый, очень важный и хлопотный этап своей жизни в США. И дело было не только в процедуре легализации, как называл это Толик (благо, у Линды и впрямь оказались хорошие связи), а впоследствии - в необходимости освоиться на новом месте работы - не менее выматывающей, но уже по-настоящему сложной и ответственной в сравнении с его прежним нелегальным батрачеством работы. Самое главное, что Толику предстояло вступить в супружескую жизнь. А у него не было не только никакого опыта совместного проживания с женщиной под одной крышей, но и вообще опыта длительных отношений с женщинами: лишь мимолетные романчики в бытность студентом журфака МГУ и вереница случек в Америке, которые и романчиками-то назвать нельзя - случки они и есть случки. А тут сразу - брак с женщиной, значительно превосходящей его в возрасте, с женщиной, у которой есть свои устоявшиеся, весьма своеобразные привычки и представления о супружестве. Помимо работы непреложными в своей обязательности и регулярности Линда почитала три вещи - регулярное посещение протестантской церкви и спортзала, а также регулярные, не реже, чем раз в две ночи, совокупления с молодым русским мужем в спальне их аккуратного двухэтажного домика в пригороде Миннеаполиса. При этом, совокуплялась Линда так, словно выполняла упражнения на тренажерах в спортзале: чередовала подходы к "снаряду" с непродолжительными передышками, двигалась механически ритмично и так же старалась дышать, проворно меняла позы, отдавая мужу четкие директивы, и, напрягая все мышцы своего тренированного тела, по-обезьяньи вытягивая вперед губы, совершала, наконец, финальное, вздымающее таз движение, сопровождая этот последний судорожный толчок, в который вкладывала все оставшиеся у нее силы, торжествующим взвизгиванием "Yes, I got it!" 3 прежде, чем, изогнувшись, забиться обезумевшей рыбой в сетях оргазма... Восстановив дыхание и способность воспринимать окружающую действительность, одобрительно гладила мужа по щеке и снова, как и перед совокуплением, шла в душ, куда потом отправляла и без того взмыленного Толика, невзирая на его робкие возражения. В душ, в душ, Нэтти. И, пожалуйста, никаких сигарет и, тем более, еды ночью. В душ, глоток минеральной воды и - спать. Нам рано вставать, Нэтти, завтра много работы. В церкви Линда пела гимны так, словно предавалась любви - страстно и шумно, глаза влажные, грудь не то, чтобы колышется (мышцы не могут колыхаться), но какие-то колебательные движения все же совершает. А в спортзале занималась так, будто молилась - стиснув рукоятки тренажера, что-то шептала себе под нос с полузакрытыми глазами. Толик, для которого после свадьбы посещение спортзала с женой стало такой же нормой, как и посещение церкви, как-то разобрал, ЧТО именно она шепчет в пылу противостояния с тренажером: "Давай, детка, давай, у тебя получится!..". Сбитый на первых порах с толку этой манерой Линды делать все не так, как надо, Толик по мере вживания в образ женатого полуамериканца с гринкартой постепенно свыкся с причудами супруги и волю своему иногда накатывающему раздражению не давал. Да и как он мог давать ему волю? Пока Толик полностью зависит от своей жены. Один необдуманный шаг - и он лишится всего: и гринкарты, и работы в газете, и Америки. Ведь это Линда упросила Фрэнка Уайлдмена дать Толику место репортера в ее отделе. Фрэнк сначала подумал, что Линда неудачно шутит: какой-то русский эмигрант без американского гражданства - и репортер в его газете?! Однако после долгих уговоров сдался: Фрэнк ценил Линду и как исполнительного сотрудника, и как женщину - когда-то она была его любовницей. Зарплату, правда, Толику определили не очень большую. Ну, ничего, это лишь старт, дальше все пойдет по нарастающей, Толик в этом уверен. ...Он опомнился от раздумий и посмотрел в иллюминатор. За бортом простиралась безбрежная пухово-облачная, с солнечной позолотой перина. Словно мягкое ложе для кого-то огромного и усталого. Самолет нес Толика из настоящего времени в прошлое. Впрочем, нет, скорее, не в прошлое, а в какое-то неопределенное время. Как говорили у них в школе на уроках английского языка - Present Indefinite Tense, настоящее неопределенное время. По телефонным рассказам сестры и телевизионным репортажам из России Толик знал, что его бывшая Родина, в отличие от аэрофлотовской стюардессы, сильно похудела, перестала занимать 1/6 часть суши и строить на ней коммунизм. Его бывшая Родина, вообразите, стала совсем иной страной подобно тому, как он сам, Толик, стал иным человеком в США. И вроде теперь Россия даже представляет собой какую-то копию Америки... Пытается представлять. Немыслимо: был Советский Союз, а теперь вдруг - копия Америки. Как это могло произойти? И как это, интересно, выглядит на практике? Однако не только любопытство заставило его отпроситься его на неделю с работы и улететь в Москву? А что же еще? Он все искал ответ на этот вопрос. Безусловно, его гнало в Москву чувство вины перед матерью, желание навестить ее могилу. Что еще? Ностальгия? Да, возможно, ностальгия... Но не по стране. По родственникам. По сестре. В Америке, при всей его любви и преклонении перед ней, он до сих пор не обзавелся истинно родными людьми. Линда и табор ее родственников, конечно, не в счет. И друзей у него там до сих пор нет. Есть приятели, хорошие знакомые, но не друзья. И вот именно сейчас, когда у него появилась гринкарта, свой дом в Америке (ну, Линдин, значит, почти свой), нормальная работа, когда он обрел стабильность и может не думать непрерывно о том, где ночевать и как заработать денег, он ощутил, что ему все равно чего-то не хватает. Близких людей. Таких, как сестра, ее муж, сын - Толиков племянник, стало быть. Уже в школу вовсю ходит... Да и отца бы надо разыскать. И кого-нибудь из бывших одноклассников. Если он успеет кого-то из них разыскать с его-то неделей на все-про все. Но хоть кого-нибудь из школьных друзей очень хотелось бы найти. Не для того, чтобы хвастаться итогами своей первой американской пятилетки: смотрите, дескать, я вернулся со щитом, и со щитом же улечу назад в Америку. Хвастаться ему пока рано. Быть удовлетворенным - можно, но не хвастаться. Просто хочется повидать кого-то из своих, посидеть, потрепаться, вспомнить. После этого и в Америку он возвратится с другим настроением, с запасом новых положительных эмоций... "Уважаемые пассажиры! Наш самолет приступает к снижению и через 15 минут совершит посадку в аэропорту "Шереметьево" города Москвы, - объявили в салоне. - Пожалуйста, пристегните ремни и приведите спинки кресел в вертикальное положение. Ladies and gentlemen... 4". Стюардесса шла по проходу, глядя на животы пассажиров. Будто сравнивала их со своим выросшим животом. Москва встретила серым небом и проливным дождем. А он в спешке, по-моему, забыл захватить с собой зонт. Толик вздохнул. Его бывшая Родина - в своем стиле. Сразу норовит испортить настроение. 1 (англ. Hi) - "Привет!" 2 - "В самом деле?". 3 - "Получилось!". 4 - "Дамы и господа..." Глава 39. "Толька!", - сестра счастливым живым хомутом повисла у него на шее, прижалась к брату всем телом, поводила плечами, как в танце, чмокнула в щеку, отстранилась и, засмеявшись, стерла с Толиковой щеки след от помады. "Здравствуй, Анатолий! - муж сестры Кирилл, улыбаясь, протянул ему руку. - Как долетел?". - "Привет, Кирилл! Нормально". - "Багаж получил уже?". - "Эта сумка - весь мой багаж". - "Ну, тогда пойдем к машине". С трудом продравшись к аэропортовской автостоянке сквозь пелену дождя и заградительные отряды неотвязных таксистов-частников, на фоне которых цыганки смотрелись бы сомнамбулами, нашли промокший и от того еще более жалкий "жигуленок" Кирилла. "Садись со мной на заднее сиденье, а то разговаривать будет неудобно", - предложила сестра. В машине она снова приникла головой к плечу брата: "Толька!.. Все никак в себя не приду, смотрю на тебя и не могу понять: ты это или не ты? Вроде - ты и, в то же время, какой-то новый человек. Совсем новый. Слушай, но какой же ты здоровый стал, а!.. Отъелся, заматерел там у себя за кордоном! Уже не мальчишка, а мужик всамделишный. И выглядишь, как иностранец". - "Как иностранец" - это как?". - "Не могу объяснить... Не в одежде дело - в другом чем-то. В общем, по-особенному как-то выглядишь". - "Спасибо, сестренка, ты тоже производишь наиприятнейшее впечатление. Совсем не изменилась". "Да перестань!", - отмахнулась она от братского комплимента. - "Нет, восхищаться женской красотой я никогда не перестану. А ты у нас, Танюша, всегда была красотулей. Была и осталась. Не спорь, не спорь, мне со стороны виднее. Да и Кирилл вон не даст соврать. Только вот очки носить начала... Работы много? Ты все там же, в институте этом химическом работаешь?". - "Да, доцентом на кафедре, кандидатскую защитила". - "Умница, растешь над собой!". - "Ага, вот только кошелек не растет вместе со мной. Платят-то гроши". - "Серьезно? А почему так?". - "Это не ко мне вопрос. И не к начальству моему. Оно не намного больше меня получает". - "Понятно... А ты, Кирилл, поди, уже в профессора выбился?". "Я вообще из науки выбился, - хмыкнул зять, не отрываясь взглядом от "дворников", елозящих по залитому водой лобовому стеклу. - Если бы мы оба в институте остались, то уже давно бы на паперти милостыню просили, чтобы прокормиться. Я продавцом работаю". - "Во как... Где?". - "Не знаю, как и сказать. Вроде мы все тут взрослые люди, а все ж неловко... В секс-шопе". - "Где?..". - "В секс-шопе. В магазине для тех, кто любит погорячее, как говорится. "Мальчик-с-пальчик" магазин называется. Игрушки там всякие для взрослых, куклы, кассеты. У вас в Америке, наверняка, таких магазинов тоже много". - "Есть, конечно, но... Чего вдруг тебя туда занесло? Ничего лучше не нашел?". - "Это-то еле-еле нашел. Спасибо знакомым - подсобили. Жить-то на что-то надо, Анатолий". - "А... Андрюшка знает, где ты работаешь?". - "Что ты!.. Мы ему говорим, что папа трудится в секретном аналитическом центре". - "Но вы же не сможете водить его за нос до бесконечности... Кстати, Танюш, прости, я запамятовал: Андрюшке сколько уже?". - "Уже десять". - "А, ну тогда в самый раз. Я ему из Америки радиоуправляемый вертолет привез". - "Настоящий?". - "Игрушечный!". - "А, ну, игрушечный-то в нашу квартирку влезет". Они с готовностью засмеялись. "До бесконечности, конечно, не сможем водить его за нос, - согласился Андрей. - Но, я надеюсь, что не буду до бесконечности в этой дыре непотребной просиживать, найду себе что-нибудь попристойнее. Не может же это продолжаться до бесконечности. Не должно, во всяком случае". Андрюшка принял подарок от американского дяди благодарно, но спокойно, без восторгов. Коробку с вертолетом, не распаковывая, отложил в сторонку и снова уселся перед телевизором. "Постоянно перед ящиком торчит, - пожаловалась Толику сестра. - Знай одно - мультики эти современные смотрит. Ваши же, между прочим, американские мультики. Слушай, Толик, ты в этих мультфильмах нынешних понимаешь что-нибудь?.. Я ни фига понять не могу! Дурацкие они какие-то. Гоняются, дерутся, деньги ищут, голоса какие-то неестественные... Да и сами персонажи странные. Но ему нравится. И лупит глаза в телевизор, и лупит!.. То мультики, то приставка эта игровая. А во двор его выгнать невозможно. Ни в какую гулять не хочет! Так и сидит в четырех стенах без свежего воздуха. В школе сидит, потом здесь сидит". "Андрюха, - Толик опустился на корточки рядом с племянником. - А ты почему во двор играть не ходишь?". "Там хулиганы с ножиками", - сообщил Андрюшка, не поворачивая головы. - "Ну... ты с хулиганами-то не играй. Хулиганы они же - большие ребята. А ты играй со своими сверстниками - в футбол или еще во что". - "У маленьких тоже ножики есть. У Степки из соседнего подъезда есть. Ему 12 лет, и у него настоящий ножик. Он говорит, что если мы будем вякать поперек, он нас всех попишет". Увидев комнату сестры и мужа, бОльшую из двух комнат их квартиры (меньшая была отдана Андрюшке), Толик вздрогнул, хотя прежде, до отъезда в США, бывал здесь неоднократно. Но сейчас ему на миг показалось, что он очутился в своей детской комнате в подмосковной квартире. Аналогию рождала не мебель, а фотографии деда на полке - те самые фотографии: война, Ялта, крестьянская семья, белохалатный сонм коллег деда по больнице... А между этими фото, прислонившись спиной к дырявому частоколу выточенных литературных дел токарем книжиц, стоит большой черно-белый портрет матери Толика. Раньше Толик почему-то никогда не видел этого портрета, на котором мама была такой молодой, свежей и обольстительной. Снимок был сделан на каком-то научном семинаре в Москве, объяснила сестра. Мама в светлом платье с короткими рукавами сидит в одном из рядов амфитеатра. Круглые капельки бус двумя сливающимися воедино ручейками стекают по ее груди. Мама смотрит прямо в объектив и улыбается чуть застенчиво, но открыто. Пальцы сжимают шариковую ручку, на столе - блокнот. Слева границы кадра вероломно нарушила оконечность чьего-то локтя. Сверху, за маминой головой, видны брюки кого-то сидящего в следующем ряду. Но все это не создает помех восприятию милого женского образа, не отвлекает, не мешает любоваться им. Кто же это, интересно, ее сфотографировал? Отец? Вряд ли. Он с ней на семинары не ездил. Видно, кто-то из участников семинара. Кто бы ни был фотограф, он - молодчина, истинный гений фотосъемки. Поймал и запечатлел самое главное и прекрасное лицо в этом многоликом амфитеатре. Фотография и еще нечто, пропитавшее воздух, а заодно - все, что было в квартире, - ковры, шкафы, диваны, шторы, шипастые перья алоэ, любимого маминого растения, на подоконнике - создавали ощущение невидимого присутствия мамы в квартире, как некогда в детстве Толик чувствовал присутствие в комнате умершего деда. Компанию маме пыталась составить победоносная писательница. Взлохмаченные от частого употребления произведения литературно-токарного искусства валялись в сестриной квартире повсюду - на кухне, в туалете, на прикроватной тумбочке в тесном супружеском алькове. Как упаковки тампонов и бумажных салфеток в доме Линды. В большой комнате на одном из замызганных томиков квадратной жабой сидел телефон. Сестра обожала это сработанное по Микеланджелову принципу ("Ничего лишнего") бабское чтиво, настолько точное и настолько бабское, что отпечатанные в типографии книги эти, должно быть, благоухали не типографской краской, а фаршем, лаком для ногтей, детскими пеленками и самыми интимными женскими запахами. ...