Иногда вода кажется столь тихой, что мысли оставляют на её сумеречной глади свои отпечатки. В тот миг, когда закат уже недолог, жизнь следует никому непонятному предопределению печали. Небо блекнет заплатами темноты, они срастаются с тенями горизонтов, и тут неожиданно вспыхивают проколы звезд. Ночные странники тянутся к земле лучами. Иногда, кажется, стоит только протянуть руки ввысь...
Воды времен всегда холодны и непредсказуемы. Мы черпаем горстями судьбу, но лишь ниточки кольцевых волн и невозмутимая тишина глубины. Рябь волн на необъятном теле вселенной и есть ее жизнь.
Труднее прочих тем, кто затерялся в вихрях времен. Их преследует непостоянство. Завтрашнее сменяется вчерашним, а осколки былого имеют привкус предсказания, что сбудется не с тобой. Мы будто на месте, а вьюга кружит, засоряя слух фразами ожиданий, детской болтовни, каркающей чернотою заклятий.
Еще не зная ее лица, я разговаривал с ней долго, без слов, иногда обходясь быстрой, почти призрачной сменой настроений, времен года, оттенков зрелости или весенней новизны. Расцветали почки на вербе. Оживала серая хвоя лиственницы, брякли коричневой спелостью кедровые шишки, плакали сережки берез, качались вышиной вершины сосен и елей. Каждую секунду твоя жизнь была столь неповторимо огромной, что песчинка моей не имела никакого значения.
Когда идешь по таежной тропе в одиночестве, уже не разговариваешь сам с собой. В неторопливость мыслей то и дело вмешивается иное слово. Какое-то осколочное восприятие, вязкое игольчатое, будто хоровод мозаики, оно создает внутри тебя образ собеседника, и она оживает.
Чаще всего я видел в образе тайги совсем юную женщину. Ее быстрая неуловимая тень мелькала за поворотами тропы, оставляя ощущение легкости и непредсказуемости. Неожиданно, она легонько касалась моего лица, и волна зеленого аромата топила сердце в терпком холоде ожидания любви. Иногда, особенно по ночам, я боялся ее безудержно и безмерно, но даже тогда холодило сердце. Уж лучше так, чем без ее нежностей.
Потом я чем-то заболел, уж не упомню, неверие или кочковатая резкость бытия, они разъединили нас очень надолго. О том, что город мертв, каждый из людей знает наверняка. Мы пытаемся что-то поделать с этим, насаждаем парки, заполняем водой пруды, разбиваем яркие лоскуты газонных цветов. Но тщетно, каменные коробки домов лишь гробы для свободы людей. Нам не выбраться из этого рабства, слишком удобно, изнежено в нем наше существование. Любой вздох ветра странствий - лишь отсрочка будущего заточения.
Но я вернулся, и в тот раз все случилось ранней таежной весной, когда снег уплотняется и теряет часть белизны, пропитывается влагой и соринками облетевшей со стволов шелухи, лепестками сосновой коры, иголочками, крохотными тельцами еще спящих насекомых.
Было солнечно. Народ кипел практически всюду. Тропы опутали центральные Столбы будто паутина во всех направлениях. А столбовской люд опьяненный предчувствием теплых времен, карабкался куда мог и не мог. Стайки детей с родителями, родителей без детей, студентов, школьников, розовощеких пенсионеров. Они улыбались, здоровались с кем попало. Разве сегодня встречный мог быть незнаком?
Не оставаясь в стороне от общей радостной суеты, наша компания взгромоздилась на Первый Столб катушками, укорябалась во внутренностях Хомутика на Деде, свысока поглазела на Перья и выдвинулась на Четвертый.
Тут полная чехарда, под каждый простым лазом живая очередь. Смех и гомон, будто в Карибском бассейне, а чистота горизонта сверху далеко за Дикари, в Манский район и дальше.
Спускались вниз под хитрушки, трепа столбовского практически не прекращая, то тебе снега за шиворот завернут, то ты растираешь кому щеки. В компании никто не церемонился. Мне казалось, что я нахожусь в самом центре дружеского внимания, казалось, что среди этих слов, взглядов, прикосновений не может быть ничего необычного, неожиданного...
И вдруг все стихло посреди фразы, посреди шага. Приподняла она капюшон, и стоит прямо напротив, в лицо мне смеется. Один глаз зеленый, другой словно в осень листва, губы - ниткой мой судьбы. Правая половина лица как у девчушки молоденькой, смешливая, вздорная, красивая - глаз не оторвать. А вторая изошлась древесной корой, скрутило ее морщинами старых времен, иссушило виденным и дальним. И только за спиною моей чувство - вот и свиделись, свиделись навсегда.
И если бы кто-то из моих друзей за плечо меня от нее не развернул, так бы и остался я с нею тогда рядом. Только потом вспомнил, говорила она со мной, спрашивала, где я пропал. А не пропал я, потому что не помню более ничего. Так тогда и расстались. И все вокруг ожило, весна, толпа, людской гомон. Обычное дело...
А второй раз была поздняя осень. Та самая ее часть, когда молкнет тайга, будто брошенная обитателями, серое небо жмется к земле, истрачены дожди и нет еще снега. Даже вездесущая вода обрастает полупрозрачной скорлупой, прячется, готовится выжить в зиму.
