Тёплый розовый вечер окутал Южный Город. Я бродил по улице среди ароматов содеянных и несодеянных грехов. Я думал об уходящей молодости. Море шептало в темноте, целуя мокрую гальку тёплыми губами. И нарастающий этот влажный шорох будил во мне приятное предчувствие. На мне был лёгкий фланелевый костюм и кремовые ботинки из мягкой итальянской замши. Светлая широкополая шляпа удивительно шла к моему смуглому лицу, подчёркивая черноту моих бровей и блеск моих глаз. Мне 28 лет, я красив и беспечен. Лёгкий и свободный, как парус я подошёл к линии прибоя. Упругий, ветер подтолкнул меня в спину, приглашая войти в невидимую воду. Я улыбнулся лукавым наущениям ветра, остановившись лишь в нескольких сантиметрах от волны. Она милостиво отступила и затаилась в темноте. Я мог бы сесть на прибрежный камень, чтобы отдохнуть. Но я не чувствовал себя утомлённым. Как приятно надеть тонкие замшевые перчатки, медленно расправляя маленькие складочки между пальцами, доводя плотность соприкосновения кожи рук с нежной замшей до полного совершенства.
Я не помню кто я. Когда-то я был именно кем-то - с именем, документами, родственниками. Но я этого совсем не помню. А вот моя любовь к светлой одежде постоянна - я никогда не носил чёрного, а тем более коричневого или тёмно-синего. В моей долгой, странной памяти хранятся, как в огромном стеклянном гардеробе, все мои вещи - от роскошных кашемировых пальто с меховыми воротниками и без, до батистовых носовых платков. Я люблю свои тонкие белые рубахи и пиджаки, и фраки, подобные в своём ослепительном совершенстве древнегреческим изваяниям. Где и когда я покупал эти вещи я не помню. Теперь это уже не важно. История моей жизни мне неизвестна, как впрочем, и история моей смерти. Но я почему-то грущу об уходящей молодости.
- Добрый вечер, - услышал я приятный, хрипловатый голос моего старого приятеля - пса по имени Вулкан. Это огромный, красивый зверь цвета осеннего южного холма. Он живёт в этом городе не одну сотню лет. Это вечный пёс. Его привезли сюда генуэзцы и он уже тогда был достойным, благородным зверем.
- Здравствуйте, уважаемый. - Вежливо ответил ему я, приподнимая шляпу, - прекрасный сегодня вечер!
Вулкан величественно, как подобает почтенному гражданину Южного Города, подошёл ко мне . Молча, мы пошли рядом вдоль зыбкой кромки морской волны. Лишь под ногами нашими мерно поскрипывали мелкие камешки. Нас видели с неба мириады звёзд. Море благоухало августом и обещанием тёплой осени.
Я вздохнул. Мой друг внимательно заглянул в мои глаза и спросил:
- Отчего вы сегодня не веселы?
- Я грущу об уходящей молодости - Ответил я ему, и в сердце моём как-будто качнулся маятник. Вулкан деликатно кашлянул и понимающе заметил:
- Её не вернёшь. Нужно любить свой настоящий возраст. Ваша молодость никуда не уйдёт от вас, если вы не будете её оплакивать заранее. Не спешите, друг мой, не спешите...
От этих слов мне стало легче на душе. Мы помолчали, прогуливаясь берегом. Я уже знал, что у следующего прибрежного камня Вулкан попрощается со мной и исчезнет в темноте. Так было всегда. Так было и сегодня.
- Прощайте, уважаемый. - Услышал я через минуту и молочный силуэт вечного пса растворился в кофейной гуще южной ночи.
Мой путь лежал через весь город, который, казалось наклонился над бухтой огромным усталым татарином. Следуя извилистыми улицами, я взбирался всё выше - к самому его сердцу - высокому холму, заросшему дикой маслиной и горьким миндалём. Ночные цикады, чувствуя приближение осени, звучали огромным симфоническим оркестром. По напряжению и слитности звучания это был, безусловно, Вагнер. Я думал о том, как в пересохшие реки улиц вливается эта величественная музыка, перекатывая её по булыжным мостовым и неизбежно уводя к морю. И я думал, как там, рухнув в прохладные волны, произойдёт то Вагнеровское чудо умиротворения, покоя и глубочайшей нежности, которое так медленно и напряжённо накапливается в его героической музыке.
Витрины маленьких магазинов и парикмахерских, уютные скамейки в тени тутовых деревьев, хищные силуэты ночных котов, чугунные ограды - всё это причудливым орнаментом обрамляет улицы Южного Города. Скучают памятники. Почти все эти бронзовые, гипсовые и гранитные люди забыты жителями, несмотря на убедительные надписи на пьедесталах. А ведь со многими из этих господ я был когда-то знаком.
Я присел отдохнуть на скамейку в городском парке. Ветви деревьев сплели под луной причудливую, нескончаемую вязь. Я люблю ночное одиночество. Весь мир лежит перед тобой - спокойный и правильный, а ты не торопясь размышляешь, наблюдая за тем, как созвездия путешествуют в том же спокойном, неизменном ритме, как и тысячи лет назад. Корабли приходят в свои гавани. Часовые механизмы всей планеты звучат в унисон. Детям снятся нежные сны. А я сижу вот под этим миндальным деревом и чувствую мерное передвижение времени. Я не тороплюсь. После смерти стало понятно, что торопиться никуда не надо. Самое глупое - это суета. Она делает нас нервными и злыми.
17 сентября
У женщины вырастают крылья" - думал я, летя над землёй ясным осенним днём - "У нее появляются алмазы в глазах, когда она влюблена. Сомнения дёргают её за руки, и неизбежная разлука уже даёт о себе знать первыми заморозками...
