Финкельштейн Юрий Евгеньевич : другие произведения.

Вспоминайте меня...

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
Оценка: 8.00*3  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Памяти Юлика Даниэля, Лары Богораз , Миши Бураса, Яна Гарбузенко и других...


  
  
   Юрий Финкельштейн
  
   Julik-8 "Вспоминайте меня..."
   Памяти Юлика Даниэля,
   Лары Богораз ,
   Миши Бураса,
   Яна Гарбузенко
   и других...
  
   "А нужно ль былого чураться,
   Пускать прожитое на слом,
   Позиции и декларации
   Выдумывать задним числом?
   Придумывать звонкие фразы
   Для будущих мраморных плит -
   Что, мол, от рождения, сразу
   Ты был из металла отлит?..."
   Юлий Даниэль, 1966г.
  
   1. Юлик, явление первое.
   Он возник в девятом часу вечера в аудитории N23, когда комсомольское собрание на первом курсе русского отделения плавно закруглялось. Только что его не было, а тут вдруг - солдатская грязновато-зеленая шинелька на крючках приподнялась в первом ряду, этак грациозно изогнулась в сторону докладчицы и галантно произнесла:
  -- Милая девушка!...
   От непривычного обращения "милая девушка" чуть вздрогнула, аудитория полупроснулась и навострила ухо.
   - Милая девушка! Позвольте вас спросить, приходилось ли вам читать стихи Бориса Леонидовича Пастернака, которого вы подвергли столь суровой критике?
  -- Нет, пока не читала, в нашей библиотеке их нет, - честно призналась "милая
   девушка", - но я обязательно прочту.
  -- И прекрасно сделаете! На правах старшего товарища, я вам очень советую не судить так решительно о том, чего вы не знаете.
  -- Я постараюсь...
   "Милая девушка" говорила правду: осенью 1946 года в библиотеке филфака ХГУ мудрено было раздобыть книги авторов, заклейменных летом того же года в известном постановлении ЦК и докладе Жданова. Книги, правда, не сожгли, как в Германии десятилетием раньше, а убрали с глаз долой и кое-что растащили по домам. "Милую девушку" семнадцати лет отроду звали Лара Богораз.
   После собрания быстренько познакомились с новичком в заношенной шинельке. Москвич, в 1944-м ему серьезно подранили обе руки, особенно правую, да еще с ухом тянулась какая-то гадость. Валялся по госпиталям, теперь надо где-то учиться, но так, чтобы без физики и математики. Значит, филфак. Но аттестата зрелости до призыва получить не успел, а в Харькове сошла и липовая справка о среднем образовании, которую сварганил верный друг Миха Бурас. Вот так и причалил к нашей "лавочке" этот парень лет 22-23-х, с лицом бледно-смугловатым, как бы слегка отекшим книзу, к тяжеловатому, но незлому подбородку. Звали его Юлий Даниэль.
   "Лавочкой" прозвали нашу дружную компанию, которая с первых дней учебы расположилась на парте-лавочке сразу справа от входа в аудиторию. Место удобное: можно и уйти, и прийти без шума, чуть пригнувшись и не хлопая дверью. Основной состав: Римма (впоследствии моя жена); Лара (та самая, которая "Пастернака не читала"); Ян (эрудирован и неспортивен, но о спорте знает все и даже больше); Лидочка (музыкальна и чуть постарше других); Вова (демобилизованный лейтенант; прибился к "Лавочке" в целях приобщения к культуре). Наконец, я (не был, не привлекался, не состоял). К этой группе и добавился парень с экзотической фамилией, которая оказалась псевдонимом его покойного отца, еврейского писателя Марка Мееровича.
   А дальше был ноябрь, и однажды напару с Юликом мы оказались у знаменитого памятника Шевченко. Его сверкающий черный мрамор усыпали белейшие жемчужины первого снего-града. Обошли вокруг, полюбовались бронзовыми фигурами, особенно поверженным крипаком, в судорожно сведенную ладонь которого мы однажды после выпивки ловко вставили порожнюю бутылку.
   Выпивали мы редко, поэтому на Новый 1947 год не столько перепились, сколько отравились сивухой, купленной под маркой "Московской". Мои родители ушли к приятелям, оставив нам квартиру с убедительной просьбой вести себя прилично. Я, хозяин дома, несколько дней вдохновенно добывал провиант и спиртное, а потому от забот-хлопот валился с ног и с первыми тостами был уже практически "готов". Дальнейшее помню смутно. Часов в шесть утра вернулись родители. Участник этого мероприятия Марк Айзенштадт (впоследствии М.Азов, известный юморист, ныне проживающий а Израиле), так описал развитие событий:
   " Потом икры нажрался кетовой,
   Потом рыгал на пол паркетовый,
   Потом папаша Финкельштейн
   Нам устроил выкинштейн".
   Мои абсолютно непьющие родители нашли нескольких молодых людей, включая их сына, в полубессознательном состоянии, а в их спальне поэтичная Марлена Рахлина, вскочив на кровать и обернувшись покрывалом, трагически восклицала: "Я -Антигона! Я-Антигона!" Обрадуешься тут.. Так что "выкинштейн" был закономерен.
   К "папаше Финкельштейну" мои приятели относились с большим уважением, и дело не в его профессорстве, а в естественном обаянии, простоте и ненавязчивой образованности. Презирая пустую болтовню, он никогда не уклонялся от спора с молодыми, и я гордился, когда, мотая битыми головами, они смущенно признавали: "Ну, Штейн, твой фатер нам не по зубам! Куда там: школа!" Да, он прошел школу 20-х - начала 30-х годов и случайно остался жив, причем не сник и не сжался. Таких было немного. Мне повезло быть сыном одного из них .
   Однако вернемся в ноябрь 46-го года, к подножию памятника Шевченко. Одобрив белизну снего-града на черном мраморе, мы продолжили начатый разговор.
   - Тебе кажется, что Ленин был лучше Сталина? - искоса поглядывая на меня, спросил Юлик.
  -- Даже уверен: он был политическим фанатиком, но не садистом и палачом.
   - А как насчет расстрела попов?
  -- Каких еще попов?
   Тут я впервые услышал историю, которую потом Юлик развернул в своем крепком рассказе "Руки". Это о заводском парне, мобилизованном в чекисты и включенном в расстрельную команду; о том, как однажды, когда был его черед ликвидировать очередного попа, приятели, такие же расстрельщики, как он, смеха ради заменили в его маузере боевые патроны холостыми; как вывел он во двор еще нестарого батюшку, разрядил ему в спину всю обойму, а тот, неуязвимый, развернулся и попер на расстрельщика, кляня слуг дьявола; как случился с парнем нервный припадок. Товарищи, тайком наблюдавшие из окна караулки эту "комедию", пришли на помощь и благополучно пристрелили попа. Такой вот юмор...
  -- Откуда ты это взял?
  -- Да он же сам мне и рассказал.
  -- Кто, поп?
   - Да нет же, расстрельщик! - рассердился Юлик. - Инвалидом он стал, трясучка у него с тех пор.
   Почти без изменений эта история потом вошла в рассказ, подписанный именем "Николай Аржак". Тогда, в 46-м, о войне мы знали куда больше, чем о мире: с войны многие все-таки вернулись, а с "мира" стали возвращаться только лет через десять. Негромкие политические разговоры велись нами в кабинете западной литературы, где хозяйничала обаятельная Вера Алексеевна. Однажды нас подкараулил на улице биолог В.Н.Петров, приятель моего отца, член университетского парткома, и предупредил, чтобы мы поменьше болтали на факультете: у стен есть уши. Чьи именно уши, он не уточнил, но болтать стали чуть меньше. Много лет спустя в одной из книг А.Антонова-Овсеенко я вычитал, что Органы планировали раскрутить студенческое политическое "дело" на базе нашего филфака, но ректор университета академик И.Н.Буланкин сумел отвести удар. Вероятно, предупреждение доцента Петрова было одним из шагов в этом направлении.
   Что же касается Сталина... Мой отец особенно не распространялся на его счет, но атмосфера нашего дома была антисталинской, а для этого вовсе не обязательно что-то говорить о Сталине. Наши студенческие разговоры тоже редко касались персонально "вождя и учителя", а Юлик, по его собственному признанию, "прозрел" только после ХХ съезда. Меня несколько удивило это признание Юлика, сделанное в конце 70-х (2.с.282): он не казался таким, когда в 46-м говорил о палачестве Ленина. Политика была ему чужда не менее, чем математика, а вдобавок, как и многие, он отводил удар от Сталина, который сумел все победы записать на свой счет, а преступления переадресовать другим, в частности, Ленину. Много позже в своем единственном интервью (май 1988г.) Юлик откровенно признался: "Никаких политических целей у нас (Синявского и Даниэля), конечно, не было". Чувствуя к политике боязливое отвращение, он старался держаться от нее подальше, и довольно долго ему это удавалось.
   Как раз в те годы мой земляк Саша Воронель, тогда старшеклассник, проявил излишнюю политическую активность, за что , по выражению Ганса Фаллады, "отведал тюремной похлебки", однако умный следователь НКВД рискнул выпустить его из узилища под его и родительское обещание, что будет заниматься исключительно точными науками. Так что к моменту ареста Ю.Даниэля его приятель А.Воронель, доктор этих самых наук, уже имел некоторый тюремный опыт. Но все это потом, а пока что шли занятия, в клубах недалеко от факультета давали "трофейные" фильмы, а следом за ними появились итальянцы, которых стали звать неореалистами.
   Юлик квартировал в домишке на Бассейной у полупрозрачного родича, которому на службе перепадали пряники. На занятия мы брали бутерброды, Юлик - кулечек этих самых пряников, и все делилось по количеству едоков. Он был раскрыт языкам и наречиям, хотя едва ли когда-нибудь снисходил до их изучения, что не помешало в 50-е годы водить группы немцев-туристов по ВДНХ и бойко что-то им рассказывать, возмещая нехватку слов мягкой выразительностью интонаций.
   Запомнилось проникновение Юлика в тайны украинского языка. Как ребенок, он читал украинские вывески (надписи на заборах были исключительно русские), и нес нам свои москальские недоумения:
   - Братцы-кролики, что такое "голярня"? Кого там заголяют? - примерно так начинался учебный день.
   Украинский нам преподавал лысый и добродушный доцент Моргун. С Юликом у него произошел забавный диалог:
   - Як ваше призвище, товариш новый студент?
   Юлик ( шепотом к сидящим рядом: "Чего ему мое прозвище понадобилось?" - "Да не прозвище, чудик! Фамилию назови!"):
   - Даниэль мое прозвище.
   - Де вы навчались ранiш?
   После глубокой паузы:
   - В Московской ... галузи.
   (Откуда ему знать, что "галузь" - это научная, но никак не географическая область!)
   - А ранiш вы вывчалы українську мову?
   - Нэ... - ответил будущий "Н.Аржак", он же "Ю.Петров", известный переводчик с чего угодно на великий русский язык. Тут уж аудитория легла.
   Много потом перереводил Юлик талантливо и по преимуществу не халтурно, что не мешало ему слагать шутливые гимны на эту тему. Факсимиле одного из них у меня сохранилось. Вот его финал:
   "Я поэтом стану знаменитым,
   (А помру - какая благодать:
   В "Литгазете" сообщат петитом:
   "Вынос тела в 10-25).
   Я займу квартиру на Парнасе*
   (И узда Пегаса в пятерне!);
   Предприму, как ныне неоклассик, **
   В Харьков небольшое ХАЛТУРНЕ.
   Будут распевать меня пейзане
   И зубрить к уроку детвора;
   Я, друзья, нашел свое призванье:
   Халт- ура!"
   __________________
   * Москва, Лаврушинский пер. 19.
   ** Поэт Виктор Урин, бывший харьковчанин.
   Пустячки и веселые розыгрыши сплетались с полосами едкого тумана, который постепенно затягивал студенческую жизнь. Незадолго до нашего приха на филфак за стихи посадили второкурсника Борю Полушина (Чичибабина), а потом пошли "постановления по идеологическим вопросам", которые с разной степенью тяжести били по нашим преподавателям.
   Тем временем Юлик стал встречаться с Ларой Богораз, и "юная хунда" в смятении чувств как-то ночью забрела аж в Сокольниках, где ее прихватила милиция, искавшая похитителя местной коровы. Пришлось нам среди ночи ее (Лару, а не корову) выручать, и первый конфликт с советской властью был улажен. Тогда обошлось.
   Однажды в начале лета 47-го Юлик предложил мне сыграть в теннис, и мы отправились в парк Горького, взяли напрокат ракетки и вышли на корт. Одолеть его оказалось совсем непросто. Через двадцать лет из мордовского лагеря он с гордостью сообщал о своих биллиардных победах на самодельном столе, покрытом списанным одеялом. Как и многие поэты, Юлик был натурой игровой, азартной, но в картах дальше "66", к счастью, не продвинулся.
   Как-то обнаружилось его абсолютное хладнокровие. Провожая Марлешу Рахлину, мы задержались в ее подъезде, темном и холодном. Тут к нам прилипли два сомнительных типа: вероятно, уголовнички шли на "дело" и решили переждать в подъезде под нашим прикрытием, почему и нам уйти не давали. Однако постепенно Юлик втянул их в доверительную беседу, и подозрительная пара в конце концов исчезла. Умение разговаривать с самыми разными людьми, безошибочно находя нужный тон, очень пригодилось потом в лагере.
   ***
   Всего-то год проучился Юлик в Харькове, а затем вернулся в Москву к добрейшей и по-детски наивной маме Минне Павловне. Жил он в старом доме на Маросейке угол Армянского, в кривой и несуразной комнате, где потом лет десять залетные южные птицы разбивали свой табор. В коммунальной квартире был один туалет, одна ванная комната и много соседей, но как-то справлялись.
   Попутно замечу, что для нас Юлик был и остался Юликом, а не Юлием, как потом его называли в литературных кругах, не Юлием Марковичем, как называли в КГБ и суде, а ученики называли и поэтично: "ДЮМ - друг детей", так как из класса он выставлял в высшей степени галантно: "Друг мой, извольте выйти вон!"
   Итак, Юлик перевелся в московский пединститут, однако в Харьков наезжал довольно часто. В один из таких наездов, в октябре 1948 года, сделали серию фотографий для сидевшего в лагере Бориса Чичибабина: ими его сестра Лида решила порадовать брата, хотя из попавших на снимки, кроме нее самой, только Марлена Рахлина да Алик Басюк были тогда знакомы Борису. Компанией отправились в сад Политехнического института и там нафотографировались всласть. Так появились снимки с вариациями на тему "Барышня и хулиганы" (барышня - Римма, а хулиганы - Юлик и я), сценка "Бей гнилых интеллигентов!", где хулиган опять-таки Юлик, а я - очкарик-интеллигент. На двух фотографиях Юлик запечатлен у столба, причем на обороте одной из них его пророческая надпись:
   "Спросишь, почему смеюсь я?
   Благодарен я судьбе,
   Что покамест нахожусь я
   У столба - не на столбе".
   Октябрь 48-го. В расцвете борьба с "аполитизмом" и "низкопоклонством перед Западом". Вскоре пробьет час искоренения "вейсманистов-морганистов", и мой отец лет на шесть станет безработным профессором и кандидатом на посадку. Чуть впереди - "космополиты", а дальше - "врачи-убийцы". Год не проходил без новой "темы", но Юлику до его "столба" еще лет семнадцать. Сталин не сдох и пока не собирается, но мы-то молоды, а это главное. Переживем!
   В авторах Юлик тогда не ходил,то есть себя не афишировал, хотя как-то прочел мне нечто лирическое: "Ты как эй-эй! над волжским простором...". Позже эту "эй-эй" он показал мне в вестибюле Третьяковки и недолго, но проникновенно, в своей особой, глубоко доверительной манере, дорогой женскому сердцу, побеседовал с ней.
   Годы шли средне-удушливые. Мне, первокурснику и члену бюро КСМ, велено было изучить стихи Марлеши Рахлиной и доложить о степени их опасности для общества. Парторг факультета доцент Эпштейн, человек нелепый, запуганный, но субъективно неплохой, событий не форсировал, а я тем более. Так дело и замылили. Если учесть, что Марлена дружила с Борисом Чичибабиным, а ее родителей тоже вскоре посадили "под сионизм", то могла и она, опередив Юлика, "войти в историю". Обошлось...
   Пришло увлечение Багрицким: мы влюбились в его терпкие астматические строки. С Юликом и Ларой особенно ассоциировался "Птицелов":
   Марта, Марта, надо ль плакать,
   Если Дидель ходит в поле,
   Если Дидель свищет птицам
   И смеется невзначай?
   Так как нас еще не оповестили, что Маяковский "продался большевикам", он был нам мил и дорог. Мой репертуар - "Дым табачный воздух выел...", "Скрипка...", "Флейта-позвоночник", у Юлика - "Облако" и "Хорошее отношение к лошадям". Особенно здорово у него получалось о лошадке:
   Лошадь, не надо.
   Лошадь, слушайте -
   чего вы думаете, что вы их плоше?
   Деточка,
   все мы немножко лошади,
   каждый из нас по-своему лошадь.
   Смотрел Юлик так добро и незащищенно, что сходство с несчастной лошадкой становилось разительным. Сталин назвал Маяковского "лучшим, талантливейшим..." и тем выдал посмертно "охранную грамоту", зато отыгрались на других, особенно на Пастернаке, который был Юлику дороже, чем Маяковский. Он не успел с ним познакомиться, но в день похорон Андрею Синявскому и ему доверили вынести крышку гроба. Никто, видимо, и не оспаривал этой чести, ведь даже участие в похоронах Пастернака могло обернуться крупными неприятностями. Рассказывал нам Юлик, как негромкие речи над могилой поэта усиленно заглушали деловитые молодые люди, которые распоряжались, покрикивали, притворно следя за порядоком. Год 1960-й. Время густело, "маразм крепчал".
   Мог бы Юлик и дальше переводить с разных южных языков, сотворяя порой на радость авторам "из говна конфетки"; и повести мог сочинять в духе тыняновского "Малолетнего Витушишникова": таково было "Бегство", выпущенное "Детгизом" в канун ареста и целиком пошедшее под нож, из которой еще на Маросейке Юлик читал мне страницы, где речь шла о крепостном мальчишке-полиглоте по имени Ветошкин. Но появился Андрей Синявский, и жизнь пошла по иной колее, а затем и кувырком. Впрочем, если бы не трусость "Софьи Власьевны" (один из "псевдонимов" советской власти), дорожившей своим абсолютизмом, этого, как и многого другого, могло не произойти. Но было то, что было.
   ***
   2.Янчик
   Впервые я увидел Яна летом 46-го, когда он, сидя под столбом у волейбольной площадки дома отдыха "Занки", судил игру и громогласно объявлял счет. В сентябре мы встретились на первом курсе филфака и подружились на следующие полвека.
   К Яну липла общественная работа, как репьяхи к овечьему боку. В армии он был комсоргом батальона, там же вступил в партию, и на филфаке старшекурсники мигом спихнули на него все комсомольские дела. Потом, став членом университетского комитета, он в каникулы ездил на совещания в Москву и, пока мы бегали по музеям и театрам, терпеливо заседал. Никаких благ в дальнейшем это ему не сулило ("пятая графа" сильнее), но не было в организме Яна тех "антител", которые сводят на нет зависимость от руководящих товарищей, и "товарищи" это чувствуют. Естественно, на последнем курсе Яна стали уедать, чтобы не допустить в аспирантуру. Особенно старался парторг факультета Медведев, мерзавец с лоснящейся физиономией капуцина. Несмотря на "красный диплом" и общественные заслуги, Яна на общих основаниях отправили в Западную Украину. Правда, через 2-3 года почти все вернулись в Харьков. Жаль, не сохранилась тогдашняя переписка, а какие были шедевры эпистолярного жанра! Впечатления тех лет отлично передала наша подружка Ира Немировская в талантливой повести "В бандеровском селе"( израильский журнал "22", N16).
   Вернувшись к родным пенатам, Ян стал завучем вечерней школы. Потом переехал в столицу, где несколько лет провел в крохотной комнатушке с женой и говорливой тещей; был редкостно заботлив и терпелив. Получив квартирку на Юго-Западе, стал еще ближе с Юликом и Ларой, которые года с 59-го жили на Ленинском проспекте N 85. Но сперва кое-что о Маросейском периоде: ведь это десяток не худших лет - пора нашей молодости.
   ***
   Первый наезд на Даниэлей состоялся году в 48-м на зимние каникулы. Спали покатом на полу, для чего были припасены старые ватные одеяла, а простыни привозили с собой. После ежедневной беготни по музеям и театрам спалось хорошо и было не до клопов, хотя они гнездились тогда повсеместно.
   Мысль о том, что мы можем стеснять хозяев, в голову как-то не приходила, настолько все было просто и естественно. Билеты в театры покупали сразу по приезде на все каникулярные дни. От недоеда и перебега изредка в духоте верхнего яруса у девушек случались обмороки. На еде экономили, кормясь печенной в духовке картошкой, дешевой колбасой, макаронами да творогом. Чуть позже научились готовить "кофе по-даниэльски", вываривая в сотый раз то, чем наполовину была заполнена кастрюля. Возвращаясь в Харьков без копейки, выворачивали карманы в поисках мелочи на трамвай. Спиртного почти не пили. Это уже потом, на Ленинском N 85, одна стена покрылась этикетками от винных бутылок, что больше говорило о количестве гостей, чем о темпах питья. Как-то выпили вместе с вовремя подскочившим Мишкой Бурасом бутылку вкуснейшего "Пино-гри" , после чего он выдавил из порожней тары еще полсотни капель, а секрет подарил мне. Самое время поговорить о Бурасе.
  
