|
|
||
Прежнее название этого романа: "Время собирать" |
Часть первая
Дед
Глава первая
За окнами сгущались сумерки, от деревьев уже протянулись длинные тени и посерели кусты в палисаднике. Сквозь открытую форточку в комнату всё ощутимей проникала свежесть сентябрьского вечера, и уже горела низко висящая над столом лампа, некогда газовая, а нынче светящаяся золотистым электрическим светом. Неспешно пили чай с крыжовенным вареньем и ждали, когда хозяин дома, высокий и худой восьмидесятилетний человек, начнёт обещанное повествование. Старился Иван Антонович красиво, обильные морщины только придавали значительности образу и подчёркивали живую ясность глаз. Ещё каких-нибудь десять лет назад он был самым известным врачом в городе. Было время, когда московские клиники наперебой заманивали виртуозного хирурга к себе, да только он отказывался от этих лестных предложений, объясняясь тем, что в Загряжске его накрепко удерживают «любовь к родному пепелищу, любовь к отческим гробам». Гробы были не отеческими, и не во множественном числе — на загряжском кладбище покоилась его жена, его Оленька. И пепелищем дом Ивана Антоновича назвать было трудно — крепко поставленный двухэтажный дом из лиственницы, простоявший с начала века и способный простоять ещё немало. В этом доме умерла его жена. «Здесь осталась часть Оли. Память не отскоблить со стен и не увезти с собой», — говорил он друзьям, отклоняя очередное приглашение в столицу. На тихой улице Гоголя, в столовой старого дома, расположенного в глубине просторного двора, где росло несколько высоких дубов с несильной порослью вокруг, чаёвничали трое. Напротив хозяина за столом сидел Владимир Николаевич Батурлин, прибывший утром из Парижа. Гость был плотным и подтянутым мужчиной лет пятидесяти с лишком, облику его больше всего подходило определение «аристократический». А хозяйничала за столом миловидная тридцатилетняя внучка старого доктора Наташа. — О том, как жилось в Петрограде в восемнадцатом году, много говорить, думаю, не нужно: голодно, холодно, опасно, — открыл вечер воспоминаний Иван Антонович. — Для иллюстрации расскажу один эпизод из жизни нашей семьи в то время. Мой дед взял с собой кое-что из отцовой одежды — тогда широко практиковался натуральный обмен вещей на продукты — и отправился в село, где о нём должны были сохранить добрую память. В подкрепление себе никого из нас дед брать не захотел, решил, что одному передвигаться будет безопасней — старика вряд ли тронут. Удачно выменяв одежду на муку и сало, дед отправился в обратный путь. И пропал. О его судьбе нам так и не удалось ничего разузнать. Тогда убивали и за меньшие ценности, чем мешочек муки и шматок сала, ничего из ряда вон выходящего в его исчезновении не было. — Позвольте вас перебить, Иван Антонович. Что вы имели в виду, когда сказали, что в селе о вашем деде сохранили добрую память? — прозвучал над столом баритон гостя, имевший тот счастливый тембр, который обычно зовут бархатным. — Разве я не сообщал вам, уважаемый Владимир Николаевич, что мой дед по отцовской линии служил учителем в сельской школе? — отвечал старый доктор. — Там половина села были его ученики. Все трое дедовых сыновей получили хорошее образование, а сам он до старости оставался простым учителем. Про моего батюшку я вам уже докладывал, он стал университетским профессором. Его старший брат окончил, как тогда выражались, курс по медицинскому факультету, так что можете считать вашего покорного слугу потомственным врачом. — Иван Антонович слегка поклонился. — Младший отцов брат пошёл по путейской части. Этот служил начальником станции в Забайкалье. Большевики расстреляли его в двадцать седьмом за то, что он якобы помогал колчаковцам. А на деле дядюшка лишь выполнял свои прямые обязанности — принимал и отправлял поезда, и при чехословаках, и при японцах, и при Семёнове, и при Лазо, и при белых, и при красных, и при других властях всех цветов радуги. Впрочем, логики в расстрелах тех лет искать не приходится. Так я с вашего позволения продолжу о своём генеалогическом древе, раз уж зашёл такой разговор. Прадед мой был крепостным, ещё до крестьянской реформы он выкупил себя и свою семью и стал крепким хозяином. Вот такая у меня родословная, — сказал Иван Антонович и не без вызова посмотрел на графа Владимира Николаевича Батурлина. Беспокоясь, что разговор свернёт в нежелательное русло, Наташа подтолкнула его в нужном направлении: — Так что там город Петроград в восемнадцатом году? Бежал матрос, бежал солдат, стреляли на ходу? — Постреливали тогда, и правда, изрядно, — ответил Иван Антонович, с удовольствием поглядывая на внучку, хорошевшую с приездом Батурлина на глазах. — Мы понимали, что из Петрограда нужно бежать, знали, куда бежать — на Алтай. Мой батюшка был заметным специалистом в области ботаники, и он организовал там что-то вроде ботанической станции — его интерес к алтайской природе был особенным. К слову сказать, мой отец, что называется, стоял у истоков изучения природы этого края, будучи активным членом «Общества любителей исследования Алтая». Отец мечтал, что когда-нибудь из его станции образуется всемирно известный ботанический сад — алтайская природа удивительна, знаете ли. После очередной чашки чая Иван Антонович продолжил: — При станции состояло два работника, они постоянно проживали там вместе со своими семьями. Пустынный край, на десятки вёрст вокруг ни души, дорог к станции не существовало, только Катунь — летом на лодке, зимой на санях. Отец полагал, что на Алтае нам без больших потерь удастся пережить безумные времена. В начале лета, когда мы уже приготовились к отъезду, неожиданно объявился мой старший брат. В Петрограде ему грозило в любой момент быть схваченным уже за одно то, что его принадлежность к русскому офицерству не скрывалась потёртым штатским костюмом и приват-доцентскими очёчками. Петя рисковал жизнью, чтобы увезти родных — жену с двумя дочками, наших родителей, меня с сестрой — подальше от «колыбели революции», а именно в Оренбург. Брат хотел оставить нас на время революционных беспорядков в этом отдалённом городе под защитой своего однополчанина и тёзки, оренбуржца, готового приютить нас у себя. Петя рассчитывал, что в Оренбурге передаст семью с рук на руки поручику Петру Колесникову, потерявшему на мировой войне ногу, сам же вернётся в Самару — туда съезжались офицеры Петиного полка, с тем, чтобы вместе выдвигаться на Дон под начало генерала Алексеева. План отца с алтайской ботанической станцией показался Пете более удачным, он сказал, что будет спокойнее за нас, если мы пересидим лихие времена в тихой заводи. Обращаю ваше внимание на последние слова: «в тихой заводи». Самым неожиданным образом они ещё прозвучат в моём рассказе. По новому Петиному плану поручик Колесников должен был сопровождать нас от Оренбурга до Павлодара или даже до Бийска. Он, по мнению брата, не смотря на своё увечье, был способен защитить наш табор в казахских степях, тем более, что серьёзных опасностей там не предвиделось. По пути нам надлежало завернуть в Загряжск, во-первых, для того, чтобы передохнуть у моего дядюшки Фёдора Петровича, вот здесь, в этом самом доме, на улице, которая тогда называлась Воскресенской. К тому же, отец надеялся уговорить брата на совместное путешествие к Алтайским горам. Я слышал, что есть мечтатели, которые ищут на Алтае землю обетованную, что-то вроде земного рая. С подачи отца мы приблизительно так же представляли себе его ботаническую станцию. А ещё мы собирались оставить в загряжском доме кое-что из самого дорогого для нашей семьи. Отец полагал, что в провинции, в доме уважаемого доктора, про которого было известно, что он практиковал бесплатные консультации для неимущих, экспроприировать вряд ли будут, если большевики вообще дойдут до тех мест. Вот эти картины, например, — Иван Антонович указал на стену, — зелёная лампа из моего кабинета, эти вот часы с боем — всё было вывезено нами в восемнадцатом году из Петрограда. Родителям представлялось чрезвычайно важным сохранить памятные для нас вещи, в каком-то смысле это означало сохранить самих себя. Ничего из того, что революционные матросы считали ценным, в нашем доме уже не оставалось. Не единожды к нам наведывались, и в результате у нас не осталось даже золотых нательных крестиков. Небольшие работы Поленова и Коровина интереса у матросов не вызвали, но кроме революционного «грабежа награбленного» практиковался и бессмысленный разбой. В дома вламывались опьянённые водкой, марафетом и вседозволенностью люди и крушили всё, что попадало под руку. Фёдора Петровича нам не удалось подбить на отъезд из Загряжска. В такое тревожное время, полагал дядюшка, он не имеет права бросать больницу и своих пациентов. Кроме прочего, он был уверен, что царящее кругом безобразие не может держаться долго, и уже к зиме жизнь войдёт в нормальную колею. Фёдор Петрович уговаривал моего отца отказаться от опасных планов путешествовать по взбаламученной России и пережить беспорядки у него. Помню, что я очень хотел остаться в этом ладно устроенном доме, представлявшемся мне островком здравого смысла в сошедшей с ума стране. Да и во всём Загряжске было почти спокойно. На улицах стреляли редко, в дома не врывались, прохожих среди бела дня не грабили. — А чья тогда тут была власть? — спросила Наташа. — О, на этот вопрос я ответить затруднюсь. Не уверен, что какая-либо власть имелась вообще. — Извини, я перебила. Продолжай, дед. — Интересно, стало быть? Наташа энергично кивнула, а Владимир Николаевич сказал: — Крайне интересно. Живая история от первого лица — что может быть интереснее? Иван Антонович, вам, наверное, страстно хотелось отправиться с братом на Дон? Старшие посчитали вас недостаточно взрослым? Вам ведь, кажется, тогда всего лет шестнадцать было? — Шестнадцать, верно. Я и гимназии окончить не успел. Конечно, я заявил брату, что, как и он, хочу сражаться с большевиками, но Петя жёстко меня оборвал: «Я оставляю на тебя женщин и детей. Взгляни на отца — он совсем ослаб. Кроме тебя нашу семью на Алтае защитить будет некому». Петин авторитет был для меня безусловным, я подчинился, и больше эта тема не поднималась. Но я не смог выполнить свою миссию, уже скоро после расставания с братом от нашей семьи остались рожки да ножки, — грустно сказал Иван Антонович. — Всё сложилось бы лучше, если бы вы послушали вашего дядюшку и остались в Загряжске? — осторожно спросил Батурлин. — Это как раз не факт. В Загряжск мы вернулись