Я лечу, размышляя о молодых и немолодых влюблённых женщинах - как трогательны они в своих ожиданиях! В облаках очень тихо. Только случайный ветер иногда прошумит. Тогда я поднимаюсь ещё выше и лечу над облаками. Я хорошо вижу звёзды - они ещё с ночи не растаяли. Они напоминают мне заплаканные глаза обманутых женщин.
Как ожесточённо эти женщины потом вымещают своё разочарование на младенцах! Они бросаются в рукоделие, называя его творчеством, они неистово ищут любви у домашних животных и фикусов. Я помню одну даму лет сорока, которая так и не найдя той любви, о которой грезила в юности - она днями и ночами клеила коллажи из модных журналов, собирала и высушивала цветы, чтобы набить ими свой пыльный дом. Она носила шляпы и обесцвечивала волосы. Она стала похожа на чучело утки и всё читала эзотерические трактаты, каждый раз по-детски удивлённо вскрикивая навстречу новому открытию. Это одиночество гнездилось в ней , заволакивая душу таинственными туманами фальшивых истин. Да, мир несовершенен. Грёзы и заблуждения питают одинокие души.
20 сентября
Если вы выйдете на набережную Южного Города после обеда, навстречу вам бросится стайка фотографов. Они будут настойчиво предлагать вам сфотографироваться на фоне моря. Или на фоне моря с обезьянкой на руках. Или с резиновым крокодилом... на фоне моря. Я сижу поодаль и наблюдаю за этой кутерьмой. Меня развлекает то, с каким старанием люди позируют вечности. А обезьяну зовут Генрихом. Это зелёный капуцин. Он циник и вор и он кусается, когда зол или голоден. Он таращит свои круглые глаза в обрамлении сетки старческих морщин, вглядываясь в тень кипариса, под которым я сижу. Он ненавидит меня. И я его понимаю. Двадцать лет Генрих сидит на цепи, изо дня в день обнимая потные шеи отдыхающих. Его хозяин- фотограф Валерка - плотный, сорокапятилетний абориген считается на набережной буржуем. Таких доходов, как он не имеет никто. И всё благодаря обезьяне. Валерке завидуют, его боятся. Боится его и сам Генрих.
- Здравствуйте! - услышал я за спиной знакомый голос и обернулся.
На траве среди грязных пластиковых стаканчиков и липких обёрток от мороженого, возлежал в позе римского патриция помятый прощелыга, которого я знал, как Зайделя.
- Ну что же вы, Иосиф Иванович, газоны топчете? - спросил я его.
- Да бросьте вы, Коленька! - воскликнул он тоненьким голосом , - Я существо эфирное, я ничего не вешу. Разве что так, дуновение, прикосновение... - и Зайдель, как бы в подтверждение своих слов поёрзал плотным туловищем.
- Всё равно, - возразил я,- зачем же на земле валяться? Вы испачкаетесь.
Зайдель хихикнул и пропел тенорком:
- Это не грязь, друг мой, это пыль вечности! А знаете, лёжа удобнее заглядывать под юбки девицам.
- Я оглянулся по сторонам, но не увидел никаких девиц. Стайка голодных фотографов тоскливо маялась на солнцепёке.
- Вы наверное, в другом времени, Коляша! А я-то в двадцатом году двадцатого века!
Зайдель, грузно ворочая пузом, поднялся с примятой травы и сел рядом со мной.
- Девицы - первый сорт! - тараторил он, пламенея - Чулочки, туфельки, оборочки - ой-ой-ой! - он причмокнул толстыми губами и томно закатил глаза.
Тем временем Генрих всё смотрел на меня ненавидящим взглядом, окаменев в позе глубоко несчастного человека.
- Видите вон ту обезьяну? - Спросил я у Зайделя, отчасти чтобы прекратить его пылкий речитатив.
- Генриха? - изумился Иосиф Иванович, - Ну да, вижу. А почему вы спрашиваете?
- Так вы же в двадцатом году, а я в 2002!
- А-а-а,- засмеялся Зайдель и всё его лицо изменилось в с ладчайшей гримасе , - милый вы мой мальчик! Ведь Генрих был всегда! Точнее лет сто. С тех пор, как какой-то еврей привёз в этот город первую фотографическую камеру.
- Что вы говорите! - удивился я и опять посмотрел в ту сторону, где неподвижный Генрих сидел на каменном парапете набережной. Он был безнадёжно привязан к тяжёлому ящику фотографа. Сутулая его спина и горящий взгляд делали его потрясающе похожим на человека.
Я всегда думал, что это разные обезьяны - подумал я.
Иосиф Иванович, зажмурившись, спичкой ковырял в ухе. Прошло минут пятнадцать, прежде чем он нарушил молчание:
- Я расскажу вам, Коля, одну историю, - сказал Зайдель и бросил спичку. Слушайте...
История, рассказанная мне Зайделем , вечером 17 сентября.
Вы будете смеяться, друг мой, но когда-то Генрих не был обезьяной. Он носил величественные бархатные одежды, шитые золотом и жемчугами, тяжёлую мантию, подбитую соболями. Бриллиантами, сапфирами, изумрудами были унизаны его пухлые, белые руки. Обувь ему заказывали у лучших башмачников Европы. Особенно Генрих любил одного голландца, который шил ему туфли так искусно, расшивая их камнями и золотом, что Генрих даже пожаловал ему титул и перевёз к себе в замок. Вскоре после этого, обувщик, привыкший к свободной жизни в своём Амстердаме, затосковал в мрачном замке и повесился. Генрих, помнится мне, тогда ужасно разозлился - он терпеть не мог самоуправства - и велел придворным распустить слухи о том, что это он отравил обувщика. Конечно же, все поверили слухам - дело было как раз после смерти второй жены Генриха, которую он отравил. Нет нужды долго рассказывать вам, каким жестоким он был человеком - об этом знают все. Но вот что я хочу вам сказать: женщины в замке короля Генриха отнюдь не были ангелами, поэтому и без того мрачный и легко возбудимый человек травил жён и подруг без конца, несмотря на свою привязанность к некоторым из них. Ведь эти достойные дамы умудрялись воровать у короля даже пуговицы.