   3. Миша Бурас
   Летом 48-го, в дни Всемирного молодежного фестиваля, Юлик привел меня к какому-то выставочному павильону в парк Горького, где дежурил Миша Бурас, его довоенный школьный приятель. Мне сразу понравился этот коричневый от загара, полуседой парень среднего роста с руками боксера-легковеса и насмешливой физиономией. Визит Юлька подстроил специально, чтобы познакомить меня с нежно любимым другом, а заодно показать, что среди его приятелей есть ребята и покрепче меня. По его требованию мы сцепили руки на столике дежурного, уперлись локтями - и кто кого пережмет! Отчаянная схватка закончилась тем, что у столика вылетели ножки.
  -- И все-таки победил Миха, - твердо заявил Юлик на обратном пути.
  -- Это почему же?
  -- У тебя две ноги, а у него одна.
  -- Что ???
  -- Да-да, одна, аж по сю-сю!
   Тут была кратко изложена история Михи, как его звали в школе, который переправил себе год рождения с 1925 на 1924, чтоб поскорее попасть на фронт. По ускоренной программе кончил летную школу, успел слегка полетать, но потом врезал в челюсть замполиту эскадрильи за антисемитскую выходку. Могли бы сразу в трибунал, но сперва предложили стать эскадрильным стукачом. Отказался - заперли на ночь в мертвецкой, где крысы обгладывали покойников, а заодно чуть Мишку не употребили. "Понравилось?- спросили утром.- Теперь что скажешь?" - "Да все то же!"- "Еще посиди, подумай". Так прошло три-четыре дня и ночи, за которые он основательно поседел, но не сдался. Тогда его отправили в штрафбат. Год был 43-й. Месяц Миха провоевал. Затем осколком перебило ногу выше колена. Когда товарищи волокли его с передовой, сам отрезал финкой болтавшуюся часть, чтобы не мешала.
   Лежа в смоленском госпитале, вдруг увидел проходившего по коридору Юльку, который после ранения шел на поправку, а пока помогал медсестрам. С трудом узнав бледного, исхудавшего друга, Юлик потом некоторое время трогательно ухаживал за ним. "Я носил его на перевязку на руках - весу в нем было как в ребенке, - писал Юлик в свои последние годы. - Врачи и сестры зондировали рану, снимали присохшие бинты, отдирали тампоны. Он лежал на столе, улыбался, травил анекдоты, да так лихо, что все кругом хохотали...Потом я уносил его в палату, он накрывался с головой одеялом, скрипел зубами и плакал"(2, с.27).
   Отрывочные воспоминания Юлика опубликованы в 1991 году, уже после его смерти. Остальное о Михе - из устных рассказов, причем не припомню, чтобы о себе он рассказывал сам, а ведь рассказчик был превосходный! Попутно замечу, что "фронтовым другом" Юлика никогда Миха не был и, соответственно, в одном взводе с ним не служил. Вольные фантазии на эту тему Нины Воронель (5; сс.240-241) не стоят внимания, как и многое другое в ее своеобразной книге.
   Дни в смоленском госпитале многое определили в отношениях друзей на всю оставшуюся жизнь. Была в них приправленная иронией чуть грубоватая, но очевидная нежность. Юлик гордился бойцовскими качествами Михи, его талантом строителя, его мягкой и абсолютно надежной женой Мариной, его боевыми дочками. Миха гордился своим талантливым другом, что не мешало ему видеть слабости Юлика и тайно ревновать к людям, недостойным, как он считал, его дружбы.
   Но все это потом. А пока санитарный поезд вез Миху на восток. Когда проезжали Москву, он сбежал и доковылял до матери, которая только что получила на него "похоронку". Чуть отдохнув, пошел учиться в строительный институт. Протез освоил не хуже Мересьева. Ходил с палочкой, но если надо было кому-то врезать, палкой не бил - только кулаками: благо до армии занимался боксом. Вот таким я увидел Миху в 48-м году, когда мы встретились в ЦПКиО им.Горького. К Юльке он относился насмешливо-ласково, как к младшему. "Вариации на тему Обломова и Штольца: только Обломов без деревеньки, а Штольц без ноги", - шутил он.
   В Монголии, где Бурас строил поселки, шибко уважали "Михалёвиця" (Михаила Львовича) за редкостную для "белого человека" верность слову. Иллюзий в отношении советской власти он не питал, но, не видя, чем ее заменить, избегал фрондерской болтовни. В силу этого Андрея Синявского с супругой Марьей Розановой он принял как чуждую субстанцию, и те отвечтили взаимностью. В год судилища это дало себя знать.
   ***
   4. Дни нашей жизни
   Деньги как-то зарабатывались: то Юлик экскурсии водил, то кормился "рукомеслом" с примесью художественного творчества: кртил дома на станочке спирали к электроплиткам или по трафарету малевал рекламные пластинки для сберкасс. Тексты порой сочинял сам. Вот один из них:
   "Деньги за свой героический труд
   Не прячьте в кубышки и ларчики:
   Живут преспокойно, безбедно живут
   Сберкасс государственных вкладчики!"
   Трамваи и троллейбусы с его сочинениями колесили по Москве. Когда при Хрущеве помирились с непокорным Тито, бывшего для Сталина врагом N1, Юлик сочинил пасню, огрызок которой сохранила моя память:
   В честь приезда Тито
   Движенье перекрыто,
   Знаменами украшен небосвод.
   Встречать убийцу Тито,
   Шпиона и бандита,
   Сбежался ошарашенный народ.
   Как раз тогда Юлик расстался со школой, стал активно заниматься переводами и писать для журналов небольшие очерки. Я тоже думал бежать от бесконечной проверки тетрадей и убийственных педсоветов, хотя само общение с учениками мне, как и Юлику, было по душе. По его протекции я организовал воспоминания двух старых большевиков для "Дружбы народов".
   - Главное - яркая детали, - наставлял меня поднаторевший Юлик.- Если напишешь: "В комнату вошел солдат", - это ни к черту. Надо написать: "В комнату вошел солдат, на поясе которого болтался широкий австрийский штык в потертых кожаных ножнах". Вот так! Главное - не забыть о штыке!
   Очерка я к сроку не сдал и школу не бросил, пока не началась борьба за отъезд из Союза, но совет "опытного мастера" запомнил.
   ***
   В конце пятидесятых на Маросейке возник рыжеватый и юркий профессор А.Е.Эссель. Он подарил даниэльскому отроку Саньке духовое ружье, из которого мы расстреливали консервную банку, подвешенную на веревочке в углу комнаты, благо дом все равно готовился к капитальной перестройке. Стреляли и по арбузной куче у магазина напротив. Будь это при Сталине, могли загреметь за терроризм. Однажды маляры заметили стрелков и сообщили в милицию, однако профессор Эссель сумел отбрехаться, спекульнув своим званием и степенью. К сожалению, когда на процессе Синявского-Даниэля его выставили в качестве свидетеля обвинения, профессор такой прыти он не проявил: "Покойный Эссель", - писал Юлик из лагеря, - дававал "бессмысленные, грязные, вредные показания, <которых> у него не вымогали, не требовали, не просили". (Ю.Даниэль. "Письма из заключения". Общество "Мемориал", изд. "Звенья".М.2000, с.124. В дальнейшем - 3).
   Марк Асбель и Саша Воронель, тоже доктора наук, повели себя куда достойнее, за что первый "недополучил" Ленинской премии, на которую был уже выдвинут, а второй лишился своей лаборатории в академическом институте, а заодно и квартиры. Но это позже, а пока в очередной приезд я обнаружил появление новых лиц, о которых приходилось слышать и раньше: Андрей Синявский и Сергей Хмельницкий. Мне казалось, что Андрей привел Сергея, но Хмельницкий "с прискорбием сознался" в обратном (15, с.152). С их появлением в доме чаще и громче стали вестись рискованные разговоры, которыми раньше не злоупотребляли. Впрочем, дело было не в появлении этой пары, а в том , что время стало другое, обманчиво-манящее, "оттепельное".
   Мне казалось, что при милом, насквозь своем, но мягком и к тому же партийном Яне нечего слишком распускать языки.
   - Вы что, идиоты?- однажды не выдержал я. - Что вы несете при Яньке?
  -- А в чем дело? - зазвенела, засверкала глазами Лара.
  -- А то, что Янька - член этой самой партии, и если на цугундер, он все расскажет, не сможет не рассказать!
  -- Врешь ты все, Юрка! Янечка - прелесть, все его любят, а ты, ты... просто ему завидуешь! (Еще что-то было сказанно о неудобствах моего характера).
   - К черту мой характер!- взорвался и я. - Запомни, Ларка, что я тебе сказал!
   Прошло лет пять - и бедного Янчика потянули-таки в "строгий кабинет", и это дорого стоило прежде всего ему самому. Мои друзья жизнь вели открытую, конспираторы были никакие, писать исключительно "в стол" не умели и не хотели. "Я писал не для того, чтобы напечатали там, а для того, чтобы прочли здесь", - позже сформулирует Юлик. Но печатали именно "там", что рано или поздно должно было обернуться конфликом с властями, хотя тяжесть последствий нельзя было предвидеть заранее в зыбкий послеоттепельный период между Будапештом и Прагой (1956-1968).
  