только через пять лет — всё, что к тому времени осталось от прежнего «мы», это я и младшая Петина дочка Маняша, и новое «мы»: Оля, ставшая уже моей женой, и наш сын Николенька. Да-да, Владимир Николаевич, звали нашего мальчика так же, как и вашего батюшку, Николаем, — сказал Иван Антонович, обращаясь к Батурлину, заметив, что тот напрягся лицом, когда услышал имя его сына. — Поверьте, здесь нет ни толики небрежности. Вы всё же вспомните, что моя жена звалась Ольгой Николавной. Так что, в память об её отце мы назвали мальчика. — И он продолжил рассказ: — Фёдора Петровича в двадцать третьем году уже не было в живых, из его многочисленного семейства тоже почти никого не осталось. Дядюшку убили на улице, когда он возвращался из больницы. Возможно, это была случайная пуля, но не исключено, что кому-то просто не понравилась его интеллигентная бородка. Его семью выкосила гражданская война — кого испанкой, кого тифом, кого кистенём, а что та война не докосила, потом довершила следующая. Нет, Владимир Николаевич, тогда не было этого «лучше». Используя выражение одного исторического персонажа, скажу, что оба решения — остаться, или ехать дальше — были хуже. Дядюшка верил в инстинкт самосохранения, считал, что подойдя к черте, за которой нет возврата, люди остановятся в своём безумии. Отец был настроен менее оптимистично. Он тоже полагал, что большевики долго не продержатся, но запущенные смутой смертельные механизмы — голод, эпидемии и бандитизм — ещё несколько лет будут свирепствовать в стране. От этих бед он предполагал укрыть свою семью в дальнем краю, где можно прокормиться с земли и реки, куда тифозная вошь не доползёт, а лихой человек не найдёт дороги. — А за границу перебраться не думали? — спросил Батурлин. — Владимир Николаевич, дорогой, да кто же нас там ждал? У нас за границей ни родственников, ни банковских счетов отродясь не водилось. Ваш батюшка Николай Сергеевич недавно мне по телефону сказывал, что у его семейства и дома в Париже имелись, и вилла в Ницце. А мы никогда не были богаты. Если и накопил отец какую-то малость, так к тому времени у нас всё отобрали. И, повторюсь, не верил отец, что эта катавасия надолго. — Итак, вы направились в Самару, — напомнила Наташа. — Да-да. Путь от Загряжска до Самары занял времени много больше того, чем на него было отпущено — всеобщий хаос нарастал стремительно. Так что, когда мы добрались, вся группа офицеров, поджидавшая Петю, была уже в сборе. И дошла весть о расстреле царской семьи. Брат рвался в бой. Не имея права заставлять своих товарищей ждать себя, он снарядил для нас подводу, нанял надёжного, по его разумению, возницу и простился с нами, как выяснилось, навсегда. Брат полагал, что, поскольку нам придётся продвигаться по местам, занятым частями генерала Дутова, ничего особенно страшного случиться не должно. — Простите, Иван Антонович, — перебил Батурлин. — Ваш брат погиб во время гражданской войны? — Петю расстреляли в Феодосии. В двадцатом. О его судьбе мы долго ничего не знали. Только в сороковых, уже во время войны, Оля встретилась в лагере с вдовой офицера, воевавшего вместе с Петром. Эта женщина вместе с двумя детьми следовала за мужем. Вероятно, вам известно, Владимир Николаевич, что в Добровольческой армии многие офицеры имели при себе свои семьи. Позже муж отвёз её с сыном в Феодосию, туда же он тайно пришёл в двадцатом, когда всё было кончено, когда весь Крым был красным, и не один пришел, а с нашим Петей,. Ни тот, ни другой не могли погрузиться на корабль вместе со своими однополчанами — не могли бежать, оставив свои семьи. В Феодосии они строили планы, как будут выбираться, но покидать страну думали разными путями. Петя, считая, что мы живём на Алтае, думал, забрав оттуда нас, бежать через Монголию, а его друг надеялся перебраться с семьёй в Болгарию. Все жили, затаившись, выжидали момент, когда большевистские отряды устанут от бдительности и начнут наслаждаться победой. Возможно, им удалось бы осуществить побег, но объявили что-то вроде амнистии для белого офицерства. Предлагалось честно зарегистрироваться и сдать оружие, после чего власти якобы отказывались от преследования бывших противников. Передвигаться по стране без документов было занятием крайне опасным, с официальной бумажкой в кармане появлялось больше шансов добраться до границы — так рассудили они, и прошли регистрацию. Чуть позже назначили повторную регистрацию, на которую Петя и его друг шли уже более или менее уверенно: хотели бы их схватить, сделали бы это при первой явке. Но именно тогда-то их и арестовали, и не только их двоих, а всех прошедших регистрацию. А потом начали забирать семьи офицеров. И начались массовые расстрелы. Казнили не только бывших врагов, но и всех их родных вместе с малыми детьми. Женщину, встреченную Олей в лагере, предупредили, что к ним «идут», она с дочкой на руках успела спрятаться, а её сын в то самое время вышел со двора, и вот-вот должен был вернуться. Мать сквозь щель соседского сарая, где её укрыли добрые люди, видела, как комиссары забирали ребёнка, и изо всех сил зажимала дочери рот, чтобы та не кричала — девочка видела, как уводят брата. Сына, как и мужа, расстреляли, ему тогда не было и десяти. Эта женщина говорила Оле, что тогда, чтобы не умереть от горя, она без конца повторяла «пусть я не спасла сына, но спасла дочь», но, как оказалось, она спасла её на такую страшную участь, что лучше бы им было умереть всем вместе тогда, в Феодосии. В тридцать седьмом первой арестовали дочь, совсем ещё молоденькую женщину. Дочь призналась следователю, что чуть ли не с самого детства была то ли немецкой, то ли английской шпионкой и получила десять лет без права переписки. Но в ГУЛАГ она не попала, вскоре после приговора пришло сообщение о её смерти в тюрьме. Только будучи сама осуждённой, уже в лагере, женщина поняла, через какие нечеловеческие муки пришлось пройти её девочке. А до своего ареста она больше всего страдала от непонимания, зачем и почему дочка себя оговорила. Такая вот она, наша живая история. Глядя на притихших слушателей, Иван Антонович решил, что на сегодня экскурс в живую историю лучше прервать. Он беспокоился не столько о душевном комфорте Батурлина, сколько о том, как бы ему окончательно не выбить из колеи Наташу. Внучка старого доктора, разведённая, бездетная и одинокая, весь день сбивалась с ног, стараясь угодить гостю, но натыкалась на его холодноватую вежливость и сразу же смущалась, отчего становилась неловкой, что-то без конца роняла, рассыпала, разбивала и смущалась ещё сильней. Заметив, что Батурлин в результате её стараний держится всё отстранённее, Наташа окончательно растерялась. — Успокойся, дочка, — мягко сказал Иван Антонович, войдя в кухню в тот момент, когда у Наташи подгорел очередной блин. — Видишь, человек устал с дороги, потому и не брызжет эмоциями. Не суетись уж так-то, всё равно по-графски принять Батурлина у нас с тобой не выйдет, так мы его и не зазывали, сам напросился. Или он такую осторожную манеру взял, чтобы постараться понять, с кем имеет дело. Тогда это нехорошо есть: хочешь, чтобы люди перед тобой раскрылись — раскройся сам. Ведь не микробы поди, чтобы хладнокровно нас в микроскоп изучать. Или ещё так может быть, что он даёт понять: я к вам приехал, но это вовсе не означает, что мы ровня. В таком случае и нам нужно вежливенько дистанцию держать. Но, скорее всего, дело тут в другом: на Владимире Николаевиче могло сильно сказаться потрясение от встречи с Родиной. Шутка ли — приехать в страну, про которую с раннего детства много слышал, и которую никогда не видел? Коли так, на него напирать сейчас не надо, ни услужливостью, ни вниманием, пусть спокойно одумается, в себя придёт. Постепенно всё встанет на свои места, всё выяснится что к чему, не волнуйся, Наташенька. Она вняла словам деда, почти совсем успокоилась и за вечерним чаем, пока Иван Антонович вёл свой рассказ, только один раз расплескала чашку, протягиваемую Батурлину. Глава вторая
Полгода назад в Париже она была представлена графу доктором Роша, в клинике которого проходила лечение. События, развивавшиеся в последующие за знакомством месяцы, меньше всего походили на прелюдию к любовной истории. Владимир Николаевич звонил из Парижа, но эти звонки вполне можно было трактовать именно так, как они преподносились обоими Батурлиными — нынешним гостем загряжского дома и Николаем Сергеевичем, его отцом — как естественный интерес к судьбам соотечественников, оставшихся в Советской России. Данное объяснение подходило тем более, что их семейства соединила Оленька Оболенская, Наташина бабушка, а некогда обручённая невеста Николая Сергеевича Батурлина. Старого графа всерьёз волновали обстоятельства, сведшие Наташиного деда и его бывшую невесту. Почувствовав заминку со стороны Ивана Антоновича, он начал первым рассказывать свою часть истории. Батурлин-старший потерял Ольгу из виду в восемнадцатом. В середине лета он пробрался в кишащий большевиками Петроград, сумев, однако, выяснить лишь то, что Оболенские уехали оттуда ещё весной. Позже, находясь в рядах Добровольческой армии, он до самого конца, до горького дня расставания с Россией, предпринимал тщетные попытки разыскать невесту. Рассказали, что Олины родители по пути в Крым умерли от тифа, потом Николай Сергеевич узнал, что её брат погиб — разумеется, он тоже сражался с красными. На след самой Ольги выйти так и не удалось, никто про неё ничего не слышал, она исчезла. Только значительно позже Николаю Сергеевичу удалось выяснить, что в то время, когда он делал всё возможное и невозможное, разыскивая в хаосе гражданской войны свою обручённую невесту, та уже являлась чужой женой и успела родить сына. Это казалось Батурлину невероятным. Он догадывался, что Олино замужество было сопряжено с какими-то чрезвычайными обстоятельствами, и не смел даже в мыслях её упрекать, хотя сам, оказавшись во Франции, ещё надеялся на чудо, верил, что невеста не потеряна для него окончательно, и долго не заводил семьи. И вот, наконец, у него открылась возможность услышать о событиях той поры из первых уст, расспросить человека, с которым в лихолетье свела судьба его Олю. Старому доктору понадобилась вся его дипломатичность, чтобы, не называя вещи своими словами, дать понять собеседнику, что откровенничать из Парижа — это одно, а рассказывать, живя в Советском Союзе, о периоде жизни, сопряжённом со сложным этапом в истории страны — совсем другое. Чего уж Ивану Антоновичу