Мы, четверо, сошлись под статуей Паллады, утаенной в нише циклопического Данцигского Арсенала.
Пятно Луны, не доросшей до полнолуния, посылало тусклое сияние сквозь пелену несущегося сиреневого облачного покрова. Ниспадал поздний промозглый вечер.
После необходимых формул австриец Ратцингер и я, королевский картограф Вильгельм Гондиус, приняли испанскую прямоугольную стойку, застыв, подобно греческой "Г" или римской "r", нацелив друг на друга длинные рапиры.
Почти на высоте моего зрачка я сомнамбулически наблюдал устрашающую соразмерность сужающегося острия обоюдозаточенного "паппенхаймера", дарованного Ратцингеру цезарем Священной Империи Фердинандом, якобы за спасение от шведского отряда.
О, я оценил, сколь мощен и несокрушим этот его Reitschwert, как прочно пята-рикассо сочленяет рукоять, цветущую гнутыми ветвями эфеса, с прямым линзообразным клинком. Глаза австрийца, угольные колодцы, были скрыты в тенях хребта внушительного греческого носа.
Мой друг и секундант Тибальд д"Анверс едва заметными знаками напомнил о необходимости оставаться в пределах очерченного вокруг меня невидимого магического циркулюса, как предписывает основанное на древней доктрине Пифагора и Витрувия искусство Дестрезы - истинного боя на мечах.
Боплан, свидетель моего противника, насмешливо взглянул на меня.
Проклятие телесно-осязаемого воображения; я предощущаю, как épée Ратцингера рассекает мне ноздри и с хрустом разгрызает решетку нежного лабиринта этмоидальной кости. Тугое сердце, как барабан. Все поплыло; мое зрение застлал зыбкий, будто мигренозная аура, образ: герб Ленартовских - предков Ратцингера с материнской стороны - буйволиная рогатая голова, чернее сажи, на злобно-золотом металле щита.
Я не помню дальнейшее - как я оказался в своем доме (могу лишь сказать, что не я шел быстрым шагом по мягкой брусчатке, но ландшафт ночного города всклокоченными волосатыми тенями перемещался вокруг; внутри левого реберного кокона стучал тамбурин), как в моих пальцах очутилась миниатюрная тонкая запечатанная вазочка китайского голубоватого, как проказа, порцелина, по-персидски называемого фагфур, полученная мной когда-то от знаменитого адепта Сендивогиуса.
Я никогда не был совершенным трусом. Я находился в королевской армии, когда войско Великого Герцога Московского обложило Смоленск. Но теперь честь моя испепелена. Еще не придя в трезвое сознание, я понял все, и потому мои руки сами разыскали фиал, внутри которого, как я знал, заключена некая темная черта, сотканная из таинственного праха.
Ледяной огонь стыда заливает мое тело.
Перед тем, как раздробить сосуд, я, стянув с себя оранжевый колет, не зажигая свечей, уселся в высокое кресло с прямой спинкой подле холодной голландской печи и внезапно подробно вспомнил сон, виденный накануне.
Будто я пришел к цыганке за гаданием. Египтянка, ее лицо я не смог восстановить в памяти, достает свои триумфы. Она восседает меж двух столбов, на фоне редкой ткани из кашемира с орнаментом в виде индийского огурца - нескончаемо повторяющихся крошечных миндалин-глазков с искривленными хвостами. Я отдаю ей плату - розовый кварц, вышлифованный кабошоном в контурах человеческого сердца.
И вот я вижу различные арканы - но не совершенно те козыри, которые составляют классическую колоду Сфорца. На каждой из этих иных карт присутствует il matto, шут. Он мал ростом. Вот он заглядывает в шатер, где облачается король. Вот еще другая карта, но я уже не могу ее воссоздать. Все они ясно-серого ахроматического тона, образуемого непрерывными, заполняющими постепенно весь объем линиями субтильной гравировки сухой иглой. На каждой - маленький, как ребенок, паяц.
"Что значит быть летучей мышью"?
Я двигаюсь в пространстве над неестественно-осветленным зеркалом гавани. Внизу корабли - галеоны, пинассы, удлиненные флейты - на пасмурном стекле ночного моря. Низко на Западе мерцает зрачок злого Арктура. Я приближаюсь со стороны левого борта к славному трехмачтовому галеону "Алый Лев", сжегшему в свое время шведский флот. Я вижу паучью сеть грот-вантов.
Картина вновь меняется. Я наблюдаю морские бугристые пеньковые канаты, связанные узлом. И вот рапира Ратцингера, но она вся черная, как игла и необычайно тонкая, парит, колеблясь, в воздухе и прокалывает средоточие узла - он развязывается. Пронзание женщины, умирает ее плод. Играет волынка, нежно-гнусаво. Мой старый друг Тибальд (он невидим, но знаю, что это именно его голос звучит беззвучно и артикулированно) мягко говорит: "Я предостерегал - связывать следует только рифовым узлом. Но ты использовал телячий". Что это означает?
"То, в чем ты случайно оказался замешан - это древняя, никогда не прекращавшаяся игра. Венеты и прасины - вовсе не партии ипподрома; гвельфы и гибеллины - им очень мало дела до того, кто будет править в Италии".
Сон обрывается.
Обыкновенно, по совету древнего мудреца-платоника Синесия из Кирены, я заносил свои сны в Книгу сновидений. Неизвестно для чего, но сейчас я вписал и эту последнюю главу в свой ночной диариуш.
Я всегда верил, что искупить некоторые вещи, которые я совершил или могу совершить, способна лишь безвозвратная аннигиляция Персоны. Это не столь легко, более того, в практическом смысле - невозможно. Меня не удовлетворила бы частная, одна из многих в ряду, смерть. Мне нужна гибель. В свое время мне рассказывали о некоторых запретных способах, одним из которых является разбиение сосуда, заключающего темную линию.
