Добин Григорий Израилевич : другие произведения.

В мастерской

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:


В МАСТЕРСКОЙ

   Недолог путь от гетто до бывших красноармейских казарм, где с приходом немцев разместился полицейский батальон и куда ежедневно рано утром водили на работу в пошивочную мастерскую небольшую группу ремесленников: сапожников и портных.
   Недолог был этот путь. Но каждый раз, когда они шли туда под охраной полицейского, как это и положено евреям, посередине улицы, с желтыми заплатами на груди и на спине, сердца их обливались кровью, и они не знали, куда деть глаза от стыда и позора. Ибо еще совсем недавно это были уверенные в себе люди, зарабатывающие свой хлеб честным и упорным трудом, и незачем было им перед кем-либо унижаться. Теперь же, что бы ни делали, они оставались под страхом смерти, и если все же безропотно и покорно шли на ненавистную им работу, то лишь потому, что иного выхода не видели.
   Однажды осенним хмурым утром ремесленники пришли на работу сильно встревоженные.
   С тех пор, как все еврейское население города загнали за колючую проволоку, люди делали все возможное, чтобы выжить: шли работать за скудную похлебку, порой, сняв желтые знаки, умудрялись выбраться за проволоку, чтобы в русском районе обменять кое-что из вещей на продукты. Если кого-то задерживали без опознавательных знаков, избивали до полусмерти, иногда расстреливали на месте или уводили в тюрьму, откуда все равно возврата не было.
   Большинство жило надеждой, что эта полная лишений и издевательств жизнь не может, никак не может долго продолжаться.
   Но день ото дня положение не только не улучшалось, а, наоборот, становилось все хуже и хуже.
   По ночам врывались в гетто неизвестные, учиняли погромы, грабили и убивали. От отчаянных криков о помощи, которые поднимали беззащитные люди, чтобы отпугнуть бандитов, стуча в ведра, гремя мисками, чем попало, можно было сойти с ума.
   Мало того -- на днях у самых ворот гетто вдруг задержали несколько колонн рабочих, возвращавшихся с работы, и, несмотря на аусвайсы -- знак того, что это "вертфуле юден" (полезные евреи) и им гарантирована безопасность,-- куда-то погнали под усиленной охраной.
   Напрасно родные весь вечер выглядывали из-за проволоки. Никто не вернулся...
   Поговаривали, что их вывели за город, к ямам, впрок заготовленным полицаями, и там расстреляли.
   Нынешний день вроде начался совершенно спокойно. утром люди собрались, как обычно, у выхода из гетто, чтобы отправиться на работу. Но оказалось, что ворота наглухо закрыты, а охрана усилена, как никогда прежде.
   Толпа все росла. Передние стали напирать на ворота, и в ход пошли резиновые дубинки, послышалась немецкая брань. И только когда прошло несколько часов и все уже отчаялись, ворота внезапно распахнулись и людей погнали на работу, нанося дубинками удары по головам, по плечам, по чему попало.
   Измученные бессонными ночами, полные тягостных предчувствий, люди не в состоянии были работать, как полагается. Каждый копошился в своем углу, больше делая вид, что занят делом. Все мысли были об одном:
   что еще немцы придумают и как дальше жить?..
   Всем стало понятно, что и ночные налеты на гетто, и расстрелы, и пытки -- все это не случайно, что это специальная, хорошо продуманная система, применяемая немцами для того, чтобы исподволь отнять у людей последнюю надежду на спасение и довести до отчаяния.
   Не лучше других выглядел и Гершен, их старшой, человек хотя уже и не молодой, но еще довольно крепкий и бодрый. Всегда такой расторопный и распорядительный, Гершен сейчас сидел на своем месте, сосредоточенно размышляя о чем-то. Он то вздыхал, то скреб затылок, словно допустил какую-то ошибку и не знал, как ее исправить.
   Дело в том, что в то самое время, когда жизнь любого из них висела на волоске и каждый день грозил новой бедой, в гетто нашлись люди, -- с ними его свела племянница, -- намекнувшие ему, что было бы неплохо, если бы он, Гершен, работающий при полицейском батальоне, разузнал подробнее, что немцы замышляют...
   Гершен ничего не обещал. Да и какой из него разведчик! Однако ему не надо было долго объяснять, как важно для всех обитателей гетто, чтобы их не застали врасплох. И поэтому он подумал о Сергее, одном из полицаев, работающем в батальоне электромонтером, которого евреи меньше боялись. Благо этот самый Сергей недавно занес в мастерскую шинель и попросил ее перешить.
   Правда, он уже не раз заходил за ней. Но в ответ лишь слышал: "Сделаем! Сделаем!" Полицай уходил, а шинель оставалась нетронутой. Гершен все не решался за нее взяться.
   Однако медлил он не потому, что парень вместе с шинелью не принес разрешения вахмистра, заведующего мастерской.
   Если бы только это, Гершен бы не заставил его ждать. Вопреки правилам, как было уже не раз прежде, сделал бы и эту работу. Тем более что парень заслужил, чтобы к нему относились лучше, чем к другим...
   Но как раз потому, что между ними, мастеровыми и Сергеем, в последнее время установились хорошие отношения, Гершен и боялся.
   С тех пор как Красная Армия перешла в наступление, у многих полицаев изменилось настроение. Они начали задумываться над тем, что их ждет.
   В батальоне резко упала дисциплина. Не доверяя больше полицейским, немцы усилили надзор за ними, повсюду насадили провокаторов, которые доносили обо всем командиру батальона, гауптману Рейнгардту.
   Подобно точному барометру, безошибочно фиксирующему изменения, происходящие в природе, Гершен давно уже уловил, что запахло жареным, и заблаговременно принял необходимые меры предосторожности. Он строго следил, чтобы немцам не к чему было придраться. Начал требовать от ремесленников беспрекословного выполнения всех приказов, касающихся евреев, запретил им всякие связи с населением, в особенности с полицейскими из батальона; он договорился с портными и сапожниками, чтобы они в его отсутствие ни от кого не смели принимать работу, если на то не будет разрешения заведующего мастерской.
   Однако не проходило дня, чтобы кто-нибудь из полицаев не завернул в мастерскую на огонек, будто им, кроме как к этим ненавистным и обреченным евреям, и пойти было некуда. Подстерегали момент, когда в мастерской никого не было--ни вахмистра, ни других немцев, -- просили что-нибудь залатать или перешить, а то и просто без всякого дела, лишь бы постоять минуту-другую, поглядеть, как работают мастеровые, жадно вдыхая теплый домашний запах сукна, распаренного сильно нагретым утюгом. Чего они ходят сюда? Что им надо? Гершен последнее время почему-то так боялся...
   Особенно часто приходил к ним Сергей, хотя сам был свидетелем того, как вахмистр чуть не избил нескольких полицаев, которые заглянули в мастерскую, впервые услыхав стук швейных машин. И, конечно, Сергей знал, что и ему тоже несдобровать, застань его немец без разрешения у евреев. И все же это не останавливало его. Он выискивал малейший повод, лишь бы завернуть в мастерскую. То выдумывал, что в коридоре погас свет и надо зайти к портным, где находится рубильник, иначе электропроводку не исправить, то говорил, что будто его позвали починить утюг.
   Заходя к ремесленникам, он все чаще принимался изливать им свою душу. Начав с того, что все годы жил среди евреев и что все его друзья были еврейские парни, переходил к тому, что заставило его пойти на службу к немцам. Никому другому он никогда бы не посмел рассказать такое. Давал понять, что в полицейском батальоне все равно долго не задержится. Стоит ему только раздобыть оружие -- и ищи ветра в поле!
   Подобная откровенность отнюдь не радовала ремесленников. А вдруг кто-нибудь услышит, что он ведет с ними такие разговоры... И они молчали, не смея поднять глаз. Бывали минуты, когда им становилось просто страшно. И не раз в такие минуты Гершен подносил палец к губам: "Поменьше болтай! Ты же и себя и нас погубишь..."