И вот однажды приходит к нему один человек - не то Зандерман, не то Зайдельвиггер. Это неважно.
- Ваше Величество, - говорит он, - невыносимо терпеть мне, человеку пылко преданному Вашему Величеству, отсутствие бриллиантовых пряжек на ваших атласных туфлях. А замшевые сапожки для ночных переходов в левое крыло замка к фрейлинам N и M совсем прохудились. На пятках ваших старых сапожек, с позволения сказать, зияют дыры.
- Что же мне делать? - Грустно спросил Генрих. - Ведь все мои обувщики мрут, как мухи.
Человек этот - то ли Зандерман, то ли Зайдельвиггер, хитро улыбнулся, хлопнул в ладоши и тут же посреди королевской опочивальни возник господин жгучего восточного вида. На плече у него его сидела обезьяна.
- Позвольте ему сшить для Вашего Величества пару замшевых сапожек для ночных путешествий. Ведь они хороши ещё тем, что в постели их можно не снимать. А сапожки сделанные из кожи обезьяны так бархатисты и нежны, что вы и вовсе забудете о больных ногах в минуты наслаждений.
Император задумался. Он вертел в руках зелёный флакон с ядом и думал о том, что слишком уж много известно некоторым его придворным. Но сапожки были нужны. Генрих давно страдал этой противной болезнью, от которой ноги распухают, на них появляются незаживающие язвы и волдыри от малейшего неудобства в обуви.
- Ладно, валяй. - Сказал он, не отрывая взгляд от зелёного флакона. - Пусть твой клоун сейчас снимет мерки и закончит работу через 3 дня.
Когда Генрих поднял тяжёлые веки, он вдруг встретился взглядом с обезьяной. Ее глаза горели застывшей ненавистью, хотя она продолжала энергично чесаться на плече у своего хозяина.
"О Господи,- подумал Генрих, - какой неприятный, бесцеремонный взгляд... Хорошо, что обезьяна на привязи..." - обрывки мыслей такого рода расстроили Его Величество.
Через 3 дня, к условленному сроку, Зандер - Зайдельвиггер вручил королю новые замшевые сапожки. Он даже изъявил желание помочь тучному и неповоротливому Генриху надеть их.
- Ну как, Ваше Величество, не жмут? - Спросил он подобострастно, всё ещё коленопреклонённый.
Генрих ходил по холодному тронному залу, мягко ступая с пятки на носок, внимательно вслушиваясь в свои ощущения. "Невероятно, - думал он, - такой удобной обуви у меня ещё никогда не было..."
- Нормально. - неопределённо процедил он, не глядя на придворного. Послали за ювелиром. И вечером того же дня на сапожках красовались бриллиантовые пряжки в форме обезьянок.
- А где же твой клоун? - спросил король Зандера - Зайдельвиггера.
- Умер. Скоропостижно скончался от сердечной болезни. - быстро и деловито ответил тот.
- Ну вот и хорошо. Устал я от всякой мелочи. Всегда найдутся другие. Главное - не платить по счетам. Чтобы не думали, что король - бездонная бочка. - Сказал Генрих и изподтишка вылил содержимое зелёного флакона в бокал с вином, - Выпьем!
И он быстро сунул этот бокал Зандеру- Зайдельвиггеру под нос.
Спустя некоторое время король уже был на пути в левое крыло замка. Он остался доволен и сапожками, и проведённой ночью с весёлыми фрейлинами...
Иосиф Иванович отёр пот со лба грязным кружевным платком и глотнул пунцового ликёра из невесть откуда взявшейся рюмки. Опорожнённая им в один миг рюмка тут же испарилась, а платок был неопрятно засунут в карман парусинового пиджака. Заметив брошенный мной взгляд знатока на тончайшее кружево, Иосиф Иванович торопливо закивал:
- Да-да, вы не ошиблись, мой друг, это брабантское кружево.
- Извините меня за бесцеремонность, - сказал я, - но следовало бы отдать в стирку столь драгоценную вещь.
Иосиф Иванович нисколько не смутился, и с нескрываемой гордостью выпятил грудь, как бы демонстрируя спрятанный платок.
- Этот платок не стирали триста лет. Одна знатная дама утирала им слёзы, когда шла на эшафот!
Я так и не понял, о какой из казнённых знатных дам говорит Зайдель.
Над Южным Городом сгущались сумерки. На набережной зажглись первые фонари. С вокзала пахло паровозом, хотя здесь их не видели уже лет сто.
Иосиф Иванович вдруг необычайно оживился. Быстрыми движениями полного человека он одёрнул свой мятый пиджачок и коротенькой рукой пригладил плешку.
- Куда это вы заторопились? Неужто опять девицы? - Спросил я.
- Девицы, девицы, Коленька. Но не здесь. Разрешите откланяться, любезный друг! - и Иосиф Иванович быстро-быстро замахал руками, подогнул ноги и мгновенно превратившись в крупного майского жука, взмыл в воздух.
- А как же история Генриха?!- Воскликнул я.
- Потом, потом...- донеслось из пустоты, так как сам Иосиф Иванович уже совсем исчез.