хотелось меньше всего, так это навредить внучке. Старый Батурлин был сконфужен: он не подозревал, что разговорами о делах давно прошедших дней ставит уважаемого Ивана Антоновича в затруднительное положение. Со слов знакомцев, наезжавших в Советский Союз, он знал, что там нельзя критиковать действующую власть, по текущим политическим событиям иметь мнение, отличное от «линии партии», но на рассуждения о прошлом страны это табу, вроде бы, уже не распространяется. Тамошние люди в последнее время стали несколько свободней в суждениях, утверждали побывавшие в Советском Союзе. Так, злодейское уничтожение русского крестьянства стали уклончиво называть перегибами коллективизации. Телефонные разговоры о временах гражданской войны были свёрнуты. Вскоре, ухватившись за оброненную Иваном Антоновичем фразу, что он располагает большим количеством фотографий, сделанных как до революции, так и в двадцатые-тридцатые годы, Батурлин-сын попросил разрешения на визит в Загряжск. Приехать в Советский Союз с частным визитом в начале восьмидесятых, да не из «дружественной страны социалистического лагеря», а из капиталистической Франции, казалось почти утопической затеей. Но несколько месяцев активных действий с обеих сторон по научным и культурным каналам — и в один прекрасный день Батурлин появился на пороге старого дома на улице Гоголя. Приезд графа в Загряжск стали для Ивана Антоновича настоящим событием — с его внучкой что-то начало происходить. С Наташей слишком долго ничего не происходило. Уже несколько лет, как она будто лишила себя права чувствовать себя женщиной, и любое её движение в сторону жизни давало Ивану Антоновичу надежду на размораживание внучки. С некоторых пор ставшая застенчивой до болезненности, в первый день гостевания Батурлина Наташа едва ли не кокетничала с ним. Выходило это у неё довольно неуклюже, но кто сказал, что заново учиться ходить — лёгкое занятие? Она охотно приняла участие в долгом вечернем чаепитии за самоваром, зря пылившимся последние годы на веранде, а теперь для привнесения национального колорита начищенным и водружённым на большой круглый стол. В первый же вечер заговорили о событиях, окружавших встречу Наташиного деда с Оленькой Оболенской. Иван Антонович вёл повествование о событиях той поры, пока не понял, что слушатели совершенно ошеломлены его рассказом. «Как это я умудрился сразу же переборщить с воспоминаниями своими?», — сокрушался Иван Антонович, намереваясь впредь щадить слушателей и подавать прошлое к вечернему чаю небольшими порциями. Впрочем, эти его благоразумные намерения так и остались лишь намерениями. На следующий день Наташа с энтузиазмом продолжала демонстрировать гостю русское гостеприимство, но уже без того первоначального волнения, из-за которого её услужливость в первый день, нет-нет, да скатывалась в нечто напоминающее угодливость. Иван Антонович ни минуты не сомневался, что избыточное внучкино старание объясняется не только непривычными для неё обязанностями хозяйки — осознаёт она это сама, или же нет, но граф произвёл на неё сильное впечатление. И это было немудрено: Батурлин мужчиной являлся, что называется, видным, и умел себя преподнести. Другое дело, что в Батурлине не замечалось встречного движения в Наташину сторону. Несмотря на разумные доводы, вчерашним вечером им же самим приведённые внучке, Иван Антонович был немало удивлён вежливой отстранённостью гостя. Перед своим приездом Батурлин неоднократно звонил из Парижа, и каждый раз в его голосе звучали нотки радостного возбуждения. Дед очень надеялся, что Батурлин взволнован предстоящей встречей не только с Родиной, но и с его внучкой. Однако из вагона на платформу загряжского вокзала вышел до крайности сдержанный и закрытый человек. С Наташей граф держался приветливо, но даже самый многоопытный знаток куртуазных дел не заподозрил бы в его ровной любезности намёка на мужской интерес. Да бог с ним, с французом этим, думал Иван Антонович, главное, что Наташа оживилась. Глава третья
Собравшись за вечерним чаем, говорили о чём угодно, но только не о дедовых воспоминаниях. И Наташа, и гость дожидались, когда Иван Антонович сам захочет продолжить рассказ — нелегко старому человеку говорить о столь тягостных событиях. Наконец, внучка не выдержала: — Дед, ты как-нибудь дорасскажешь о вашем походе на Алтай? Наташе и рассказ дедов хотелось послушать — обо всех тех событиях она знала лишь в общих чертах, а ещё нравилась его речь, обильнее обычного сдобренная слегка устаревшими и такими обаятельными оборотами. — Да я хоть сейчас готов, коли вы ещё не утратили интереса, — охотно отозвался Иван Антонович. Стало ясно, что ему самому не терпелось продолжить повествование, но он не был уверен, что вчера не отбил желание слушать стариковские мемуары. Конечно, нам интересно, конечно, отозвались Наташа и Батурлин, и дед продолжил рассказывать. — Я объяснял давеча, почему от Самары до Оренбурга, где мы должны были отыскать Петиного однополчанина Петра Колесникова, нам предстояло добираться самостоятельно. В день отправления мы с отцом пошли на базарную площадь. Выменяли что-то из одежды на сухари и поспешили к своим — там все уже были готовы двигаться дальше, ждали только нас. Вот ведь судьба! Уже всё было сложено и прикручено, как отец вдруг сказал, что все сухари упрятаны в одном месте, и если намокнут, то все сразу, тогда беда. Но чтобы не лезть за ними через все тюки, вынимать-перекладывать, проще было прикупить ещё немного. К чему я так про сухари подробно? — наступил момент, когда, кроме этих самых сухарей в моём заплечном мешке, у нас не осталось ничего съестного. Но не в одном этом дело. — На обратном пути с базара мы повстречались с Оленькой Оболенской. Вот мы и добрались до темы, которая, как я понимаю, больше всего занимает вас и вашего батюшку, — обратился старик к Батурлину. — К нам с отцом подбежала девочка, на вид лет четырнадцати, бледненькая, очень худенькая и, несмотря на всё это, как я успел отметить, прехорошенькая. Голова её была укутана платком — ясное дело, тиф, тогда это зрелище было не в диковинку. Не смотря на крестьянски повязанный платок, было очевидно, что девочка происходит не из простой среды. — Антон Петрович! Ваня! Какое счастье, что я вас встретила! — запыхавшись, восклицала она. Оля потом утверждала, что мы её не узнавали, пока она не назвала себя. Но это не так: Олино лицо проявилось для меня за секунду до того, как она сказала: — Я Ольга Оболенская. — А на самом деле бабушке тогда уже исполнилось восемнадцать? — спросила Наташа. — Да, Оля ровесница века, что, признайте, весьма символично, а я на два года моложе. Из-за этой разницы в возрасте, которая в юности кажется огромной, я и помыслить не смел, что Оля когда-нибудь обратит на меня внимание. А уж когда в семнадцатом у неё появился жених, с робкими мечтами об Ольге Оболенской, самой прелестной барышне на свете было покончено, как мне казалось, навсегда. В Самаре Оля предстала предо мной такой юной, такой беззащитной, такой слабенькой, что я сразу же решил, что буду ей старшим братом, именно старшим, защитником, опорой. Оля попросила разрешения пожить у нас немного, а когда узнала, что наша семья тотчас выезжает из города, как будто обрадовалась и взмолилась, чтобы мы взяли её с собой. — Я не займу у вас много места. Из вещей у меня только вот это, — Ольга указала на небольшой саквояж. — А здесь, в поясе, — она дотронулась до платья, — зашиты мои кольца и пара серёг. Это можно будет обменять на продукты. — Нет-нет, милая барышня. Колечки вам самой скоро понадобятся — надевать на пальчики. Я непременнейшим образом взял бы вас с собой, коли у вас не имелось бы лучшего выбора, чем забираться в глубину Азии. Позвольте узнать, где же теперь ваши батюшка и матушка? Выслушав краткую Олину повесть, из которой следовало, что князь Оболенский и его супруга по дороге в Крым скончались от тифа, отец заплакал — он сердечно любил своего давнишнего приятеля. — При последних словах в лице Батурлина произошло движение, едва заметное, однако не ускользнувшее от рассказчика. — Не удивляйтесь, Владимир Николаевич, существенная разница в социальном положении не мешала нашим с Олей отцам приятельствовать. — Иван Антонович усмехнулся. — Знакомства моего батюшки были самыми широкими, многие значительные люди его уважали, даже и в правительство зазывали однажды, да он не пошёл, объяснившись тем, что не обладает государственным мышлением. Кабы все так-то к делу относились, а не лезли во власть, не имея способностей к управлению, может быть, и не случилось с нами всего того, что случилось. Уж не знаю, что свело наших с Олей отцов, только близкое знакомство они водили, князь и в квартире нашей на Литейном бывал, долгие беседы с отцом в его кабинете вёл. — Последнюю фразу Иван Антонович произносил, выделяя слова «водил», «бывал» и «вёл» похлопыванием ладони по столу. — Семьями, правда, не дружили, а вот нас, младших детей — меня и Лидочку — на праздники, и домашние детские спектакли во дворец к Оболенским приглашали. То чаще, то, бывало, и полгода не звали, но по два раза в году — на Рождество и Олины именины — приглашали обязательно. Именины приходились на июль, тогда нас привозили в Стрельну, в загородный дворец Оболенских. На последних Олиных именинах в июле семнадцатого года молодёжи был представлен ваш батюшка, Владимир Николаевич, — в качестве Олиного жениха. — Теперь что-то проясняется. Так вы взяли Ольгу с собой на Алтай? — спросил Батурлин. — Отец уверял Олю, что ехать с нами — не лучшее для неё решение, что ей нужно снестись с кем-то из своей многочисленной родни. А я при этом страшно беспокоился, что Оля обидится и уйдёт. Выслушав моего отца, она, сдерживая слёзы, спросила: — Антон Петрович, вы определённо отказываете мне в помощи? Отец растерялся: — Я не отказываю, Ольга Николаевна. Но вы даже не узнали, куда мы направляемся. — Ах, это всё равно, — ответила Оля, облегчённо вздохнув. Я догадывался: она чего-то боялась в Самаре, и Оля заговорила об этом, но только когда мы уже отъехали от города. После смерти родителей какое-то время ей оказывал поддержку штабс-капитан гвардии Чернецкий. Передайте вашему батюшке, Владимир Николаевич, что знакомый ему с юнкерских времён господин Чернецкий летом восемнадцатого года грубо домогался Ольги, определённо зная, чья она невеста. Он подло воспользовался зависимостью от него девушки, совсем ещё слабой после тифа. Не добившись своего уговорами, он стал держать