   И вот теперь эта шинель... Нужно было во что бы то ни стало перешить ее, да так, чтобы и тени подозрения не пало ни на них, ни на Сергея. Гершен был готов ругать себя последними словами за то, что взялся за эту работу. Но ничего не поделаешь, надо было рисковать. И он, достав шинель, принялся осматривать ее со всех сторон, поворачивая то так, то этак, пытаясь определить, что требуется делать.
   Гершен вспомнил, сколько надежд возлагал он на работу в мастерской, сколько труда ему стоило наладить все так, чтобы немцам не к чему было придраться.
   Ему припомнилось, как они все обрадовались, когда в лагерь явился вахмистр и стал отбирать рабочих, как они с надеждой следили за ним, пока всех не построили, словно рабов на невольничьем рынке.
   Боясь вымолвить лишнее слово, чтобы, упаси боже, не повредить себе, они покорно последовали за вахмистром, и каждый из них не переставал молить бога о том, чтобы его работа понравилась немцу и тот не отослал его обратно в лагерь, набрав себе других мастеровых.
   Они так жаждали вырваться из лагеря, что даже не подумали о том, куда их ведут.
   Конечно, они не рассчитывали, что теперь все беды остались позади. Нет, от немцев они не ждали ничего хорошего. Но как-никак целый день будут вне лагеря, будут заняты каким-то делом, а кроме того, они слышали, что тех, кто работает у немцев, хоть немного кормят.
   Но одно дело -- сносить издевательства немцев, а совсем другое -- оказаться среди полицаев, изо дня в день встречаться с ними в коридоре, во дворе, на кухне и думать, что, быть может, ты сидел с ними за одной партой, ходил вместе на одну и ту же работу, а теперь, в пору больших испытаний, они предали и себя, и свою родину.
   Это было как гром среди ясного неба. Они несколько дней без дела шатались по мастерской, лишь делая вид, что работают, -- не могли представить, как будут находиться вместе с полицаями под одной крышей, дышать отравленным воздухом...
   Только одного Гершена это все, казалось, не трогало. Он считал, что, наоборот, им очень повезло. По всему видно, что вахмистр человек неплохой. Кроме него, никто в дела мастерской не вмешивается. (Правда, однажды вахмистр избил его, Гершена, плеткой. Но это не в счет...) Никто их не задевает, не кричит. Даже полицаи. Так чего ж еще нужно?
   -- Дурни!--укорял он своих товарищей. -- Что нам сделают полицаи? Пока они нуждаются в нас больше, чем мы в них.
   Гершен гордился, что ему удалось добиться с помощью вахмистра, чтобы им, кроме супа, который они ежедневно получали на кухне, выдавали еще кое-какой сухой паек, за которым он после работы ходил в кладовую.
   Особенно он был рад, когда их, не без его старания, окончательно забрали из лагеря, перевели в расположение батальона и ежедневно после работы стали отпускать домой, к женам и детям. Сначала ходили одни, а затем с охранником, приходившим за ними к изгороди гетто, а вечером отводившим их домой.
   -- Ничего, -- бывало, говорил он, когда ремесленники собирались домой и у каждого, кроме банки с супом, сэкономленным от обеда, лежало в сумке еще немного хлеба или кусок маргарина -- целое состояние теперь, когда люди пухли от голода, -- надо уметь ладить и с полицаями...
   А вот сейчас этот самый Гершен сидел, осматривал шинель и ругал Сергея за то, что тот все-таки не попросил разрешения у вахмистра. Трудно ему, что ли? Чем он рисковал?
   Работая, Гершен все время не переставал думать о чех, кто остался в гетто и с кем его свела племянница Ида Пикус. Он не знал, чем они там, в гетто, занимаются, бывшие коммунисты и комсомольцы. Лишь краем уха слышал, что ищут оружие и отправили людей разведать, как им связаться с партизанами.
   Гершен представил, с каким нетерпением ждет Ида его сведений, полученных от Сергея, и с какой радостью его встретят, если ему удастся их добыть. Он будто услышал учащенное дыхание Иды, почувствовал прикосновение ее дрожащих пальцев, когда она сказала:
   "Дядя, держитесь вашего Сергея. Постарайтесь узнать, -- может, он что-нибудь еще слышал". Если уж она, всегда такая спокойная, не смогла скрыть тревоги, значит, дела действительно очень плохи.
   Теперь и сам Гершен все воспринимал острее, чем прежде: сказывалось пережитое за последние дни. Многое предстало в новом свете. Гершен вспомнил, что уже несколько дней в батальоне готовятся, словно к большому празднику. Стряпают вкусный обед, на десерт выдают полицаям чай с ромом или водкой, что обычно случалось тогда, когда их подготавливали к проведению очередной акции. Скорее, скорее бы закончить эту злополучную шинель, чтобы можно было поговорить с Сергеем с глазу на глаз...
   Наконец все сделано. Гершен перевел дыхание, словно с плеч его свалилась гора. Теперь бы только увидеть Сергея...
   Однако как раз теперь, когда в нем так нуждались, Сергей нигде не показывался. Не заходил он и в мастерскую, словно позабыв о своей шинели.
   Идя на кухню за обедом, Гершен повсюду рыскал глазами. На обратном пути тоже.
   Так ничего и не узнав за день, он всем своим существом ощутил, что вокруг их мастерской образовалось как бы мертвое пространство.
   Вечером, перед уходом домой, Гершен направился в кладовую, где работал знакомый полицай, чтобы получить, как обычно, кое-какие продукты, а главное -- выяснить, куда делся электромонтер.
   Но полицай был в кладовой не один, и Гершен понял, что тому что-то известно, однако он не желает об этом говорить.
   Гершен вернулся в мастерскую расстроенный, решив, что с парнем случилось неладное.
   Мало им своих бед, недоставало еще, чтобы Сергей ляпнул что-нибудь лишнее. А вдруг его пытать начнут? Что тогда? Что, если он захочет спасти свою шкуру? Что ему тогда до евреев? Не дай бог, еще скажет, что передавал им сводки с фронта...
   И Гершен представил, как их избивают и гонят обратно в лагерь. И при одной мысли об этом ему стало дурно. Он почувствовал, что задыхается.
   Гельман, подручный Гершена, не меньше его самого ценил место, где им удалось устроиться и откуда их, пусть под охраной, ежедневно после работы отпускали домой, к семьям.
   Как ни тяжко ему было сидеть целыми днями взаперти за швейной машиной и каждый раз, когда приходилось идти за водой в коридор или за едой на кухню, встречаться с полицаями или с немцами, Гельман все же знал, что в сравнении с другими евреями, которые работают в иных местах, им тут намного легче, вольготнее. И поэтому он тоже всячески старался не противиться, чтобы, не дай бог, не погнали обратно в лагерь. И все же ему стало неприятно, когда Гершен, вернувшись из кладовой, на вопрос, что он там узнал, не смог ничего ответить, словно у него вдруг отнялся язык. Только чуть позже Гершен, оглядевшись, нет ли в мастерской посторонних, торопливо пробормотал:
   -- Кажется, парень влип...
   И Гершен зашагал взад-вперед по мастерской, не переставая, как баба, причитать:
   -- Гевалд! О чем же мы думали! Какой дьявол заставил нас связаться с этим паршивцем...
   Гельман не отозвался. Его швейная машина застрекотала еще быстрее, наполнив комнату резким стуком.
   Гельману не пришлось ломать голову, чтобы понять, чего так боится Гершен. Конечно, весь его страх оттого, что Сергей пару раз приносил им сводки Совинформ-бюро. Но если кто и повинен в этом, так это он, Гельман, который первым связался с Сергеем, намекнув, что не прочь узнавать кое-какие новости.
   Сам Гельман ничуть не жалел, что пошел на это. Ведь теперь его жизнь обрела хоть какой-то смысл.
   И он снова был готов дрожащими от волнения и радости руками бережно прятать у себя на груди сводку с фронта и там, в гетто, собрав в укромном месте друзей, таких же молодых, как и он сам, читать им, что напечатано на узкой полоске папиросной бумаги, торжествуя, что немцы терпят поражение за поражением.
   Однако Гельман не мог позволить себе рассказать все это Гершену. Нет, не тот человек Гершен, чтобы ему можно было полностью довериться.