Вечером Кирилл написал на имя шурина доверенность на управление автомобилем, и следующим утром Толик с сестрой, взявшей отгул в институте, поехали на кладбище. Дождь прекратился, но хлябь под ногами и непостижимая геометрия русского кладбища заставили их с сестрой помучиться, прежде чем они добрались до маминой могилы. Казалось бы, все просто и понятно, как лист ученической тетради в клеточку: погост расчерчен рядами и аллеями. На деле же вся эта параллельно-перпендикулярная простота оборачивается хаотичным нагромождением могил, жмущихся друг к другу, как опята, и приходится самому ужиматься, протискиваться между оградами, шагать по каким-то бордюрам, наступать на чужие могилы, спасая голову от нависающих ветвей... "Все, пришли, слава Богу", - сказала сестра и открыла калиточку в ограде. Грязно-белая, с потеками, мраморная плита, мама на фото - постарше, чем на том домашнем снимке, хотя не намного. Лицо ясное и мудрое. Фамилия, имя, отчество, годы жизни. Рядом с плитой - скамеечка, стол. Сырая сама по себе и от стаявшего снега земля. "Здравствуй, мама", - еле слышно сказал Толик. С минуту они, молча, стояли перед памятником, затем Толик положил к подножию плиты четыре розы. Две от себя, две - от сестры. "Подожди, я их в банку поставлю, - сказала сестра. - Сейчас за водой схожу". Толик сел на влажную скамейку. По дороге в Москву из Америки и по дороге на кладбище он часто представлял себе эту встречу с матерью. Встречу после ее смерти. Представлял себе, что будет чувствовать в эту минуту, насколько тяжело и горько ему будет. И вот она наступила эта минута, и он чувствовал в душе лишь печальную пустоту. Пустота была бескрайней, как вид в иллюминаторе самолета: облака и пустота. Только без солнца. Вернулась сестра. Поставила розы в наполненную водой банку. Вынула из сумочки пакет с тряпками, извлекла из-за памятника ободранный веник и начала подметать, отмывать, отчищать. "Отец был на похоронах?", - спросил Толик. - "Конечно. Он и оплатил все похоронные расходы. Мы сами вряд ли потянули бы". - "Вы с ним часто видитесь?". - "Почти не видимся, созваниваемся лишь иногда". - "Как он? У него все в порядке?". - "Какие-то сложности у него были на работе года два тому назад, но сейчас вроде все ничего". - "Я завтра хочу съездить к нему. Поедешь со мной?". - "Нет, два отгула подряд мне в институте не дадут. Поезжай один. Может быть, на выходных, перед твоим отлетом, съездим вместе, если получится". - "У него все тот же адрес, телефон?". - "Насколько я знаю, да". - "А телефон или адрес его работы у тебя есть? На тот случай, если я его дома не застану?". - "Да, у меня где-то записано. Приедем - найду". Она села рядом с Толиком, вытирая руки платком. Опять замолчали. Птицы в тишине щебетали, будто души умерших. "Ну, что, пойдем? - поднялась сестра через несколько минут. - А то я сегодня хотела еще дома уборку сделать, раз уж день свободный выдался...". - "Пойдем". "Прощай, мамочка", - сестра провела ладонью по фотографии матери. "Прощай", - повторил Толик и сделал то же самое. - "Пойдем, Толик. И не оборачивайся назад. Не надо оборачиваться". Вечером он несколько раз звонил отцу, но трубку никто не поднял. "Наверное, его дома еще нет, - предположила сестра. - Я помню, он говорил, что обычно поздно приходит". Так и не дозвонившись до отца, Толик, тем не менее, решил не откладывать визит в родные палестины и на следующий день выехал рано утром, заранее предупрежденный Кириллом о пробках и сложной дороге. "Если дорога в ад вымощена добрыми намерениями, то наши дороги - райские, потому что они вымощены чем-то очень недобрым, - пошутил Кирилл. - Это тебе не Америка с хайвэями. К тому же, ты сам видел: снег растаял, трассы скользкие. Так что, поезжай осторожненько, не лихачь и приключений не ищи". До своего родного городка Толик доехал не быстро, но без приключений. Настроение у него было уже не таким подавленным, как вчера после кладбища. Солнце вновь засияло на небе и в его душе. Он приехал в свое детство. Город детства напоминал бродячую собаку - чумазый, взъерошенный и веселый. Очень чумазый - даже для весны. Толик и не подозревал, каким, оказывается, опрятным был их городишко прежде. Теперь, при виде мусора, засыпавшего родные просторы, словно вулканический пепел - улицы расположенного неподалеку селения, это становилось очевидным. Над мусорными заносами возвышались, подобно выросшим из сора ахматовским стихам, понатыканные повсюду ларьки. Они представляли собой какую-то помесь музыкальных автоматов с избушками на курьих ножках. Ларьки бодро торговали алкоголем, сигаретами и нехитрой снедью под звуки бодрых же и развязных песенок. Песенки вроде были те же самые, которыми ублажали свой слух непритязательные приятели и подружки Толика в университете. Или не те?.. Он прислушался. Мелодии вроде похожие. Вот только исполнители, судя по голосам, вернее, их отсутствию, - или пьяные, или выросли в местах, отдаленных от музыкальных школ и училищ. Зато песни несутся из всех ларьков - что в Москве, что здесь. "Американ бой, американ джой, американ бой фор олвэйс тайм, американ бой, уеду с тобой, уеду с тобой - Москва, прощаааай!". "Это Сан-Франциско - город, полный риска! Это Сан-Франциско - мэйд ин Ю-Эс-Эй!". Они сговорились, что ли? Гостя из Америки встречают? "Гуд бай, мой мааальчик! Гуд бай, мой миленький!". О, не только встречают, но и провожают уже. "Позишн намбер уан. Говоришь: "Не дам!". Позишн намбер ту: мол, только ему!". Ну и ахинея... Вот, значит, какая музыка ныне тут в чести. Попсовый бурьян совсем, стало быть, заглушил рок-посевы на музыкальной ниве его бывшей Отчизны. "Фор элвэйс тайм"... Толик хмыкнул. Подступы к ларькам были усеяны пустыми бутылками и пивными банками. Толик почему-то вспомнил, каких зачастую нечеловеческих усилий стоило им в студенчестве раздобыть выпивку; как однажды в общежитии они купили у вьетнамцев бутылку водки, после которой однокурсника Толика волжанина Ромку всю ночь рвало и корежило, словно черта - перед иконостасом, пока под утро его не увезла вызванная кем-то "скорая". Хотя с другими участниками попойки ничего худого, кроме давящего на череп похмелья, не приключилось. Вспомнил, как однажды в незнакомом дворе напоролся на двух мужиков, которые разбавляли одеколоном воду в граненом стакане. Изобретатели парфюмерно-алкогольного коктейля радушно предложили Толику присоединиться к их маленькому празднику, протянув неожиданному гостю стакан с полученной жидкостью молочного цвета, но Толик благоразумно отказался. ...Он притормозил возле одного из ларьков, намереваясь купить водки (с отцом же надо будет посидеть при встрече), но, взглянув на раскинувшуюся подле ларька младшую сестру Гримпенской трясины, передумал. Купит потом возле отцовского дома, и не в ларьке, а в магазине поприличнее. На свидание с родителем Толик не торопился, решив сперва немного покружить по городу. И чем дольше он кружил, тем настойчивее им овладевало странное чувство неузнавания - сродни тому чувству, которое испытала сестра в аэропорту при виде обамериканившегося Толика. Город был тот же самый и в то же время - не тот. Он остался прежним снаружи, но изменился внутри. Все знакомые Толику с детства здания стояли на своих исконных местах, одряхлевшие и облезлые, но внутри их колготилась другая жизнь, пробиваясь на фасады яркими цветами вывесок и рекламных объявлений. Ворота военного завода были распахнуты настежь, как и ворота видневшихся в проеме ремонтных корпусов, недоступных ранее для постороннего глаза. В корпусах и вокруг них хозяйничали, как солдаты - в захваченной крепости, орды продавцов и покупателей. Здесь торговали всякой всячиной, что подтверждал и щит с внешней стороны забора. На щите огромными буквами было написано "Рынок" и чуть ниже - "Продадим все!". У ворот слабосильные "жигули" и "москвичи" перемешались с могучими, заляпанными грязью иномарками. У машин небольшими стаями группировались решительного вида мужчины. Сунув руки в карманы брюк и тренировочных штанов, мужчины что-то обсуждали, похохатывали, внимательно, по-звериному озираясь по сторонам и доставая руки из карманов лишь для того, чтобы стряхнуть пепел с сигарет. Толик, не останавливаясь, проехал мимо рынка, двигаясь в сторону своего бывшего дома. В родной двор, правда, заворачивать покамест не стал, умышленно отложив этот самый многообещающий по ностальгическому запалу визит на десерт. Такая привычка выработалась у него еще в детстве - все самое вкусное оставлять напоследок, сберегать, так сказать, и заныкивать, как бы остро ни хотелось приняться за вкуснотищу прямо сейчас. Сиюминутный искус всегда отодвигался в сознании Толика приятными мыслями о том, что самое сладкое ждет его и только его, как принцесса - в королевских покоях, никуда от него не денется и с лихвой вознаградит его за долгое ожидание, когда, наконец, придет миг вкушения. "Сначала отдам сыновний долг вежливости, а уже затем - в родной подмосковный дворик, к бывшим друзьям и соседям, - сказал он себе сейчас. - Если они там остались, эти друзья и соседи". А вот у библиотеки, на стеллажи которой Толик школьником совершал опустошительные набеги, он все же остановился, через боковое стекло обескураженно глазея на то, что стало с храмом печатной красоты и вдохновения. Ни один, даже самый искушенный книголюб не отыскал бы теперь и намека на реликтовые букинистические следы в этом двухэтажном здании, чья лицевая сторона была залеплена различными по размеру, расцветке и крикливости вывесками. "Видеопрокат "Кассетные бомбы", "Банк "Золотое дерево" ("50% годовых - только здесь!"), "Стоматология "Коронка Российской Империи", "Агентство недвижимости "Теремок", "Кабинет народной медицины и целительства "Перун" ("Ваше тело - наше дело!"), "Зоомагазин "Дикий друг"... У библиотеки, разумеется, не было ни малейшего шанса устоять перед этим лавинообразным натиском предпринимательской мысли и нездоровой алчности. Сотканный из чугунных петель кружевной забор вокруг здания - и тот принесли в жертву разбитой перед зданием автостоянке. Разбитой во всех смыслах слова... Доконала заокеанского гостя неудачная попытка зайти в родную школу, куда его не пустил рябой охранник с гербовидным шевроном и надписью "Рюрик" на униформенном рукаве. Со словами "Посторонним не положено!" рябой Рюрикович, не слушая объяснений Толика, животом подталкивал его к двери и, в конце концов, успешно вытолкал из здания. Вконец загрустивший Толик направился к центру города. Отец жил в другом районе, и дорога через центр, надо думать, получится кратчайшей. Желание осматривать старые новые достопримечательности родного городка, превратившегося из серого трудолюбивого скромняги в нахального ярмарочного зазывалу, орудующего под охраной меднолобого бурбона, у Толика пропало. Оставалось надеяться на то, что люди в этом городке, может быть, изменились внешне, но не внутренне. Близкие Толику люди, ради которых он сюда и приехал. Центральную городскую площадь, между тем, тоже постигла перемена. Она не бросалась в глаза, и Толик не сразу уяснил, что Вечный огонь больше не горит. Мемориал павшим воинам на месте, вон и цветы лежат, а Вечного огня нет. Погас, как олимпийский огонь по завершении Олимпиады. Вечный огонь-то новым властям, интересно знать, чем не угодил? Или газ закончился? Ну, так во всем городе он, наверняка, не закончился, а как раз здесь почему-то иссяк... Раздумывая о загадочной невечности Вечного огня, Толик лишь в последнюю секунду увидел краем глаза выскочивший откуда-то сбоку черный "вольво", похожий на крокодила. "Крокодил" мчался наперерез его обреченному "жигуленку" неумолимым катком смерти. Толика спасло то, что сам он ехал на невысокой скорости и чудом успел крутануть руль, уходя от столкновения. Однако совсем уйти не удалось: правой "бровью" "жигуленок" приложился к задней двери "вольво". Удар, звон разбитого стекла, сатанинский стон тормозов - ему показалось, что все эти звуки раздались одновременно, как тройной залп орудий. Толика бросило вперед, и грудь его, стиснутую ремнем безопасности, пронзила боль. Как будто кто-то с силой толкнул его в спину на стальные перила. Не помогли и куртка с рубахой. Но больно - не смертельно, поболит и пройдет. Зато этот ремень, выходит, сейчас сохранил Толику жизнь. Слава Богу, в Америке принято ездить пристегнутым, и он тоже взял себе это за правило с тех пор, как обзавелся собственной машиной. Не то, что московские водители - сплошь духовные наследники камикадзе, как он заметил. Зять Кирилл, например, и не подумал пристегнуться, когда вез их с Татьяной домой из аэропорта. Идиоты, гробят свои и чужие жизни... Где бы Толик сейчас был, если бы не его реакция и этот ремень?.. Повезло еще, что других машин рядом не было, и никто в них не врезался. Ффуу... Толик вытер взмокшее лицо. Из "вольво" тем временем десантировались две уменьшенные и постриженные под "ежика" копии Кинг-Конга - два здоровяка в одинаковых кожаных куртках и с одинаковыми лицами. Они не были ни близнецами, ни, скорее всего, родственниками, но лица у них, тем не менее, были абсолютно одинаковыми: Толик мог в этом поклясться, хотя вряд ли смог бы это объяснить. По лбу одного из здоровяков стекала струйка крови: должно быть, при столкновении рассек себе чем-то в салоне кожу. Толик отстегнул спасительный ремень безопасности, когда окровавленный здоровяк рывком открыл дверь "жигуленка", за шиворот выволок водителя из салона и, не тратя время на словесные прелюдии, саданул его прямым правым в челюсть. Толику снова помогла хорошая реакция: ему не удалось увернуться, но, инстинктивно дернув головой, он смягчил силу удара. Тут же его двинули, будто поленом, в пах, сверху обрушилась целая поленница увесистых тумаков, и Толик, всхрапнув, упал на мостовую - под копыта налетевшей на него конницы. Здоровяки принялись месить его ногами. Они били молча, без криков, мата и даже без особой злобы, методично выполняя заученные движения, - как виноградари топчут в кадушках тугие и пьяные урожайные гроздья. Автомобили проносились мимо, не делая попытки затормозить. Пешеходы столь же безразлично спешили по тротуарам. Лишь парочка зевак на автобусной остановке с любопытством наблюдала за экзекуцией. Толик не сопротивлялся, понимая, что это только усугубит его незавидное положение. Единственное, что он мог сделать, это уткнуться лицом в весенний асфальт, подтянуть колени к подбородку и закрыть рукой голову, пряча от Кинг-Конгов свой сломанный в Америке нос - в той драке с кубинцем Мондруэрой, вообразившим, что русский задумал охмурить его подружку, уборщицу Бениту. Тогда объяснять что-либо тоже было бесполезно, тогда на это тоже не было времени, однако была возможность принять бой. И, несмотря на сломанный нос, Толик выглядел в том бою достойно. Он сумел несколько раз достать Мондруэру и впечатал ему сочный фингал под глаз. Фингал заметил бы любой человек в радиусе ста метров от Мондруэры, если бы не чернокожая физиономия кубинца. Толик еще в детстве шутил, что у негров не бывает ни синяков, ни прыщей. То есть, они бывают, только их никто не видит. Кто же знал тогда, что со временем ему представится возможность самому это проверить опытным путем. ...