Генрих всё так же сидел на парапете, вылавливая блох в своей зеленоватой жёсткой шерсти, и равнодушно, ритмично отправляя их в рот - одну за другой. Валерка, его хозяин, уже изрядно пьяный, мучительно выслеживал жертву. В сумерках скучающих становилось больше. Две миловидные дамы за сорок в нарядных платьях почти сразу попались в Валеркины сети. Я наблюдал беззвучную пантомиму: молниеносно и неожиданно галантно фотограф завлёк женщин неведомым заклинанием - и вот уже Генрих брезгливо обнимал одну из них за шею, восседая тощим и наверняка колючим задом на декольтированной груди. Глаза его были пусты. Дамы хохотали и брыкались под бойкой фотовспышкой Валерки.
Мне стало скучно. Я вспомнил о ежевечерней своей прогулке с Вечным Псом.
22 сентября.
С утра идёт дождь. Я просматривал свои сны и устал. Привыкая путешествовать по сновидениям, обязательно обрастёшь целым набором символов, по которым ты, как лоцман в темноте знакомой гавани, добираешься до истинного смысла самого странного сна. Вот и теперь, бродя по лабиринтам секретов, отыскивая выход, я остановился, не дойдя до главного. Устал. Пусть сегодняшний сон останется загадкой.
Осенний южный дождь похож на юношеское разочарование в любви. Это ведь удивительное место - Крым. Кажется, что конца не будет солнечному свету, лазурному морю и низким, ярким звёздам. И вдруг - просыпаешься хмурым осенним утром под звуки дождя. И понимаешь - всё, это осень.
Моя уходящая молодость вчера ночью прошла мимо в чёрном шёлковом платье, постукивая кастаньетами в темноте. По запаху кориандра я почувствовал её длинные, чёрные волосы. Я сразу узнал её, когда она возникла в узком, кривом переулке. Она шла ко мне навстречу, бесшумно ступая босыми ногами по брусчатке. Мне даже пришлось уступить ей дорогу - так решительно и величаво она шла. Как чёрная каравелла под парусами.
Я долго смотрел ей вслед, вернее, слушал как удаляется постукивание её кастаньет в темноте. А сегодня уже осень.
А вот и мой знакомый кот. Он всегда меня в чём-то подозревает. Я делаю вид, что не замечаю его пристальный взгляд. Кот очень серьёзен. На все мои попытки заговорить с ним, он отвечает презрительным, настороженным молчанием. Вот и сейчас кот смотрит на меня испепеляюще с ветки орехового дерева..
- Доброе утро. - сказал я ему подчёркнуто вежливо и слегка приподнял свою шляпу над головой.
Кот, как мне могло показаться, смутился. Он медленно отвернулся, переводя взгляд на мокрую белую курицу у деревянного сарая. Мы сидели - он на своей ветке, я на своей ветке напротив и молчали под шуршание пока ещё тёплого осеннего дождя.
--
ентября.
- Что с вами, Коленька? Вы опять грустите по вашей молодости? - услышал я голос Иосифа Ивановича.
Он расстегнул свой мешковатый пиджачок и присел рядом со мной на тёплый прибрежный камень.
- Ну вот скажите мне, полуобразованному дяденьке, молодой человек, неужели это всё, - И он повёл своей пухлой ладонью в сторону набережной, - вам не наскучило?
Я посмотрел в его круглые глаза и увидел там два своих отражения.
- Вы, Иосиф Иванович, разумеется, только что опять в каком-нибудь будуаре за шторами стояли? - Позволил я себе маленькую колкость.
- Да, вы знаете, никак не могу отделаться от привычки прятаться. Никак не могу поверить в собственную прозрачность. - Иосиф Иванович провёл руками по тугому животу и грустно добавил, - вот уже долгое-долгое время. А вы, Коленька, как время отмеряете - годами, эпохами, столетиями?
Я не ответил, а Зайдель нисколько не удивившись, продолжал:
- Из всех удовольствий, друг мой, мне только и осталось, что подсматривать , да подслушивать. Бездельники мы с вами, бесполезные призраки, согласитесь.
Мы помолчали. Я не стал возражать моему приятелю, хотя думал я иначе. Мимо нас медленно, вперевалку, прошуршала старая газета. На ней красовалась географическая карта жирных пятен. Сквозь дыры сверкнуло солнце. Мы проводили газету взглядами.
Зайдель вдруг оживился:
- Слыхали, в Сараево Эрцгерцога застрелили?
Я кивнул. Иосиф Иванович не унимался:
- Как вы думаете, будет война?
- Будет. - Ответил я мрачно. - И не одна.
Он сделал большие глаза и изумлённо поцокал языком. Но тут его внимание привлекла дама, идущая по набережной. Белое кисейное платье, необъятная шляпа, увенчанная перьями и цветами. Мы оба залюбовались красавицей.
- Вы знаете, кто это, Коленька? - Зашептал мне в ухо Зайдель,- Это невеста Наместника его Императорского Величества в Крыму! Мадмуазель Зоя...ээээ фамилию запамятовал....
Он дёрнул меня за рукав, и мы тут же очутились рядом с дамой.
- Зачем мы увязались за ней? - спросил я Иосифа Ивановича, которым вдруг опять овладел какой-то вертлявый бес. Он шёл рядом с молодой дамой так, как будто она могла его видеть. Он даже взял её под локоток. Какое счастье, что эта потрясающая женщина ничего не замечала. Она облаком плыла по набережной моря, чеканя, однако шаг своими точёными каблучками. И походка выдавала в ней женщину решительную.
- Перестаньте обезьянничать, Иосиф Иванович! - попробовал я его приструнить, когда он, совсем обнаглев, хотел обнять её за талию. Ноги его уже совсем оторвались от тротуара - он летел рядом с ней, как нелепый воздушный шар. Мои слова, к счастью, немного отрезвили Зайделя и он вспомнил обо мне.
- Извините, любезный друг. Такая дама! Я совсем потерял голову.