   Поэтому Гельман притворился, что ничего не замечает, хотя вообще-то ему не очень хотелось скрывать от Гершена, что в гетто есть люди, которые не боятся фашистов. Ведь они с Гершеном вместе работали и вместе страдали...
   С другой стороны, к Гершену у него вообще не слишком лежала душа. Пусть благодаря ему удалось вырваться из лагеря, пусть благодаря ему они и сами кормятся, и домой могут отнести кое-что из продуктов. Гершен ему все равно не нравился.
   Его раздражало и то, что Гершен лезет вон из кожи, стараясь услужить вахмистру, и то, как он срывается с места с криком: "Ахтунг!", и как лебезит перед гитлеровцем, стараясь предупредить любое его желание.
   Иногда Гельману хотелось бросить работу и заорать на Гершена:
   "Старый дурак! Ты думаешь, что, если все погибнут, тебе удастся выжить?!"
   Вынужденный работать на немцев, Гельман ни на минуту не переставал верить, что это ненадолго, что скоро и он окажется среди тех, кто с оружием в руках борется с оккупантами.
   Когда это произойдет, Гельман пока представлял смутно. У него не было ни оружия, ни связей с партизанами. Зато в гетто его каждый день встречали жена и ребенок. И что тогда будет с ними?
   Но он твердо знал, что другого выхода у него нет. Только уйдя к партизанам, он сможет мстить врагу. И он всеми силами старался приблизить этот день.
   Гельман знал -- прийти к партизанам надо с оружием. Но где его взять? Когда их перевели в батальон и Гельман как следует осмотрелся на новом месте, он сразу решил: вот где он должен достать оружие. И с тех пор уже больше не знал покоя.
   Однако разве выполнишь задуманное, сидя день-деньской за швейной машиной? Для этого надо было выйти во двор, побывать в казармах, узнать, где хранится оружие.
   И он не упускал случая -- радовался, когда его куда-нибудь посылали, охотно бегал за едой на кухню, за фурнитурой в кладовую, был тут как тут, если надо было отнести заказ начальству, а Гершен то ли боялся, что работа не понравится, то ли страшился какой-нибудь другой неприятности...
   Маленького, тщедушного, в длинных, широких штанах, пузырящихся на коленях, его часто можно было видеть в коридоре, в уборной, где он выпрашивал у полицаев махорки на цигарку или сигарету. Он старался, чтобы к нему привыкли и перестали замечать. Даже такие широченные штаны сшил он себе с умыслом, чтобы, когда придет пора, можно было пронести оружие через проходную.
   Так, потихонечку, Гельман не только узнал, что старое оружие полицаи хранят в кладовой, с помощью Сергея он даже подобрал к ней ключи. Конечно, об этом никто не знал -- ни Гершен, ни другие ремесленники.
   А тут на тебе... Если то, что рассказал Гершен, правда (хотя кто его знает, надо бы хорошенько проверить), словом, если действительно Сергей провалился, то как быть дальше? Какое уж тут оружие... До того ли теперь...
   Гельман после рассказа Гершена сильно встревожился. Однако виду не показал. Он по-прежнему сидел за машиной и усердно шил, даже не отозвавшись и, уж конечно, не расспрашивая Гершена о подробностях.
   И то, что Гельман, всегда такой словоохотливый, не нашел нужным даже сказать пару незначащих слов, в то время как у него, Гершена, дрожало все внутри, возмутило старого портного. Вдруг он остановился напротив Гельмана.
   -- Это все из-за тебя, -- процедил он сквозь зубы.-- Если бы не ты, нам не пришлось бы теперь дрожать. Сводочки тебе захотелось у него брать...
   От страха он совершенно забыл, как сам радовался, когда они получали сводки, и как настойчиво упрашивал Гельмана позволить ему хоть на день взять их с собой, чтобы прочесть жене и детям.
   Услышав сказанное, Гельман оторвался от работы. Секунду они с ненавистью глядели друг на друга. Затем Гельман сказал:
   -- Если тебя вызовут и начнут допрашивать, укажи на меня. Ты ведь счастлив, что работаешь у немцев...
   И тут же спохватился, что сказал лишнее. Он заметил, как Фридман, самый молчаливый из портных, старавшийся ни во что не вмешиваться, вдруг поднял голову и с укором взглянул на него. Было дико даже предположить, что Гершен способен кого-то предать и что он может быть счастлив, служа немцам. Достаточно было взглянуть на Гершена, чтобы понять: нет, не таков их старшой. За последнее время Гершен осунулся и постарел, ночами не смыкал глаз, обуреваемый мрачными мыслями.
   Гершен вспыхнул. Судорога свела его губы. Он хотел было ответить Гельману, как обычно, когда в пылу перепалки называл его босяком, глупым, дерзким мальчишкой, не знающим жизни, а смеющим судить других, но в это время во дворе послышался гул тяжело груженных машин, и Гершен увидел, что Фридман пристально смотрит в окно. Он сразу же забыл все, что хотел сказать, а вернее, постарался взять себя в руки, тоже подошел к окну и протер рукавом запотевшее стекло.
   Посреди двора разгружали несколько машин с винтовками и боеприпасами. Их укладывали на брезент, постланный на сырую от мокрого снега и дождя землю. Тут же, у большого стола, несколько немцев вскрывали цинковые коробки, вынимали патроны и из рук в руки вместе с винтовками передавали полицаям, которые выстроились во дворе и по команде выходили из шеренги, а получив винтовки и патроны, возвращались на место.
   Все это делалось в такой спешке, словно Красная Армия уже у ворот и больше нельзя медлить. Если бы евреи не знали, как далеко пока фронт, они могли бы подумать, что война подходит к концу.
   И Гершену невольно пришли на ум слова Сергея, когда тот, по обыкновению зайдя к ним в мастерскую, застал портных возле окна -- они следили, как полицаи с лопатами на плечах строятся, чтобы отправиться за город копать ямы.
   -- Сначала тебя заставят рыть ямы, -- сказал тогда Сергей, -- потом обагрят твои руки кровью невинных людей, и ты волей-неволей окажешься в одной упряжке с фашистами...
   Было похоже, что предсказание Сергея сбывалось. И Гершену вдруг стало зябко. При одной мысли о том, к чему готовятся полицаи, у него волосы встали дыбом.
   -- Все, -- сказал он. -- Одевайтесь, идем домой. Бог знает, что нас ждет...
   Встревоженные, не зная, что и подумать, портные начали одеваться. Глядя на них, стали собираться и сапожники, работавшие во второй комнате.
   Пора было трогаться в путь, но почему-то не было видно провожатого, молчаливого полицая в длинной шинели с белой повязкой на рукаве, который всегда аккуратно приходил за ними в гетто, а вечером отводил обратно домой. На этот раз он запаздывал.
   Шло время, ремесленники волновались все сильнее. Одетые, с котелками и консервными банками в руках, они слонялись по мастерской, не находя себе места. "Что все это означает? -- думали они. -- Что-то уже началось в гетто? Или, может, полицаи готовятся к облаве на евреев, работающих вне своего района? Ведь случалось не раз, что людей хватали на улице и больше их никто не видел".
   Надо было что-то предпринять. И Гершен наконец пошел искать провожатого. Может, полицай перебрал немного? Ведь сегодня от всех несет водкой, водкой пропахли казармы, даже на кухне -- и там резкий водочный дух.
   Вскоре Гершен возвращается в мастерскую. На нем лица нет. Видно, что он хочет что-то сказать, но язык не слушается его, вырываются лишь хлюпающие звуки, похожие на еле сдерживаемый плач. И не успевает он сказать, что, выйдя во двор, услышал со стороны гетто стрельбу, как открывается дверь и в мастерскую входит вахмистр.
   Хотя Гершен встревожен, он не забывает, как обязан встречать своего начальника. Прерывающимся голосом, в котором слышатся слезы, выкрикивает: "Ахтунг!" -- и направляется за вахмистром, который не спеша пересекает комнату и заходит к сапожникам, где стоит накрытый фартуком узкий, низкий верстак, а стены увешаны лекалами и готовой обувью.