  
   5. "Буддийский монах"
   Сергея Хмельницкого я видел всего пару раз, в 62-63 годах. Юлик о нем отзывался почти так же восторженно, как об Андрее Синявском: эрудит, остроумец, в выставочных книгах отзывов оставляет язвительные записи за подписью "Буддийский монах". Велика была радостная готовность Юлика влюбляться в людей талантливых , а разочаровываться он не любил и даже угодив в лагерь твердо отстаивал "презумпцию невиновности" и писал, что судить нужно не по качествам, а по поступкам (3. с.139). Лишь "получив мордой об стол", Юлик вычеркивал недавних приятелей из списка живых, и тогда возникали в устной и письменной речи "покойный Эссель", "покойный Хмельницкий".
   В лагере Юлик стал куда строже в своих оценках: сам не сломленный, он обрел право судить других, но и тогда не сдавая своих пристрастий без боя. Так, до конца не сдавал Андрея Синявского, который был существенной частью его самого. С Хмельницким было куда проще. На его кандидатской защите в 1964 г. историк Юрий Брегель, проведший пять лет в лагере, заявил, что он и его друг этнограф Владимир Кабо своей посадкой в 1949 г. целиком обязаны Хмельницкому, многолетнему стукачу и провокатору. Хотя это защиту не сорвало, ошарашенные приятели на следующий день собрались, чтобы разобраться с Сергеем. Оправдаться ему не удалось, и вскоре он уехал в Таджикистан, а потом, как говорили, при помощи "компетентных органов" перекочевал в Западную Германию, где без особого смущения появялся на российских сборищах. Недавно он умер.
   При всем моем недоверии к информации, исходящей от Нины Воронель, я склонен верить ее словам: "Особенно настаивали на этом судилище Андрей и Юлик, которые в последнюю минуту отказались на нем присутствовать, объясняя это грозящей им со стороны Сергея опасностью разоблачения"(5."Без прикрас", с.196). Однако, зная характер Юлика, я не могу поверить, что он уклонился от участия в этом мероприятии по своей инициативе: наверняка к этому его склонил хитроумный Андрей, чтобы его собственное отсутствие не так бросалось в глаза. Но и в этом случае, как и в ряде других, Юлик не хотел взваливать на Андрея ответственны за свои поступки.
   Я случайно оказался свидетелем возвращения Юлика домой в тот памятный вечер. Будучи явно не в своей тарелке, он что-то невнятное буркнул в ответ на мой вопрос и тут же отправился звонить по автомату (дома телефона не было): вероятно, спешил узнать подробности "разборки" и обсудить дальнейшие шаги. Он знал страшную цену ложных обвинений, и об этом рассказал в повести "Искупление", написанной как раз тогда, в 1964 году, а действие ее отнесено к 1963 году, причем рассказ ведется от первого лица, как в гоголевских "Записках сумасшедшего". Трагическую роль оклеветанного молодого архитектора Виктора Вольского Юлик примерял к себе, хотя, насколько я знаю, никто его никогда в предательстве не подозревал. Андрей Синявский не был столь же безупречен, о чем много лет спустя он сам рассказал в книге "Спокойной ночи"(4), особенно в главе "Во чреве китовом". Наверняка на четверть века раньше он поделился с Юликом своими тайнами конца 40-х - начала 50-х годов.
   До ареста еще полтора года. Напряженность усугубилась тем, что отношения с Ларой зашли в тупик. Теперь она жила в Новосибирске, где работала в академическом институте. Чего ждала она, бежав от вечного напряжения и всесторонней неопределенности, прихватив с собой Саню?
   Что знал и чего ожидал в это время Андрей Синявский?
   Автобиографическое сочинение "Спокойной ночи" (4) написано в начале 80-х годов с целью в чем-то разобраться самому, кое-что разъяснить другим, а что-то запутать окончательно. Например, так ли уж хотелось Андрею с полной ясностью рассказать о Хмельницком, которого знал со школьных лет, познакомил с дочерью французского военного атташе Элен Пельтье, своей соученицей по филфаку МГУ, заниматься вербовкой которой от него требовала всесильныая "гебуха"?
   6. "Чревовещатели"
   Реакцией С.Хмельницкого на "Спокойной ночи" с главой "Во чреве китовом", где главное - обличение Хмельницкого, явилась статья "обвиняемого" "Из чрева китова", которую в 1986г. опубликовал А.Воронель в своем журнале "22". Хотел ли А.Воронель только помочь Хмельницкому осуществить свое "право быть услышанным", как озаглавлено вступительное слово публикатора, или дело в многолетнем хороводе, который ведется вокруг А.И.Солженицына, заклятого врага А.Д.Синявского?
   Связь с органами в той или иной мере замарала многих., и мы не знаем, как долго А.Солженицын был агентом "Ветровым", прекратил ли связь с КГБ осведомитель А.Синявский в 1952 г., как утверждает другой осведомитель- С.Хмельницкий. Факты вынужденного согласия на сотрудничество признаны всеми тремя в их собственных сочинениях, а стравливать оппозиционеров и растаскивать их по разным лагерям эта организация умела, причем идейный антагонизм Солженицына и Синявского был для того очень кстати.
   Возможно, А.Воронель предоставил трибуну Хмельницкому для компрометации Синявского, чтобы этим компенсировать некоторый ущерб, нанесенный репутации Солженицына публикацией в том же номере журнала "22" глав из романа В.Войновича "Москва 2042", где, как известно, сатирически преломились не лучшие черты "Вермонтского отшельника". "Темна вода во облацех воздушных", сказано в Писании, и до полной ясности нам не добраться, даже если все расписки, данные органам НКВД-КГБ , будут обнародованы.
   ***
   "Гебуха" играла на своем поле и по своим правилам, причем в ее играх так или иначе участвовали многие, включая А.Синявского, который о своем друге С. Хмельницком писал:
   "Меня с ним мирила и связывала до поры, не переставая отвращать, настораживать, его незаменимая и прямо-таки уникальная роль в моей довольно уже беспомощной, скользкой и скользящей ему в пасть биографии. Как во сне, следует остановиться, проснуться, порвать знакомство, выпрыгнуть из окна. Но не тут-то было"(4. сс.315- 316).
   Хмельницкий открыл Синявскому двери в дом Даниэля, а Андрей познакомил Юлика с Элен Пельтье, которая из самых благородных побуждений стала связной с зарубежными издателями. Опасаясь доноса со стороны Хмельницкого, супруги Синявские пытались его припугнуть, однако выставить за дверь не решались: тогда уж наверняка донесет, хотя, по утверждению А.Воронеля, "..за Юлием и Андреем он (Хмельницкий) не следил, и к их делу был действительно непричастен"(15, с.148). Это заявление так же бездоказательно, как утверждение С.Хмельницкого, что Синявский "после смерти вождя ...перестал сотрудничать с органами. Ушел из стукачей"(Там же, с. 166). То нас уверяют, что порвать с органами было невозможно, то связь с ними изображается, как мимолетный флирт.
   Синявский в "Спокойной ночи" писал:
   "Я прямо ему (Хмельницкому) сказал, когда запахло скипидаром: "Если меня посадишь, мы сядем вместе. Учти!" А Мария Розанова, которая считала себя гроссмейстером в этих делах, посулила: "Помни, Сереженька, если с Синявским что-нибудь случится - я тебя убью!" (4., с.302). Связь Синявского с КГБ подтверждает его собственный рассказ о полете в Вену в 1952 г. "по тайному спецзаданию": для встречи с французской подругой и ее вербовки. Летел не как-нибудь, а в сопровждении трех гебешников, причем на специальном военном самолете. Даже если эта абсурдная встреча, согласно Синявскому, закончилась ничем, трудно поверить, что органы вдруг утратила всякий интерес к его зарубежным связям. Друго дело, что удовлетворить его можно было, не превращая талантливого молодого литературоведа в примитивного стукача. Новое время требовало обновленных методов "закручивания гаек": бессудные расправы сталинской поры вышли из моды. Организация "скандального", по выражению Даниэля, процесса имела целью не столько наказать "антисоветчиков " (это можно было сделать без всякого шума), сколько подлатать изрядно прохудившийся "железный занавес" и устрашить тех, кто надеялся на смягчение режима и расширение связей с зарубежьем. Так была продолжена линия, временно прерванная смертью Сталина и судорожными метаниями Хрущева.
   Оставаясь в рамках темы, не стану гадать о сложных путях раскрытия подлинных имен "Абрама Терца" и "Николая Аржака": хитроумные версии создавали сами органы ради маскировки своих информаторов. Однако можно предположить, что Синявскому, соблазненному перспективой зарубежных публикаций, могли обещать безнаказанность, ведь нарушить обещание органам никто не мешал, а сам Синявский не станет же прилюдно обвинять их в вероломстве, расписываясь в соучастии и лишая себя лавров борца с деспотизмом. Взамен - умеренность наказания, отбывание срока в терпимых условиях, допускающих литературную работу, а затем - выезд за рубеж для пожинания лавров и грызни с Солженицыным хоть до Второго пришествия. В случае отказа - бесшумная посадка, скажем, за связь с дочерью французского военного атташе. Из сказанного вовсе не следует, что литературная работа Синявского в этой части была инспирирована органами: они внимательно следили за процессом и вступили в игру, когда накопили достаточно материала. Такова схема, подкрепленная не формальными расписками, а трезвой оценкой событий, людей и тогдашней атмосферы, а также признаниями самого Андрея в его книге "Спокойной ночи"(4.С.324-370).
   - А не казалось ли вам, - спросил я году в 93-м видного участника "Самолетного дела" ныне покойного Алексея Мурженко, - что вся подготовка вашей операции проходила под неотступным присмотром органов?
   - Эдику (Кузнецову) так стало казаться, - грустно ответил Мурженко. - Но отступать уже было некуда...
   А как же Юлик?... Несомненно, он что-то подозревал, но гнал сомненья прочь и плыл по течению. В эти последние месяцы на воле он пустился во все тяжкие и побил свои прежние рекорды донжуанства, почему Нина Воронель присвоила ему титул "гулевого мужика", других качеств Юлика не приметив. Даже С.Хмельницкий оказался куда щедрее, назвав Даниэля "человеком исключительной порядочности, такой большой, что порядочность стала как бы его второй профессией" (15, с.170).
   Что-то зная о вынужденной причастности Синявского к играм "гебухи" (сейчас это известно всем, кто читал книгу "Спокойной ночи"), Юлик жалел Андрея и верил, что все осталось позади. Как художник, он ставил себя на место тех, кого без серьезных оснований заподозрили в стукачестве. Об этом он рассказал в повести "Искупление", события которой отнесены к совершенно определенному времени: ее герой художник Виктор Вольский, оклеветанный и сошедший на этой почве с ума, последнюю запись датировал не фантастическим "мартобря 86 числа", как гоголевский Поприщин, а вполне конкретно: "23 ноября 1963 года". Почему именно это число, я не знаю, но, видимо, была на то причина.
   Что осторожное самоогрничение ведет к трусливому самообузданию, а оно выливается в саморастление, сознавали многие. Стыдясь этого, они, в их числе некоторые приятели Юлика, уходили в религию - от православия до буддизма, стремились уехать в Израиль, Америку или даже Германию, где еще недавно царил фашизм. Активная стадия наступит чуть позже - в 70-е годы. Тем временем некоторые продолжали мучительно и безрезультатно искать идею, ради которой стоило бы выйти на баррикады, но только чтобы от нее не пахло марксизмом-ленинизмом и прочей скверной, от которой почти все отреклись, выйдя из школьного возраста. К этому подтолкнули и отсидки за поиски "очищенного ленинизма"( Д.Штурман, А.Воронель). В отличие от них, Юлик откровенно чурался политики, идеологии и прочих внехудожественных явлений. Ему казалось неэтичным задним числом поносить большевиков, десятки тысяч которых истребил Сталин, да и "оттепельные" либералы его раздражали. С куда большим правом, чем Андрей Вознесенский, мог он говорить от имени "убитых за родину наповал", иронизируя над "свежевыбритыми", которым "вкус не изменял" ("Неизвестный - реквием в двух шагах..."). Однако лишь в лагере он высказался на эту тему в горьком стихотворении "Либералам":
   О, как мы были прямодушны,
   Когда кипели, как боржом,
   Когда, уткнувши рты в подушки,
   Крамолой восхищали жен. ...
   Вся жизнь - подножье громким фразам,
   За них - на ринг, за них - на риск...
   Но нам твердил советник-разум,
   Что есть Игарка и Норильск.
   И мы, шипя, ползли под лавки,
   Плюясь, гнусавили псалмы,
   Дерьмо на розовой подкладке -
   Герои, либералы, мы!... (2, 669-670)
   Упомянутый ранее герой "Искупления" Виктор Вольский, повредившись рассудком, сказал то, о чем многие догадывались, но благоразумно молчали:
   "Они продолжают нас ре-пре-ссировать! Тюрьмы и лагеря не закрыты! Это ложь! Нет никакой разницы: мы в тюрьме или тюрьма в нас! Мы все заключенные! Правительство не в силах нас освободить! Нам нужна операция! Вырежьте, выпустите лагеря из себя! Вы думаете, что ЧК, НКВД, КГБ нас сажало? Нет, это мы сами. Государство - это мы. ..."(1, с157).
   Так трансформировалась известная формула короля Людовика ХIV "Государство - это я". Самообвинение безумца трудно подвести под статью, но и пропустить его мимо ушей власть не захотела. "Вы сами нас вынудили!"- заявляли "искусствоведы в штатском" при активной поддержке таких журналистов, как на все готовые Ю.Феофанов , З.Кедрина, Д.Еремин. И час настал...
   Незадолго до ареста Юлик появился в Харькове. Вопреки обыкновению, он остановился не у нас, а у физика Моисея (Мусика) Каганова. Был он взвинчен и чем-то встревожен. Чуть раньше, летом того года, мы побывали в Москве, но застать его дома не смогли и встретились у Яна Гарбузенко на Удальцова. Пожалуй, впервые за многие годы между нами чувствовалась какая-то странная напряженность. За бутылкой вина говорили о том о сем, и речь зашла о Тарсисе, которого тогда зло поносила "Литературка" за самовольную забугорную публикацию.
  -- Да что там Тарсис, - отмахнулся Юлик. - Есть и поинтересней Тарсиса.
  -- Например?
  -- Терц, Аржак...
  -- Ты их читал?
  -- Кое-что приходилось...
   Ян и Юлик загадочно переглянулись, но тему развивать не стали. Коснись разговор повести "Говорит Москва!" со Днем открытых убийств или рассказа "Руки", будь помянут секретарь Ново-Опращенского райкома, который ночью превращался в кота и безобразничал в округе, вопрос об авторстве отпал бы сам собой: эти вещи создавались на моих глазах. Впрочем, рассказ о превращениях секретаря райкома не был тогда опубликован именно потому, что о нем знал уже разоблаченный С.Хмельницкий (полагаю, он знал и о других). Но разговор их не коснулся, а допытываться я не стал, так что официальное сообщение об аресте "литературных злоумышленников" было для меня в какой-то мере неожиданным. Но вернемся чуть назад.
   ***
   7. Андрей да Марья
   Андрея Синявского и Марью Розанову я видел у Даниэлей всего один раз. С недоумением слушал рассказы бородача о привидениях: то ли камердинер являлся старому барину, то ли барин камердинеру. Потом в "Спокойной ночи" Синявский напишет: "Нет ничего интересней, чем рассказы о привидениях в какой-нибудь уютной компании" (4.с.218). Лара не то чтобы верила в эти штуки, но поиграть тоже любила, а Юлик был к ним снисходительно равнодушен.
   Потом сели за стол, выпили, негромко провозгласив тост, тогда еще не ставший традиционным: "Чтоб они сдохли!". Я, провинциал, поинтересовался, кто именно должен сдохнуть. "Ну, Юрка, понятно же - кто!" - слегка раздраженно ответила за всех Лара. Мне было неясно, каким образом "они" вдруг сдохнут и как сам этот факт решит все проблемы. Я не верил, что слом существующей системы и создание чего-то достойного взамен может произойти по щучьему велению, но стоило заговорить об этом, как тут же возникала стена раздражения и, пожалуй, страха. То был не страх наказания, а другого: как бы поиск решения не привел опять к ненавистному марксизму-ленинизму, за который стольких упекли в лагеря, включая отца Лары, милейшего Иосифа Ароновича. Уцелевшие предпочли, подобно ее матери Марии Самойловне, стать или притвориться тупыми догматиками. В конце сороковых она внезапно умерла он инсульта. И.А.Богораз вернулся из ссылки с новой женой - ссыльной актрисой Аллой Зиминой (псевдоним Ольги Олсуфьевой). Они принесли с собой лагерный опыт, а также одежду - то и другое вскоре пригодилось молодому поколению.
   Когда в газетах появилось официальное сообщение об аресте друзей, ко мне немедленно постучался сосед по дому, которого, говорят, органы зацепили на сионизме и вынудили к сотрудничеству.
   - Что ты скажешь о сообщении в газетах? - сходу спросил он. - Ведь Даниэль - твой давний приятель? Может, ты что-нибудь знаешь?
   - Ты читаешь газеты? Вот и читай! - резко ответил я и тем пресек дальнейшие
   расспросы.
   Мише Бурасу задали вопросы в другом месте, и звучали они примерно так:
   - Вы, ближайший друг Даниэля, не могли не знать....
  -- Если я ближайший друг Даниэля, - ответил Миша, - так на что вы рассчитываете? Что я помогу его закопать?
   О характере Бураса в органах знали, и от него отступились. Когда нажим на Сашу Воронеля тоже ничего не дал, его отлучили от высокой науки, и вскоре он оказался в лагере евреев-отказников. Так неугомонная "Софья Власьевна" рекрутировала себе врагов. В те дни что-то очень нелестное Бурас сказал о Синявском и его роли в судьбе Даниэля: он был убежден, что Юлик никакой не борец с системой, в политическом отношении сущий младенец, что Андрей соблазнил его прежде всего перспективой зарубежных публикаций. В лицо Марье он выплеснул: "Я бы твоего Андрея задушил собственными руками!" Такую реакцию не назовешь справедливой, но вот как свою роль оценил сам "змей-искуситель" Андрей:
   " Грех, черный грех на мне. Загубил своего Даниэля. Втравил в литературу, втянул, наркоман, в пустошь, в трубу, откуда живым людям уже нет выхода. Успокаивайся теперь: сам полез, я же отговаривал - схватят. Да в том, что схватят, и был, может быть, соблазн. Писателей, знаете ли, тянет иногда заглянуть за край. Тянет..."(4.с.67).
   Самобичевание Андрея передает его состояние той поры, когда еще никто не подозревал, что процесс Синявского-Даниэля откроет новуя страницу в общественной истории. Обретенная друзьями известность и слава лишила более поздние оценки их первоначальной искренности и достоверности. В значительной мере это относится к далекой от объективности книге Нины Воронель "Без прикрас"(5), но анализ ее увел бы нас далеко в сторону от темы.
   Спустя лет двадцать, уже во Франции, А.Синявский решил наказать Бураса литературным путем. В повести "Спокойной ночи" он заметил:
   "Герой войны, инвалид, из штрафного батальона, выдавил в глаза вдове (?!-Ю.Ф.) после суда: "Жаль не расстреляли! И буду вечно жалеть!..." Страшно, как меняются люди, в один миг, под влиянием страха" (подч. мной.- Ю.Ф.) ( 4. сс.145-146).
   Независимо от оценки позиции Бураса, обвинять его в трусости было смешно, и Синявский это, безусловно, понимал, но что-то в собственной биографии велело ему, а затем его вдове искать свидетельства его непорочности и , соответственно, порочности его оппонентов. В издании книги 1998 г., уже после смерти Синявского, М.В.Розанова привела письмо Элен Пельтье-Замойской, где подчеркнуты высокие достоинства А.Синявского: "Ты открыл мне планы КГБ и роль С.Хмельницкого, и мы тогда его использовали, чтобы обмануть КГБ. Но самое важное то, что ты никогда не был "предателем""(Там же, с.372).
   В Америке с четой Синявских я встретился дважды: первый раз мельком перед его лекцией в институте Кеннона в Вашингтоне, это в году 90-91-м, еще до чтения мной "Спокойной ночи". Вторая встреча произошла в Нью-Йорке спустя пять лет, уже после выхода в России этой книги и смерти Миши Бураса, для которого написанное о нем Синявским было незаслуженной и неотомщенной обидой. Теперь я сам затеял разговор и в присутствии Марии Розановой и Павла Литвинова назвал Синявского клеветником. "Но он же оскорбил мою жену, - залепетал Андрей Донатович, - он же...".- "Ты сиди и молчи! - тут же взвилась Марья. - Сиди и молчи! Он же при полковнике КГБ заявил..." - и, не давая мужу слова вставить, понесла... Это была обычная ситуация: Синявский покорно молчал, а Марья отбивалась и атаковала.
   Больше я их не видел. Да и Бог с ними. Ни Миши, ни Андрея, ни Юлика нет в живых. 6 апреля 2004 г. не стало и Лары. Нет и Яна Гарбузенко, чья судьба, в определенном смысле, и того горше.
   ***
  
