Гаврилов Марк Иванович : другие произведения.

Похождения Козерога (начало)

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Льщу себя надеждой, что тот, кто переступит порог моей "повести о себе", не заскучает. Это не семейная хроника. Это вспышки памяти, выхватившие из тьмы прошлого забавные эпизоды и не очень.

  Марк ГАВРИЛОВ
  П О Х О Ж Д Е Н И Я К О З Е Р О Г А
  Как заманчиво и страшно начинать рассказ о себе, о своей жизни среди других людей. Но рано или поздно, к этому нужно приступить. Приступаю.
  В новогоднюю ночь пограничник Иван Гаврилов нес на руках с заставы через заснеженное поле нас двоих - жену Аню и меня - сына. Впрочем, явился я на свет белый позже, в 6 часов утра 1-го января 1936 года. И был младенец, надо полагать, под хмельком, ибо молодая мамаша на новогоднем балу на погранзаставе пригубила шампанского.
  Теперь, видимо, нужно пояснить, как сложилась эта, не совсем обычная для того времени, пара. Он: Ванька-сорванец, в недавнем прошлом гроза московской Марьиной Рощи, а ныне большевик-пограничник, русопет. Она - Хана, единственная дочь-красавица из большого патриархального еврейского семейства, обитающего в приграничном местечке белорусского городка Койданово. Хана, ставшая Анной, выйдя за русского Ивана.
  
  Гроза Марьиной рощи в роли Ленского в Большом театре
  
  Иван с детства слыл отчаянным, безрассудным огольцом. Ещё в сопливом возрасте, на спор, полез на высоченное дерево, сорвался, весь ободрался, и самое главное, сучком рассадил кончик носа напополам. В таком виде он убоялся появиться на глаза родителей, знал - выпорют. А насилия над собой он не терпел. Однажды его, совсем кроху, за какую-то провинность поставили в угол, так он сбежал из дома. Еле нашли на краю города.
  Видно, от наследственности никуда не денешься: я, его сын, тоже в детстве от обиды на мать (назвала вруном, когда я говорил правду) сбежал из дома. Затем такой же побег (я отшлепал его за воровские штучки) совершил мой младший братишка - Валерка.
  Итак, Ванька с разорванным носом спрятался у любимой бабки-татарки. Та была ворожея и знахарка. Обвязала несчастный нос какими-то травками, а на шею повесила ожерелье из головок чеснока, и велела не снимать, пока рана не затянется. Ваня и носил это ожерелье долго-долго, видно, понравился ему сей лекарский талисман, а родителям бабка запретила его снимать. Травма не изуродовала симпатичного лица, но отметинка на носу осталась на всю жизнь, если приглядеться, то можно ехидно сказать, что Иван стал чуточку смахивать на муравьеда. Роста он был небольшого, но весь такой подобранный, прямо-таки изящный. Не было той драки в округе, в которой не участвовал Ванька Гаврилов. Но - сила есть, ума не надо - это не про него, умён был не по летам. Вообще, природа не поскупилась, талантами его не обделила. Был он непревзойдённый боец "на кулачках", отменно рисовал, обладал прекрасным голосом и абсолютным слухом, пел замечательно. Подростком устроился в московский рыбный порт грузчиком. Я, по наивности, как-то обронил при отце фразу о нашем пролетарском происхождении, мол, "мои предки не стеснялись ходить в драных, рабочих робах и стоптанных башмаках". На что мой батя, усмехнувшись, отреагировал совершенно для меня неожиданно:
  - Я был грузчиком, а не оборванцем. В рабочей одежде, хоть и вполне приличной, мы на людях не появлялись. После погрузки-выгрузки принимали душ. На улицу выходили в костюмах-тройках, некоторые, и я в их числе, ещё и с тросточками. Мы очень модничали тогда, ведь зарабатывали грузчики весьма основательно. Нас считали рабочей аристократией.
  Буйный, заводной характер давал себя знать. Особенно Иван любил показывать свою недюжинную силу и делать, благодаря ей, что-нибудь на спор. Так, однажды, взял себе на плечи мешок с сахаром (6 пудов), а поверх него пригласил залезть спорщика-оппонента, и с таким вот грузом отмерил сто шагов.
  Очередной спор определил его собственную судьбу. Фланировали они как-то всей бригадой после смены по Москве. Проходили мимо Консерватории. И тут один из коллег-грузчиков возьми и брякни:
  - Ванька, вон объявление висит: завтра начинается приём в Консерваторию. Слабо туда поступить?
  А надо сказать, что Ваня уже слыл в своей среде артистом, он вместе с коллективом самодеятельности объездил всё Подмосковье, бывал даже и в других губерниях. Пользовался, как певец, большим успехом, особенно у женской половины аудитории.
  Иван завёлся:
  - Спорим, поступлю!
  Ударили по рукам. На дюжину пива. И вот, он со своим дружком, самодеятельным композитором отправился завоёвывать Консерваторию. Вообще, отец, на моей памяти, был не словоохотлив и не любил рассказывать о прошлых своих похождениях. Но этот эпизод вспоминал не раз, и не без удовольствия, хотя и со свойственной ему самоиронией.
  - Пришли мы с моим приятелем Витькой в Консерваторию, там полно народу и в зале, и в коридорах. Экзаменуют по вокалу. Вызывают по одному на сцену и под аккомпанемент претенденты поют арии классического репертуара. Там же, за длинным столом сидят члены приёмной комиссии, посерёдке клюёт носом старичок-профессор, председатель этой комиссии. Видно, осточертели ему эти горлопаны. В сон его клонит. Всё происходит довольно быстро, иному и пары фраз не дают спеть: "Спасибо. Будьте здоровы. Вам сообщат".
  Наконец, вызывают меня. "Что будете петь?" Отвечаю: "Махараджу". А это песенка того самого приятеля-композитора Витьки, она давала необычайную возможность показать и диапазон голоса, и умение им владеть. В комиссии немножко удивились, но даже разрешили аккомпанировать автору песенки. Стал я исполнять этого "Махараджу", а там такие высокие ноты получаются, что дух захватывает. Гляжу, старичок-профессор проснулся и во все глаза на меня глядит. Я закончил, а он: "Погодите, молодой человек! А "Махараджа" ваш ничего себе. Только позвольте вас ещё послушать...". Вылез из-за стола, турнул моего дружка-композитора из-за фортепьяно, сел сам и, давай, меня гонять по гаммам. Чую: загоняет в такие верха, какие мне брать и не приходилось. Раз я дал "петуха". Он снова погнал вверх. Ещё "петух"...Такого позора у меня никогда не приключалось. А старичок-профессор, мне на удивление, рад-радёшенек, ручки потирает - "Благодарю вас, молодой человек", - говорит, вроде удовлетворился тем, что до провала меня довёл. Так мы и покинули экзамен.
  Я признал поражение, мол, провалил меня вредный профессор. Зато пиво, за счёт проигравшего, весело распили всей бригадой. Потом я отправился в длинную гастрольную поездку. И, можно сказать, полностью компенсировал неудачу в Консерватории успехом у зрителей глубинки. Вернулся поздней осенью, а сёстры суют мне телеграмму - из Консерватории: "В случае непосещения занятий будете отчислены". Приняли меня на вокальное отделение, оказывается. А профессор, я к нему на курс как раз и попал, говорил потом, что ему стало любопытно, насколько далеко простирается мой весьма высокий голос.
  И всё складывалось у студента Консерватории Вани Гаврилова просто замечательно. На первой же практике стажировался, всего-навсего, в Большом театре - пел партию Ленского в опере Чайковского "Евгений Онегин". Когда чествовали вернувшегося на родину Максима Горького, в театре Железнодорожного транспорта (ныне им.Гоголя), студент Гаврилов солировал в хоре. Великий пролетарский писатель пришёл за кулисы и, в умилении, окропил слезами радости плечо солиста Вани. "Долго мы не стирали ту рубашку со слезами "буревестника революции", - с усмешкой говорил отец.
  Но артистическая карьера его не сложилась. В ту пору по высшим учебным заведениям бродили вербовщики-агитаторы, призывавшие парней служить в рядах славной Красной Армии. Не знаю, какие неурядицы выпали на долю успешного молодого человека: то ли забурился по пьянке (а он раненько начал прикладываться к "злодейке с наклейкой"), то ли малопорядочная история с какой-нибудь девицей вышла (до прекрасного пола он был тоже охоч). Но учёбу в Консерватории он внезапно прервал и пошёл служить в погранвойска. Так попал он на заставу на польско-советской границе, где очень скоро выбился на должность оперативного работника, ибо ловок был, силён, а уж и хитрованец - необычайный. Приведу один эпизод из его пограничных приключений.
  Начальнику заставы, другу и собутыльнику моего будущего отца, подбросили анонимку. В ней говорилось, что Иван Гаврилов завербован и служит польской контрразведке - дефензиве. Скорее всего, кому-то очень мешал он, и его, по обыкновению тех лет, анонимный стукач решил скомпрометировать и убрать со своей дороги.
  - Ваня,- призвал его начальник заставы,- а ведь мне придётся отправить эту бумажонку гэпэушникам, иначе меня самого за недоносительство под это "самое не могу" прихватят.
  - Сутки дашь?- спросил Иван,- И я приведу к тебе такого свидетеля, который этот поклёп отметёт, и все подозрения, и опасения, и надобность в гэпэу у тебя отпадут.
  Друг и собутыльник дал ему сутки.
  В тот же день оперуполномоченный погранзаставы Иван Гаврилов перешёл границу и вскоре стоял в кабинете самого начальника местной польской дефензивы.
  - Пан начальник, думаю, меня знает... Терять мне нечего, поэтому стрелять буду без предупреждения. Делайте то, что скажу.
  Он взял под руку польского офицера, сунув ему в карман шинели руку с наганом с взведённым курком. Так, в полуобнимку, они прошли все посты - кто ж посмеет остановить самого господина начальника страшной дефензивы! Ведь эта организация, кроме контрразведки, выполняла еще роль политической полиции. А к вечеру ошарашенный и несколько растерянный пан свидетельствовал перед начальником советской погранзаставы, что Иван Гаврилов никогда не сотрудничал с польской разведкой, а наоборот - доставлял им одни неприятности, постоянно выявляя их агентуру. Подмётное письмо, признался шеф дефензивы, дело рук его агента.
  Иван был очищен от навета, пан начальник вернулся за кордон, но уже... в качестве завербованного советским оперативником. Надо ли уточнять, чьим агентом он стал?
  Вот каков был мой будущий папаша, когда он повстречался с моей будущей мамашей.
  А она на тот момент носила имя Ханы, и была принята буфетчицей погранзаставы. Я отметил, что они стали необычной для того, советского времени парой - это слишком мягко сказано.
  Представьте захолустный белорусский городок Койданово, получивший своё название от того, что здесь, по легенде, много веков назад было остановлено нашествие татаро-монгольских полчищ, их войско разбито, а предводитель, хан Койдан - убит, и тут же похоронен. По нему, якобы, крепость Крутогорье и была переименована в Койданово. По другой версии, более реалистичной, городок получил своё название от того, что он славился кузнецами - а по-белорусски койдан - это кузнец. Во всяком случае, ко дню моего появления на свет божий большевики круто разрешили затянувшийся историко-архивный спор, присвоив 700-летнему городку новое имя: Дзержинск. Железный Феликс, видите ли, родился сравнительно недалеко от этих мест. Но нравы в переименованном городке, надо полагать, остались патриархальными. И для всех здешних обитателей, будь-то лояльных к советской власти белорусов, или втихомолку недолюбливающих её евреев, женитьба русского Ивана на еврейке Хане была вызовом. Даже если отбросить в сторону этнические и политические соображения и предрассудки, то разве можно расценивать этот брак нормальным явлением? Ведь Ваня, при всех его достоинствах и недостатках, по мнению койданово-дзержинского общества, срубил дерево не по себе: уважаемый коммунист-большевик-гой взял в жены аидеше деву, хоть и красавицу, но... мужнюю жену, да ещё и с ребёнком!
  А дело было так. Сказать, что мой папаня по молодости не пропускал ни одной юбки - язык не поворачивается. Но то, что он был большим поклонником красивых женщин, это довелось наблюдать и мне, в пору моего детства. Страсти в нашем семействе порою кипели нешуточные. Однажды, из ревности, моя маманя проломила пистолетом голову своему наблудившему муженьку, моему папане. "Зажило, как на собаке",- говаривала она потом мне, ничуть не раскаиваясь в содеянном. Мне ещё, наверное, не раз придётся говорить о взрывоопасном характере моей любимой мамочки. Но вернемся в далёкий от нас 1935 год.
  Итак, на заставу пришла работать буфетчицей местная жительница по имени Хана. Сразу же вокруг вызывающе красивой молодой женщины зароились мужички. Военный люд незатейлив во все времена, мол, раз молодайка охотно улыбается в ответ на незатейливые шуточки, и вообще весьма приветлива и отзывчива, то почему бы не попробовать уволочь её в тёмный уголок?! "Подкатываться" к смазливой евреечке служивые стали с первой минуты её появления на погранзаставе. Тем более что откуда-то "сорока принесла на хвосте", что муж поколачивает молодую супругу, и ей, вообще, несладко живётся в семействе еврея-богача. Но после того как некоторые особенно настырные ухажёры получили весьма увесистые оплеухи от, казалось бы, вполне доступной буфетчицы, пыл у сладкоежек поубавился. Тут-то и вступил в борьбу за сердце молодой красавицы наш Иван, то бишь, мой будущий папа.
  По своему обыкновению, опять же на спор заявил:
  - Она будет моей!
  На что поспорили? Мама, помнится, всегда утверждала:
  - Эти гэстрики заложились на ящик шампанского!
  Папаша неизменно поправлял:
  - Не на ящик, а на два, но не шампанского, а пива.
  Кто из них был правее - бог весть. А что такое "гэстрики" (в устах мамы нечто шкодливое, мелкотравчатое, заслуживающее презрения), то значение словечка этого я нигде не откопал.
  В отличие от своих сослуживцев, побывавших в роли неудачливых ухажёров гордой недотроги, он не стал ловить её в тёмном месте, не делал попыток, заигрывая, ущипнуть или потискать, а просто напросто... арестовал молодую красавицу и посадил в избе, приставив вооружённую охрану. Бойцу он отдал громко, чтобы арестованная слышала, такой приказ:
  - При попытке к бегству - стрелять.
  А шёпотом прибавил:
  - Если хоть волос с неё упадёт, я тебе башку оторву!
  Буквально в мгновение ока убийственная новость облетела местечко: Иван, пограничный оперативник, взял мужнюю Ханну в полюбовницы. А тем временем похититель чужой жены прямым ходом явился в дом её мужа.
  - Выбирай,- предложил он ошарашенному и перепуганному насмерть мужу, положив для убедительности на стол свой револьвер, - или развод, или в расход?
  Надо сказать, Иван тоже знал, что Хане было несладко в этой зажиточной семье. На неё, по сути дела, сразу из-под венца взвалили все домашние заботы. Она стала и поварихой, и прачкой, и уборщицей, и водоносом - по воду ведь приходилось ходить на колодец, с коромыслом. Она ухаживала за скотиной, работала в саду и огороде. Одним словом, превратилась в рабыню, которой, к тому же, помыкали все многочисленные родственники мужа. Ни дать, ни взять - современная Золушка, но не с тем ангельски покорным характером, коим прославилась сказочная героиня, а с нравом свободолюбивым, независимым, непокорным. Она всегда сильно выделялась из среды обычных еврейских девушек, но до поры до времени эти её весьма самобытные черты не очень проявлялись, хотя уже в детстве были моменты, когда она пугала окружающих оригинальностью своих поступков. Но об этом рассказ позже. А пока лишь замечу, что одно правило она сохранила неизменным на всю жизнь: вставала с петухами и ложилась далеко за полночь.
  Муж, к удовольствию Ивана, оказался прагматиком: из двух бед он выбрал меньшую - развод.
  Командир, как положено, было по уставу Красной Армии, на письменном прошении своего подчиненного разрешить завести семью, якобы, наложил такую резолюцию: "Дуракам закон не писан". Да ещё пожурил другана:
  - Что же это ты, Ваня, жидовочку в жёнки берёшь? Разве русачек да белорусок тебе мало?
  Между прочим, слова "жид", "жидовка" в тех местах не носили оскорбительного оттенка, сказывалась близость Польши, где этими словами обыкновенно и называли евреев.
  А Иван, вроде бы, ответил, как отрезал:
  - Раз дело в национальности, то это просто поправить.
  Мама мне что-то туманно растолковывала, будто чекистам в Белоруссии (а отец был оперативником, стало быть, чекистом) запрещалось жениться на местных еврейках. Не думаю, чтобы такое в середине 30-х годов могло идти от официальной партийно-государственной установки. Однако если взглянуть на списки репрессированных в те времена, то в глазах зарябит от иудейских фамилий. Вот и раздумывай: то ли евреи, вырвавшись при советской власти за черту оседлости, сумели ухватиться во всех сферах за рычаги управления хозяйством, и при провалах им доставался первый кнут; то ли это отрыжка застарелого славянского антисемитизма.
  Во всяком случае, Иван своё слово сдержал: еврейке Хане Берковне, в одночасье был выправлен новый паспорт, где она именовалась русской гражданкой СССР Анной Борисовной. Как это могло произойти при живых родителях евреях: отце - Берке (отчество я запамятовал) и матери - Двойре Калмановне Гурвич? Этого уже никто не поведает. А посему внесём сей нонсенс в разряд удивительных и непонятных гримас прошлого!
  Итак, Койданово-Дзержинск гудел в пересудах "Бедная девочка!" "Этот бандит и раввина заставит креститься!" На заставе тоже были ошарашены. А "арестованная" сидела с распущенными волосами на полу в избе, отказываясь от пищи. Иван, не мешкая, предложил "арестованной" на выбор: отправляться по этапу в качестве несчастной Ханы, признанной нежелательным элементом в приграничной полосе, либо с новым паспортом, в качестве счастливой Анны, шагать с Иваном Гавриловым в ЗАГС.
  Я глубоко убеждён, что все эти драматические события протекали всё же под знаком вспыхнувшей большой, можно сказать, обоюдоострой любви. Иначе, чем объяснить разгар последующих страстей и приступов жгучей ревности, которая временами охватывала мою маму? Да и у отца случались проявления ревности, он, при его природной сдержанности и скрытности, думаю, до конца дней своих продолжал любить свою Хану-Аню.
  Пришла, наконец, пора подбить итоги. Нелюбимый муж с перепугу дал согласие на развод, а бракоразводная процедура тогда была минутным делом. Арестантка, сидевшая под вооружённой охраной в избе на полу в слезах и с распущенными волосами, вдруг чудесным образом превратилась хоть и в грустную, но радостную невесту. Начальник и политрук заставы дружно, причём, официально признали и одобрили союз двух влюблённых. В довершение всего, бывший муж решил держаться подальше от пугающего его Ивана, и куда-то умотал из городка. Надо ли говорить, что новоявленный жених был в блаженном состоянии?!
  Но пересуды, пересуды... Людская молва никак не могла успокоиться по поводу, на взгляд обывателя, явного мезальянса. И тут мне придётся рассказать, какой же была моя мать в детстве и девичестве.
  
  Хана Гурвич - пионерка и хулиганка
  
  Она ведь была не только вызывающе красива, но обладала не по летам мудрой головёнкой, да и характерец был, дай тебе боже! Такой самостоятельный, самодостаточный, такой не признающий догматических норм, опутывающих провинциальное общество, что это просто вызывало испуг у слабонервных. Она с малых лет бросала вызов заскорузлой местечковой морали.
  Надо думать, Гурвичи, вообще, выделялись из среды дзержинско-койдановских обывателей, им постоянно перемывали косточки. Задавал тон глава семьи Берка. Когда его призвали в царскую армию, он попал в музвзвод, то ли трубачом, то ли барабанщиком. Какой-то фельдфебель сделал ему замечание за какую-то провинность. А попросту говоря, дал вполне традиционную зуботычину. Но, видно, не учел, что сей жид-музыкант обладал неукротимым норовом и литыми кулаками, постоянно готовыми к отпору. До армии мой дед работал на мельнице и таскал играючи многопудовые мешки с мукой. Вот и врезал он обидчику так, что сломал ему челюсть. За такой проступок (увечье нанесённое командиру при исполнении служебных обязанностей) полагался трибунал, каковой, по законам военного времени - шла Первая Мировая война - мог запросто подвести Берла Гурвича под расстрел. Но койдановский здоровяк, к тому же, был неглупым и ловким мужчиной. Он ухитрился дезертировать, и, более того, удрать в Америку!
  Вернулся оттуда аж через восемь лет, после Февральской буржуазной революции в России. Свалился, как снег на голову в родную избу, в щеголеватой тройке, в шляпе, в перчатках и с тросточкой. Жена его Дора, придя в себя от радостного изумления, на всякий случай поинтересовалась:
  - А где твой багаж, Берка?
  - Куда ж ему деться? В багажном отделении, на вокзале,- весело ответил несостоявшийся американец.
  Позже выяснилось, что, кроме тройки, шляпы, перчаток и тросточки, Берл Гурвич в благословенных Соединённых Штатах Америки ничего, более существенного, не нажил.
  О его пятерых сыновьях пока можно только заметить, что все они были мощными парнями, с которыми мало кто отваживался связываться. Двое из них, те, что среднего возраста, вроде бы, стали даже чемпионами Белоруссии: один по штанге, другой по классической борьбе. Но драчунами братьев никто не называл, они, скорее, были довольно добродушными здоровяками-увальнями. Вот только один штришок, характеризующий их нрав. Они как-то заметили, что к их сестрёнке Хане повадился приставать какой-то уж очень настырный ухажёр. Знаете таких рукастых воздыхателей: то невзначай погладит плечико девушки, то на ушко ей всяческие скабрёзности начнёт нашёптывать, а то и ущипнёт. Она никак не могла от него отвязаться. Братья взялись поучить нахала хорошим манерам. Подловили его у танцплощадки, и принялись... перекидывать этого малого через изгородку. Один брат бросает, другой ловит и отправляет обратно. Ухажёр орёт благим матом, а Гурвичи приговаривают: "Не таскайся за Ханой, ты ей не нравишься". Таким вот образом отбили у бедняги желание приставать к девчонкам вообще, напрочь. Мне кажется, что свой крутой и независимый характер юная Хана унаследовала от папаши. Но кой чему научилась, глядя на подобные подвиги лихих своих братьев.
  Во всяком случае, один эпизод из школьной её жизни рисует образ не пай-девочки, привычной для патриархальной еврейской семьи, а, прямо скажем, скорее, оторвы-шкодницы. Был у них в классе парень, переросток, закоренелый второгодник. Балбес балбесом, но невероятно прожорливый. Завтрака, которым снабжали его для школы родители, ему, явно, не хватало, Так он приноровился отнимать завтраки у одноклассников. С мальчишками связываться было не с руки, он взял за правило обчищать девчонок. Как назло, у Ханы с подружкой, по его мнению, бутерброды получались самыми вкусными. Их-то обжора и облюбовал.
  Братьев Хана не захотела призывать на помощь, решила обойтись собственными силами. В одно прекрасное утро грабитель, по обыкновению, отнял у наших девчонок бутерброды, и принялся их уписывать. Правда, на этот раз вкус поживы показался балбесу необычным и странноватым.
  - С чем это у вас бутерброды? - недовольно спросил он.
  - Ешь, ешь! - давясь от хохота, закричали подружки. - Они с нашим говном!
  Несчастного парня выворачивало наизнанку. Завтраки отнимать он перестал, более того, родители вынуждены были перевести его в другое учебное заведение, ибо не только одноклассники, но и ребята из других классов этой школы, как только он появлялся, начинали дразнить "говноедом" или ехидно спрашивали: вкусно ли он позавтракал бутербродами Ханы Гурвич? А иные издевательски предлагали: "Сейчас иду в уборную, тебе оттуда принести чего-нибудь вкусненького?!". Дети ведь бывают злыми и мстительными, особенно к тем, кто их обижает.
  Когда в Койданово окончательно пришла революция, а это случилось в 1920 году, многие жители отнеслись к представителям советской власти, если не враждебно, то насторожённо. А наша Хана сразу же вступила в пионеры, повязала красный галстук, и гордо дефилировала со своей закадычной подружкой по улицам родного местечка. Это вызывало брюзжание стариков и обывательские пересуды: "Как это у Берла и Двойры выросла такая большевичка?!". Но никто её и пальцем не тронул - побаивались братьев.
  Об "окаянных" (по Бунину) днях, установления Советской власти в этом беларусско-польско-еврейском местечке, мне как-то, в пору моего студенчества, поведал двоюродный дед Яков Коган. Это был замечательный человек. Он был женат на Сорубейле, родной сестре моей бабушки Двойры Калмановны. Об этом семействе Коганов обещаю отдельный рассказ, там что ни фигура, то оригинальнейший тип. А пока скажу только о главе: во всю свою московскую бытность (а это, начиная с 30-х годов) он выписывал газету "Правда". Поутру, раскрывая её, он приговаривал: "Посмотрим, посмотрим, что же там пишут сегодня эти большевики...".
  Мне он сказал так:
  - Что ты знаешь про революцию? У нас в Койданово её делали мы, втроём: твой дед Берка, босяк Шмуль и я. Берка таскал мешки на мельнице, а захотел стать её хозяином, чтобы мешки для него таскали другие. Шмуль был оборванцем, ночевал на вокзале, и поэтому мечтал быть владельцем железнодорожной станции, чтобы оттуда его не выгоняли. А я просто желал нравиться девушкам. Мы взяли в руки красный флаг, ходили по главной улице, размахивали флагом, и кричали: "Да здравствует революция! Долой буржуев!". И вот результат: мельник удрал в Польшу, и Берка стал таскать мешки с мукой на государственной мельнице, Шмуль продолжал ночевать на вокзале, которым теперь командовал комиссар, оттуда его по-прежнему гнали. А девушки на меня таки стали обращать внимание. Но только со смехом. Показывали своими пальчиками в мою сторону и кричали: "Глядите люди, вот идёт Яшка-мишугене с красным флажком". А мишугене - это сумасшедший или попросту - дурак...
  Как там было на самом деле - Бог весть! Однако, так или иначе, но власть рабочих и крестьян пустила корни в этом приграничном городке, объявленном на короткое время Койдановским национальным районом БССР. С 1932 года ему дали новое имя - Дзержинск, в честь Железного Феликса, родившегося в нескольких десятках километров отсюда.
  Так бы и росла, и развивалась красивая, смышлёная девочка, и - не известно, на какие высоты вывела бы её судьба, раскрывшая перед ней все дороги, если бы не жуткая беда, обрушившаяся на неё. А как иначе назвать то, что ей пришлось пережить, и о чём с горечью поведала она мне на склоне своих лет? Одним словом, случилось невероятное: её изнасиловали, и этим насильником был один из её братьев.
  Надо сказать, что в ту пору 16-летняя Хана считалась завидной невестой, хотя за ней не числилось солидного приданого. Уж очень она была хороша! И родители, чтобы прикрыть грех, не стали противиться чуть ли не первым сватам, засланным зажиточным семейством. Но, богатство счастья не принесло. Как я уже говорил, на юную жену свалились все заботы о многочисленных домочадцах и о большом хозяйстве. А муж, как бы дополняя безрадостное рабское положение бесприданницы, частенько поколачивал Хану, вымещая на ней злобу за то, что она до замужества не сумела сохранить девичью честь.
  Вот почему демонстративный и фиктивный по своей сути "арест", которому подверг Иван Гаврилов, явился для неё неожиданным высвобождением и от домашней каторги, и от нелюбимого супруга с его родичами. К тому же, что уж тут говорить, отчаянно смелой и свободолюбивой молодой женщине, пришёлся по сердцу этот Иван. В нём сошлось многое. Он был дерзким, но обходительным, внушал окружающим - кому страх, а кому уважение. И ко всему, был авторитетным, обаятельным, красивым, наконец, - как тут не влюбиться?! Одним словом, Иван и Хана очень даже подошли друг другу. Так что я, считайте, родился от любви, и всю жизнь ощущал на себе мощную материнскую любовь. Думаю, и суровый мой папаша питал слабость к своему первенцу.
  Ко всей этой истории следует добавить и то, что Иван догадался соблюсти обычаи - пришёл к родителям Ханы просить её руки. Всё чин по чину, если не учитывать, опять же напомню, что в это время босоногая, с распущенными волосами возлюбленная сидит под охраной часового на полу в избе. Если закрыть глаза на то, как собирает чемоданы перепуганный на смерть бывший супруг. Если не учитывать 5-летнего сына Ханы, который находится у бабушки, и неизвестно, как воспримет нового мужа любимой мамочки. Если, наконец, не принимать во внимание всемогущую людскую молву, способную отравить самое счастливое существование... Через всё это решительно переступил Иван. Не убоялся он и могучих братьев Гурвичей, готовых постоять за свою сестрёнку-кровиночку. Впрочем, думается, им тоже пришёлся по нраву этот отважный русский, буквально вырвавший их сестричку из домашнего рабства зажиточной, но не очень-то уважаемой в местечке семейки.
  Но главное слово оставалось за отцом с матерью. Наверное, Берл почувствовал в нём близкую по духу натуру. Он, сам - лихой человек, в поисках счастья, пропутешествовавший в Америку, легко принял в свой внутренний мир мужчину, которого не остановили никакие условности для завоевания любимой. Он ясно ощутил, что этот Иван способен и защитить, и сделать счастливой его дочь. И дал добро, к нему присоединилась во всём послушная жена.
  Так, мне кажется, это было. А подлинных мотивов, каковые управляли действиями участников описанной жизненной коллизии, сейчас уже никто не вспомнит и не поймёт. Придётся принять мою версию.
  Интересно, что новое замужество Ханы (однако, будем звать её по паспорту - Анной) могло очень скоро оборваться. И по совершенно невероятному стечению обстоятельств. Дело в том, что на конкурсе армейской самодеятельности, проходившем в Минске, Ивана Гаврилова заприметил один профессор. Везло же ему на профессоров! Он поспособствовал тому, что талантливого певца пригласили выступить в спектакле Белорусского театра оперы и балета. Дебют оказался более чем успешным. У отца был очень высокий красивый тенор, а если учесть, что и сам он был хорош собой, то от поклонниц отбоя не было. И вот, когда встал вопрос: войдёт ли Гаврилов в молодую оперную труппу Белорусского театра оперы и балета, категорически против этого выступила Анна. Она сказала: "Или театр, или я". Разумеется, не без основания, почуяла, что театральный успех, поклонницы рано или поздно отнимут у неё любимого Ванечку.
  Во второй раз отказался от сцены Иван. Видно, на роду у него было написано: артистом не быть!
  А предположение моей будущей мамы о том, что, стоит зазеваться, и театральные поклонницы уведут у неё мужа, увы, подтверждалось. Её благоверный уж очень даже откликался на манящие призывы местных любительниц оперных теноров. Во всяком случае, мне, уже в юношеском возрасте стало известно, что в Минске живёт моя кровная сестра - плод похождений Ивана Гаврилова в перерывах между репетициями и выступлениями в Минском оперном театре. Попади он в труппу, боюсь, у меня родных сестёр и братьев, по отцу, накопилось бы несметное количество.
  