Олю взаперти в полуразрушенном доме на окраине Самары. Оля жила там впроголодь, а, между тем, шкатулка с драгоценностями её матери, княгини Оболенской, была отдана ею Чернецкому на сохранение. На требование вернуть матушкины украшения бравый гвардейский офицер ответил: «Непременно верну. В Берлине, куда мы поедем вместе. Одно ваше слово, и весь этот кошмар останется позади». Негодяй Чернецкий — не единственный повод, дающий мне право заявить: нет в нашей живой истории однозначности и окончательной ясности. Нельзя, к сожалению, сказать: вот это белое, а это чёрное, оно же красное. Живая история запутаннее и трагичнее, чем любые мифы, создаваемые по её мотивам. Заметив движение в глазах Батурлина при своих последних словах, Иван Антонович обратился к нему: — Я понимаю, Владимир Николаевич, ваш батюшка сражался в Белой гвардии, вам с детства известна история тех лет, поданная в категориях добра и зла. Мой брат отдал жизнь за Россию без большевиков, и, чтя его память, я должен бы держаться в заданной Петром системе координат. Когда мы провожали брата на Дон, сомнений в том, что он едет сражаться на стороне абсолютного добра, у меня не было никаких. Но вот, например, генерал Алексеев, под началом которого Петя служил в Мировую Войну, и под знамя которого устремился в восемнадцатом. А ведь это тот самый генерал Алексеев, который в числе прочих принудил императора к отречению. — Вам не хуже моего известно, Иван Антонович, что к моменту отречения государя в стране воцарился хаос, — сухо включился Батурлин. — Петроград восстал, в солдатской массе назревали мятежи. Николай не управлял ситуацией, его авторитет во всех слоях населения упал до нуля. Армейская верхушка рассчитывала, что отречение царя успокоит армию и толпу. — Да только плохо она рассчитала, — начал горячиться дед. — Расея-матушка без царя страной себя перестала ощущать. Почти по Достоевскому — если нет царя, то всё позволено. Неужели ваша армейская верхушка не знала, что беспорядки в Питере вовсе не стихийны, что они организованы, и отнюдь не большевиками — тогда и духу большевистского не было, от них Россию дочиста повымели. В начале семнадцатого — это был ещё не хаос, так, повод для обеспокоенности, настоящий хаос начался после отстранения государя от власти, вот когда он обрушился на страну. Однако ваша армейская верхушка не сделала должных выводов. Кто вы такие?- говорила им страна. Вы были передаточным звеном при царе, а сами по себе вы никто. Мало было беды, так они взяли и отправили царскую семью в Тобольск. И это вместо того, чтобы предоставить Николаю Александровичу возможность переехать в Ливадию. «Вечер, кажется, перестаёт быть томным», процитировала мысленно Наташа фразу из фильма, отмечая неуклонное нарастание градуса дедовой речи. — Мой отец тоже считает перевод царской семьи в Тобольск ошибкой, — сдержанно отозвался Батурлин. — Это не так называется, Владимир Николаевич. Это не ошибка, это измена — «Кругом измена, царь в плену, и Русь спасать его не станет», — в полный голос проговорил дед. «Уже стихи пошли. То ли ещё будет». — Наташа с тревогой наблюдала за тем, как всё сильнее горячится дед, а глаза Батурлина, напротив, подёргиваются надменным льдом. — Как я понимаю, вы, Иван Антонович, предлагаете переложить ответственность за гибель России с большевиков на русское офицерство? — задал вопрос окончательно помрачневший Батурлин. Вскоре после того, как гость уехал из Загряжска, Иван Антонович припомнил обстоятельство, отчасти объясняющее резкую перемену в настроении Владимира Николаевича, когда речь зашла о заговоре против царя. Обстоятельство это заключалось в том, что среди многочисленных Батурлиных нашлись в семнадцатом году и такие, кто приложил руку к фактическому свержению монархии. Вспомни Иван Антонович об этом раньше, он постарался бы обойти самые острые углы, уж во всяком случае, не стал бы использовать слово «шайка». — При чём тут русское офицерство? — Взвился дед. — Шайка высокопоставленных заговорщиков — это ещё не русское офицерство. Я предлагаю другое, я предлагаю всем нам — и тем, кто здесь, и тем, кто там — разделить между собой ответственность за всё, что произошло с Россией. Поровну. — Если поровну, окажется, что виноватых нет, и искать не надо. Те, кто «там», не воздавали почестей бандитам, не называли их именами города и улицы, не признавали своими вождями. Не получится поровну, Иван Антонович, — чётко выговаривая слова, заявил Батурлин. — Пожалуй что, уважаемый Владимир Николаевич, мы сейчас вступили на опасную тропу, — внезапно остыл дед. — В этих политических дискуссиях никогда ничего путного не родится, вражда одна. Зря мы это... — Уж эти мне политические дискуссии! — шутливо ужаснулась Наташа. — Мне ваших споров с Андрюшей за глаза хватает. Андрюша, он же Андрей Андреевич, был ровесником и ближайшим другом Наташиного деда. Старики относились друг к другу с нежностью людей, которым скоро уже расставаться навсегда. Именовались они не иначе, как Андрюша и Ванюша, ежедневно перезванивались, вместе прогуливались, а с регулярностью раз в месяц устраивали на улице Гоголя распитие коньяка с обязательными шумными спорами об отечественной истории. Когда-то это была полновесная бутылка, но к тому времени, как по окончании школы Наташа переехала к деду в Загряжск, старики, уступая возрасту, уже перешли на небольшую фляжку, а в последнее время на их столе появлялась лишь крошечная бутылочка. Впрочем, на радостное возбуждение старых друзей емкость существенного влияния не оказывала. Они всё так же потирали руки в предвкушении застолья, всё так же перешучивались и подмигивали Наташе — дескать, а вот как мы сейчас вдарим по коньячевскому-то. Они уходили в дедов кабинет, и спустя какое-то время оттуда начинал доноситься разговор, стремительно нарастающий по громкости и ожесточённости. Старики, используя совсем не парламентские выражения, норовили перекричать друг друга, и были уже не Ванюшей и Андрюшей, а «старым дураком» и, соответственно, «старым ослом». Наташа испугалась, когда впервые услышала крики из кабинета — что такого должно было случиться, чтобы её дед, всегда уравновешенный и деликатный, повёл себя подобным образом? Но потом она уже знала, что крики стихнут так же внезапно, как и начались, старики ещё посидят, тихо и мирно беседуя, а потом выйдут из кабинета, довольные приятно проведённым вечером; дед пойдёт провожать друга до калитки, и при этом будет обязательно посмеиваться по поводу его возраста. Андрей Андреевич был на два месяца старше Наташиного деда, и это обстоятельство служило постоянным поводом для дедовых шуточек, которые он позволял себе лишь в «коньячные» дни. Зимой он говорил что-нибудь в том духе: «Ты уж, Андрюша, не стесняйся, ходи с палочкой, как английский лорд. А то скользко, упаси господь, упадёшь ещё. Хорошее ли дело, упасть в твоём возрасте? Вот доживу до твоих лет — непременно трость себе организую». Осенью или весной дед в разных вариациях говорил про калоши — старому человеку гусарить без калош никак нельзя. Это ему ещё можно без калош, а Андрюше пора пришла не штиблеты барышням демонстрировать, а о здоровье беспокоиться. «Какие уж тебе барышни, Андрюша? Забудь про барышень, ты всё больше про калоши вспоминай. Про барышень уж мне, грешнику, думать предоставь — дело молодое». Летом, конечно, про шляпу: «Ты зря темечко-то на солнце выставляешь, Андрюша. В твоём возрасте мозг уже дряблый, высохший, его перегревать никак нельзя. Это я могу с непокрытой головой по улицам фланировать — какие мои годы? Видимо, дед разошёлся по привычке, как это у них с Андрей Андреичем заведено, подумала Наташа. Однако сегодняшний спор грозил завершиться совсем не так благостно, как заканчивались политические битвы двух старых пикейных жилетов, поэтому она поспешила добавить: — Правда, дед, давай, уж лучше о том, что случилось с бабушкой, когда она угодила в капкан того штабс-капитана. Дед вздохнул, и сказал без энтузиазма: — Лучше, так лучше. Продолжив рассказывать, он оживился и скоро уже говорил с прежним воодушевлением. Батурлин не был так отходчив, он слушал внимательно, не перебивая, но Наташа видела, что лицо его остаётся мрачным. — Оленьке удалось сбежать от Чернецкого, — рассказывал Иван Антонович. — Она даже захватила с собой кое-что из своих вещей. Это не были самые красивые и дорогие наряды, как можно было ожидать от девушки, до недавнего времени не знавшей жизненных реалий. Как позже выяснилось, в её саквояже лежали удобные для длительной ходьбы ботинки, шаль, лёгкое пальто и что-то ещё по дамской части. И платье она, убегая, надела неброское, и пояс захватила с зашитыми в нём девичьими украшениями — всё предусмотрела, умница. Это эфирное создание оказалось трезвомыслящим и мужественным человеком. Жизнь потом подтвердила моё мнение об Ольге Оболенской, родившееся по дороге из Самары, о настоящей Ольге, а не о придуманной двенадцатилетним мальчиком принцессе в тот волшебный день, когда я впервые увидел её. На детском празднике у Оболенских по случаю Рождества я оказался из-за Лидочки, моей младшей сестры-погодки. Будучи у нас в гостях, князь передал ей от имени своей дочери приглашение на праздник. Лидочке страшно захотелось пойти, а одной ей было неловко — она не была знакома ни с кем из окружения уже почти взрослой четырнадцатилетней княжны. Тогда я впервые попал в столь роскошный дом, коим являлся дворец князей Оболенских, нарядно украшенный по случаю праздника. С самой передней я попал под обаяние того дома, был готов к чуду, и оно свершилось. Открылись двери в залу, где была установлена невиданно большая ёлка, по блестящему паркету разнёсся лёгкий цокот туфелек, и перед гостями — детьми всех возрастов — явилась принцесса из сказки, княжна Оболенская, хозяйка детского бала. Славильщики вошли в залу, они пели: «Рождество Твое, Христе Боже наш, возсия мирови свет разума...». Стройное звучание детских голосов, запах хвои, блеск сотен ёлочных свечей — всё потом слилось в моей памяти обрамлением образа юной княжны. И вот теперь эта фея шла рядом со мной по дощатому тротуару. Я нёс саквояж, изо всех сил сжимая его ручку. Мне казалось, что если крепче держать Олин багаж, она не сможет исчезнуть так же внезапно, как появилась, не растает в пыльном воздухе Самары. Впрочем, лирическое отступление затянулось. — И, невзирая на возражения внучки, взволнованной тем, что он обозначил лирическим отступлением, Иван Антонович продолжил повествование. — Итак, мы