   8. Снова о Яне
   Его взяли прямо с урока в школе сразу после ареста Юлика, доставаили "куда надо" и там познакомили с записями разговоров в квартире Даниэля на Ленинском, где была прослушка, и спросили, узнает ли он свой голос. И бедный Ян раскололся: не мог он, как Бурас или Воронель, отрицать очевидное, хотя именно так и следовало поступить, да и вызвали его раньше других, что тоже немаловажно. Поведение на допросах определялось разницей не политических взглядов (они были примерно одинаковы), а характеров. Вернувшись домой в состоянии полного смятения, Ян тут же сообщил о допросе ближайшим друзьям. Потом его заставили свидетельствовать на суде, выгнали из партии, уволили с работы, и многие знакомые, прежде искренне любившие Яна, бросились в противоположную крайность: предали его анафеме. Свой якобинский темперамент и тут проявила Лара. Будучи в лагере, Юлик особых претензий к Яну уже не имел, хотя утверждал, что такого поведение от друга не ожидал. "А поведение Яна можно было предусмотреть?" - спрашивал он в письме к Ларе 17.10.66 года (3.с.124). Мои предупреждения, естественно, были забыты, а что ответила Лара, я выяснять не стал, а теперь уже поздно.
   Спустя два с лишним года Юлик в одном из писем сам покаялся : "...я отлично понимаю свою вину, точнее - свое легкомыслие нелепое: надо было бы мне думать о том, кто в состоянии, а кто не в состоянии выдержать груз"(3, с.422). Да и Москву он покинул, не подготовив Яна и еще некоторых прятелей, о чем позже горько сожалел. Легкомыслие, эгоизм, неопытность? - Всего понемножку. Многое приходит на помнить, если жизненная правда, а не иконопись является целью.
   Страдания Юлика и Андрея окуплены славой, политической и литературной, а что получил, кроме позора и гонений, добрый, остроумный, всеми любимый, но мягкий, податливый Янчик? - Ни-че-го! Юлик это понял, да и ригористка Лара потом смягчилась, судя по беседе с Яном перед его кончиной в Иерусалиме.
   Что же касается Синявских, то им бы помалкивать, но нет: свои грехи они старались скрыть, яростно атакуя таких, как несчастный Ян Гарбузенко. Об этом в воспоминаниях Ирины Уваровой-Даниэль:
   "По делу Даниэля проходил один его приятель, который на допросе раскололся. Когда спросили: "Читал?", он ответил : "Да", вместо того чтобы сказать: "Знать ничего не знаю, читать вообще не умею". Это повлекло за собой нехорошие последствия. Синявские "раскольника" так и не простили. А Юлик простил. Говорил: "Я сам виноват. Зачем дал ему прочесть свою прозу, когда знал, что он слабый человек?" (10."Бульвар", N 46, ноябрь, 2002 г.).
   И.Уварова также сообщила: "Синявские очень не хотели публикации писем Даниэля, хотя не могли объяснить почему. Думаю, по одной причине: о том времени у них остались очень агрессивные воспоминания. А у Юлика отношение к человечеству и к этому миру было противоположным" (Там же). Да, восприятие мира и людей исторической парой Синявский-Даниэль не было единым, как это многим виделось со стороны.
   ***
   Когда Ян подвергся остракизму, мы с ним контактов не прервали, понимая, что его поведение было вызвано той самой мягкостью характера, которая в нормальной жизни было основой его привлекательности. Не раз навещали его на Удальцова, когда Юлик еще сидел. В 70-м Юлик освободился, но не сразу получил разрешение жить в Москве, а потом, женившись на давней приятельнице Ире Уваровой, перекочевал на "Сокол". Однажды, приехав в столицу, я узнал, что Ян и Юлик лечатся в одной и той же больнице на Пироговке. Пошел туда и застал "двух гренадеров" на лестничной площадке, где они мирно покуривали и тихо беседовали. Оба в серо-голубых "арестантских" халатах, оба болезненно бледненькие, но вполне дружелюбно настроенные. Вместе я их больше никогда не видел.
   ***
   9."Глухой"
   Тем временем Лара вышла замуж за Анатолия Марченко, того самого "Глухого", о котором Юлик не раз писал из лагеря, прося друзей позаботиться на воле об этом удивительном парне. Когда Юлик только начинал свой лагерный путь, Анатолий заканчивал свой очередной срок на том же 11-м участке Дубравлага. Свидетельства Марченко (его книги "Мои показания"(11), "Живи как все"(12), "От Тарусы до Чуны"(13)) мне кажутся очень интересными.
   Забегая вперед, скажу, что Юлик после освобождения поехал в Иркутскую область, где в поселке Чуна теперь отбывала четырехлетний срок Лара. Она сделала максимум возможного для бывшего мужа, а потом распорядилась своей жизнью так, как сочла нужным, поэтому нет ничего удивительного, что в Чуне Юлик встретился с недавним "протеже". Все участники коллизии вели себя достойно и впоследствии были объективны при написании воспоминаний.
   Итак, Даниэлю посвятил "Глухой" главу "Дубравлаг" в книге "Мои показания"(11), где рассказал, как восприняли заключенные первые сообщения об аресте писателей. Общее мнение было таково: если впервые после смерти Сталина вывели на открытый процесс "политических", то это наверняка подонки и трусы, которые будут плакать, каяться и твердить, что работали на американцев. Когда же те повели себя совершенно иначе, опытные зэки поняли, что "гебуха" на этот раз просчиталась: мир узнал, что в СССР, вопреки заверениям Хрущева и его наследников, есть политические заключенные.
   Вскоре в зоне появился один из героев процесса: "Ноги он переставлял косолапо, как медведь, сильно сутулился, держался немного смущенно и растерянно. Это был Юлий Даниэль"( с.312). Анатолий заметил глухоту Юлика на правое ухо (как и у него самого) и манеру держаться в незнакомой среде без позы и искательства, но и без тени превосходства.
   Вскоре стало ясно, что начальство решило сломить Даниэля непосильной работой, в чем поначалу ему были готовы помочь некоторые уголовники. Но тут произошло неожиданное: рецидивист Анатолий Футман (отнюдь не еврей!) и богатырь-дагестанец Нажмуддин (Коля) Юсупов стали верными друзьями Юлика и его спасителями на тяжких работах, хотя никогда и никого он о помощи не просил. "Нам всем было приятно видеть, что Юлий не из того теста, чтобы его согнуть. Он никогда ни на что не жалуется и не просит для себя, зато всегда готов вступиться за другого". Так он разрушил представление о "паразитах-писателях,... подонках, из-за которых в 1961г. режим усилили", потому что они "расписали лагеря" (с.321).
   Затем Юлик поколебал представление о "евреях, которые везде устраиваются"(с.315). Как известно, теперь эту карту увлеченно разыгрывает А.И.Солженицын. Еще не зная, какой дорогой пойдет прославленный зэк-лауреат, Марченко выделил его из числа писателей: "Один Солженицын осмелился написать правду, да и то не всю"(Там же). Уже тогда проницательный сибиряк почуял недостаточность гулаговских "откровений" Солженицына. А вот и собственно о евреях: "В лагере, как и на воле, хватает антисемитов, хотя и здесь одни евреи-зэки вкалывают наравне со всеми, а другие ищут непыльной работы, тоже не отличаясь этим от зэков прочих национальностей. Начальство своими "беседами" подогревало эти настроения..."(Там же). Сейчас "дело начальства" оказалось в надежных руках Нобелевского лауреата.
   Юлик высоко ценил Толю Марченко прежде всего за стойкость и редкое упорство: "Очень толковый парень и очень сильный, из хорошего теста выпечен, - писал он из лагеря друзьям. - Умница и упорный: надо же, 40 с лишним томов Ленина прочесть, и не как-нибудь, а всерьез, с карандашом, с выписками" (3, с.131). В глазах Юлика, который едва ли прочел до конца хотя бы один марксистский "первоисточник", Толино освоение ленинских томов, к тому же в лагерных условиях, было сродни подвигам Геракла,
   В 80-е годы Анатолий и голодовку в тюрьме держал как никто, требуя освобождения всех без исключения "политических". В последний раз он голодал почти четыре месяца и умер в Чистопольской тюрьме 8 декабря 1986г. через несколько дней после снятия голодовки. Он долго подвергался подобному пытке принудительному кормлению через шланг, умер же от инсульта или инфаркта, ставшего, видимо, результатом побоев и падения на каменный пол в 84-85 годах.
   В его "Последнем слове", написанном впрок во Владимирской тюрьме в 1981г., но так и не произнесенном, есть пророческие слова: "Я буду вечно, до конца дней, за решеткой. Я буду ваш вечный арестант". Этот документ, как и ряд других касательно своего отца Ю.Даниэля и отчима А.Марченко, опубликовал в Интернете Александр Даниэль. Анатолий Марченко немного не дожил до горбачевской "разрядки" и освобождение всех политзаключенных, чему целиком отдал себя. Было ему неполных 49 лет. Лара пыталась выяснить истинную причину смерти мужа, однако полной ясности добиться ей не удалось. Но мы знаем: начав свой каторжный путь как случайный свидетель кровавой сельской драки, Марченко закончил его, почти не выходя на волю, как один из главных героев правозащитного движения, ни разу не дрогнувший, не искавший для себя ни послаблений, ни славы, что решительно отличает его от Солженицына. Он действительно "жил не по лжи" и потому одним из первых усомнился в непогрешимости снедаемого гордыней самовлюбленного "патриарха", который к делу Даниэля и Синявского отнесся чувством почти неприкрытой ревности, увидев в нем вторжение на его заповедную территорию. Читаем в книге Марченко "Живи как все":
   "Мог ли писатель не заметить реакции общества на процесс Синявского и Даниэля? Не задуматься и об их деле, о его глубокой сути? Имена Синявского и Даниэля появляются в "Теленке" только как временны?е ориентиры - а ведь их работа, их процесс составили целую эпоху русского общественного развития. Не могу поверить, что Солженицын этого не знает и не помнит. Но в своих литературных мемуарах он не нашел этому места. Как будто в пустыне жил, где был только Дуб - советская власть, да он сам, одинокий и отважный Теленок" (12, с.120).
   Когда в мае 1970г. А.Д.Сахаров спросил Солженицына, может ли он что-либо сделать для Анатолия Марченко и генерала Петра Григоренко, тот отрезал: "Нет. Эти люди пошли на таран. Они избрали свою судьбу сами, спасти их невозможно". Этот ответ стал известен от самого академика Сахарова. Чуть позже А.Солженицын отказался поддержать евреев-отказников. В обоих случаях его реакция - свидетельство тех качеств, которые по достоинству оценил Анатолий Марченко много лет назад.
   Юлий Даниэль по выходе на свободу избегал любой публичной деятельности, а Лара Богораз заключила ее в жесткие рамки Московской Хельсинской группы. Едва ли угомонился бы Анатолий Марченко, дождись он воли, но ограничить личную свободу связью с какой-либо организацией он определенно не хотел.
   С Анатолием я встретился лишь однажды, году в 73-м в Харькове, куда он приехал вместе с Ларой, беременной будущим Пашей, своим вторым сыном. Почти абсолютно глухой, Анатолий казался достаточно физически крепким. После кирзовых сапог и бушлата он чувстврвал себя несколько скованно в новеньком светлосером костюме и галстуке, однако держался приветливо и просто. Через пару лет его опять арестуют и отправят на этот раз в поселок Чуну Иркутской области. Жена с крошечным сыном последует за ним, и там они проведут, по ее словам, четыре самых спокойных года своей жизни.
   ***
   10. Пути-дороги
   Пройдет время, и Лара формально примирится с Яном. Мы нежно попрощались с ним и его женой Зиной в октябре 87-го, отправляясь в заморские края из утонувшей в невероятном тумане Москвы (первый такой за 107 лет!). Потом и они двинулись в Израиль. Там в 91-м я видел Яна последний раз и огорчил тем, что не взял в провожатые по Иерусалиму. Наверняка Ян рассказал бы кучу интересного, но ходил он с трудом, а времени у меня было в обрез. Все равно очень жаль, что я не дал ему еще раз выступить в его любимой роли, да и сам я наверняка много потерял.
   В Израиле Ян писал горько-иронические стихи (некоторые попали в местную прессу), называл себя "Еврейским Гамлетом":
   Пока соображаю туго,
   И впереди покамест мгла.
   К звезде -
   шестой добавил угол,
   А сам -
   остался без угла.
   Ян с удовольствием приобщал эмигрантских детей к русской культуре и читал лекции их родителям. Ему куда легче дышалось в полугорном Иерусалиме, чем в загазованной Москве. Он получал пенсию, мог бы сносно жить, занимаясь любимым делом, но тут его настигла страшная беда: запущенный рак легких с многочисленными метастазами. Перед концом он проявил мужество и стойкость, которых порой недоставало этому мягкому и доброму человеку в обычной жизни и особенно при столкновениях с "Софьей Власьевной".
   Незадолго до печального финала его навестила Лара. Свидание было грустным.
   Бедный, бедный Янчик...
   ***
   По своим душевным качествам супруги Синявские были противоположны Ларе Богораз и Анатолию Марченко. Марья Розанова, по ее собственному признанию, вышла замуж за Синявского, чтобы "обеспечить себе тем самым интереснейшую жизнь" (здесь и далее - "Независимая газета", 12 и 13 января 1993г.), а потому игры с зарубежными издательствами через Элен Пельтье были всего лишь "новым сюжетом с приключениями". Заглядывая вперед, Марья полагала, что "если все получится по задуманному, Синявскому в результате придется сидеть, а мне (ей) носить передачи. Но ведь можно этот арест оттянуть и сесть как можно позже, а до ареста столько шороху наделать!" В играх с Лубянкой она ощущала себя "почти что Михаилом Талем, который всегда играл непредсказуемо и авантюрно". "Для меня допрос - это почти что творческий процесс с его радостями..., - признавалась она. - Мне в острой ситуации интересно, а Синявскому - нет. В этом разница между нами". Для нее интрига была самоцелью, а не средством борьбы за что-то значительное. Марья неутомимо "плела свои хитрованцы", наперед зная скромные границы собственной лихости: "Пока они не бьют, мы сильнее...", - писала она. Если же начнут давить физически, если потеряет силу ответ "перманентным наглым скандалом" (Там же), тогда, пардон, мы выходим из игры: эти грубости не для нас!
   После первых же встреч с Синявскими не склонный к иллюзиям Миша Бурас понял, что соблазн даже анонимной публикации его крамольных произведений может привести его друга Юлика к последствиям, о которых этот полуголодный сибарит и думать не хотел. "Ты кто? Желябов, Кибальчич? Может, Радищев или Чернышевский? Куда ты лезешь?!" - говорил Бурас, не подозревая, что с Юликом могут произойти метаморфозы, подобные тем, что гениально показаны в фильме Роберто Росселини и Витторио де Сика "Генерал Делла Ровере". Там речь идет о перерождении человека, по воле судьбы взявшего на себя роль героя и вождя, который в финале добовольно пошел на смерть (буквально - стал к столбу!), не пожелав "выйти из образа". Конечно, Юлик изначально был куда выше этого киноперсонажа, но на полное слияние с новым образом и у него ушел не один год.
   У супругов Синявских такого слияния не произошло. Они целиком погрузились в свои "хитрованцы", чем на год и три месяца сократили Андрею лагерный срок и значительно облегчили условия его содержания, так что он мог регулярно "поскрипывать перышком" и беспрепятственно отправлять написанное жене. Пока Юлик вкалывал на общих работах и сочинял мужественные тюремные стихи, Андрей создавал "Прогулки с Пушкиным", вещь интересную, но бесконечно далекую от лагерных реалий.
   Свою лагерную поэму "А в это время..." (3.С.993) Даниэль завершил словами:
   Нам - не идилия, не пастораль,
   Не бессловесный гимн -
   Обречены мы запомнить все
   И рассказаь другим .
   Такова послелагерная творческая программа, выполнению которой что-то помешало. Что? Исчерпывающего ответа у меня нет, но постепенно выскажу некоторые свои соображения.
   ***
   По свидетельству писателя Леонида Бородина, в молодые годы отбывавшего политический срок в том же Дубравлаге и попеременно общавшегося с Даниэлем и Синявским, " в лагере Даниэль был солдатом, а это <...> - высшая оценка поведеня человека в неволе". Совсем иначе о Синявском: "Лагерные надзиратели, с которыми Синявский всегда был неизменно вежлив, отвечали ему тем же. И работенку ему подобрали блатную: по-лагерному -- хмырь, то есть уборщик, подметала в мебельном цеху. Никто из политзэков на такую работу не пошел бы и по приказанию - придурок. На Синявского, однако же, это мнение не распространялось, и никому бы и в голову не пришло хотя бы взглядом укорить его - писатель, он и в зоне писатель!" (журн. "Москва", 2003, N7).
   Вскоре зэки стали бойкотировать писателя, но "поскольку Андрей Донатович Синявский жил среди людей, а не с людьми, ... он и не заметил даже того молчаливого бойкота, что был "недоговоренно" объявлен ему и действовал довольно долго". Юлика, как не поддающегося перевоспитанию, перевели в "наказательную, малую семнадцатую зону", а Синявский продержался весь срок в одиннадцатой, "показательной", с клубом, цветниками и спортивными площадками. Некоторые поступки Андрея привели бы другого в карцер, а ему сходили с рук.
   В "Путешствии на Черную речку" Синявский писал: "Вероятно, всякий уважающий себя писатель по натуре своей вампир, ...только в переносном, иносказательном смысле. Как и все иносказательно в этой перевернутой жизни" (14, с.450). Если же все иносказательно и перевернуто, если наша жизнь - и не жизнь вовсе, а сплошная метафора, то только и остается, что безудержно выписывать словесные кренделя: "...я меняю почерк. Попеременно пишу то правой, то левой рукой. А то и ногой. Авось не узнают"(Там же, с.451). Есть литераторы, которые используют свой талант для всемерного запутывание и без того сложнейшей жизни. Именно этим занимался Синявский, декларируя раздвоение своей личности:
   "Я был бы, наверное, до сего дня вполне благополучным литературным критиком либерального направления, если бы не мой темный писательский двойник по имени Абрам Терц. Этот персонаж, в отличие от Андрея Синявского, склонен идти запретными путями и совершать различного рода рискованные шаги, что и навлекло на него и, соответственно, на мою голову, массу неприятностей"(Там же, с 399).
   В том-то и разница между друзьями-подельниками, что для Ю.Даниэля "Николай Аржак" - только псевдоним, а для А.Синявского "Абрам Терц" - и псевдоним, и ширма, за которой при случае можно укрыться. Простодушный Даниэль - он всегда Даниэль, и за все в ответе, и пишет всегда искалеченной правой рукой, а Синявский готов свой псевдоним сделать участником игры и переложить на него хотя бы часть груза ответственности. А почему бы нет? Ведь жизнь - всего лишь игра, метафора - и не более того!
   Таковы "литературные хитрованцы" с их обратным влиянием на судьбу автора: "Привычка самонадеянно реять в запретных измерениях сказывется губительно на писательской биографии, - признает А.Синявский. - Она становится неровной, выморочной, фантастической..." (14, с.451).
   Линиям и характерам пушкинской "Капитанской дочки" А.Синявский посвятил тонкое исследование "Путешествие на Черную речку" (14), где противопоставил простоватое, но неколебимое благородство Петруши Гринева циничному неблагородству Алексея Швабрина, с его "хитрованцами", которых и в ХVIII веке хватало, с его склонностью к сплетням и куртуазной похабщине, чему не был чужд и сам исследователь. Юлик Даниэль не был столь прям, чтобы улечься в "прокрустово ложе" натуры Гринева; зато характер Миши Бураса был ей сродни. Отсюда взаимное отталкивание этих антиподов - Синявского и Бураса, приведшее, с одной стороны, к открытой атаке Миши на Андрея, с другой - предательскому выпаду его противника. Совсем как в дуэли Швабрина с Гриневым на речном берегу.
   ***
   В лагере Юлик нашел новых друзей, в основном среди прибалтов и кавказцев. Латыши Кнут Скуениекс и Виктор Калниньш, эстонцы Энн Тарто и Март-Олав Никлус, грузин Антон Никашидзе, дагестанец Нажмуддин Юсупов и другие привлекали его своей мужественной простотой и непоказной гордостью - как раз тем, чего недоставало выходцам из "чрева китова". Юлик, видимо, еще до ареста порядком устал от публики, вся жизнь которой, как он жестко сформулировал в тюремных стихах, была "подножьем громким фразам", и теперь отдыхал душой в менее изысканном обществе.
   Пропасть между Даниэлем и Синявским становилась все глубже. Интересно сопоставить сцены из "Путешествия на Черную речку" Синявского и "Свободной охоты" Даниэля, посвяшенные "страшной теме", к которой ему "приступать трудно, тягостно и опасно<...> Тема эта - оторванность от половой жизни, принудительное воздержание"(2;сс.274-275). Суровая сдержанность Юлика разительно отличается от изысков Синявского(14; гл.""Я"и"Они""), где автор, прикрываясь ссылками на "искусство" и "в некотором роде мифотворчество", нарисовал картины садистско-мазохистского характера. С.Хмельницкий утверждал, что его бывший друг Синявский выдал за лагерные впечатления плоды своей больной фантазии или лагерные байки, слышанные им от других(15, с.160), и это похоже на правду.
   Юлика любили и русские, и "националы", особенно кавказцы, чьих поэтов он охотно и успешно переводил на русский язык до и после заключения. Его звали на свои скромные праздники, помогали не загнуться на непосильной работе. Тем временем Андрей неторопливо помахивал метелкой, а нормированные задания и не пытался выполнить, зная, что за это его ни свиданий, ни ларька, ни переписки не лишат. "Синявский не роптал, но и не перенапрягался", - вспоминает Л.Бородин, Юлик же то и дело попадал в карцер, но он "был солдатом", а не "потребителем человеков", а сила солдата, согласно А.В.Суворову, в терпении. И Юлик терпел.
   Но и солдатом он был особенным. Об этом в "Свободной охоте":
   "Я думаю, что за всю свою службу все-таки совершил поступки, достойные похвалы: заставил выгнать себя из Саратовского училища и отказался учиться в Могилевском. У меня хватило ума и совести понять, что я не имею права командовать взводом, что это было бы подлостью - распоряжаться жизнью и смертью 40 человек, не умея читать карту, собрать пулемет, решить примитивную тактическую задачу...Я стал солдатом и, как сотни тысяч других, старался опровергнуть дешевый афоризм кадровых вояк: "Плох тот солдат, который не хочет стать генералом"(2, с. 25).
   Тяжкий закон жизни - взросление ведет к приобретению полезных качеств и потере драгоценных: искренности, естественности, доброты. Человеком, который, пройдя сквозь тяжелые жизненные коллизии, их не потерял ни в малейшей мере, был мой отец. Впрочем, и "взрослым" он не стал до самой смерти. Не потому ли, ведя в студенческие годы спор, Юлик и его сверстники смотрел на него влюбленными глазами?
  