  Памир - крыша мира
  Видимо, в те годы пограничники подолгу не засиживались на одном месте. Так мои родители, через некоторое время после моего появления на свет, отправились в дальнюю дорогу. Мы летели с самой Западной границы, где за кордоном, в Польше, было полно белоэмигрантов, на самую Южную - в Таджикистан, на Памир - крышу мира, где в горах бесчинствовали банды басмачей.
  Как рассказывала мама, среди тех, кого отбирали служить в те высокогорные места, с разреженным воздухом, жгучим солнцем, нехваткой воды, было 16 семей с маленькими детьми. После медосмотра отобрали только одну - нашу. Каждый из нас троих, стало быть, отличался отменным здоровьем. Мама играла в хоккей с мячом, отец отлично стрелял. И она, и он участвовали в конных соревнованиях, и даже завоевывали призы, которые долго хранились дома. А у отца была именная сабля, с гравировкой подписи - то ли Буденного, то ли Ворошилова. Во время скачек он получил единственное ранение, хотя в перестрелках с басмачами участвовал неоднократно. Лошадь встала на дыбы перед барьером, и металлическим выступом седла ему разрубило лёгкое. Однако до финиша он всё-таки добрался. Да, "зажило, как на собаке", - так любила приговаривать мама. Вообще-то пограничника Ивана Гаврилова можно смело назвать везунчиком. Ни одна пуля не нашла его, ни один кинжал не достал. Был случай, когда он мог погибнуть. Под лошадью на горной узкой тропе выскользнул камень. Несчастное животное начало скользить по склону, увлекая за собой седока. На какое-то время он задержал это опасное скольжение, стиснув лошадь ногами, и ухватившись за выступ скалы. Тут подоспели спешившиеся всадники-сослуживцы с верёвками. Опутали животное, и вытащили на тропу.
  Памир светится в дымке прошлого несколькими эпизодами.
  Первый. Когда меня спрашивали и спрашивают: "Когда ты приобщился к алкоголю?",- отвечаю честно, с гордостью, вызывая недоверчивый смех,- Первый раз тяпнул-хряпнул, ещё не научившись толком говорить". А дело было так... Естественно, со слов мамы...
  Тут я должен заметить, что мои собственные воспоминания простираются, начиная, примерно, с 4-5-летнего возраста. Выдумывать, подобно некоторым нынешним мемуаристам, будто я слышал материнский голос, находясь в её утробе, или "как сейчас вижу склонившегося надо мной, лежащим в колыбельке, папу", - не стану. Такой "памятливостью" природа меня одарить, по-видимому, не удосужилась.
  ...дело было так. Мама куда-то ушла, оставив на короткое время меня одного. А на Памире, как известно, резко континентальный климат: зимой - мороз, летом - удушающая жара. Была летняя пора. Солнце нещадно пекло. В комнате атмосфера была, представляю, как в хорошо протопленной печке. Мне, маленькому мальчику, очень хотелось пить. Наткнулся на бутылочку, отвинтил пробочку, и отхлебнул. А то был одеколон! Алкаши им заканчивают возлияния, а я - начал с этого напитка. Как только ухитрился не сжечь гортань! Может быть, то была какая-то туалетная вода?
  Вернулась мама. Говорит, ничего подозрительного не заметила. Взяла сынишку, и отправилась с ним в столовую. Там спустила его на пол. Малыш повёл себя странновато: покачиваясь, пошёл бродить по залу, подошёл к буфету, зачем-то ухватился за ящик со спичками, перевернул его, коробочки рассыпались.
  - Да он же никак пьяный! - изумлённо воскликнула буфетчица.
   Принюхалась к мальчику и, уже увереннее, заключила:
   - Факт, пьяный. От него перегаром несёт.
  Второй эпизод. Он мог закончиться для моей мамы реальным тюремным сроком по печально знаменитой 58-й статье Уголовного кодекса СССР. На Памире она работала библиотекарем. А время было то самое, репрессивное - 30-е годы. Закрывали нелояльные с точки зрения властей газеты и журналы, упраздняли сотни общественных организаций, союзов, и разных благотворительных фондов. Многих руководителей посадили, часть расстреляли. Я как-то готовил статью о гибели в 1938 году ВОИЗ (Всесоюзного общества изобретателей) и упразднении журнала "Изобретатель". Долго копался в госархиве. Каких только нелепостей не приписали главе Всесоюзного Общества Изобретателей Артёму Халатову! Навесили на него кучу немыслимых преступлений, и пустили в расход "агента мирового империализма". А журнал просто прихлопнули, как надоевшую муху, разогнав редакцию и расстреляв её главного редактора.
  Вот на каком идеологическом фоне, жена коммуниста, офицера погранслужбы, библиотекарь заставы Анна Гаврилова получила из центра директивную бумагу: список литературы, подлежащей уничтожению. Для неё, влюблённой с детства в книги, это было равнозначно смертному приговору, вынесенному близким, друзьям и родным, приговор, который необходимо привести в исполнение своими собственными руками. То, что она сделала, могло быть квалифицировано совершенно чётко, в рамках обвинительного приговора: Анна Гаврилова, в сговоре со своими подругами, изготовила ложный акт, подтверждающий уничтожение литературы по списку, определённому надлежащими органами. На самом деле книги, вредные в идеологическом плане, уничтожены не были.
  К счастью, среди подруг, подписавших опасный документ, или просто знавших о нём, стукачей не оказалось, ибо в противном случае, судьба нашего семейства получила со-о-о-всем другое развитие. Напомню, что же подлежало изъятию из духовного мира советского человека: книги Бунина, Куприна, отдельные романы Достоевского, некоторые народные сказки, а так же - братьев Гримм, Гофмана и даже Андерсена. Список был убийственно длинным.
  Есть подозрение, почти уверенность в том, что своё сколь безумно храброе, столь и безрассудное деяние по сокрытию "подрывной литературы", Анна утаила и от коммуниста Гаврилова. Надеялась, наверное, что в случае, если всё вскроется, любимый Ванечка не пострадает. Тогда ведь таинственное "сарафанное радио" доносило: мол, вот жену "Всесоюзного старосты" М.И.Калинина - Екатерину Лорберг посадили на длительный срок за антисоветскую деятельность, а сам Михаил Иванович Калинин ничуть не пострадал, остался на своём месте. Говорят, валялся в ногах у вождя всех народов, но тот, будто бы, сказал, мол, я не могу суду указывать, кого сажать, а кого выпускать...
  А ещё был эпизод, не криминальный, безалкогольный, не политический, но который мама любила пересказывать при любом удобном случае. Я записал его так, как он отложился после многочисленных маминых изложений. Мне даже кажется, будто эта картинка запечатлелась в моей памяти непосредственно с места события.
  Жарко. Вокруг меня столпились полуодетые, полураздетые и вовсе голые тётеньки. Они бесцеремонно и восторженно кудахчут над головой белокурого дитяти в рубашонке:
   - Что за чудо ребенок!
   - Какие локоны! Мне бы такие!
   - Ну, просто ангелочек!.. Русалочка... Херувимчик...
  Это Памир, 1939 год, баня на горной заставе. Здесь поочередно: помывочный день для мужчин, помывочный - для женщин. Сегодня женский день. Папа на границе гоняется за басмачами, а мама привела трехлетнего ребенка в баню, так поступали с мальчиками в те времена все мамы.
   Понять раскудавшихся тётенек было можно - есть моё памирское фото - действительно, симпатичная мордаха, сильно смахивающая на девчачью.
  Когда же из этого бабьего базара прозвучал вопрос:
   - Девочка, а как тебя зовут?
  Я не выдержал. Заорав:
   - Я - мальчик Марик! - задрал рубашонку, обнажив свое скромное мужское достоинство.
  Видимо, уже в том, щенячьем, возрасте догадывался, чем отличаются мальчики от девочек.
  А потом мы покинули Таджикистан, и оказались в Москве, в квартире моих трёх тёток, сестер отца. По старшинству: тётя Оля, тётя Соня и самая младшая, тётя Женя. А кроме них, в коммунальной квартире на Сущёвском валу жили мужья двух старших тёток и древняя бабка Вера.
   Тут, наверное, пора рассказать то немногое, что я знаю о семействе Гавриловых.
  
  Волжане мы, но не из бурлаков
  Малышня, надо думать, во все эпохи, если появлялась хоть малейшая возможность, придумывала себе красивую, героическую, либо романтическую, а то и трагическую родословную. В советские времена эта тяга к творческому переосмыслению прошлого собственного семейства очень усилилась. Ведь было просто опасно признаваться, что в роду были дворяне или помещики, священнослужители или - хуже некуда - белоэмигранты. Вот и сочиняла ребятня, якобы своих, дедов-прадедов из бедняцкой рабоче-крестьянской среды, либо из революционеров, которые преследовались проклятым царским режимом. Чем я хуже? У меня тоже хватило фантазии напридумывать себе героических предков по отцовской линии: прадеда, волжского бурлака и деда-революционера, посаженного Временным правительством в тюрьму.
  Самое интересное, что эти мои детские фантазии опирались на реальные биографические факты, правда, несколько видоизменённые и частично приукрашенные.
  Мой прадед Гаврилов был, действительно, волжанин, но не из бурлаков, прославленных Репиным и Горьким, и причисленных мной в свою родословную, а из мастеровых, проще и точнее говоря, из сапожников. Но вот судьбу свою он закрутил до того лихо и отчаянно, что впору считать сию историю семейной легендой! Влюбился в красавицу-татарку, да и умыкнул её из татарского улуса. Была погоня, но влюблённую парочку не догнали. Как и в нынешние времена, молодые отправились на поиски счастья в Москву. А поймали бы, считай, не получился бы род Гавриловых, поди, оборвался бы кровавой татарской местью. Впрочем, может быть, изловив беглецов, их всего лишь поженили, но, наверное, по мусульманским канонам. Да только тогда род Гавриловых укоренился бы на берегах Волги.
  В Москве Гавриловы осели. Через какое-то время обзавелись собственной сапожной мастерской. А уж при втором поколении выбились в зажиточные люди. Говорят, всем заправляла жена деда Дмитрия. Сам-то он крепко попивал, и любил вместе с мастерами из собственных сапожных мастерских пображничать, как только ускользал от строгого, надзирающего взора супруги. Но она отлавливала муженька, и, вроде бы, всыпала ему, под первое число. Ни дать, ни взять, вариант Вассы Железновой. Бабку Веру я застал в живых в доме по Сущёвскому валу, где жили Гавриловы. Конечно, она уже ничем не напоминала властную хозяйку нескольких мастерских и грозную супругу, но это была мощная 90-летняя старуха. Когда она совсем сдала, ослабела, то, лежа на высокой кровати, изредка звала меня к себе:
  - Поди ко мне, внучек, я ведь помираю...
   А я махал ручонками:
  - Помирай, помирай, бабка! Не хочу я к тебе.
  Прабабка Лиза, та самая татарка, не дотянула до моего рождения всего-то с десяток лет, а умерла она в возрасте 103 лет. По рассказам, у нее были черные густые волосы до пят, которые она сама расчёсывала и заплетала. В весьма преклонном возрасте она легко брала и несла к столу двухвёдерный самовар. Чаю выпивала - не меньше дюжины стаканов зараз.
  Долго, и в детстве, и в юности, я гордился своим революционным дедом Дмитрием, ведь при Временном правительстве его засадили в тюрьму, и только пришедшие к власти большевики выпустили моего героического деда. Так гласило, доступное мне в ту пору, семейное предание. И лишь в зрелом возрасте узнал я истинную причину, за что он был подвергнут репрессиям. Временное правительство издало указ о конфискации и переплавке для военных нужд церковных колоколов. Не всех, разумеется, а по списку. В злополучный "список" попала и колокольня храма, где Дмитрий Гаврилов являлся старостой церковного прихода. Но он, вместе с батюшкой, прознал о судьбе, уготованной их колоколам, и ничтоже сумняшеся, мол, "всё одно - пропадать добру", загнал их какому-то барыге. Должно быть, хорошо отметили два этих служителя "за упокой церковного звона". Вот именно за пропитые колокола и угодил мой "революционный" дед в тюрягу, что не лишает его моей к нему любви и почитания за широту души.
  Тётки мои, три сестры отца ничем особенным не выделялись. Но с двумя: старшей - Ольгой и младшей - Женей связана необычная история.
  Женя - тонкая, изящная девушка, каким-то образом, попала в балет Большого театра. О достижениях её на прославленной сцене мне не известно. Сохранилась лишь мутная фотокарточка, где она заснята в момент исполнения четверкой балерин танца маленьких лебедят из балета "Лебединое озеро". Стало быть, Женя пошла дальше кордебалета. Зато личная судьба этой милой, душевной и очень молоденькой моей тётушки, в её драматических подробностях, отложилась в детской памяти. Как сейчас вижу её в садике нашей дачи в посёлке "42-й километр" по Рязанской железной дороге. Она сильно кашляла. Как потом стало известно, у неё был скоротечный туберкулёз. Незадолго до этого мы с мамой вернулись из эвакуации. Помог сесть в поезд Чкаловск-Москва, который штурмовали огромные толпы беженцев, случайный знакомый, майор Илларион Барсуков. После госпиталя, куда он, раненный, попал с фронта, его отправили в Чкаловскую область, в санаторий, долечиваться. Теперь он возвращался в действующую армию, через Москву, где должен был получить направление. Если бы не этот энергичный военный, не известно, как бы и когда мы выбрались из эвакуации.
  В Москве майор доставил нас на квартиру семьи Гавриловых. А так как ему негде было остановиться, то мои тётки пригласили переночевать у них. Так пару-тройку ночей Илларион Барсуков провёл на полу, в доме на Сущёвском валу. В те далёкие годы, да ещё в военное время, приходилось спать, где попадя. Никого не удивляло, когда гостю стелили постель где-нибудь в чулане, на кухне, в коридоре и прочих не спальных местах. Бравому фронтовику достался пол в самой квартире. Но он был счастлив не по этому, а совершенно по другому поводу: Ларион Барсуков с первого взгляда - влюбился в Женю Гаврилову.
  Тут необходимо прояснить семейное положение майора. Его жена, с двумя детьми, осталась на оккупированной фашистами территории, но отношения супругов, ещё до войны, были на грани разрыва. Так что оставалось лишь закрепить это официально. А посему Ларион считал себя свободным от семейных уз.
  Судя по всему, Женя тоже не осталась равнодушной к очень милому, симпатичному, с открытой улыбкой человеку. Всё было при нём: офицер, фронтовик, обходительный ухажёр. А она: вся такая воздушная, с очень хорошенькой мордашкой, прекрасной фигуркой, балерина, одним словом, - хоть сейчас под венец!
  - После победы, Женя, жди меня! - сказал майор Барсуков перед отъездом на фронт. - Я обязательно приеду!
  Но сразу после Великой Победы над фашистской Германией он в Москву не приехал. Пришлось участвовать в разгроме Японии. А потом вернулся на родную Украину, там ведь ждали дети, и надо же было окончательно разобраться с нелюбимой женой. Впрочем, любил он её в ту пору или нет - мне не ведомо. Знаю другое. Дома на Лариона свалилась оглушительная, ну, просто чудовищная правда жизни. Его благоверная, видимо, не выдержала одиночества и бытовых тягот оккупации - ведь на руках у неё было двое малолеток. Одним словом, сошлась с германским воякой, стала, как тогда говорили с презрением, "немецкой подстилкой". Более того, она ещё и родила дитя от фашистского благодетеля. Много позже я познакомился с этим плодом оккупационной любви: такой типичный белобрысенький немчик. Очень милый мальчик, хлопающий белесыми ресницами, и с испугом и недоумением взирающий на мир.
  Украинские загсовские чиновницы, учитывая все обстоятельства, немедленно развели фронтовика Барсукова с "немецкой подстилкой". А ведь тогда обычные бракоразводные процессы шли довольно длительно, ибо государству было необходимо всеми силами поддерживать в целости и сохранности институт распадавшихся во время войны семей.
  В Москву Ларион попал только в самом конце победного - и над Германией, и над Японией - 1945 года. В квартиру Гавриловых явился, с букетом, редких в зимнюю пору, цветов, прямо в предновогоднюю ночь. Своего возлюбленного невеста встретила... в гробу. Женя Гаврилова умерла от неизлечимого тогда туберкулёза буквально за день до наступления Нового 1946 года.
  История эта завершилась не менее удивительно. Убитого горем Ларика, как могла, успокаивала и обихаживала старшая сестра Гавриловых Ольга. И как-то так, сосем незаметно, они стали мужем и женой. Дети Барсукова, присуждённые ему при разводе, в том числе и белобрысый кроха-немчик, влились во вновь образованную семью. У четы Барсуковых потом ещё и совместный ребёнок появился, так что, бездетная до этого тётка моя Ольга стала в одночасье многодетной мамашей. И заботливой, и любвеобильной.
  С Илларионом, или дядей Лариком, мне потом, много лет спустя довелось побывать в Калининграде (Кёнигсберге), где в страшных мучениях погибал мой больной отец. Но об этом нужен отдельный рассказ. А пока мы перенесёмся в предвоенный городок Подмосковья Высоковск.
  
  Высоковские лакомства
  Каким образом оперативник с погранзаставы на Памире Иван Дмитриевич Гаврилов стал прокурором Высоковского района Московской области - мне неведомо. Думаю, что в 30-е годы кадры специалистов во всех отраслях народного хозяйства ковались не только в вузах. Существовала грандиозная сеть всевозможных ведомственных курсов повышения квалификации. Вот и мой отец, видимо, прошёл через эту краткосрочную юридическую "академию". Помнится лишь только, что у него на всех прокурорских должностях было одно звание: младший советник юстиции, что не мешало ему продвигаться по службе. Он даже был назначен прокурором города Калининграда (Кёнигсберга). Но пока ехал из Москвы к месту новой службы, с незапланированной остановкой в Минске у своей, как говорила моя мама "полюбовницы с нагулённой дочкой", должность прокурора города... упразднили. И назначили его прокурором одного из районов Калининграда - Московского. Самое обидное во всей этой истории для Ивана Гаврилова заключалось в том, что ликвидировал высокий пост, предназначавшийся ему, прокурор области, его давний закадычный приятель. "Вынужденное сокращение штатного расписания, за неприбытием к исполнению обязанностей",- такая вот витиеватая формулировка была объявлена опоздавшему на службу служителю закона.
  Ну, а пока мы находимся в Высоковске. Интересно получается: отца назначили туда городским прокурором в 1940-м году, то есть, в тот самый момент (как я выяснил только сейчас, с помощью Википедии и энциклопедии), когда рабочий посёлок Высоковский был преобразован в город районного подчинения Высоковск. Вот там-то моё сознание четырёхлетнего пацана уже стало удерживать в памяти некоторые события. А что запоминается маленькому человечку в первую очередь? У кого как, а у меня отложились такие события. В душном кинозале мы смотрим с мамой фильм, и в тот момент, когда баба-Яга улетает с диким завыванием в печную трубу, я в диком ужасе, и тоже с завыванием, вылетаю из кинотеатра. Мне всегда казалось, что сей конфуз случился со мной на фильме "Кощей Бессмертный". Проверил: видно, подвела память, этот фильм замечательный режиссёр-сказочник Александр Роу снял в 1944 году. А "моё событиё" происходило в 1940 году. Кадр и сейчас стоит перед глазами, но из какой он картины - не говорит, подлец. А впрочем, быть может, это произошло во время просмотра всё-таки именно "Кощея", но в другом месте и уже во время войны? Или это была какая-то другая картина?
  Всё-таки, как полезно заглядывать в словари почаще, в том числе и в кинословарь. Глянул ещё раз, что там пишут о Роу, и ахнул от смущения и удовольствия: не "Кощея" я смотрел, а "Василису Прекрасную", того же кинорежиссёра. И Бабу-Ягу там играет Георгий Милляр. Он-то и перепугал меня своим незабываемым хриплым воем. А картина эта вышла на экраны, аккурат, весной 1940 года.
  Однако, чем меня успокоили после панического бегства из кинозала, уж это я точно запомнил. Мама ублажала перепуганного сыночка мороженым. Нынешняя детвора вряд ли поймёт, если я скажу, что это было ни с чем несравнимое блаженство. Продавщица вынимала ложкой из бидона, утопленного в котёл с битым льдом, покоившегося в ярко разрисованной бело-синей коляске, аппетитное мороженое, и накладывала его в специальное приспособление, похожее на поршень. Из этого "поршня" выдавливалась круглая порция мороженого, обжатая с обеих сторон вафлями. Облизывай, откусывай - в своё удовольствие! У меня до сих пор слюнки текут.
  Другое прекрасное воспоминание отправляет на бескрайнее колхозное поле. По нему ползем мы, мелкие расхитители социалистической собственности. Мы - это стайка малышни, возглавляемая прокурорским сынком, то есть, мной, выкапываем турнепс. Вкуснейший, доложу вам, овощ! А ползком, чтобы сторож не застукал. Вообще-то воровские наклонности укоренились в моём характере с детства, и надолго, и глубоко. Спустя годы, я, уже школьником, в другом подмосковном городе - Раменское - возглавлял "бандитский налёт" местной шпаны из малолеток на железнодорожные пакгаузы. Но об этом - позже.
  А ещё одна картинка, постоянно всплывающая из этого далёкого прошлого, связана с маминым братом, дядей Борей, приехавшим на побывку в Высоковск. Высокий, статный, красивый, в военной форме, он ходил по городу в сопровождении ребятишек. Тогда ведь девчонки и мальчишки, страсть как, любили военных! Дядя служил в танковых частях, где-то на западной границе. Надо полагать, у нас он появился весной или даже летом 1941 года. Мама рассказывала, что после своей побывки у нас, за несколько дней до 22 июня он прислал весточку со словами: "Ждите важных событий". Они грянули, а от дяди Бори больше никто, никогда никаких вестей уже не получал. Так он до сей поры и не числится - ни среди живых, ни среди мёртвых, ни даже среди пропавших без вести.
  Но самый выразительный эпизод из высоковской жизни связан, как ни странно, с зеркальным шкафом. Это сейчас подобный шкаф не представляет ничего особенного. Более того, на фоне шикарных мебельных гарнитуров, разнообразнейших стенок с вмонтированными в них телевизорами и компьютерами, чеховский "глубокоуважаемый шкаф" представляет собой, в лучшем случае, музейный раритет или явный анахронизм в интерьере современной квартиры. А тогда, в начале сороковых годов прошлого века, зеркальный, трёхстворчатый шкаф, который везли по Высоковску в дом, где жил прокурор Гаврилов, собрал на улицах толпы зевак. К этому "событию года" следует дать пояснение: наша, так называемая, квартира состояла из двух комнатушек в коммуналке, но всего с одним соседом. По тем временам это считалось прекрасным жильём. Став, к тому же, обладателями упомянутого шкафа, мы попали, по всем параметрам общественного мнения, в разряд высокопоставленных особ, или попросту - нас за глаза заклеймили сов. буржуями.
  Кто-то нынче может снисходительно посмеяться над ротозеями в захолустье, позавидовавшими прокурору, приобретшему - эка невидаль! - какой-то шкаф. В связи с этим мне вспоминается рассказ моей тёщи Екатерины Александровны Мангуби-Черкес. Она 14-летней девчонкой работала в 20-х годах машинисткой-курьером в секретариате Кремля. И вот, чтобы показать мне, молодому нигилисту, насколько далеки от стяжательства были тогдашние "высокопоставленные" люди, рассказывала, как они, кремлёвские служащие, ходили на концерты в свой клуб на Моховой улице, и там им выдавали к чаю мармеладки из моркови - бесплатно. Вот, мол, и все кремлёвские привилегии!
  Я же вот что думал по этому поводу: "Остальная Россия-матушка в то время голодала. А халявные морковные конфетки впоследствии чудесным образом обернулись в персональные ЗИМы, госдачи, заказы в сотой секции ГУМа, и т. д.". Вот и тот самый зеркальный шкаф в Высоковском, как и те жалкие, но бесплатные конфетки, стал символом расслоения. На тех, кто его мог приобрести или уже имел это трёхстворчатое чудо, и тех, кто о нём мог только безнадёжно мечтать.
  