   Вахмистр вновь заходит к портным. В мастерской быстро темнеет. Наступают сумерки, но света никто не включает. Заметно, что немец чем-то смущен, будто ему неудобно смотреть ремесленникам в глаза.
   Впечатление такое, словно он хочет что-то сказать, но не знает, с чего начать. Его даже радует, когда Гершен начинает жаловаться, что их провожатый куда-то запропастился, хотя им давно пора домой.
   Вахмистр почему-то отвечает при помощи жестов. Нет, нет, -- показывает он головой, руками, плечами, -- никуда сегодня ходить не надо. Лучше остаться здесь, в мастерской! Он же ведь обещал предупредить, если что случится. А его слово -- закон... Объяснив все это, немец вытаскивает из кармана поллитровку и протягивает ее Гершену. Пусть, мол, они глотнут понемногу, закусят чем бог послал и ложатся спать...
   Он даже показывает, как надо сдвинуть столы, чтобы всем хватило места. Он все время улыбается, чуть ли не обнимает Гершена, дружески похлопывает его по плечу, словно желая успокоить. При этом искусно делает вид, будто не слышит, как кто-то из ремесленников, не в силах вынести этой пытки, еле сдерживает рыдания...
   Вахмистр уходит.
   Мастеровые не спят, они стоят у окна и глядят в темноту ночи. Не видно ни зги. Но им кажется, что они различают языки пламени над гетто, слышат предсмертные крики людей.
   Услышав стук в дверь, все разом ложатся, притворившись спящими. Входит вахмистр в наброшенной на плечи прорезиненной накидке, мокрой от дождя. Освещая себе путь электрическим фонариком, он оглядывает портных, затем проходит к сапожникам. Он замечает, что двоих ремесленников недостает -- одного из сапожников и того самого "клейнер шнайдерман" в длинных, широченных штанах. Они не послушались его и ушли в гетто, хотя пробираться туда одним, без провожатого, крайне опасно.
   Вахмистр ничего не говорит, лишь с сожалением качает головой и уходит.
   Кто-то из ремесленников не выдержал и заплакал...
   Предположение, что Сергей в чем-то провинился, полностью подтвердилось. Через несколько дней ремесленники сами своими глазами видели, как его без ремня, с заложенными за спину руками, вели под охраной на допрос к командиру батальона.
   Что он такое натворил, в чем состояло его преступление перед фашистами, какое отношение все это имело к живущей неподалеку врачихе, у которой после его ареста сделали обыск, никто толком не знал. Говорили разное. Одни -- что Сергея позвали к гауптману исправить электропроводку и застали там, когда он включил радиоприемник и стал записывать сообщения из Москвы. Другие доказывали, что парня давно уже подозревали, за ним установили слежку и вышли на ту самую врачиху, к дочери которой он был явно неравнодушен.
   Правда, ходили и другие слухи, Например, что его схватили, когда он пытался стащить пистолет у одного из немцев, целыми днями муштровавших полицаев во дворе казармы.
   Арест Сергея совпал с некоторыми происшествиями, которые были очень не по душе командиру батальона гауптману Рейнгардту и потребовали от него принятия срочных мер.
   То среди бела дня вдруг исчезло несколько полицаев, и их так и не нашли. То спохватились, что на складе недостает оружия. Разъяренный гауптман собрал всех полицаев в одной из казарм и орал на них, в исступлении топая ногами:
   -- Партизаны! Уходите в лес! Вы мне не нужны!
   Конечно, Рейнгардт был не так глуп, как могло показаться. Он прекрасно сознавал, в чем причина недавних происшествий. Конечно, он мог бы сделать с полицаями все, что угодно. Мог вывести нескольких во двор и там, на глазах у всех, расстрелять, чтобы это послужило уроком. Но что будет дальше? Об этом узнает начальство, начнутся проверки, и тогда ему несдобровать. Нет, главное -- не поднимать шума.
   Через несколько дней после акции, когда из гетто вывели тысячи людей и расстреляли за городом, полицаев выстроили во дворе батальона и на виду у всех выпороли Сергея розгами. Затем его и еще нескольких, в чем-то провинившихся, посадили на грузовую машину и увезли.
   Ремесленники боялись спросить, куда отправили Сергея и других полицаев, да и не до того им было сейчас -- они боялись лишних расспросов и были рады, что на этот раз все обошлось...
   Как-то вечером, в пору, когда из-за внезапно сгустившейся тьмы трудно было решить, время ли уже собираться домой или еще рановато, у теплой, с утра натопленной кафельной печи стоял Гершен, осунувшийся и обросший больше, чем разрешено еврею, работающему там, куда, кроме вахмистра, заходят иногда и другие немцы. Гершен стоял, глядя прямо перед собой невидящими глазами. В этом убитом горем старом человеке трудно было узнать Гершена, который совсем недавно был настолько уверен в себе, что решался бегать вместе с полицаями за едой на кухню, а потом высмеивал товарищей за их трусость: "Дурни! Чего вы боитесь полицаев? Они же нуждаются в нас больше, чем мы в них..."
   -- Что, Гершен, может, пора собираться домой? -- тихо спросил его Гельман.
   Гершен не отозвался.
   Тогда Гельман стал прибирать в мастерской. Подметая пол, он приблизился наконец к Гершену. Но старик не сдвинулся с места. Гельман осторожно обошел его, кончиком веника смел на фанерку сор из-под его ног и ссыпал в мусорный ящик, стоящий подле двери. Потом подошел к окну и уставился во тьму.
   Дул ветер, разметая опавшие листья по мокрому, выложенному кирпичом тротуару. Немного поодаль, за уцелевшими домиками с дымящимися трубами, тянулась улица. Рухнувшие здания, на остатках стен которых сохранились еще следы внутренней отделки, как бы напоминали о недавней мирной жизни. Кто-то копошился в куче битого кирпича, припорошенного снегом, в надежде отыскать что-нибудь полезное, и не понять было издалека, человек это или голодный пес...
   Стоя возле окна и всем существом своим ощущая тягостную тишину, воцарившуюся в мастерской, Гельман думал о том, что сказать Гершену, чтобы немного приободрить его...
   С того дня, как в гетто уничтожили семью Гершена, бледность покрыла его лицо, и в острых, с лукавинкой, всегда улыбавшихся прежде глазах застыло выражение безысходной тоски. Он перестал есть, перестал работать, лишь делал вид, что чем-то занят, если в мастерскую заходил кто-нибудь из немцев. Но стоило тому уйти, как Гершен срывался с места, в остервенении отбрасывал ногой табурет и, схватившись за голову, принимался шагать по комнате, вспоминая свою младшенькую -- Ривеле, хотя у него было четыре дочери, одна краше другой, и жена, дородная женщина, с которой он мечтал дожить до глубокой старости.
   Никто не видел, чтоб он плакал, но иногда портные замечали, что, уходя в кладовую за материалом, он задерживается там слишком долго, гораздо дольше, чем требуется, чтобы отыскать подходящий кусок материала. Возвращался оттуда с воспаленными, красными глазами, сжав губы, с которых, казалось, вот-вот сорвется вопль отчаяния. В такие минуты Гершен задыхался и просил, чтобы пошире отворили форточку, впустили в комнату свежий воздух, побольше свежего воздуха...
   Однако Гельман ничего не сказал. Чем мог он успокоить и утешить старика?
   На дворе становилось все темнее. Пора было отправляться домой, и он решил еще раз напомнить Гершену, что надо бы позвать полицая, не то еще принесет нелегкая кого-нибудь из немцев, а тогда снова берись за иглу и делай вид, что нет и не может быть у тебя других забот, кроме как шитье бесконечных обновок для господ фашистов и их прислужников полицаев.
   Но он не успевает ничего сказать -- в коридоре раздается грохот тяжелых кованых сапог, и, выкрикнув "Идут!", Гельман тотчас же бросается к выключателю и дает полный свет. Сам же потом садится за машину и начинает быстро-быстро строчить.
   Это служит сигналом для сапожников. Сразу же во второй комнате раздается частый стук молотков. Гершен садится на угол стола и, держа шитье на коленях, принимается подметывать край полы.