   ***
   11. "За нашу и вашу свободу": выход Лары и другие события
   В конце памятного августа 1968 года А.Солженицын так и не сумел преодолеть технические трудности (завести машину), чтобы ринуться к корифеям науки и искусства для сбора подписей в защиту Чехословакии. Тем временем семерка молодых во главе с Павлом Литвиновым и Ларой Богораз вышла-таки на Лобное место. За пару дней до этого события моя жена вернулась из московской командировки и смущенно сообщила, что она, как обычно, звонила Ларе, чтобы повидаться, но та решительно отказалась от встречи в ближайшие дни, а чуть вернулась - тут и сообщение о демарше "За нашу и вашу свободу". Видимо, Лара дорожила каждой минутой и избегала контактов с теми, кто не входил в узкий круг "заговорщиков", чтобы их не подвергать опасности и, с другой стороны, не подставить под удар весь замысел.
   "Пражская весна" стала частью нашего быта: имена бунтарей звучали в троллейбусах и трамваях, на службе и дома. Вводом танков в Прагу были ошарашены даже ко всему привыкшие чиновники и партийные бюрократы. Об отношении Юлика к этому событию в письмах сперва не говорилось, видимо, из цензурных соображений, но затем выход "семерки" на Лобное место с его неминуемыми последствиями нашел свое отражение.
   Солженицын мучительно решал, какая форма протеста лично для него более уместна, эффективна и безопасна. Он так и не нашел подходящего по чину рисунка - и приберег себя для "главного крика": надо заранее оповестить иностранных корреспондентов с фотоаппаратами и кинокамерами, с микрофонами-магнитофонами - тогда и эффекта будет больше, и опасности меньше. Это следует из сказанного им самим в "Бодался теленок с дубом" (YMCA-PRESS, Париж,1975г., сс.242-243).
   Лишь спустя четверь века он вспомнт о тех, кто не ждал скопления корреспондентов, однако сделает это в скрытно-уничижительной форме: "Кто те семеро отважных, кто потянул свои чугунные ноги (вот так! - Ю.Ф.) на Лобное место 25 августа 1968? - не для успеха протеста, но чтобы жертвой своей омыть российское имя от чехословацкого позора? - четверо из семи - евреи" ("Двести лет вместе", ч.2, с.447). Вопрос о "чугунных ногах" и национальном составе "семерки"(восьмую-юную Таню Баеву сами товарищи на площадь не пустили) не волновал Юлика в мордовском лагере, и не об этом он писал сыну Сане через пять дней после События, зная о нем лишь из официальных источников:
   "Я не берусь сейчас судить о том, что произошло, мне - и не только мне - многое неясно, о многом я могу только догадываться<...>. Я держался прилично в основном тем, что вы были более или менее благополучны. Сейчас из-под ног почти что выбита почва. Что делать, дружок, я ведь случайно и по недоразумению зачислен в бойцы <....> (подчеркнуто мной - Ю.Ф.).
   Далее идут практические указания:
   Не расширяй круг знакомств, он и без того слишком обширен<...>если в ком-нибудь, паче чаяния, заметишь хоть малый запашок дерьма - гони моим именем к чертовой матери. Сочувствие и поддержка могут быть только безоговорочными. Как бы кто ни относился к причинам происшедшего, они не подлежат ни осуждению, ни обсуждению."( 3, с.376).
   Главное в реакции - тревога за сына. Правда, вскоре он, семнадцатилетний, женится, и на свадьбе будут пить за "посажКного отца" и "посажКную мать", а в свадебное путешествие молодые отправятся в поселок Чуна Иркутской области, где "посАженная мать" (ударение и количество "н" - по смыслу текста) отбывала свой срок. Оценки событие пока нет.
   Из письма 22 сентября следует, что Саня был абсолютно уверен в отрицательном отношении отца к маминому подвигу:
   "Твой совет "не ругать маму, по крайней мере сейчас" - лишний: я и не собираюсь этого делать...Сказать по правде, я беспокоился о тебе чуть ли не больше, чем о маме"(3, с.377). И опять Юлик не вступает в обсуждение "акта гражданского мужества" как такового, неясно аргументируя свой отказ:
   "Я писал, что действия Лары не подлежат обсуждению и осуждению - кроме всего прочего еще и потому, что они уже совершены(подч.Ю.Д.)"(с.380). Кроме чего "прочего" и почему "уже совершенное" нельзя обсудить и оценить, так и не сказано.
   "Безумная жена Даниэля! Оставила сына, плюнула на арестованного мужа и сама прямо напросилась в тюрьму" - это из дневниковой записи К.И.Чуковского 1октября 19б8г. Понимание значения подвига "семерки" и восхищение им придут позже. Но как просто, искренне и даже чуть жалобно звучит признание Юлика:
   "Не слишком легкий, но в общем посильный груз, который я нес три года, сейчас удесятерился; еще что-нибудь подобное - и я не дотяну"(3, с.380).
   Не рвавшийся в герои и не признававший за собой права на лавровый венец, он хотел понять, что же привело Лару и ее друзей на Красную площадь, на "место Лобное, для голов ужасно неудобное"? Стремление спасти честь отечества? Действительно постоять "за нашу и вашу свободу"? Добиться вывода танков из Чехословакии или что-то иное? Не был ли это всего лишь акт самоутверждения? Попутно ему вспомнилась любимая на редкость упрямой Ларой формулу Лютера: "Я здесь стою и не могу иначе". Теперь любой обыватель всему знает цену, а тогда было по Есенину: "Лицом к лицу лица не увидать "...
   Но вот в голосе Даниэля зазвучали металлические нотки:
   "Если бы я был в Москве, я бы загородил дорогу тому, кто захотел бы так поступить, - рискуя быть избитым по всем правилам классического мордобоя..." (Там же). Здесь намек на кулаки Анатолия Якобсона, не только друга и талантливого литературоведа, но и неплохого боксера, который остро переживал свое вынужденное неучастие в акции 25 августа (был в командировке). Юлик, видимо, не считал идейные мотивы главными, иначе не грозил бы "стать в перекоре шествий". Не для того ли они, по выражению Чуковского, и "напросились", чтобы прозвучать на весь мир, "вослед Синявскому и Даниэлю" запечатлеть свои имена в Истории? Любой ответ на эти вопросы будет очень приблизителен. Даже Анатолий Марченко, который в те дни кочевал из Бутырки в суд и обратно, на сей раз подвергаясь преследованию за "нарушение паспортного режима", не мог однозначно оценить акцию близких ему людей - Лары Богораз, Павла Литвинова, Наташи Горбаневской, Кости Бабицкого (еще троих он почти не знал). Вот фрагменты из его книги "Живи как все": "Сначала меня это сообщение ошеломило", "...мое отношение вначале было двойситвенным", "...они, видимо, не могли смириться с позором своей страны, переживали его, как свой собственный позор...", "Этот поступок был как бы итоговой чертой развития каждого из вышедших на площадь" (12, с.135).
   Надо ли доказывать, что намерения часто не совпадают с результатом, а потому судить о них по результату далеко не всегда корректно? Но какова итоговая оценка События, данная самими участниками с учетом всех факторов и обстоятельств? -Таковой у Лары и других я не обнаружил. Много позже за них это сделали последователи, прямого отношения к делу не имевшие. Что же было на самом деле? Эмоциональный всплеск или сознательный бунт? Подвиг ради славы или попытка разжечь пламя? - Пожалуй, было все это вместе взятое, и едва ли сами участники объективно героического акта знали тогда , что главное, что второстепенное. Сейчас, после кончины долго и тяжко болевшей Лары Богораз, в России не осталось никого из вышеших на Лобное место: кто умер, кто уехал в далекие края....
   Обаятельной и остроумной в дружеском кругу, в те исторические дни Лара, с ее якобинским темпераментом и страстностью протопопа Аввакума, не была склонна к трезвому самоанализу. Ее, теперь уже номинальную жену ветреного Пер Гюнта-Даниэля, которую лет за двадцать до того одноклассницы за глаза опасливо называли Зоей Космодемьянской, неодолимо влек персональный венец, пусть даже терновый. И теперь жажда подвига, несмотря на царившее в стране разложение, продолжала волновать не только ее душу. Отсюда популярнось песен Булата Окуджавы, в том числе о "комиссарах в пыльных шлемах", где звучала клятва-пророчество, противопоставленная тухлому времени: "Я все равно паду на той, на той единственной Гражданской"... Даже в тюремных письмах Юлика видны отблески этого ныне списанного в архив чувства.
   Фрагмент из приложения к письму за 16/Х1/ 68г.
   "Только Михе". "Вы помните последнее наше 9 мая? По телевидению объявили минуту молчания в память погибших. Мы все стояли и ревели. Мишка, что бы ты сделал, если бы я тогда сказал: "Оно, конечно, погибшие, жаль их; но я всегда считал Женьку Кинеля эгоистом, Витьку Грезина - фанфароном, Тома Зеефельда - пустым малым, а Игоря Голубенко - мы с ним вообще не разговаривали, враждовали. Я думаю, ты бы двинул мне в челюсть. И был бы совершенно прав. Их ведь убили фашисты"(3, с.403).
   Адресовано только Михаилу Бурасу. Не Марье Розановой, не супругам Воронель, не тем, кто за оплеванной "Софьей Власьевной" уже не видел земли, политой кровью таких ребят, как Юлик, Миша, Ян. Все это недосказано, недовыражено, недоговорено. Кто доскажет и когда?
   В "Романсе о Родине", написанном в лагере, есть слова, которые по достоинству могут оценить прежде всего те, кто хорошо знал Юлика:
   ...Я не таю ни помысла дурного,
   Ни сожалений о своей судьбе.
   Страна моя, ну вымолви хоть слово,
   Ведь знаешь ты, что я не лгал тебе.
   Ведь не бросал влюбленность на весы я
   И страсть мою на доли не дробил -
   Я так люблю тебя, моя Россия,
   Как., может быть, и женщин не любил...
   (3, 639)
   ***
   В годы заточения контакта с Юликом у нас не получилось: моя записка до него не дошла, о чем упомянуто в одном из лагерных писем: "К сожалению, то письмо, о котором Оля (Кучеренко-Богославская) поминает, с приписками ее и Юрки - до меня не дошло. А жаль. Особенно жаль Юркиной приписки. Это, наверно, смешно и даже несправедливо, но когда я сам, своими глазами, читаю чей-то собственноручно написанный привет, - до чего мне славно становится! И это при том, что в отношении этих людей к себе я ни на полплевка не сомневаюсь, верю им и в них"(3. с.486). Спасибо на добром слове, но жаль, что получившие это письмо не сообщили мне о пропаже записки: мог бы и повторить.
   С середины семидесятых Юлик чувствовал себя все хуже. В основном лежал. Впрочем, лежал он и раньше, если обстановка позволяла, но теперь лежание стало вынужденным. Разговоривать стало трудновато. Когда году в 79-80-м заговорили о нашем предполагаемом отъезде, он показал свою отповедь Игорю Шафаревичу за его антисемитские выпады в связи с еврейским "исходом", где есть такие слова:
   "Мы, остающиеся, не можем отделить уехавших от себя. Мы их благословляем на крестный путь, мы связаны с ними дружбой, сочувствием, единомыслием. Равнодушно вычеркивать их из списка живых - самоубийство. Мы вскормлены одной культурой; люди, покидающие страну, будут жить за нас ТАМ, мы будем жить за них ЗДЕСЬ". "Русская мысль", 13.02.1975г. (2, с.280).
  -- Я никуда не двинусь, - сказал Юлик, когда я кончил читать. - Всё моё здесь: язык, люди. Да и вообще не хочется. Но я никого не сужу. - Потом, после паузы: - А тебя не настораживает судьба Тошки Якобсона?
   Я уже слышал о самоубийстве в Иерусалиме этого талантливого литератора, близкого друга Юлика.
  -- Что за причина?
  -- Гм, причина...Не выдержал отрыва от почвы. Думаю, это главное. А ты-то сам как относишься к этому мероприятию?
  -- Как отношусь?...Примерно так, как к ампутации ноги относится нога.
   Юлик мрачно усмехнулся и перевел разговор на другую тему. Да, отрыв от почвы и меня пугал. Многое зависит от длины корней, а разве ее узнаешь, пока не разворушишь почву?
   ***
   Потом еще несколько раз я побывал на "Соколе", но в суматошные предотъездные дни (мы летели из Москвы на Вену) повидаться с Юликом не удалось: он, тяжело больной, был вне Москвы - в поселке Перхушково по Белорусской дороге. Привет ему и кое-какие книги вместе с прощальной запиской я оставил Мише Бурасу. Юлик умер 30 декабря 1988г., спустя год после нашего отъезда. Умирал он тяжко, и об этом до сих пор стараются не говорить.
  