  Война. Эвакуация
  Начала войны, Великой Отечественной войны, я не помню. Зато хорошо укоренилась в памяти эвакуация. Здесь мне хочется сказать, что вопреки, вроде бы, устоявшемуся мнению, будто партийно-советские руководители на местах в первую очередь отправляли в тыл свои семьи, у нас, в Высоковске, было не так. Во всяком случае, наша семья - семья районного прокурора, тронулась в путь, когда фашисты уже обстреливали город. Семьи других ответственных работников тоже, наверное, покидали свои гнёзда под артиллерийскую канонаду. Мама с моим братиком Валеркой, ещё грудняшкой, села в кабину грузовика, а я, вместе с другими мамашками и малышками, забрался в кузов, где и расположились на досках, укрепленных концами в борта. Находился там, правда, и один мрачный дядька, очень тощий, скуластый, в сером дождевике (хорошо мне запомнившийся). Это был какой-то горкомхозовский служащий, видно, не годный к строевой службе. Через какое-то время он вдруг постучал по фанерной крыше кабины. Машина затормозила. Тощий дядька соскочил на землю и со злостью сказал моей маме что-то вроде "Кончилась ваша власть. Немцы наведут порядок!". Высадил её с ребёнком из кабины, а сам туда забрался, и стал командовать шофёру, куда следует нам ехать. Но он что-то, видимо, перепутал, и вместо желанных ему немцев, вывел машину на наш КПП. Мама изложила офицеру, что произошло в пути. Дядьку отвели в сторонку и, скорее всего, расстреляли. Мы этого не видели, но ведь по тогдашним законам военного времени предателей без разбирательства пускали в расход. Наверное, бывало, что расстреливали и не виновных. Но тот тощий - был явный враг.
  Итак, мы отправились вглубь страны, а наши отцы остались в городе. Остались и остались - почему, зачем, этого нам знать было не положено до поры до времени.
  Долго ли, скоро ли, как говорится в сказках, наконец, мы оказались в конце пути в деревне Чкаловской (ранее и ныне Оренбургской) области, названия которой я не запомнил. Перед глазами и сейчас маячит бревенчатая стена с толстым слоем снега-изморози. Можно представить, как холодно было в той избе, отведённой эвакуированным, или "выковыренным", как нас, бедолаг, именовали местные жители.
  Выплывает из прошлого белобородый, с очень худым, измождённым лицом, старый-престарый еврей что-то долго разъясняющий маме. Она в то время ходила копать картофель из-под сугробов. Помнится, пекла лепёшки из мороженой картошки. Стояли жуткие морозы. Мы страдали от холода, и очень хотелось есть.
  Годовалый Валерка-братик и я заболели одновременно крупозным двусторонним воспалением лёгких. Название этой болезни врезалось в память навсегда, ибо от неё братишка мой погиб. Мама позже неустанно повторяла, рассказывая обо всём этом: "Нужен был красный стрептоцид, а его негде было достать. Этот стрептоцид мог спасти моего мальчика".
  Похоронили Валерку на погосте посёлка Берды, под Чкаловском, потому что в той деревни, где мы жили, кладбища не было, ближайшее располагалось в Бердах.
  Как представлю, что пришлось пережить моей маме в те времена, то не могу никак надивиться её самообладанию и воле к жизни. В самом начале войны она, по сути, потеряла своего старшего сына, который был при вторжении фашистов в Белоруссию то ли у бабушки, то ли в пионерлагере. Скорее всего, он погиб - на родине или, будучи угнанным в какой-то концентрации оный лагерь. Затем буквально у неё на руках скончался младший сынок. В довершение бед ей вручили похоронку: "С прискорбием извещаем, что Ваш муж, Гаврилов Иван Дмитриевич, погиб смертью храбрых". Не уверен, что в точности воспроизвёл траурный документ, но смысл той страшной бумаги, безусловно, передан мной правильно.
  Весной 1942 года, после разгрома немцев под Москвой, мы вернулись из эвакуации. Приехали в столицу, в дом Гавриловых. Мама моя рассказывала, что от болезни, осложнённой истощением, я был настолько слаб, что весь длинный и долгий путь из эвакуации проделал в беспамятстве или полузабытьи. И, разумеется, без помощи случайного попутчика - майора Иллариона Барсукова, о котором я уже говорил, ещё неизвестно, чем окончилось бы это возвращение. Не исключено, что мама могла потерять и меня.
  В Москве нам стало известно, чем занимался мой отец, Иван Дмитриевич Гаврилов, оставшись на территории, оккупированной гитлеровскими войсками, и при каких обстоятельствах он "погиб смертью храбрых".
  Всё объяснилось просто: руководители района и города Высоковск, в том числе и папаша, отправив семьи на восток, возглавили партизанский отряд. Гаврилова, как бывшего пограничника, чекиста, оперативника назначили командиром разведки, где он ощутил себя, как рыба в воде. И вёл себя, как я понимаю, со свойственной ему дерзостью и находчивостью, применяя, когда это понадобилось свою недюжинную силу.
   Бургомистром Высоковска немцы поставили бывшего заведующего горкомхозом, который, то ли с перепугу, то ли из лакейской услужливости, стал указывать фашистам на тех, у кого мужья или сыновья были в Красной Армии. Когда же он принялся выдавать тех, кто втайне от немцев помогал партизанам, командир отряда поручил Ивану Гаврилову "ликвидировать подлого предателя". На что тот возразил, что это не решит проблемы. Найдут фашисты другого наймита, и новый бургомистр может оказаться зловреднее предшественника. Пусть, мол, этот иуда останется на своей должности, но надо, что бы "закладывать" людей, связанных с партизанским отрядом, он перестал. "Как его "перевоспитать", я знаю", - заверил Иван Гаврилов.
   Он встретил этого немецкого прихвостня неподалеку от городской комендатуры. Со стороны можно было подумать, что беседуют два закадычных приятеля. Картинка, напоминающая историю похищения начальника польской дефензивы. Гаврилов вновь выступал в своём излюбленном репертуаре.
   - Больше ты никогда и никого не выдашь, иначе всему твоему многочисленному семейству плохо придется, - сказал он ему. -Обо всех намечаемых карательных операциях будешь сообщать нам заранее. А это, чтобы хорошенько запомнил мой наказ, - и выстрелил в него.
   Помнится, я был уже взрослым, когда мама рассказала, что отец, оказывается, отстрелил предателю мужское достоинство, и при этом, будто бы, пояснил: "Размножаться таким, как ты, незачем".
  Говорили, что даже на операционном столе, когда бургомистра спасал немецкий хирург, тот не признался, что знает, кто в него стрелял. Он ведь хорошо помнил по прошлой своей деятельности: прокурор Гаврилов данное слово держит.
   О том, что творил он, возглавлявший разведку партизанского отряда, в тылу врага, я мог только догадываться. Он был не только отчаянно храбрым, но и весьма изобретательным в своих, порой невероятно дерзких, вылазках. Мой отец так насолил оккупационным властям и тем, кто им пособничал, что с ним было решено покончить весьма оригинальным способом: во всех населенных пунктах района появились листовки, сообщавшие: "Население может сохранять спокойствие. Бандит-партизан Иван Гаврилов пойман и повешен!"
   Гитлеровцы поступили так, как рекомендовал их главный пропагандист: чтобы в ложь поверили, она должна быть большой. Что ж, автор этой рекомендации - Геббельс - в случае с моим отцом оказался прав: в фашистскую брехню поверили даже в Москве. Она-то и послужила основанием для написания официальной похоронки. Но сведения о смерти "бандита-партизана" Ивана Гаврилова, к счастью, оказались, как иронизировал Марк Твен, были слегка преувеличены.
  Весной 1942 г. наша семья воссоединилась в Москве.
   Интересная подробность: отец явился с "партизанским подарком". Дело в том, что в отряде всех наделяли куревом, а Ивану Гаврилову, как некурящему, выдавали взамен табака крохотные сдобочки с изюмом, похожие на бочонки лото. Накопился их целый мешочек, каковой он и вручил мне.
   Мой папаша был человеком немногословным, а мне, как и любому мальчишке, подавай рассказы о героическом прошлом. Он же к "героике" относился почему-то с иронией.
   - Как было в партизанах? - переспрашивал он меня. - Холодно было. А в землянке, где, как в песне, "вьется в теплой печурке огонь", очень сильно донимали блохи и прочая живность.
  Никак не хотел он удовлетворить мальчишескую жажду услышать рассказы о прошедшей войне. Но однажды сдался: "Ладно, так и быть, слушай про героический эпизод".
   Вот он, героический эпизод партизанских будней, в изложении моего отца:
   "Нам стало известно, что немцы повезут через лес медикаменты и спирт для полевого госпиталя. Особенно нас интересовал спирт. В промерзшем зимнем лесу это и для медицинских целей, и для согрева всего организма великая ценность.
   Устроили мы, как положено, засаду. Едут. Впереди легковушка с офицерами. Позади большой грузовик с солдатами. Вышел я на лесную дорогу, пострелял по легковушке, офицеры успокоились. А мои орлы из разведки закидали грузовик гранатами.
   Взяли медикаменты. Отыскали бочку со спиртом. Взвалил я ее на плечо - и ходу. А сзади еще машины с немецкой солдатней, но наши их попридержали. Однако вскоре все-таки немчура вновь пустилась вдогонку. Они-то налегке, а мы с грузом. Я впереди, как Чапай, но не на лихом коне, а пешком и по сугробам да с бочкой на горбу, а ребята отход прикрывают огнем. Ну, немчики вглубь не сунулись, побоялись. Отстали. Однако километров шесть, если не боле, пришлось мне переть этот чертов бочонок. Он, правда, не такой уж тяжелый был, но, однако, пуда четыре по бездорожью - тоже не соскучишься".
   Тут я хочу напомнить: отец был могучим мужиком, работа в юности грузчиком в московском рыбном порту накачала его мускулами на всю жизнь. Между прочим, в 1941 г., когда разыгрывались описываемые события, он был в расцвете сил - 33 года, возраст Христа.
   А закончил свой партизанский героический эпизод отец так:
  "Как же все ругались, когда в отряде выяснили, что в бочке не спирт, а бензин! Один я смеялся. От обиды. Над самим собой, дураком, смеялся".
  Попутно отмечу - отец никогда в жизни не сквернословил, что передалось и детям, и внукам. Чем ругаться, лучше смеяться.
  А вот ещё одна картина, относящаяся к партизанской поре, по его собственному признанию, врезалась в память навсегда. Не раз он возвращался к ней, она занимала особое место во всей его богатой событиями жизни.
   Немцы, разгромленные под столицей, стремительно удирали от ударов Красной армии. Колонны их войск настигала авиация, бомбила и расстреливала разбегавшихся по обочинам дорог солдат и офицеров. Проходил налет, и в кюветах, на придорожных полях оставались трупы и разбитая техника. Новый налет - и поверх этого слоя мертвецов и железного лома ложились вновь убитые и остовы машин. И все это происходило в чудовищный, небывалый мороз, когда немцы застывали в тех позах, в которых встречали смерть. Такой страшный слоеный пирог предстал перед глазами вышедших из леса партизан.
   "Мне пришлось пройти отрезок этой дороги смерти дважды, утром и на закате, - вспоминал отец. - И я заметил одного мертвеца, лежавшего на развороченной бронемашине. Мороз его ударил в тот момент, когда правая рука была поднята вверх. Так он и застыл, и остался указывать на что-то в небе. Возвращался я при свете заходившего солнца, а мертвый немец все продолжал тыкать пальцем в небо. Длинная тень от него пересекала дорогу. Меня этот немец с тех пор преследует..."
   А ведь подобные "скульптуры" русские морозы громоздили вдоль дорог и в 1812 г., когда из России бежали французы. Кстати, с напоминанием о "великой наполеоновской армии" мне довелось столкнуться на Севере, куда я уехал, окончив институт. Под столицей Коми Сыктывкаром, побывал в деревушке... Париж. Это всё, что осталось от множества пленных французов, выселенных в этот край после разгрома войск Наполеона. Говорят, до моего появления в том местечке жила древняя, чуть ли не столетняя француженка. Откуда она там появилась, никто не знал, может родственница какого-то пленного переселилась из французского Парижа в Париж Сыктывкарский?
  Как утверждают историки, не состоявшиеся завоеватели мира быстро ассимилировались в чужой стране, переженившись на симпатичных комячках. Между прочим, у незнакомых с ними бытует превратное мнение об облике коми-девушек. Они рисуются этакими раскосыми, скуластыми страхолюдинками. Ничего подобного. Глаза у них большие, округлые, а некоторая скуластость придаёт облику пикантность. Очень много красивых женщин. Мне, например, посчастливилось работать на местном телевидении в Ухте с самой настоящей красавицей Луизой Павловной, у которой были намешаны кровь коми, французская и, кажется, немецкая. Она была женой известного писателя Александра Рекемчука.
  Так вот, в те далёкие времена пошла поросль от смеси угро-финской и романской народностей. Достигших призывного возраста юношей, франко-коми кровей, отправляли служить в доблестную французскую армию. И, опять же утверждают историки, не было ни одного случая, чтобы, по окончании срока службы, молодые люди не вернулись на родину - в Зырянский край.
  Пленных немцев я видел только в кинохронике, тех самых, которые понуро плелись в Москве по улице Горького. Зато с итальянцами, попавшими к нам в плен, пообщался. Они строили дом, и по-моему, не слишком себя утруждали. Беспрерывно устраивали перекуры, хороводились вокруг коллеги с губной гармошкой, и горланили что-то на своём языке. Пели красиво.
  Люди наши относились к ним с явной симпатией, жалели их, подкармливали. А ведь, ясное дело, в Советском Союзе едва ли нашлась семье, которая так или иначе не пострадала от ужасов военного нашествия гитлеровских войск и их сателлитов. Но почему-то зверства фашистов не увязывались с пленными из той же армии захватчиков. К ним относились с обычным человеческим состраданием, как на Руси издавна принято "выказывать жаль" к сирым, убогим и заключённым. Западные зрители до сих пор недоумевают, глядя кинохронику: отчего это русские молча стоят по обочинам улицы Горького, без ненависти глядя на проходящих мимо поверженных фашистов. Почему никто не кидается на изуверов с кулаками, никто не бросит в них камень...
   Один итальянец затеял со мной куплю-продажу. Изъяснялись в основном жестами, подкреплёнными несколькими расхожими русскими словами, произносимыми пленным солдатом с жутким акцентом. Наконец, до меня дошло, чего он хочет: у него были иностранные марки в небольшом альбомчике, и за них он просил - о, ужас! - несколько буханок хлеба. Подтвердил количество буханок, растопырив пальцы обеих рук. Разумеется, такой грабительский, на мой взгляд, обмен не состоялся. Возможно, его коллекция марок, действительно, стоила дорого. Но где ж я достал бы в то голодное время столько хлеба?!
  
  Раменское
  Воевал отец недолго, всего-то несколько месяцев. Потом вернулся к своей прежней профессии. Но назначили его не на прежнее место в маленький городок Высоковск, а, видно, с повышением - прокурором Раменского района Подмосковья. Это был крупный железнодорожный узел. Там дислоцировалась, на отдыхе, дивизия генерала Гурьева, прославившаяся потом в Сталинградской битве. Помнится, на каком-то праздничном застолье у нас в доме присутствовали - комдив генерал Гурьев и полковник Лещинин, комбриг или комполка. За тем же столом, помимо хозяев, присутствовал, находящийся в краткосрочном отпуске перед отправкой на фронт, мой дядя, мамин младший брат Семён. У него был хороший голос, и мама попросила его спеть. Полковник мягко сделал замечание: мол, не мешало бы товарищу лейтенанту спросить разрешения петь у старшего по званию - у товарища генерала. Мама, улыбаясь, отчеканила:
  - Дорогие гости, здесь старший по званию - хозяйка дома! Я тут генерал!
  Подобным крутым образом маман частенько ставила на место не в меру заважничавших начальников, зазнавшихся чинуш, просто нахалов и мало воспитанных людей. Правда, к их числу наши нынешние именитые гости не относились. Что и доказали при прощании: они, между прочим, выходцы из деревни, галантно целовали ручки прекрасной Анны Борисовны, извинялись, "если что не так сказали". А с семьёй Гурьевых (жена и, кажется, две дочки) мы подружились на долгие годы. Во всяком случае, мамочки пытались меня охмурить и женить на гурьевской дочке. Пришлось даже отшучиваться: "Я очень люблю гурьевскую кашу. Но зачем брать её в жёны?!"
  Когда дивизия генерала Гурьева уходила из Раменского района на фронт (её перебросили в Сталинград, где она и прославилась), солдаты оставили по себе память. На верхушке высоченной сосны прикрепили большой плакат с надписью, видной и читаемой, пожалуй, со всех мест города:
  "Смерть фашистским оккупантам! Слава раменским бл...дям!"
  Извиняюсь за ненормативную лексику, но не смею править сей исторический документ! А если учесть, что авторы его: самодеятельные поэты и художники, да и те, кто сумел забраться на такую вершину и укрепить там скабрёзный плакат, вероятнее всего, геройски погибли в сталинградской чудовищной битве, то свидетельство их здорового мужского юмора дорогого стоит.
  Своеобразное прославление раменских девушек провисело изрядное время. Смельчаков, отважившихся снять плакат, долго не находилось - внизу, у подножья сосны красовалось лаконичное предупреждение: "Заминировано". Я думаю, местное начальство - оно ведь тоже состояло из мужиков - по достоинству оценившее юмор гурьевских воинов, не торопилось убрать его с глаз долой. Даже я, ещё не школьник, но уже ранний грамотей (читал с пяти лет), прочёл ту надпись, хотя вряд ли понял её подлинный смысл.
  Раменское запомнилось не только описанными эпизодами. Необходимо сказать, что подмосковный городок был в те военные годы средоточием воров, хулиганов и бандитов. Мирным да безоблачным наше существование там тогда можно было назвать с большой натяжкой. Помнится, когда я однажды вышел ясным днем из школы, мимо промчался мой папаша с револьвером в руке. Вероятно, гнался за каким-то преступником. Теперь-то я понимаю, что не прокурорское это дело - гоняться с оружием за жульём. Но видно, сказывались навыки пограничника-оперативника и партизанского разведчика.
   Однако, он и об этих военно-тыловых, порой весьма боевых случаях, рассказывать не любил. Хотя мне известно доподлинно, как он с нарядом милиционеров ловил одну бандитскую шайку. Те занимались грабежами, разъезжая по Подмосковью на автобусе. Представьте, останавливается автобус посередь какого-нибудь поселка или деревни, и вооружённые бандюги выскакивают из него, и грабят магазины, ларьки, аптеки, банки, да прохожих, заодно. А потом отбывают в неизвестном направлении. Пару раз удалось обстрелять удаляющийся автобус, но, судя по всему, он был бронированный. Во всяком случае, разбойники на колёсах не пострадали. Предполагаю, отец разработал операцию по ликвидации бандитов, опираясь на свой опыт борьбы с басмачами. В ходе преследования автобус загнали в искусственно созданный тупик - он упёрся в разобранный мост. И тут, под прикрытием огня, который открыли милиционеры, прокурор Гаврилов кинулся под автобус, и стал через днище, как он и предполагал, ничем не защищённое, стрелять из автомата в тех, кто был внутри. И налётчики сдались. С бандой было покончено. Кстати, выяснилось, отчего разбойничий транспорт был неуязвим - хитрецы обложили его изнутри мешками с песком.
  Говорят, мой отец вызывал уважение даже у отпетых уголовников. О нём, будто бы, устоялось такое воровское мнение: "Этот больше положенного не даст". И будто бы суд всегда назначал сроки, которые запрашивал в обвинительном заключении прокурор Гаврилов. Были случаи, когда с его подачи выносились и оправдательные приговоры. Один такой, оправданный, решил отблагодарить "справедливого прокурора". Он явился к нам домой с "благодарностью". Отец был на работе. Мама буквально спустила этого благодетеля с лестницы. Я в то время возвращался из школы, и видел, как скатился вниз незваный гость. И как билась о ступеньки голова гуся, свисающая из авоськи, набитой дефицитными в ту голодную пору продуктами.
  Уважение и доверительность, каковыми пользовался у завзятых преступников прокурор Гаврилов, возможно, вызывала татуировка на кисти его правой руки. Ни на допросе, ни в судебном заседании руки в карманах держать - не принято, а уж перчатки надевать - совсем не к лицу советскому юристу! Чем только ни пытался отец свести злополучную отметину юношеской глупости - и какими-то таинственными мазями от знахарок, и сырым мясом, увы, татуировка только чуточку побледнела. И по-прежнему уголовная братва благостно урчала: "Наш человек, хоть и завязавший... не скурвился, лишку не даст...".
  Моя мать, надо признать, играла большую роль в укреплении авторитета прокурора Гаврилова. Яркая красивая женщина, она притягивала людей. Наш дом, конечно, не считался великосветским салоном, таких понятий в советские времена просто не было. Однако у нас собирались интересные и значительные личности - из раменской элиты и приезжие. В праздники мама устраивала широкое застолье. Накануне Нового года лепили пельмени. Раскатывали тесто, тонко-тонко. Затем стеклянным стаканчиком выдавливали кружочки, в которые раскладывали фарш. И принимались быстро лепить. Тут блистал мой отец. Трудно поверить, но пока мы с мамой делали по две-три штучки, он успевал слепить десяток пельменей. Причём, они у него получались маленькими, но пузатенькими. Затем сотни этих пельмешек вывешивали в специальной объёмистой сумке в форточку за окно, на мороз. За новогодним столом они пользовались огромным успехом. Секрет необычайной вкусноты их, разумеется, заключался не в сумасшедшей скорости, с какой лепил пельмени отец (хотя и это способствовало изготовлению продукта), а в том, как мама приготовляла тесто, и - особенно - фарш. Она вообще была волшебной кулинаркой. Помнится, как в старости, будучи больной и прикованной к постели, руководила она из дальней комнаты мной, затеявшим, с её подачи, варить борщ. Это было грандиозное действо в кухонном театре одного актёра, абсолютно не знающего роль и действующего по подсказке суфлёра. Мама спрашивала, что происходит в кастрюле: что умягчилось, что всплыло, и тотчас отдавала приказание то-то положить, влить, вбросить. При этом постоянно интересовалась цветом того, что постепенно превращалось в борщ. Мы потом три дня наслаждались тем "настоящим" борщом, и жена моя Ариша так и не поверила, что его сварил я.
  - Как можно по подсказкам из дальней комнаты, не глядя в кастрюлю, не пробуя, приготовить такое блюдо? - вопрошала она. - Не разыгрывай меня.
  За нашим праздничным столом в Раменском бывал первый секретарь райкома партии Павел Георгиевич Бурыличев. Большой, шумный мужчина. Он, сделал неожиданную карьеру. Случилась беда: по какому-то недосмотру или из-за аварии Москва оказалась без картошки. А она являлась основным продуктом питания в послевоенный период. И тогда Бурыличев, под свою личную ответственность, велел снять в электричках скамейки для сиденья, и, загрузив вагоны картошкой, которая скопилась на раменских складах, отправил состав в столицу. О находчивом и смелом руководителе доложили Сталину. Тот велел выдвинуть секретаря Раменского райкома партии на пост председателя Мособлисполкома. Бурыличев, явно обогреваемый симпатией вождя, заметно набирал политический вес в глазах кремлёвского руководства. Ему доверили вести партийно-правительственное торжественное заседание, посвящённое 30-летию Великой Октябрьской революции, проходившее в Колонном зале Дома Союзов.
  Накануне его назначения председателем правительства РСФСР (указ уже был подписан Сталиным) случилась автокатастрофа и Бурыличев погиб. Ходили упорные слухи, что его, слишком быстро идущего по карьерной лестнице, убрали с помощью шофёра-смертника. Говорят, что тот даже попрощался с друзьями перед роковой поездкой.
  Жили мы в Раменском сначала на окраине, неподалеку от станции Фабричная. Как-то размещались в двухкомнатной квартире: мама, отец, я и мамины родители - мои бабушка и дедушка. Они казались мне глубокими стариками, хотя, по нынешним понятиям, были просто пожилыми людьми, ведь им и шестидесяти лет не стукнуло.
  Бабушка любила отвечать по телефону, держа трубку на почтительном расстоянии от уха, интеллигентно отставив мизинчик, она выговаривала, будто диктовала, с жутким местечковым акцентом:
  - Квартира прокурора товарища Гаврилова. Вас слушает Дора Калмановна.
  Древний, по моему сопливому мнению, дед Берл работал на продуктовой базе снабженцем, была такая специальность. Надо было разъезжать по крестьянским хозяйствам района и скупать у них продукцию. Запомнил его несколько мрачноватым, неразговорчивым человеком, но вдруг расцветающий доброй улыбкой на сильно морщинистом лице. Как бы я изумился тогда, если бы узнал о давнем, дореволюционном побеге деда в Америку. Ничего романтического, а тем более, героического в нём не проглядывало. Не могу сказать, какими глазами я стал на него глядеть, если бы мне рассказали о другом вояже Берла Гурвича, совершённого им в первые недели войны...
  Минск ведь оказался в числе первых советских городов, которые подверглись бомбардировке немецкой авиации. А Койданово, где жили Гурвичи, ещё ближе к границе. Не знаю, как произошло, что мой дед оказался в неожиданной для себя роли. Ему пришлось выводить из-под обстрела и наступающих немцев целое стадо коров. В пути к нему присоединялись беженки с детьми, старики - в основном евреи, видно уже до них дошли слухи о карательных операциях в Польше, других местах против сынов и дочерей израилева племени.
  Как это стало возможным, чтобы толпа беженцев и стадо коров во главе с моим дедом преодолели почти тысячу километров из Белоруссии в Подмосковье, даже представить не могу. Ведь животным был необходим корм, стало быть, приходилось делать длительные привалы. Благо, кругом расстилались поля с недоспевшей пшеницей, рожью и другими зерновыми злаками, которые не успели сжечь, уничтожить, чтобы ничего не досталось наступающему врагу. Людям тоже нужна кормёжка, ночлег. Очевидно, они спасались от дождя и непогоды в хатах встречных сёл, а то и шалашах, сооружённых из ветвей и хвороста на скорую руку. От голода спасало молоко, на него же выменивали у крестьян хлеб и другой провиант. Доили коров, очевидно, мамашки-беженки. Готовили на кострах.
  Сейчас это можно назвать подвигом, тогда, в 1941 году этот грандиозный поход воспринимался всеми, как нормальное поведение людей, сплотившихся перед надвигающимся нашествием фашистов, и доверивших свою жизнь воле и разуму бывалого человека, каким был мой дед. Он удивился, если б его назвали героем. Не любил подобных высокопарных выражений.
  И вот человек, проделавший такой, полный опасностей, путь, погиб по нелепой случайности. Зимой, в метель возвращался с работы домой вместе со знакомым товарищем. Остановились на шоссе, чтобы пропустить попутный грузовик. Дед отступил в сугроб, и, как только автомашина проехала, вновь шагнул на дорогу. Тут его ударил прицеп, который он не заметили из-за мятущегося снега. Товарищ уцелел, а дед Берл скончался на месте. Похоронили его в подмосковной Малаховке, на еврейском кладбище. Спустя сорок лет там же нашла вечный покой его дочь, моя мать Анна.
  