- Вы давно её потеряли, циничное вы существо! Оставьте в покое женщину! - Воскликнул я, возмущённый отвратительной выходкой моего приятеля. - Отправляйтесь к вашим девицам!
- Ох, Коленька, да вы меня и за девиц-то больно ругали давеча. Вам не угодишь, - смущённо забормотал Иосиф Иванович и стал растворяться в воздухе, смешиваясь с запахом духов очаровательной мадмуазель Зои. На прощание он скорчил виноватую гримаску и зачем-то послал мне воздушный поцелуй. Я был уверен, что растворился он лишь для того, чтобы безнаказанно действовать в том же духе. Но тут уже я ничем не мог помочь этой прекрасной даме. Я лишь смотрел ей вслед и видел всю её жизнь, как на ладони. Почему у красивой женщины такая ужасная судьба? Почему жизнь так требовательна к таким решительным и бесстрашным красавицам? А смерть так беспощадна?
Я не стал слушать её мыслей. Во-первых: я джентельмен, а не Иосиф Иванович. А во-вторых, у такой женщины мысли так же прекрасны, как цветы и перья на её шляпе.
Внезапно Зоя остановилась и быстро обернулась.
- Кто здесь? - тихо спросила она.
Глаза её удивлённо искали на полупустой, залитой солнцем набережной. Я окаменел. Она пристально смотрела на меня. Я не мог поверить в такое чудо. Но обжигающая сила её глаз говорила о том, что смотрит она именно на меня! Не может быть! Я только что видел всю её жизнь - и меня в ней не было. Да и быть не могло - ведь меня давно уже нет. Я призрак. Я помню всё и не помню ничего... Зайдель меня называет Колей. Но я не уверен даже в своём имени.
Мадмуазель Зоя протянула ко мне свою кружевную, благоухающую руку. Она шла ко мне, и губы её раскрывались, как роза, в зарождающейся улыбке. Чуть приподнятый подбородок, голубые глаза чуть прищурены в обрамлении чудных каштановых ресниц, беснующиеся на ветру перья, и её слова, которые почему-то показались мне такими знакомыми:
- Я иду на телеграф...
А дальше случилось что-то ослепительное и непоправимое. Зоя приблизила ко мне своё лицо вплотную, обняла меня за шею своими лебедиными руками и поцеловала в губы.
И я снова умер. Я почувствовал, что существо моё разрывается на мельчайшие осколки - боль была такой острой и невыносимой, что я закричал. И в ту же секунду всё вокруг исказилось и потемнело. Меня, или то, что ещё было мной, мощно выбросило в сухое, тёмное и неродное пространство. Звук, пронзающий, как тысяча огненных потоков, поразил мой слух. Я растворился, потерялся, меня не стало.
О, Зоя! Ты смотрела в небо и по лицу твоему текли слёзы. " Я пойду на телеграф - твердила ты, - я им телеграфирую..." Но ты не пошла на телеграф. Ты стояла, плакала, а перья на твоей шляпе бесновались на ветру, как белый костёр. Погибший на германском фронте, твой жених Коля вновь привиделся тебе в солнечных лучах.
Зоя шла, покачиваясь и бормоча что-то о телеграфе. И вдруг сквозь жгучую пелену слёз заметила тёмное пятно на своём белоснежном платье. На кружевах, уцепившись лапками, висел огромный майский жук.
- Фу, какая гадость! - воскликнула Зоя и с крайней брезгливостью смахнула чудовище на тротуар. Жук, громко стукнувшись панцирем, упал на спину, и закружился волчком, молотя лапками в воздухе. Он жужжал и трещал всей своей складной конструкцией. Он неистово шевелил усами-щётками и жутко вращал глазами - он был в ужасе. К нему приближался огромный пёс. С любопытством и азартом молодой собаки, пёс запрыгал вокруг поверженного жука, хватая его зубами и тут же выплёвывая шевелящееся существо. Пёс веселился, терзая скрежещущего, как старая раскладушка, жука и приходя в восторг от собственных кровожадных выпадов. Наконец, жук, выпав из собачьей пасти в очередной раз, шлёпнулся на лапы. Он быстро сообразил, что делать - напряг весь свой перекосившийся корпус, выпустил ещё не до конца обглоданные крылья, и как мог, взмыл в воздух. Надо сказать, что к этому времени у пса стал иссякать бандитский азарт. Свесив плюшевые уши, он почти равнодушно взирал на поспешные приготовления жука к полёту, да и сам эффектный взлёт его не очень тронул. Пёс тявкнул вслед улетающему жуку и ускакал, подгоняемый своей собачьей молодостью и жаждой приключений.
Октябрь, число неизвестно.
После того, как меня не стало, прошло ещё какое-то время, пока обрывки моего сознания нашли друг друга и я понемногу становился собой. Что-то выбило меня из состояния вечного покоя и лёгкой грусти. Сущность моя, столкнувшись с чем-то неведомым, запретным, просто не стала ждать осложнений от неизбежных последствий. Я долго собирал сам себя. Это невозможно понять, но ты всегда знаешь, когда и насколько ты полон собой и нет ли в тебе чужого. Очень медленно, пропуская через себя ещё неполного, течение времени - с множеством его наслоений, сны свои и чужие, потоки энергии тел и явлений, смысл цветов и света, объёма и линейной перспективы, взаимодействия реального и невидимого, ничтожного и великого - постепенно собираешь сам себя. Признаться, я даже был рад предоставившейся возможности дать полетать своим обрывкам там и сям, набраться в небесных сферах чистых смыслов и мощных энергий. Пока я ещё неполон. Мне не хватает ещё очень многого, чтобы с уверенностью сказать, что я - это я. Приблизительная оболочка, к которой я так привык, тоже не сразу пришла ко мне. Дело даже не в полном соответствии. Я ведь могу и не быть тем брюнетом в светлом костюме и щёгольских кремовых башмаках. Я могу быть каким угодно. Но такая форма мне удобна. Чувствовать себя собой - невероятное, дающее силу и знание, ощущение. Я - это разгорающееся пламя внутри меня, где душа. Я и есть моя душа. И вот, разгораясь сильно и уверенно, моя сущность становится сгустком необыкновенной, принадлежащей только мне, энергии. В этом - равновесие, поэзия, полная осознанность и красота.
