чудится, с фонарей стекает не свет, а всего лишь редкий сорт тумана, натертый ладонями оттепели, как арабская лампа, до молочной раскаленности, и пороховой свежестью обдает меня рядоположность холодных сгустков плазмы и мутной синевы - так пахнет щелчок пистона в детстве, когда бьешь по нему камнем; я давно заметил, что дни недели потрескивают огнем, сжимаемые будущими днями - теми, когда зарумянится мороз, и во взаимовкушении сухого солнца и домашнего электричества родится тепло в груди и на щеках после прогулки, но сейчас полосы и квадраты светильников, отзеркаленные черным окном, намекают на фаланги конспирологических объектов, а может, на бледные кишечные палочки оп-арта; во мне никак не растает нежно-вязкое осязание изящества сочетания женской руки и большеглазых мужских часов, охватывающих ее тонкость - видено в автобусе, а рядом сопел питекантроп, печально подперший подбородок кулаком, похожий на химеру Нотр-Дама - сосуд чайника магически вспыхивает голубыми кольцами, мои размышления высветляются, точно чай от тонущего в нем лимона
по обычаю, я дремлю перед работой, и будто прохожу - и не могу пройти - многокамерную игру, где в избыточно роскошных и полусумрачных комнатах нужно суметь отслоить от ландшафта и собрать предметы - всякие там ножи, телескопы и письменные приборы, здесь владычествует гнусавая музыка, и ее важнейший аккорд - белый поезд на мосту над замерзшей рекой, он остановился и, словно собака трюфели, ищет во льду таинственные полости, заполненные слизистой бирюзой; помнишь, как ты громко сказала что-то про кощунственные и непристойные стихи латинского поэта, а те две, длинноногие, с удивленными ресницами, не поняли и промолчали, увы, порой умная некрасавица запоздало худеет только после ватной ремиссии, но тем счастлива, обретя на четыре недели, до повторного и уже фатального удара новую, болезненно стройную фигуру, подобную домам и башням на старинных гравюрах, всегда чуть искаженным в пропорциях, странно высоким