  "Прокурорчик" превращается в Марёку
  Отразилась папашина правоохранительная деятельность и на моём житье-бытье, а вернее будет назвать его - житьём-битьём. В школе (с 1943 года пошёл в 1-й класс) меня никто по поводу того, что я сын прокурора, не трогал. Зато на улице доставалось. Дело в том, что прокурор Гаврилов сажал в тюрьму отцов и старших братьев моих сверстников, а они меня, его сынка, естественно, люто ненавидели. И стремились на всю катушку использовать возможность отомстить за "родную кровиночку", выместить на мне свои обиды. А проще говоря, измордовать "прокурорчика" - так меня прозвали. Пробовали сводить со мной счёты "тет на тет" или "тык на тык", одним словом, один на один. Но такие поединки оканчивались для моих противников, как правило, плачевно. Сказывалось то, что от природы я был крепеньким пареньком, весь в своих родителей пошёл, к тому же после эвакуации уже достаточно отъелся, а противостояли мне вечно голодные, истощавшие мальчишки. Впрочем, они быстро переменили тактику: стали лупить меня скопом. Однажды я заявился домой, держа в руках оба оторванных рукава зимнего пальто на вате. Мама пытала:
  - Кто эти шалопаи? Я им уши оборву!
  Но я молчал, как партизан на допросе. В годы моего детства, пришедшиеся на Великую Отечественную войну, предательство считалось самым постыдным и жестоко наказуемым проступком: и в мире взрослых, и в среде ребят.
  Не припомню точно, каким именно образом я подружился с одним пацаном, который, наконец, и защитил меня от постоянного коллективного избиения. Это был ярый поборник неписаного, но строго соблюдаемого правила, гласящего - "Двое в драку, третий в сраку" (извините, опять трудно обойтись без грубоватого, но очень точного словечка). Этот пацан и встал на пути тех, кто скопом лупцевал "прокурорчика". А прологом тому послужило, по-видимому, вот какое происшествие.
  Но начну слегка издалека. Примерно, через год, после того, как мы обосновались в Раменском, около станции Фабричная, в стареньком обветшалом доме, нам выделили двухкомнатную квартиру в новом, первом в городе пятиэтажном кирпичном здании. Когда мы туда въехали, оно ещё достраивалось. Одно крыло уже обживалось, а в другом вовсю шли отделочные работы. Обе части домины соединяла, на уровне крыши, довольно длинная арка. Уж не знаю, по какой прихоти её соорудили, то ли из-за украшательского зуда архитектора, то ли потрафили нуждам военного ведомства - для расположения там оружия или приборов для обнаружения летящих целей. Нам же, мальчишкам та арка пришлась очень по душе - для демонстрации ловкости и бесстрашия. Преодолеть, на высоте крыши пятиэтажного дома (а это почти двадцати метров от земли), по узкой каменной тропинке, полтора-два десятка шагов, согласитесь, такое требует и мужества, и твёрдости характера, и даже наплевательского отношения к собственной жизни. Всё это, думаю, ценилось ребятами во все времена.
  Когда я героически прошёл эту дорожку (врать не стану, не помню - ползком или на своих двоих), тот самый пацан провозгласил:
  - Теперь, отныне и навеки Марёка мой товарищ и друг. Коли на него кто скопом потянет, тот будет иметь дело со мной!
  Любили тогда пацаны красиво выражаться.
  Иметь дело с парнем, у которого и отец, и старшие братья угодили в тюрьму за воровство и разбой, ежу понятно, никому не было охоты. Так "Прокурорчик" был, вычеркнут из лексикона уличной ребятни, а ко мне на всю раменскую жизнь приклеилась кличка "Марёка", напоминающая "маруха", "хавира" и прочие словечки блатного жаргона.
  Но как же его-то звали, дай Бог память! Витюха-Колян-Вован-Митяй?...
  Некрасивый, сутулый, с непомерно длинными руками, серым лицом и бесцветными, всклоченными волосами, он был прирождённым заводилой. Во главе с ним мы были непобедимы в схватках "улица на улицу", "район на район".
  Один эпизод той драчливой эпохи запомнился на всю жизнь. Но я о нём, до сей поры, никому не рассказывал и не писал. Пришло время извлечь его из прошлого, чтобы покаяться.
  Я стоял в длинной унылой очереди за хлебом, почти в самом хвосте, вылезающем далеко за порог магазина. Тут на улицу вышел вихрастенький мальчишка. "Залининский", - отметил я про себя с удивлением и неудовольствием. "Залининские" - это те, что жили по другую от нас сторону железнодорожной линии. Они были лютыми нашими врагами. "Почему?" - спросите вы. Да потому, что жили по ту сторону железной дороги. "Разве это повод для вражды?" - не угомонится иной дотошливый читатель. Ответ будет повторен: они жили за линией! Надо понять то время, диктующее нравы, кажущиеся теперь кому-то дикими. Шла война и мальчишки, те, что не рискнули бежать на фронт, как бы разряжали своё воинственное настроение на разборках местного значения. "Врагов" отыскивали легко и, можно сказать, незатейливо: по определению "наш - не наш". Наш дом - не наш дом, наша улица, не наша улица, и т.д., и т. п....
  Как занесло залининского паренька на нашу территорию - не знаю. Может, там, у них хлеб кончился, или слишком очередь длинна?! Но теперь мимо меня с полбуханкой хлеба в авоське нахально шагал недруг. Как мы сцепились, кто первым начал выяснять отношения - Бог весть. Возможно, я невинно спросил:
  - Ты чего здесь у нас шастаешь, залининская шваль?
  А он, вероятнее всего, так же невинно ответил:
  - Не твоё дело, жид пархатый!
  Надо признать, мама наградила меня вполне узнаваемо-семитской физиономией. И мне не раз из-за этого приходилось пускать в ход свои скорые на расправу кулаки.
  Итак, мы сцепились. И я ему крепко наподдавал - паренёк оказался хоть и не робкого десятка, но физически хлипким. А очередь равнодушно глядела, как валтузят друг друга мальчишки, никто не вмешался, ибо, наверняка, побаивались, что остервенелые драчуны могут поцарапать их или покусать. Нет, я не торжествовал победу. Я в растерянности глядел на избитого мной пацана. Он плакал. Плакал не от боли. Плакал не от обиды, что его побили. Он плакал от того, что в пылу драки уронил в грязную лужу драгоценные полбуханки хлеба. Как он теперь принесёт его домой?!
  Так и встаёт передо мной этот мальчишка, размазывающий по лицу слёзы, обтирающий грязь с хлеба, отоваренного по карточкам. Что его ждёт дома - жутко представить!
  Не смогу простить себе ту "победу" 70-летней давности.
  Но, разумеется, не из одних драк состояла наша ребячья жизнь, были и другие утехи и развлечения. Зимой, например, мы цеплялись крючьями за проезжающие грузовики, и катились по обледенелой дороге, стирая подошвы валенок или сверкая, примотанными верёвками к ногам "снегурками". Ну и доставалось нам от родителей за это лихачество! Однако, самым захватывающим событием являлся набег на железнодорожный пакгауз, о чём я обещал рассказать.
  Постепенно в нашей пацанской иерархии сложилось так, что возглавили ребячью ватагу Витюха-Колян и я, Марёка. Собственно говоря, ничего привлекательного в этом пакгаузе не было. Унылые ряды контейнеров, груды ящиков... Конечно, здесь можно было шикарно поиграть в прятки: укромных местечек - навалом. Но это игра для малышни, а мы уже серьёзные парни, способные на нечто другое, с нашей точки зрения, достойное уважения.
  Я уже отмечал свои воровские наклонности, толкавшие меня вместе с другими высоковскими ребятами таскать турнепс с колхозного поля. Но то была самодеятельность, замешенная на жажде приключений. Да и возраст мелких воришек был "от горшка - два вершка". Здесь, в Раменском всё было иным: и возраст "налётчиков", и состав "банды", и мотивы наших далеко не безобидных налетов на железнодорожный пакгауз. Итак, мои преступные задатки, попавшие в благотворную среду, получили дальнейшее развитие. Наш пацанский союз состоял в основном из младших братьев и детей взрослых воров и налётчиков, которыми был полон городок Раменское. Помимо того, что это был крупный железнодорожный узел, притягивающий криминалитет, в нём ещё располагался громадный рынок-барахолка - раздолье для ворья всех мастей. Но младшая поросль от всех этих щипачей, карманников, форточников и прочих бомбил и медвежатников, на рынок соваться не смела. И профессионального мастерства ещё не хватало, да там всё было расписано на "зоны обслуживания". Сунется чужак - могут и замочить.
  Вот почему будущие уголовники оттачивали своё умение безнаказанно переступать порог закона на железнодорожном пакгаузе, который охранялся из рук вон плохо. Во всяком случае, нам сторожа не попадались. Каким-то образом, становилось известно, что в это заветное хранилище железнодорожных грузов именно сегодня прибывают ящики со жмыхом. Их-то мы и "шарашили". Поясняю для непосвящённых: после отжима масла из различных зерен всё, что остаётся, брикетируют и высушивают, вот и получается тот самый продукт, за коим мы охотились. Причём, сперва нас вполне устраивал кукурузный жмых. Ну, сегодня, вряд ли малолетки станут грызть эти желтовато-коричневатые сухари, которые нам казались очень вкусными. Но позже мы наткнулись на серые плитки, в которых виднелись всеми любимые семечки - то был подсолнечный жмых. Поверьте, мы испытывали, как теперь выражаются в рекламе каких-нибудь "сникерсов", подлинное райское наслаждение, то есть, такой нам представлялась пища небожителей.
  Самое удивительное, что банда наша, возглавляемая Витюхой-Коляном (сыном и братом матёрых уголовников), и Марёкой (сыном прокурора), ни разу не попалась на своём недолгом воровском промысле. Может быть от того, что всё делалось "грамотно": засылались разведчики-слухачи, на стрёме стояли самые ушлые, которые чуть что свистели - "атас", и мы давали дёру?
  Что же это получается, граждане-товарищи-господа? Получается, что детство моё прошло в драках и воровстве? Память, коварная дама, подсовывает из своих закромов сплошь отрицательные примеры, сплошной компромат. Однако, стоит в ней покопаться, и всплывут, никуда не денутся, более симпатичные, совсем не криминальные картинки.
  Первое, что неохотно выдала память, почему-то заторможенная на положительные примеры из моего прошлого,- это замечательное катание на собственном велосипеде.
  
  Фронтовой подарок дяди Семёна
  Младший брат моей мамы, тот самый, который пел у нас в доме, не испросив разрешения у генерала Гурьева, утверждал после войны, будто я спас ему жизнь. Случилось это, по его рассказу, так.
  Когда его артиллерийский дивизион двигался уже по территории Германии, в одном разбитом домишке он обнаружил роскошный аккордеон. Забрал его, решив подарить любимому племяннику, то есть, мне. Аккордеон стоял неподалеку от дяди Семёна, когда в расположение артиллерийской батареи, которой он командовал, влетел снаряд (а может, то были мина), и разнес музыкальный инструмент в клочья. Не причинив увечий хозяину. Так излагал дядя то невероятное событие, поглаживая меня по голове, и приговаривая:
  - Спаситель ты мой!
  Взамен утраченного аккордеона дядя Семён привёз мне трофейный велосипед. Надо оказаться в том победном 1945 году, что бы понять, что значило тогда для мальчишки стать владельцем велосипеда. Ни в нашем доме, ни на нашей улице в Раменском ни у кого не было велосипеда. Я в глазах пацанов стал несусветным богачом.
  Это был мощный внедорожник, тяжеленная машина, с широкими шинами, для езды по плохим дорогам. Практически у всех ребят, если взобраться на седло, ноги не доставали до педалей, поэтому приходилось кататься, скособочившись и просунув ногу в раму. Тяжело? Неудобно? Ага. Видели бы вы очередь, которую образовывали желающие прокатиться на "марёкином велике"! Для его хозяина не делали исключения, мне тоже приходилось вставать в очередь. Таковы были железные законы улицы. Обладатель чего-либо и не позволяющий никому больше попользоваться заветным этим "чем-либо", объявлялся "жадобой", "жилой", с ним прекращали общаться, его презирали, не принимали в игры. Разумеется, мне и в голову не приходило стать "жадобой".
  Можно только удивляться, как уцелел велосипед в руках моих сверстников - раменских неумех. Пацаны падали вместе с ним беспрерывно и где попадя, но продолжали по очереди осваивать навыки велоезды. Даже в той смешной и нелепой позе - нога сквозь раму - каждый чувствовал себя великим гонщиком или хотя бы мечтал им стать. Немецкая машина выдержала все наши издевательства, и служила мне до конца школьных лет. Именно на ней я участвовал в памятном мне велопробеге в Калининграде (Кёнигсберге).
  Он проходил по бетонированному шоссе Кёнигсберг-Берлин "Берлин-штрассе", естественно, в пределах Калининградской области. Первое место, насколько помню, занял выпускник школы ? 21 Алексей Леонов, будущий космонавт. Я там пришёл, увы,... предпоследним. Чего же вы хотите: в те времена, а это был 1952 год, велосипеды перестали быть редкостью. Мой тяжеленный внедорожник выглядел допотопным чудовищем. Почему же я пришел к финишу не последним, кто оказался позади меня? Последним посчитали мальчишку, сошедшего с дистанции.
  Эти соревнования натолкнули на сюжет первого в жизни рассказа, который мы написали в соавторстве с моим одноклассником Борей Колесниковым. "Финиш" называлось сие произведение. Оно было опубликовано в областной газете "Калининградский комсомолец", и заняло второе место на ею объявленном конкурсе. Так что моя журналистская судьба начиналась с финиша! С лёгкой руки дяди Семёна, привёзшего мне с фронта немецкий внедорожник. И раз уж я заговорил о нём вновь, то чувствую себя обязанным рассказать о Семёне Борисовиче ещё одну историю. Дело в том, что на войну, точнее, на передовую, он попал после окончания артиллерийского училища в звании старшего лейтенанта. А закончил её в звании... старшего лейтенанта. Так не бывает, скажет любой, кто знает, с какой быстротой росли в званиях фронтовики. Что же он натворил, почему застрял на том, с чем пришёл на фронт? А вот что.
  Накануне крупного наступления советских войск капитан Семён Гурвич получил приказ: занять со своей батареей скрытную позицию и ждать специального сигнала для открытия огня. Заняли. Стали скрытными. И что же вдруг открывается глазам командира батареи в утренних сумерках? По открытому полю, миновав немецкие позиции, возвращается наша дивизионная разведка. А фашисты, видно, их застукали, и накрывают огнём. Разведчики залегли, но жизни их, считай, кончаются - вот-вот миномётчики ударят по ним прицельно. И тогда капитан Гурвич не выдержал - ведь он знал всех этих ребят, не впервой они совершали рейды в тыл противника через батарею - по его приказу артиллеристы дали залп и подавили фашистские огневые точки. В результате этой "самодеятельности" артподготовка перед наступлением началась раньше обозначенного командованием времени. Всего-то на несколько минут! Однако капитан Гурвич стал рядовым. Изначальное звание старлея вернулось к нему лишь к концу войны. Зато все 19 разведчиков были спасены.
  Вы не замечали, что подарки, сделанные от души, порою порождают всяческие истории, окрашенные доброй улыбкой? Не всегда напрямую, иногда - опосредовано. Трофейный внедорожник дяди Семёна, как я уже говорил, натолкнул на сюжет первого рассказа, написанного мной вместе с одноклассником Борей Колесниковым. Это наше первое печатное произведение мы нахально вклеили в тетради в качестве заданного нам в школе домашнего сочинения. И получили, к своему удивлению, по четвёрке! Попробовали "качать права", мол, нам за рассказ вручили премию в областной газете, а тут... Чудесная наша учительница Мария Павловна (если память не изменяет) пояснила:
  - Балл снят за то, что сочинение написано не от руки.
  Заслуженный щелчок по носу, увы, пользы молодым литераторам не принес, скромностью мы тогда не страдали.
  Вторая история, связанная опять же с тем рассказом, произошла совсем неожиданно. Я был в редакции "Калининградского комсомольца", как вдруг зав литотделом хватает меня за рукав:
  - Слушай, звонит какой-то пожарный начальник по вашу с Борисом душу. Разыскивает авторов "Финиша".
  Я взял трубку. Командирским голосом мне было доложено:
  - С вами говорит начальник областного управления пожарной безопасности генерал (такой-то)... Это вы написали про мальчика, который тушил возгорание на скотном дворе?
  Отпираться не было смысла, хотя начало разговора не сулило, по моим ощущениям, ничего хорошего. Да, мы написали, как во время школьных соревнований по велокроссу лидер гонок, намного оторвавшийся от основной массы, вдруг увидел, что около дороги горит скотный двор. Он, не задумываясь, сошёл с дистанции, и бросился помогать колхозникам тушить пожар. Как же иначе мог поступить советский школьник, комсомолец?! Но свою верную победу он упустил. А когда мальчишка, по завершении борьбы с огнём, вышел со скотного двора, то увидел рядом со своим, лежащим на земле внедорожником - велосипеды всех участников соревнований. Такой вот советско-комсомольский финиш велопробега.
  Чем же был взбудоражен главный пожарник Калининградской области, прочитав наш рассказ?
  - Вы хорошо описали благородный и патриотичный поступок мальчика и его товарищей, отважно участвовавших в тушении возгорания на скотном дворе. Вам будет особая за это благодарность. Нами заготовлен приказ о награждении главного героя и поощрении остальных участников пожаротушения. Но вы не указали номер школы, где все они учатся. Не указан и адрес скотного двора, на котором произошло возгорание. Но это уже наша забота: выявить, где оно случилось, кто виноват, почему нас об этом не поставили в известность, даже если и справились с огнём своими силами.
  - Так ведь это рассказ, - забормотал я растерянно, - литературный вымысел, так сказать... Игра воображения... Фантазия...
  - Вы что же, всё это выдумали?! - изумился генерал. - У нас за ложную тревогу, знаете, что полагается?
  Взаимопонимания мы не достигли. Выдуманные нами литературные герои (и их авторы) остались без вознаграждения калининградских пожарников.
  Ну, а если бы немецкий снаряд-мина не уничтожил первоначальный подарок дядя Семён? Стал бы я музыкантом? Вряд ли. Хотя и были упорные мамины происки в этом направлении - она мечтала, чтобы сыночек играл на музыкальных инструментах. Помнится, отвела меня к старенькой, седенькой преподавательнице на уроки фортепиано. Пару раз та, брезгливо морщась, заставляла меня, чумазея, мыть руки. А я, почуяв, что принесёт мне освобождение от музыкальной каторги, вновь и вновь являлся на урок грязнее трубочиста. Время было голодное, и несчастная преподавательница терпела, сколько могла, дабы не потерять заработок. Но, наконец, её интеллигентная натура не выдержала, и она выгнала меня.
  На том мои муки не кончились. Кто-то из друзей нашей семьи, видимо, учитывая мамины музыкальные планы-мечтания в отношении сынка, на день моего рождения поднёс скрипочку. Как обрадовалась мама: "Как раз то, что нужно. Специально для мальчика, на три четверти". Но рано она радовалась. Когда мы уже собрались было идти на занятия к скрипичному преподавателю, нам сообщили, что тот умер. Вот уж поистине, в духе чёрного юмора: узнал, кто набивается к нему в ученики и от ужаса скончался!
  Последней маминой музыкальной попыткой стало приглашение к нам в дом молодого пианиста. Это произошло уже не в Раменском, а в Калининграде, куда мы переехали, и где приобрели пианино. Но сей музыкант был замечен в ухажёрстве за мамой, и папаша спровадил его, к её огорчению и моей радости.
  А ещё детские воспоминания уводят меня в село Раменского района, то ли Марфино, то ли Марьино, то ли и вовсе Софьино. Дело в том, что в послевоенные годы районных руководителей обязали шефствовать над колхозами и совхозами. Вот и прокурору Гаврилову выпало такое общественно-государственно-партийное поручение. В чём оно заключалось в деловом отношении - не знаю. Запомнилось богатое по тем голодным временам застолье, каковое устроил глава (то ли колхоза, то ли совхоза) в честь дорогого гостя-шефа с женой и сыном. Не запомнились тосты. Запомнилось, как в разгар пиршества присутствующие дружно зашумели: "Просим Ивана Дмитриевича спеть!" И отец запел свою любимую:
  - Степь, да степь кругом,
  Путь далёк лежит.
  А во той степи
  Замерзал ямщик.
  А пел он, как я уже говорил, замечательно. У него был голос, напоминающий Ивана Козловского, в нем слышался металл. Репертуар весьма широкий, хотя обычный для тенора. Любил он брать высокие звенящие ноты, что явно нравилось слушателям, а сам певец не скрывал любования голосом и его удивительными возможностями.
  С этой деревней связан у меня и печальный эпизод. Я вышел во двор дома, где нас принимали, и приблизился к кудрявому пёсику с весёлой мордочкой, который, как мне показалось, был настроен игриво и хотел познакомиться со мной поближе. Но этому дружескому порыву мешала цепь, на которую он был посажен.
  Я подошёл на достаточно близкое расстояние, и в тот же момент весёлый песик бросился на меня! Надо думать, целился он в горло, но в последнее мгновение я отшатнулся, и это спасло маленького дурашку - зубы рванули за плечо. Так я и возник на пороге избы: зажав рваный укус рукой, из-под которой обильно текла кровь. Весь в слезах - не от боли, а от сознания предстоящей экзекуции - я сообщил хнычущим голосом маме в своё оправдание:
  - Я не виноват. Я её не трогал. Она сама куснула.
  Взрослые засуетились. Меня перевязали и тут же отправились в город к врачам. Я отделался десятью болезненными уколами за науку: к собакам на цепи приближаться нельзя, обязательно покусают - у них служба такая. А вот для весёлого пёсика инцидент окончился куда печальнее - его пристрелили. Говорили, что он бросился на меня, потому что был заражён бешенством.
  Другой случай, произошедший в том селе, можно смело назвать трагикомическим. В деревне имелся пруд. Помнится, в нём отец с местными рыбаками вылавливал бреднем карасей. Кто не знает, бредень - это сеть, растянутая на кольях, которую волокут бродом по мелководью, буквально сгребая ею рыбу даже со дна. А караси любят прятаться в придонную тину и взвесь. Улов всегда был отменный, а караси, зажаренные в сметане - просто прелесть!
  В том же пруду купалась местная детвора. Увязался за ними и я. У них была в моде такая игра - брызгалка, с силой зачёрпывая воду, посылать её в кого-нибудь. Но много не зачерпнёшь. И мне пришла в голову замечательная идея: я снял под водой трусики, и стал брызгаться, размахивая ими, как пращёй. Но недолго продолжалось торжество моей изобретательской мысли. Мокрые, а посему скользкие трусики неожиданно выскользнули из моей руки, да и улетели неведомо куда. Сельские ребятишки поначалу просто завидовали такой предприимчивости городского мальчишки, обретшего столь эффективное и грозное оружие для водной баталии. А когда я внезапно стал "безоружным", долго надо мной потешались, представляя, как придётся мне голышом плестись в избу, где нас приютили.
  Уже посинелого от долгого пребывания в воде меня оттуда извлекла мама, обернув любимого сыночка полотенцем. Трусы стали чьим-то сувениром, а уровень мелкого того пруда, может быть, и повысился от моих обильных слёз и соплей.
  
  Прокурорша
  Мою маму в Раменском и уважали, и побаивались. Мужчины при общении с этой молодой, вызывающе красивой женщиной заметно балдели. А представительницы прекрасного пола становились подругами, почитательницами или тайными завистницами. О том, что сказала, что сделала "прокурорша", тут же становилось известным, обсуждалось во всем городе. Анна Борисовна Гаврилова резко выделялась из среды жён ответработников, к ней шли за советом, у неё искали поддержки. Она дружила с матерью всесильного секретаря ЦК КПСС Георгия Максимилиановича Маленкова (считавшегося преемником Сталина) Анастасией Георгиевной. Ездила к ней, по-моему, в Кратово, где та жила то ли на даче, то ли в каком-то доме отдыха для членов правительства и их семей. В те времена такие приятельские отношения с сильными мира сего лучше всего поднимали авторитет в глазах окружающих. Ведь все понимали: прокурорша могла "замолвить словечко" там, где надо, и куда простому люду не дотянуться. Впрочем, и нынче, да и всегда доступность к владеющим "рычагами власти" ценилась весьма высоко.
   Но все же не только из-за подобных связей преклонялись перед Анной Борисовной жители Раменского. Вряд ли они знали, что она занимала призовые места на среднеазиатских соревнованиях по стрельбе и конной выездке, что она, будучи на Памире, довольно прилично играла в русский хоккей. И то, как она силой воли и духа выжила в холод и голод эвакуации, и сберегла своего старшего сына, потеряв младшего. Зато из уст в уста переходила, приключившаяся с ней криминальная история.
  Мама ездила в Москву - к собственным родственникам, и к родным мужа. Возвращалась, обычно, поздней ночью. Я уже говорил о том, что Раменское буквально кишело уголовниками. Но ее это не пугало и не останавливало. В пустой электричке далеко за полночь к одинокой пассажирке стал приглядываться какой-то малый. Кепарь, чубчик, фикса, прохоря, руки в наколках - всё чин-чинарём, полный антураж грабителя.
  Вышли вместе на конечной остановке - в Раменском. В электричке малый браться за дело не стал, ибо знал, видимо, что там ходит из вагона в вагон милицейский патруль. "Опытный", - решила мама, и стала ждать развития событий. Малый догнал её и вынул нож:
  - Жить хочешь? Давай деньги и бирюльки!
  Мама сунула руку в карман, оттопырила его, наставив скрытое в кармане дуло:
  - Нож брось. Стреляю без предупреждения.
  Грабитель бросил нож. Мама привела его в отделение милиции при станции "Раменское", и сказала несколько удивлённому этим явлением дежурному:
  - Берите голубчика.
  А затем вынула из кармана руку с взведённым пальцем, изображавшим наган, и со смешком бросила бандиту-неудачнику:
  - Пу, дурашлёп!
  Надо ли говорить, что на следующий день весь город гудел? "Слыхали: прокурорша повязала вооружённого бандита?" "Он на неё автомат наставил... А она, раз-два, и обезоружила!" Слухи множились, но мамина слава на мне никак не отражалось.
  Особенно возрос её авторитет, когда в Раменское прибыл эшелон с эвакуированными. Женщины, дети и старики - по большей части оборванные и все поголовно с голодным блеском глаз. Мама организовала сбор средств и еды для этих несчастных, она ведь хорошо запомнила, как её с отощавшим и больным сыном спасал от голода и хворей майор Барсуков.
  Прибавляло ей популярности и то обстоятельство, что у нас бывали в доме и угощались многие гастролёры, выступавшие во Дворце культуры ткацкой фабрики "Красное знамя". Я запомнил двух: солиста Большого театра Пасечника и чтеца-пародиста Владимира Хенкина. Чуть визгливый голос последнего, читавшего рассказы Михаила Зощенко, мне слышится до сих пор.
  И ещё эпизод, особенно поразивший моё детское воображение.
  В Раменском районе расположен ипподром. Мама частенько бывала там, с отцом или одна. Она ведь была отчаянной наездницей, страстно любила лошадей и в бытность в Средней Азии с большим удовольствием участвовала в играх на бегах. Как-то на Раменский ипподром наведался Семён Михайлович Будённый. Мама познакомилась с "первым конником" Страны Советов, горячо обсуждала с ним лошадиные проблемы.
  Но меня поразил не сам факт явления фанатам ипподромных игрищ Семёна Будённого, а то, что заслуженный кавалерист, кумир молодёжи, герой Гражданской войны, командовавший легендарной 1-й Конной армией, кормил понравившегося ему жеребца... печеньем. Это когда и хлеба-то вдоволь не всем гражданам хватало.
  