двигались в направлении Оренбурга, и путешествие наше большую часть пути складывалось на редкость удачно. Я, знаете ли, долго отказывался верить в приметы, совпадения, предчувствия и прочую бытовую метафизику, поэтому нескоро сумел осознать, что всю мою жизнь меня сопровождала странная закономерность: наибольшее везение, самые спокойные и радостные времена всегда случались перед бедой. И чем счастливее я себя чувствовал, тем большая беда на меня затем сваливалась. А тогда, по пути в Оренбург, я был вполне счастлив. После того, как мы в Самаре расстались с Петей, нам уже не нужно было спешить. Мы подолгу отдыхали в пути, иногда, когда хозяева были приветливы, оставались на две ночи. Питались мы здоровой крестьянской едой, дышали чистейшим воздухом, пили вкуснейшую воду из родников, которых кругом было великое множество. Всё это послужило тому, что все члены нашей семьи восстановили силы, потраченные на выживание в захваченном революцией Петрограде и на тяжёлом пути до Самары. Вновь зазвучали командные нотки в маменькином голосе. Признаться, раньше я порой досадовал на желание матери держать всё семейство под неусыпным контролем. Но после того как в течение нескольких месяцев мы видели мать непривычно тихой и молчаливой, мне стало покойней, когда она вновь принялась руководить всеми. Маменька следила за тем, чтобы все дети и кормившая грудью Петина жена Варя обязательно пили парное молоко, чтобы обе Лидочки — моя сестра и моя семилетняя племянница, тоже Лида — помогали невестке, давали ей отдохнуть от малышки. Мама откармливала Оленьку — «Какая вы худенькая и бледненькая! Вам, душенька, нужно много есть» — и подкладывала ей самые лакомые куски. Как всегда наибольшее внимание мама уделяла отцу. Она отпаивала любезного супруга травяными чаями и отварами, и надо сказать, что скоро отец стал выглядеть вполне бодро. Наше семейство всё больше походило на то, чем являлось до начала беспорядков, и это наполняло меня радостью. Кроме этого тихого чувства я испытывал ещё и бурный ежедневный восторг бытия: мне сколько угодно можно было смотреть на Оленьку Оболенскую. Говорить с ней я не решался, но когда Оля обращалась ко мне, обмирая от счастья, выдавливал из себя что-нибудь односложное. Однажды, когда до Оренбурга оставалось менее двух дней пути, мы проснулись — заночевали мы в степи — и обнаружили, что нашего возницы нет. Обошли окрестности, звали, кричали, всё было тщетно, наш Автомедонт исчез. Возница по совместительству являлся нашим охранником, у него имелся дробовик, всегда висевший за спиной. Лишившись вооружённый охраны, отец полез за своим револьвером, который по совету всё того же возницы хранил в деревянном ящичке, прикреплённом к днищу телеги. Ящик оказался пустым. Стало ясно, что сегодняшние исчезновения не сулят нам ничего хорошего. Мы не без труда запрягли лошадей, отец взялся за вожжи, и мы поспешили вперёд. Ехали уже часа полтора, когда наперерез нам из-за лесочка вылетела запряжённая тройкой повозка и помчалась прямо на нас. Всё произошло неправдоподобно быстро: не произнеся ни слова, трое бородатых мужиков сбросили нас с подводы, и угнали её вместе со всем нашим скарбом. Я обнаружил себя сидящим в дорожной пыли, рядом полулежала и плакала маменька, отец прижимал её к себе, невдалеке Варя качала на руках заходящуюся в крике Маняшу. Лидочки, обе с перепуганными лицами, стояли, крепко обнявшись, и смотрели на дорогу. Я тоже посмотрел вслед умчавшейся подводе и увидел Олю. Вот она нагнулась, подняла что-то, потом подняла ещё раз. По дороге и обочинам были разбросаны Олины вещи, выпавшие из раскрытого саквояжа, чуть в стороне валялся затянутый в свёрток макинтош отца. Вероятно, всё это лежало поверх остальных вещей и, не будучи закреплённым, свалилось с угоняемой на бешеной скорости подводы. Я стал обыскивать придорожную траву и обнаружил куклу Лидочки-младшей. Несмотря на то, что кукла была фарфоровой, она осталась в целости и сохранности. Больше мы с Олей ничего не нашли. Наташа, сделав загадочный знак рукой, вышла из-за стола и скоро вернулась со старинной фарфоровой куклой. Со щёк куклы давно сошёл румянец, ножки её были босы, а в остальном она представляла собой великолепный образец искусства кукольных дел мастера. — Это она и есть? Это моя Лида? — Помнишь, Наталья, я говорил, что эта кукла перешла к тебе от Маняши? Не сказал, правда, что той она досталась по наследству от её старшей сестры Лидочки. Маняша обрадовалась, когда Оля протянула ей куклу и сказала: «Это тебе Лида послала». Малышка лопотала «Лия, Лия», и гладила, и целовала куклу. Наверное, кукла напоминала ей о сестре, возможно, даже частично смогла её заменить, вот и осталась навсегда Лидой. — Что же случилось с Маняшиной сестрой? — тихо спросила Наташа. — С Петиной Лидочкой случилось то же, что и с её старшей тёзкой, то же, что и с моими родителями и с Варей. Все сразу. Но об этом уже не сегодня. Тяжелые это воспоминания. Слушатели понимающе закивали. Глава четвёртая
На следующий день Наташа на правах принимающей стороны вывезла гостя за город, дабы оживить его генетическую память приближением к российской природе. С самого утра Наташино настроение было приподнятым. Она уже и не помнила, когда у неё было так легко на душе, вернее, помнила, но не хотела думать об этом словами. Такие легкость и спокойствие она привычно ощущала до того страшного лета, когда мир раскололся, до лета, принесшего события, похожие на что угодно, на ночной кошмар, на прочитанный жуткий рассказ, но только не на то, что могло происходить с ней на самом деле. Поводов для сегодняшней душевной весёлости у неё вроде бы не было никаких. Дед за завтраком выглядел нездоровым, успокаивая Наташу, сказал, что просто неважно спал ночью, и нет никаких причин откладывать её прогулку с гостем. Батурлин, не окончательно отошедший от вчерашней стычки с дедом, был всё ещё мрачноват, хоть и старался исполнять роль галантного спутника. Денёк, правда, стоял чудный, да только мало ли таких деньков случилось после Наташиного возвращения в Загряжск? И все они скользили по поверхности её души, лишь иногда проникая вглубь, каждый раз занося с собой не одну только радость, ещё печаль и горечь. А сегодня печали не было. Сегодня ей хотелось, как в молодости, шутить, балагурить, слегка подкалывать надутого индюком графа, с серьёзным видом рассуждать про «погоды», «вёдро» и «овсы». Наташа попридержала весёлость, про овсы не заговорила, но реплику подала всё же в стилистике вчерашнего дедова рассказа: — День сегодня чудо как хорош, не правда ли? Батурлин согласился. Ещё бы ему не согласиться: стояла золотая осень, лес был одет, как и описывалось в русской поэзии, в багрец и золото. И небеса были, как им и положено в это время года, лучезарны. Парижский гость то и дело, уместно и не очень, обнаруживал близкое знакомство с русской классической литературой, из чего можно было вывести, что, во всяком случае, теоретически он готов к восприятию российских пейзажей. Бунина его отец знавал лично, о чём уведомил Наташу ещё в Париже, и в том разговоре старый граф упоминал бунинское «Лёгкое дыхание». А раз такое дело, то наверняка и «Антоновские яблоки» у Батурлиных читывались. Стало быть, тонкий аромат опавшей листвы, запахи осенней свежести, воздух, который так чист, точно его и совсем нет, должны были залечь зёрнами в батурлинской подкорке, и вот, наступил момент, когда могли появиться всходы. С высокого берега реки, куда Наташа привела гостя, открывался роскошный, по её мнению, вид на широкий луг с живописно разбросанными по нему лесочками и холмами. Пресыщенному графскому взору всё это великолепие буйством красок, может быть, и не представлялось, но кто сказал, что нужно непременно буйство? Красочная палитра и безо всякого буйства была самая широкая: все оттенки зеленого, желтого, красного, обрамлялись снизу сияющей на солнце голубизной реки и завершались наверху лазурью высокого осеннего неба. Но гость не вдохновился окрестностями Загряжска. Конечно же Наташа не рассчитывала, что на её любимом косогоре офранцуженное сердце Батурлина защемит: «так вот какая она, моя Родина, моя скромная красавица». Но всё-таки полная невключённость гостя обескураживала. После окончания школы переехав из Сочи к деду, Наташа долго тосковала о море, здешние места казались однообразными и невыразительными. Не сразу ей удалось рассмотреть неброскую красоту Среднерусской возвышенности, а рассмотрев, она влюбилась в неё навсегда. Заметив, что его спутница разочарована — вероятно, она ожидала от него бурного восхищения ландшафтами исторической родины, — Батурлин улыбнулся, как ему, видимо, казалось, тонко, а с точки зрения Наташи, препротивно. — Понимаете, Наталья Павловна, те, кто появились на свет не в этой стране, часто бывают лишены российской пейзажной романтичности. Вот что открывается с других берегов: любовь русских к родному пространству нередко подменяет собой терпимость и уважение к людям. Фантастическое предположение: возможно, отчасти это происходит потому, что в каком-то смысле людское мельтешение нарушает гармонию природы, люди, так сказать, замусоривают собой пространство. Вся история России — борьба за пространство. Людей при этом никогда не щадили, кидали в огонь полной пригоршней: чего их жалеть, бабы новых нарожают. Жалко только пространство: «ни пяди земли русской!». В двадцатом веке этот крен в сознании не только властей предержащих, но и в народном сознании обернулся трагической очевидностью — пространство России обезлюдело. И для кого тогда шла вся эта кровавая борьба за пяди? — Не исключено, что в ваших словах есть странная правота, Владимир Николаевич. Но крен в противоположную сторону, если в головах не остаётся места для красоты пространства, мало обнадёживает. В этом случае люди пространству вообще не нужны. Помолчали. Наташа предложила погулять по лесу — ей стало жаль растрачивать на несентиментального графа красоту, льющуюся на её косогор. — Вчера вы слушали рассказ своего деда впервые, не так ли? — осторожно начал Батурлин, когда они по широкой тропе углубились в лес. — История рода, история людей, с которыми вы связаны кровными узами, не слишком-то вас интересовала — вы не разузнали обо всём этом раньше. Вам было недосуг заняться расспросами? А красотами природы вы наслаждаетесь, не жалея времени. — Я знала лишь то, о чём дед говорил безо всяких расспросов, то, что ему самому хотелось мне передать. Его впервые сейчас прорвало на такое