Избиение на мостовой закончилось так же молниеносно, как и началось. "Харэ, Шомпол! - раздался из "вольво" чей-то громовой непререкаемый голос. - Харэ, я сказал! Доставьте мне его сюда!". Кинг-Конги подхватили Толика под белы руки, которые были уже не белыми, а грязными, и потащили к крокодильей морде "вольво". На переднем сиденье рядом с водителем восседал гималайских масштабов человек с зачесанными назад волосами, в черном и длинном, как сутана, плаще, черных шелковых брюках и густого чернильного цвета джемпере. Поверх джемпера, на непомерно широкой наковальне груди сиял крест на жирной золотой цепи. Крест представлял собой две перекрещенные золотые пули, на которых и был распят Спаситель. Все необъятное тело человека в "вольво" подавляло разум и волю (да и "вольво" вместе с волей) при одном лишь взгляде на него, внушая, видимо, благоговейное восхищение друзьям и ужас врагам. Возникало впечатление, что тело это под одеждой заключено в панцирь средневековых рыцарских лат. Но никаких лат под одеждой не было. Была лишь плоть. Пуды плоти, столь же непробиваемой, как латы. "Ба, какие люди - и без наручников!", - сказала Шэрон Стоун Майклу Дугласу", - с веселым удивлением протянул здоровяк, рассматривая подпираемого Кинг-Конгами Толика. - Какие люди на нашей территории... Ну, здорово, Толян! Отпустите его". Кинг-Конги повиновались. Толик, кашляя и отхаркиваясь, держался за ушибленную скулу, как за раздутую флюсом щеку. "Не узнаешь? - весело поинтересовался человек в "вольво", следя за выражением его перепачканного лица. - Бывших школьных друзей не узнаешь? Лучших друзей? Бывших соседей, а?". Толик поднял голову. Что-то очень далекое, но очень знакомое было в этом низком голосе, в этих мясистых щеках, коротком вздернутом носе, носорожьей стати. Неужели... "Венька?..", - не веря собственному предположению, спросил Толик. "Узнал, узнал! - обрадовался "крестоносец". - Значит, богатым не буду. Так бы я сказал, если бы мои бабки, Толян, зависели от тебя и от этих дебильных примет. Но они зависят только от меня самого. Ну, здорово, что ли, Толян!". Толик аккуратно пожал протянутую ему лапищу с золотым обручем кольца на безымянном пальце. "Сильно тебя мои гвардейцы помяли?", - Венька улыбался так невинно, словно спрашивал о погоде. "Да если бы не ты, наверное, убили бы, - Толик, сморщившись, потрогал отбитый бок. - Они бешеные, что ли? Сначала чуть не задавили... Куда несетесь-то так, никого вокруг не видя?.. Потом бить стали...". - "Да это они не со зла. Это у них условный рефлекс, как у собак Павлова. Если кто наехал на меня или на них - сразу получи в ботву, борзота. А ты, Толян, на нас наехал по любому (он хохотнул). Шомпол вон себе аж башку оцарапал, когда ты нашу тачку зацепил. Так что, не исключено, все-таки осерчал он на тебя малеха. А, Шомпол?.. Но у тебя, Толян, я гляжу, и с реакцией порядок полный, и челюсти крепкие. Шомпол обычно кости с первого удара ломает, а ты - вроде целый, бухтишь без проблем. Даже кровянки нет. Молоток, Толян. А шишки рассосутся, у кого их в жизни не бывает... Бешеные пацаны у меня, говоришь? Ну, да, бешеные. Но спокойные, при этом. Как-то вот у них одно с другим сходится, понимаешь? За то их и держу. Охрана это моя". "От них самих людей охранять надо", - Толик покосился на одного из Кинг-Конгов, застывших, как истуканы. "Тоже верно, - согласился Венька. - Хотя вообще они добрые пацаны, без причины никого пальцем не тронут, только - за дело. Как тот солдат, который ребенка не обидит... А ты, Толян, вообще какими судьбами попал к нам под колеса? Из Москвы приехал?". - "Нет, из Америки". "Вон что, - протянул Венька. - В Америке, стало быть, живешь... Давно?". - "Пять лет". - "А сейчас чего, вернуться решил?". - "В гости к сестре прилетел. А сюда к отцу заехал. Заодно и друзей бывших найти хотел". "Ну, так на ловца и зверь бежит, - воздел Венька лапы к небу. - Одного ты уже нашел. И раз не поубивали друг друга, значит, надо отметить встречу. Заедем сейчас в один кабак, выпьем, побазарим часок, вспомянем прошлое, лады? Садись в свою тачку и поезжай за нами. Здесь рядом совсем. Давай, давай, садись, отказ не принимается". Венька захлопнул дверь, Кинг-Конги прыгнули на заднее сиденье, и "вольво", осторожно огибаемый проезжающими машинами, тронулся с места. Толику совершенно не хотелось праздновать нечаянную встречу с одноклассником, которая, к слову говоря, отчего-то не вызвала у него бурной радости - наверное, слишком велико было потрясение от случившегося на трассе. Да и в висках ломило после Кинг-Конговской кулачной бомбардировки. Однако что-то подсказывало Толику, что возражать Веньке, такому новому и монструозному, не следует. Глава 40. Минут через 10 они припарковались у какого-то ресторана на тихой улочке с громким названием - улица Торжества Революции. Над входом синими неоновыми буквами было выведено "Мир спирта". Что было прежде, в советское время, на этой улочке и на месте этого ресторана Толик не помнил. В детстве он редко бывал на этой улице. "Мир спирта" в этот час был абсолютно пуст. Массивные столы озарялись ярким светом, бьющим, как из окошек, из застекленных ниш в стенах. В нишах, словно раритетные вазы, высились гигантские бутыли, наполненные пистолетными гильзами. Между нишами, друг против друга, расположились две большие фотографии с совершенно голыми девушками в туфельках, стоявшими вполоборота к зрителям, - блондинкой и брюнеткой. Блондинка тянула к карминовым полуоткрытым устам горлышко водочной бутылки, брюнетка - дряблый, но толстый соленый огурец. Завидев вошедших в ресторан Веньку и его спутников, от барной стойки к ним дрессированной собачонкой метнулась молодая официантка в мини-юбке и подобострастно залепетала: "Здравствуйте, Вениамин Валентинович! Добро пожаловать!". "Шомпол, садитесь здесь и ждите, когда мы закончим, - приказал Венька, отдав старшему из Кинг-Конгов гантелеподобную телефонную трубку. - Кто бы ни звонил - я занят. Понял?". - "Понял". "Пошли, Толян", - Венька проследовал к огороженному каким-то подобием ширмы столу в дальнем конце зала. "Венька, - Толик смущенно осмотрел себя, - мне бы умыться. И куртку почистить". - "Не проблема. Снимай куртку. Снимай, говорю. Эй, конфетка! (Венька подозвал к себе подобострастную официантку). Вот эту куртку почистите, постирайте, где надо - если надо, погладьте, зашейте. Короче, чтоб было лучше, чем в магазине. Ясно?". "Конечно-конечно, - закивала головой девица. - Все сделаем, Вениамин Валентинович!". - "И проводи человека в туалет". - "Конечно-конечно. Пойдемте". Когда Толик вернулся из туалета, то застал аскетский стол преобразившимся в волшебную скатерть-самобранку - суматошную, бестолковую, не ведающую о сервировочных премудростях и сочетаемости блюд, но безгранично щедрую и гостеприимную. Горячий ароматный шашлык млел на тарелках под прохладной сенью хрустальных посудин, в одной из которых антрацитовым бисером поблескивала черная икра, в другой - отборными дробинами мерцала красная. Соленые огурцы нежились в терпком рассоле, как поросята - в теплой луже. Куски селедки отливали серебром. Над грудой вареных картофелин, осыпанных изумрудными ресницами укропа, погребальным фимиамом поднимался пар, отдавая последние почести изрубленным на кровавые полумесяцы помидорам в соседней плошке. Венчал натюрморт водочный графинчик с шишкообразной пробкой, смахивающий на большого шахматного ферзя. "Венька, а аппетит у тебя все тот же - образцово-показательный", - отметил Толик. - "Он у меня еще образцовее стал. И приходит не только во время еды, но и во время езды (он гыкнул). Давай, садись". Он взял графинчик в руки. "Венька, только это... - Толик поскоблил пальцем бровь. - Я пить-то особо не могу: за рулем все-таки". - "Я тоже надираться не собираюсь: у меня сегодня дел еще - полный самосвал. Мы с тобой совсем легонько бухнем - пару-тройку стопочек, не больше. Точно тебе говорю. И не бзди насчет тачки. Если хочешь - кто-нибудь из моих пацанов потом тебя подкинет. А не хочешь - езжай сам, что с тобой будет после пары стопок? Ездишь ты, как я понял, аккуратно. Если нам на дороге не попадаешься (гыкнул). А из ментов тебя никто не остановит. Гарантирую. Так что, не бзди. Давай, Толян, за встречу". Венька разлил водку, они сшиблись в воздухе стопками. Выплеснув водку в рот, словно в жбан, Венька копнул ложкой икорный чернозем и аппетитно зачавкал. "Стало быть, ты, Толян, теперь американец?". - "Почти. Паспорта нет еще, но уже есть вид на жительство". - "Бизнес какой в Америке проворачиваешь?". - "Нет, журналистом работаю. Я ведь после школы журфак МГУ закончил. Почти закончил... Вот сейчас там в газете работаю". - "Платят сносно?". - "Сносно. А ты, Венька, теперь кто?". - "А я теперь - главный человек в этом городе". "Мэр, что ли?", - Толик замер с вилкой в руке. "Не, мэр - точно не главный человек в городе, - ухмыльнулся Венька. - А я - главный. Все, что в этом городе способно приносить деньги, приносит их мне. Даже дыроколы. Я не стволы с ножами имею в виду (он загоготал), хотя они тоже приносят, га-га-га!.. Я про настоящие дыроколы сейчас говорю - канцелярские. Знаешь, как я свой магазин канцтоваров назвал? "Скрепки Страдивари". Как скрипки типа, только - скрепки. Круто, да? Сам придумал!". - "Так ты бизнесмен?". - "Можно и так сказать. Главный бизнесмен. Старший. Вот этот кабак - тоже мой. И рынок мой. Видел рынок? Там, где раньше военный завод был? Ну, вот он тоже мой. Кстати, знаешь, Толян, кто на рынке работает? С трех раз не угадаешь. Тася!". - "В смысле?.. Таисия Борисовна?". - "Ага, классная наша бывшая. Что-то у нее там в школе, видимо, не сложилось, и уволилась она. Хотя, понятно, что не сложилось: учителя-то нынче без бабла сидят. И вот она теперь на рынке детскими шмотками торгует: пеленки там, распашонки, шапчонки и прочая мишура. Однажды увидела меня на рынке (я с пацанами обход делал), подскочила, заюлила, чуть на брюхе передо мной не ползала - как официантка эта. Мне аж неприятно стало - чисто по-человечески. Все-таки учительница моя бывшая, а трясется вся, как шавка ссыкливая. Ну, я с ней особо не базарил, так: "Здравствуйте. - До свидания" и пошел дальше. Давай, Толян, еще по одной зарядим". Зарядив, Венька поведал Толику о судьбах других преподавателей их бывшей школы. Верховодила в школе теперь бородавчатая завучиха, въехавшая в директорский кабинет вскоре после гибели Легенды. Громкое убийство Елены Геннадьевны Милогрубовой, случившееся в самом начале 90-х годов, ужаснуло маленький город и даже попало в разделы криминальной хроники столичных газет. Убил Легенду, по словам Веньки, "клиент" ее мужа - местный паренек по кличке Барабан (кличка получена в школе в комплекте с должностью барабанщика пионерского отряда). Барабану капитан Милогрубов в свое время помог осесть на несколько лет в колонии для несовершеннолетних за кражи и хулиганство. На волю юный правонарушитель вышел с душой, полной не раскаяния, но жажды мщения. Напросившись в гости к хлебосольному капитану и его жене - якобы для того, чтобы засвидетельствовать свое уважение чете Милогрубовых и их педагогическим талантам, Барабан явился по назначенному адресу не один, а с компанией таких же юных и безжалостных дружков. Что после этого происходило в квартире, соседи Милогрубовых затруднялись сказать, ибо утверждали, что ничего подозрительного не слышали. Однако на следующий день сын Легенды, обеспокоенный тем, что родители не отзываются на телефонные звонки, нашел в доме трупы родителей со связанными руками и заткнутыми ртами. Как установило следствие, перед смертью Милогрубовых долго и жестоко пытали: тела супругов были испещрены следами от ножевых ранений и затушенных сигарет. Елену Геннадьевну, кроме того, изнасиловали и вырезали у нее на лбу "3+". То ли садист поставил бывшей учительнице оценку, как женщине, - три с плюсом, то ли тем самым намекал на срок, который провел в колонии по вине ее мужа, - чуть более трех лет, освободившись досрочно за примерное поведение и участие в художественной самодеятельности. "Мои парни потом завалили козла этого, - сообщил Венька. - Не за Легенду - по другим делам завалили. Он сколотил шайку из своих бандерлогов и они вообразили, что могут у меня мой кусок хлеба отбирать. Вот пацаны его и завалили. Но получилось, что заодно и за Легенду ему отплатили. И я доволен, что так получилось. Легенда в школе, конечно, кровушки у нас немало попила, но чтобы так по-скотски с ней... Этот упырь еще по пьянке хвастался друганам своим, как он Легенду тогда в квартире драл и рвал... Мразь. Правильно мы его завалили". "Погоди, Венька, - Толик подался вперед. - Так ты... гангстер, что ли?..". - "Гангстеры у вас в Америке. А я - начальник братвы. Человек авторитетный и уважаемый. И не надо шептать: это в городе ни для кого не тайна. Что уставился? Да, бандит я, бандит. И кликуха у меня - Биг Бен. Большой Бен". - "Бен - потому, что Бенджамин, Вениамин?..". - "Ага". - "Ну, ты даешь...". - "Я никому ничего не даю. Мне все дают. А если не дают, я сам беру". - "Но это же противозаконно, Венька...". - "Само собой. А ты, Толян, в своей жизни разве ничего противозаконного не делал? А? Вы вон в школе с Персом в девятом классе западную туфту по видаку зырили, а это было противозаконно и недостойно комсомольцев". - "Ты прикалываешься, что ли? Тоже мне сравнил... Да и когда это было? В другой стране, в другой жизни". "Ни хрена, Толян, - Венька проглотил кусок шашлыка и раскатисто рыгнул. - Ни хрена. Страна другая, но жизнь та же самая - твоя, Толян, жизнь. Она у тебя одна, другой нету. И оставить свои грехи в другой стране и в прошлой жизни у тебя не выйдет, как ни старайся. Твои грехи будут с тобой до конца. Как и мои - со мной. Ты пойми, каждый человек в жизни хоть раз совершил что-то противозаконное. Я не только про уголовный кодекс базарю: у людей есть куча других законов - моральных, этических, церковных. И каждый человек хоть раз в жизни что-то нарушил. Ну, кроме святых, наверное. Но святых очень мало, а грешников - полные самосвалы. И все очень не любят говорить о своих грехах, зато любят трындеть о чужих. Но ты, Толян, насчет противозаконности мне здесь не трынди, ладно? Ты о своих грехах думай, а я за свои сам отвечу, когда придется". - "Но это же опасно, в конце концов...". - "Все в жизни опасно, начиная с момента рождения. Если боишься опасностей, тогда не живи - пойди вон с моста прыгни. А если хочешь жить, тогда не бойся опасностей. Кто не рискует, тот не пьет. Давай еще по стопарю опрокинем". Голова у Толика разболелась основательно. Может быть, поэтому он