  Семейство Коганов
  Именно к ним, Коганам, регулярно ездила в Москву моя мама. Глава семьи, почтенный дядя Яков (сколько помню себя, его так называли все, хотя, вообще-то, мне он приходился двоюродным дедом), тот самый, что с родным моим дедом Берлом и босяком Шмулем делали революцию в Койданове, был женат на Сарубейле, сестре моей бабушки Двойры. Вот ведь как интересно: в памяти отложилось имя - Сарубейля, хотя, опять же, тогда все звали её тётей Соней, я, в том числе. Но вдруг стало любопытно: что это за имечко такое, экзотическое. Сунулся в энциклопедию еврейских женских имён. Батюшки-светы! По-видимому, у неё было двойное, составное имя: Сара-Бейла.
  И как это родителя угадывают будущность ребёнка! Ну, положим, Бейла-это на идиш красивая, угадать было не трудно - девочка родилась именно красивой. Но Сара - это властительница, и почём было знать папаше и мамаше, что вырастёт их дитё царственно властной женщиной?! Однако, и с именем второй дочери тоже угадали - Двора - это пчела, а дорогая, Дора Калмановна была хозяйственна, именно как пчёлка. И, наконец, Хана, любимая мама, это опять же - приятная, красивая. Кто ж с этим поспорит!
  Коганы жили в Москве на Переяславке - в конце Большой Переяславской улицы, одном из самых бандитских уголков столицы. Так об этом местечке толковали во время войны. И ничего, патриархальная еврейская семья вполне уютно уживалась рядом с воровскими притонами. Дядя Яков читал большевистскую газету "Правда", тётя Соня, не очень-то прячась, приторговывала сахарином. В те времена, когда большинству советских граждан зачастую приходилось пить чай "вприглядку", сахарин являлся достойным и доступным по цене суррогатом сладостей. Трудно представить сейчас, что тогдашние ребятишки, получая только на Новый год, 1 мая и 7 ноября в так называемых праздничных подарках по несколько карамелек, были вне себя от радости.
  Было бы заблуждением думать, что сахариновый шахер-махер был вынужденным промыслом, позволявшим большому семейству Коганов оставаться в тяжёлую годину наплаву. "А что вы хотите? - сказала бы тётя Соня, - Да, две старшие дочери, чтоб у них всё было хорошо, выбились в люди, стали врачами. Да, старший сын, дай бог ему здоровья, добил-таки учёбу, и работает адвокатом. Но материнское сердце, разве не болит, видя, как они живут на свои, кровно заработанные копейки? А младшим, что - не надо кусок хлеба с маслом?". Итак, приглядимся к ним поближе.
  Старшая дочь, Раиса Яковлевна - самая правильная, самая советская натура в этом, ну, скажем, не совсем праведном, по меркам Страны Советов, семействе. Она была прекрасным врачом, и дослужилась, кажется, до главврача клиники, в которой прослужила всю трудовую жизнь. Говорят, долгие годы после выхода на пенсию её навещали сослуживцы, бывшие подчинённые. Это дорогого стоит. А вот личная жизнь её, можно считать, не очень удалась. Первый муж, горячо любимый ею, красавец, аккордеонист, душа общества, любимец всех Коганов, почему-то бросил её с ребёнком. Дочь, Ирочка, получилась фигуристой красивой девушкой. Одно время родственники со всех сторон усиленно пытались нас поженить. Но мне, тогдашнему студенту ВГИКа она казалась недалёкой мещанкой, "тряпичницей". Да, и она, по-моему, не испытывала ко мне нежных чувств. Пожалуй, единственное, что у нас и было общего - это день рождения - мы родились 1 января. Я в 1936, Ира в 1938 году. Так что мы - козероги.
  Казалось бы, хоть с дочкой Раисе Яковлевне повезло: видная девочка, школу закончила медалисткой, поклонников - длинный хвост. Ан, и тут облом: любимая Ирочка умотала в Соединённые Штаты Америки. Правда, устроилась там более чем прекрасно. Удачно вышла вторично замуж, каким-то невероятным путём попала, ни хухры-мухры, в служащие Госдепартамента США. Помню, как она приехала к матери на побывку, вся такая заграничная из себя, расфуфыренная, штатовская, одним словом.
  - Марик,- кричала она через стол, за которым, помимо меня, сидели и пировали в честь приезда Ирочки близкие родственники,- Марик, у тебя есть хоть один доллар в кармане? А у меня их три тысячи на карманные расходы... Марик, тебя могут выгнать из твоей газетки в два счёта и в любой момент. А меня, служащую Госдепартамента, не могут уволить по-жиз-нен-но! До самой пенсии! Понял Марик! Наш Рони самый замечательный президент, я его называю Рони, и ничего не боюсь. А ты можешь своего Михал Сергеича назвать Горби? Да тебя тут же с треском вышибут с работы и из партии.
  Почему-то хорошо запомнились её слова, а мои горячие возражения затерялись в глубинах памяти...
  Много позже, когда я однажды позвонил тёте Рае, она мне сообщила, что у неё гостит Ирочка. К тому времени заокеанская моя двоюродная сестричка потеряла и американского мужа, и единственного сына, и наконец-то, вышла на ту самую пенсию, на которую её могли отправить взамен увольнения.
  - Ты хочешь с ней поговорить?- спросила Раиса Яковлевна.
  Не успел я ответить, как услышал громкий, испуганный шёпот Иры:
  - Ну, мама, зачем мне с ним говорить?
  Мать, после, сначала непонятных мне препирательств, всё-таки всучила ей телефонную трубку, и мы обменялись ничего не значащими, ни к чему не обязывающими фразами. Подумав, я вспомнил, как эта служащая Госдепартамента, когда отношения между нашими странами покрылись инеем, канули в прошлое и Рони, и Горби, упорно избегала общения со мной, даже не давая своего электронного адреса и не желая потолковать по скайпу. Ах ты, верноподданная американка! Даже на пенсии она не хотела, чтобы её заподозрили в связи с российским журналистом.
  Теперь черёд средней дочери Коганов, Галина Яковлевна. Красивая женщина. Когда они вдвоём Анна Гаврилова, моя мать, и Галя Коган, моя тётя, шикарно одетые, в обалденных шляпках, в перчатках по локоть, шли по Москве, "вся улица на них заглядывалась". Она была зубным врачом. По разговорам, отличным зубником. Но при моих постоянных проблемах с зубами, я даже и не помыслил забраться в её зубоврачебное кресло. Так и повыдёргивали мои зубья, равнодушные к улыбкам и оскалу моего рта, чужие стоматологи.
  Вот ведь, как интересно, стоит она перед глазами, эта Галина Яковлевна, тётя Галя, а сказать о ней что-то выдающееся не могу, не помню. Так что, плавно перейду к старшему сыну Коганов, Арону. О нём, впрочем, тоже особенно не очень-то много могу сообщить. Знал я только, что он хорошо был устроен в жизни. Получил высшее юридическое образование. И почему это евреи всё больше по медицинской или юридической части пристраиваются?! Во время войны каким-то образом избежал призыва, хотя на здоровье, кажется, не мог пожаловаться. Его младший брат Лёва тогда ещё приставал к нему, как правило, при посторонних:
  - Арончик, пойди на фронт, убей хотя бы одного немца. Война сразу кончится.
  - Молчи, дурак,- шипел Арон.
  Видимо, адвокатом он был хорошим, во всяком случае, сумел купить большую кооперативную квартиру в центре города. Однако, когда сыны израилевы потянулись на Землю обетованную, Арон покинул СССР.
  Самое поразительное, что эта, типично еврейская, семья совершенно органично вписалась в криминогенный район. Более того, младшая дочь, Циля, была и вовсе своей на все сто среди уркаганов, она даже имела в этой среде кликуху - "Цилька Лаковые Сапожки". Я об этом с изумлением узнал, когда она, уже замужняя матрона, взяла меня на вечерок, где собрались на бывшей "малине" бывшие уголовнички. Ну, и публика там собралась! Карманник, домушник, щипач, фарцовщик, катала... Запомнился лысоватый, совершенно квадратный человек с выпученными зенками, кандидат каких-то наук, доцент столичного технического вуза.
  Циля мне пошептала: "В большом порядке был человек. Он - медвежатник, сейфы, как консервные банки потрошил. И кликуха у него была подходявая - Шпрот".
  Собравшиеся попили водочки, закусывая селедкой, картошкой, сваренной в мундире, черняшкой. Попели блатные песни. Покопались в былом и прошлом. "А помнишь, как Васька надрался в лоскуты!" "Не забыл, как мороженым облопались до ангины!" Любопытно и странно: о криминальных своих похождениях и подвигах практически никто даже не упоминал. Однажды только кто-то, захмелевший, произнёс с мечтательной тоской - "А помнишь, как наш катала обштопал залётного каталу?" И тут же его урезонили: "Ну, зачем об этом?..."
  Между прочим, Циля была единственной женщиной на этом сборище воров и громил, перестроившихся с годами в законопослушных советских граждан. Относились к ней с "суровой мужской нежностью". Как и в прошлом. А собирались они, один раз в год, в какую-то дорогую им всем дату не для воспоминаний об воровских приключениях, а чтобы увидеться с друзьями такой непутёвой, но такой замечательной поры - юности. Встретиться. Поболтать. О нынешнем житье-бытье, о семейных заботах, неурядицах на работе, о "сволочуге начальнике", о детях, которые "достали своими запросами"...
  А ещё Циля взяла меня на еврейскую свадьбу. Это нечто!
  Вообразите себе ГУМ, когда туда во времена всеобщего дефицита "выбросили" копчёную колбасу. Плохо представляете? А подземный переход на станцию метро "Охотный ряд" в час пик. Опять не ощущаете себя сдавленным со всех сторон так, что глаза у вас вот-вот выскочат из орбит? Нет. Не жили. Не доводилось. Ну, что с вами поделаешь! Тогда милости прошу в малогабаритную московскую квартиру, куда непонятным образом набилось не меньше ста человек. Старающихся перекричать друг друга, отчаянно размахивающих руками. Вот, подыскал подходящее сравнение, каковое всем должно быть и близким, и понятным. Так, вероятнее всего выглядел революционный Смольный накануне Октябрьского переворота.
  В этой невообразимой толчее, суматохе и всеобщей неразберихе моя проводница Циля ухитрилась добраться до жениха и невесты. Они стояли в центре толпы, пунцовые от волнения и неимоверной жары и духоты. С перепуганными физиономиями. По-моему, плохо понимая, что вокруг происходит. А рядом суетился старичок в талесе и тюбетейке. Он отчаянно взывал довольно зычным голосом:
  - Дайте же, наконец, что-нибудь на голову молодых! В этом доме найдётся какая-нибудь трапка?!
  Окружающие совали ему носовые платки, видимо полагая, что он собирается обтереть вспотевших жениха и невесту. Но старичок - это был раввин - сердито отвергал такие подношения. Наконец, принесли трапку - кусок материи, похожий на детскую простынку. Четверо рослых дружка жениха, слушаясь указаний раввина, ухватились за концы этого импровизированного полога, и растянули его над головами молодых. Получился балдахин. Старичок тотчас успокоился и стал неожиданно мощным, перекрывающим многоголосый гвалт, дискантом читать полагающийся молебен.
  Можно было бы, наверное, сравнить сие действо с первомайской демонстрацией в сумасшедшем доме. У всех присутствовавших были совершенно счастливые лица, свидетельствовавшие, что еврейская свадьба идёт по всем многовековым канонам.
  О Циле можно было бы прибавить, что вышла замуж она по любви за парня из криминальной среды. Кончил тот свою непутёвую жизнь плохо: его, по слухам, арестовали за какие-то дела, в отделении милиции допрашивали "с пристрастием", а потом выбросили на улицу. Его, мёртвого, обнаружили случайные прохожие. В морге мастера своего дела загримировали ссадины и кровоподтёки. В гробу покойный выглядел вполне достойно.
  Цилины дети разнились по характеру. Старший сын - Витька пошёл, пожалуй, в бабку, в нём прорезалась торговая жилка. Он выбился в директора магазина. А младший - Аркашка унаследовал папашин залихватский характер, вырос хулиганом и шалопаем.
  Я подозреваю, что моя мама регулярно наведывалась к Коганам не только из-за особенной родственной привязанности. В Москве, в конце концов, жил старший её брат Аркадий с женой и сыном, каковых она не очень-то баловала визитами. Тут, в этих поездках из Раменского в столицу, наверное, кроятся таинственные взаимоотношения с тётей Саней (уж буду называть её так, как привык в юности) на почве бытового предпринимательства. Не исключены торговые операции с сахарином, а может быть, они занимались и более серьёзными делишками. На эту мысль наводит эпизод, приключившийся в Минске, ещё до окончания войны.
  Чего нас занесло туда - маму, тётку Сарубейлю и меня, семилетнего мальчишку - не могу сказать. Да только помню: было жарко, меня на улицу не пускали, я томился в чьём-то доме. А взрослые сидели за столом и что-то обсуждали. Как вдруг под окном послышались голоса, мама с тётей выглянули наружу, и почему-то засуетились - это я хорошо запомнил. Затем произошло нечто, удивившее меня, а посему тоже отложившееся в памяти. Мама сказала:
  - Маричек, сыночек, иди погуляй на улицу, поиграй в песочнице.
  А тётя добавила:
  - Вот тебе монетки, можешь поиграть ими. Только не потеряй.
  Надели курточку - это в жару-то - и ссыпали в карманы большие пятачки. Они были тусклого жёлтого цвета. Меня выпроводили через черный ход на задний двор, где я и принялся играть в "расшибалочку" этими крупными монетками. Тогда я не заметил, что они сильно отличались от обычных пятаков. Позже меня отвели домой. Монетки забрали.
  Несколько лет спустя, когда я припомнил этот малопонятный эпизод, мама рассмеялась:
  - "Пятачки", глупенький, были золотыми монетами. В тот день к нам наведалась милиция. Для проверки документов. Тогда их часто проверяли. Вот и отправили тебя с "монетками" подальше от посторонних любопытных глаз...
  Думаю, и в Москве тётя Соня с мамой продолжали тайные "игры" с теми жёлтыми кружочками. Знал ли об этом мой отец, прокурор Гаврилов? Вряд ли. Правда, ему пришлось однажды поучаствовать в криминальной истории, приключившейся в семействе Коганов. Влипла-таки со своими дружбанами Циля-Цилька-Лаковые сапожки. То ли её, стоявшую на стрёме, "замели мусора", то ли взяли на реализации ворованного барахла. Родня побежала на поклон к прокурору Гаврилову. Кстати, как ни странно, вся многочисленная мамина родня очень его уважала. За выдержанный нрав, немногословность, за верность данному слову. Уж какие-такие связи в столичных правоохранительных органах он использовал - бог весть. Но в результате его хлопот Цилька-шалава выскочила из КПЗ, как ни в чём не виноватая. Хотя, уверен, грозил девушке реальный тюремный срок.
  Чтобы покончить с этим семейством, отмечу такую забавную деталь: старших сестёр - Раю и Галю - я величал всю жизнь тётками и на "вы", так же, как, впрочем, и их мать - тётю Соню, хотя, строго говоря, она приходилась мне двоюродной бабушкой. А младшая поросль Коганов у меня обходилась просто именами: Арон, Циля, Лёва, и обращался к ним на "ты". Интересно, что самый молодой из них, рождённый Сарубейлей в возрасте, как судачили потихоньку за её спиной, "когда уже просто неприлично рожать детей", был моложе меня, его племянника, на два года. У "дяди Лёвки" было не всё в порядке с мозгами, на работу его брали чернорабочим, курьером, а самым лучшим местом, куда он устроился - это печатником в типографию. Зато парень он был добрейший и бесхитростный, из тех, кого обманывать - просто грех.
  
  Калининград-Кёнигсберг
  Осенью 1947 года мы переехали в столицу бывшей Восточной Пруссии Кёнигсберг, получивший имя "Всесоюзного старосты" Михаила Ивановича Калинина через месяц после его смерти - в июле 1946 года. Любопытно, что два города, названные в его честь ещё в тридцатые годы - Калинин и Калининград Подмосковный, теперь обрели другие имена. Первый стал опять, как встарь, Тверью, а другой почтили памятью о более политкорректном историческом лице - Сергее Павловиче Королёве. Хочется знать, доколе продержится последний город имени "Всесоюзного старосты"? Между прочим, такую кликуху, ему дал Лев Троцкий, правда, в то время она звучала как "Всероссийский староста". Потом Россия превратилась в СССР, и глава законодательного органа стал рангом выше.
  Отец уехал на место нового жительства раньше нас - его жены и детей. Надо было подобрать жилище. При переселении на Памир, в Высоковск, Раменское, ничего выбирать не приходилось. По приезде новосёлам вручали ключи от комнаты или квартиры, и, милости просим, обустраивайтесь! Иначе обстояло в Калининграде-Кёнигсберге. Когда мой папаша туда завербовался (это так называлось), в городе было ещё очень много прежних хозяев - немцев. Вроде бы, десятки тысяч. А всего в довоенной столице Пруссии (1939 г.)проживало 370 тысяч. Надо представить, какой это был город-сад, если по территории он равен Ленинграду, в котором тогда же числилось два с половиной миллиона жителей!
  Так вот, вновь прибывшему прокурору было предложено несколько вариантов - не квартир, а домов. И всё на одной улице, носившей уже вполне советское название - Волочаевская (в честь местечка на Дальнем Востоке, где произошло одно из главных сражений Гражданской войны). Отец выбрал добротный особняк, весь утопающий в деревьях. Когда он прибыл наутро с вещами, возле особняка маячил вооружённый военный постовой. Оказалось, какой-то шустрый полковник облюбовал приглянувшееся папаше жилище, и осмотрительно защитил его от чьего-либо вторжения. Пришлось отцу довольствоваться соседним домом. Тот был менее внушителен, деревья пореже и пониже, а на чердаке даже обнаружилась, раздробленная залётным осколком, балка перекрытия. Но особняк был двухэтажный, пятикомнатный, с обширным бетонированным подвалом, тоже пятикомнатным. Низкорослые деревья, в отличие от высоких голубых елей и пирамидальных тополей соседа, были обильно плодоносящими яблонями, грушами и вишнями.
  Мы прибыли в Калининград, можно сказать, впятером: мама, я, младший братик Валерка, домработница Мотя и ещё один ребёнок, от бремени которого мама готовилась разрешиться поближе к Новому Году. Ещё один Гаврилов родился в конце февраля 1943 года, и получил имя по наследству от погибшего в эвакуации Валерика. А Мотя появилась у нас в Раменском, перед самым отъездом, её привели родители, которым в их деревне кто-то сказал, что "прокурорша" ищет помощницу по хозяйству, в ожидании прибавления семейства. Они сидели в нашей квартире, напряжённые, смущённые, и всё твердили наставления пунцовой от возбуждения дочке:
  - Ты уж, тово... слушайся Анну Борисовну... Ты уж, не балуй... Делай, чего скажут...
  Одним словом, давали совершенно не нужные и бесполезные советы деревенской застенчивой 16-летней девушке, которая впервые попала в город, и пугалась буквально всего. Для неё ведь было многое внове: и кухня, и сантехника, и телефон... Мотя лупала глазами, согласно кивала головой на каждую реплику своих "стариков", и отчаянно заливалась краской. Надо сказать, что девушка была, ну, будто со старинной открытки - вот уж, действительно, кровь с молоком.
  Мама сказала родителям:
  - Не беспокойтесь. Будет у нас как дочь.
  Осваивались мы на новом месте довольно энергично. Мебель отец начал покупать ещё до нашего приезда. Это было не трудно - на рынке немцы продавали её очень дёшево, стремясь при этом выменять на хлеб и другие продукты. Думаю, они жили впроголодь. А картины, напоминающие блокадный Ленинград, когда на тачке или саночках везут труп близкого человека, для Калининграда были не редкость. Зима 1947-48 годов там выдалась не по балтийски суровой, доходило до минус 33 градусов. Такая погода, отягощённая шквальными морскими ветрами, и для здоровяков была не в радость. А ослабленным недоеданием и различными хворями немцам, не привыкшим к таким жутким морозам, она оказалась просто смертельной. Вот они, бывало, и падали замертво посередь улицы. То, что сотворили воины вермахта в России, и что стало злым уделом блокадников, теперь обрушилось по воле стихии на их детей, жён, матерей, стариков здесь, в Восточной Пруссии. Правда, немцы меж собой поговаривали, что это, мол, некий мистический Сам-Иван привёз сибирские морозы на их землю.
  Усадьба наша располагалась рядом с немецким кладбищем, простиравшимся прямо за забором. Я, как и всякий мальчишка был необузданно любопытен, а по сему, можно сказать, дневал и ночевал на кладбище, где всё было в диковинку. Словно по линейке расчерченные улочки-аллейки с рядами одинаковых ухоженных могил в каменном обрамлении и с обязательной керамической очень красивой раскрытой библией. Их потом с весёлым гиканьем разбивали наши ребятишки, ура-патриоты. Так они запоздало мстили за все преступления гитлеровскому отродью. То, что покойнички старого немецкого кладбища, надо думать, и не слыхивали о бесноватом фюрере - вряд ли понималось или принималось малолетними советскими мстителями. Но об этих и других проявлениях залихватского, бездумного варварства соплеменников в бывшей столице Пруссии надо говорить отдельно.
  Сразу у входных ворот кладбища находилась небольшая часовенка. Я нередко видел, как туда свозили на тележках, а зимой на саночках трупы немцев. На гробы, вероятнее всего, не хватало досок, поэтому умерших от голода и болезней немцев их близкие или специальные похоронщики обматывали смоляными канатами, бухтами которых был полон морской порт Калининграда. Складывали эти кули с мертвяками, как обычно грузят мешки с мукой, - навалом, штабелями. Наверное, и хоронили их в братские могилы. Продолжить привычный ритуал похорон у оставшихся в городе жителей не было ни сил, ни средств.
  Однажды мама хватилась Валерки, моего младшего братика: в доме нет, в подвале тоже нет, во дворе не видно. На улицу ускользнуть малец не смог бы, калитка на запоре, он его не откроет. Прикинули и решили, что Валерка пошёл путешествовать на кладбище, проникнув туда через дырку в сетке забора. Там мы его и обнаружили. В часовенке. Он сидел на корточках перед мёртвым немцем-стариком, дёргая смоляной канат, коим тот был обмотан.
  - Зачем дедушку завязали верёвочкой?!- хныкал Валерка.
  Дом, в котором мы поселились, был, не в пример городским квартирам, большим и удобным. На первом этаже три комнаты: спальня родителей, затем, можно сказать, детская, где размещались домработница Мотя и появившаяся на свет 16 декабря сестричка Верочка, наконец, большая гостиная, где постоянно к нашему немалому семейству присоединялись за столом различные гости. В основном, сослуживцы и приятели отца. К гостиной примыкала длинная вся застеклённая терраса с огромным окном, поднимавшимся и опускавшимся на скрытых в раме тросиках. Причём, всё на пружинных отвесах и достаточно было тронуть раму, как она самоходом уезжала в верхний проём. Чтобы опустить окно вниз достаточно было лёгкого усилия. Как приятно бывало сидеть около раскрытого этого проёма, особенно весной, любуясь и вдыхая аромат цветущих деревьев и кустов!
  Перед комнатами, через коридорчик располагались кухня и туалет. А на втором, в двух комнатках, обитали мы с братишкой Валеркой. Там же, впервые в жизни, к нашим услугам, имелась настоящая ванная с душем и вторым, совмещённым туалетом. Отапливался дом централизованно... из подвала, где стояла печь с котлом. Истопником назначили, к величайшей моей гордости, меня. Один раз в сутки я загружал печь ведром угля, поджигал его, затем закручивал дверку специальным засовом. Уголь, по сути, не горел, а тлел, и тепло держалось до следующего утра. В особо морозные дни приходилось удваивать норму. Для разжигания я сооружал небольшой костерок внутри печки, которую почему-то взрослые называли котлом. Ну, видимо потому, что печь входила составной частью в агрегат с водяным котлом. Затем, мне пришла в голову счастливая мысль ускорить разжигание топлива - в основном брикетов из угольной крошки - и я прыснул в печь бензином. Бросил в зёв горящую спичку, оттуда, ясное дело, изрядно полыхнуло. К счастью, горе-истопник-рационализатор отделался легко: лишился бровей и ресниц, каковые довольно быстро отрасли.
  Но подвальная котельная давала тепло только в зимнее время, в прохладные дни весной или осенью приходилось задействовать изразцовые голландки, украшавшие все комнаты - внизу и наверху. Они тоже топились по той же схеме, что и подвальная печь с водяным котлом. А в ванной была отдельная печка особой конструкции, позволявшей держать воду горячей, сколько потребуется времени. Сами понимаете, банный день в нашем большом семействе тянулся довольно долго, но горячей воды хватало на всех - плещись в своё удовольствие.
  