   В мастерскую вошел вахмистр в серо-зеленой шинели. Спокойной, деловитой походкой доброго хозяина, сознающего, что дела его идут как нельзя лучше, немец не спеша прошелся по комнате, пахнущей свежевыглаженным сукном, осмотрел все внимательно, так, что сразу можно было понять: да, он заведующий мастерской.
   -- Na, wie geht's, meine Juden?1--фамильярно поинтересовался он, приветливо улыбаясь.
   -- Bitte, sehen Sie!2 -- в душе проклиная немца, уныло промолвил Гельман, левой рукой отбрасывая назад ниспадавшие на глаза волосы.
   Осмотрев поданную ему работу, вахмистр остался доволен. Во всяком случае, больше, чем когда бы то ни было прежде.
   -- О, das ist ja Prima!3--подтвердил он, показывая тем самым, что у него сегодня неплохое настроение и он не против, чтоб и у других было не хуже. Впрочем, мастеровые давно заметили, что их заведующий не слишком разбирается в работе. Порой им даже казалось, что не только вахмистр, а и вообще все немцы не очень привередливы. И то верно: дареному коню в зубы не смотрят.
   Вахмистр снова прошелся по комнате. Худощавый, подтянутый, с благожелательной улыбкой на гладко выбритом лице, он, казалось, не только не способен убить кого-нибудь, но для него даже обуза носить на ремне с пряжкой, украшенной свастикой и надписью: "Gott mit uns"4, другое оружие, кроме игрушечного кортика с серебряными кисточками, пристегнутого на боку, точно для забавы.
   Вахмистр подошел к Гершену, брезгливо взял из его рук край полы, наклонился низко-низко, даже ниже, чем потребовалось бы очень близорукому человеку, и залюбовался бисерным стежком.
   -- Na du, Alter, -- восхитился он, слегка похлопывая Гершена по плечу,--bist ja'n ausgezeichneter Schnei-dermann!5
   Гершен, не поднимая головы, вздохнул. Но вахмистр не заметил этого, он всецело был занят собой. Прошел к сапожникам, и вскоре оттуда послышалось:
   -- Mein lieber, das ist euch keine Judensinagoge!6 Почуяв в тоне немца раздражение, Гельман нахмурился.
   -- Вот тебе на! -- буркнул он, кивнув в сторону комнаты, где работали сапожники. -- Я же говорил, пора домой. А теперь жди, пока фриц уйдет...
   Занятый своими горестными думами, Гершен не сразу понял, чего от него хотят. Но вот до него дошел смысл сказанного, он поднял голову и, глядя поверх очков на Гельмана, устало, с мольбой в голосе попросил:
   -- Ради бога, Авремл, не трогай меня! Где мой дом? Куда мне идти? Разрешили бы тут остаться, я бы вообще никуда не ходил... -- И, опустив начавшую седеть голову, машинально, с тупым безразличием ко всему продолжал работать.
   В коридоре снова послышался топот сапог. Сначала отдаленный и глухой, а затем все более близкий и гулкий. Вот уже донеслось и звяканье котелков. Сообразив, что это полицаи побежали за ужином, Гельман расстроился еще сильнее. До ужина они обычно уже возвращались в гетто. Там его ждет не дождется Ревекка с сыном...
   -- Конечно, -- не выдержал он, -- ты уже избавился от всех забот, а до других тебе и дела нет.
   Уж лучше бы Гельман откусил себе язык, прежде чем решился упрекнуть несчастного человека в том, что тот поверил немцу, остался на ночь в мастерской, а в это время в гетто уничтожили всю его семью. Как он мог позволить себе такое? Разве он не видит -- Гершен и сам не может простить себе, что послушался вахмистра, поверил, будто акция готовится только на мужчин, а женщин и детей не тронут. Да, сам он, Гельман, и еще один, сапожник, не остались в казармах, пробрались в гетто. Гельману с семьей удалось перебраться на другую улицу, не захваченную чисткой. А сапожника так больше и не видели...
   Гельман хотел было смягчить свои слова, сказать, что он ни в коем случае не хотел обидеть Гершена и что у него самого неспокойно на душе, но опоздал. Гершен обернулся и молча, с укором уставился на него. Бесконечная боль была в его взгляде. Руки его, безвольно лежащие на коленях, дрожали.
   -- Конечно, мне повезло. Очень повезло... Теперь у меня никаких забот... -- повторил, покачивая головой, Гершен.
   На секунду он замолк, не в силах продолжать. Поднялся и стал у стола спиной к Гельману. Тот не отозвался. Склонившись над машиной, он менял катушку, вдевал нитку в иголку.
   -- Если бы ты прожил, сколько я... Вырастил бы четырех дочерей, четырех невест, одна краше другой... И вдруг под тобой, я не пожелаю тебе этого, разверзлась бы земля, и ты бы не знал, как дальше жить и зачем жить... Тогда бы ты, может, понял, как бросаться такими словами--"избавиться от всех забот".
   Гершен берется за утюг и начинает гладить, хотя знает, что утюг совершенно холодный, -- он только что сам убедился в этом, прикоснувшись к нему смоченным слюной пальцем. Широкие костлявые лопатки его ходят ходуном под жилетом.
   Тяжелое молчание продолжается до тех пор, пока в соседней комнате, у сапожников, не раздается чей-то восхищенный возглас:
   -- Гельман, поди-ка сюда! Глянь, что за красавица! Гельман вынужден бросить шитье и зайти к сапожникам. Спустя несколько минут слышится и его восторженное аханье.
   Теперь настал черед Гершена. Вот кличут и его. Гершен не отзывается. Но тут раздается резкий окрик вахмистра:
   -- Komm doch hier du, Menschenskind!7 -- И этот крик холодком отзывается в сердце Гершена. Он не может не повиноваться.
   На низком, обитом ремешками табурете на месте погибшего в гетто сапожника у верстака сидит вахмистр. Зная, что по вечерам в мастерскую не явится никакое начальство, он, как обычно, расстегнул шинель и держится со всеми как равный с равными.
   Гершен ожидает услышать неизменную, давно уже набившую оскомину похвальбу:
   -- Ja, ja, ich habe selbst in Berlin gearbeitet, in einer vornehmer Schuhmacherei8.
   Однако сегодня вахмистр в каком-то особенном настроении. Заложив ногу за ногу, прислонившись к стене, сидит он, освещенный низко висящей над верстаком электрической лампочкой, и его худощавое лицо, на котором выделяются острые, точно приклеенные, усики и маленькие, мышиные глазки, расплывается в блаженной, самодовольной улыбке. Возле него, также усердно улыбаясь, стоит Гельман, рассматривая какое-то фото. Склонив набок голову, он, как дотошный знаток, то отодвигает фотографию подальше от глаз, то подносит ее к самому носу, будто не может наглядеться.
   -- Покажи-ка ему, -- говорит один из сапожников, кивнув на Гершена. -- Смотри, это невеста господина вахмистра.
   Но Гельман так вошел в раж, что, казалось, ничего не слышит.
   -- Ax, Ах! -- захлебывается он от восторга. -- Какая фигура! Какие ножки!-- И тут же добавляет такое, что мастеровые пугаются: а вдруг немец понял...
   Но вахмистр сияет. Польщенный впечатлением, которое произвела его невеста, он с улыбкой показывает и Гершену на пышные формы девушки, выпирающие из-под купального костюма:
   -- Ein deutsches Madchen, gesund, dick, nicht?9 Невидящими глазами смотрел Гершен на фотографию дебелой немки. В голове у него помутилось. Он не видел уже ни электрической лампочки над верстаком, ни сапожников, ни вахмистра. Перед его взором, как живые, вставали его погибшие дочери. Вот они, еще маленькие, бегут с горы навстречу ему, бросаются на шею, протягивают за гостинцем худые детские ручонки, а он через головы старших раньше других одаривает лакомством младшенькую -- Ривеле.
   Будто сквозь сон услышал он слова Гельмана:
   -- Господину вахмистру нужны часики для невесты... Гершен вздрогнул. Видение исчезло. Все стало до боли мучительной явью. Ах, вот оно что! Дело, значит, в часиках... Конечно, раз у него, Гершена, были дочери, значит, должны быть и украшения...