пока не чувствовал сильного опьянения. Только слабость в ногах. Венька сидел, как ни в чем бывало. Будто пил не водку, а воду. "И как же ты... пришел к такой жизни?", - спросил Толик. - "Да как... После школы в технарь наш строительный поступил. Потом в армейку меня забрали". - "В десанте служил?". - "Почему сразу "в десанте"? В войсках связи. Вот. А когда пришел из армейки, тут уже не до учебы было. Такая блудня началась, деньги изо всех щелей полезли, как тараканы, - только лови. Но про то, как я их ловил, я тебе, Толян, рассказывать не буду. Ни к чему тебе это знать, лишняя это для тебя информация. А вот ты мне лучше скажи, как тебе там в Америке живется?". - "Хорошо живется". - "Лучше, чем здесь, дома?". - "Не было бы лучше, я бы там не жил". - "Хм... Не догоняю я этого. Как может быть лучше где-то, но не дома? Дома лучше всего, это и дети малые знают. Ты вот говоришь: другая страна. СССР, в смысле... Нет, Толян, это не другая страна - это наша страна. Да, название у нее другое было, порядки другие, но страна-то наша. Теперь порядки изменились, название изменилось, а страна осталась. А вот Америка твоя - это в натуре другая страна. Там все другое, люди другие, солнце другое". - "Солнце у всех одно, Венька". - "Ни хрена. Солнце оно одно, но оно же, заметь, и разное у всех. В Африке то же самое солнце вроде, но там плюс 50 все время. А в России минус 50 бывает и ниже. Поэтому в Африке свое солнце, а в России - свое. И в Америке - свое... Мы про Россию и Америку с Генрихом Романовичем порой толкуем. Помнишь такого? Ты к нему в школе ходил в этот... в драмкружок". - "Помню, конечно! Как он?". - "Спился совсем. Жена ушла от него, один он остался. В кабак этот заходит, мы с ним тут пересекаемся иногда, базарим о жизни. Занятный он мужичок, хоть и алкаш. Говорит, что страну нашу - ну, СССР, то есть - как зубы выдернули и в мусорку выбросили, а вместо них вставную челюсть с голливудской улыбкой впихнули - белую, но чужую и искусственную. А весь Голливуд, говорит, с его улыбками не стоит одной улыбки Гагарина. Вот, говорит, человек улыбался! Весь мир своей улыбкой согревал. И все тогда так же улыбались - искренне, типа, и открыто. А сейчас только за бабки улыбаются. И плачут только из-за бабок. А как Роднина плакать разучились. Помнишь, когда ее на Олимпиаде награждали, гимн еще играл, она пьедестале стояла и плакала?..". - "Помню. В 80-м году в Лейк-Плэсиде". - "Точно. Вот Романыч и говорит... Подожди, как он говорил... А! Улыбка Юры, слезы Иры - вся Америка, говорит, их не стоит! Занятный он все-таки мужичок". Венька придвинул к себе миску с картошкой. Толик молчал, переваривая не столько еду, сколько все то услышанное от бывшего одноклассника, что не умещалось пока в его несчастную больную голову. "Ты женат, Толян?", - спросил Венька, роняя картофельные крошки на стол. - "Да". - "На американке?". - "Да". - "Дети есть?". - "Нет". - "Жена молодая, симпотная?". - "Угу". - "Хм... Вот этого тоже не догоняю. Что вы все находите в этих телках западных? Братки у меня тоже некоторые тащатся от них. Да и в школе, помнишь, пацаны слюни пускали на певичек, актрисок западных? И ты пускал, помню. Типа такие они все классные, такие красивые, сисястые, ногастые, размалеванные, в брюликах все... Я и тогда такой подход не просекал и сейчас не просекаю. Наши-то девки намного лучше. И красивей, и вообще... Свои они, понимаешь? Теперь-то много типа западных телок, теперь-то их, как у дурака фантиков, а таких, как раньше, - раз-два и финиш". - "Каких "таких"? - "Чистых. Понимаешь, Толян, чистых, настоящих, которые улыбаются по-настоящему и плачут по-настоящему. С такими и в постели кайфа больше получаешь. Знаешь, кто у меня была первая женщина? Только за лавку покрепче ухватись, чтоб не рухнуть. Ленка Ворожеина!". - "Серьезно?". - "Ага. И знаешь, когда у нас с ней все склеилось? На выпускном вечере". - "Как это вы ухитрились?". - "А вот так. Вы тогда ночью с пацанами и девчонками в парк, по-моему, пошли. А мы с ней весь вечер как-то вместе кучковались. С самого начала. Так получилось, случайно. Базарили, танцевали, потом по городу гуляли, рядом шли. Но я и не думал тогда, что такой суперприз меня ждет. Не знаю уж, что на нее нашло, почему она именно меня осчастливить решила... Но решила. И вот когда вы в парк ломанулись, она меня в гости позвала. Но не к себе домой, а на квартиру к тетке ее, что ли... Не помню. Короче, там квартира пустая была родственницы Ленкиной, где Ленка к выпускным экзаменам готовилась. Чтобы в тишине. И у нее, короче, ключи были. Мы пришли и...". И Венька посвятил Толика в романтичную историю своего плотского грехопадения, заедая рассказ вареной картошкой с помидорами. Посвятил во все детали и нюансы, живописуя, как возился с пуговицами и застежками; как стаскивал с одноклассницы юбку и то, что было под ней; как неуклюже они с Ленкой тыкались друг в друга лбами и губами; как он сперва боязливо касался и гладил, а затем мял и тискал, словно стараясь вобрать ладонями все Ленкино тело, сграбастать его, будто глину; как Ленка подстелила под себя какую-то футболку - чтобы кровь не испачкала диван, но она все равно испачкала, и они потом оттирали ее в ночи стиральным порошком и хозяйственным мылом; как Ленка заплакала, когда все произошло, а Веньке, отвернув лицо, говорила, что плачет от счастья. "И ведь ничего мы тогда не умели и сделали все кое-как, а все равно - какой был кайф! Душевный кайф! - Венька закурил, лязгнув зажигалкой. - Курить будешь, Толян?". - "Нет, не хочу". - "Вот... Что за кайф был! Никакая проститутка тебе такого кайфа не даст". - "Твои восторги понятны и объяснимы, Венька. Первый сексуальный опыт - это при любом раскладе очень яркое впечатление. Одно из самых ярких в жизни, если не ярчайшее. Что для мужчин, что для женщин. Даже если этот опыт был не очень удачным с технической, так сказать, точки зрения". - "Да харэ умника из себя строить! "Первый сексуальный", "техническое зрение"... Дело не только в этом. Пацанами, помню, мы все сокрушались: почему, дескать, у нас нет проституток, как на Западе? Сейчас - пожалуйста, проституток, поди, больше, чем на этом долбаном Западе. И что? Любая проститутка для тебя, если хошь, в макраме сплетется, а все одно не сравнится она с настоящей бабой, которой добиваться надо. Не всякую за налик-то на шампур насадить можно, не всякую. Это и возбуждает. И если уж такая баба отдает тебе свое тело, то она не только тело, но и душу тебе отдает. Она душу свою для тебя в макраме готова заплести и расплести. Бесплатно, просто так. В этом весь кайф, ущучил, Толян? Что ты не только телом ее владеешь, вертишь его, как хочешь, но и душу". - "Как это "просто так"? Она в этот момент тоже кайфует, тоже тело свое ублажает. Не знаю, как там насчет души, но что касаемо плоти, то женщины, между прочим, от секса гораздо больше кайфа получают, чем мужчины. Научный факт". - "Ну, и что? Мужику-то это только в радость! Тебе же еще кайфовее, когда ты знаешь, что не только сам кайф получаешь, но и бабу заставляешь орать от удовольствия. А не шмаляешь в пустоту кромешную, как с проституткой... Я в проститутках толк знаю. Много я их в свое времечко помусолил. Пока не женился. С тех пор завязал". - "Так сильно любишь жену?". - "Очень люблю". - "Кто она у тебя?". - "Ника". - "Кто?!". - "Что ты опять шары выкатил? Ника - моя жена". Толик упер глаза в столешницу. Венька дымил, сквозь дым зорко наблюдая за однокашником. "Давно вы женаты?", - спросил, наконец, Толик. - "В октябре два года будет. Я ее случайно в Москве нашел. У нас там с пацанами как-то заварушка была ночью. Ну, короче, подстрелили гвардейца моего. Мы рану рубашками, тряпками какими-то замотали, а кровь все идет и идет. Вижу, не успеем до нашего доктора довезти - изойдет кровью. Что делать? Ночь-полночь... Ну, и завернули в первую попавшуюся больницу. Не умирать же хлопцу. Думаю: хрен с вами, сейчас всех врачей, санитарок и уборщиц в больнице в шеренгу построю, всех в лицо запомню, все фамилии перепишу. Если какая-нибудь сколопендра ментам сдаст - из-под земли потом достану и обратно в землю положу. Приезжаем, а там - Ника... Дежурила в ту ночь. Бывают же такие вещи на свете... Она после школы в мединститут поступила, потом в больницу эту попала. Отец у нее по пьяни под электричку угодил, погиб. Потом мать умерла... Короче, она совсем одна осталась. В больнице этой за копейки вкалывала от зари до зари. Я потом долго за ней ухаживал. Она меня поначалу всерьез не воспринимала, ну, типа чисто как с другом со мной общалась, с бывшим одноклассником. Но я не отступался. Потому что просек сразу: только такая жена мне нужна. Ты помнишь, она же в классе у нас самой красивой девчонкой была. А я в школе вообще к девчонкам подойти боялся, а к ней - особенно. А когда ночью в Москве ее увидел, чуть челюсть на пол не уронил: никогда таких красавиц не встречал. Куда там моделькам этим концлагерным... Но я не только из-за красоты на нее запал. Настоящая она, понимаешь, человечная. Не сдала она нас ментам. Да и не могла сдать. Такие, как она, не сдают. Не в том смысле, что ментам не сдают, а вообще - по жизни не сдают. Не продают. В отличие от таких, как ты, Толян". - "Что... ты хочешь этим сказать?". - "А то, что сказал. Ведь это ты тогда в девятом классе сдал Нику, когда вас с видео застукали. Которое вы у Перса на даче смотрели". Толик поперхнулся шашлыком: "С чего ты это взял, Венька?..". - "А тут и брать нечего, и так все яснее ясного. Вы четверо погорели на одном и том же деле. А наказание у всех разное. Нику и Кола исключили из школы и из комсомола, а вам с Персом - только по выговору. Ну, с Персом понятно: его папаша, конечно, отмазал. А тебе-то с чего такая поблажка, а? А с того, что сдал ты Нику. Ее ведь в тот день на даче не было, когда вас Тася накрыла. Однако Легенда как-то вот пронюхала, что Ника в другие дни там появлялась. Тут надо дебилом быть, чтоб не догадаться, кто Легенде подсобил это пронюхать. Ты подсобил, Толян, ты. Ника, правда, до сих пор не в курсе: слишком чистая она, чтобы в таком паскудстве тебя заподозрить, друга своего верного, школьного. И я ей ничего не говорил и не скажу. Но хочу, чтобы ты знал: я в курсе твоего паскудства, Толян. И про то, что ты деда своего сдал, тоже в курсе. Уже когда мы школу закончили, мама твоя как-то моей маме рассказала, что ты в школе военные награды деда своего из дома спер и Персу их отдал. Вот это у меня тоже в башке не трамбуется, честно говоря. Твой дед на войне кровь проливал, как и мои деды, а ты дождался, когда он умрет, и его награды Персу отдал. И я кумекаю, что не запросто так отдал. Наверняка, за какие-нибудь импортные цацки: у Перса их тогда навалом было. А он награды, поди, тоже кому-нибудь толкнул потом... Получается, Толян, что и деда своего ты тоже сдал - после смерти его. Продал за импортное барахло. Да и меня ты, по большому счету, кинул, Толян. Мы же с тобой друзьями были с детского сада, а ты меня на Перса променял. При том, что Перс меня никогда за человека не держал. И ты про это знал. Знал, но заливал мне, что к репетиторам ходишь, а сам с Персом корешился... Но со мной-то - ладно, это дела детские, несерьезные. А вот с Никой - серьезные дела. И с дедом твоим - серьезные. Их ты серьезно кинул, Толян. И я теперь не удивляюсь, что ты, в конце концов, в Америку свалил. Если ты друзей своих кидал и родичей, то страну тебе было кинуть, как не хрен делать. Американцы помогали духам пацанов наших в Афгане убивать, а для тебя Америка, выходит, милей родного дома... Вот такие, как ты, Толян, страну и кинули, такие ее и сдали. Такие, как ты и Перс. Он, кстати, плохо закончил, кореш твой приблатненный, королек наш классный. Папаша его после школы в МГУ пристроил... Вы там с ним не виделись?". - "В МГУ много факультетов. Он, наверное, на другом учился...". - "Ну, мабуть, и так, не суть. Тачку ему крутую папаша купил. И вот они с дружками своими, такими же мажорами, гонки по ночам устраивали. Носились по дорогам на чумовой скорости, и не просто носились, а еще типа соревнования устраивали - на встречку выскакивали. Кто по встречке дольше всех проедет, тот типа выиграл. Перс проиграл. Обкуренный был. Или обколотый: на экспертизе потом наркоту у него в крови нашли. Короче, он на полной скорости в лобешник кому-то вписался. Так Перса потом из тачки, как котлету пригоревшую, выколупывали. Ну, в принципе чего-то подобного и следовало ожидать: я всегда знал, что Перс с его понтами своей смертью не подохнет. А папашка его, к слову говоря, в то время видеосалоны у нас в городе держал. Прикольно: вас в школе за видак без мыла во все проходы имели, а через несколько лет видеосалоны эти на каждом углу пооткрывали, как киоски газетные. И смотри, кто хочешь, что хочешь - хоть порево, хоть крошилово, хоть Белоснежку с Микки-Маусом. Вот папашка Персов эти салоны и держал. Мы с пацанами собрались, было, крышевать его, да мне знающий человечек вовремя звякнул и сказал, что папашку уже крышуют - большие люди в Москве. Большие и важные, с которыми лучше не связываться. Ну, мы и не стали. А после смерти сынка папашка с женой развелся и куда-то в Москву умотал. Сейчас там, говорят, шустрит, золотишко намывает, не покладая рук, капитализм строит, как до этого - коммунизм. А у него, кстати, и второй сын погиб. Старший брат Перса, офицер - помнишь? В Чечне погиб. В прошлом году, знакомцы мои из спецслужб рассказывали.Другой человек на месте папашки Персова умом бы тронулся, наверное: обоих сыновей потерять. А этому - хоть бы хны. Непрошибаемый он какой-то, только деньги его интересуют. Вот из-за таких, как он, как ты, как Перс, я считаю, страна и развалилась. Из-за тех, которые на словах невдолбенными комсомольцами были, коммунистами, пионерами, но свои настоящие рожи от людей прятали и на сторону их воротили - на Запад этот. В реальной жизни вы все наоборот делали и при каждом удобном случае сдавали страну, идеи свои и лозунги, за которые прилюдно рубахи на себе рвали. Вот и сдали, в конце концов, страну полностью, с требухой и шкурой. А как все зашаталось, тут вы и повылазили, как крысы из подвалов, и побежали, и потащили в зубах, что схватить успели. А после этого за бугор свалили - как ты". - "Что ты мелешь, Венька? Что плохого, что человек живет там, где ему нравится? Почему он сразу предатель, продажная шкура? Это как раз в СССР так считали. Потому он и развалился, что нельзя до бесконечности людей на привязи держать". - "Я не мелю, а ты базар фильтруй, понял? Страну развалили такие, как вы: здесь у меня четкое понимание. Вы, а не чинуши там всякие - Горбачев, Ельцин... Те, конечно, тоже свое дело сделали, да только в одиночку, без вас, без низового, то есть, звена, ни хрена бы у них не получилось. Пупок бы у них развязался - в одиночку такую махину развалить. Они, может быть, организаторы этого борделя нынешнего, но без исполнителей ни один организатор ни хрена ничего не провернет. А исполнителями были вы. Много вас таких было, готовых все сдать и продать ради собственного навара". "Ну, ты просто - прокурор какой-то... Целое обвинительное заключение мне зачитал...", - только и мог сказать Толик, потрясенный неожиданным поворотом беседы. - "Ты так не шути. Я прокуроров не люблю: они или враги мои, или шестерки продажные". - "А чего ты так о разваленной стране-то кручинишься? Ты в нее хотел бы вернуться, что ли? Никогда не поверю". - "Правильно не веришь. Вернуться в нее я бы не хотел. В той стране я бы, конечно, не имел столько бабок, возможностей, власти... Но мне все равно противно, понимаешь, противно. Не потому, что СССР больше нет, а потому что такую страну, большую и мощную, сдали как-то... по-б...