  Клады, тайные подземелья и прочие загадки земли немецкой
  Сколько помню себя в этом разрушенном городе, разговоры и взрослых, и нас, ребятишек, нет-нет, да и сворачивали на захватывающую тему: о скрытых подземных ходах, затопленных на побережье заводах, о богатствах, погребённых под развалинами Кёнигсберга. Собственно говоря, вся бывшая столица Пруссии представляла собой гигантскую развалину. Причем, дома с выбитыми огнём окнами тянулись целыми кварталами. Жутко было идти в вечерних сумерках вдоль этих мёртвых жилищ. И, честно слово, ещё больший ужас охватывал почему-то, когда глаз выхватывал в темноте одно-два светящихся окна. Кто не убоялся жить в разбитом доме? Да, наверняка, какие-нибудь лихие разбойники! Такая мысль мелькала в голове мальчишки, к тому времени уже начитавшегося вдоволь приключенческой и фантастической литературы.
  Мои книжные фантазии ежедневно обогащались городскими слухами и сплетнями. Там-то нашли в развалке склад шикарной одежды, а в другом месте обнаружили целый подвал, загруженный дорогой посудой и домашней утварью. Воображение будоражили постоянные сообщения "сарафанного радио" о драгоценных находках. Но и о том, что в развалинах кое-кто из кладоискателей находил свою притаившуюся смерть, становилось известно почти каждый день. Помнится, в близлежащем кинотеатре, под который приспособили бывшую немецкую конюшню, во время сеанса раздался зычный окрик контролёра:
  - Семенцовы есть? На выход! Там ваш мальчик, вроде как, на мине подорвался...
  Так что по большей части горожане не особенно лезли на рожон, и не очень-то искали счастья в развалинах. Побаивались. Хотя отчаянные головы, разумеется, находились. Я к ним не относился. Однако, по некоторым развалкам полазить довелось, не столько из жажды приключений и наживы, сколько в силу неистребимой мальчишеской любознательности. Простой пример приведу. Ну, как тут устоишь от желания вживую убедиться, что есть посреди города, на островке, возле взорванной кирхи без окон, дверей и крыши могила знаменитого философа Канта?! Откуда я, малолетка, мог знать о таком учёном, про которого в школе мы ещё "не проходили", да и вряд ли стали когда-нибудь "проходить"? Тут мне помогла особенность юного характера - я был чрезвычайно общительным малым, просто прилипал к интересным людям, а они почему-то не отказывали мне в общении.
  По нашей Волочаевской улице каждое утро ездила лошадь с тележкой, а управлял ею почтенный немец-старичок с бородкой. Это был уличный уборщик-мусорщик, необычно для такой профессии аккуратно и чистенько одетый. Что-то он меня спросил, я что-то ответил, удивившись его хорошему знанию русского языка и правильному произношению, почти без акцента. Парнишка я был сообразительный и поэтому сразу понял, что старичок не мог научиться русскому, находясь у нас в плену. По возрасту не подходил он для прохождения какой-то воинской повинности во время Великой Отечественной, или Второй Мировой. Я тут же начал было, по своему обыкновению, сочинять ему биографию, объясняющую знание нашего языка. Но старичок прервал моё творческое воображение. Видно, ему наскучило в одиночку ездить по улице и молча собирать бумажки и окурки. Он, думаю, как и я, жаждал общения, а любопытствующий русский паренёк , лишённый довольно привычной высокомерной неприязни к немцам со стороны новых хозяев города, ему, наверное, приглянулся. Старичок пригласил меня на козлы, и стали мы вместе кататься вдоль по нашей Волочаевской.
  Возчик этот оказался профессором Кёнигсбергского университета, славистом - вот откуда у него такое хорошее знание нашего языка. Он с большим удовольствием рассказывал мне о своём родном городе и его достопримечательностях. От него я много узнал. В том числе и о заброшенной могиле Иммануила Канта. Собственно, совсем в недавние времена, до падения Кёнигсберга, она была ухоженной и к ней, наверное, приносили цветы, в том числе, студенты и преподаватели Кёнигсбергского университета. Они, чтили память великого философа, который был выпускником, преподавателем и даже кратковременным ректором этого старейшего европейского вуза, который в этом году отметил 470 лет со дня основания. Между прочим, в 2005 году он стал называться Балтийским Федеральным Университетом имени Иммануила Канта. Почему именно его избрали на эту почётную должность, надо спросить инициаторов этого действа - студентов и преподавателей ВУЗа, поддержанных минобрнауки и постановлением правительства, возглавляемого тогдашним премьером Михаилом Фрадковым. Среди воспитанников и педагогов этого учебного заведения были и другие, не менее значимые в истории человечества фигуры. Например, физиолог Гельмгольц, математик Якоби, и даже сам великий и ужасный Эрнст Теодор Амадей Гофман! Поистине, таинственная ситуация, прямо в духе гофмановских фантасмагорий.
  В конце 40-х, когда я побывал на могиле Канта, она имела, мягко говоря, непрезентабельный вид. Впечатление такое, будто здесь веселились на пикниках несмышленые малыши со своими бездуховными родителями: могила кощунственно утопала в конфетных обёртках, стаканчиках из-под мороженого, окурках и прочем мусоре. Но не это особенно поражало, а надписи. Они украсили стену разрушенного собора, к которой притулилась высокая каменная плита, в виде гроба, накрывавшая последнее пристанище учёного. Там отметились, разумеется, обычные мазилы-хулиганы, привыкшие похабно выражаться устно и письменно, где попало. Но попадались и некие философские, критические, даже назидательные надписи. Мне запомнилась такая фраза: "Теперь ты познал, что мир материален?" Видно оставил сию надпись студент, которого достало обязательное изучение диалектического материализма, и у которого застряло в мозгу, что Кант метафизик, а, следовательно, враг диалектики. И на фото, сделанном в 1951 году, хорошо читается эта надпись на стене: "Теперь ты познал, что мир материален". Думаю, что надписи менялись, стирались временем, непогодой и людьми, наслаивались друг на друга. "Моя надпись", вроде была нанесена обломком кирпича, коих там были кучи, на само надгробие.
  Вдруг однажды, читая "Кубик" Валентина Катаева, наткнулся на знакомые слова, которые, как пишет автор, вывела на чудом уцелевшей могиле Канта чья-то недрогнувшая рука: "Ну что, Кант, теперь ты видишь, что мир материален?"
  Закралось сомнение, что такой знаменитый писатель смог побывать в Калининграде незамеченным местной прессой гостем. А уж я, неравнодушный ко всему, что касалось литературы, наверняка знал бы о таком визите, и конечно же, попытался пробиться к "самому Валентину Катаеву". Откуда же он узнал о надписи? Эта загадка разрешилась вот как - вспомнил один разговор.
  Некоторое время (1964-1966) я работал корреспондентом московской областной милицейской многотиражки "На страже". И еженедельно ездил в командировку по области. Однажды на железнодорожной станции увидел в окне отъезжающей электрички своего давнего приятеля, знакомого ещё по учёбе во ВГИК, Юру Куранова.
  - Куда едешь?
  Он назвал местечко на берегу Московского моря.
  - Я к тебе приеду! - крикнул я ему в след.
  Командировочные заботы (сбор материала для газетных публикаций), как всегда, заняли один или два дня. И было это неподалеку от места, где остановился мой вгиковский дружок, так что доставил меня туда милиционер на мотоцикле с коляской. Самого Куранова не было. Меня встретила его подруга (так она представилась). Надо сказать, радушно принимала, как может это делать любящая женщина по отношению к друзьям своего возлюбленного. Но, разумеется, до той поры, пока ей не начало казаться, что у неё отнимают предмет страсти или пытаются занять время, принадлежащее по праву любви.
  Так произошло и в той ситуации. Мы с Юрой пили водку и вспоминали вгиковские времена, подруга терпеливо улыбалась, и даже обеспечивала нас закуской.
  А нам было что вспомянуть. Куранов занимался вместе со мной на сценарном факультете, в одной мастерской. К середине второго курса обучения будущий сценарист заскучал. Мол, чему здесь учат? Ремеслу? А зачем оно без знания жизни. О чём писать-то? Между прочим, его метания начались раньше, он уже успел бросить на полдороге исторический факультет МГУ. Выяснилось, что на этот раз его, вгиковца, подбивают в поход, то ли геологи, то ли картографы, кажется, куда-то в Тянь-Шань. Уговаривал и меня составить ему компанию. Потом я потерял его из виду. Но в конце 50-х, начале 60-х в печати стали появляться его великолепные мини-рассказы о природе. В литературу пришёл оригинальный тонкий лирик, мастер миниатюрных эссе. Его "крестным отцом" был Константин Паустовский.
  На берег Московского моря он приехал работать над теми самыми своими миниатюрами и, заодно что ли, провести время вдали от людских глаз с дамой сердца. А тут вдруг я, нежданно-негаданно свалился на голову любовников.
  Мы с Юрой наслаждались общением, разгуливая по полям, параллельно занимаясь обильными возлияниями. В первый вечер подруга, молча, постелила мне на полу, и ушла куда-то. Во второй она унесла подушку, якобы ей понадобившуюся. В третий - лишила меня одеяла. Одним словом, выживала бесстыдного разлучника. Кончилось дело тем, что я, оказавшись перед перспективой спать на голом полу, оставил Юре записочку, мол, не могу больше, не имею права мешать его работе и любви, и уехал.
  Именно в ту пьяную встречу я и рассказал Куранову о могиле Канта и надписи на стене разбитого немецкого собора. А он (по его позднему собственному признанию) пересказал эту изустную новеллку Валентину Катаеву, который опекал молодого прозаика. Кто из них подправил первоначальный текст - осталось не известным.
  Кроме старичка профессора славистики появился у меня ещё один путеводитель по Калининграду-Кёнигсбергу. Вернее сказать, путеводительница, причём, в прямом смысле слова. Это была немка, уборщица в отцовском учреждении - прокуратуре. Худощавая фрау в годах - надо учитывать только, что в моём сопливом возрасте все, старше лет 25, взрослые казались пожилыми. Ей почему-то нравилось водить меня с приятелем по разбитому городу, поясняя, что где, что здесь было до боёв. Один такой поход мне запомнился. Немка привела нас в Королевский замок - мы его тогда называли замок Вильгельма. Он был основательно разрушен. Но одна башня уцелела, хотя внутрь попали снаряды, и подниматься по выщербленной, заваленной битым кирпичом и извёсткой лестнице было небезопасно. Однако наша провожатая повела не в эту башню, а в главный дворец Королевского замка, который хоть и без окон, без дверей, без крыши, но тоже в какой-то степени уцелел. На втором этаже фрау вдруг остановилась и сказала, что выше, мол, ничего интересного нет. Там, дескать, имеется большой зал, где проходили приёмы и танцевали. Обмолвилась, что она здесь была, "когда замок посетил рейхминистр народного просвещения Геббельс".
  Зал, заваленный кусками стен, отбитыми во время обстрелов и бомбардировок, действительно, не представлял ничего особенного, но я, неисправимый фантаст, тут же поделился со своим товарищем своей догадкой:
  - Она боится сюда подниматься, потому что в этот зал пускали только самых доверенных лиц. Другим - воспрещалось.
  Мой шёпот, кажется, достиг ушей немки, и она, как мне показалось, деланно равнодушным тоном заверила:
  - Это не есть правда. Я просто устала и не хотел поднимать туда свой ноги.
  
  Как меня повесили на мече кайзера Вильгельма 1-го
  В трамвае, проходящем через площадь Королевского замка, я услышал такую беседу двух старушек.
  - Это что это за надпись на памятнике немецкому императору?
  - А там написали фамилию того солдатика, которого повесили здесь диверсанты...Читай - Гаврилов его фамилия...
  Дряхлый трамвайчик долго тащился по разбитому городу, и мне пришлось выслушать такую историю. Дескать, в замке обнаружили потайной ход. Чтобы оттуда незаметно не вылезали какие-нибудь плохие люди, поставили часового. А плохие люди - диверсанты из Литвы - всё же повылазили из того подземелья. Скрутили и долго мучили, пытали нашего солдатика по фамилии Гаврилов. А потом подвесили его на мече, который держал на вытянутой руке памятник немецкому императору-кайзеру Вильгельму Первому, стоящий перед башней Королевского замка.
  Мне была известна эта легенда, а вернее, городской слух. Возникли эти мифологемы на фактическом материале, или были чьей-то выдумкой - не знаю. Но в основе этого мифа, как это частенько бывает, лежала правда: от замка, действительно, змеились подземные ходы, достигавшие, якобы, Прибалтики и Польши. Прорыли их во времена завоевательских походов рыцарей Тевтонского ордена. Вот через эти древние потайные норы, будто бы, проникли в Калининград "зелёные братья", боровшиеся с "оккупантами-большевиками" за свободу их родины - Литвы. Они-то, согласно народной молве, и покуражились над советским солдатом-постовым, а затем убили его.
  Говорили в городе о том, что в таинственное подземелье запустили сыскную собаку на длинной привязи. Та беззвучно и бесследно пропала, лишь обрывок обрезанной кем-то веревки вытащили наружу. Тогда в страшный лаз пошла целая рота солдат с пулемётом. Связь с ней поддерживали по полевому телефону. Последнее сообщение гласило: "Сзади появились какие-то огни". Рота поисковиков канула в безвестность, от неё остался, как и от собаки-ищейки, обрезанный телефонный провод. Вход в подземелье, на всякий случай, замуровали.
  Слушая тех старушек в трамвае, соболезновавших несчастному солдату, повешенному на мече кайзера Вильгельма Первого, мне захотелось, как той лягушке-путешественнице из сказки Гаршина, сообщить о своём авторстве, и закричать во всеуслышание:
  - Это я-а-а!
  Дело в том, что на ноге бронзового истукана, высившегося перед Королевским замком, именно моей рукой было выведено: "Здесь был Марк ГАВРИЛОВ". Фамилия была написана крупно, остальное - мелковато и не читаемо для старушечьих глаз. Можете поверить, залезть на памятник было делом нелёгким, и мне стало обидно, что меня перепутали с каким-то мифическим солдатом, якобы, замученным и убитым не менее фантастичными литовскими диверсантами, явившимися из средневековых катакомб. Тем более, что если уж он существовал на самом деле, и действительно, подвергся столь ужасной казни, то уж фамилии наши, наверняка, не совпадали, а к моей шкодливой надписи он, разумеется, не мог иметь, ровным счётом, никакого отношения.
  Однако хорошо придуманные легенды - продукт, не подверженный тлению от старости. В этом я убедился, слушая, что излагает мой закадычный дружок Володя Балязин, работая гидом, гостям Калининграда во время экскурсии по городу. Эти познавательные прогулки происходили во второй половине 50-х годов прошлого века, то есть, во времена хрущёвскоё оттепели. Иначе было не понятно, каким образом уцелел на свободе человек, позволявший себе столь вольное и политически ехидное изложение исторических фактов. Судите сами.
  Вообще-то Балязин был обладателем, ну, просто шикарного имени - Вольдемар. Но до определённой поры обходился простонародным Володей. У него, при довольно массивной фигуре, был тоненький писклявый голос с выразительным повизгиванием. Наверное, дискант или даже контртенор. И вот что он излагал своим слушателям.
  - Перед вами бывшая площадь кайзера Вильгельма Первого. Вы видите пустой постамент, где высился памятник этому прусскому императору. Он был изваян в полный рост с мечом в руке. Говорят, на этом мече какие-то диверсанты повесили нашего постового солдата по фамилии Гаврилов. Бронзовую фигуру Вильгельма вместе с надписью о казнённом здесь воине сняли для отливки другого памятника, для нас и для всего мира более значимого. Мы его сегодня увидим позже. Замечу, что на изготовление такого выдающегося вождя не хватило кайзера, пришлось пустить в переплав ещё одну статую - Бисмарку, который также стоял на этой площади. На освободившемся от германского канцлера постаменте теперь приютился бюст генералиссимуса Александра Васильевича Суворова, отец которого был военным комендантом завоёванного русскими войсками Кёнигсберга. Так что сын полноправно занял это место.
  Затем ёрник Балязин продолжал экскурсию.
  - Мы находимся перед старинным собором, основательно разрушенным во время штурма Кёнигсберга советскими воинами-атеистами. У стены его похоронен великий немецкий философ Иммануил Кант. Он был метафизиком, поэтому более просвещённые посетители - жители Калининграда напомнили Канту о том, что мир материален, о чём свидетельствуют надписи на надгробии, и следы их пребывания. Могила Канта превратилась в отхожее место.
  Особенно звенящим становился балязинский голос на центральной площади города.
  - У этой площади было несколько названий. Они менялись, словно фамилии любвеобильной дамы, каждый раз при новом замужестве переписывающей фамилию в паспорте - "по мужу". Сначала, неофициально это была Площадь Трёх маршалов, потому что здесь вывесили портреты этих маршалов. Потом - Вокзальная, так как здесь был недействующий вокзал, недействующей железной дороги. Ещё потом - названия утерялись, потому, как они были на бумаге, а народ их попросту не знал. И, наконец, наша площадь получила имя вождя всех народов товарища Сталина. Его фигуру, отлитую из фигур кайзера Вильгельма Первого и канцлера Отто Бисмарка, поставили в центре этой центральной площади, давшей начало центральной магистрали города - Сталинградскому проспекту.
  Хороший следователь с Лубянки легко подсчитал бы, на сколько лет лагерей наговорил гид Владимир Балязин. Но времена, на его счастье, изменились, можно было и немного поиронизировать над считавшимися ранее священными понятиями и именами. Сам он впоследствии стал крупным историком, калининградским краеведом, даже защитил кандидатскую по определённому периоду расцвета Тевтонского ордена на территории Пруссии и сопредельных государств. Работая в Калининградском краеведческом музее, он участвовал в поисках знаменитой янтарной комнаты. Помню, тогда многие были убеждены, что она спрятана в Кёнигсберге.
  Володя однажды, будучи вместе со мной в командировке от редакции газеты "Калининградский комсомолец", рассказал такую невероятную историю. В музее остался от прежнего состава научных сотрудников профессор-архивист-музейщик. Он проникся доверием к Балязину. По слухам он мог знать, где находятся ящики с частями янтарной комнаты. Более того, некоторые считали, что он участвовал, как специалист, в захоронении этого ценного клада. Во всяком случае, его допрашивали члены особой розыскной команды, следователи, кагэбэшники. Но - безуспешно. А вот мой дружок вплотную подобрался к заветной тайне. Профессор как-то сказал ему, что время уходит, он стар и в любой момент может унести в могилу секрет янтарной комнаты, пусть Володя готовится, завтра пойдём туда, где она спрятана в надёжном месте.
  На следующее утро профессор не вышел на работу. Через несколько дней обеспокоенные сослуживцы из музея наведались к нему домой, и - о, ужас! - обнаружили там два трупа. Профессор и его жена отравились газом.
  Не исключаю, что Балязин придумал всю эту коллизию, ибо уже тогда был склонен к сочинительству. Правда и то, что подлинная история давала и даёт такие залихватские сюжеты, которые прямо просятся на страницы авантюрных романов. Строгий учёный Владимир Балязин в какие-то моменты уступал фантазёру Вольдемару Балязину. Думаю, многие с удовольствием прочли его книгу "Дорогой богов", посвящённую жизни и приключениям "авантюриста века" Морица Августа Беньовского. Этот человек умудрился послужить и повоевать в армиях самых разных стран, от Польши до Америки. Но особо он отличился в России, где дважды оказывался в плену, был выслан на Камчатку, а там организовал бунт, захватил галиот и, совершив почти кругосветку, причалил к острову Мадагаскар. Там был провозглашён королём. Это, наверное, единственный каторжник, сумевший стать "милостью божьей его величеством". Однако, справедливости ради, смею заверить, что в своих книгах (а их свыше 50) и Владимир, и Вольдемар Николаевич придерживался исторических фактов. Самым строгим образом. Истфаки Калининградского пединститута и МГУ, редакция "Советской энциклопедии", Академия педнаук, где он учился, преподавал, служил, состоял, тому порукой. Даже действие авантюрного романа основан на опубликованных мемуарах самого Морица Августа Беньовского. Хотя, сколько там правды, в этом историческом документе, написанного человеком, имевшим с десяток имён и фамилий, и его современникам было не под силу разобраться. Он, например, утверждал, что принимал участие в известнейших сражениях... в детском возрасте, но уже в офицерском звании.
  Если в научных и литературных трудах Балязина встречаются, скажем так, преувеличения, то их можно отнести на совесть тех публикаторов, каковых он цитирует. А в случае с янтарной комнатой, что ж, ему, наверное, очень хотелось пролить свет на тайну века, а потому показалось, будто немецкий учёный муж что-то о ней знал и готов был поделиться...
  
  А копать надо было в собственном дворе
  Разговоры калининградцев той поры (конец 40-х) постоянно крутился вокруг кладов. Их отыскивали в подвалах и на чердаках развалок. Тем, кто сомневался в их существовании, показывали найденные всяческие ценные предметы: серебряные вилки и ножи, разные броши и медальоны. Ну, конечно, определить происхождение тех драгоценностей было трудно, может быть, их просто покупали у жителей Кёнигсберга. На моих глазах наша соседка по улице выменяла у немки большую золотую брошь с каменьями всего за две буханки хлеба. Мне показалось, что от этой сделки получила удовольствие не только новая владелица броши, но и голодного вида немка.
  Я тоже стал обладателем некоторых ценностей. Лазал, лазал по облюбованной башне Королевского замка, да и "надыбал", как выражались шпанистые пацаны, почти два десятка тяжёлых серебряных монет. Они были рассыпаны в пыли и осколках битого кирпича. Хорошо ещё, что не наткнулся юный следопыт на притаившуюся мину или неразорвавшийся снаряд, каковыми были буквально нашпигованы развалины. А ещё в какой-то брошенной хозяевами квартире я нашел пакет марок, негашенных, хоть сейчас наклеивай на конверты, пиши адрес, и отправляй по почте. Однако вряд ли советское почтовое ведомство пропустило бы письма с марками, на которых изображён германский фюрер Адольф Гитлер. Даже сейчас они, эти марки, нашлёпанные в годы его правления миллионами, не имеют никакой цены. Правда, в конверте нашлось немного и стоящих марок, которые вошли в мою коллекцию. Я её потом, в студенческие бедняцкие годы продал сыну писателя Михаила Голодного - Цезарю, журналисту. Журналист Голодный голодному студенту Гаврилову не посочувствовал - очень мало заплатил. Эдвард Радзинский, его сосед по писательскому дому говорил в интервью Дмитрию Быкову, что это сочетание имени и фамилии считалось забавным символом новой советской элиты: Голодный Цезарь, и никто не смеялся.
  Скоро выяснилось, что за кладами не обязательно лезть на рожон, копаясь во взрывоопасных строениях. Искать сокровища можно было, что называется, у себя под носом. На краю нашего сада, под разлапистым деревом, на котором я устроил что-то вроде сторожевой вышки или смотрового поста, земля показалась подозрительной. Похоже, здесь копали. "Клад прятали!" - мелькнуло в голове. Стал ковыряться, и извлёк жестяную банку внушительных размеров. А в ней, в промасленной тряпице пистолет "вальтер". Уж в чём в чём, а в оружии калининградские мальчишки, и я в том числе, разбирались прилично. По рукам ходили кинжалы, кортики, пистолеты, добытые в развалинах. Попадались даже винтовки, автоматы и пулемёты. Сам я, правда, таких счастливчиков не видел, но пацаны клялись: "Вот только вчера с Митяем стреляли из его "шмайсера" (наиболее популярный немецкий пистолет-автомат). Он надыбал "шмайсер" в развалке, там их полным полно!".
  Но мне достался "вальтер", и тоже в рабочем состоянии. Хватило ума не хвастать опасной находкой. Чувствовал, что от неё можно ожидать каких-то неприятностей. Однако, понятное дело, удержаться от соблазна опробовать настоящее, огнестрельное оружие было невероятно тяжело. Очистил от масла, зарядил (в банке лежали две обоймы и патроны россыпью), и отправился - куда? - конечно же, на уже привычное для игр кладбище. Обустроил среди могил самодельное стрельбище, с порожними бутылками вместо мишеней. Хотя сперва только целился в них, боясь звуком выстрела привлечь чьё-то внимание. Потом набрался храбрости и один или два разика пальнул-таки.
  Следующее опробование моего "вальтера" едва не окончилось трагедией. Мне нравилась соседская девочка Милька. Весёлая, миловидная, и, извините, глуповатая. Но чрезвычайно любопытная, отчаянно смелая. Она частенько бывала в нашем доме. Не удержался я, проговорился, что есть у меня настоящий пистолет.
  - Так я и поверила...- поддразнила меня Милька. - Врёшь.
  - Честное пионерское! - тогда для меня это была весомая клятва.
  - Покажи.
  Я достал из тайника своё сокровище. Милька засмеялась:
  - Это, наверное, игрушечный...
  Я стал сердито объяснять, что это "вальтер", что ни на есть боевой пистолет, и в качестве доказательства принялся заряжать его на глазах девочки.
  - Вот сюда вкладываем обойму с патронами. Затем передёргиваем ствол - патрон дослан в патронник.
  Надо сказать, что терминологию и действия по обращению с огнестрельным оружием я усвоил от отца, который к тому времени уже брал меня на охоту, да и свой прокурорский наган, не таясь, разбирал и чистил при мне. Иван Гаврилов считал, что мальчишка, живущий на такой специфической территории, как бывшая Пруссия, обязан понимать толк во всём, что стреляет и взрывается. Ведь в любой момент здесь может подвернуться опасная игрушка, которую следует опознать и суметь с ней обращаться. Думаю, такой воспитательный манёвр моего папаши уберёг меня от всяческих бед. Но вот в случае с той девчонкой Милькой...
  Дослав патрон в патронник, я удовлетворённо сказал стоящей передо мной подруге:
  - Теперь можно стрелять, - и непроизвольно нажал на курок.
  Милька схватилась за голову, выпучила глаза и заорала:
  - Ты отстрелил мне ухо!
  К счастью, она ошиблась, пуля просвистела мимо уха, слегка оглушив её, и попала в стену. Происходило это днём в моей комнате на втором этаже нашего особняка. Снизу примчались домработница Мотя и тётя Тася, последняя была как бы приживалкой в нашем семействе. "Что тут у вас случилось?" Я соврал им, мол, это стул упал. Наивная Мотя, видать, поверила, а ушлая тётя Тася, потянув носом и, наверное, учуяв запах пороховой гари, решила, что лучше не уличать хозяйского сынка в нахальной брехне. Стул, так стул, ей какое дело, ведь ничего страшного не произошло.
  "Вальтер" был надёжно спрятан, а пулю из стены я извлёк, небольшую пробоинку заклеил кусочком обоев.
  Но ещё один раз вынужден был пустить в ход своё оружие. Как-то поздним вечером, когда Мотя, братишка Валерка и сестрёнка Верочка уже спали, послышался шум во дворе. Родители были в гостях, но вряд ли это они - зачем им бродить около дома? Глянул в окно: кто-то крадучись ходит там в темноте. Потом вдруг постучали во входную дверь. Она у нас находилась внизу, в конце короткой лестницы. Я спросил:
  - Кто там?
  Молчание. Затем снова настойчивый стук. И тогда меня обуял не страх, а страстное желание напугать тех, кто ломится к нам, и даже голоса не подаёт. Быстро сбегал за своим "вальтером".
  - Уходите! - крикнул я и передёрнул затвор. - Стрелять буду.
  Снова молчание. Снова стук.
  Тогда я выстрелил в дверь. Показалось, что там охнули, и вновь наступила тишина. Больше никто не стучался. Ни Мотя, ни братик с сестрёнкой не проснулись, всё-таки они были во внутренних комнатах. стены заглушили выстрел. Когда вернулись из гостей родители, боевой страж дома крепко спал.
  Наутро - я вставал очень рано - осмотрел входную дверь. Там, вместо небольшого узкого стекла, бывшего при немцах, и потом разбитого, была фанерка. Между прочим, ставил фанерку я, уже тогда слывший в семье рукодельником. Теперь в этой вставочке зияла аккуратненькая дырочка от пули. Следов крови я не обнаружил, и честно признаюсь, это меня несколько разочаровало. А дырявую фанерку втихаря заменил.
  Второй клад, обнаруженный во дворе нашего дома, стал событием общесемейным. Помнится, пришла немка, вся в чёрном. О чём-то переговорила с мамой. Уходя, она долго стояла у калитки и что-то шептала. Думаю, проклинала тех, кто отнял у неё домашний очаг, возможно, погубил родных. Во всяком случае, проклятие обрушилось на дом Гавриловых и много горя хлебнули мы, сначала на прусской земле, а затем на просторах родного отечества.
  Чёрная немка, видимо, дала координаты клада.
  Поздним вечером к нам заявились две пары - мужья с женами. Как они дознались до тайны нашего дома, не знаю. Мужчины вооружились лопатами и принялись копать за большим каменным сараем. Яма получилась довольно глубокая, и наконец, упёрлись в крышку большого ящика. Отодрали крышку: посуда - её было много, несколько сервизов - столовых, чайных - всё фарфоровое. Потом откопали второй такой же ящик, отстоящий от первого чуть ли не на метр в стороне. Там была хрустальная посуда. Постепенно выгрузили всё, перенесли в дом и принялись делить.
  На том бы и закончилась эпопея с кладом, если бы не любознательный мальчишка, сующий повсюду свой нос, то есть, я. Пока взрослые занимались дележом упрятанного прежними хозяевами добра, меня заинтересовал вопрос: а почему это ящики с посудой закопали не рядом, а на расстоянии друг от друга? Начал ковырять землю между ними, и...влетел в дом:
  - А там ещё один ящик закопан!
  В третьем ящике (он был закопан глубже) находилось самое ценное - столовое серебро. Нам достался большой заварочный чайник и суповница, естественно, серебряные, хорошей пробы, а так же дюжинами вилки, ложки, ножи, лопаточки. Вообще-то в доме, где мы поселились, по нашим сведениям, жили семьи - сапожника и портного. Вряд ли у них имелось такое количество посуды, а тем более, серебра. Если сюда добавить множество хрусталя - бокалы, фужеры, графины, то напрашивается вывод, что клад был образован из того, что потоком шло в германские семьи с восточного фронта, из оккупированных стран, в том числе и из СССР. Так что, не исключено, что мы экспроприировали уже когда-то экспроприированное. Это не попытка найти оправдание нашим поступкам, просто игра воображения. Прибавлю к этому: клад не послужил добру, он, словно чёрная метка, обозначил приближение грядущей катастрофы.
  К слову сказать: моя находка явно не вызвала восторга у родителей. Они, в отличие от своего несообразительного сына, понимали: найдись третий ящик позже, не понадобилось делиться.
  А ещё одним "кладом под носом" оказались, как ни удивительно, пустые бутылки. Ими была заполнена почти до потолка одна из комнат нашего обширного подвала. Известно, немцы любили попить пивечко и винцо.
  Что делать с этой грудой посуды? Выбрасывать такие замечательные бутылки с закрывающимися защёлкой пробками, конечно, было жалко. Употребить в нашем хозяйстве - невозможно, ведь их сотни. Едва мама узнала, что на ближайшем пункте приёма стеклотары за одну такую бутылочку дают пятёрку, тут же приняла решение:
  - Всем мыть бутылки!
  Ещё бы: при папашиной зарплате в полторы тысячи рублей, за мытьё посуды маячило выручить немалую прибавку в наш бюджет. Всё семейство, как говорится, засучило рукава, даже малец Валерка помогал. Бутылок намыли 500 штук, сдали на две с половиной тысячи рублей. Отец поехал в соседнюю Литву, где цены на всё были баснословно низкие, и вернулся оттуда на грузовике, в кузове которого стояла корова. Так у нас прописалась очень симпатичная наша кормилица по прозвищу Милка. Она давала по 18 литров в сутки. Доила её только мама, для чего ежедневно вставала на так называемую утреннюю дойку в 4 часа утра. Деревенскую девушку Мотю корова почему-то не признавала, и не подпускала к своему вымени. Вообще нашей домработнице доставалась самая черновая работа. Посуду дочиста мыла мама, стирала наиболее тонкие вещи и бельё - опять же мама. А уж утюжить и крахмалить Моте просто не доверялось никогда. Надо было видеть наш большой пятикомнатный дом с накидками, скатертями, вышитыми салфетками, занавесками, гардинами, и бесконечными подушечками в кружевных одеяниях - всё это было создано Анной Борисовной Гавриловой и регулярно проходило через её руки. Так что "прокурорше", возглавлявшей семейство доставалось.
  
