Люди приносили ему свои лица, и уносили с собой сделанные им снимки.
Фотограф снимал сквозь вуали светофильтров, чтобы пригасить напряженную тупость в глазах позировавших.
Он старался снять с лиц тусклую пленку одного, общего для всех выражения, которое называл про себя "я-никому-не-дам-себя-провести". Просил повернуть голову, или наклонить ее слегка набок, стараясь застать момент, когда подлинное, беззащитное "я" выглядывает на разок, как кукушка из часов в половинке каждого часа.
Объектив считывал тончайшие импульсы, ловил слабейшие токи, идущие от каждого лица. Фотограф нажимал на кнопку за миг до того, как лицо успевало опомниться, и ловил-таки его драгоценную сущность. Потом нежил облики в фотошопе, вносил невесомые поправки, печатал. В белых конвертах лежали снимки богов - юных, усталых, мудрых, красивых, сильных. Странно, что люди узнавали себя. Его это забавляло. Люди ... Хищники, беззащитные перед самими собой.
Иногда перед объективом оказывалось лицо дышащее, живое, говорящее. Тогда он старался не дышать, чтобы не спугнуть редкую птицу нездешних высот, снимал бережно и долго еще чувствовал замирание в груди.
Иногда он думал: куда деваются остальные, отбракованные снимки? Он "раздевал" лица во время фото-сессий, добираясь до самого благого, что можно было в них найти. Оставалось многое множество побочных отпечатков лиц, слишком злых, закрытых, тусклых. Он удалял их в компьютере, но чувствовал, что они живут где-то в других измерениях, томятся, как души в лимбе...
Фотограф долго хранил в компьютере заказанные снимки, так требовалось по работе. Иногда он рассматривал их сквозь бифокальные линзы очков и задыхался от дефицита реальности. Тогда он ехал за город, в песчаный карьер, ложился на землю и смотрел в объектив на комочки песка. Песок жил своей жизнью. Вечный и нескончаемый промискуитет песчинок рождал слоистые плавные отроги, истончившиеся гордые скалы, сахаристые наивные розы - всю эту невостребованную красоту, рожденную на миг, и летящую мимо, мимо, с ветром, в никуда... Фотограф снимал эти замысловатые па песчаного танца, тер глаза, отряхивал костюм, сдувал песчинки с очков и спешил в лабораторию. Пока программа делала положенное, ждал, покуривая трубку, стараясь не замечать нудной фоновой боли в желудке. Припадал к влажноватым теплым фото - листам глазами, видел желто - коричневые марсианские горы, обгрызенные жадным нездешним ветром. Небо страдало вместе с горами, преданное этому ветру во измождение... "Там, там",- думал фотограф, "там живут души снимков, после того, как я нажимаю delete на клавиатуре".
Он любил вещи. Вещи были живые. Брошенные старые стулья, рваные чемоданы, желтоватые конверты патефонных пластинок, фарфоровая кукла, ветхое кружево возникали на его пути, как знаки, отсылающие его в мир идей, не траченный людьми.
Он любил объекты глубоко и равно. Покинутая, обобранная, старая телефонная будка была для него таким же экзистенциалом, как и напряженное небо над нею. Яблоки в черном зеркале воды значили не меньше, чем пламя свечи. Внутренности расколотого яйца летели на сковородку стремительно, как низринутый ангел.
Вещи любили его.
Часто он развлекался готовкой. Шел на рынок, покупал мясо. Решительно спрашивал хороший кусок. Ловкие лукавые руки совали ему в лицо нечто розовое, в кремовых прожилках, блестящее свежим косым срезом. Парная свинина. Он доставал смятые деньги, не глядя на весы, брал поданный пакет. Приходил домой, разворачивал мясо, совсем не то, предъявленное для его одобрения, сунутое ему под нос давеча. Позавчерашняя убоина, вялая, унылая... Смущался чужой хитрости, словно сам словчил. Потом привычно топил липкий стыд за человеков в стопочке беленькой и принимался за работу. Длинными, худыми, чуткими пальцами замешивал тесто, нервничая поначалу оттого, что подушечки пальцев цепко залепляло смесью муки и яиц. Торопился замесить до нужной консистенции побыстрее, чтобы смыть с пальцев этот мучной цемент, и потом снова разминать ладонями, пальцами этот эластичный субстрат. Оставлял на время этот "массаж", чтобы прокрутить фарш. Реактивно взвывала старая мясорубка, вбирая в себя кусочки второсортного мяса (ну и что, пусть), пучок зеленого лука, хрусткие дольки чеснока. Кухня начинала пахнуть остро и свежо. Он сыпал соли с гениально выверенной небрежностью, перца черного. Погружал ладони в холодноватое пахучее месиво, пропускал его сквозь пальцы, перемешивал. Мыл руки, вновь принимался за тесто, резал, раскатывал, присыпал мукой, ублажал начинкой, тщательно защипывал края.