Наверное, прошло немалое время. В один прекрасный день, находясь в состоянии спокойного бодрствования, в кроне африканского чёрного дерева, я ощутил приятный толчок и тёплую, обволакивающую полноту. "Ура! - подумал я, - Наконец-то!" В радостном порыве я облетел округу. Мир был по-прежнему прекрасен. Оболочка моя - хрустальное, невесомое яйцо - треснуло и рассыпалось в прах.
30 декабря 1920 года.
Из невидимого радиоприёмника рвался неукротимый Верди. Я сидел на скамье возле почты. Зима очень к лицу Южному Городу. Робкое декабрьское солнце ласкало его теплой рукою ребёнка. Веки мои невольно сомкнулись. Я наслаждался после долгого путешествия нежностью и зыбкостью этой ласки, её земной простотой и скромностью. В какой-то момент я почувствовал, что гармония моя нарушена чьим-то присутствием. Не открывая глаз, я безошибочно определил сидящего рядом со мной.
- Приветствую вас, Иосиф Иванович. - Сказал я, приподнимая шляпу.
- Здравствуйте, милейший! - Зайдель сиял, как маковый цвет, румяными щеками, - Я ужасно соскучился. Где же вы пропадали? Я искал вас повсюду - в Риме, в Бомбее...- тараторил он, вращая глазами.
- Ну уж и искали! - рассмеялся я его наивной лжи. Видимо такая уж у моего приятеля артистическая натура - он не может не врать. Я никогда не сердился на него.
- Ну и как там Рим?
- Да что там Рим! Вот Париж - это да.
И Иосиф Иванович с ловкостью фокусника выхватил из кармана колоду подозрительных карт. Он радостно развернул их передо мной. -
- Полюбуйтесь, Николя, какая прелесть! - шипел, сладострастно водя пухлым перстом по глянцевой голой девице - даме треф. - Смотрите, какие они...- Зайдель быстро раскладывал своих красавиц на скамейке.
- Фи, Иосиф Иванович, c`et mouve tone! - поддел его я.
Но он нисколько не смутившись, взглянул на меня лукаво, встряхнул потными ладошками над разложенным пасьянсом, пробормотал что-то и замер. В ту же секунду голые девицы ожили. Они задвигались в непристойном танце, протягивая руки к Иосифу Ивановичу, томно изгибаясь.
- Я оживлял эти карты три месяца, - шептал возбуждённый Зайдель, - я не спал, я не ел, я работал каждый божий день, чтобы мои девочки ожили. И я добился, чего хотел!
Он протянул палец к даме треф - видимо она была его фавориткой - и она изогнулась тигрицей, но палец лишь скользил по глянцевой поверхности карты - картинка оставалась картинкой, и видимо это не совсем устраивало Иосифа Ивановича.
- Теперь я должен добиться их полной материализации. - Серьезно заявил он, как отрезал.
- И что вы будете со всеми ими делать? - удивился я.
- Как? Вы что, дурак?! - Зайдель тут же осёкся,- Ой, простите. Я хотел сказать - неужели вы не понимаете?
- Нет...
- Да я же могу делать с ними всё, что угодно! - Он посмотрел на меня, как на неисправимого идиота.
- Ах, ну да, конечно...- забормотал я . - Я и не подумал как-то. Действительно, ведь... Всё, что угодно... Не так ли?
- То-то же! - строго и даже немного скорбно оборвал меня Иосиф Иванович.
Он собрал карты и бережно уложил их в карман своего неизменного пиджачка.
- Ну а вы как поживаете, Коленька? - вдруг как будто встрепенулся Иосиф Иванович.
- Да что я? Ничего себе...
Мы помолчали. Мимо нас пронеслась местная газета без одного угла. Всё те же жирные пятна, всё те же дыры, в которых - солнце. Мы проводили её взглядами.
- Слыхали, Коленька, война с Германией?
- Которая?
- Первая.- Грустно вздохнул Зайдель. Затем добавил печальной скороговоркой: - А мадмуазель Зоя вышла замуж за наместника и уехала с ним в Париж. Боюсь, наместнику больше Крыма не видать.
31 декабря.
Сегодня утром набережная пуста. Огромные волны с невероятной силой обрушиваются на гранитные ступени, дробятся в крылатых промежутках чугунных перил, рассыпаясь миллиардами крупных бриллиантов под ослепительно-холодным солнцем. Сегодня канун Нового года. Здесь, на Юге, этот праздник особенно трогателен. А я, в привычной своей грусти по уходящей молодости, в мои 28 лет могу сказать - вряд ли очередной Новый год это праздник. Это очередной удар маятника.
Я созерцаю искрящееся, холодное море, облокотившись о перила набережной. С каждым новым фейерверком волны я замираю от наслаждения - чистые, солёные частицы молниеносно пронизывают меня, наполняя необыкновенной и таинственной жизнью моря. Я становлюсь рыбой, креветкой, дельфином, рассекающим гладкими боками тугую морскую плоть. Скорость моя неимоверна - я обгоняю корабли - я весел и молод. И это всё, что мне нужно. Я люблю шторм. Я люблю силу воды. Я люблю быть частью этого движущегося гиганта. Со всеми его величественными симфониями.
Однако пора возвращаться в город, на набережную, залитую зимним солнцем и радугами.