  Охота и рыбалка с приключениями
  Отец в Калининграде стал страстным охотником. Думаю, это удовольствие было доступно лишь верхнему эшелону калининградской власти, в который прокурор Гаврилов входил. Обычно он уезжал на выходные дни. Особенно похвастать добычей не мог, что вызывало у моей мамы некоторые подозрения. То, что они имели основание, обнаружилось весьма смехотворно. Мама чистила очередную убиенную утку, как вдруг саркастически спросила:
  - Ваня, а что теперь у нас дикие утки летают прямо с ценниками в клюве?- она держала в руке клочок бумаги с обозначенной ценой, действительно извлечённый из клюва птицы.
  Кажется, отец наплёл какую-то маловероятную историю о егере, который любит подшутить над высокопоставленными охотниками. Вот и ему сунул в добычу бумажонку с обозначенной ценой, мол, не подстрелена утка, а куплена в магазине. Зачем егерю понадобилось подобным образом подшутить над прокурором, осталось непонятным даже мне, подростку. А уж маму провести и подавно не удалось. Результатом её допросов и расследования стало решение, которое, наверное, осложнило жизнь моему папаше, но несказанно обрадовало меня.
  - Вот что, дорогой муженёк, - сказала, как отрубила мама, - Отныне на охоту будешь ездить с нашим старшим сыном. При нём, уверена, никаких странностей и непонятных розыгрышей не случится.
  Первый выезд ознаменовался, прямо-таки неожиданным для всех нас, необыкновенным приключением. Головная машина затормозила, не доезжая до леса. Две другие тоже встали. Охотники, стараясь не шуметь, не выходили, а вылезали на дорогу, и ползли по земле вперёд. А на опушке, на фоне багрового заката картинно стояла, словно нарисованная, косуля. К ней-то, стараясь приблизиться на ружейный выстрел, позли охотники.
  Вскоре стрелки открыли такую канонаду, что впору было подумать, что началась война. Косуля, почему-то не испугавшись только что ревущих автомашин, не отреагировавшая на не таких уж бесшумно ползущих людей, замертво пала. Охотники, радуясь и гомоня как дети, бросились к добыче. Сгрудились над ней, и вдруг смолкли. Молча подняли косулю, молча принесли её к стоянке, молча запихнули в багажник. И только тогда я заметил, что на шее косули болтается обрывок верёвки. Охотнички, оказывается, подстрелили пасшуюся на привязи, домашнюю козу. Кто хозяева несчастного животного выяснять не стали, под тихую освежевали рогатую, наделали из неё шашлыков и съели.
  Ещё затемно, до рассвета, егерь на лодке развёз нас по скрадням - так назывались укромные местечки в камышах и высокой осоке, где охотники затаивались в ожидании тяги, то есть, утреннего пролета уток с ночлега на места кормежки. Как отец охотился, сколько уток настрелял, я не запомнил. Зато по окончании утиного лёта, когда мы, собрав добычу, уже ясным днём вернулись на базу, там нас ожидал настоящий драматический спектакль.
  Среди охотников выделялся генерал из Московской дивизии, расположенной в нашем Московском районе. Весьма солидный дядечка, весь в коже: кожаный комбинезон, кожаная куртка, высокие сапоги - выше колен, чуть не до пупа, да ещё и кожаная шляпа. Даже ружьё у него было какое-то особенное, с серебряной гравировкой на ложе. А уж как он обрисовывал свои былые охотничьи подвиги - заслушаешься! Я бы сейчас сказал, что от него изрядно несло фанаберией, а тогда сидел, разинув рот. И вот этот бравый генерал вдруг предстаёт перед всеми нами смущённый, растерянный, а за ним идёт через кусты незнакомый человек с генеральским приметным ружьём и связкой уток.
  Все в недоумении воззрились на эту пару. А незнакомец (он оказался егерем с соседнего кордона) вопрошает:
  - И что же прикажете делать с вашим горе-охотничком? Забрался на мои угодья, и на моём озерке перестрелял моих подсадных уток. Ему бы сообразить, почему они после его выстрела не улетают. Нет, добил-таки всю привязанную птицу.
  Егерь говорил, что хотел разбить ружьё об дерево, но уж больно хорошее оружие - жалко стало. Ну, разумеется, генерал, да и все остальные наши охотники принялись успокаивать рассерженного хозяина убитой подсадной птицы. Мол, готовы возместить, чем можно, потерю. Денег он не стал брать, а от снаряженных патронов, пороха, дроби, гильз не отказался. Этого добра ему отвалили, что называется, немерено. А потом усадили его за обильный стол и от души напоили и накормили. Однако, даже будучи пьяным, егерь ворчал, что подсадная утка у него особенная, выученная, она ему, как родная...
  Охотничьи угодья - это великолепной красоты необъятные плёсы, залитые чистейшей водой, на метр-полтора глубиной. Какая же там рыбалка с так называемым подсветом! Вот её-то я запомнил всю в деталях. Представьте: глубокая ночь, наша лодка бесшумно скользит по зеркалу неподвижных вод - это отец толкается на корме шестом - а я на носу просвечиваю в глубину автомобильной фарой. Для её питания в лодке стоит большой аккумулятор. Что за прелесть эти сцены спящей природы, освещённые сквозь прозрачнейшую воду до жёлтого песчаного дна! Всё великолепно видно, всё замерло у нас на глазах: луч света выхватывает из темноты всякую немыслимо зелёную травинку, ослепительно жёлтые с розовым кувшинки, аспидно-чёрных жучков-плавунцов, мальков, висящих в водной толще блистающим серебристым облаком. Наконец, показалось главное чудо - длинное серое тело с блёстками, парящее над золотистым дном, едва пошевеливающее плавниками - щука. Она спит, не подозревая, что безжалостная рука человека сейчас оборвёт её мирное существование.
  Отец откладывает шест, берёт острогу и с силой пронзает рыбину, пригвождая её ко дну. Такой добычей мы в ту ночь набили целый мешок, прибавив к щукам трех золотистых карасей. Однако рыбалка была не вся такая удачливая. В какой-то момент я, вперёдсмотрящий, прошептал:
  - Пап, осторожней - впереди бревно.
  Оно было обомшелое до зелени и со странным, конусообразным окончанием. Отец невразумительно рыкнул и бросил мне:
  - Держись!
  Я непроизвольно схватился за борт, не понимая, что происходит. И только отметил боковым зрением, как резко воткнулась острога в это, обросшее мхом бревно. В тот же миг лодку чуть не перевернуло. Это "бревно" рвануло под днище нашего судёнышка. Но отец с неимоверным трудом не выпустил из рук острогу. А громадная рыбина, сумела освободиться от трезубца и уйти. Мы с изумлением и огорчением рассматривали сломанный зубец остроги.
  - Такую страшилу острогой не возьмёшь, - сказал отец, - такую только из ружья можно добыть.
  На будущий год он таки застрелил щуку-монстра. Из её хребта вырезали обломок нашей остроги, он уже врос в рыбье тело, стал единым целым.
  Но вернёмся к рыбалке. По её окончании, мне доверили перебирать рыбу и нанизывать каждую под жабры на бечеву - это для того, чтобы затем опустить вязанки щук и карасей в озерную воду. Так рыба не испортится, ибо ещё полуживая. Занятие, ни весть, какое интересное, но требующее внимания. А я это упустил из виду. Потянулся за очередной рыбой, как вдруг в воздух взвился щурёнок и намертво вцепился своими острыми зубами в руку. Отец охотничьим ножом разжимал челюсти этого хищника. Мелкий был, гадёныш, а ранка не заживала долго, и шрамик в виде серпа остался на всю жизнь.
  
  Зоопарк
  Раз уж разговор пошёл о природе и живности, невозможно обойти вниманием Калининградский зоопарк. В одних источниках говорится, что после штурма Кёнигсберга, там уцелело всего четыре зверя - лань, осёл, барсук и бегемот; в других - только три - лама, и опять же - барсук и бегемот. Приводится сохранившийся в архивах администрации дневник зоотехника (военнослужащего) Полонского, который спасал израненного бегемота по имени Ганс. В него, как утверждают публикации "попало 7 шальных пуль". А кроме того он 13 суток был без пищи и воды. Зоотехник лечил погибающего бегемота вливанием водки и очистительными клизмами. Ганс оклемался, во всяком случае, когда я его увидел в 1948 году, он был вполне жив, с виду здоров, и очень симпатичен. Правда, звали его мы, юные биологи из кружка при зоопарке, Герингом за неимоверную толщину. Все любили этого добродушного, благожелательного зверя. А вот на счёт "шальных пуль", угодивших в Ганса-Геринга, придётся кое-что уточнить.
  Много позже, когда я работал в газете "Вечерняя Москва", зам. главного редактора Юра Алфимов, штурмовавший Кёнигсберг, узнав, что я занимался в кружке юных биологов при Калининградском зоопарке, весело сказал:
  - Как же, как же, помню толстого как Геринг бегемота. Я в эту тушу тоже разрядил свой пистолет.
  И очень удивился, когда я рассказал, что бедный бегемот скончался от внутренних болезней, вызванных многочисленными ранениями. Из умершего Ганса-Геринга, спасённого нашим солдатом-зоотехником, Мари Павловна, главный ветеринар зоопарка, извлекла около двух килограммов пуль. Тех самых "шальных", всаженных в него нашими воинами, такими же весельчаками, как Юра Алфимов.
  На главной магистрали города, между сгоревшим оперным театром и областной библиотекой, высился памятник. Был он в долгополом старинном плаще-накидке, похожем на шинель, и явно смахивал на германского генерала. Вот наши солдатики и стреляли в ненавистного вражеского вояку, хоть и бронзового. Надо же было разрядить накопившуюся ненависть к тем, кто столько бед принёс на родную землю! Да невдомёк им было, что надпись Schiller на постаменте означала, что сей "генерал", не кто иной, как великий поэт Шиллер, весьма почитаемый и в России. В Калининграде по его адресу сочинили анекдот: "А кто сейчас не пьёт? Все пьют, только Шиллер не пьёт. У него дырка в горле, потому всё выливается".
  Потом родился новый анекдот: "А кто сейчас не пьёт? Все пьют, даже Шиллер, ему горло залатали и он тоже пьёт".
  Но вернёмся в зоопарк. Там я стал председателем кружка юных биологов. Мы вели дневники наблюдений, помогали служителям кормить зверей, убирать вольеры. Надо сказать, что Кёнигсбергский зоопарк считался одним из крупнейших в Европе. Там, по рассказам, был ресторан с экзотической кухней, функционировал, якобы, так называемый живой тир. За очень большие деньги можно было занять место на стрельбище, на которое внезапно выпускали зайцев, лис, других зверей - каких закажет любитель подобной "охоты". Разумеется, тигров, львов, слонов и прочих жирафов под выстрелы богатых бездельников не подставляли. Впрочем, по-моему, "живой тир" - это одна из легенд, коих во множестве ходило по бывшей Восточной Пруссии.
  Самую большую заботу мы проявляли в отношении тигрёнка по кличке Чандр, прибывшего в Калининград, кажется, из Рижского зоопарка. Что там случилось с мамашей-тигрицей, не помню, то ли она скончалась при родах, то ли отказалась кормить потомство - такое бывает тоже. Но застряло в памяти, что тигрёнка там выпаивали коровьим молоком. В результате - рахит. Когда он к нам прибыл, то нормально ходить не мог, неподвижные, как бы сросшиеся даже, задние лапы малыш таскал за собой. Наш ветеринар Мари Павловна ужасно ругалась: "Дикари! Разве можно тигра коровьим молоком поить?!" И вот мы поочередно принялись, по её рекомендации, заниматься с тигрёнком своеобразной физзарядкой. Бросали ему в клетку канат с толстым узлом, он привычно, как и всякая кошка, вцеплялся когтями в эту "добычу", а мы тащили канат к себе. Тигр упирался всеми лапами, в том числе, и рахитичными. Так мы помогали ему преодолевать последствия рахита ежедневно, в течение двух лет, что я бывал в зоопарке. И зверь наш стал буквально на глазах поправляться. Уже не таскал за собой лапы, омертвелые конечности понемногу оживали, он даже принялся, хотя сначала и слабо, опираться на них. Потом всё увереннее, попытка за попыткой, пробовал приподняться сразу на все четыре конечности.
  Когда я, спустя несколько лет, вернувшись в Калининград на время академического отпуска, полученного в институте, пришёл в родной зоопарк, первым делом отправился к тигру. День был выходной, народу полно. Мой тигр, по обыкновению кошачьих зверей, в полдень отсыпался, не обращая внимания на публику. Я перешагнул через изгородку под удивлённо-испуганный шум толпы, и приник к мохнатому уху тигра, выставленному между прутьев клетки. Прошептал ласково:
  - Чандрик, спой песенку,- это у нас такой ритуал выработался, в конце физкультурных занятий просить тигрёнка спеть. И он почти безотказно, словно в знак благодарности, мурлыкал.
  Но, честно говоря, в этот миг был я настороже, готовый мгновенно отпрянуть от клетки на безопасное расстояние. Зверь есть зверь, от него всякое можно ожидать. Разумеется, риск был, вроде бы, минимальный: тигр лежал ко мне спиной, и явно разомлел во сне. Но дальше произошло такое...
  Чандр неторопливо повернул ко мне свою прекрасную морду, прижмурился, как мне подумалось, от удовольствия, и очень громко замурлыкал, как домашний сытый и довольный кот. Толпа восхищенно ахнула, и засыпала клетку печеньем, конфетами и пирожками. Повторять афишку, висящую на сетке вольеры, "Кормить зверей строго запрещается", было бессмысленно. Заметьте, если на обочине дороги появляется табличка "По газонам не ходить", тотчас же на этих газонах протаптывают тропинки. Скажу больше: в зоне Чернобыльской АЭС после взрыва вдоль шоссе стоял буквально частокол предупреждений: "Опасно!" со знаком атома, что означало, - с шоссе не съезжать, в лес не входить, на поле не выходить! Но съезжали, входили и выходили. Табличка ведь не милиционер, не сторож с берданкой, не постовой с "калашом".
  К счастью, Чандр был хорошо воспитанным тигром, да и просто постоянно сытым, чтобы подбирать с пола надкусанные пирожки не самого аппетитного вида. Но в знак благодарности он стал прогуливаться по вольере, демонстрируя всю мощную грацию молодого тигриного тела. Только мне, наверное, было заметным едва уловимое вихляние менее крепких и недостаточно пружинистых задних лап. И всё же наши физкультурные занятия поставили на ноги зверя, теперь он был готов занять своё законное царское место в джунглях!
  Со зверьём зоопарковским связаны забавные, поучительные, трагикомичные и даже трагичные истории. Одним из самых популярных зверей там считался лев Гром. Некоторое время он жил в холостяцком одиночестве. Но была у него единственная, несвойственная львам причуда и отрада. Он обожал музыку. Его клетка была расположена невдалеке от Дома пионеров, на котором была установлена знаменитая радио-тарелка, включённая и вещающая для всех вольных и невольных слушателей весь день. И вот, как только начинали по этой тарелке передавать музыкальные произведения, Гром вставал на задние лапы, и приникал ухом между прутьев клетки, обращённых к Дому пионеров. Но стоило зазвучать последним известиям, как лев принимался недовольно реветь, пугая всю живность в округе.
  Однажды жизненный уклад его резко изменился. В соседней вольере поселили молодую львицу. Гром её не мог видеть, но сразу учуял присутствие львицы, и с этого момента улёгся у стенки, разделяющей его с таинственной, но, очевидно, желанной незнакомкой. Можно подумать, что наш жених объявил голодовку, во всяком случае, он ничего не ел, только пил воду. Руководство зоопарка обеспокоилось и решило рискнуть. Приготовили на всякий случай брандспойт, всякие крючья... и впустили львицу в жилище Грома через проём меж вольерами, подняв специальную заслонку. Ничего опасного не произошло. Когда Гром стал излишне активно обнюхивать даму, та отвесила ему крепкую оплеуху.
  Стало ясно: семейная пара состоялась. Причём, верховодила в ней львица. Её по достоинству назвали, под стать супругу, Молнией. Бывало, Гром устроится в теньке отдохнуть, а игривой Молнии приспичило повозиться - так она его начинает лапами валтузить, пока он, недовольно ворча. не поднимется. А то ещё - прыгнет к нему на спину и давай теребить за гриву, да уши покусывать. Приходится царю зверей вставать и катать её на спину по клетке.
  Гром, будучи ещё холостяком, как-то ненароком создал в зоопарке всеобщую панику. Случилось это в выходной день, когда народу было очень много. И вот по аллеям помчались вдруг перепуганные люди, прижимая к груди, неся на закорках своих зарёванных детишек. Гремел многоголосый ор:
  - Лев на свободе! Лев вырвался наружу!
  Некоторые перетрусившие ловкачи залезли на деревья, кто-то бился в истерике. Были и такие хитрецы, что улеглись на садовых скамейках, прикрывшись чем попало - сумками, портфелями, авоськами- видимо памятуя легенду, будто хищники мёртвых и даже притворившихся мёртвыми, не трогают. В общем, ужас, кошмар, светопреставление!
  Виновником этого невероятного панического бегства и смятения среди посетителей - был красавец Гром. Служитель, прибиравший у него в клетке, плохо закрыл замок. Наш игрун, при скоплении народа, ударил лапой по дверце, она и раскрылась. Грянул оглушительный рёв толпы, шарахнувшейся от раскрытой клетки, откуда, как всем показалось, изготовился выпрыгнуть огромный зверь с лохматой гривой и страшной зубастой пастью.
  А страшный хищник, царь зверей страх и ужас для людей, испугавшись криков, забился в нишу под лежанкой, и, надо думать, зажмурился. Парадоксальность ситуации заключалась в том, что Гром родился и вырос в зоопарке, в неволе. Поэтому для него мир за порогом клетки и неведом, и пугающе враждебен, и он просто не мог добровольно покинуть место своего заточения. Да тут ещё эти так страшно орущие люди. Вот уж поистине, "волки от испуга скушали друг друга", и кто перепугался больше, не знаю.
  Единственный ощутимо пострадавший от этого происшествия - это служитель, ненадёжно закрывший замок на клетке: он получил взбучку, его лишили премии.
  Кроме льва-меломана, мурлыкающего тигра, у меня был ещё один любимый, музыкально одарённый зверёк - выдра. Отчего-то захотелось приручить это симпатичное животное. Я читал, да и руководитель нашего биологического кружка, зам. директора зоопарка по научной части Лев Алексеевич Вершинин говорил, что дикая взрослая выдра ни приручению, ни дрессировке не поддаётся. Парень я был, понятное дело, настырный, упрямый. Раз все вокруг твердят - это не-воз-мож-но, то это-то, уж конечно, как раз по мне, просто свербит - "надобно доказать обратное".
  Много дней я провёл в вольере выдры. Кормил её рыбой, ласково разговаривал. Но эта маленькая плутовка не поддавалась на мои уловки хоть сколько-нибудь сблизиться с ней. Чуть что - пугающе фыркала и пряталась от меня. Вольера, где она обитала, представляла собой, укрытый поверх сеткой небольшой прудик с двумя гнездовьями на островках, соединённых узким мостиком. По нему-то изящная хищница любила прогуливаться, словно цирковой канатоходец. На этом мостке я решил поставить свой эксперимент. Надо сказать, что мной уже было замечено, что выдра постепенно привыкла к моему присутствию. Она теперь всё реже угрожающе фыркала. Мне показалось, что она не только перестала меня бояться, но и пугает внезапными выпадами лишь по привычке, что ли. Во всяком случае, я с удовольствием отмечал всё более любопытствующий взгляд выдры, который она бросала в мою сторону, особенно, когда я приходил с ведром рыбы. Она явно привыкала ко мне, и благоволила к рукам, дающим пищу.
  Дождавшись, когда моя подопечная насытится и примется прогуливаться своим обычным маршрутом, я нахально положил руку на её пути. Это был изрядный риск, выдра могла острейшими зубами запросто отхватить и пальцы, да и всю кисть. Выдра замедлила ход. Я замер, не соображая в ту минуту, что произойдёт, если зверёк нападёт на меня... Выдра приблизилась, в последний момент как-то негромко фукнула, уткнула влажный нос в мою руку, и... лизнула её.
  Счастливее меня в тот день, наверное, немного было людей. Я ведь не только доказал, что невозможное возможно, но и приобрёл необычайно нежного ласкового друга. Встречая меня, она тонко посвистывала. Мне даже казалось, что у неё получались некие лирические мелодии. Позже администрация зоопарка отправила меня в Москву на Всесоюзный слёт юных натуралистов, и я написал в "Пионерскую правду" о том, как сумел приручить считавшуюся не приручаемой взрослую дикую выдру. Это была первая в моей жизни заметка, опубликованная в большой прессе.
  К сожалению, когда я уезжал из Калининграда на полгода, о чём расскажу позже, а служительница, знавшая особенности питания выдр, заболела, мою любимицу стал кормить человек, не знавший эти особенности. А выдра поедает рыбу в воде и с головы. Конечно, можно кормить её и с руки, но подавая опять же - головой вперёд. Работник, не понимавший природы зверька, совал голодной выдре рыбу недопустимым образом - хвостом вперёд. В результате: желудочное заболевание, что-то вроде заворота кишок, и моя подопечная, гордость моя, красавица, умевшая насвистывать мелодии, погибла.
  Посетители зоопарка, в большинстве своём, убеждены в том, что с "этими зверюгами ничего не сделается". Вот и суют в клетки любые предметы, чтобы звери не спали, а играли им на забаву, не учитывая, что обитатели полей, лесов, болот и водоёмов, как правило, ведут ночной образ жизни, а днём отсыпаются или просто вялы. Пытаются закармливать практически всех - и хищников, и травоядных тем, что под рукой: печенье, фрукты, конфеты, пирожки. Служители, как могут, оберегают животных от доброхотов, объясняя, что им не всё полезно, что у них особый рацион. Бесполезно! Обезьянник пришлось остеклить, и это, кажется, норма для всех зоосадов.
  Звери от бездумной доброты человеческой страдают, болеют. Но случается, что и люди попадают в нелепые и даже трагикомичные ситуации из-за своей самоуверенности. Я таких сценок насмотрелся, работая некоторое время после окончания школы экскурсоводом зоопарка. Вот, скажем, заходит в помещение, где находятся крупные хищные кошки, очень молодой, очень бравый морской лейтенант, одетый в новенькую форму. Видно только окончил училище и зашёл поглядеть на зверей перед отправкой к месту службы. В руках у него опять же новенький кожаный чемодан. Лейтенанта, разумеется, раздражает, что львица беспробудно спит и не приветствует его, не прогуливается хотя бы по клетке. Он шумит, размахивает пустым чемоданом в непосредственной близости от этой, хорошо известной своими проказами, львицей Молнией.
  - Вы бы, товарищ лейтенант, поостереглись, - говорю я, - пожалейте свой чемодан...
  - Реакция у морского офицера - будь здоров! - гордо бросает лейтенант, продолжая дразнить безучастную, вроде бы, хитрющую нашу Молнию.
  Затем, как я и предрекал, происходит неуловимый резкий взмах просунутой сквозь прутья шаловливой лапы, и... обескураженный лейтенант, почти плача, разглядывает свой новенький кожаный чемодан, угол которого, как бритвой, отхвачен когтистой лапой львицы. А та продолжает почивать.
  Другая сценка. У самого входа в зоопарк расположен каменный стакан, глубоко врытый в землю. Посетители, облокачиваются на его края, и с удовольствием подолгу любуются играми трёх медвежат, живущих на дне "стакана". Самая игривая и обаятельная - юная медведица Машка. Прямо-таки, шишкинская картина "Утро в сосновом лесу", даже коряга имеется. Правда, взрослой медведицы, как на картине, не хватает. Над этой идиллической троицей склонилась модно одетая дамочка. У неё в руках сумочка на длинном ремне, такие носили, да и сейчас носят, перекинув ремень через плечо. Дамочка опустила свою сумочку над медвежьим логовом, и раскачивает ею, подразнивая зверушек.
  - Мадам, - обращаюсь к ней, - вы рискуете сумкой. Эта маленькая плутовка Машка очень высоко прыгает.
  И, разумеется, нарываюсь на высокомерную отповедь:
  - Молодой человек, я что - не вижу, какие они неуклюжие да косолапые!...
  Затем происходит то, о чём я пытался предупредить самонадеянную посетительницу: Машка взвилась в воздух и выхватила лапой заветную сумочку. Как же ахала и охала несчастная дамочка, глядя на то, что творит со своей добычей паршивка медведица.
  - Боже мой, сделайте что-нибудь! Отнимите у неё! Там все мои документы! Там месячная зарплата!
  А Машка деловито раскрыла сумочку, и принялась вынимать все бумажки и разрывать их, под стоны и крики хозяйки, на меленькие кусочки. Пока бегали за лестницей и служительницей, легко общавшейся с медвежатами, Машка успела превратить содержимое сумочки в лохмотья, не без удовольствия закусила губной помадой, и наконец, скрылась за облаком пудры, которую она расфукала.
  Как уж бедная гражданка восстанавливала документы и зарплату - не знаю. Из зоопарка она ушла зарёванная, держа в руках изодранную сумочку, набитую бумажной кашей.
  Довелось мне быть свидетелем и по-настоящему трагического происшествия. Зоопарк в тот будний день был почти безлюден. Покой, тишина, нарушаемая безобразными гортанными кликами павлина. Вот уж поиздевалась природа над птицей. Распустит, бывало, свой великолепный радужный хвост, восхищая всех присутствующих, и вдруг, вслед за этим, издаст громкий рёв, схожий с ослиным.
  Неожиданно, со стороны открытых вольер с медвежьими гротами, послышался неясный шум. Там, кажется, чему-то радовались редкие посетители. Неужели мишки устроили "концерт" с косолапыми плясками, прижиманием лап к груди? Это случается нечасто, поэтому я поспешил на топтыгинское представление. Однако оно оказалось далеко не весёлым развлечением. Группа моряков, явно в подпитом состоянии, подбадривала своего товарища, отправившегося в весьма опасное путешествие. Вольеры, где обитали медведи - бурые, белые и гималайские - это большие каменные площадки с гротами, окружённые рвами. У белых медведей рвы заполнены водой, и звери в ней купаются. а у остальных - сухо. Так вот, наш морячок, как потом рассказали сотоварищи, был недоволен, что звери ленивы и не обращают на него никакого внимания. Развоевавшийся храбрец полез по парапету, разделявшему вольеры бурых и гималайских медведей, истошно призывая их - то ли на борьбу, то ли на веселье. Звери с обеих сторон с любопытством уставились на наглеца. А один из гималайских спустился в ров и стал подпрыгивать, пытаясь достать морячка. Я подошёл к месту события почти в тот момент, когда раздался всеобщий вопль ужаса: медведь всё-таки достал лапой ногу моряка, и стащил его в ров.
   Сбежались служители. Тот, что занимался кормлением и уборкой в медвежьих вольерах, вошёл внутрь и попытался метлой отвлечь гималайского медведя от его жертвы. Но зверь, рыча, вошёл в раж, он рвал беднягу, уже еле подающего голос. Наш ветврач, сердобольная Мари Павловна билась от бессилия в истерике. Тогда в ров спустился Николай Иванович (если память на имя не подводит), зам.директора зоопарка по хозяйственной части. Когда-то он работал в цирке и управлял сорока медведями. Невысокого роста мощный такой дядечка - форменный квадрат, увитый мускулами. Этот человек знал, каким образом укрощать зверей. Специальной деревянной ложкой на длинном черенке он сильно ударил медведя по носу. Зверь взвыл, бросил жертву и схватился за нос. Николай Иванович, вместе со служителем загнали обоих гималайских мишек в грот, и перекрыли его железной дверью. А затем уже подоспела пожарная машина с выдвижной лестницей и несчастного моряка достали из рва. Он ещё был жив, но медведь так его разорвал, что никаких надежд на выздоровление, конечно, не осталось, безумный вояж окончился его гибелью.
  Комиссия, разбиравшая эту трагедию, выяснила, что гималайский медведь-убийца, прибывший в Калининград из какого-то дальневосточного то ли заповедника, то ли питомника, то ли зоопарка, оказывается, познал вкус человеческого мяса, так как уже нападал на людей, и тоже со смертельным исходом. Передавая этого зверя в Калининградский зоопарк, сей кровавый эпизод прежние хозяева попросту скрыли, чтобы не нести материальных потерь. Теперь калининградцам пришлось понести потери - опасного медведя усыпили.
  Раз уж речь пошла о служителях зоопарка, надо бы сказать ещё о некоторых. Возглавлял коллектив директор Минаков, полный тёзка моего отца - Иван Дмитриевич. Он был такой же атлет-тяжеловес, как и его заместитель по хозяйственной части Николай Иванович, но отличался от того ещё и громадным ростом. Запомнился он таким эпизодом.
  В Калининграде гастролировал цирк-шапито. Гвоздём программы считалось выступление силового акробата Григория Новака, первого советского чемпиона мира по тяжёлой атлетике, поставившего много рекордов, долгое время не преодолённых. Интересно, что в цирковые артисты прославленный тяжеловес угодил в ходе борьбы с космополитизмом, развернувшейся в нашей стране с 1952 года в связи с делом "врачей-убийц". Из-за того, что дальний родственник Новака оказался за границей (дядя жил во Франции), отца Григория исключили из партии, самого атлета дисквалифицировали. К тому же лишили полагающихся выплат за мировые рекорды. Формальным поводом послужило обвинение в мошенничестве. Дескать, Григорий Новак мог бы взять вес на 3-5 кг больше прежнего достижения, однако из стяжательских побуждений прибавлял на соревнованиях всего лишь зачётные 0,5 кг, и получал за каждый очередной рекорд 25.000 руб. А на эту сумму в те годы можно было купить "Победу" плюс "Москвич".
  Так вот, знаменитый этот человек прогуливался по Калининграду в сопровождении городского руководства. Представьте: впереди маленький и плотный Григорий Новак, позади - свита. Вдруг навстречу гигант Минаков. Атлет-циркач сделал стойку при виде такого великорослого гражданина. Доброхоты из городских начальников заторопились представить встречного верзилу:
  - А это, Григорий Ирмович, знакомьтесь, Минаков Иван Дмитриевич директор нашего зоопарка.
  Новак ойкнул, будто от испуга, и полез на фонарный столб. Минаков юмор оценил, они подружились.
  О другом заместителе директора зоопарка - по научной части - Льве Алексеевиче Вершинине, я уже упоминал. Этот замечательный человек достоин того, чтобы продолжить рассказ о нём. Начать с того, что он мастер спорта по лёгкой атлетике, лыжам и стрельбе. Всех этих отличий он добился будучи студентом Пушно-мехового института.
  Я его увидел впервые на стадионе, где проходили соревнования калининградской молодёжи и школьников по всем видам лёгкой атлетики. После того, как мне удалось трижды свалить планку в секторе прыжков в высоту, я остался огорчённым прыгуном-неудачником, но весьма заинтересованным зрителем. Наконец, планку установили на рекордную для нашей области высоту (по-моему, на 1 метр 65 см.). И тут из толпы зевак на сектор вышел высокий худощавый молодой мужчина в спортивной форме, и с короткого разбега легко преодолел рекордную высоту. Все обомлели, а человек затерялся в толпе аплодирующих зрителей. Это и был Лев Алексеевич Вершинин, с которым мне довелось познакомиться лично, когда я записался в кружок юных биологов при Калининградском зоопарке.
  Мы с ним очень сблизились. Ребят он частенько собирал у себя на квартире. Мы там просматривали альбомы и книги, посвящённые животному миру. Однажды, когда мы остались у него наедине, Лев Алексеевич, вдруг разоткровенничался и стал рассказывать, как учился в институте, как проходил практику у Петра Александровича Мантейфеля, которого глава Академии наук СССР Н.И.Вавилов называл "русским Бремом".
  - Мантейфель любил русскую борьбу, и обладал неимоверной силищей, -рассказывал Вершинин, - а потому предлагал студентам: "Давайте, поборемся. Кто меня одолеет, получит зачёт без сдачи экзамена". За всю историю его заведывания кафедрой только один студент-татарин сумел одолеть профессора.
  Много ещё чего занимательного поведал мне Лев Алексеевич, но одна история поразила и запомнилась особенно. Во время Великой Отечественной Вершинина студента-добровольца неожиданно отозвали с фронта. В Москве ему и еще нескольким фронтовикам пояснили суть особо важного государственного задания: к нам, в глубоко тыловую область высадился, по сути, диверсионный отряд, по сведениям НКВД, американцев. У них задача: выловить баргузинского соболя, чтобы развести его в неволи, и тем самым лишить Страну Советов монополии на будущих пушных аукционах. Задача собранных здесь бойцов, являющихся спортсменами-лыжниками и одновременно стрелками в категории перворазрядников и мастеров спорта, воспрепятствовать этому вражескому замыслу любыми доступными средствами.
  Выбросили секретный парашютный десант в прибайкальской тайге, где обитает баргузинский соболь, соблазнивший американские спецслужбы, и лыжники-стрелки группами разъехались в разные стороны. Прочёсывали тайгу тщательно, но, увы, даже на след диверсантов не напали. Так и свернули секретную операцию, не добившись желаемого результата. Вернулись в Москву. Вершинин через некоторое время забеспокоился: что-то затянулось его оформление по месту прежней службы. Наконец, вручают направление, но совсем в другую часть, даже армия другая. Что за чудеса? Оказывается, как потом узнал Лев Алексеевич, ни его части, ни полка, ни дивизии, ни 2-й Ударной армии, в которой он воевал, уже нет, ибо командующий, генерал Власов стал предателем и возглавил у гитлеровцев так называемую Русскую освободительную армию (РОА), выступающую против Красной Армии.
  Так что "власовцу" Вершинину крупно повезло, что в разгар событий, связанных с предательством генерала Власова, он находился в тайге по спецзаданию НКВД. Проверку он, конечно, прошёл, чем объясняется задержка с выпиской направления на фронт, но не пострадал.
  Что же касается "соболиного вояжа" американцев, то в печать просочились сведения о том, что они всё же изловили баргузинского зверька в нужном количестве, и нашей монополии в этом деле приходит конец. На первом послевоенном международном пушном аукционе, проходившем в Ленинграде, стало известно: да, у американцев есть несколько особей баргузинского соболя - НО - самцов!
  Даже особого скандала не получилось. Зато цена на советских баргузинских соболей, прибайкальского происхождения, возросла преотлично высоко!
  