   Вместо ответа Гершен только пожал плечами. Передав фото Гельману, он повернулся, намереваясь уйти. Оставаться здесь было выше его сил, он не мог без омерзения смотреть на немца. Однако вахмистр, видно, решил довести разговор до конца. Он усадил Гершена на табурет возле себя, приятельски пощекотал по животу, погрозил пальцем перед самым его носом: мол, что-то не верится, будто у евреев ничего нет.
   -- Евреи богатые, -- размышлял немец, -- у них и кольца есть,-- он указал на свои пальцы,-- и часики,-- кивнул он на руки Гершена. -- Надо только захотеть что-нибудь подарить начальству...
   Гершен уставился на вахмистра, точно увидел его впервые. Это они, фашисты, убили его жену, погубили детей, исковеркали его жизнь, а теперь является этот гитлеровский "добряк" и добивается свадебного подарка для своей невесты. И нет у него ни совести, ни капли жалости к нему, Гершену. Неужели не понимает, что Гершен не может питать к нему ничего, кроме ненависти, к нему и ко всем другим немцам?
   Ведь, предупредив евреев тогда, вечером, об акции, вахмистр сделал это не ради них, не по доброте своей, а лишь желая на время сохранить жизнь даровым работникам, которые сошьют еще не один мундир, не одну пару обуви, чтобы он мог их послать "нах фатерланд" .
   И Гершен снова упрямо пожимает плечами: нет, у него решительно ничего нет. Он идет к двери, однако не успевает переступить порог, как его настигает окрик немца:
   -- Komm hier, du dummer Keri!10
   Прислонясь спиной к стене, увешанной готовым товаром, вахмистр сидел, обняв колени и раскачиваясь всем телом на табуретке, стоящей на одной ножке. Он выглядел так, словно ему только что плюнули в лицо. Внезапно со стуком он опускает табурет на все четыре ножки. Физиономия его багровеет, и он что-то хрипло выкрикивает...
   Как-то рано утром, когда ремесленники только что пришли на работу и даже не успели протопить как следует остывшие за ночь комнаты, в мастерской появился вахмистр. По тому, как он явился слишком рано, верно, даже не позавтракав и не одевшись по форме, легко было понять, что это неспроста. Оказалось, что немец достал на воротник невесте какую-то шкурку и принес показать. Страх, обуявший мастеровых, мало-помалу сменился скрытым недовольством. Что ему надо, проклятому немцу? Чего он бередит раны? Чего он морочит им голову разговорами о своей девке и подарках для нее? Проклиная в глубине души вахмистра и всех, кто ему дорог, портные разошлись по своим рабочим местам, решив про себя: пусть с ним возится Гершен, их старшой.
   Но напрасно надеялись мастеровые на своего старшого. Гершен, который всегда так рьяно вскакивал с места с возгласом: "Ахтунг!", стоило лишь вахмистру переступить порог, на сей рай не остановил машину, словно и не видел, кто к ним зашел. Может, он и впрямь не видел, до предела поглощенный своим горем, а может, только сделал вид.
   Оба его помощника, Фридман и Гельман, в недоумении переглянулись, беспокоясь, чем все это кончится. В комнате воцарилась жуткая тишина, стало слышно, как вахмистр разворачивает бумажный сверток...
   Надо было немедленно что-то предпринять, чтобы избежать скандала, тем более что немец достал уже свою находку и ждал. Тогда Гельман решился действовать сам. Он, хотя и с опозданием, вскочил, выкрикнул: "Ахтунг!"-- и, подойдя к немцу, принялся рассматривать шкурку, сперва разгладив ее на столе, а потом слегка перебирая шерсть пальцами.
   Гельман сразу понял, что к немцу скорей всего попало еврейское добро. Может, сам добыл или отнял у полицаев, грабивших гетто во время акции. Правда, это был всего-навсего самый обыкновенный крашеный кролик. Не ахти какое приобретение. Все же у него ёкнуло сердце, и первое, что он подумал: "Чтобы ты и твоя невеста никогда не знали больше счастья..."
   Он решил было сказать вахмистру правду: мол, такой дрянной подарок невесте не посылают, -- нарочно сказать, лишь бы досадить немцу, и, наклонясь над шкуркой, тихонько замурлыкал себе под нос: "Это такой же котик, как я раввин..."
   Но вахмистр жарко и тяжело дышал над ним. Ему не терпелось услышать, что скажут специалисты. И, поняв, что разуверить его будет нелегко, Гельман засомневался, стоит ли вообще это делать. Пусть думает, что приобрел бог весть какое добро. Сообразив это, Гельман ловко тряхнул шкуркой в воздухе, накинул ее на плечи вахмистра, любуясь:
   -- Ein Primageschenk!11
   Начало было положено. Кажется, гроза миновала, и теперь Гельман мог помолчать, чтобы и остальные высказали свое мнение.
   Вот оторвался от работы Фридман, робко взглянув на вахмистра: не догадывается ли тот, что его попросту дурачат?
   Но нет, немец ничего не замечает. Он счастлив. Он сияет. Он рад, чрезвычайно рад. И тогда в Гельмане просыпается "босяк", как нередко в споре называл его Гершен. Все еще улыбаясь, не уставая любоваться шкуркой, он наивно спрашивает немца:
   -- Wie ist der Preis?12
   "Какие же эти фашисты тупые! -- думает он при этом. -- Иной раз можешь смеяться им прямо в глаза, они и не поймут..." И Гельман невольно вспомнил недавний случай, происшедший в мастерской.
   Как-то вечером вахмистр, по обыкновению заглянув к ним, засиделся дольше обычного. Разговорились о том, почему немцы люто ненавидят евреев и за что так яростно мстят им.
   Доводы вахмистра не отличались ни новизной, ни оригинальностью. Он доказывал ремесленникам, что евреи охочи до богатства, они грабят мир и -- главное -- распяли Христа. Понимал ли он сам, что говорит, или повторял чужие слова, трудно сказать. Во всяком случае, он искренне считал, что нет и не может быть более святого дела, чем уничтожение евреев.
   И тогда, разговорившись у сапожного верстака, где собрались все ремесленники, кроме Фридмана, который всего на свете боялся, кто-то робко спросил немца: а знает ли он, что сам Христос был евреем и мать его Мария тоже была еврейкой?
   Вахмистр остолбенел. С глупой улыбкой уставился он на ремесленников, не зная, что ответить.
   -- Но! Но! -- угрожающе взмахнул он рукой, когда немного пришел в себя, затем встал и быстро вышел из мастерской.
   Несколько дней он не появлялся. Встречая его во дворе, евреи видели, что он страшно обижен.
   И теперь, вспомнив этот случай, Гельман ждал ответа. Интересно, что скажет немец!
   Вахмистр вдруг стал необычайно серьезен, даже вроде чем-то озабочен. Ответил так, словно был очень богат, но, как всякий немец, весьма и весьма практичный и скуповатый, не может позволить себе швыряться деньгами:
   -- Sehr teuer, aber echt!13--Вахмистр при этом издал такой глубокий и жалобный вздох, что хоть иди по хатам и собирай для него милостыню.
   А Гершен по-прежнему сидел за машиной и работал. Фридман кивнул ему: мол, подойди, скажи хоть что-нибудь. И, заметив это, Гершен внутренне согласился, что не стоит ссориться с гитлеровцем. Он, верно, ему еще старого не простил. Гершен поднялся, подошел к немцу и стал разглядывать шкурку.
   Вахмистр искоса, через плечо, смотрел на старика. Он ничего не сказал, но в его взгляде легко угадывался многозначительный намек: "Вот бы к этой шкурке еще часики... Ах, какой бы это был замечательный подарок невесте!.."
   Затем взял шкурку из рук Гершена и вышел, словно явился лишь для того, чтобы они оценили его "покупку". Только за этим...
   Спустя день он снова появился в мастерской, на этот раз с каким-то кулечком под мышкой.