В укромном уголке, возле кофейни, на старом венском стуле сидел столь же старый армянин. Он сжимал в объятиях рубиново-чёрную, потёртую виолончель. Тряся седыми кудрями, ужасно гримасничая, он исполнял что-то энергичное, извлекая смычком хриплые завывания.
Немногочисленная публика, в основном дамы, с восхищением слушали его экзотическую игру. Из кофейни вышел пожилой господин с подносом. Он изящно сервировал столик , стоящий подле музыканта и с достоинством удалился. Виолончелист, скосив глаза на стол, двумя эффектными аккордами закончил пьесу. Он махнул седой гривой дамам, прижав смычок к груди. Робкие аплодисменты тут же унеслись ветром. В картонную коробку у его ног упали несколько купюр. Музыкант привычным движением, не вставая со стула, развернулся к накрытому столу, а коробку с деньгами загрёб ногой под стул. Виолончель он прислонил боком к стене, и тут же принялся есть - обстоятельно и серьёзно. Уже много лет этот человек обедает здесь каждый день. Когда-то он, молодым выпускником консерватории, влюбился в одну женщину. Она была замужем за обыкновенным, грустным человеком, который работал официантом в кофейне. На разгоревшийся роман своей жены с усатым красавцем из столичного оркестра, он смотрел так же грустно. Он молчал и продолжал изо дня в день таскать подносы с дымящимся кофе. Он ни разу не перепутал вишнёвый ликёр с ананасовым, он не пролил на белую скатерть ни одной капли кофе. Он опускал глаза, когда его красавица Аделаида в крепдешиновом платье, с хищным цветком в глубоком декольте, исчезала в ароматах южной ночи. И вот, в один прекрасный день она посмотрела на мужа своими золотыми глазами, и он всё понял. Молча, он отсчитал ей тысячу рублей, и она исчезла навсегда. Человек этот страшно горевал. Боль разрывала его сердце. Многие женщины с сочувствием и нежностью приближались к нему тогда, но он никогда, ни с одной из них не был близок. Прошло тридцать лет. Он стал владельцем кофейни, так как все эти годы был бережлив. Годы притупили боль и разгладили скорбь. И вот однажды ранним утром в кофейню вошёл странный посетитель. Это был грузный, лохматый, давно немытый человек. Его толстый нос, сопящий, испещрённый множеством рубиновых прожилок был произведением многолетнего пьянства. Львиная грива цвета пепла скрывала чёрные горящие глаза. Человек этот держал под мышкой старый виолончельный футляр. Подойдя к хозяину кофейни, он протянул руку и сказал негромко, с армянским акцентом:
--
Здравствуй. Давай знакомиться. Меня зовут Артур.
--
Семён. - Спокойно, с достоинством ответил тот и пожал протянутую руку.
--
Она умерла. - Сказал Артур и заплакал.
--
Я понял. - Сказал Семён и налил коньяк в две рюмки.
Они выпили. Они пили весь день и всю ночь. Кофейня была закрыта целую неделю. Никто не знает, о чём они говорили тогда. Но с тех пор каждое утро Артур приходил зарабатывать свой хлеб и коньяк у кофейни Семёна. Семён был доволен - публика стала другой. Люди, слушая виолончель Артура, перестали пить водку и безобразничать. Кофейня становилась достопримечательностью Южного города. И Семён, подсчитывая прибыль, уже планировал выкупить соседний магазинчик, чтобы со временем расширить кофейню. Он сменил вывеску. Вместо старой, на которой зелёными пластиковыми буквами с подсветкой, значилось "Кафе", появилась новая. На ней был изображен силуэт женщины в летящем платье и с хищным цветком в глубоком декольте. "Аделаида" - светились неоновые буквы, как бы написанные прописью, с изящным хвостиком последней буквы. Артур, тем временем, получал свои завтрак, обед и ужин, пил коньяк, и с утра до ночи играл для интеллигентной публики Сен-Санса, Гершвина, Моцарта.
Куда же уходит молодость, покидая наши беднеющие души? Почему такой хрустальной грустью наполняются они взамен того горьковатого, но восхитительного вкуса юности? И вовсе не мудрость приходит взамен, а растерянность... Я всё так же брожу улицами Южного Города. Моя старинная трость сверкает на солнце, отмеряя год за годом совершенно одинаковые 76 сантиметров. Полы моего пальто невидимо развеваются на ветру. Облака чётко отражаясь в моих чёрных глазах, бегут, бегут на юг, за море. Я - шахматный король. Я - принц. Я - единорог. Я невидим. Я силен и прекрасен. Парусом, наполненным чистым декабрьским ветром, я плыву по своим владениям. Я - ангел-хранитель этих мест. Великолепное солнце и холодный горный воздух сделали середину дня обжигающей. Ветер затихал, а к вечеру и шторм утихнет. Только бы не встретить сейчас Иосифа Ивановича.
Поредевшая, озябшая стайка фотографов всё так же хищно, но с праздничным весёлым остервенением, рвала на части редких в эту пору отдыхающих. Пойманные жертвы не сопротивлялись. Им во что бы то ни стало нужно скоротать остаток года. Генрих кочевал из кадра в кадр. Валерка сегодня сдавал его напрокат другим фотографам, радуясь шальным деньгам. С полароидных карточек лицо Генриха, медленно проявляясь, смотрело растерянно и тоскливо. Он выглядел постаревшим, больным императором, похожим на обезьяну. Валерка суетился, раздавал указания коллегам, не выпуская поводка из рук. Сосчитав очередную прибыль, он крикнул соседу:
- Вась, посмотри за барахлом, я в магазин сбегаю.
Он привязал Генриха к чугунной ограде, перемигнулся с Васькой и побежал, на ходу пересчитывая деньги.
Я решил, что это подходящий момент заговорить с Генрихом.