   12. "Происходит жизнь"
   Теперь о том, чего я видеть не мог и что раскрылось при чтении лагерных писем Юлика Даниэля.
   Андрей каторжными "общими работами" обременен не был, и кормежка за счет посылок и передач была сносная, и отношения с администрацией вполне терпимые. Была ли в том заслуга его жены Марьи, можно лишь гадать. У Юлика не было ходатаев, которые так же безоглядно, как Розанова, следовали принципу "цель оправдывает средства". Разница в поведении жен была четко сформулирована самой Розановой в статье "Абрам да Марья":
   "...наши пути с Ларисой Богораз начали расходиться. Я считала, что наше дело заниматься освобождением Синявского и Даниэля. Лариса Богораз считала, что надо заниматься освобождением родины" (7. "Независимая Газета", 12 января 1993 г.).
   Юлик категорически запретил Ларе идти на поклон. Он писал в апреле 1967 г.:
   "Убедительно, настоятельно прошу тебя: брось всякие хождения по инстанциям, прекрати все и всяческие разговоры и переговоры с должностными лицами. Пожалуйста, не "качай права", не вмешивайся - это совершенно бесполезно. Я не верю в беспристрастное (видимо, "бескорыстное"?-Ю.Ф.) вмешательство" (Подч. Ю.Д. 3; с.204). Писалось это в ожидании перевода на камерный режим (т.е. в "шизо") за несговорчивость.
   Юлику удавалось писать стихи и письма, получать их без ограничения, а вот слать ответы разрешалось только раз в две недели, потому они имели "обобщенно-личный" характер, читались вслух и затем обсуждались десятками лиц. Исключение делалось для фрагментов с указанием: "Только такому-то", но их было немного.
   Разница в поведении и положении друзей-подельников становилась все очевиднее, и Юлику приходилось отбиваться от доброжелателей, которые советовали учиться благоразумию у Андрея, хотя не могли скрыть, что поведение Юлика вызывает у них куда б?льшее уважение:
   "Я подумал, подумал и решил, что у публики плохой вкус... Мое поведение не нарочитое, не рекламное, а самое обычное. Я уже слышал эту песенку: "Андрей ведет себя иначе!" Андрей может вести себя в тысячу раз умнее, благороднее и тактичнее (от слова "такт"? или от "тактика"?), чем я, - но я-то не Андрей Синявский, а Юлий Даниэль" (3, с.208).
   Л.Толстой писал о "кодексе чести" Алексея Вронского: карточный долг платить обязательно, а с платой портному или сапожнику нечего торопиться; обманывать мужчин своего круга нельзя, а женщин вполне допустимо и т.д. В последнем пункте Юлик чувствовал себя свободным. Зато отношения Юлика с властями были всегда бескомпромиссно-прозрачны, чего никак не скажешь о супругах Синявских. В результате Юлик полностью отсидел свои пять лет, а срок Синявскому сократили на пятнадцать месяцев и от тяжких "общих работ" он был избавлен.
   ***
   Однако в чем-то Юлик сурово обвинял себя, чего-то простить себе не мог, хотя знакомые и незнакомые восхищались его благородной стойкостью и хладнокровием. Он стал "знаковой" фигурой, примером для подражания, но был один эпизод на суде, память о котором не давала ему покоя. В "последнем слове", отметя все обвинения, Юлик все же добавил:
   "Мы виноваты - не в том, что мы написали, а в том, что отправили за границу свои произведения. В наших книгах много политических бестактностей, перехлестов, оскорблений.<...> Мы глубоко сожалеем, что наши произведения использовали во вред реакционные силы, что тем самым мы причинили зло, нанесли ущерб нашей стране. Мы этого не хотели. У нас не было злого умысла, и я прошу суд это учесть"(8; с.487).
   Эти несколько строк мало что меняют после крепко аргументированных опровержений всех выдвинутых обвинений, но чем же все-таки они вызваны и что в себе несут? Искреннее сожаление о содеянном или попытку смягчить приговор? Отвести удар от близких? Хотя в целом "последнее слово" Андрея много уступало речи Юлика, он сумел обойтись без всяких "сожалений". Было о чем поразмыслить после горячки суда, и Юлик упорно думал и в Лефортово, и по дороге в Мордовию на станцию Авас, а сразу же по прибытии в Дубравлаг отправил в редакцию "Известий" письмо с отказом от своего единственного шага назад:
   "В настоящее время я пришел к окончательному выводу - наши произведения вообще не должны были быть предметом судебного разбирательства; приговор несправедлив и неправосуден; я отказываюсь от своих "сожалений" по поводу якобы причиненного нашими произведениями вреда: единственный вред, который можно связать с именами Синявского и Даниэля, порожден арестом, судом и приговором".
   9 апреля 1966г. (Там же, с.514).
   Однако Юлик не считал, что вопрос исчерпан этим письмом, которое к тому же не было опубликовано. Кошки долго скребли его душу, причем едва ли неудачная концовка "последнего слова" была тому причиной. Из письма N11(запись 11 августа 1966г.):
   "Мне и та известность, которую я получил, нужна была, прошу прощенья, как зайцу триппер. Я здесь живу - понятно? Я не могу и не хочу выбирать, как мне себя вести. Здесь для меня существует лишь одна линия поведения - оставаться собой. Я не был собой с сентября 65-го по февраль 66-го, и мне очень стыдно..."(3, с.88. Подчеркнуто мной.- Ю.Ф.).
   Комментарий Александра Даниэля, сына Ю.Д. и публикатора его писем: "Видимо, Ю.Д. считает, что недостаточно твердо выдержал линию поведения на следствии и суде" (Там же, с.743). Выходит, дело не только в "последнем слове"? А где же еще дал слабинку наш друг, какие еще допустил "проколы"? Ни о чем подобном ни материалы процесса, ни рассказы очевидцев, ни лагерные письма не говорят. Разве что Мария Розанова ласково попеняла Даниэлю: "Друг мой Даниэль должен был сказать так: "Нет, мы святые ангелы, и мы требуем, чтобы нас отправили из этого зала домой на такси за счет суда!"("Независимая Газета", 12.01.93г.). Однако того, что могла бы сделать и делала Розанова, не мог делать Даниэль, не настроенный на "шахматную игру" с властью. Не мог он также следовать линии, которую считала единственно возможной Лара Богораз: говорить только правду, а ежели сие невозможно - молчать. Юлик и Андрей были первыми в новой серии поединков с Системой, им не у кого было перенять опыт, зато их опыт стал учебным материалом для многих.
   Но едва ли главным источником горьких сожалений Юлика было то, о чем сказала М.Розанова. Кажется более вероятным, что его следует искать в упущенном редчайшем шансе бросить "urbi et orbi" накипевшее на душе, стоявшее за грубоватой формулой "Чтоб они сдохли!". В одном из лагерных стихотворений Юлик писал:
   "...О, как мы были прямодушны,
   Когда кипели, как боржом,
   Когда, уткнувши рты в подушки,
   Крамолой восхищали жен".... (3,с.669)
   Ведь не кого-то постороннего, а себя и свое окружение в яростном приступе саморазоблачения в стихотворении "Либералы" он назвал "дерьмом на розовой подкладке" и "паразитами на гноище людском"! Мог бы там, на суде, "встать гремящим скандалистом" - и не встал! В кои-то веки вывели "инакомыслящего" (тогда зазвучало неведомое прежде широким массам слово "диссидент") на публичный процесс, допустили журналистов, дали микрофон - так скажи не только о "свободе творчества" и "стилистическом несогласии с системой", о дистанции между персонажем и автором, но и о том, что говорилось при накрытом подушкой телефоне! Чем ты плоше А.Желябова и А.Ульянова, да и Н.Чернышевского, над которым вволю потешались, но до которого никак не могли дотянуться , когда дело вдруг дошло до дела?! Что, все равно заткнули бы рот, не дали бы и того сказать, что сказал? Возможно, и так.... И все-таки... почему не рискнул? Ведь единственный шанс объявился за полвека! Но нет, не пошел на это, и вовсе не потому, что не решился, а потому, что готов не был, не нашлось вызревших слов, достойных "не мальчика, но мужа". Вместо крика городу и миру - "мы глубоко сожалеем", "наши произведения использовали во вред...". Господи! Да стоило ли огород городить, чтобы так закончить?!
   Все сказанное - это попытка воссоздать то, что думал Юлик по окончании процесса, что стояло за трагическими строками "Тюремных стихов", что легло камнем на всю его послелагерную жизнь, за которую он написал еще полсотни разрозненных страниц воспоминаний - и это все, кроме, конечно, переводов, о которых немногие знают... Ни "Записок из мертвого дома", ни "Что делать?", ни пьес, подобных трилогии недавнего каторжника Сухово-Кобылина, ни строчки стихов не вышло из пера его, когда Юлик вдохнул воздух свободы и обрел возможность писать о пережитом.
   "В первые годы после освобождения некоторые ожидали от Юлия Даниэля, что он, герой самого известного политического процесса в новейшей советской истории, станет теперь активным общественным деятелем, включится в напряженное противостояние диссидентов и властей. Он вежливо, но твердо отклонял всякого рода посягательства на свою независимость. К общественной активности других проявлял сдержанный интерес...Кажется, он испытывал к этой активности смешанное чувство симпатии и настороженности...Сам Даниэль диссидентом так и не стал", - таково мнение Александра Даниэля (3, с.15-16).
   Что это значит - "стать диссидентом"? До каких таких высот не дотянулся Юлик Даниэль? Попробуем получить ответ опять-таки у его сына, активного работника общества "Мемориал":
   "Диссидентство - не политическая платформа, а способ общественного поведения, поведения свободного человека в условиях несвободного общества. Мир диссидентов - это модель будущего гражданского общества, подобно тому, как самиздат был моделью будущей свободной прессы. Именно поэтому в эпоху перестройки диссидентства как единого общественного явления уже не существует..."(НРСлово, 24 апреля 1995 г.).
   Этой формулировке недостает конкретности, как, впрочем, недоставало ее и самому движению. Потому Юлий Даниэль категорически возражал, когда его причисляли к диссидентам, основополагающим лозунгом которых так и осталось пресловутое "Чтоб они сдохли!" Выйдя на волю, Юлик прожил еще полтора десятка лет в относительном благополучии, считая до катастрофического разгула сердечно-сосудистых безобразий. Но стихов не писал вовсе, а прозы - самую малость. Только переводил и подписывался "Ю.Петров". От художественного творчества, для которого был создан самой природой, - ушел. Согласиться с тем, что для этого не было веских внутренних причин, я не могу.
   Тем временем Андрей Синявский жил в Париже, преподавал в Сорбонне, издавал журнал "Синтаксис", переругивался с Солженицыным, попивал, когда Марьи не было рядом, и писал книжки, в меру талантливые, в меру честные. А Юлик - молчал...
   Из тюрьмы в сентябре 1966 года он писал: "Я счастливый человек, счастливый художник. Счастье...писать и жить так, как хочется, известно единицам... Я - один из немногих, понимающих, что счастлив". ( 3, с.99).
   "... что я потерял - это ясно: свободу...А что нашел? Прежде всего - самое главное - заново нашел друзей, нашел уверенность в своих человеческих возможностях. Нашел (точнее - нахожу) дорогу к душевному равновесию...А ежели так, то я нашел значительно больше, чем потерял". (Там же, сс.101-102).
   Это надо же: в тюрьме- нашел, а на волю вышел - потерял! Из лагеря :
   " Я вел и веду себя единственно возможным для меня способом...Я нахожусь в самом умиротворенном, самом благополучном состоянии духа. Я чувствую, что завершился какой-то процесс во мне, что подошло к какой-то высшей, как мне кажется, отметке. В общем, очень мне хорошо... Я в мире и дружбе с самим собой, в оборонительном и наступательном союзе". (Там же,с.215).
   Конечно, в таких заявлениях есть определенный элемент игры и стремление успокоить близких и друзей, но главное - тот внутренний покой, который приходит на какое-то время к осужденному, сознающему свою правоту, свое право высоко держать голову - и хоть временно чувствовать себя свободным от решения неразрешимых задач. Право отдохнуть.
   Однако Юлика явно раздражало стремление некоторых "вольных" друзей руководить его лагерным поведением, его отношением к людям: "Что это за убогое и оскорбительное представление обо мне, как о бычке, которого можно водить на веревочке?" (Там же, с.217). Особенно досталось за это Саше Воронелю, приобретшему в школьные годы непродолжительный тюремный опыт и потому, видимо, считавшего себя обязанным направлять и наставлять Юлика. Впрочем, и вся "доисторическая" жизнь арестанта, по мнению некоторых, нуждалась в существенных коррективах. Реакцией на это стал один из немногих его резких эпистолярных протестов:
   "Я все думаю и огорчаюсь тем непониманием, которое возникло между Сашкой Воронелем и мною. По его мнению, что-то происходит не так. И это "не так" - от каких-то моих слабостей... Я не допускаю мысли о том, что вся моя жизнь- бездарно проживавшаяся, яркая, счастливая, жизнь в хандре и восторге, бездельная и творческая - что вся эта жизнь была всего лишь приготовлением к некоему испытанию... Эти 5 лет - не более как 5 лет - в ряду других пятилетий. И я не позволю ни себе, ни другим (ни благожелателям, ни спекулянтам) ставить эти 5 лет эпиграфом к тем годам, которые я еще проживу. Честное слово, я здоров и трезв - не надо волноваться и уж подавно не надо сожалеть обо мне: происходит жизнь" (3, с.298).
   "Диссидентское движение" начало свой отсчет от громкого, прежде всего в силу его единственности, открытого процесса Синявского-Даниэля. Не обладая политическим честолюбием и общественным темпераментом (почему он и не пытался использовать трибуну открытого суда), Юлик охотно следовал своим чувствам, видя в этом высшее проявление свободы. Декларацией его жизни стали простые стихотворные строки, ушедшие на волю в письме N 13 (сентябрь 1966г.):
   ...Не стоит в бессмертье стучаться;
   Другие, быть, может, словчат,
   Тебя ж уличат домочадцы,
   Друзья тебя изобличат:
   Расскажут правдивую повесть,
   Отыщут простые слова -
   Что жил, ни к чему не готовясь,
   Как дерево и как трава... ( 3, с.106)
   Говоря высоким штилем, Юлик был гедонистом, превыше всего ценившим чувственные наслаждения, чего он никогда не скрывал.Литературные занятия являлись для него одним из источников таких наслаждений, особенно там, где иные источники были недоступны. В своих отрывочных воспоминаниях он назвал сексуальную тему "страшной", чуть коснулся ее (2, сс.274-276), но углубляться не стал, так как эстетически и этически здоровому человеку далеко не всК приятно выставлять напоказ. Этот "пробел" весьма неловко пытался восполнить А.Синявский в книге "Путешествие на Черную речку".
   Творческие натуры по природе своей эгоцентричны, неизбежно "исходят из себя" и через себя постигают мир других людей. Однако все сильнее и отчетливее Юлик чувствовал в себе нечто более значительное, чем виделось его окружению, о чем в этой среде, не чуждой снобизма, где лихо путали Бабеля с Бебелем, Гоголя с Гегелем, Ленина со Сталиным, считалось смешным говорить всерьез. Юлик, склонный к самоиронии и сторонившийся политики, в лагере ощутил свое право на пафос, который принято называть гражданским:
   ...Можно затмить мне свет,
   Остановить разбег!
   Можно и можно...
   Нет.
   Я ведь не человек:
   (Рост - 177),
   Я твой окоп, Добро,
   (Вес - 66),
   Я - смотровая щель
   (Руки мои тонки),
   Пушки твоей ядро
   (Мышцы мои слабы),
   Камень в твоей праще.
   "На библейские темы". (3, сс.666-667)
   Однако и теперь он ,"случайно и по недоразумению зачисленный в бойцы", не хотел поучать других, "звать на баррикады". Нечаянность пришедшей к нему славы тревожила Юлика, и он не раз говорил об этом. "Он считает, что просто случайно стал известным, ему повезло больше, чем другим, таким же, как он", - писал А.Марченко вскоре после выхода из мордовского лагеря (11, с.316). Многое должно было в Юлике измениться, чтобы он назвал себя "окопом", "смотровой щелью", "камнем в праще Добра", но там, на воле, мало кто умел и хотел это понять.
   Противоречия одолевали Юлика: он не терпел никакого насилия над своей личностью и требовал к ней серьезного, а не любовно-иронического отношения. Ему хотелось быть достойным своей новой роли, ведь "...кто-то там наверху заботится, чтобы я не вышел отсюда таким же дураком, каким вошел.<...> Чтобы был писателем, а не героем скандального процесса. Чтоб научился, наконец, выдержке. И, честное слово, я успешно учусь! Будьте спокойны, я теперь не сделаю никаких глупостей, мое поведение будет безупречно, я буду беречь себя, как непорожний сосуд..."(3, с.133).
   Лагерная жизнь на пять лет "узаконила" его положение, но когда он, став широко известным, вернется домой, хватит ли сил жить в новом, более высоком регистре, на который сделана заявка? "Будет ли "второе дыхание"? Или "второе рождение"? Как вы думаете?"- с тревогой спрашивал он друзей (3, с.571). Не падут ли творческие силы именно в тот час, когда впечатлений через край? Может, ограниченность свободы - это как раз благо, которое избавляет художника от потери веры в свои силы? - спрашивал Юлик.
   "Интересно, одному мне приходила в голову дурацкая мысль, что художники всегда умирают именно тогда, когда пора? Не все, но многие. Блок, Маяковский, Есенин..." (3, с.580). Им бы жить и жить, сквозь годы мчась...Но нет: надо уйти на высшей точке, не дожидаясь спуска, как это сделал "генерал Делла Ровере", фильм о котором мы вместе смотрели где-то у Чистых Прудов.
   Юлик существенно изменился и хотел, чтобы друзья знали об этой перемене, доверяли ей и исходили из нее. Однако его упорно "учили жить", причем не только амбициозный Саша Воронель, но и верный друг Миха Бурас. Ему персонально адресованы страницы в письме за 16.11.68г.
   "Только Михе"
   "Дело в том - и это надобно вам знать, чтобы решить свое отношение ко мне, - что меня, каким я был или казался, каким вы меня знали и любили, - такого меня уже нет. Миха, я - не добрый человек. И не легкий. И не терпимый. И не склонный прощать. И уверенный, что есть явления, по поводу которых можно говорить лишь "да" или "нет", и середины не существует" (3, сс.402-403).
   Порой удивленный, порой возмущенный непониманием друзей, Юлик признавался в собственном незнании тех, кто многие годы был с ним рядом. Особенно его поразила Лара своим выходом на Лобное место.
   "Ларку я практически не знал в течение последних четырех лет - то есть в тот период, когда она совершенно высвободилась из-под всяких - и моих в том числе - влияний...Я просто не в состоянии моделировать ее поведение, для меня оно непредсказуемо...". И дальше:
   "А кто кого знал как следует? Мне случалось недоумевать, получая письма, в которых было удивление по поводу моей персоны. Я чесал в затылке: "Что же это? Неужели раньше не знали? Я же ничего ни от кого не скрывал - ни плохого, ни хорошего...". А потом начинал думать о том, как сам заблуждался в оценке своих друзей и близких..."(Там же, сс.388-389).
   Уже говорилось, что разочарование в Яне Гарбузенко было вызвано его поведением на допросах и суде, хотя это, на мой взгляд, можно было предвидеть и не подвергать доброго, милого, но недостаточно волевого друга непосильным для него испытаниям. Теперь "начудила" недавняя жена Лара, правда, в совершенно ином плане. Общаясь в лагере с прибалтами и кавказцами, Юлик научился у них суровой справедливости, которой так недоставало ему и его московскому окружению. У него хватало мужества, нарушая общий тон, положительно отзываться даже о М.Шолохове, С.Михалкове и Л.Соболеве, четко отделяя их прежние литературные достижения от нынешних позорных дел: "Я вовсе не забыл, что эти люди после этого и кроме этого писали и говорили..., но почему я должен разлюбить сделанное ими раньше?"(Там же, с.214).
   Где найти силы, чтобы плыть против течения , и как их сохранить среди политических страстей?
   ***
  