ски!.. Не в войне победили, не в драке один на один, а порешили втихомолку, как паскуду в бараке. Такие, как ты с Персом, сдали и порешили. Вот что мне противно. Ясный пень, в СССР заскоков всяких совдеповских, от которых блевать тянуло, до хрена и выше было. Но было же там много и хорошего. СССР войну выиграл, атомную бомбу смастерил, чтоб больше никогда никакая лярва на нас не рыпалась. Типа гопников твоих америкосовских, которые хренью этой термоядерной япошек уже поджарили, как картофан на сковородке. Показательно замочили, так сказать... Чтобы все вокруг хлеборезки свои захлопнули, уразумели, кто тут пахан, и на цырлах перед ним выстроились, если сами не хотят окурками пепельными стать. А СССР этим янкелям полосатым понты-то пригасил, популярно втолковал, что у нас тоже ножичек имеется, не короче ихнего. Вполне сгодится на то, чтоб отхватить яйца америкосам. И янкели твои поостереглись нашу хату палить. А то неизвестно, где б мы сейчас все были. Если б были... СССР заводы понастроил, которые сейчас все позакрывали... Позакрывали и трезвонят, что ни хрена хорошего в той стране не наблюдалось: сучья, дескать, была та страна и жизнь в ней была сучья. Но здесь я говорю: стоп, притормози, братва. Так не бывает, чтобы либо все - суки, либо все - праведники. В раю или в аду так, наверное, бывает, но не на земле - ни в какой стране, ни в какой фирме, ни в какой шайке. Везде есть и суки, и праведники. И в той стране так же было. И суки были не только среди тех, кто орал: "Слава КПСС!", но и среди тех, кто орал: "Долой КПСС!". И с праведниками та же дребедень была, по обе стороны они маячили. У меня оба деда на войне за ту страну погибли, и не только - за ту страну, но и за другие, как я понимаю, страны и континенты. И мать с отцом у меня никогда ни в какой партии не состояли, никого в тюрьмы не сажали, не расстреливали, ни у кого за всю жизнь копейки не украли, работали честно, людям всегда помогали, чем могли. А теперь им говорят, что они - суки и быдло потому, что в той стране жили, а сейчас не хотят ту страну топтать и оплевывать. Раз не хотите топтать, говорят, значит, вы - не только быдло, но и коммуняки недорезанные, перед всем миром виноватые. А в чем мои родители виноваты? Или твои родители, его, ее? Которые нас рожали, растили, воспитывали, работали честно? В этом они виноваты? В том, что такие, как ты, штаны сняли и на страну, на все, чему их учили, кучу дерьма наложили?". - "Видать, тебя хорошо учили и воспитывали, что ты бандитом, в итоге, стал. Не сходится у тебя одно с другим, обличительный мой". - "Меня нормально учили, правильным вещам, я считаю. И все у меня сходится. Я не стал бандитом - меня вынудили им стать". - "Что значит "вынудили"? Против твоей воли, что ли?". - "А вот то и значит. Это значит, что меня, как и всех вообще в стране, поставили перед фактом, как перед стволом. А факт в том, что правила поменялись. Правила игры. Правила жизни. Не власть поменялась, нет: во власти примерно те же люди и остались, что были, - как папаша Персов. Ну, кто-то, конечно, в новые времена приподнялся, кого-то спихнули, кто-то все потерял, что имел. Но, в общем и целом, люди во власти остались те же самые. А вот правила поменялись. Эти самые люди и поменяли. И то, что раньше было законом, теперь не закон, то, что раньше было запрещено делать даже в чулане, теперь можно делать хоть на Красной площади, то, что раньше было плохо, теперь хорошо, то, что раньше было святым, теперь - плюнуть и растереть. Короче, все с ног на голову поставлено. Старина Генрих говорит... Погоди, как он говорит... А!.. Раньше типа в стране импортные товары было не достать, а теперь - отечественные. Раньше изобилия жратвы в магазинах не было, но все были сытые, а теперь жратвы навалом, а сытых совсем мало. Раньше мужчины и женщины переписывались, а теперь только перепихиваются. Раньше, когда говорили "автомат", будку телефонную имели в виду, а теперь - только "калаш"... Раньше были герои, настоящие герои - войны и труда, а теперь, мол, только герои сериалов и... этой... светской хроники, б..... Раньше западло было в армию не пойти, а теперь западло идти. Все перевернулось вверх тормашками и устремилось жопой ввысь. Даже, говорит, хоккей не тот стал: прежде, мол, хвалеными профессионалами канадцев называли, а теперь - наших. Занятный он, старик Романыч... Короче, вот такие правила нынче, Толян. А самое главное правило, знаешь, какое? А оно такое: если ты будешь играть по писаным правилам, ты точно проиграешь. Выигрывает тот, кто играет по неписаным правилам. Вот главное правило. Знаешь такое понятие - "неписаные правила"? Так вот, они важнее писаных. Намного важнее. В любом деле они важнее. И не только у нас - везде, во всем мире, и в Америке вашей тоже. Выигрывает тот, кто соблюдает неписаные правила. Тот, кто их нарушает, - уходит в утиль. А вот ежели ты нарушил писаные правила - еще неизвестно, уйдешь ты в утиль или нет. По-всякому может сложиться. А с неписаными правилами такой трюк не пройдет. И я сказал: "Ладно, я принимаю эти неписаные правила. Я буду по ним играть". И не только ради себя - ради родителей своих, ради жены. Потому что не хочу, я чтоб они у меня нищими были. А они были бы нищими, если жили бы по писаным правилам. А сейчас они живут с Никой в нормальном доме - у меня дом за городом - и могут себе позволить все, что душе угодно. Поначалу переживали, конечно, что без работы сидят: привыкли работать всю жизнь... Но я им запретил работать - и родителям, и Нике. Во-первых, опасно. Из-за меня опасно - на работе же охрана не сможет за ними по пятам ходить. А в доме - и они спокойны, и я спокоен. А во-вторых, зачем им работать, если я их могу холить и лелеять, как королей? Смогу до тех пор, пока я соблюдаю неписаные правила в этой жизни и уверен в себе. В общем, свыклись они у меня постепенно с новой жизнью и сейчас живут нормально - домом занимаются, садом-огородом там, прислугой командуют". - "У вас с Никой есть дети?". - "У Ники никогда не будет детей - после той аварии в девятом классе, когда ее машина сбила. Врачи сказали: какие-то изменения в организме произошли, и при родах велика вероятность смертельного исхода - и у нее, и у ребенка... Но она у меня не падает духом, молодцом держится. Хочет взять ребенка из детдома. Просит моего согласия, но я думаю пока, не решил еще... Но сейчас речь не об этом, а о правилах, по которым я играю и по которым мы с тобой, Толян, будем играть. А мы с тобой, Толян, будем играть по моим правилам. Вот эти правила: ты мне должен 15 штук баксов. Если ты мне их через два дня не отдашь, я тебя убью". "Как убьешь?..", - обомлел Толик. - "А ты как хочешь, чтобы тебя убили? Пристрелили, прирезали или живым в землю закопали? Ну, в землю я тебя закапывать не буду - из уважения к нашей былой дружбе, к родителям твоим. А пристрелить - пристрелю, не сомневайся. Если деньги не отдашь". - "Какие деньги, Венька?.. О чем ты?". - "Я о деньгах. О 15 штуках баксов. Ты мне машину помял". - "Да там же небольшая вмятина!.. Какие 15 тысяч?". - "Большая-небольшая, но ремонтировать надо. Тачка дорогая, и ремонт у нее, соответственно, недешевый. Но бабки я с тебя требую не только за машину, которую ты мне повредил. Это еще и моральная компенсация - за людей, чью жизнь ты повредил, компенсация за Нику, которую ты сдал, которую благодаря тебе из школы выкинули и которая потом из-за этого под колеса попала. Ника, конечно, не 15 тысяч стоит, она для меня бесценна. Но компенсацию за Нику я с тебя возьму. И за деда твоего, чью память ты сдал вместе с наградами. А заодно - и память моих дедов, которые так же, как он, на войне бились. А, может, вместе с ним... За всех, кого ты сдал, я взимаю с тебя, Толян, компенсацию. Можешь считать, что это у меня шиза такая пафосная. Считай, что хочешь, но если через 48 часов ты мне не отдашь 15 штук зелени, я тебя пристрелю. У вас же в Америке баксы - тоже превыше всего. Значит, и тебе такие правила игры знакомы. За все надо платить, и ты мне заплатишь". - "Ты шутишь, Венька?". - "И не думаю даже шутить. И тебе не советую так думать. И о пощаде меня не проси: для таких, как ты, у меня пощады нет". Венька смотрел на Толика прямо и жестко. От его былого вульгарного добродушия и веселости не осталось и шлейфа. "Но... у меня нет таких денег, - выдавил Толик. - Где я их достану?". - "Где хочешь. Займи, найди, укради, напечатай. Это меня не колышет. Но через 48 часов либо я получаю бабки, либо ты получаешь пулю в лоб. Третьего не дано. И не пытайся сбежать из города - ни на машине, ни на воздушном шаре, ни на подводной лодке, никак. Это бессмысленно, предупреждаю тебя. Только время и силы зря потеряешь. И ментам не звони. Звони, кому хочешь, но не ментам. Это тоже бессмысленно. И других людей не проси в ментовку звонить - ничего не добьешься, только людей подставишь. Да, эти два дня бабки в городе можешь не тратить. Совсем. Захочешь пожрать - зайди в любой кабак, хоть в этот, хоть в какой еще, скажи, что ты - от меня. Тебя накормят-напоят до отвала и бабла не возьмут. Захочешь переночевать - зайди в нашу гостиницу. Помнишь, где она? Там же, где и была. Опять же, скажешь, что от меня - тебе дадут лучший номер. Бесплатно. Там, конечно, не люксы, как у вас в Америке. Люксов у них отродясь не бывало, и джакузи они тебе не организуют, разве что - джакузькину мать. Но пару дней перекантоваться можно. И на заправке тебе бензин бесплатно зальют, и шлюхи тебя бесплатно обслужат. Официантка скажет тебе, где у нас тут лучшие шлюхи водятся. Короче, Толян, на два дня у тебя в этом городе открыт неограниченный кредит - на все. Но только на два дня, по истечении которых я должен получить 15 штук. Или... Ну, повторяться не буду, вижу, ты уже все усвоил. Да, и еще, Толян: не пытайся встретиться с Никой. Иначе я тебя пристрелю вне зависимости от того, отдашь ты мне бабки или нет. Она для тебя больше не существует". - "Подожди, Венька...". - "Нечего ждать. Твое время пошло, и я пошел. Ты можешь сидеть дальше, пей, хавай - все оплачено. А я пошел. Меня не ищи. Я сам тебя найду - через 48 часов. Бывай, Толян". Венька встал, взял плащ, сунул в карман зажигалку и вышел из заширмованного загончика, оставив бывшего одноклассника одного за столом. Глава 41. "Ваша куртка! Молодой человек, ваша куртка!". "А?", - задумавшийся Толик ошалело глянул на давешнюю официантку. "Пожалуйста, ваша куртка, - повторила девушка, протягивая Толику его одежду. - Все сделали, как надо: отмыли, отчистили, даже погладили. Пожалуйста!". - "Спасибо большое...". - "Вы еще что-то из меню будете заказывать?". - "Что?.. А, нет, спасибо... Сколько я вам должен?". - "Нисколько. За все уже заплачено. Может быть, желаете чай или кофе?". - "Нет-нет, спасибо". - "Пожалуйста". Официантка улыбнулась и начала собирать тарелки. Стол напоминал шахматную доску в тот момент, когда партия неумолимо клонится к закату, и большая часть тяжелых фигур уже сожрана разгулявшимися оппонентами. Сожрана, главным образом, Венькой... И когда он только успел с его обвинительными филиппиками? Ведь у него за столом рот не закрывался не от обжорства, а от разговорчивости. А вот, поди ж ты: за разговорами о жизни, смерти и предательстве не забывал и о харче насущном, Цицерон пузатый. Да и было бы странно, если б забыл: отношение к еде у Веньки не изменилось. Это, похоже, единственное, что осталось у него неизменным... Графинчик-ферзь, впрочем, был обескровлен лишь наполовину, однако ни пить, ни есть морально раздавленному "дружеским" разговором Толику не хотелось. Он привстал и глянул поверх перегородки. Кинг-Конгов в "Мире спирта" не было. Не было и "вольво" перед входом, когда он вышел на улицу. Венька и его зверообразная свита сгинули, будто и не появлялись. А, может, и правда, все это померещилось Толику - и столкновение, и расправа на дороге, и встреча с Венькой, и диалог в ресторане? Как же - "померещилось"... Ослепший на один глаз "жигуленок" и боль, угрюмо глодавшая Толиков бок, не позволяли усомниться в реальности только что пережитых событий. Но эти кошмарные Венькины заявления - требование 15 тысяч долларов и обещание пристрелить Толика - это-то, конечно, не может быть правдой!.. Это шутка. Венька, конечно, пошутил. Какие 15 тысяч? Откуда у Толика 15 тысяч долларов? Нет их у него и быть не может. Да, он привез с собой из Америки три тысячи. Три, но не 15. Не 15! Несуразная сумма за какую-то вмятину в машине и детские прегрешения Толика... Да и из этих трех тысяч, привезенных из Америки, две с половиной он уже отдал сестре. И не станет забирать их обратно потому лишь, что друг детства пригрозил пристрелить его. Венька, добродушный толстяк, с которым они были неразлучны почти до самого конца школы, Венька, с которым они плечом к плечу бились на пустыре у типографии против задиристых чужаков, Венька, за которого Толик дрался с Персом в шестом классе, убьет своего лучшего друга, пусть и бывшего, из-за 15 тысяч долларов?! Это не могло быть сказано всерьез, нет, не могло. Это дурная, но шутка Веньки. Толик посидел в машине, стараясь продышаться и успокоиться, потом завел мотор. Он ехал к выезду из города, забыв про визит к отцу и продолжая убеждать себя в несерьезности Венькиных угроз. Вот сейчас, говорил он себе, черный "вольво" появится откуда-нибудь из-за угла, догонит его, и Венька признается в розыгрыше. Вот сейчас... И, действительно, спустя какое-то время за "жигуленком" пристроился черный автомобиль. Но не "вольво". "Ниссан". Соблюдая незримую дистанцию, он неотступно следовал за Толиком, и этот зловещий черный конвоир переехал успокоительный аутотренинг Толика, как голубиный трупик на дороге. Несомненно, в "ниссане" сидели люди Веньки. Венька послал их, чтобы не позволить Толику покинуть город. Значит, это не шутка, значит, все