   Подойдя к Гершену, он не спеша стал что-то вынимать из кулька. Мастеровые увидели несколько кусочков хлеба с тоненькими, скупо нарезанными ломтиками голландского сыра. Он подал Гершену бутерброды таким великодушным жестом, будто из сострадания к старому человеку выкроил этот роскошный завтрак из собственного скудного пайка.
   -- Нет, нет, я не голоден! -- замахал руками Гершен, словно испугавшись чего-то. Вахмистр нахмурился.
   -- Du bist wohl dumm!14 -- сказал он довольно спокойно, однако в его тоне послышалась явная угроза:
   если, мол, возьмусь за тебя, тебе несдобровать, что хочу, могу с тобой сделать... так что не очень-то забывайся...
   Оставив бутерброды Гершену, вахмистр заглянул к сапожникам. Там он пробыл недолго, а затем удалился.
   После работы, когда ремесленники стали собираться домой, Гельман напомнил старику о бутербродах. Но тот будто не слышал. Приход гитлеровца вновь растравил его и без того сочащуюся кровью рану. Гершену казалось, что он виновен перед семьей. "Спрятался, -- проклинал он себя, -- когда в гетто уничтожали их всех..."
   Как слепой шел Гершен по улицам города, направляясь к гетто, где у него больше не было своего угла, так что ему приходилось ночевать то у одних, то у других...
   Он шел, ничего не замечая вокруг -- ни домов, ни проходящих мимо немцев, ни тяжело груженных автомашин, ни осыпающихся каменных глыб--остатков стен.
   Очнулся он, увидев, как куда-то гонят колонну пленных красноармейцев. Ободранные, грязные, они еле-еле плелись, чуть не падая он голода и усталости, а конвойные то и дело подгоняли их прикладами.
   Из домов высыпали люди. Они угрюмо смотрели на медленно ползущую колонну.
   Женщины из тех, кто посмелее, выносили кто пару лепешек, а кто немного картошки и пытались передать пленным. Те, смешав ряды, потянулись за едой, раздалась стрельба, и красноармейцы один за другим начали оседать на землю.
   Гершен впервые видел близко, как немцы расправляются с людьми. Ему захотелось броситься на фашистов. Но он не решился на это. Он понимал, что так вот, голыми руками, ничего не добьется, а лишь погибнет.
   И тут Гершен подумал о Гельмане. Он вспомнил, как тот добывал у Сергея сводки Совинформбюро, уносил их в гетто, а на другой день приходил радостный и довольный, словно благодаря ему о победах Красной Армии знало, по крайней мере, полгетто. Не может быть, чтобы такой, как Гельман, и сейчас сидел сложа руки. Верно, он связан с ребятами вроде тех, вместе с которыми Ида... Он пойдет к Гельману и скажет, что обо всем догадывается, и пусть тот не боится его. Он придет также к своей племяннице и скажет: пусть и его принимают в их компанию. Или, по крайней мере, посоветуют, что ему делать и как дальше жить...
   Жена Гельмана уговорила Гершена остаться ночевать и подала ему поесть, но он к еде не притронулся.
   Неподвижно и безмолвно стоял у стены, заложив руки за спину и слегка раскачиваясь из стороны в сторону. Он тяжело переживал, что разговор с Гельманом не получился. Тот явно ему не доверял.
   Комната была полна людей. Спали вповалку -- на полу, на столе, на стульях. Все труднее становилось дышать. Едва коптил фитилек, а вскоре от недостатка воздуха совсем погас. Гершена все это будто не касалось.
   Он стоял у стены, прислушиваясь, как вокруг него стонут и мечутся во сне, и повторял: "Что-то надо делать... Надо делать..."
   Наконец он так устал, что опустился на пол у стены, кое-как примостившись среди спящих, притулился к чьему-то плечу и задремал.
   Снилось ему, что он идет в гетто и вдруг видит, как издалека ведут куда-то его жену и детей. Он спешит им навстречу, хочет у них что-то спросить, но, оказывается, это вовсе не его жена и дочери, а пленные. Конвой не подпускает его к ним, хотя они с мольбой протягивают к нему руки, о чем-то просят и бессильно падают, падают наземь. И тут, откуда ни возьмись, появляется вахмистр. С добренькой улыбкой на лице он протягивает ему бутерброды, маня его куда-то за собой... Гершена охватывает панический страх, какое-то безумие. Он боится, что не выдержит искушения и пойдет за немцем. С мучительной болью в голосе кричит он: "Хочешь откупиться от меня? Чистеньким хочешь быть? Смертью искупишь свою вину, только смертью!.." И от собственного крика он просыпается весь в липком, холодном поту.
   С тех пор не было дня, чтобы Гершену не снился вахмистр. То Гершен гнался за ним, то, наоборот, сам немец куда-то звал его... Порой Гершену казалось, что рок связал его с этим немцем. И пока будет жив один из них, другому нет жизни.
   Когда заведующий приходил в мастерскую, Гершен по-прежнему встречал его, ходил за ним, показывая работу. Но в их отношениях что-то изменилось, будто между ними возникла невидимая преграда. И когда вахмистр уходил, Гершен смотрел ему вслед странным, сосредоточенным взглядом...
   Однажды, когда занятые своими горестными мыслями ремесленники, как обычно, молча работали каждый в своем углу, за дверью раздался неистовый лай и грохот, будто пьяная банда в сопровождении целой своры лающих псов вот-вот ворвется в мастерскую. Хотя евреи знали, что фашисты большие мастера нагонять страх на людей, что порой это свое уменье они доводят до виртуозности, все же не могли вообразить, что это всего-навсего один человек с собакой.
   Напуганные, они решили, что к ним явился сам комендант лагеря. Может, Сергей проболтался и их опять в наказание уведут туда? Мастеровые бросились одеваться, хватая что можно из продуктов.
   В спешке кто-то повалил стул, другой опрокинул котелок с супом, и мутная жижа потекла со стола на стул, со стула на пол. И никто не заметил впопыхах, что уже не слышно ни крика, ни собачьего лая.
   Когда же отворилась дверь, смущенные ремесленники увидели, что перед ними не свирепый комендант лагеря, а их вахмистр, искусно подражавший ему.
   "Ну и ну! -- подумал Гельман, успокоившийся раньше других. -- Наш немец делает успехи. Ему есть у кого учиться".
   Вахмистр держался за бока и весело хохотал, довольный тем, что ему здорово удалось напугать евреев.
   -- Weiter arbeiten, weiter arbeiten15, -- пробормотал он, глотая слова. Стало ясно, что он сегодня немного перебрал.
   Портные насторожились.
   Немец ухмыльнулся:
   -- Meine liebe Juden, sie haben Angst geckriegt? Ich habe ja blos Spass gemacht6.
   Вахмистр примостился на крышке швейной машины, рядом с Гершеном, закинул на колени полы шинели. В его картинной, полной довольства и счастья позе чувствовался горделивый вызов: "Как видите, полмира покорил, а я всего лишь сапожник. Вот так же, как и вы, сидел и тачал сапоги, а когда меня призвал фатерланд, я все бросил..."
   Гершену становится не по себе. Он подходит к столу, берется за утюг и принимается гладить. После кошмарных снов нынешний приход вахмистра показался ему неожиданным и зловещим.
   Он решил, что это посещение может плохо кончиться для него, Гершена. Вахмистр пьян и, пожалуй, опять будет приставать к нему. Может, даже, как это уже было, изобьет плеткой. Гершен чувствует, что теперь-то он не стерпит, что бы ни случилось с ним, он больше не стерпит обиды. В его сердце нет места покорности, как не осталось следа и от страха смерти. "Умный Гершен, -- казнился он,-- ты все предусмотрел: устроился на работу, сумел раздобыть продукты, чтобы семья не умерла с голоду, -- а главное, главное проглядел... Ты не верил тому, что рассказывали. "Немцы культурный народ, -- были твои слова. -- Не может этого быть!" -- кричал ты. И заплатил за свое заблуждение, дорого заплатил..."
   Гершен выжидающе смотрел на вахмистра, искоса наблюдая за его собакой. Что сделает теперь с ним вахмистр? И кто возьмется за него раньше -- хозяин или пес?