   13. "Не выдумывайте меня!
   Юлик в лагере заметно взрослел. Процесс особенно ускорился после ареста Лары. Через два месяца (16.11.68) в письме Михе об этом говорилось без обиняков:
   "Мне бесконечно радостно, что меня любят. И мне бесконечно тревожно, что я не заслуживаю этой любви. И если бы вы дали себе труд внимательно читать мои письма, вы прочли бы мой вопль: "Не выдумывайте меня! Не идеализируйте! Мне от этого плохо и страшно" (3, с.403).
   Он предполагал, что с Александром Радищевым после ареста случилось нечто подобное, и тот стал ему ближе и понятнее многих друзей. "Я думаю, что Радищев как человек сформировался не до и не во время создания "Путешествия", а после. И тот, который после, ничуть не менее интересен и нужен" (3, с.567).
   Куда ближе стал Юлику и Чернышевский, который в Петропавловской крепости написал хрестоматийный, ставший излюбленным предметом насмешек роман "Что делать?", и Горький, который в том же "доме творчества" сорок лет спустя создал пьесу "Дети солнца". Он вспоминал и других писателей-арестантов: Сервантеса, Комоэнса, Достоевского, шутливо называя их "щелкоперами" и авторами "маловысокохудожественных произведений типа "Дон Кихота"(Там же, с.231). Не раз Юлик называл свое лагерное пребывание "творческой командировкой". Он не подозревал, что практически уйдет из литературы, оказавшись на воле, что "сокровищ тайный клад", накопленный в каторжные годы, не будет востребован. Едва ли этому помешало только ухудшение здоровья, едва ли...
   Путь сквозь тернии к звездам описан многократно, а сквозь болотную тину? Именно в лагере Юлик остро ощутил необходимость ясных ориентиров, без которых "человек в лесу, в степи не может двигаться по прямой, непременно начинает кружить. Не удивляйтесь, если я в моих суждениях"кружу": у меня ведь тоже нет ориентиров...", - писал он (3,с.557). Его приятели, особенно Андрей Синявский, как-то обходились без этих "ориентиров". Да и откуда их взять? Разве что устремиться в религию?..
   Многое увидев, Юлик понял недостаточность таких привычных понятий, как "свобода творчества", "свобода слова" и прочие либеральные ценности, которые совсем недавно казались ему абсолютными: "Я невольно упираюсь, как баран в ворота, в сакраментальную формулу "свобода творчества"<...>Ну, разумеется, художник должен быть свободен в выборе жанра и темы: писать ли ему "Любовь, любовь - гласит преданье" или корреспонденции о "Мултанском деле" (намек на
   В.Г. Короленко. - Ю.Ф.) Только поди попробуй, объясни собеседнику (себе самому!), обвиненному в ритуальном убийстве, что тютчевское стихотворение останется на столетия..."(Там же, с.116).
   Мысль о недостаточности свободы слова для обретения народом благополучия в ту же пору беспокоила К.И.Чуковского и была записана им в дневнике 20 мая 1967г., причем в противовес безоглядному обличению коммунистов их недавним собратом А.Солженицыным:
   "...сколько среди коммунистов было восхитительных, самоотверженных, светлых людей <...>. Списывать их со счета истории нельзя, так же как нельзя забывать и о том, что свобода слова нужна очень ограниченному кругу людей, а большинство, - даже из интеллигентов <...>, делают свое дело и без нее" ("Дневники", т.2, с.466).
   К.Чуковский и Ю.Даниэль независимо друг от друга пришли к грустному выводу, что полная свобода слова существует обычно там, где слово обесценено и власти его не боятся. Так стоит ли радоваться этой клятой диалектике ?! Выйдя на волю, Юлик узнал, что немало молодых людей преступило "порог дозволенности" в значительной мере под его невольным влиянием, и это не обрадовало, не польстило его самолюбию, - совсем напротив: вызвало чуть ли не отчаяние. В частности, это касалось судьбы Натальи Горбаневской, запертой в "психушку". "Грустно все это и тяжело, - писал он в 69-м году, - ...я все возвращаюсь к мысли, вернее - к вопросу: "Стоит ли то, что я сделал, чужих судеб?" (3, сс. 482). В ответ друзья заявляли: "Они, в конце концов, не дети - знали, на что шли", - но Юлика это не удовлетворяло.
   Чуть позже в Калуге его навестит московская ученица Лиля Перельман, впоследствии Лидия Панн, автор нескольких хороших очерков по нашей теме. Среди них особенно интересен очерк "Юлий" (9.НРСлово,24.12.93г.), основанный на личных воспоминаниях автора. Она застала любимого учителя в состоянии тяжелой депрессии: чувство невольной вины наводило его даже на мысль о самоубийстве. К счастью, это состояние вскоре прошло, но главный вопрос: ради чего?- так и остался открытым.
   В отличие от А.Синявского, Юлик даже в своих фантазиях оставался честным "реалистом от жизни", а потому его не удовлетворяли рассуждения о "пробуждении совести", "нравственном очищении", "всеобщем покаянии" и прочих красивостях. Иных его приятелей тогда потянуло в православие, других - в мистику, многих - в сионизм или нечто подобное, но Юлик, прекрасно умевший охмурять женщин, сам не желал быть охмуренным каким-либо из модных поветрий. К тому же он не видел для себя жизни вне России, вне воздуха русской культуры, русской истории со всеми ее противоречиями. Незадолго до выхода на волю, когда еврейское движение набирало силу, Даниэль писал:
   "...я к "зову крови" вполне равнодушен. Больше того, я не мыслю себя на любой другой почве - даже если бы у меня не было здесь столько любимых друзей. "Моя родословная" - российская, и она не короче и не бедней, чем у Голицыных, Муравьевых и др. Но это - моя позиция для себя, а каждый вправе решать по-своему..."(3, с.635).
   Юлик естественным образом выпадал из общего потока и становился все более одинок. Заявление одной из его приятельниц (видимо, это была Майя Улановская, жена Анатолия Якобсона) : "Ну что с тобой толковать - ты же человек эпохи до Синявского и Даниэля!"(3,с.16) - не так уж парадоксально. Он категорически возражал, когда его называли "диссидентом", и в этом не было даже тени рисовки: он не считал диссидентство чем-то серьезным, а платить свободой, здоровьем, жизнью за репетиловщину - увольте!
   Само наличие высокой цены еще не определяет ценности совершенного, так как цену устанавливает Власть по своему усмотрению. Разве пять-восемь лет лагерей за рядовой анекдот есть свидетельство его сокрушительной силы?! Система сама "играла на повышение", создавая дутые ценности, что позволило ей "приватизировать власть" с ее дивидендами, как это случилось в 90-е годы. А почему бы и нет, если у яростных противников "Софьи Власьевны" не было ни программы, ни стратегии, ни тактики - и все ограничивалось словесными протуберанцами? То, что и за них приходилось дорого платить, не являлось свидетельством их высокой ценности, так как это была "госцена". И Юлик это понимал.
   ***
   В начале 90-х мне довелось под Вашингтоном беседовать с тогдашним историографом правозащитного движения, а ныне его официальным лидером Людмилой Алексеевой. Я поделился своими воспоминаниями о спорах с друзьями, которые упорно не хотели подумать о формах жизни без большевиков, если их удастся свергнуть. Ответ моей собеседницы прозвучал твердо, не оставляя сомнения в его многолетней продуманности:
   - Их делом был нравственный протест. Они должны были разбудить совесть народа. Следом придут реальные политики и создадут здоровую систему. А потом технократы станут руководить нормальным обществом....
   Я не стал спорить с прогнозом, который по четкости не уступал диспозиции генерала Вейротера перед Аустерлицким сражением. Помните: "Die erste Kolonne marschirt...die zweite Kolonne marshirt...die dritte Kolonne marschirt...". Надо ли напоминать, куда пришли колонны и чем закончилось это сражение?
   Сейчас, когда совесть уже протерла заспанные глаза, а "нормальное" общество функционирует, стремясь перерасти в тоталитарную систему с элементами рыночной экономики (возможность чего доказала Германия еще в 30-е годы), остается вздыхать об упущенных в очередной раз исторических шансах. Об этом я говорил с Ларой Богораз несколько позже у себя дома в Нью-Йорке, а с читателями НРСлова поделился десять лет назад в статье "Во дни сомнений" (25.02.94 г.). Ю.Даниэля и А.Марченко тогда уже не было в живых. Теперь нет и Лары.
   ***
   Близилось освобождение, и Юлик, чувствуя происходившие в нем перемены, предвидел свое одиночество среди людей, которых перерос, находясь в неволе. Об этом он писал сыну, тактично предостерегая тех, кто ждал его возвращения:
   "...в последнее время я как-то чувствую, что потерял контакты, не умею понять людей и не умею объяснить себя этим людям. По-моему, происходит какая-то ошибка, недоразумение, уже сейчас обидное до чертиков, а в будущем грозящее полным непониманием, охлаждением и в итоге - тем, от чего я, по мнению большинства, надежно застрахован, - одиночеством". (3, с 445).
   А далее строки, которые разительно отличаются от написанных двумя годами раньше - об "умиротворенном, благополучном состоянии духа", о том, что "нашел больше, чем потерял" :
   <...> Эти годы не только не принесли мне радости - наоборот, они сделали меня несчастным: я стал злым и нетерпимым - а я ненавижу злобу и нетерпимость. В результате я вынужден ненавидеть самого себя и горевать о себе - о том, каким я был раньше. И сумма знаний, опыта, материал, накопленный мною, катастрофически не заполняют те пустоты, которые образовались во мне" ( Там же, с.446).
   Возвышающая роль страдания, о которой писали Достоевский и Толстой, ставилась Юликом под сомнение. Теперь у него хватало зрелой смелости не только спорить с классиками, но и бороться против вольного или невольного искажения его собственного образа:
   "Старые друзья канонизировали меня, новые знакомились не со мной, а с "моделью"<...>Никто, кажется, и не хочет подумать, что я существую отдельно от того, что писал, и от последних трех с половиной лет..." (3, с.447).
   Занять бы А.Солженицыну хоть частицу той энергии, того гордого достоинства, с которыми Юлий Даниэль боролся против своей "канонизации"! Но нет: для этого необходимо иное человеческое нутро, чем у Солженицына, этого "сокрушителя системы", которого ныне славят вчерашние гебешники.
   ***
   В отличие от Анны Ахматовой, Юлик не стал "пить за разоренный дом". Тем не менее радостно было оказатья на воле, встретиться с друзьями, потом, после Калуги с полулегальными наездами в Москву, осесть в родном городе. Однако он не вернулся к прежней жизни, на которую ни желания, ни здоровья уже не хватало. Переводческой работы, благодаря помощи друзей, особенно Д.Самойлова и Б.Окуджавы, было изрядно, но все под псевдонимом "Ю.Петров". Стихов не писал вовсе, художественной прозы, не считая фрагментов из "Свободной охоты", - тоже. На письма не отвечал.
   Андрей Синявский вышел из лагеря позже Юлика на восемь месяцев, а не на два года, как то следовало по приговору: такова была награда за примерное поведение. О лагерной поре он вспоминал с трогательным умилением: "Лагерь меня очень обогатил, в эстетическом плане - это самая счастливая пора в моей жизни"(НРС, 22.03.1996г). Вернувшись, Синявский около года провел в Москве, а затем отбыл в Париж, где его ожидала кафедра в Сорбонне. Оттуда он иногда позванивал Юлику.
   На письма отвечала Ира Уварова, а Юлик "все свои письма уже написал". Он устал ждать перемен и слабо верил в их благотворность, хотя империя, еще недавно казавшаяся вечной, хирела и разваливалась. Но куда идти, если даже явится такая возможность? Он заплатил остатками здоровья за переоценку ценностей, за попытку найти новые "ориентиры".
   Лара Богораз, четкая и суровая в формулировках, говорила журналистке Зое Ерошко в интервью 1991 года:
   "У нас не было конструктивной программы. Мы настолько не надеялись на успех<...>, что совершенно не готовились к тому, что станем делать, когда наши идеи победят в обществе. Результат в итоге грустный.<...> Мы чурались политики. Не думали, что наступит время настоящей политики. Время настоящей политики наступило. Но в нем, в этом времени, оказалось чрезвычайно мало настоящих политиков и много политиканов".(Б-ка "Комсомольской правды", N3, 1991г.).
   Осенью 1989г. Лара побывала у нас в Нью-Йорке. Не прерывая беседы, она то и дело заглядывала в большой полиэтиленовый мешок, с которым ни на миг не расставалась, и доставала оттуда очередное лекарство. Разговор был непростой: мы долго не виделись, а за это время так много произошло. Толя Марченко умер три года назад, Юлик - в конце прошлого года. Несколько лет Лара активно сотрудничала с А.Д.Сахаровым, и как раз о нем я задал тревоживший меня вопрос:
   - Ваше Движение только набирало силы. Как же мог мудрый Сахаров призывать в этой ситуации к всеобщей забастовке, если ее очевидный провал наверняка подрубал Движение под корень? Почему вы его не удержали?
   - Видишь ли, и у нас были подобные опасения, - грустно согласилась Лара, которая, как и сорок лет назад, если говорила, то только правду. - Но мы верили в гениальную интуицию Андрея Дмитриевича и пошли за ним.
   Боже правый, опять эта "гениальная интуиция"! Настанет ли час реального знания и трезвой оценки? Спустя полтора года, в разговоре с З.Ерошко сетуя на нехватку политиков в критический момент, Лара ничего не сказала о причинах этой нехватки, о том, почему диссиденты-правозащитники чурались серьезной политической мысли, почему не учились борьбе, - она лишь констатировала печальный факт.
   Не был политиком и благородный кабинетный ученый А.Д.Сахаров, поэтому Горбачев, который и сам плутал в потемках и нуждался в поводыре, без особого труда отобрал у него микрофон. Вскоре и Сахаров ушел в мир иной следом за Толей Марченко, тоже обладавшим, по словам Лары, "поразительной политической интуицией", и Юликом Даниэлем, откровенно сторонившимся политики. Лара к этому времени стала значительно мягче, терпимее. Жесткая формула Лютера ей уже не казалась истиной в последней инстанции: "Мне трудно принять в теперешних демократах их слишком большую радикальность, - говорила она журналистке . - ...Правозащитники избирали форму диалога со всем обществом. Никакой диалог не может быть таким: вот я стою на этом месте - и с этого места не сдвинусь. В диалоге надо идти навстречу друг другу".
   Прощай, твердокаменный Лютер! А как насчет записных демократов Немцова и Явлинского, которые даже на выборах не сумели объединиться и тем укрепили позиции своих противников? "Практика без теории безглолова", - сказал кто-то не самый глупый. Так или иначе, отнюдь не случайно поле битвы в очередной раз осталось за политиканами и мародерами.
   Что же касается позиции Юлика в такой чуждой ему области, как политика, то он постарался обрисовать ее в эмоционально сильном стихотворении " На ринге", трагическая недосказанность которого отразила недосказаннось самой позиции:
   Я вышел , боксом не владея,
   Рискнув удачливой судьбой.
   Не звал ни бога, ни людей я -
   И проиграл до боя бой...
   Собственно говоря, все уже сказано: нелепо лезть на ринг, боксом не владея, надеяь на авось, на "удачливую судьбу". Не менее нелепо лезть в политику, не освоив азы политической борьбы, не потрудившись определить цель и разобраться в средствах. Возмездие неотвратимо : "сейчас меня накажут за дерзость и за простоту". Но ведь на ошибках учатся, чтобы следующий раз действовать более грамотно, "тактичнее" - от слова "тактика" (вспомним ужу упомянутое письмо Даниэля на эту тему). Но если ошибка не будет осознана, если все огранится демагогией в стиле А.Солженицына и его поклонников, то урок не пойдет впрок, о чем говорит звучная, но неубедительная концовка "боксерского" стихотворения:
   ...Я поражение любое
   Приму, зажав зубами крик,
   Не для победы, а для боя
   Я шел на ринг.
   Юлик повторил известный "олимпийский принцип", который применим в политике лишь тогда, когда целью является обозначить свое присутствие или оправдать поражение - и не более того. О победе - забудьте!
  