серьезно. Очень серьезно. И даже призрачных шансов на то, чтобы оторваться от черного конвоя, у его подбитого рыдвана нет. Все равно, что хромой собаке пытаться сбежать от здорового детины-живодера. Не говоря уже о том, что они там в "ниссане", наверняка, вооружены... Толик, закоченев от страха, не сбавляя скорости, ехал и ехал вперед, уже не известно на что надеясь, ожидая, что "ниссан" в любую секунду начнет прижимать его к обочине, сталкивать в кювет, что люди в "ниссане" примутся стрелять по колесам или сразу по водителю... Он страшился этой развязки, но уже, сам того не сознавая, жаждал ее, жаждал все сильнее по мере приближения символической городской границы: пусть произойдет самое ужасное, пусть уже произойдет хоть что-нибудь, но прекратится это выматывающее душу преследование. Развязка наступила недалеко от выезда из города по мановению черно-белого скипетра гаишника, призывающего Толика остановиться. "Жигуленок" и "ниссан" дружно затормозили. Расстояние между ними не сократилось ни на сантиметр с той минуты, как черный "японец" возник за спиной у Толика. "Сержант Храй, - представился гаишник, средних лет крепыш с железной коронкой во рту, взирая при этом почему-то не на Толика, а на "ниссан". - Ваши права". Толик протянул сержанту доверенность. "Машина, стало быть, не ваша", - раздумчиво сказал Храй, изучив бумажку, и цыкнул зубом. - "Это машина моего московского родственника. Мужа моей сестры". - "Понимаю-понимаю... А фару где разбили? И крыло вон помято...". - "Это не я, это родственник... Случайно в столб врезался на парковке. Все собирается отремонтировать, но никак руки не дойдут, понимаете...". - "Понимаю-понимаю... Нехорошо в таком виде ездить по городу". - "Согласен, товарищ сержант. Сегодня же, как вернусь в Москву, скажу родственнику, чтобы отдал машину в ремонт, обещаю вам". - "Как давно он фару-то разбил?". - "Мммм... Точно не знаю. Месяца полтора назад, по-моему". - "А повреждение, меж тем, совсем свежее. Такое впечатление, что вы не полтора месяца, а полтора часа тому назад в кого-то врезались". - "Да ну, что вы, товарищ сержант!.. Я же вас не обманываю!". - "Понимаю-понимаю... И машина ваша очень похожа на одну из тех, что числятся в угоне". - "Товарищ сержант!.. О чем вы?! Я же вам говорю: это машина моего родственника, вот доверенность, вот мои документы!..". - "А сами вы, по-моему, не совсем трезвы". - "Да, выпил немного, сознаюсь... Но при чем здесь...". - "Это тоже нехорошо. Может, потому у вас и фара разбита, что ездите в нетрезвом виде?". - "Товарищ сержант, клянусь вам: между стопкой, которую я выпил, и разбитой фарой нет никакой связи! Клянусь вам!". - "Понимаю-понимаю...". "Товарищ сержант, - Толик, вздохнув, вытащил из кармана кошелек. - Я могу как-то сгладить то разочарование, которое вызывает у вас встреча с дисциплинированным водителем, который в первый и последний раз в жизни сел за руль, выпив 50 граммов алкоголя?". "Вы собираетесь дать мне взятку? - Храй ласково посмотрел на кошелек. - Это совсем нехорошо". - "Но, товарищ сержант...". - "Разбитая фара, стопка, которую вы выпили, и взятка, которую вы намереваетесь мне дать, - это все полбеды. А вот тот факт, что ваша машина похожа на угнанную, - это больше, чем беда". - "Но, товарищ сержант!.. Какой угон?! Я же вам объясняю...". - "Понимаю-понимаю... Вот что, Анатолий...". - "Олегович". - "Да, Анатолий Олегович. Я не буду вас штрафовать. И протокол составлять не буду. И машину отбирать тоже не стану. Возможно, тут, действительно, какое-то недоразумение. Мы проверим по нашей базе данных, на кого оформлена машина, и если ваши слова подтвердятся, отпустим вас с миром. Но вы, пожалуйста, никуда из города не уезжайте, пока мы не закончим проверку". - "А как долго вы будете проверять?". - "Думаю, два дня. Два дня, пожалуйста, никуда из города не уезжайте. Понимаете?". - "Понимаю-понимаю...". - "Счастливо, Анатолий Олегович. И больше нетрезвым за руль не садитесь". Толик, который, действительно, все моментально понял, почти без сил плюхнулся в "жигуленок" и провожаемый доброжелательным взглядом Храя поехал обратно в город. "Ниссан" все это время стоял, не шелохнувшись ни единой дверцей, с задраенными тонированными стеклами, черный и безмолвный, словно пантера, выжидающая добычу. Дождавшись, когда Толик проедет мимо, "ниссан" пружинисто развернулся и двинулся следом. Толика охватила настоящая паника, приправленная гадливостью. Так вот почему Венька не советовал ему звонить в милицию, думал он. Здесь все ему подчиняются, все... Значит, Толик в клетке. И если через два дня, он не найдет 15 тысяч долларов, его угрохают. В самом деле, угрохают. Уже меньше, чем через два дня. А он-то в самолете из Нью-Йорка сидел и мечтал найти в родном городе кого-нибудь из одноклассников!.. Вот и нашел на свою голову... Елки зеленые, ну, как его угораздило столкнуться с Венькой в центре города!.. Почему они встретились в это время в этом месте?! Почему не разминулись?! Всего минутой раньше или позже - и ничего бы этого не было!.. Почему получилось так, а не иначе?! И что же теперь-то делать? Кому звонить? Кого просить о помощи? Сестру с мужем? Нет, не надо их впутывать: кто знает, что там у Веньки на уме... Линду? У нее тоже нет таких денег: она почти все тратит на выплату кредита за дом и машину. Правда, у нее есть друзья, связи... Однако, узнав о том, что муж связался с гангстерами, Линда, того гляди, ударится в истерику и совершит что-нибудь неприятное и непредсказуемое... Может быть, позвонить в американское посольство? Все-таки Толик - супруг гражданки США. Супруг, но не гражданин... Опять все замыкается на Линде. Да и что он им скажет? Что ему угрожает русская мафия? В посольстве либо сочтут его сумасшедшим, либо предложат позвонить в милицию. Замкнутый круг. Вольер. Клетка. Железный занавес. В стране железного занавеса больше нет, но - для всех, кроме Толика. Для него есть. В его родном городе. Но как-то же надо вырваться из этой клетки!.. Что-то надо придумать, найти кого-то, кто смог бы его выручить в этой чудовищной ситуации. Кто же?.. "Отец", - лаконично обронил внутренний голос. Точно: отец! Господи, он же ехал к отцу! Как же он забыл! Отец, помнится, еще в перестройку зашибал немалые деньги, свою фирму держал, Толика с матерью спонсировал. И друзья у него, наверняка, тоже при деньгах. И вообще, отец всегда был для Толика воплощением силы и твердости. Отец поможет! Кто же, если не отец!.. Получив подсказку внутреннего голоса, Толик немного воспрял духом и уже поувереннее глянул в зеркало заднего вида. Черного "ниссана" не было. Ни сзади, ни сбоку, ни впереди. Мистика какая-то: Венька и его подручные возникают и исчезают внезапно, как привидения. Жаль только, что они не такие же бесплотные, как привидения. А, напротив, очень даже осязаемые. Он снова потер ушибленную скулу. Да черт с ними!.. Сейчас главное - отец. Лишь бы он был дома. Отец, на счастье, был дома, хотя открыл не сразу. Он стоял на пороге в потрепанных жизнью спортивных штанах и женском халате, расписанном кудлатыми васильками. Один глаз на заспанном отцовском лице был зажмурен от света, бьющего с лестничной клетки. При виде блудного сына глаз открылся и удивленно заморгал вместе с напарником. "Сынок?! Здравствуй! Ты откуда?", - говоря это, отец скосил, насколько это было возможно, заспанные глаза куда-то себе за спину. - "Здравствуй, папа! Из Америки я". - "Ну, заходи, заходи... Что мы через порог-то...". У отца было лицо человека, который очень рад видеть гостя, рад его видеть всегда, но не в данную секунду. Впустив Толика, отец закрыл дверь бережно, будто стеклянную, и обнялся с сыном. "Я тебя разбудил, что ли?", - спросил Толик. - "А?.. Да, я тут работал ночью, сейчас вздремнуть решил... Но ничего-ничего, не беспокойся, все нормально... Только разговаривай, пожалуйста, потише, лады? Там человек спит". Он кивнул на дверь спальни. "Жена?", - шепотом уточнил Толик. - "Нет, не жена... Но... спит. Разувайся, пойдем на кухню". В квартире витал тяжкий дух давно не проветриваемого помещения. Однако на кухне, вопреки нехорошим предчувствиям Толика, не оказалось ни батареи пустых бутылок на полу, ни горы немытой посуды в раковине, где валялась лишь брошенная и отвергнутая кем-то вилка. "Ну, возмужал, возмужал ты, сынок, настоящий джентльмен просто!", - отец, двумя руками взяв Толика за плечи, смерил его бульбовским взглядом. "Сейчас попросит поворотиться", - подумал Толик, но ошибся. "Спасибо, пап. А вот ты совсем не изменился", - соврал он в ответ. Отец постарел, похудел и как-то скукожился, растеряв былую стать и значительность властного взрослого мужчины. Всклокоченная шевелюра была полна, как стеблей сгоревшей пожухлой травы, серебряных прядей. "А что это у тебя тут на щеке? - прищурился отец. - Припухло что-то, синяк вроде... Что случилось?". - "Ничего особенного. Это я, когда спать ложился, в темноте о шифоньер ударился". - "А-а... Поаккуратней надо. Ну, что, сейчас поищу в холодильнике перекусить что-нибудь". - "Да не надо ничего искать, пап. Я вот купил по дороге - сыр, ветчина. И выпить немного. Водка, сок... Держи. И это вот тоже - тебе. Презенты из Америки. Там бутылка виски и жилет модный. Его можно носить и без костюма. Тебе пойдет". - "О, спасибо, спасибо, сынок!.. Ты смотри - точно виски... Здорово! Но только давай я это потом как-нибудь выпью, хорошо? А сейчас мы с тобой водочки употребим русской, раз уж ты в Россию приехал. Не возражаешь?". - "Не возражаю, но - буквально по пять капель, пап. Я за рулем". - "Конечно-конечно!.. Мне тоже через два часа на работу идти. Так что, мы с тобой сугубо символически". Отец полез за рюмками. "Ты давно приехал-то, сынок?". - "Позавчера. У Тани в Москве остановился. Она, кстати, тоже собиралась заехать к тебе перед моим отлетом". - "А когда ты улетаешь?". - "В субботу. На неделю всего вырвался". - "Ну, так это хорошо, что в субботу... Значит, увидимся еще с тобой перед отъездом-то. И с тобой, и с Танюшкой. Мы с ней созваниваемся-то постоянно, но увидеться не мешало бы... Ну, что, сынок, давай за встречу! Это ж сколько мы с тобой не виделись, а? Ну да, с тех пор, как ты в Америку усвистел. Пять лет, стало быть. Уже пять лет, надо же! Давай, сынок! С приездом!". Выпив, отец приободрился, глаза его начинали проясняться. "Ну, рассказывай, как ты там в Америке своей живешь-можешь", - потребовал он, отправляя в рот вслед за водкой свернутый блином кусок ветчины. - "Все хорошо. Живу в Миннеаполисе - город такой в штате Миннесота. В газете работаю журналистом". - "Молодец! Стал все-таки журналистом, хоть и не закончил тогда МГУ... Ну, у тебя с английским-то языком всегда был полный порядок. Молодец! Не женился еще?". - "Женился". - "На местной?". - "Да, Линдой зовут. Ты извини, пап, что тебя на свадьбу не позвал. У меня тогда сложный период в жизни был. Надо было как-то все утрясти, уладить...". - "Ничего-ничего, сынок, не извиняйся! Я не в обиде, что ты! Я все понимаю, у меня самого сложностей в жизни хватало... Жена молодая, красивая?". ("Спрашивает, прямо как Венька в кабаке", - подумал Толик). "Да, ничего, красивая, - ответил он. - Хотя и не слишком молодая. Старше меня... Зато сейчас у меня есть гринкарта. Документ такой американский. С ним можно жить, работать в Америке, въезжать и выезжать, когда захочешь. Если все будет нормально, со временем и гражданство получу". - "Где живете там? Квартиру снимаете?". - "Нет, в доме у Линды живем. У нее дом свой в пригороде. Так что, приезжай погостить, пап, - теперь в любое время, когда захочешь". - "Конечно, обязательно приеду! Свой дом - это же великолепно!.. Детишки есть у вас?". - "Нет. Пока... Ну, а ты как живешь, пап? Как фирма твоя? Разбогател уже, наверное?". - "Да не моя это уже фирма, сынок. Прогорел я". "Как так?", - похолодел Толик. - "Да вот так. По собственной глупости... Три года назад друг мой, с которым мы кооператив в свое время организовали, уговорил меня вложить все мои деньги, и еще часть денег фирмы в банк один. Они там проценты сумасшедшие обещали в кратчайшие сроки. Ну и...". "Банк "Золотое дерево"?", - перебил Толик, вспомнив вывеску на здании бывшей библиотеки. - "Что? А, нет, другой... В общем, банк спустя какое-то время лопнул, учредители скрылись в неизвестном направлении, а с ними - и деньги вкладчиков. И мои, в том числе, старого дурака... Так и не нашли - никого и ничего. Чтоб как-то выкрутиться, с кредиторами рассчитаться, то-се - пришлось акции продать... Так что, друг мой теперь единолично фирмой владеет, а я в ней - простой работяга. Плиточник. Мы все так же ремонтно-отделочными работами занимаемся". Отец насупился, пощипывая ломтик сыра. "Пап, ты чего? - вскинулся Толик. - Ты чего сник? Не переживай! Деньги - дело наживное. Может, тебе помочь надо? Я привез с собой из Америки пару тысяч долларов. Тане отдал. Давай их пополам поделим: половину - тебе, половину - ей". - "Что ты, что ты!.. Не надо ничего делить! Танюше деньги нужнее, они с мужем еле-еле концы с концами сводят... Я и так расстраиваюсь, что ничем ей особо в последнее время подсобить не могу, а ты предлагаешь забрать у нее деньги. Нет, что ты!.. Да я и не бедствую! Ты меня неправильно понял. Это я так... взгрустнул, вспомнив бестолковость свою... Но сейчас у меня все - более-менее. Квартира хорошая, как видишь, работы много - тьфу-тьфу, поэтому на жизнь хватает. Не бедствую я, сынок, не бедствую, не беспокойся. У нас же частная фирма, зарплату дают исправно... Это на бюджетных предприятиях людям тяжко приходится: им месяцами деньги задерживают. Или платят продуктами труда - мебелью там или тетрадками. Можешь себе такое представить? Мы с мужиками шутим, что при таком варианте оплаты лучше всего работники Гознака себя чувствуют - ну, те, которые деньги печатают. Они-то в любом случае свои кровные получат. И тем, кто на алкогольном производстве трудится, неплохо: можно продать бутылочку - с руками оторвут, а можно самому напиться с горя. И мужики с завода нашего военно-ремонтного, если бы не закрыли его, тоже в кулак бы не свистели: взяли бы пушечку - и вперед, добывать пропитание. С пушечкой-то его сподручнее добывать. А хуже всего при таком варианте проституткам. У них ведь работа - это хер. Вот и получили бы они хер". Отец засмеялся, но смех, его не встретив активной поддержки со стороны Толика, тут же угас. "Я не пропаду, сынок, лишь бы работа была, - сказал отец, перекатывая в пальцах журавлиную ножку рюмки. - Иногда, правда, приходится у мужиков в долг брать, потому что на лечение много уходит. Но я всегда отдаю - сразу, как появляется возможность. Не выношу быть кому-то должным. Всю жизнь не выносил". - "На лечение?.. Ты болеешь?". - "Да не я - сын мой болеет, Пашка, брат твой меньшой. Он