- Добрый день, Ваше Величество. - И я отвесил небольшой, но почтительный поклон.
Он обернулся и серьёзно уставился на меня.
- Вы знаете меня? - наконец произнёс он.
Я почтительно опустил голову. Генрих почесался, выловил блоху и отправил её в рот. В какой-то момент я засомневался - не разыграл ли меня Иосиф Иванович. Но, пожевав, Генрих высокомерно спросил:
- Может быть, вы знаете, когда кончится эта моя пытка?
Сжав свои острые зубы, он оскалился и сверкнул глазами так, что я почувствовал неприятный озноб, что-то вроде смертельного ужаса, но несмотря на это обстоятельство, я с достоинством ответил:
- Я знаю, что лишь вы сами сможете закончить эту вашу пытку, если душа ваша чиста...
- Вот только не надо мне говорить о душе и о раскаянии. Я ненавижу проповеди. - Злобно, но царственно огрызнулся Генрих, вместе с тем выжидающе глядя на меня.
- Ваше Величество, прошу прощения, я идеалист, вы правы. Но не будем терять времени. Торопитесь! Вам надо бежать.
Я дотронулся до его озябшей руки. Генрих оглянулся по сторонам. Похоже, он мне поверил.
- Я пытался бежать, - сказал он, но каждый раз я вновь оказывался обезьяной - то ли в Ялте, то ли в Константинополе, или ещё где-то. В Мюнхене меня заставляли выступать в цирке вместе с собачками! Представляете? А один африканский извращенец два месяца держал меня в клетке с огромным гамадрилом. И только мои зубы спасли меня от поругания!- и он опять оскалился, издав пронзительный вопль. Генрих очень нервничал, его била дрожь. - Где уверенность, что я снова не попаду в ещё более омерзительную западню? Может быть, этот человек не так добр ко мне, как хотелось бы, но он не худший из моих мучителей.
Валерка тем временем, возвращался, прижимая к животу две бутылки портвейна.
- Ваше Величество, сегодня особенный день. - Сказал я, - Вы должны! Времени почти не осталось.
- О, main Gott! - воскликнул Генрих и рванул цепь, которой он был привязан к чугунной ограде. Она, звякнув, не поддалась. Но Генриха уже нельзя было остановить. С невероятной яростью, он рванулся опять, и опять. Фотографы разинули рты, наблюдая, как маленькая обезьяна мечется на цепи.
- Слышь, Валера, чего это с ним? Не взбесился? - тихо спросил Вася у запыхавшегося, озадаченного Валерки.
Вдруг, хрипло крикнув, Генрих рванулся изо всех сил, и чугунный завиток выскочил из ограды. Нелепо кувыркнувшись, Генрих с победоносным визгом устремился прочь. Цепь гремела, волоча за собой завиток чугуна по асфальту.
- Падло-о-о ! - зарыдал Валерка
- Лови его, братцы! - заорали фотографы, бросаясь в погоню.
Зеваки быстро расходились. Потный Валерка рыдал и пил портвейн прямо из горла, крупно булькая и давясь. В промежутках он повторял:
- Вот гад, вот падло, мать его...
- Ничего, Валера, поймают. - Успокаивал его Вася и тоже пил портвейн.
Мне стало хорошо и легко. Я знал, что Генриха не поймают. Я знал, что пробежав, гремя цепью до первого переулка, он прыгнул с разбегу на раскидистое дерево и на глазах у изумлённой публики, растворился среди голых ветвей. Дерево не шелохнулось. Цепь с грохотом упала на асфальт. Прощайте, Ваше Величество!
За спиной у меня кто-то тихо и вежливо покашлял.
- Здравствуйте, Иосиф Иванович! - обрадовался я своевременному появлению моего приятеля. Мне хотелось с кем-нибудь разделить радость.
- Хе-хе-хе, Коляша, я всё видел...- сиял румяный Зайдель. Он сидел на ближайшей скамейке, одетый в неизменный парусиновый костюм, и потирал пухлые ручки. Я сел рядом с ним.
- Ну как ваши карты? Вы оживили их?
Иосиф Иванович махнул рукой -
- И сразу разогнал. Истерички, грубиянки! К тому же нимфоманки!
- Как? Вы говорите о ваших француженках? - удивился я.
- Вот как раз француженки, - Зайдель прицелился из предполагаемого пистолета, - такие.
- Но куда же они денутся? Вы что, их на улицу выгнали? - ужаснулся я, вспоминая во что они там у него были одеты.
Иосиф Иванович поморщился и резонно заявил:
- Ну, как вы понимаете, Николя, в карман они уже не войдут, - и он продемонстрировал внутренний карман пиджака, - А быть им всем и матерью, и отцом я не готов. Я сам - видение бесплотное, мираж... А тут такая орава голодных девиц!
- И где же они? Вы их снова превратили в карты?
- Нет, не смог. Сами разбежались - кто в официантки, кто в гостиницу, горничными. А там, глядишь, в сезон замуж выйдут за банкиров. Они это ремесло хорошо знают.
- Вы научили?
- Бог с вами! - махнул короткой ручкой Иосиф Иванович, - У них это в крови.
Мы помолчали, глядя на розовеющий холодный закат.
Иосиф Иванович, позёвывая, поинтересовался:
- А что Генрих, опять в кровопийцы и отравители?
- Не знаю, дорогой, не знаю... Никто не знает.
Вокруг нас сновали разные люди. Одни из них раскланивались с нами, другие проходили сквозь нас, совсем не замечая этого. Иосиф Иванович вдруг вскочил и пнул одного такого под зад.
- Не получается, - раздосадовано заметил он.
- Дорогой мой, вы же сами прекрасно знаете, что нам, ангелам ни один злой поступок не под силу ,- назидательно заметил я Зайделю.