   14. "...Или и здорово тоже?"
   Юлий Даниэль политических интервью не давал. Единственное в жизни, причем не политическое, а общечеловеческое, дал он Елене Платоновой в мае 1988-го, за полгода до смерти и за неделю до того, как потерял способность говорить(2, сс.293-299). Контакты с внешним миром рвались. Развязка наступила в канун 1989 года. "Я долги заплачу к январю, " - сулил он еще в лагере - и не обманул...
   Андрей Синявский на похороны из Парижа не поспел. Потом, оказавшись в комнате, где Юлик скончался, долго сидел у кровати покойного друга и разговаривал с ним. Ира Уварова деликатно вышла из комнаты, чтобы не мешать виртуальной беседе. Был ли это "театр для самого себя" или что-то другое? Кто знает...
   Юлик тоже любил играть, но его игры были иного рода. Из лагеря он писал:
   "Очень досадно, что никто из вас не может посмотреть, как я лихо управляюсь со станком... Очень эффектно я выгляжу в аварийной, где-нибудь на раскатке бревен, на штабелях, с железным крючком в руках.." (3, с.128).
   По словам Анатолия Марченко, эта работа была одной из самых тяжелых: "Юлия сунули в аварийку еще и для того, чтобы скомпрометировать в глазах работяг, чтобы своей физической слабостью он сам подорвал свой авторитет... Очень скоро у него начались боли в плече, там, где была раздроблена кость. Но Юлька и тут не пошел на поклон к начальству" (11, с.316).
   Из письма Юлика на волю: " ...Или "тоже красиво" - шагаю по цеху в замасленных штанах (сбылась мечта идиота - можно руки об штаны вытирать!), в одной руке-ключ, в другой-молоток, в третьей (так!-Ю.Ф.) - кусок приводного ремня...И штаны - упаси Боже! - отнюдь не заправлены в сапоги, а выпущены поверх - производственный шик"(3, с.128).
   Юлика убрали в машинный цех, как пишет Марченко, "будто пошли ему навстречу, раз у него рука искалечена...Мы все понимали: дело не во внезапной доброте начальства. Просто не нравилось, что зэки ему помогают...В машинном цехе и у здорового голова гудит от рева станков. А у Даниэля уши больные...Кстати, на руку у станка тоже приходится порядочная нагрузка"(11, с.317).
   Побывал Юлик и в уборщиках, то есть в хмырях, но очень недолго. Снова Марченко: "Проходил он в уборщиках всего несколько дней. Об этом узнало начальство, и лагерное КГБ сразу приказало перевести его опять на разгрузку. И все-таки из их замысла (сломать Юлика -Ю.Ф.) ничего не получилось. Даниэль не обращался к ним с просьбой об облегчении, а все наши зэки помогали ему, как могли" (Там же).
   Марлена Рахлина прислала Юлику шарф, и он тут же описал, как станет "перекидывать свободный конец через плечо на бушлат; это будет элегантно, это будет артистично, это будет, наконец, в соответствии с моей гордой осанкой"(3,с.126).
   Получив в лагере свои первые очки, он сперва забавлялся, извлекая их из футляра, водружая на нос, поправляя очень элегантно - большим и средним пальцем, снимая изящным жестом, когда к нему обращались, и засовывая оглоблю, а то и обе, в рот - словом, "вытрющивался" на потеху товарищам, - так в ноябрьском письме 1969г.(3, с.512).
   Да, он любил и умел играть, радуя и подбадривая окружающих, своих близких и самого себя, пока на то хватало сил. Помните, на обороте подаренной мне в 48-м году "столбовой" фотографии он пророчески написал:
   Спросишь, почему смеюсь я?
   Благодарен я судьбе,
   Что покамест нахожусь я
   У столба - не на столбе.
   Но пришел час - и Юлик, как мнимый генерал Делла Ровере, добровольно вышел и стал к своему столбу, без красивых слов и прочих "самоизмышлений". Вероятно, именно потому наша память о нем отрадна и чиста.
   Вспоминайте меня - я вам всем по строке подарю
   По неловкой, по горькой, тоскою пропахшей строке,
   Чтоб любили меня, когда буду от вас вдалеке...
   Юлик умер, так и не ответив на главный вопрос: завершил ли он дело своей жизни или только собирался его по-настоящему начать?...
   "А все-таки все это было нелепо, а? Или и здорово тоже? "- писал он 11 августа 1970 года, выходя на волю, чтобы дожить всего-то до 63 лет, сделав свою жизнь таким же произведением искусства, как свободный конец шарфа, элегантно перекинутый через плечо замасленного арестантского бушлата.
   ***
   "Иногда, если не болит голова и на улице нет дождя, мне хочется уйти куда-нибудь далеко-далеко, где не так много людей. Они все очень умные и добрые, но я так устал, так устал, что они всегда со мной. Очень хочется побыть одному....
   Я уйду и снова буду один".
   Так ушел художник Виктор Вольский, а следом за ним и автор повести "Искупления" наш друг Юлий Даниэль.
   ***
   P.S. Я рассказал только о друзьях, которые волей судбы оказалиь в одной связке. Пусть меня простят те, кого я не успел помянуть. Коли успею - помяну...
  
   Юрий Финкельштейн. Май-сентябрь 2004г.
   Бруклин, Нью-Йорк.
  
  
  
   Литература.
   1.Николай Аржак (Ю.Даниэль). "Говорит Москва". Повести и рассказы. Международное литературное содружество. Лондон, 1966г.
   2. Ю.Даниэль. "Из неоконченной книги", в сборнике "Говорит Москва". "Московский рабочий", 1991г.
   3.Ю.Даниэль. Письма из заключения. Тюремные стихи. Общество "Мемориал", изд."Звенья". М.2000г..
   4. Абрам Терц.( А.Синявский). "Спокойной ночи". "Захаров", М.,1998г.
   5. Н.Воронель. "Без прикрас". "Захаров", М. 2003г.
   6. В.Кабо. "Дорога в Австралию". Воспоминания. Канберра. Интернет.
   7. М.Синявская-Розанова. "Абрам да Марья", "Независимая Газета", 12, 13 января 1993 г..
   8. "Цена метафоры". М., "Книга", 1989.
   9. Л.Панн. "Юлий". НРСлово, 24-26.12.1993г.
   10. И.Уварова-Даниэль. "В социуме не значился". "В Новом Свете", 7-13янв. 2000г..
   "В день рождения Юлика...". "Бульвар", N46, ноябрь 2002г
   11. А.Марченко. "Мои показаеия". "Посев", второе изд, Германия,1973г.
   12. А.Марченко. "Живи как все".Проблемы Восточной Европы. New York.1987г.
   13. А.Марченко. "От Тарусы до Чуны". "Хроника", Нью-Йорк, 1976г.
   14. Aбрам Терц (Андрей Синявский). "Путешествие на Черную речку". Захаров.
   М.,1999г.
   15.С.Хмельницкий. "Из чрева китова"."Стихи прежних лет". Вступ. ст. А.Воронеля.
   Журн. "Двадцать два", N48, 1986г., июнь-июль, Израиль.
   16. А.Солженицын. "Бодался теленок с дубом". YMCA-PRESS, 1975.
  
   Copiright@Yury Finkelstein. March-Оctober 2004.
   E-mail: [email protected]
   Tel. 1 (718)-998-1406
  
  
  
  
   1
  
  
  
  
Оценка: 8.00*3  Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"