Сваренные пельмени лоснились на блюде горделивыми округлостями, масло золотисто таяло, ледяная водка потела от такого соседства. Кормил жену, угощал гостей. Гости блаженно урчали от этого фейерверка во рту, но он сам, пробуя, ворчал себе под нос: "Пельмени - дерьмо, ну ничего, вот я другую муку попробую, мясо надо было проверить, и еще...". Редко бывал доволен собой.
Однажды он поднимался по лестнице к себе на шестой этаж. У него выпала зажигалка между третьим и четвертым. Наклонился за ней. Лестничные площадки были выложены старой плиткой, черной и бывшей белой, по диагонали, шахматным порядком. Он взял свое дешевенькое огниво, упавшее на черную плитку. Под зажигалкой обнаружилось старое неровное пятнышко синей краски. Взгляд фотографа выцепил синий глаз черной рыбы - лежащей ромбом черной плитки, с половинкой другой черной же плитки (хвостом рыбы). Он зачарованно оглядел пол.
Призраки рыб, скользящие в вестибюлях дворцов Атлантиды, меж водорослей и колонн утраченных знаний...
Он снимал с сильным увеличением. Каждая плитка исповедалась ему, повестнула о своих трещинках, потертостях, изломах и сколах. Каждой отпустил он грех неодушевленности. Каждой отпечатал на Kodak билль о свободе.
Когда с плитками было все выяснено, заметил как бесприютны старые чугунные батареи в подъезде. Темно-зеленая бугристая кожа краски обтягивала их ребристые скелеты, они тлели теплом из последних сил. Он смотрел на зеленую батарею, притулившуюся к зеленой же стене, и поражался их вынужденному родству. Сказал: "Сейчас, потерпите", и умудрился снять их по отдельности, и представить их друг другу вновь. Старая батарея и стена великодушно согласились на продление мезальянса, потому что им вернули достоинство.
Потом он снял то же с сильной задержкой - на снимке батарея получилась с "аурой". Чугунный инвалид лучил долготерпение неживой материи на снующую мимо жизнь.
Таким же образом фотограф почтил перила, стены, панели.
Весь день он ворожил над получившимися картинками, вселяя в них ему лишь ведомые мыслеформы. Отпечатанные изображения устилали пол в гостиной без остатка. Знакомая галерейщица, забежавшая на кофеек, осторожно обходила матовые листы, смотрела, трогала, молчала. Потом достала телефон, выбрала номер. "Приезжай к Озименкам. Сейчас же. Ты должна это видеть".
Подруга подкатила довольно быстро. Не одна. С ней был немец, в легком подпитии. Немец, худой и нервный, вцепился глазами в "батарейную" серию. Смотрел, тряс головой, что-то бормотал. Потом начал хватать "рыб" напольной плитки. Потом заговорил с подругой, возбужденно, но негромко, что-то втолковывал ей, досадуя на ее легкую оторопь. Подруга, уяснив наконец о чем речь, обратилась к фотографу: "Он хочет купить всё, вместе с правами на публикацию и копирайт. Задорого". Фотограф беспомощно оглянулся на жену. Эта женщина была условием его существования, без нее его просто не было. Она была любовь, вкус, запах и смысл жизни. Она делила с ним бедность, обманутость, непризнанность, редкие удачи. Два взгляда встретились и обменялись сигналами.
"Нет", - сказал фотограф.
Немец, закивал энергично и принялся втолковывать подруге что-то еще.
Он предлагал сделать выставку в Остенде, в Бельгии. У него там друг - французский галерейщик, талантливейший бизнесмен, гей, большой умница. Фотограф поедет с женой, полный пансион, хороший процент с продаж работ, возможны контракты на будущее. Это предложение было принято.
Ушлая галерейщица позвонила на следующее утро, и превозмогая зависть, сказала: "Надеюсь ты простишь мне, что кинула тебя с ретро - ателье в девяносто седьмом? Юридически все было правильно, в бизнесе зевать нельзя". Фотограф молчал.
"Этот немец, с которым я тебя свела - золотое дно. Он никогда не ошибается. Можешь считать, что теперь ты в шоколаде. Мы квиты".
Фотограф с женой летели в Брюссель бизнес - классом. Билеты были доставлены на дом курьером Люфтганзы.
Поедая тепловатый самолетный обед, фотограф заметил, что желудок не болит. Он выпил водку из маленькой бутылочки, закурил. Взял жену за руку, переплел пальцы, потрогал ее гладкие без лака ноготки. Подумал: "Надо бы посмотреть на ногти при большом увеличении". Потом уставился в иллюминатор. Облака тоже были полны ожиданий. Усмехнулся: "На мой век работы хватит".
После выставки в Остенде он подписал несколько контрактов. Пару раз слетал полюбившимся бизнес - классом в Амстердам.
Потом, уже много лет он летал на свои выставки только первым классом, жена говорила по-английски и переводила ему все, что нужно. Был он немногословен, тих, немного угрюм.
Годами созерцания, смирения и прощения он обрел свой взгляд на вещи. Теперь люди платили за то, чтобы видеть привычное его глазами. И таких людей становилось все больше. Но его это не радовало. Он предпочел бы, чтобы люди сами смотрели и видели, слушали и слышали, сами бы приближались к тому пределу, за которым - расширение границ человечности.