Он стоял посреди не большой комнаты, озаренной августовским солнечным светом. Черные волосы низко спадали на лоб. Смуглое лицо с чуть выпирающими, как у монгола, скулами казалось грустным и задумчивым. Солнце било в маленькие окошки, ложилось полосами на половицы, скользило по краю стола со скатертью, по стеклянной банке с букетом пунцово-красных георгин. От бьющего в окошки солнечного света комната казалась воздушной, легкой, словно прозрачные солнечные лучи проходили даже сквозь стены дома. Она смотрела на него удивленными, широко раскрытыми глазами, будто с тихим солнечным светом в ее утомленную охладевшую душу вошло тепло лучезарного счастья, похожего на благоухание летних дней.
Залетевшая с улицы пчела билась о стекло окна с беспрерывным монотонно убаюкивающим жужжанием. На подоконниках лежали бурые помидоры.
Загадочный пришелец был в черном, как монах. Темные плотно облегающие джинсы и рубашка с завернутыми рукавами, расстегнутая чуть ли не до пояса, придавали ему небрежную элегантность. Черный цвет усиливал на тревожно-задумчивом лице какой-то особый отпечаток глубоких душевных переживаний. От него веяло романтичной молодостью, и в то же время мужское лицо выдавало: прошлая жизнь, увы, была несладкой. Но более всего притягивали глаза. Карие с узким разрезом, они таили в себе томную силу. В такие глаза лучше не заглядывать - утонешь.
Она не ожидала увидеть его здесь, в деревне, в доме матери. Куда мать запропастилась? Может, в саду сливы обрывает или собирает яблоки? Перед самым Спасом они потихоньку созревают и незаметно падают на влажную землю, особенно по утрам.
Его приход был так неожидан, что от волнения у нее на щеках вспыхнул румянец. Она хотела ему что-то сказать, вся вдруг встрепенулась, зажглась: "Что со мной?"
Заметив ее волнение, он спросил низким голосом:
- Ждала?
Как колокольный звон, отозвалось в ее душе:
- "Ждала-а", "Ждала-а", "Жда-ал-а".
Казалось, полыхающая жаром душа сейчас разорвется и звон долгого ожидания торжествующе выльется наружу, рассыплется мелким колокольным звоном по всей солнечной комнатке, вырвется на волю через открытые окна и зазвенит в бесконечном голубом пространстве долго-долго, пока не поглотят его воздух полей и синева безоблачного неба.
Она откинула прядь русых коротко подстриженных волос, подошла к нему. Дотронулась до его черной, как ночь, шевелюры, провела по смуглой щеке и в опаленном безумстве под покровом печали карих глаз прошептала, как в жарком сне:
- Я люблю тебя. Я давно тебя люблю.
И, словно испугавшись своих слов, отпрянула, застыв в цепком ожидании. Он легким движением притянул ее к себе, нежно улыбаясь, поцеловал в губы. Что с ней случилось. . . Свет помутился, смешались земля и небо, тело, переполненное счастьем, трепетало в его крепких объятиях.
- Я знаю, что ты меня любишь, потому и пришел, - ласково говорил он.
Слова звучали, как музыка, как песня. Она жадно целовала его губы, лицо, глаза.
- Я чувствовала, ты придешь, мы должны были с тобой встретиться, должны.
Мысли в голове теснились, путались. Она счастлива! Она любит его, и никакой другой любви не надо, он - ее святое чудо, звезда жизни. Обвивая его шею тонкими руками, спросила:
- Скажи, ты навсегда пришел?
- Навсегда.
Он сказал это спокойно и уверенно. От его уверенности она словно протрезвела, всполошилась вдруг, вспомнив, что гость-то ее с дороги и, наверное, устал.
- Я сейчас напою тебя крепким чаем, - сказала она, заглядывая ему в глаза.
И, уже накрывая на стол, весело говорила:
- Ты знаешь, у нас даже мед есть. Угощу тебя душистым медом, и ты почувствуешь запах лета и поля. Послезавтра ведь Спас. Мать всегда к Спасу берет мед у деревенского пчеловода Паська. Живет на самом краю деревни. . . Развел там такую пасеку, всю деревню медом, снабжает. Настоящий мед.
Тонкая, в светлом ситцевом платье с глубоким вырезом, открывающим загорелые плечи, она ходила по комнате легкая, молодая, словно бабочкой порхала. Чувствовала на себе его завороженный взгляд. Обычный летний день пел и смеялся золотом света.
- Мать на Спас собиралась в церковь идти, яблоки святить, - хлопотала она, летая по комнате то с чайными чашками, то с банкой меда. - Наши деревенские по святым праздникам ходят в церковь в соседнюю деревню Абаринки. Во-от, одна, церковь на всю округу. А Рааньше их было-о, бабка моя рассказывала, в каждой деревне по церкви. Слушай, - она вдруг всплеснула руками и остановилась посреди хаты, - давай мы с тобой тоже пойдем в церковь вместе с матерью. Посмотришь, как поп будет яблоки святить.
- Да ну-у, - удивленно подняв черные брови, протянул он, оживившись. - Вот уже не приходилось в жизни видеть, как поп обычные яблоки делает святыми.
По его лицу проскользнула ироническая улыбка.
- Жутко заманчиво. Ладно, пойдем, - видя, что она обиделась, согласился он.
Голос у него был низкий, говорил медленно. Отвалившись на спинку стула и положив нога на ногу, спросил:
- Дорога дальняя?
- Километров пять от силы.
- Ого-о! - присвистнул он.