Я проснулся с утра на голову больной, а какой вечер в Голубке без гулянки? Если и есть избы в тайге веселей, то я их не знаю. Только с утра тяжело, уж как мы надышали...
Можно было махнуть к Дикарям, а можно покорябаться по скалкам вокруг Эдельвейса. У каждого места свое настроение, к каждому нужно подбираться только тогда, когда само оно тебя позовет. Но с такого бодуна ничто меня не звало, и побрел я куда поближе в родной Эдельвейс.
Через минут двадцать по тропе, где-то у болотца, тело начало трезветь. Исключительно гадкое состояние. Та последняя бутылка водки, что доставал Аркаша из загашника, явно тухлая. Иначе с чего душу наизнанку воротит? Желудок пустой, и трясет, и морозит так, будто зимою.
Кое-как дополз до избы, смотрю наверх, а там ставни закрыты. Ну, думаю, приехали. Суббота, дубак, межреберный колотун, и ни согреться, ни чайком огрестись. Стою на опалубке, хочу печку внешнюю распалить, а спичек немае. Потом как-то прислушался к тишине, что вокруг, к перилам прислонился и душою, и телом отошел.
Эдельвейс мы на самой вершине небольшой скалы поставили. Метров двадцать пять над землей. А тайга ко взгляду человеческому вровень макушками, кронами. Там внизу ее жизнь почти не видна. Если качаются сосны да кедрачи, то у комля движение их незаметно. А ты попробуй сверху на этот зеленый океан посмотреть. Мигом на его волнах закачаешься. Кажется, что все в движении, и каждая ветвь, каждая махонькая шишечка имеет свой путь и место в мире. Только ты один неприкаянный.
Не знаю, сколько так прошло, может час, а может и вечность, слышу, за спиной опалубка загремела. Оглядываюсь, перед запертым входом в избу старушка стоит, благообразная, но одета практично по близости к зиме и удобству к пути долгому.
Поздоровались, про ключ от избы у меня спросила. Будто бы если он был, я бы стоял и мерз тут как гость пришлый. Оторвался от перил, и опять на меня накатило:
- Мне бы чаечку...
- Нет, не взяла, уж прости. Может каши горячей?
Какая к лешему каша?! Я кое-как на ногах стою, от избы до города почти десять старых верст, а желания нету.
- Да ты не стесняйся, ешь. Она у меня в термосочке, горячая, гречневая, съешь всю, и хвори как не бывало.
Открыла термосок, в горку на тарелочу положила. Парок на кашкой валит, а запах... Я и сам не уразумел как тарелку не перекусил. Только в процессе поглощения и понял, что голоден, как волк таежный. А потом чувствую, с каждым жевком голова лучше и телу спокойней, а желудок... Добрая кашка. Никогда такой не едал.
- Не видела я тебя здесь, - старушка мне говорит, - где пропадал?
- Дак, бываю я в тайге нынче редко, переехал в Минусинск, далеко пятьсот км. Если выбираюсь раз в два месяца, только бы по Центру пробежаться, взгромоздиться на Первый. А сюда...
- Ходил бы чаще, я теперь за тропой слежу. Видел, как гать через болота перестелила?
И ту вспомнилось мне. Вот ведь что удивительно. Еще восьмидесятыми пацанами, по указке Лебедя с Квасцом и Плохишом гать мы стелили, пообтрепалась она - лужи, обломки одни. А с утреца черпал по гати новой, бревнышко к бревнышку, и ноги не промочил, и внимания не обратил.
- Да как же вы Мать, это делаете? Помогает кто?
- Да нет. Все сама. Возьму с собой ножовку, в тряпицу заверну, приду до болотца. Когда за день три бревнышка напилю, когда два. А гать потихоньку обновляется. Людям по ней легче ходить, и я при деле. Ты ветер видел?
- Какой ветер, - сразу не понял я.
- А тот, что здешними местами шалит. Уж сколько раз ему говорила, чтобы не баловал, а он все свое. Бывало, выйду на тропу, а он по осени подымет ворох листьев. Закружит столбом и ну мне под ноги, золота подфартил. Озорник...
Потом задумалась Она в себя ушла, смотрит на меня, а будто не видит. Взгляд далекий, долгий, через время вдаль.
- Не всегда он такой. Иногда злой и деревья с корнем повырывает, но чаше добрый тучи раздует, дыхание хвойное принесет. Он живой, ты это помни. Здесь каждый камень, каждый куст живой, а водичка особенная, сладкая, сказочная. Ты сейчас на лавочку ложись, полежи, закройся шинелкой, что под опалубкой с лета на всякий случай запрятал. А потом как отлежишься, сходи на ручей воды попей. Всякую хворь сымет.
Уж и не помню, как на лавке заснул. А когда глаза продрал, на небе темно, в избе народец шумит, гуливанит. Но я к ним сразу не пошел. Шинелку с себя долой, спустился к ручью вниз, испил сладкой таежной водицы. Только тогда голова и прояснилась. Откуда она знать могла про шинельку припрятанную, про ветер, про меня, про все...
Как ведь бывает. Застелет глаза обыденность, и не видишь вокруг себя ничего. Целый день с самой Тайгой говорил, и поила она меня, и кормила, и спать уложила. Самое главное рассказала о ветре своем, так, как всю даль ногами измерь, но в жизнь не изведаешь. А я Ее не признал... Таежником себя называю, а не признал...