подробное повествование. Но вы заметили, Владимир Николаевич, как вчера сильно устал дед, как тяжело ему дались воспоминания? Я беспокоюсь за него, поэтому и увезла вас сегодня из дома. Вы, уж, пожалуйста, не подталкивайте его к дельнейшим рассказам. — Вы совершенно правы, Натали, основания для вашего беспокойства есть. Подталкивать его, я, конечно, не буду. Но, знаете, возможно, Иван Антонович опасается, что может уйти, так и не передав вам свою правду. Мне кажется, его рассказ обращён в первую очередь к вам. Моё присутствие смягчает для вас удары правды, можно сказать, Иван Антонович пользуется случаем. До моего приезда вам было что-то известно об алтайской экспедиции дедовой семьи? — Знала, что в восемнадцатом году они ехали на Алтай и по дороге встретили Ольгу Оболенскую, что до ботанической станции моего прадеда доехали лишь трое: дед, бабушка Оля и маленькая Маняша. Знаю, что оттуда они уехали в двадцать втором, но по дороге по каким-то причинам надолго задержались в Оренбурге. Потом они вернулись в Петроград, в ту пору, кажется, уже Ленинград. — Стало быть, Иван Антонович и Ольга стали супругами на Алтае? — Нет, поженились они позже, в двадцать третьем, а на следующий год родилась моя мама. — Вы ошибаетесь, Наталья Павловна. Мой отец наводил справки и узнал, что уже в двадцать втором году Ольга родила сына, который с рождения носил фамилию вашего деда. — Да, у них был сын, погибший потом в Великую Отечественную, но это приёмный ребёнок. — Вы уверены, что сын у них был не родной? Я постараюсь объяснить, почему эта тема меня так интересует. Мой отец в двадцать первом году нелегально проник в Россию, чтобы разыскать Ольгу, дважды едва не попадал в лапы ГПУ, невесту не нашёл, её судьба осталась для него невыясненной. Он был в отчаянии, боролся с мыслями о самоубийстве — считал, что Ольга погибла по его вине, из-за того что он сумел приехать в Петроград только весной восемнадцатого, когда Оболенские уже были на пути в Крым. Для отца было большим потрясением выяснить, что в памятном двадцать первом его невеста уже, скорее всего, была замужем, так как на следующий год родила ребёнка. Безусловно, отец был счастлив узнать, что Ольга жива. Но образ его Прекрасной Дамы, нежной и стойкой, способной долгие годы дожидаться своего жениха с полей сражений, рассыпался в прах. — Я совершенно точно знаю, что дед с бабушкой поженились в двадцать третьем. — И всё-таки, мне хотелось бы обсудить эту деликатную тему с Иваном Антоновичем. Мне это нужно не для себя, как вы понимаете. — Всё правильно, ваш отец подводит итоги, ему сейчас нужна окончательная ясность. Но прошу вас, Владимир Николаевич, не провоцируйте деда на слишком откровенный и подробный разговор. Пусть говорит, о чём захочет сам. — О, Натали! Вы употребили такое слово... не люблю я этого слова... Во время войны с провокаторами у нас поступали жёстко. — Вы имеете в виду корейскую войну? — Нет, Вторую Мировую. Они снова вышли на берег, в этом месте невысокий, и сидели на поваленном дереве возле самой воды. Наташа смотрела на реку, Батурлин — на неё. Как ни старалась Наташа сохранять с гостем доброжелательный тон, она начала испытывать лёгкое раздражение. Мало того, что ему не приглянулись родные просторы, он подвёл идеологическую базу под душевную глухоту к своему внутреннему русскому голосу, да ещё при этом пытался её поучать. И потому она позволила себе мелкое ехидство: — Вы же тогда ещё ребёнком были, Владимир Иванович. Сын полка? Или сын эскадрильи «Нормандия-Неман»? Батурлин улыбнулся незнакомой улыбкой, широкой и открытой, и ответил: — В сорок третьем я был уже почти взрослым тринадцатилетним человеком и участвовал в движении Сопротивления. Был связным, разведчиком, выполнял самые разные поручения, в том числе достаточно рискованные. После войны командир партизанского отряда, в котором я находился, в разговоре с моим отцом назвал меня храбрым парнем. Отец тогда сказал только, что так должно и быть, Батурлины никогда труса не праздновали, но я почувствовал, что он гордится мной. Во взгляде, которым на него смотрела сейчас молодая женщина, Владимир Николаевич прочитал искренний интерес. «Так вот вы какая, Наталья Василевская. Стало быть, раньше я был для вас лишь диковинной заморской птицей, любопытной, но не вызывающей особенного доверия», — подумал Батурлин, и, подивившись тому, как сильно воодушевил его Наташин взгляд, стал рассказывать: — В сороковом году наша семья перебралась из оккупированного Парижа на юг Франции. Отец, впрочем, как и многие другие вполне приличные люди, стал сотрудничать с правительством Петена. Франция знала маршала как героя Первой Мировой Войны, и несмотря на его заигрывания с Гитлером и на обращение к нации с призывом поддерживать оккупантов, какое-то время он вызывал у людей доверие. Эти странные поступки Петена объясняли вынужденными стратегическими ходами. Однако вскоре выяснилось, что вишистское правительство сотрудничает с немцами всерьёз, и даже имеет дело с гестапо. Отец разорвал все отношения с вишистами, приняв сторону генерала де Голля. Почти все средства нашей семьи были переданы на помощь антигитлеровскому подполью. Старший брат отца, Павел Сергеевич Батурлин, напротив, набирал всё больший вес при Петене. Около двух лет между отцом и дядей продолжалась бурная полемика по этому поводу. Отец считал, и совершенно справедливо, что сотрудничество с коллаборационистским правительством Петена — это борьба со всеми честными гражданами Франции, не желающими видеть свою страну под гитлеровской пятой. Павел Сергеевич настаивал на том, что Франция, приютившая нас, изгнанников собственной страны, признала маршала Петена главой своего государства, и негоже де нам проявлять неблагодарность, не соглашаясь с выбором французского народа. Дебаты завершились арестом отца. Выяснилось, что это произошло при прямом содействии дяди. Да он и не скрывал этого факта. Павел Сергеевич объяснял родне свой поступок следующим образом: если бы с его подачи отца не посадили во французскую тюрьму, уже скоро за связи с террористами — так вишисты называли участников Сопротивления — он угодил бы в гестаповский застенок, откуда не вышел бы никогда. Скорее всего, так бы оно и случилось; вероятно, Павел Сергеевич, действительно, спас жизнь моему отцу. Во всяком случае, мне очень хотелось оправдать дядю — я любил его с детства. Дядя был весёлым и открытым, со мной всегда был ласков. К тому же я знал от отца, что изо всех членов семьи только Павел Сергеевич своевременно озаботился переводом нашего состояния за границу, и только поэтому большая его часть была сохранена. Первые, самые тяжёлые, годы эмиграции наша семья имела возможность материально поддерживать не только многочисленных родственников, но и знакомых русских, попавших во Францию без гроша в кармане. Вплоть до гитлеровской оккупации в нашем маленьком поместье под Парижем на полном пансионе проживало несколько офицерских вдов со своими детьми. — А что стало с вашим маленьким поместьем после войны? — задала неожиданный вопрос Наташа. — Там похозяйничали немцы, поместье нуждалось в восстановлении, но средств на это не осталось — я уже говорил вам, что отец отдал почти всё, что у нас было, на поддержание движения Сопротивления. Поместье всё больше приходило в упадок, было неоднократно заложено, у отца стали появляться мысли о его продаже. Но неожиданно у меня открылся талант к бизнесу, немало удививший всех Батурлиных. Со времён воеводы Емельяна Батурлина, столпника при Михаиле Фёдоровиче Романове, все мужчины нашего семейства служили отечеству, среди них значились военные, государственные деятели, дипломаты, а вот предпринимателей не водилось. Открыв клинику пластической хирургии в Париже — она вам знакома — потом вторую, в Ницце, я сумел поправить материальные дела семьи. Как только у меня появлялись свободные средства, я их вкладывал в поместье; но заболела моя жена, и восстановление замерло. Потом моя супруга умерла, и я утратил интерес не только к поместью, но и ко многому другому. Только недавно, если быть точным, полгода назад, я вернулся к тому, чтобы завершить начатое. — Батурлин со значением посмотрел на спутницу. Та опустила глаза. — Я совсем замёрзла, — сказала она, вставая с дерева. — Пора возвращаться, уже смеркается. Когда они вышли из леса, Батурлин направился не к машине, а вновь поднялся на косогор, с которого началась их сегодняшняя прогулка. Некоторое время он смотрел вдаль, затем негромко сказал: — Хорошо у вас тут, — и усмехнувшись, добавил: — Сейчас я должен воскликнуть: «Люблю я пышное природы увяданье, в багрец и в золото одетые леса»? — Во всяком случае, верность традициям великой русской литературы предполагает именно такой сценарий, — принимающая сторона решилась на иронию. «Кажется, она перестала видеть во мне напыщенного российского аристократа, превратившегося в туповатого французского буржуа. Или как там у них? — буржуя, — думал Батурлин, впервые после приезда в Загряжск отметив про себя, как хороша эта женщина. — В Париже всё очевидней, ярче, здесь нужно всматриваться. Как и в здешнюю природу». «Кажется, не такой уж он и дундук», — думала Наташа, с новым интересом поглядывая на Батурлина. «Хорошая девушка, немного наивная, может быть, слегка инфантильная, но это не самая страшная цена за жизнь в Советской России, — размышлял Батурлин в машине. — И её дед — славный старик, со своими убеждениями, которые готов отстаивать. Нет, все эти разговоры, про поголовное оподление русских, провёрнутых через советскую мясорубку — слишком смелое обобщение. Возможно, многим из нас, тем, кого лишили Родины, хочется думать, что Россия без нас погибла, что населена она теперь сплошь мутантами без чести и совести. Хорошая девушка. И отец, который практически никогда не ошибается в людях, после встречи с Натали сказал, что девушка хорошая, что нужно присмотреться к ней повнимательней». Батурлин подумал, что его давнишнее предубеждение против новой России сыграло с ним плохую шутку. А ещё эта встреча с Алексом, случившаяся как раз накануне поездки в Союз. С Батурлиным захотел встретиться брат покойной жены. Прослышав, что бывший зять присмотрел себе женщину из Совдепии и сейчас едет к ней, Алекс решил во что бы то ни стало убедить Батурлина отказаться от этой нелепой затеи. — Ностальгия, Владимир, иногда принимает самые причудливые формы. Из-за ностальгии я несколько лет добивался работы в Москве. Мне казалось, что ходить по московским