- Не волнуйся, дорога до Абаринок веселая. Стоит один раз пройтись, и ты влюбишься в нее: в перезрелую рожь с синими васильками, в волнистые овраги и изумрудные поля. Ты увидишь столько не-еба, сколько за всю жизнь не видывал. Думаешь, город-ские небо видят? Не видят они его.
- Мне их жаль.
- Вот я и говорю, что мне тебя жаль. И себя тоже.
- А себя, что?
Поколебавшись, она ответила:
- Трудно деревенскому жить в городе, все время тянет назад, в деревню. Порой на городской окраине услышишь крик петуха, и душу раздирает, хоть самой криком кричи.
Пили чай из фарфоровых чашек с зеленым орнаментом, глядели друг другу в глаза, молчали.
- Скажи, как ты догадался, что я тебя люблю? - спросила она, прихлебывая из чашки, нарушив молчание.
- А-а, небесная сила подсказала, - ответил он.
Она отвела глаза, задумалась, глядя в окошко. За окном тихо дремал августовский день. Послышался глухой звук упавшего яблока. Из окна был виден сад, огород с отцветшей картошкой и только кое-где вспыхивающей бело-лиловым цветом.
Была видна дорожка, ведущая от самого дома до калитки и усаженная с обеих сторон желтыми гвоздиками.
Мать как-то попросила ее привезти из города семена цветов. Она тогда привезла, а семян желтых гвоздик больше всех. Матери понравились, то ли за резкий, немного тяжеловатый дурманящий запах, то ли за то, что цветут до самой глубокой осени и неприхотливы. Сажала их каждый год.
. . . Желтый огонь гвоздик. На душе, как и в самой природе, было благостно, хорошо, светло.
Спокойный, ласкающий душу огонь цветов, и карие глаза на-против. . . Не сон ли это? За окном мелькнул цветастый платок мате-ри.
. . . Нинка проснулась со сладостным чувством. Тело ее пробудилось, но сознание все еще купалось в лучах розового сна. И по мере того как благостное состояние высвобождалось из объятий приснившегося, так потихоньку подступала знакомая тоска.
Фабричное общежитие как вымерло. Не слышно было ни шлепанья комнатных тапок по длинному коридору, ни веселого смеха девчонок, спешащих на работу.
У Нинки сегодня вторая смена, и она не торопилась вставать. Ее взгляд скользнул по клетчатым казенным шторам на одном-единственном окне и остановился. . .
Букет желтых гвоздик. . .
Огонь цветов словно стряхнул последние остатки розового сна. Вчера из деревни привезла она эти осенние цветы. Они стояли в керамической белой вазе с широким горлышком и, будто огонь тихо загорающейся осени, наводили тревожно-печальную тоску. Не избавиться от этого огня, не забыться.
- Бог ты мой, мне опять светились во сне его глаза, - прошептала она.
Странное чувство овладевало ею после таких снов: и мука, и радость. Мучилась, что не может увидеть их наяву, и радовалась, что хоть во сне может упиться ядом темных глаз.
По выходным дням Нинка отправлялась в деревню к матери. Однажды в один летний вечер, возвращаясь электричкой, она услышала на городском вокзале спокойную пьянящую музыку. Играла труба. Звуки мелодии то возносились высоко в небо, манили в необъятно-неведомое, то, плавно растворяясь среди мельтешащей разноперстной толпы, успокаивали. Нинка всем телом потянулась туда, откуда лились прекрасные звуки. Незаметно для себя она очутилась в пролете арки. У стены одиноко стоял трубач.
Он почему-то был одет во все черное. Бесстрастное монгольское лицо и длинные узкие глаза, таившие в себе грусть, обрамляли черные, как ночь, волосы. У его ног лежала темная шляпа, а в шляпе несколько сторублевок. Народ спешил, толкался, кто с поезда, кто на поезд. Нинку сзади так подпихнули, что она чуть было, не выронила сумку с яблоками. Стала в сторонку и долго слушала странного трубача. Музыка затихла, и Нинка, вздрогнув, увидела, как к нему подошел высокий молодой человек с косичкой и заговорил.
"Видимо, тоже музыкант", - подумала Нинка и, немного постояв, переминаясь с ноги на ногу, пошла к своей молодежной общаге. Шла, и ей казалось, что над городом разливаются звуки трубы, заглушая и трамвайный скрежет, и шум стремительных машин, а перед глазами стоял незнакомый молодой трубач в черном.
С тех пор у Нинки как будто что-то перевернулось в душе. С наступлением выходных дней ее безмятежное настроение сменялось томной тревогой. Как магнитом, тянуло на вокзал. Предчувствие ее не обманывало. Она всякий раз видела незнакомого трубача, его глаза, лицо, слышала музыку.
И каждый раз с каким-то восторженным упоением возвращалась в свое невзрачное жилье.
Пришел август. У матери под окошком расцвели желтые пахучие гвоздики, Нинка нарвала целый букет и твердо решила, что обязательно подарит их своему трубачу.
Всю дорогу в поезде она нежно держала в руках букет дурма-нящих голову гвоздик. Мысленно представляла, как подойдет к музыканту и вручит букет.
Поезд прибыл на нижнюю платформу, и Нинка, поднимаясь по лестнице наверх вместе с толпой, почувствовала беспокойное колыхание внутри.
Ни трубача, ни музыки на вокзале не было.
Нинка, прижимая к груди букет желтых гвоздик, сжалась в комок.
Трубача не было ни в следующую субботу, ни в воскресенье, ни месяц спустя.
Так прошел год. А Нинкина перевернутая душа все его ждала, ждала. . .