   Это был здоровенный, как лев, ширококостный пес с гладкой шерстью, густо усеянной золотистыми пятнами, похожими на разлапистые осенние листья каштана, опаленные пламенем заката. Умный пес, понимает малейшее движение хозяина...
   Плавно ступая упругими лапами, он подходит к Гершену, который стоит, как завороженный, и большими, лоснящимися, влажными ноздрями обнюхивает его колени. Немигающими глазами словно заглядывает ему прямо в душу. Чуть ли не угрожает Гершену: "Ежели у тебя есть злой умысел против моего хозяина, брось, выкинь дурь из головы... А что касается золотых часиков... не валяй дурака! Гав! Гав! Отдай! Тебе же самому лучше будет..." Вытянувшись и положив лапы Гершену на грудь, он то и дело толкает его ощеренной мордой: "Отдай! Гав! Гав!"
   Ужас охватывает старика. Он невольно поднимает руки, зажав в одной из них тяжелый утюг; в крайнем случае он сможет размозжить зверю череп. Он хочет прикрикнуть на собаку: "Пошел вон!" -- чувствуя, как по телу побежали мурашки от омерзения и страха. Но тут сам вахмистр берет собаку за ошейник и приказывает ей идти к двери. Собака покорно выполняет приказ, ложится на пол, вытянув перед собой передние лапы.
   Вахмистр вынимает из-за голенища небольшой пистолет. У Гершена мгновенно проносится в голове: что, хочет лишь напугать его или... Но нет, нет, не для того же он пережил жену и детей, чтобы умереть, не отомстив за них...
   И Гершен еще сильнее сжимает ручку тяжелого утюга.
   Вахмистр протягивает ему пистолет, говорит ласково, словно желая его задобрить:
   -- Mein Geschenk dir17.
   Ax, вот оно что! Стало быть, в обмен на часики... При одной мысли, что он может обзавестись оружием, Гершену становится жарко. Гершен знает, что за золото у немцев все можно добыть, даже оружие, что именно так его знакомый еврей достал наган и теперь собирается уйти в лес, к партизанам. Так почему же, спрашивается, и ему не получить пистолет? Будь у него оружие, он бы поговорил с Идой, своей племянницей, она ведь связана с ребятами, которые кое-что делают, чтобы перебросить людей в лес, они бы и его туда переправили... Может, сама судьба посылает ему пистолет. Теперь он бы не пожалел часиков. Но где их взять? У него же ничего, решительно ничего не осталось. Допустим, он мог бы снять с себя и продать последний костюм. Но какая гарантия, что это не провокация, что немец не вздумал испытать его?
   "Рисковать, надо рисковать,-- решает Гершен, -- без риска в мире ничего не добьешься. Гершен, не упускай этой возможности, может быть, никогда больше не подвернется тебе такой случай... У тебя ничего нет? Это неважно. Важно другое. Надо обещать немцу, завести его в гетто, а там... Ничего, сил на это у тебя еще хватит".
   Так наконец решает Гершен, а сам отмахивается от пистолета обеими руками: нет, нет, на что ему оружие?
   -- Ich werde ohne dem bringen18, -- обещает он вахмистру. Только бы его пропустили в гетто, туда, где он раньше жил.
   Вахмистру не терпится. Одной рукой он тычет старику пистолет, другой показывает, чтоб тот одевался и не канителился. Гельману же велит отвести собаку в казарму. Сам он очень занят. Ему некогда...
   Тяжелые, окованные железом двери, запиравшиеся на ночь во избежание налетов, теперь распахнуты настежь. Замерли, опустели улицы, на которых еще не так давно было черным-черно от народа. Звонко цокая коваными сапогами по мерзлой, чуть припорошенной снегом мостовой, шагает немецкий патруль. Дальше, за развалинами большого, длинного каменного дома, на груде битого кирпича, как на наблюдательной вышке, стоит еще один часовой. Они тут охраняют то, что еще осталось от еврейского добра, пока не вывезут все в Германию, предварительно аккуратненько, как добрые хозяева, рассортировав -- подушки к подушкам, одеяло к одеялу.
   -- Wohin geht der Jude?19
   Бросив презрительный взгляд на Гершена, вахмистр отвечает:
   -- О, das ist mein Schneidermann20.
   У обочины тротуара труп женщины, виден наполовину надетый на ногу чулок: наверно, в спешке, под окрики немцев и полицаев, не успела натянуть. Чуть дальше из-под обломков кирпича и дерева торчит рука. Идет снежок. Он скоро полностью заметет все следы убийства и произвола, будто ничего, ровным счетом ничего здесь не совершилось, точно спокон веку эти улицы были заброшены. В этой пустыне только и слышится топот немецкого патруля да как осыпаются кое-где руины...
   Гершену хочется встретить живого человека, который бы увидел его вместе с вахмистром и догадался, ради чего он привел того в гетто. Но на улице ни души. Только он да вахмистр, с которым скоро он должен схватиться не на жизнь, а на смерть.
   Гершен сдерживает себя, стараясь не обнаружить перед немцем своего нетерпения. Однако тот и сам поторапливает портного.
   Так они наконец подходят к дому, где жил Гершен. Портной первым всходит на крылечко. Все двери и здесь распахнуты настежь. Несколько недель тому назад он был здесь в последний раз. И за эти несколько недель все пошло прахом. Никаких следов того, что тут еще совсем недавно жили. Осталась целой лишь спинка поломанной железной кровати, а на спинке женская сорочка. На сорочке недошитая заплата, в которой торчит иголка с ниткой.
   Гершену мучительно хочется выплакать свое горе перед родными стенами, где он прожил столько лет и где он потерял все, что у него было дорогого в жизни. Но плакать он себе сейчас не может позволить. Он пересиливает себя, молча прячет сорочку за пазуху, как оружие, как нож, и следует дальше. Обойдя все комнаты, Гершен и вахмистр направляются в полутемную кладовую с крошечным зарешеченным окошком, едва пропускающим свет. Здесь лежат дрова. Делая вид, что он что-то ищет, Гершен вытаскивает снизу несколько поленьев. Сквозь щели в стене, видны руины, а за ними, за проволокой, улица. И потому ли, что свежий снег укутал все вокруг белым, покровом или сам он преобразился в.эту минуту, но вдруг улица предстала перед Гершеном в новом свете, как воспоминание о былом, давно минувшем.. И он подумал: "Эти улицы не раз уже были разрушены, но затем вновь восставали из пепла..." И от этой мысли на Гершена повеяло чем-то отрадным и утешительным и наполнило его сердце отвагой.
   Сидя на корточках перед дровами, Гершен повернулся к вахмистру и виновато показал, что у него голова идет кругом, он не припомнит, где спрятал часики.
   Потерявший терпение вахмистр отталкивает Гершена и начинает раскидывать дрова.
   В тот же миг Гершен хватает лежащее рядом полено и сильным ударом, по голове оглушает вахмистра. Тот еще пытается встать, опирается на стену, но тут же, как мешок, наполненный трухой, начинает оседать на пол...
  
   ' Ну, как дела, евреи? (нем.)
   2 Посмотрите, пожалуйста! (нем.)
   3 О да, первый сорт! (нем.)
   4 с нами бог (нем.).
   5 Да ты, старина, великолепный портной! (нем.)
   5 Тут вам, любезный, не еврейская синагога! (нем.)
   7 Да поди же сюда, странный ты человек! (нем.)
   8 Да я сам в Берлине работал в первоклассной сапожной мастерской (нем.).
   9 Немецкая девушка, здоровая, полная, не так ли? (нем.)
   9 На родину (нем.).
   10 Поди сюда, дурачина! (нем.)
   11 Замечательный подарок! (нем.)
   12 Сколько стоит? (нем.)
   13 Дорого, но зато настоящая! (нем.)
   14 Да ты с ума сошел! (нем.)
   15 Продолжайте, продолжайте работать (нем.).
   16 Что, евреи, небось испугались? Да я ведь только пошутил (нем.).
   17 Ch меня подарок тебе (нем.).
   18 Да я и так принесу (нем.).
   19 Куда направляется еврей? (нем.)
   20 Это мой портной (нем.)
  
  
   1945--1975
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"