улицам, каждый день слышать русскую речь — само по себе счастье. Едва не погубил карьеру своим российским идеализмом, а что получил? Родину, думаешь? Зазеркалье — вот, что я получил. Они хуже дикарей — от дикарей знаешь, чего ждать. А эти Канта цитируют, Джойса с Кафкой читывали, а обыкновенной человеческой низости, очевидной подлости не различают. За стеклянные бусы они готовы голышом плясать перед тобой, все готовы, Володя. Кант им! Звёздное небо над головой! Зачем им Кант, когда они нравственный закон внутри себя истребили?! У меня, знаешь ли, иногда возникало ощущение, что это всё не взаправду, лишь визуализация наших опасений: как бы оно могло стать, пойди история по худшему сценарию. Что-то вроде параллельной реальности — а где-то есть настоящая Россия, только дороги к ней заколдованы. Невероятнее всего, что сталось с русской женщиной при Советах. Все их женщины продажны. Это не отдельная категория шлюх, как в остальном мире, они все шлюхи, и не понимают того, что шлюхи. А за возможность уехать в нормальную страну любая из них готова на фокусы, какие себе позволит не каждая французская профессионалка. При этом выглядят они вполне приличными женщинами. Там всё перевёрнуто с ног на голову, это антимир, Володя. Люди, конечно, не виноваты, их можно только пожалеть. С ними вот уже шестьдесят пять лет проделывают бесчеловечный эксперимент, проводят жесточайшую селекцию: на поверхность поднимается вся муть, всё самое подлое, что есть в человеке. На поверхности ещё можно как-то существовать, балансируя на тоненькой жёрдочке над пропастью, где нищета, отупение, бесправие, где можно только спиваться, становиться преступником или безропотно умирать. Им говорят: улавливаешь, как падать будет больно? Не хочешь туда? Тогда старайся: доноси, предавай, лжесвидетельствуй, воруй и делись, придётся, так и убивай, и не обязательно топором, можно и письмом подмётным. Да только им говорить ничего не надо, в них развился мощный стадный инстинкт. Едва кто отобьётся, почувствует себя сколько-нибудь независимым, в воздухе будто разносится «фас!» — и вся стая набрасывается на одиночку. А уж насчёт того, чтобы своих любовниц, жён, сестёр подкладывать под нужных людей, это уж так, мелочи. Какие могут быть счёты между своими? А если русскую женщину погубили, то и Россия погибла. Вот вернёшься, и повторишь эти самые мои слова, поверь мне, Володя. Алекс не впервые излагал всё это. По своём возвращении из Москвы он пару лет много пил и оплакивал страну, которая когда-то звалась Россией. Батурлин догадывался, что под глубоким разочарованием шурина в исторической родине скрывалось что-то очень личное — недаром же тот особенно сокрушался о погубленной русской женщине — и критически относился к шокирующим заявлениям Алекса. Да только и без того хватало данных, позволяющих вывести неутешительное заключение, что с русским человеком за железным занавесом произошла глубинная и, возможно, необратимая трансформация. Жить с этим знанием было тяжело, и Батурлин, вопреки мнениям специально изучающих современный русский вопрос людей, очень старался вооружиться на этот счёт сдержанным оптимизмом. Владимир Николаевич впервые посетил Советский Союз. Впечатлясь тем, что Алекс после возвращения из Москвы едва не превратился в алкоголика, старый граф сдерживал порывы сына навестить утраченную родину. — Батурлины слишком многое вкладывают в понятие «Россия», мой мальчик. Ты можешь пережить там слишком сильное потрясение. Подожди до лучших времён, они настанут, не навек же Господь отвернулся от русских людей. Прибыв в Москву, Владимир Николаевич оставил в отеле свой багаж и тут же направился на Красную площадь, благо, она была рядом. Вечером он выезжал в Загряжск, у него оставалось всего несколько часов в древней российской столице. Советские власти разрешили Владимиру Николаевичу находиться в Москве лишь в дни прилёта из Франции и обратного отлёта, в посещении других городов кроме Загряжска в тот приезд ему было отказано. Ограничение по времени обернулось неожиданным благом. Батурлин не ожидал, что сделается настолько взволнован, когда перед ним воочию предстанет храм Василия Блаженного, когда он увидит башни Кремля, пусть и с красными звёздами. У него закружилась голова, сердце запрыгало в горле. Не хватало ещё, ровно как кисейной барышне, в обморок упасть, подумал Батурлин, и, на ослабевших вдруг ногах вернулся в отель. Пообедав в тамошнем ресторане, он устроился в небольшом уютном холле выкурить сигару. Вскоре к нему присоединился добродушного вида толстяк-австралиец, как выяснилось, часто по делам службы бывающий в Союзе. В холл вошла приятная молодая дама, одетая дорого и строго, не без грациозности уселась в кресло и вынула сигарету. Батурлин поспешил помочь даме прикурить — глупейший, но устойчивый жест вежливости — она поблагодарила его по-английски и улыбнулась без тени кокетства, открыто и доброжелательно. Батурлин проговорил несколько пустых вежливых слов на французском. — I do not speak French, — дама немного смутилась. — But I'd like to study it. Говорила она по-английски не очень уверенно и с незнакомым Батурлину акцентом. «Шведка? Норвежка?», — зачем-то стал угадывать он. — Это дорогая московская шлюха, мсье, их тут называют центровыми, — неожиданно сказал по-французски толстяк. Заметив недоверие в глазах Батурлина, добавил: — Вас смущает отпечаток интеллекта на её лице? С интеллектом у русских всё в порядке. Это, кажется, единственное, с чем у них всё в порядке. В свободное от основной работы время эта жрица продажной любви вполне может работать над диссертацией по микробиологии. Он обратился к даме: — Microbiology? German poetry? Она перевела растерянный взгляд с человека, задававшего странные вопросы, на его собеседника и беспомощно улыбнулась. Батурлину стало неловко за бесцеремонность австралийца, а тот, как ни в чём ни бывало, продолжал: — Вообще, здешние девушки неплохи, но имейте в виду, что многие из них работают на советские спецслужбы. Если вас это не останавливает, то... — он внимательно оглядел даму, — двести долларов. — И добавил, обращаясь к даме: Two hundred dollars. — Three hundred, — В её улыбке не осталось ни растерянности, ни смущения, одна довольная собой победительность. — And five hundred, if you want threesome. — Я — пас, это не мои игры, — на чистом русском сказал Батурлин. Дама мгновенно стёрла улыбку, бросила на него полный презрения взгляд, резким движением ломая в пепельнице сигарету, процедила сквозь зубы «russian pig», и с достоинством покинула холл. — Заметьте, это не мы их называем свиньями, это их самоназвание, — захохотал толстяк, не замечая помрачневшего лица своего визави. — Я русский, — напомнил Батурлин. — Вы русский, а они советские, — посерьёзнев, ответил австралиец. — В нашей стране осело немало русских, так называемых эмигрантов первой волны. Это совсем не те люди, которые теперь живут в Союзе. Совсем не те. Наташа с первых минут встречи в Загряжске показалась ему фальшивой. Она будто не знала, как себя держать с гостем, то была весела, преувеличенно услужлива, то казалась диковатой и застенчивой. Такая неловкость в поведении, скорее, пристала гимназистке, а не тридцатилетней женщине с историей. Иван Антонович вначале без устали выказывал гостю ничем не мотивированную приязнь, потом как будто устал от своей роли, стал сдержаннее в проявлении эмоций. Уж не является ли этот благообразный старик постановщиком спектакля, устроенного для заезжего француза? — приходило на ум Батурлину. Этот дешёвый а-ля-рюс: самовар на столе, салфетки из необработанного льна, это старорусское обильное чаепитие, это «давеча» — не было ли тут наигрыша, упорного акцента на приверженности исконным русским традициям? Но вчерашний разговор, хоть и не явился беседой единомышленников, определённо выказал хозяина дома искренним человеком. А сейчас этот изменившийся взгляд Натальи... Напрашивался вывод, что эти двое были такими же, как он, с такими же сложными чувствами, а стало быть, и с сомнениями на его счёт, что могло вносить неровность в общение с человеком, которого они должны были привечать как гостя, но которого не всегда понимали. Иван Антонович сразу отметил, что вернулись Наташа с Батурлиным с прогулки совсем не теми, какими были, отправляясь на неё утром. Внучкины смущение и угловатость испарилась без следа, гость смотрел на неё с ласковой весёлостью, они без конца легко перешучивались. «Сначала обжёг холодом, а теперь вроде как оттаял, вот Наташина настороженность и пропала. Опытный, однако, ходок, граф этот», — тревожно размышлял дед. Он решил, что после ужина продолжит рассказ, но так, чтобы скорей довести его до места, которое наиболее интересует Батурлиных — до места, открывающего, когда и при каких обстоятельствах Ольга Оболенская стала его женой. Говорить он стал, даже будто сердясь на то, что вынужден продолжать повествование, но скоро опять увлёкся. Глава пятая