же у нас с пороком сердца родился... Я тебе рассказывал еще до твоего отъезда. Ты забыл, должно быть". - "Да, извини, наверное... А сколько ему?". - "Восемь. Ни учиться нормально не может, ничего... Жена с ним все по больницам московским кочует. Уже две операции ему сделали, но пока без особых успехов. Вот и сейчас он в больнице лежит, и она там с ним...". ("Так это у него в спальне любовница спит, - догадался Толик. - Не хочет батя себя женской лаской обделять, пока жена с сыном в больнице..."). "Это меня, видимо, Бог за маму наказал, - подумав, добавил отец. - За то, что я поступил с ней так... жестоко... Ты был у нее на могиле?". - "Был". - "Давай помянем". Они выпили. "А вот друг твой школьный и вправду богатым человеком стал, - сказал отец, стремясь перескочить через горестную для них с сыном тему. - Венька Ушатов. Помнишь такого?". Толик вздрогнул. "Ну, Венька - жил в квартире под нами по старому адресу, - разъяснял отец. - Ну, толстенький такой, смешной!". - "Помню". - "Ну, вот! Он теперь изменился до неузнаваемости. Богатый человек, очень богатый, влиятельный, авторитетный... Большими делами у нас тут заправляет, бизнесом... А живет, знаешь где? За городом - сразу за речкой, за мостом. Помнишь наш мост через речку? Ну, вот там за мостом, в лесочке у них особняки стоят - Веньки и друзей его, коллег, так сказать... У Веньки самый монументальный особняк, прямо в центре. Мы как раз отделкой у него в доме занимались. Внутри там, конечно, все очень просторно и впечатляюще. Каких только комнат и апартаментов нет!.. Но что касается внешнего вида - не нравится мне этот дом. В смысле архитектуры. Какой-то гибрид терема с бастионом. Башню он там себе сделал - а-ля готика. А на ней - часы огромные. Чем-то похоже на этот... Биг Бен в Лондоне. Да, а на шпиле - флаг! Его собственный флаг, представляешь: на красном фоне - золотые буквы ВВУ. Вениамин Валентинович Ушатов, стало быть. В общем, вычурно все очень. Но, с другой стороны, хозяин - барин: хочет - живет, хочет - удавится". Отец рассказывал еще что-то - уже не про Веньку, а про кого-то другого, про завод, который превратился в рынок, про город, про работу, но Толик не слышал его. Он думал о том, что умерла его последняя надежда: разорившийся отец, разумеется, не сможет выручить его деньгами и не спасет, тем самым, от Венькиной расправы. Душу Толика вновь заполонил страх. И какая-то холодная тоска. Будто предвестие чего-то неминуемо жуткого. Или жутко неминуемого... Ему захотелось уйти. Да и отец все чаще посматривал на тусклый циферблат взлетевших на холодильник электронных часов, и вскоре поднялся со словами: "Сынок, извини, но мне пора на работу собираться. Это я ведь после ночной смены отпросился, чтобы поспать немного. А сейчас опять идти надо. Работы у нас там много, в одном офисе... Ты уж извини". - "Конечно, пап, конечно". - "Вот что, Толя. Давай мы с тобой дня через два встретимся - тогда и посидим, поговорим толком, ага?". - "Через два дня?..". - "Да. У меня там как раз "окно" образуется - время, то бишь, свободное. И мы встретимся. Или ты опять ко мне приедешь, или я - к вам с Таней в Москву. Лады?". - "Лады. Если живы будем". - "Конечно, будем, сынок! Куда мы денемся!". Перед дверью они еще раз обнялись. "Через два дня", - шепотом сказал отец и помахал сыну рукой. "Через два дня, два дня, два дня", - ухало у Толика в голове, когда он спускался вниз в испоганенном матерными надписями лифте с оплавившимися от горячих поцелуев сигарет и спичек кнопками. "Через два дня либо я получаю 15 штук баксов, либо ты получаешь пулю в лоб", - эхом донеслось обещание Веньки, когда Толик сел в "жигуленок". И что делать теперь? Возвратиться к отцу и признаться ему во всем? Может, отец бросит клич среди друзей, и им удастся собрать эти 15 тысяч... А Толик потом будет высылать отцу деньги из Америки частями. Но ведь отец и без того в долгах... Да и неизвестно еще, какие условия и сроки отцу выкатят кредиторы. В этом-то городке с его новыми дикими нравами... Нет, этот план тоже не годится. Черт!.. Он в изнеможении откинулся на спинку сиденья. Весна, не обращая внимания на Толика и его душевное состояние, бесстыдно заигрывала с каждым прохожим. Как же такое может быть, вновь и вновь спрашивал себя Толик. Кругом - весна, жизнь, люди, полно людей, они живут и будут жить дальше. А его, Толика, жизненный хронометр отсчитывает последние часы, и никому вокруг нет до этого дела, никто не может помочь ему. Никто. К кому теперь ехать? Куда? Ехать-то уже некуда. Но ехать надо. Сейчас отец может выйти из дома и увидеть Толика. Да и за рулем, в движении, Толику лучше думается. Надо ехать. Неважно куда. Куда глаза глядят. Но, не покидая города... Ладно, не покидая. Но не сидеть же, тупо глядя в пространство в ожидании конца. Толик повернул ключ зажигания. Глава 42. Около часа он бездумно колесил по городу и не заметил, как очутился возле парка аттракционов. Вид знакомой ограды с жесткой челкой голых кленовых ветвей подействовал на обуреваемого тоской и страхом Толика согревающе. Будто встреча с нестареющим родным существом, с которым они когда-то вместе веселились и радовались жизни. Не может быть, чтобы и этот парк, бывший для Толика в детстве синонимом слова "счастье", сейчас, по прошествии лет, встретил его враждебно, как почти все в родном городе, который стал вдруг его тюрьмой, камерой смертника. Не может быть, чтобы и парк тоже... Он вылез из машины и направился к воротам. Увы, вступив в оазис своих счастливых детских воспоминаний, Толик осознал, что и здесь его ожидает разочарование, и здесь его ностальгическим надеждам на "сохранность" и "неизменность" не суждено сбыться. Будки Валерьяныча за воротами не было. Но самое поразительное, что в парке не было и каруселей. Ни одной. По аллеям, как прежде, прогуливались мамы с колясками, однако каруселей не было. Точно какой-то смерч вырвал их из земли и унес в небытие, оставив после себя лишь голую землю, кое-где взрытую невиданной величины кротами. Парк перестал быть парком аттракционов. Он превратился в плешивый сквер, пустой и скучный. У Толика сжалось сердце... Впрочем, нет, не совсем пустой. На месте "чертова колеса" кипела работа. Площадка, где некогда высился главный, хотя и мертвый аттракцион парка, была обнесена дощатым забором. За забором рычал экскаватор, перекрикивались рабочие, что-то стучало, гремело, брякало. За забором что-то строилось. Метрах в пятидесяти от стройки появилась откуда-то деревянная церквушка с миниатюрной луковкой, венчающей ограненный купол. У входа беседовали мужчина в черной и длинной, как Венькин плащ, но узкой рясе с пуговицами и скромно одетая женщина в платке. Женщину Толик видел впервые, а мужчину узнал мгновенно. Узнал, несмотря на его поповское облачение. Он был все тот же, этот человек, облик его остался прежним: зачесанные назад русые волосы, высокий дворянский лоб, открытая улыбка. И борода. Борода, которая в свое время так выделяла Костю Княжича на общем преподавательском фоне лучшей в городе школы при гороно. Толик стоял, не сводя глаз с бывшего учителя географии. Закончив разговор, Княжич попрощался с женщиной, развернулся к двери и в этот миг поймал нацеленный на него взгляд. "Здравствуйте, Константин Евгеньевич! - Толик не стал дожидаться ответного узнавания. - Я - Анатолий Топчин, ваш бывший ученик". "Здравствуй, Толя! - Княжич улыбнулся обрадованно, однако без малейшей тени удивления. - Я тебя сразу признал. Ты как здесь?". - "Случайно мимо проходил. Смотрю - стоит Константин Евгеньевич. Только в рясе". - "Это называется подрясник". - "Ну, какая разница... Все равно я рад видеть вас, Константин Евгеньевич". - "Я тоже очень рад тебя видеть, Толя. А что у тебя на лице?". - "Ничего особенного. Стукнулся об шкаф. У вас есть время, Константин Евгеньевич?". - "К сожалению, минут 10, не больше". - "Ну, пусть 10 минут. Может быть, отойдем, присядем?". - "Конечно". Они направились к щербатой лавочке неподалеку. Толик провел ладонью по пыльным перекладинам: "Садитесь, Константин Евгеньевич". - "Спасибо, Толя. Да зачем ты рукой-то?..". - "Ничего-ничего, садитесь... Так вы теперь, стало быть, священник?". - "Дьякон". - "Давно?". - "Не очень. Я в конце 80-х вернулся сюда из Читы. Поступил в Московскую семинарию, был рукоположен в дьяконы. Теперь вот здесь в храме служу, пока новый храм строят. Точнее, восстанавливают. Как восстановят - переберемся туда, Бог даст". - "Это та церковь, что здесь раньше стояла?". - "Да, ее взорвали в 30-х годах. В ней еще мой дед служил". - "Ваш дед?..". - "Да, мой дед. Отец Димитрий, настоятель храма". - "А что с ним стало?..". - "Арестовали и расстреляли - тогда же, в 30-х". "Как жена ваша, дочки?", - помолчав, спросил Толик. - "Слава Богу. Старшие дочки - студентки уже. Одна учится на философском факультете, другая - в художественном училище. Что забавно, в детстве она не очень любила рисовать, в отличие от сестры. Но затем увлеклась". - "Старшие дочки?.. Как это - "старшие"? Они же у вас - близнецы...". "У меня уже три дочки, - рассмеялся Княжич. - Младшей - два годика. Везет мне на дочек". - "Это здорово... Привет им всем от меня передавайте". - "Обязательно передам, Толя". - "Константин Евгеньевич, а где карусели-то? Ну, которые здесь стояли?". - "Их демонтировали и увезли куда-то. Куда - я, честно говоря, не в курсе. По-моему, где-то в другом районе города луна-парк собираются открыть. Но меня это мало интересует". - "А Валерьяныч где?". - "Кто?". - "Сторож здесь раньше работал, старик такой со странностями, не помните? Его по имени никто не называл: Валерьяныч и Валерьяныч". - "Он умер". Старик Валерьяныч, как оказалось, умер при загадочных обстоятельствах. Тело его однажды утром обнаружил местный физкультурник, совершавший в парке пробежку. Валерьяныч, с упавшей на грудь седой головой, сидел в кабинке "чертова колеса" невысоко над землей. Для чего он залез в кабинку, кого или что там искал - никому уже не дано было узнать. Врачи заявили, что признаков насильственной смерти на теле старика не обнаружено, сторож-де скончался от острой сердечной недостаточности. Однако богобоязненные старушки заверяли, что Валерьяныч стал очередной жертвой "чертова колеса". Последней жертвой. "Жалко старика, - сказал Толик, выслушав рассказ Княжича. - Хоть и чудной был, но безобидный, добрый". "Упокой Господь его душу, - Костя перекрестился. - А ты, Толя, в Бога все так же не веришь?". - "Не знаю...". ("Не говорить же ему о том, что я сделался протестантом, - подумал он. - Это не в счет"). "Ну, это уже лучше, чем раньше, - улыбнувшись, отметил Княжич. - Раньше, насколько я помню, было категорическое "нет". Сейчас - "не знаю". Значит, какие-то процессы в сознании все-таки происходят, какое-то переосмысление все же намечается". - "Не знаю, Константин Евгеньевич, не знаю насчет переосмысления... Все как-то сложно, непредсказуемо, непонятно...". - "А где ты работаешь?". - "Журналистом в газете. В Америке. Я в Америке живу, Константин Евгеньевич. Пять лет уже. А сейчас вот в родные края решил наведаться. На несколько дней...". - "Ну, и как тебе родные края? Сильно изменились?". - "Сильно" - это не то слово. Так сильно, что я аж в нокауте. (Он опять потер скулу). Помните, вы нам в школе говорили, что время всегда одно и то же, меняются только люди? А у меня сейчас такое чувство, что в моих родных краях изменилось все - и люди, и время, и пространство. Просто не узнать. Никого и ничего. Что здесь, что в Москве, что по всей стране, наверное. Вот вы мне можете объяснить, Константин Евгеньевич, как могло произойти, что такая страна, как Советский Союз, развалилась в считанные годы?.. Я улетал в Америку как раз в 91-м, когда Союзу всего-ничего жить оставалось, но я тогда над этим не задумывался, голова у меня другим была занята... А сейчас хожу, гляжу и никак в толк не возьму: ну, как такое могло случиться? Такая страна, огромная, 1/6 часть суши, силища неимоверная, всё и все под контролем, половина земного шара - в кулаке, а вторая половина от удара этого кулака помрет на месте... Империя, одним словом! Казалось, сносу ей не будет во веки вечные. И вдруг все исчезло. Как сон, как утренний туман... Как та Атлантида. Да похлеще даже, чем Атлантида! Атлантида хоть исчезла с концами, бесследно, а Союз превратился не пойми во что - ни Советы, ни Запад... Каменный век какой-то, неандертальцы на иномарках, всюду - грязь, мусор, помойка настоящая, черт те что... Как это все, Константин Евгеньевич? Почему?". - "Толя, ты по традиции задаешь мне сверхглобальные вопросы. Нет-нет, я тебя не укоряю!.. Наоборот, мне интересно беседовать с такими людьми, как ты, которые хотят знать самое главное и самое важное, до основы основ докапываются. Хоть порой и воспринимают эти основы скептически. Что я могу сейчас на твой вопрос ответить... В смутные времена, когда рушатся прежние устои, все самое темное в человеческой душе лезет, рвется наружу с утроенной энергией. Это знаешь, как если вывернуть из земли каменную плиту, которая стояла там годами, десятилетиями, может, даже веками. И вот ее вывернули - и из ямы выскакивают полчища мокриц, жуков, червей, сороконожек. Как бесенята, бегают, снуют, суетятся... Это по поводу твоих неандертальцев на иномарках. А насчет СССР... Достоевский сказал, что высшая гармония не стоит слезинки одного замученного ребенка. А создателям СССР зачем-то понадобилось убить 13-летнего мальчика - цесаревича Алексея. И чего, спрашивается, стоит так называемое идеальное общество, царство счастья и всеобщего равенства, ради которого надо замучить 13-летнего ребенка? К чему такое "счастье", кого оно может осчастливить? И ведь не только этого ребенка убили, не только сестер его и родителей, но многих людей, миллионы... Павлика Морозова полвека за героя почитали, а сейчас иудой выставляют, чудовищем, олицетворением предательства. И всякий норовит плюнуть в него, хоть его уж на свете давно нет, всякий считает своим долгом лишний раз оскорбить и унизить его имя. Будто сами - святые, никогда никого не предавали... А Павлик Морозов - несчастный ребенок, такой же, как и цесаревич, так же, как и он, уничтоженный братоубийственной мясорубкой. Им ведь обоим по 13 лет было на момент смерти. Совпадение... Один - принц, другой - нищий. А судьба одинаковая. Обоих убили, как щенят. Во имя чего?.. Страшно... Страна была построена на крови и костях. А крепость, построенная на крови и костях, вечно стоять не может, какими бы непробиваемыми ни казались ее стены, как бы их ни укрепляли. Ненадежный это фундамент, и когда-нибудь эта крепость обязательно рухнет. И под обломками снова погибнут люди, в том числе - ни в чем не повинные... Ты говоришь: "СССР развалился в считанные годы". Не в считанные