Я решаюсь. Мне жаль мать и отца.
Расколов вазу навершием эфеса своего постыдного меча, я вновь равнодушно усаживаюсь в кресло и, покручивая в руке старый, схожий с высушенным гигантским богомолом, циркуль, принимаюсь ожидать обещанного мне когда-то великим Космополитом полного избавления от какого бы то ни было бытия.
Далее, события разветвляются на два потока. Один протекает во внешнем мире, если под этим подразумевать всю обобщенную совокупность "данных", доставляемую нашим sensorium communis, и я ощущаю картины на полотне своего восприятия, неправдоподобно расширенного и трансформированного. Я внезапно с ужасом осознаю, что у меня на темени проросли глаза, как те холодно-раскаленные зерна индийского огурца. Я издаю беззвучный протяжный вопль и вот, начинаю двигаться, как в давешнем сне, в необычно уплотнившейся воздушной среде, вперед головой, но лежа на спине, по направлению к высокому тройственному диоклетианову окну с витыми арками. Я успеваю смутно удивиться, ведь в моем доме совершенно другие окна.
Я выплываю за границы комнаты сквозь левую арку. Прозрачность. Ясность. Каллиграфическая вязь огней. Непривычно большая Луна, точно дистанция до нее стремительно сократилась; меж первой четвертью и полнолунием она ярка, объемна и обладает формой яйца, морщинистого и пронизанного тончайшими капиллярами. Вокруг - радужный венец на фоне движущейся мантии облачного покрова, перемещающегося как будто позади Луны. Наружная граница гало - красная, внутренняя - пурпурная.
Я всегда страшился высоты, провала опоры (Ungrund). Но теперь сама среда, на которой я покоюсь, мягко обволакивает и удерживает меня.
Лунный венец преобразуется в дракона, проглатывающего хвост, того, которого древние Египтяне именовали Оуроборос, но дракон этот составлен из двух драконов, дорсального и вентрального, обращающихся в разные стороны. Когда ротация ускоряется до невоспринимаемой, она словно останавливается, и змеиный круг превращается в веретенообразную мандорлу, после - в хрупкое ромбическое сияние, постепенно распадающееся в молчании.
Теперь я вижу только Цепь. Это великий Жгут, протянутый из несуществующего начала в отсутствующее окончание, Арфа, сотканная из волокон драгоценной плоти, и каждый из этих отрезков - я, одно из моих существований. Жгут натянут; жилы его набухли и словно бы пульсируют, полные крови.
Я начинаю вкручиваться в воздух.
В пучине утробы сознания я осязаю второй, параллельный поток событий. В этом потоке в каждый мельчайший момент времени-Ахиллеса творится смерть, безусловная и окончательная.
Тем зрением, которое мистериально заточено в глуби чрева, я вижу ранее неизвестный орган внутри моего тела - черную щелеобразную дыру. Я испытываю одновременно смятение, подавленность и ледяное жгущее возбуждение.
Линия, бледно-опалесцирующая, зеленовато-пепельная, выходит из красного кубка, изгибается и с бешеной скоростью прыгает, чтобы рассечь Жгут.
Вкус небытия отличен от любого другого; он не напоминает даже гиперуранические полости Вневременности.
Но почему-то я, белесый червь, втягиваюсь обратно сквозь ход, проеденный в жирном навозе бессчетных перерождений...
...в правой части неба проступает силуэт моего странного компаньона, Теобальда. Он в синем плаще античного философа, чему я нисколько не удивляюсь. Я спокоен, только с сожалением вспоминаю, как порой досадливо негодовал на его внезапные появления в те мгновения моей жизни, когда, казалось, мне был не нужен никакой свидетель и советчик.
- Ты слишком поспешил пресечь то, что тебе не дано пресечь. Цепь палингенезий необходимо замкнуть, но не разорвать. Замкнув, ты узришь ее извне, как колесо.
- Вильгельм, ты отправишься в Новый Свет. В стране Инков, Эльдорадо, существуют идеально круглые сакральные колодцы-сеноты. Ты прощен, но опасайся повторить свое безумие.
- Возможно, позднее ты примешь участие в составлении чертежа Theatrum Mundi. Но не думай, что ты в одиночку сможешь справиться с этой работой. Тебе дано завершить лишь крошечный фрагмент бесконечного опуса. И путеводной звездой пусть тебе послужит неподражаемый древний картограф, Опицинус из Папии. Лишь он приблизился к ортодоксальному картографированию Матери-Земли, поняв, что подобает изобразить несравненное ТЕЛО.
- Прощай, Вильгельм. Мы беседуем в последний раз. Отныне о тебе никто не услышит.
Он небыстро растворяется.
Я возвращаюсь в свою сухую потрескавшуюся кожу.
Проходят часы. Я замечаю, что пасмурный предрассветный воздух уже давно исчерчен темными траекториями танцующих снежинок; пространство кругом побелело, очистилось и смягчилось.
Я более не чувствую ни позора, ни унижения. Осознание собственного ничтожества дает свободу и радость.
Пора.
"Алый Лев" скоро отплывает в Антверпен. Дальше - Океанос.
Где моя готовальня?
От автора. Благосклонный читатель, вероятно, осведомлен, что и Виллем де Хондт, и Жерар Тибо - вполне реальные исторические фигуры. Что говорить о Боплане... Воспользовавшись ненаказуемым (в этой жизни) правом художественного произвола, автор измыслил некоторые, никогда не происходившие, события и наделил беззащитного в этом смысле героя кое-какими, возможно, собственными, малопривлекательными чертами. За что искренне просит у него прощения.