Я войну смутно помню, мал был. Но один случай того времени запечатлелся в памяти навсегда.
Были мы эвакуированы из города нашего в далёкое уральское село, где сохранился ещё демидовский металлургический заводик. Сюда не дошагал кованый вражеский сапог, сил не хватило. А вот нужда и горе сумели и здесь ковырнуть костлявым пальцем своим.
На новом месте тяжело нам было первое время, голодали. Но потом освоились, одежонку кое-какую свою на картошку да свёклу сумели поменять. Вот бы хлебушка к ней... Да слишком уж мало его по карточкам выдавали.
Трудно тогда жилось не только эвакуированным. Наискось от нас изба стояла, Маришкина. Звали её так все, от мала, как говорится, до велика. Почему? Не скажу, не знаю. Может, молода ещё была, хотя ребятни у неё изба полным-полнёханька. Тут и Морька со Стёпкой, Генка и Катька больная на печи. Да ещё муж-инвалид - без обеих ног с фронта вернулся. По утрам Маришка спешила на завод в своём застиранном платье, болтающемся на пониклых плечах, как на вешалке. Линялый платочек укрывает неприбранные волосы - подобрала их, и ладно.
Я дружил с её сыном Генкой. Мотались мы с ним по окрестностям в поисках съедобного и набивали животы зеленью: молодыми сосновыми побегами, травой-кислицей, а как ягоды пойдут, то и пир горой. Был Генка лёгок на ногу.
Однажды, притомившись, ухватился я за его выгоревшую основательную рубаху, но она расползлась вдруг, оголив острючие плечи.
- Ну, во-от, - угрюмо протянул Генка.
Другой одежды у него, наверняка, не было. Я безмерно страдал от своей оплошности, и Генка поспешил меня успокоить:
- Ну да ничего. Катька у нас совсем плоха. С её платья мне рубаха и будет, - сказал буднично, как о чём-то давно уж решённом.
- Как - плоха? - не понял я.
Вместо ответа Генка повёл меня к себе.
Дальше сеней Маришкиной избы я не бывал, и потому вошёл в неё с любопытством. У порога на широкой лежанке, сбитой из неструганных досок, бесштанные Морька со Стёпкой тянули каждый к себе тряпичную куклу-замухрышку и молча дрожали от злости. На грязных Стёпкиных щеках блестели слёзы, но реветь он не смел. Видать, уж схлопотал подзатыльник за это. Потому-то и Морька умная такая.
Против окна в самодельной тележке Генкин отец сапожничал кому-то. Не больно-то сейчас насапожничаешь - расплачиваться нечем. Добро бы кто хоть горсть муки дал. Да и на такую работу здесь всяк горазд, не город.
Время шло к вечеру, и Маришка была дома.
- Есть садись, - бросила она Генке, не глядя.
Генка тотчас примостился за непокрытым убогим столом со сколоченными крест-накрест ножками.
- Опять крапива, - прогундосил он с отвращением.
На меня же услышанное произвело впечатление обратное. Суп с крапивой! Такого я ещё не едал. И так мне его захотелось, что спасу нет. Но приглашения мне к столу не было, и я деликатно отвернулся.
- Садись и ты, - сказала Маришка.
Поразительно, как могла эта издёрганная жизнью женщина понять меня. Понять и откликнуться. Воистину, чувство материнское безгранично.
Суп был без жира и картошки. Вообще одна вода с крапивой. Но я глотал, обжигаясь, пресное варево и был счастлив.
На печи, почти нависшей над столом, что-то шевельнулось, и тихий голос прошелестел:
- Кто это?
- Механика заводского сын, - процедил сквозь зубы Генкин отец и зло сплюнул на пол.
Я испуганно задрал голову вверх, но кроме копны всклокоченных волос ничего разглядеть не сумел. Сквозь низкое запылённое оконце с трудом пробивался луч света и тут же бессильно падал в уже опустевшие тарелки над столом.
- Пришёл, - простонало на печи, - хоть бы хлебца принёс, - и затем тоскливо так, жалобно: - Хлебца хочу.
- Катька это, - охотно пояснил повеселевший от горячей похлёбки Генка. - Не встаёт уж. Совсем плоха.
Смысл сказанного не сразу дошёл до меня, и я огляделся вопросительно. Лица взрослых оставались безучастны. Только руки инвалида двигаться стали неловко как-то, и вонзал он ими шило в сапог с остервенением. Смутная догадка завладела мной и породила в душе непонятное смятение.
Маришка молча прибрала со стола, и я с облегчением прошмыгнул в дверь.
Два дня подряд я пытался сэкономить причитающийся мне хлеб и едва прикасался к нему, налегая больше на морковный чай.
- Что ты целуешь его? - сердилась мать и с подозрением наблюдала за мной.
Наконец, мне удалось незаметно, как показалось, сунуть кусочек под рубаху. Но от матери это не ускользнуло. Когда я с самым невинным видом направился было на улицу, она меня остановила.
- Кому ты несёшь хлеб?
Я почувствовал, как щёки запылали и глаза наполнились слезами стыда. Никогда я не обманывал её, а сейчас схитрил. Понимал, как бесценен сей стимул жизни, что притаился у меня под рубахой.
- Катька Маришкина совсем плоха, - пролепетал я.
Мать внимательно посмотрела на меня и жёстко произнесла:
- Съешь сейчас же.
- Но, ма...
- Я что сказала?
Ослушаться я не смел. Давясь, проглотил несчастный кусочек. Мать молча повернулась и пошла к столу. В этот момент она была ненавистна мне. Всё во мне протестовало, и я готов был закричать от ненависти, но тут вдруг в руке моей оказался хлеб. Это был её хлеб, её нетронутая порция.
- Впредь никогда не обманывай меня, - строго сказала она.
Мне пришлось сожалеть, что из-за несправедливого недоверия к ней было упущено столько времени.
Ликуя необыкновенно, вбежал я в тёмные сени. Сейчас я отдам Катьке этот сыроватый чёрный кусочек, похожий на глину, и Катька слезет со своей печи, и сможет есть крапивную похлёбку, и инвалид не будет злиться, что отец мой не на фронте, и ходит на своих ногах, и Маришка улыбнётся и скажет...
Я распахнул скрипучую дверь и наткнулся на пустой невидящий взгляд. Прислонясь спиной и опустив безвольно руки с полупрозрачными кистями, стояла у печи Маришка. Голова её слегка склонилась к плечу, в широко раскрытых глазах была темень. Моё появление не потревожило её. Она смотрела сквозь меня, как через нечто бесплотное, не существующее для неё, и я невольно оглянулся на голую бревенчатую стену с повылазившей местами прослойкой ветхого мха. Какая истина открылась вдруг ей, хлебнувшей горького из бездонной чаши?
Генка стоял спиной ко мне, загораживая собой занятый чем-то стол.
- Проходи, - обернулся он. - Вот, простись... с Катькой.
И тут я разглядел и всё понял. Кусочек хлеба в руке мешал мне. Я не знал, что с ним делать теперь, и, потоптавшись, положил его в изголовье покойницы.
Маришка очнулась, взглянула на хлеб, встрепенулась было. Губы её мелко тряслись, силясь произнести что-то, но не справились. Горе сдавило ей грудь и вышло воем, душу щемящим. Он нарастал без удержу, заполняя собой и без того тесную избу.