годы. Он был обречен на развал с самого начала, с первой секунды своего существования. Кровь замученных - это, если угодно, часовой механизм, который должен был сработать. И он сработал. И это касается, кстати, не только СССР, но любого общества, любой страны, в основании которой лежит кровь, насилие, слезинка хотя бы одного замученного ребенка. Никто из проливших кровь и, что самое печальное, никто из их потомков не избегнет возмездия, если не покается пред Господом в кровопролитии. Ни одно обидное слово, сказанное в адрес другого человека, ни одна гневная мысль не останутся невозданными. За все придется отвечать. Что уж говорить про убийства... Только Вера и Любовь к Богу - единственный вечный фундамент". - "Но, Константин Евгеньевич, ведь у тех, кто создавал СССР, кто жил в нем, тоже была вера. Ну, не в Бога, но в коммунизм. Это ведь тоже вера и очень сильная. Или вы признаете лишь тех, кто в Бога верит? А тех, кто не верит, за людей не считаете?". - "Как я могу людей за людей не считать? Все люди - суть Божьи дети, все перед ним равны и все ему одинаково дороги. И ты, и я. А что касаемо веры, то я же говорил тебе тогда, в школе, что вера на словах и вера на деле - это не просто разные вещи, но взаимоисключающие. Показная вера, показная набожность хуже безверия, потому что лицемерие хуже безверия. Вот и многие советские люди славословили КПСС, на словах верили в ее ум, честь и совесть, а в душе сами же смеялись над этим, в душе совсем другое чувствовали, совсем другого желали. И тем самым ускорили кончину страны... Я понимаю, конечно, что сравнение СССР с райским садом - дикое и неуместное, но какую-то аналогию между Адамом и советским человеком все же усматриваю. Не потому, что советский человек - я имею в виду обобщенное понятие, а не конкретную персоналию - был тоже, своего рода, вновь созданным человеком, вернее, типом человека. Нет, аналогия - в другом: в мотивации греха. Адаму и Еве Господь дал все для счастливой жизни, но они захотели большего, лучшего, как им казалось, поддались соблазну и, нарушив Божий запрет, потеряли все, что имели. Так и советские люди. У них было все пусть для не богатой, но для нормальной, благополучной, вполне удобной жизни. Я говорю сейчас не о верующих в Бога людях, которых преследовали за веру: истинно верующий человек верует всегда - вне зависимости от притеснений, политического строя и даты на календаре. Я говорю о тех людях, которые не верили ни в Бога, ни в Ленина. Таких людей было много в так называемый период развитого социализма, такие люди составляли большинство. У них был кусок хлеба и крыша над головой, возможность растить детей и помогать родителям, честно трудиться и весело отдыхать. Да, не было деликатесов в магазинах. Но голода тоже не было, безработицы не было, беспризорников, бездомных, преступности - в сравнении с нынешними временами почти не было. Ну, чем, казалось бы, плохая жизнь? Но людям показалось этого мало. Им захотелось большего - того, что, манило и влекло их своим блеском, ароматом, экзотичностью, недоступностью. Им захотелось так называемой свободы. Но свобода есть у каждого человека. И заключенный, и тюремщик одинаково свободны, как бы парадоксально это ни звучало. Свободу людям дают не другие люди, а Бог. Он дает им свободу выбора - Бог или сатана, путь к Богу или путь к сатане. И тот, кто выбирает сатанинский путь, не будет свободным никогда, потому что сатана - это темница покрепче всех земных тюрем вместе взятых. Советские же люди, поддавшись соблазну, как некогда Адам и Ева, нарушили запреты и заветы, на сей раз - запреты своих коммунистических "небожителей", предали те идеалы, за которые ратовали на словах, и, в итоге, потеряли все, что имели. По сути, своими руками уничтожили страну, свой дом". "А вы знаете, почему Адама звали Адамом?", - хрипло спросил Толик. - "Что?..". - "Когда Бог сотворил первого человека, мужчину, тот спросил: "А дам?". Мол, а дам, а женщин, то есть, ты, Боже, тоже сотворишь, чтоб мне одному скучно не было? Поэтому Бог и назвал его - "Адам". Шутили мы так, Константин Евгеньевич, в детстве. Пацанами когда были. Байка у нас такая была, хохма... Уж и не помню, откуда мы это взяли". "Остроумно", - без улыбки оценил Княжич. - "Извините, что перебил вас, Константин Евгеньевич. Продолжайте, пожалуйста". - "Ну, одним словом, СССР, повторяю, был обречен на самоуничтожение. Поддавшиеся соблазну люди лишь ускорили этот процесс. Но многие так и не стали свободными. Сердца их не устремились к Богу, а значит, эти люди не стали свободнее ни на йоту". ("Он говорит то же, что и Венька, - поразился Толик. - Другими словами говорит, но то же самое. Бандит и поп твердят одно и то же..."). "Соблазн губит людей, - подытожил Княжич. - Ибо соблазн есть маска сатаны. (Костя снова перекрестился). Но это тема для отдельной большой беседы. А сейчас извини, Толя, но мне пора идти. Нужно готовиться к службе. Мы с тобой и так просидели дольше, чем я планировал". - "Еще одну минуту, Константин Евгеньевич!.. Я хочу попросить у вас прощения". - "За что, Толя?". "Вы не хуже меня знаете, за что! - неожиданно жестко, почти зло сказал Толик, в упор глянув на Костю. - За то, что я выдал вас тогда, в девятом классе, когда сказал директрисе, что нашел книжку эту... Евангелие... у вас дома. И вам пришлось потом из школы уволиться. Вот я и прошу сейчас у вас прощения за то предательство". - "Да, я знал, что это ты сказал им про меня... И, наверное, поэтому ты не пришел ко мне попрощаться накануне моего отъезда - в тот день, когда Нику сбила машина. Ты, должно быть, опасался, что я буду упрекать тебя за твое, как ты выразился, предательство. Но на самом деле я никогда не считал тебя, Толя, предателем, никогда не держал на тебя зла или обиды, Господь с тобой. Во-первых, они и без твоей помощи рано или поздно вышли бы на меня. Я был не слишком осторожен и, если кого и должен упрекать в случившемся, то лишь самого себя. А во-вторых... Да, возможно, в той ситуации ты не проявил какой-то душевной твердости. Но ты был ребенком. Как можно требовать душевной твердости от ребенка, когда взрослые далеко не всегда готовы проявить ее? Тем более, я догадываюсь, что тебе грозили какими-то санкциями в том случае, если ты не скажешь, где взял книгу. Получается, это я подвел тебя, я подставил тебя под удар, и я должен просить у тебя прощения, а не ты у меня. Но твои слова сейчас очень меня радуют и очень много значат для меня. Это значит, что ты переживаешь за свои поступки и способен на раскаяние. Повторю, это очень много значит и это замечательно. Спасибо тебе за это, Толя. И знай: люди, у которых ты искренне попросишь прощения, будут молиться за тебя и всегда тебе помогут. Хотя, говорю еще раз, я тебя предателем не считал и не считаю... Все, Толя, времени у меня совсем не осталось. Если у тебя будет возможность, заходи в храм. Я всегда буду рад тебе". - "Спасибо, Константин Евгеньевич. Зайду, если получится. До свидания!". - "Храни тебя Бог!". Толик смотрел в спину удаляющемуся Княжичу и чувствовал, что на душе у него потихоньку светает. Время, отпущенное ему Венькой, утекало с каждой секундой, достать спасительные деньги никак не удавалось и вряд ли удастся, разве что чудо содеется, но разговор с бывшим учителем, выучившимся на дьякона, почему-то повлиял на Толика умиротворяюще. Было что-то в рассудительном тоне Кости, в его словах, в этой его всегдашней благостной, ну, точно поповской улыбке, что приглушило и смягчило отчаяние и безысходность Толика. Правильно он все-таки сделал, что зашел в парк. Хоть и застал его разрушенным и оскверненным. Вот лишь эта лавочка и уцелела. По-моему, та самая лавочка, на которой он поцеловал Нику в девятом классе - тогда, в ноябре, в день первого снега и смерти деда. Ника, Ника... Ну, конечно, Ника! Толик хлопнул себя по колену. Ника - вот кто ему сейчас нужен! И сейчас, и всегда. Он вдруг все понял, понял, кого ему недоставало в Америке все эти годы, кого он так хотел увидеть в России - даже больше, чем отца и сестру. Нику. Конечно, Нику. Нет, он не может признаться и самому себе, что все это время продолжал любить ее, но... она была единственной девушкой в его жизни, кого он когда-либо любил. Пусть по-детски, сумасбродной, бестолковой и недолгой любовью подростка, но любил. И сейчас она снова нужна ему. Она - его спасение. Ника не позволит Веньке убить его, когда все узнает. Венька так обожает ее, так предан ей, что не сможет отказать Нике. Она поможет Толику. "Люди, у которых ты попросил прощения, всегда помогут тебе", - сказал Костя. Толик уже просил у Ники прощения - в больнице, после аварии, но она тогда не знала, за что он его просит, а он не объяснил. Сейчас он ей все объяснит, все расскажет, попросит у нее прощения, как у Кости, а потом попросит помощи. И она ему поможет. Ника поможет. Ника никогда не предаст и всегда поможет. Венька, правда, запретил Толику искать с ней встречи, пообещал пристрелить на месте... Но, возможно, его сейчас нет дома, а Ника есть. Венька же сказал, что она всегда дома. Лишь на это Толик сейчас и может уповать. Это его единственная возможность сохранить жизнь. Он побежал к выходу из парка. Задремавший было "жигуленок", взвизгнув шинами, рванул с места, словно немолодая, но еще сохранившая последние силенки лошадь, которую огрели хлыстом. Толик несся по улицам в сторону речного моста и молился, чтобы на трассе ему не попался новый гаишник и черный "ниссан" не преградил путь. И чтобы Ника была дома. А Веньки не было. Именно эта комбинация будет для него спасительной. ..."Ниссан" замаячил у него за спиной, когда Толик перемахнул через мост. До особняка бывшего одноклассника было уже рукой подать. Толик разглядел столпившиеся на поляне тяжеловесные аляповатые псевдозамки за неприступными заборами. Венькин замок в самом центре и немного в глубине. Как логово медведя. Башня, часы, красный флаг на шпиле - все, как рассказывал отец. Он совсем рядом, осталось совершить последнее усилие, последний бросок. Вот и съезд с трассы, вот и дорога, ведущая к замкам. Толик бросил лихорадочный взгляд в зеркало: "ниссан" висел на хвосте, однако не атаковал. Еще чуть-чуть, еще... Все, приехал, слава Богу! Толик выпрыгнул из машины и затравленным зайцем кинулся к бордовым воротам с вензелем "ВВУ". Но не успел постучать в них. Чьи-то крепкие руки схватили его сзади за плечи и грубо развернули. Перед Толиком стоял невысокий парень с рассекающим правую бровь надвое шрамом. Это было единственным на его лице, что подпадало под определение "особые приметы". Во всем остальном лицо коротышки ничем не отличалось от физиономий тех Кинг-Конгов из "вольво". Как и лицо прикрывающего коротышку с тыла бугая. Одинаковые лица, прически, куртки... Венька их, что, в инкубаторе выводит? "Ты куда летишь, чудила? - спросил невысокий. - Бен тебе что сказал? Чтобы ты бабки искал. Ты уже нашел, что ли?". - "Почти... Мне нужно увидеть Нику. Веронику Сергеевну". - "Зачем?". - "Мне нужно передать ей кое-что очень срочное и очень важное". - "Скажи мне - я передам". - "Не могу. Я должен сказать это лично ей". - "Ни хрена. Бен на это санкции не давал". - "Послушайте, как вас зовут?". - "Жвала". - "А по имени?..". - "Жвала меня зовут". В воротах открылась железная дверь, и в проеме возник услышавший разговор охранник - молодой, простодушного вида блондин-губошлеп. "Понимаете, Жвала, - просительным тоном заговорил Толик, - Вероника Сергеевна - моя бывшая одноклассница. Как и Вениамин Валентинович. Мы учились в одном классе, дружили. Она меня помнит и будет рада мне, поверьте. Мы не виделись больше десяти лет. И сейчас мне нужно увидеть ее всего на пять минут. Только на пять минут. Вы думаете, что я могу ей чем-то навредить? Клянусь вам, она - мой друг! Я за нее жизнь отдам! Ну, что случится, если я поговорю с ней пять минут? У меня нет никакого оружия, обыщите (он поднял руки). Ну, хотите, вы будете стоять рядом во время нашего разговора?.. Хотите? Только пять минут, очень прошу вас, Жвала! А потом можете отвезти меня к Вениамину Валентиновичу. Или сами пристрелите где-нибудь". Невысокий слушал, сдвинув вместе целую и рассеченную брови. "Ни хрена, - сказал он, когда Толик закончил свой челобитный монолог. - От Бена никаких команд на этот счет не поступало". - "Тогда позвоните ему прямо сейчас. Или позвоните Веронике Сергеевне. И скажите, что Толик Топчин хочет ее увидеть. Пожалуйста, позвоните! Пожалуйста! Я все скажу по телефону". Невысокий подумал, достал из кармана кожанки трубку и, не обронив ни слова, принялся нажимать кнопки. Этим и воспользовался Толик. Стремительно нырнув в проем, он с силой пихнул локтем в грудь блондина и ринулся по вымощенной рельефной плиткой тропинке к дому. Охранник хоть и не ожидал диверсии, все же изловчился сцапать нарушителя за воротник куртки. Ткань затрещала. Толик запрокинул голову и, бешено извиваясь, вращая, словно гребец, плечами, выдираясь из рукавов, умудрился выскочить, как из снятой шкуры, из вывороченной наизнанку куртки, которая досталась охраннику. "Стоять!", - гаркнул сзади кто-то - охранник, Жвала или тот, третий. Раздалось какое-то клацание. "Пистолет, наверное", - подумал Толик, однако не испугался. Страх остался позади, вместе с этой троицей. Толик бежал по тропинке к расходящимся большими волнами полукруглым ступеням у входа, словно по финишной прямой своей жизни, сократившейся до размеров этой мощеной тропинки. Сзади была смерть, впереди - Ника, и весь вопрос заключался в том, кого он встретит раньше. Вновь, как в детстве, Ника олицетворяла для него смысл и цель жизни, вновь ее имя было для него дороже и желаннее всего на свете. Что-то толкнуло его в спину. Он не почувствовал боли - только толчок - и полетел. Но не вниз, на плитку, а почему-то вверх. Будто на невидимом воздушном шаре он взмыл над тропинкой, над свалявшимся за зиму газоном, над крыльцом, над шпилем со златобуквенным стягом. И все это кричало: "Ника!". Весь мир растворился в этом вопле, в этом имени, наполнившем и поглотившем все вокруг. Хотя кричал лишь сам Толик. Транзитным экспрессом, без остановки в голове пронеслась мысль-воспоминание: "В смысле райских перспектив лучше умереть в молодости". В последнем вагоне экспресса мелькнуло растерянное лицо Кости. Затем пейзаж накренился, будто изображение в упавшей набок кинокамере. И появились глаза. Прекрасные, нежные, родные глаза. Они приближались к Толику. Прекрасная женщина поднималась ввысь - к Толику. Или он падал вниз, к ней. "Ника", - выдохнул Толик. И только когда глаза оказались совсем близко, заслонив собой и траву, и небо, он сообразил, что это глаза матери. И это было последнее, что он сообразил. Конец. Апрель 2010 г.
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"