— Так, на чём я давеча остановился? Ах, да, на том, как нас ограбили. Ну, так вот, раздобыл я лошадёнку с телегой, но лишь для того, чтобы доставить весь наш табор до ближайшего жилья. Это был богатый хутор, но хозяев недавно ограбили — увели лошадей и весь скот. Осталась одна едва живая от старости лошадь, которую нам, конечно, не могли предоставить для дальнейшего путешествия. В ближайшей деревне, Кистенёвке, на отшибе которой и стоял хутор, я в первом же дворе увидел наших распряжённых лошадей, тут же стояла и подвода со знакомыми, ещё не до конца растороченными тюками. Было ясно, достань я лошадей, далеко отсюда нам всё равно не отъехать. Я решил, что пешком отправлюсь до Оренбурга, а оттуда, вооружённый до зубов, на пару с поручиком Колесниковым вернусь за своей семьёй. Ольга вызвалась идти со мной, я пытался её отговорить, но, слава богу, тщетно — если бы я только знал, какая участь ждала её, останься она с моими родными! По дороге меня, как это называлось тогда, раздели: отобрали сапоги и отцов макинтош. Благородные разбойники не покусились на Олину одежду, и на том спасибо. Моя гимназическая тужурка тоже их не прельстила из-за своих незначительных размеров, и в этом была удача: в её полах пряталось несколько золотых и серебряных монет, вшитых при расставании моей предусмотрительной матушкой. До Оренбурга мы дошли, дом Колесникова сыскали, да только на двери его висел огромный замок, а меня сильно лихорадило — походи-ка босиком по мёрзлой уже грязи. Сосед Петиного сослуживца, невысокий, крепкий, лохматый и бородатый мужик лет пятидесяти, назвавшийся Кузьмичом, убедившись после долгих расспросов, что мы и есть те, кого ждал Колесников, принёс нам ключ. Кузьмич сказал, что хозяин дома обещал вернуться ещё третьего дня, а вот, поди ж ты, нет его, повернулся и ушёл. Я несколько дней провалялся в болезни, а едва жар спал, направился к соседу выпрашивать подводу, чтобы ехать за своими — Пётр Колесников всё не возвращался. «Куда тебе такому ехать, барин? Лежи уж, — добродушно проворчал Кузьмич, вовсе не такой суровый, как мне показалось в день нашей первой встречи. — Я с барышней твоей съезжу. Она дорогу укажет ли?». Оля с Кузьмичом уехали, и я прождал их более недели вместо предполагаемых дней четырёх-пяти. За это время я столько всего передумал, столько страхов напустил! Этот Кузьмич мне уж и разбойником с большой дороги представлялся, и чуть ли не людоедом, хотя знал от Оли, что сосед много помогал, пока я болел. Исчезновение Колесникова тоже наводило на тревожные раздумья. Куда он делся? Отчего живёт здесь один, отчего Кузьмич один? Где их семьи? Почему-то сильнее всего меня волновало, что дом Петиного сослуживца, офицера русской армии — чуть ли не крестьянская изба на окраине захолустного Оренбурга. Как такое может быть? Только много позже я понял, что в этом факте не было ничего удивительного. — Поясните, Иван Антонович, — подал голос Батурлин. — А чего тут пояснять? — неожиданно высоким голосом, чуть ли не фальцетом, отозвался дед. — Пётр в Пажеских корпусах, как ваш батюшка, не обучался, он окончил обычное военное училище, доступное для всех сословий. Из разночинцев мы, граф. Да-с. Иван Антонович впервые обратился к Батурлину не по имени-отчеству, в его «графе» прослушивался плохо скрываемый сарказм. «Вчера я был резковат, обидел старика», — подумал Батурлин. «С чего это деда так плющит?», — подумала Наташа и умоляюще посмотрела на Батурлина. Владимир Николаевич, сделав вид, что не замечает сегодняшней ершистости хозяина, сказал: — Теперь всё понятно, Колесников был выходцем из самой простой среды. Так что, Иван Антонович, дождались вы возвращения Кузьмича? — Дождался. Ворота заскрипели, я выбежал на крыльцо, увидел кузьмичёвского конька, запряжённого телегой, на которой сидела Оля с Маняшей на руках. Кузьмич, не глядя на меня, развернул коня и вышел со двора. Оля, не поднимая глаз, прошла в дом, села на лавку. Я сел напротив, я всё ещё на что-то надеялся. Оля опустила девочку на пол, та поползла, потом ухватившись за лавку, встала на ножки, сделала шаг, потом другой. — Пошла, — тихо сказала Оля. Иван Антонович вдруг содрогнулся всем телом и тяжело заплакал. «Допрыгались, довели старика, это с его-то тремя инфарктами!», — испугалась Наташа. Она кинулась к деду, приговаривая «миленький, родненький, успокойся», налила капель из пузырька. — Нет, об этом я не могу, — ослабевшим голосом сказал Иван Антонович. — Хватит воспоминаний, дед! Довспоминался уже. Давай вот лучше нитроглицеринчику примем, — суетилась Наташа. — Полагаешь, если не вспоминать, так оно внутри болеть не будет? Нет, дочка, таблетку давай, а уж я договорю, коли взялся. Слухи о кончине русского человека явно преувеличены, растроганно думал Батурлин, глядя на этих двоих. А Иван Антонович, несмотря на внучкино сопротивление, продолжил: — Маняша пошла, а я с того дня обезножел. Хорошо ещё, что Колесников оказался хозяином запасливым. Кузьмич не оставлял нас своей заботой, даже молоко для Маняши где-то доставал, Оля научилась выпекать хлеб в русской печи — так и перезимовали мы, считайте, безбедно. А весной я уже ходить начал. Стали мы с Олей думать, что делать дальше. В Оренбурге было уже неспокойно, везде кругом было уже неспокойно, и вообще к тому времени стало ясно, что малой кровью России не отделаться, что большая смута наступила. Кузьмич, хоть и полюбил нас душевно, считал, что нам нужно двигаться туда, куда мы намеревались попасть изначально: на отцову ботаническую станцию. — Увози, барин, малую девчонку, да княгинюшку свою куда от людей подальше. И батюшка твой того хотели. Мне уж помирать скоро, а вам ещё жить да жить, — сказал он и вызвался проводить нас до Бийска. В отношении Кузьмича к нам с Олей было что-то от отцовских чувств, барином он, понятное дело, навеличивал меня вполне шутливо. — Вроде того, как вы сегодня меня графом угостили, — не удержался Батурлин, сопровождая свою маленькую колкость добродушной улыбкой. «Не поговорить ли мне я с ним прямо? А, пожалуй что, и поговорить», — размышлял Иван Антонович, с вернувшейся симпатией глядя на гостя. Батурлину удалось то, что не получилось у внучки: он увёл разговор в сторону от тягостных воспоминаний, Наташа отметила его усилия и поблагодарила взглядом. Оставшийся вечер прошёл легко: Батурлин рассказывал то ли байки, то ли впрямь происходившие с ним забавные истории, приведённый Наташей смешной случай из школьной поры тоже пришёлся кстати. На следующее утро Иван Антонович вызвал гостя на разговор, в котором просил не заводить с Наташей романа. Дед волновался, но довёл разговор до конца, слово с Батурлина стребовал. «Так вот отчего он напрягся вчера, когда нас с Натальей увидел! И на Пажеский корпус набросился потому, что решил: вертопрах-француз надумал слегка развлечься с его внучкой. Молодец дед!», — умилялся Батурлин. Тем вечером осуществлялась культурная часть программы — Наталья выводила гостя в Загряжский драмтеатр, считавшийся одним из лучших провинциальных театров страны. Это был её премьерный выход в Загряжске, на свет извлекались так ни разу и не надёванные наряды, навезённые в последние годы из Парижа. Иван Антонович внутренне ликовал, видя, как волнуется внучка перед выходом «в свет», как она вертится перед зеркалом, недовольно меняет туалеты, то поднимает, то распускает волосы — «ожила девка». Наташа в тот вечер была очень хороша, о чём восхищённо сказал Батурлин, и словами, и глазами. «Бог даст, сложится у вас, чудесная пара выйдет. Не торопитесь только», — глядя с крыльца вслед Наташе и её кавалеру, мысленно напутствовал их старый доктор. Следующим вечером Иван Антонович захватил инициативу — всем видом демонстрируя бодрость и великолепное самочувствие, продолжил своё повествование. — Рассказывать, как добирались до Бийска, не буду, хотя та дорога преподносила нам изрядные и совсем не забавные кунштюки. А от Бийска, простившись с Кузьмичом, мы поехали самостоятельно, уже на собственной телеге, запряжённой двумя собственными лошадьми — это богатство мы приобрели на монеты, извлечённые из-под подкладки моей тужурки, и приложенную к ним часть Олиных колец. Целью нашего перехода стал Манжерок. — Манжерок? — удивился Батурлин. — Это что-то почти французское. — Ну, да, Мажино-Манжеро... Тем не менее, Манжерок — туземное название. — Расскажи-ка мне, дружок, что такое Манжерок. Может, это островок? Может это городок? — слегка вибрирующим голоском пропела Наташа. Дед обомлел: уже много лет в этом доме не звучал колокольчик внучкиного пения. А ведь какая певунья была! Глава шестая
Наташа Василевская, обладательница небольшого, но приятного голоска, на институтских вечерах со сцены очаровывала пением всё присутствующее мужское поголовье. Очаровываться ребята очаровывались, ласково Васей, Васенькой называли, на комплименты и восхищённые взгляды не скупились, а вот всерьёз ухлёстывать за ней давно никто не пытался, потому что все давно уже убедились: отбивать её у Сергея Тимохина, только зря время терять. Мало кто сомневался, что после получения дипломов Тимохин и Василевская поженятся, как они публично объявили; однако в конце четвёртого курса этот, казалось, нерушимый союз внезапно потерпел крах. За Наташей начал ухаживать известный институтский плейбой, преподаватель, чей цикл лекций приходился как раз на четвёртый курс. Молодой доцент Дунаев, остроумный, спортивный, катастрофически обаятельный, каждый год долго и основательно выбирал среди четверокурсниц предмет, за которым принимался красиво и настойчиво ухаживать. Он не спешил заводить романтических отношений, лишь после летней сессии, когда студенты разъезжались на практику, выявлялось, что облома не произошло и на этот раз. Удивительно похорошевшая избранница Дунаева отправлялась вместе с пылко влюблённым доцентом на практику в неясно сформулированном индивидуальном порядке. По окончании практики были море Чёрное, песок и пляж, а потом наступала будничная осень, Дунаев вспоминал, что женат, и никак не может развестись — его очаровательная супруга была больна странной формой заболевания, которое, никак не проявляясь внешне, заключало в себе постоянную угрозу для жизни. Стресс, вызванный бракоразводным процессом, мог стать роковым — так, во всяком случае, утверждал Дунаев, нежно успокаивая сменяющих друг друга каждой осенью отставленных пятикурсниц. На их четвёртом курсе глаз Дунаева лёг на Наташу Василевскую, что само по себе не было чем-то уж очень удивительным. Удивление наблюдателей вызывала Наташина реакция — никакая. Сначала Сергей и не думал волноваться из-за ухаживаний записного сердцееда. Он не сомневался в верности подруги, к тому же Наташа была умницей, и, в отличие от своих предшественниц, не стала бы строить иллюзий, что уж на этот раз всё сложится иначе — пусть раньше любовь увядала вместе с первыми помидорами, а вот её-то Дунаев полюбил по-настоящему. С приближением летней сессии доцент обострился, стал активнее проявлять победительное обаяние, принялся обволакивать Наташу мастерскими комплиментами. А она принялась стремительно хорошеть. С лица сошёл до этого бесперебойный румянец, и это, как ни странно, ей очень шло. На фоне бледности лица сияющие зелёные глаза Наташи засверкали совсем уж нестерпимым блеском, каштановые волосы стали выглядеть золотыми. «Что ж в этом Дунаеве такого особенного? Как ему удаётся пробуждать в девушках их истинную красоту? И как им, бедным, устоять перед ним после такого преображения?» Эти и подобные вопросы всё сильнее мучили Сергея Тимохина. Наташа становилась всё задумчивей и рассеянней, на её глаза нередко наворачивались слёзы. Ссылаясь на неважное самочувствие и усталость, она не только стала избегать шумных студенческих вечеринок, но всё чаще отказывалась от встреч с Сергеем наедине. Летнюю сессию Наташа сдавала, перманентно пребывая в состоянии полусна. «Спать всё время хочется. Сплю, сплю, а никак выспаться не могу», — отвечала она на нервные вопросы Сергея о том, что с ней, в конце концов, происходит.