  Школьные взлёты и падения
  Родители определили меня учиться в самую близкую к нашему дому школу ?5. Старинное здание с непривычным для советского школяра просторным спортзалом, залитым дневным светом, льющимся через огромные, по обеим стенам, окна. Вечерами - электричество. Именно в этом зале я шагнул на первую ступеньку коварно притягательной лестницы, ведущей к возвышению над соучениками. Возвышение, каковое подводило меня в самые неподходящие моменты. Желторотый, но самонадеянный юнец, я не подозревал, что гордыня наказуема, а посему стремился стать во всём первым. Что ж, быть самым сильным и ловким - это ли не мечта любого подростка?! Меня за уши невозможно было оторвать от запойного чтения брошюр и книг по физическому совершенствованию, которые вовлекли меня в мир довольно изнурительных и порою даже болезненных систем развития мускулатуры и закалки организма. Доходило до того, что, долбя кулаком в стенку, я, "чучело гороховое", как в сердцах звала мама, разбивал костяшки в кровь. Сие "упражнение" должно было "избавить от страха перед болью". Но, увы, не избавляло. Зарядку - легкоатлетическую и силовую - делал во дворе нашего дома. Мы ведь приехали осенью, и вскоре наступили холода, каковые, при высокой балтийской влажности, были весьма ощутимы. Но и грянувшие, непривычные для Восточной Пруссии суровые морозы не прогнали меня со двора. Более того, я там обливался ледяной водой, которую набирал из колодца с качалкой, обустроенного прямо под окнами. Одним словом, готовый псих ненормальный!
  Спрашивается: куда смотрели родители, как они допускали столь варварские занятия? Всё дело в том, что я вставал очень рано, раньше всех, часов в шесть утра. Даже мама, наша ранняя пташка, ещё спала после ночной дойки Милки. Так что, до поры до времени избранный мною спартанский образ жизни оставалась тайной.
  Для силовых упражнений, за неимением гантелей, приволок для упражнений ось с колёсами от вагонетки, довольно тяжёлую. А между двумя тополями, росшими у крыльца, приладил лом - получился примитивный турник.
  Не удивительно, что на уроках физкультуры я скоро вышел, что называется, в первые ряды. А когда подтянулся на турнике немыслимое для моих одноклассников количество раз, да ещё отжался от пола, побивая все мыслимые рекорды, авторитет мой стал расти. Может кому-то, выше и ниже изложенное, покажется чистым бахвальством, старческим хвастовством, мол, вот каким был подростком, не чета нынешним тинэйджерам, натирающим мозоли от сидения за компьютером. Но что же делать, если оказалось, а может, показалось, что я бегаю быстрее всех, прыгаю выше всех сверстников в школе? Во всяком случае, я уверовал в свою исключительность, то есть, рановато подцепил очень опасную звёздную болезнь.
  Дурное дело нехитрое, вернее, наши недостатки являются продолжением наших достоинств. У меня появились такие же оголтелые последователи по закаливанию организма. Естественно, наряду с поклонниками, я обзавёлся недоброжелателями и завистниками.
  Можете не поверить, но я возглавил, а вернее, считал себя главой почти всех сборных команды школы: от шахматной до футбольной. Между прочим, шахматная наша дружина успешно выступила на городском командном турнире.
  Быть "первым парнем на селе" или в школе - мне показалось мало. Я отправился в секцию бокса при городском Доме офицеров. Меня встретил тренер секции, бывший чемпион РСФСР, средневес. Это был коротко постриженный крепыш. Размахивая руками в боксёрских перчатках, он с явным недружелюбием спросил меня:
  - Хочешь заниматься боксом?
  - Очень! - воскликнул я.
  И тут же от его мощного удара улетел в угол, на груду матов. Чемпион трижды спрашивал о желании приобщиться к боксу, и, получая в ответ упрямое "да", трижды отправлял на маты. Видно, чем-то я ему не понравился. В заключение экзекуции он отчеканил:
  - Патлы убрать. На занятия не опаздывать.
  В парикмахерской, по моей просьбе, от роскошной шевелюры оставили шпанистскую чёлку, из зеркала на меня глядело жалкое подобие коротко стриженого крепыша.
  На занятия я прибежал загодя. Чемпион поставил меня на ринг с так называемым спарринг партнёром, и определил формулу нашего тренировочного боя коротко:
  - Отрабатывать корпус. По морде не бить.
  Хорошо ему было заказать "отрабатывать корпус", а я, как мы сблизились с соперником, света белого не взвидел: только его перчатки мелькали перед глазами. Он-то "отрабатывал" мой корпус, а я просвета не мог найти среди этого мелькания его кулаков, чтобы нанести хотя бы один удар. Мало того, он пару раз ощутимо врезал мне "по морде", не соблюдая предупреждения мэтра. Позже мне разъяснили, что я сам виноват, опуская голову ниже пояса, и таким образом, подставляясь под удары, направленные в корпус. Но во время спарринг-боя мне это было невдомёк, и я разъярился. "Ах ты так? - подумалось мне. - Тогда погоди же!"
  Каким-то образом исхитрившись, я в образовавшийся на секунду просвет обрушил всю силу и ненависть в удар по незащищённому подбородку противника. Тот рухнул.
  - Нокдаун, - удивлённо констатировал наш тренер, и обратив ко мне разъярённое лицо, наградил всеми непечатными эпитетами, каковые я вполне заслужил. А заключил речь так:
   - В морду бить можешь на улице, а здесь дерутся по правилам.
  Мне эти правила не пришлись по душе. Тем более, я узнал, что в спарринг-бой со мной чемпион поставил, наверное, из вредности, боксёра-разрядника. Тот и обращался со мной так, будто перед ним тренировочный мешок с песком. Чувствуя, что в этой секции я так и останусь мешком для отработки ударов, мне пришлось "сделать ручкой" и навсегда распрощаться с боксом.
  В школе, естественно о моём позорном дебюте на ринге никто не узнал. Ну, не мог я подмочить свою репутацию! Тем более, что она складывалась не только за счёт спортивных подвигов. Следует отметить, что я прилично учился, а мои сочинения учительница русского языка и литературы зачитывала во всех классах, как пример творческого отношения к её предмету. Но самым главным событием в моей школьной биографии, увы, окончательно убедившим в собственной исключительности, это то, что меня, ученика 6-го класса, назначили главным редактором школьной стенной газеты. И сопливому младшекласснику, которому положено носить портфель за старшими, подчинялись, без пяти минут, выпускники, составлявшие редакционную команду. Они беспрекословно, по указаниям малолетнего главреда, оформляли листы с текстами разных заметок, большинство которых сочинял я, рисовали иллюстрации и смешные карикатуры. Как тут не закружиться юной голове?!
  На фоне таких незаурядных достижений для кого-то прозвучит странным, может быть, неправдоподобным сообщение: Марка Гаврилова из школы, где он был, вроде бы, на первых ролях и даже прославлял её, исключали ТРИЖДЫ!
  Первый раз, не удивляйтесь, за элементарное хулиганство. Надо сказать, что я никогда не был пай-мальчиком. Взрослые постоянно натыкались на мой ощетинившийся характер, на мои поступки, порой не вписывающиеся в общепризнанные нормы. А моя мама была нередким гостем нашего классного руководителя, исторички, милейшей Таисии Алексеевны, а так же директора школы. Например, её вызвали по весьма удивительному поводу:
  - Скажите, пожалуйста, Анна Борисовна, у вас, жены районного прокурора, что - нет средств для приобретения зимней одежды для вашего сына? Он же ходит по морозу в лыжном костюме!
  Мама была ошарашена. Ей было невдомёк, какой спартанский образ жизни ведёт её старший сын. Она отлично помнила, как по утрам отправляла в школу Марка, после сытного завтрака, одетого в тёплое зимнее пальто. Откуда ж ей было знать, что он, выйдя во двор, прятал пальто в будку своего любимого пса Индуса, а на занятия отправлялся, как правило, в спортивной форме, так как каждый день были или уроки физкультуры, или тренировки. Возвращался с уроков, вытаскивал пальто из будки, и, чин-чинарём, являлся домой при полном параде. Но мамин визит в школу, где её просветили по поводу моих походов по морозцу налегке, слегка приоткрыл плотную завесу таинственности над занятиями закаливанием организма. Впрочем, дальше расследование не пошло. Да тут ещё вмешалась медицина: при регулярном обследовании, коему подвергали советских школьников, у меня обнаружили расширение сердца. Последовало категорическое запрещение на физические нагрузки сверх какого-то смехотворного минимума, а так же освобождение от занятий физкультурой. Последнее вызвало лютую зависть одноклассников. Только это не означало, будто мне завидовали из-за того, что вот, ему можно не посещать урок, который всем в тягость. Ничего подобного! Занятия по физкультуре у нас любили, физкультурник вёл их изобретательно: мы, в основном, соревновались в быстроте, выносливости, реакции, играли в нашем просторном спортзале в волейбол, баскетбол, теннис, и даже в мини-футбол. Завидовали мне из-за того, что "вот, мол, ему дали поблажку, а мне нет".
  Знали бы врачи, что после вынесения их приговора по поводу расширившегося сердца я ещё настырнее принялся закаливаться, укреплять и развивать свой мышечный и мускульный аппараты. Именно тогда и приволок во двор вагонеточную ось с колёсами для упражнений тяжёлой атлетики. Опять же, разумеется, всё это делалось в тайне от родителей. Да им в то время было не до меня. Но об этом поговорим позже...
  Запреты на физкультуру и чрезмерные физические нагрузки действовали год. Затем был повторный, контрольный медосмотр, в заключение которого эскулапы удовлетворённо заявили:
  - Вот что значит вовремя дать правильный диагноз и назначить необходимые ограничения. Даже следов расширения сердца не осталось!
  Но мы отвлеклись от темы. За какое же хулиганство меня попёрли из школы? Наверное, спортивные, литературные победы не давали мне ощущения полноты жизни. Во мне жил неистребимый шкодник и весельчак-шалопай. Это ведь неописуемое наслаждение наблюдать, давясь смехом, как соученики и учитель пытаются что-либо написать на доске, которую ты загодя натёр свечкой. Мел скользит по навощённой поверхности, и не пишет. В классе ржачка, урок сорван. А как вам понравится такая моя придумка?
  Перед входом в школьный спортзал расположен крохотный тамбур. Достаточно вывернуть там лампочку, и становится темно, как в закупоренной бочке. А теперь на крюк, которым запирается вверху входная дверь, вешаем нечто. Школьники, проходя на занятия, стукаются головами об это нечто, и начинают орать, чтобы "дали здесь свет!". Приходит электрик, вворачивает на место лампочку, включает свет, становится светло, и тут же раздаётся оглушительный визг девчонок - с крюка свисает отвратительная дохлая ворона.
  И эти, и другие шкоды оставались безнаказанными. Если кто-то и догадывался, чьих это рук дело, то помалкивал - стукачество было не в чести даже у преподавателей.
  Но ведь было что-то, что послужило поводом к исключению меня из школы? Как говорится, что было, то и послужило.
  У нас появился англичанин, то есть, преподаватель английского языка, которого я невзлюбил с первого же урока. Всё в нём раздражало: и полувоенный строгий костюм, и до блеска начищенные сапоги, и манера отрывисто, командным тоном разговаривать с нами, учениками, будто перед ним солдаты на плацу. Вызывало неприязнь его заикание и нервическое подёргивание щекой, когда он злился. Правда скоро нам стало известно, что англичанин бывший фронтовик, и что подёргивание и заикание - результат контузии. Меня это, однако, не смягчило, и моя неприязнь только возрастала. Чего уж тут копаться в психологических истоках этой нелюбви. Англичанин мне был неприятен лишь тем, что его предмет оказался мне не по силам. Надо было зубрить слова, а всякая нудная зубрёжка была не по мне. По той же причине я недолюбливал, скажем, и учительницу-химичку, очень бледную, худую даму с какой-то впалой грудью и тишайшим до шёпота голосом. Не давался мне её предмет, а неприятие его выливалось на преподавателя. Я прозвал её Марией Кюри-Складовской, и выше трояка за дырявые по химии знания никогда не получал. Только на выпускных экзаменах (куда деваться!) поднатужился, и не без помощи шпаргалок, отхватил, к вящему изумлению Кюри-Складовской, пятёрку. В аттестат, правда, зачли четвёрку.
  Если химичка всё-таки вызывала снисходительную жалость, то бравый заика-англичанин даже клички не удостоился. Я пытался изводить его: натирал доску воском, прятал тряпку для стирания писанины на доске, насыпал пудру в классный журнал, подкладывал кнопки на его стул - ничто не выводило непробиваемого преподавателя из себя. А ежели он и злился, в тайне от нас, то это было заметно лишь по усилившемуся заиканию. Тогда я сам однажды вышел из себя и запустил в англичанина, когда он шёл к своему столу и был ко мне спиной, бумажного голубя. Голубь уткнулся в него. Англичанин развернулся, строевым шагом направился прямо ко мне, взял за шиворот, от чего с рубахи отлетели пуговицы, и - вы не поверите - держа меня на весу, пронёс до двери и вышвырнул из класса.
  Я был в бешенстве. Такого позора переживать мне не приходилось. Выскочил на улицу, не зная, что предпринять, чем отплатить проклятому англичанину, такому же ненавистному, как его неподдающийся предмет. Словно в утешение ко мне подкатился кудрявый весёлый пёсик.
  Молнией мелькнула идея отмщения. Я схватил в охапку пёсика, побежал обратно, открыл дверь в класс, и вбросил туда собачку. Каков был взрыв восторга, раздавшийся в классе - можете представить! Мне потом рассказали, что бедный пёс, оглушённый громом человеческих криков, прижался в угол. Англичанин, что-то ласково бормоча, пытался извлечь перепуганную собачку из укрытия, но та затравленно огрызалась, и даже исхитрилась укусить учителя за палец. Наконец, ученики накинули на неё куртку, и выдворили на улицу.
  Конца эпопеи я не видел, ибо, не смотря на всю свою шкодливую храбрость, трусливо удрал домой. Думаю, преподаватель английского языка давно догадывался, кто строит ему всякие пакости, но из-за природной и воспитанной офицерской воспитанности терпел и ждал, когда угомонится проказливый ученик. Собачий эпизод он не оставил без последствий. На педсовете встал вопрос о моём исключении из школы за хулиганский проступок. Из уважения к прокурору Ивану Дмитриевичу Гаврилову на заседание пригласили - нет, не самого прокурора, а его жену - Анну Борисовну Гаврилову. Впрочем, чего уж тут подменять истину красивыми оговорками: не из уважения только пригласили, а потому как администрация школы просто-напросто убоялась вполне возможной негативной реакции товарища районного прокурора на исключение его сына из их учебного заведения.
  Времена -то всё-таки были сталинские, могли усмотреть в исключении из школы сына одного из руководителей района попытку подрыва авторитета советской власти. Могу сослаться на то, что произошло в моей Раменской школе, где (вот уж совпадение!) новый учитель английского языка сходу наставил троек и двоек неспособным к языкам балбесам, каковые числились в лучших учениках. Среди них оказались: сын какого-то чинуши из райисполкома, я - сын районного прокурора и сын секретаря райкома партии. Раменского англичанина выгнали с работы "за антипедагогическую и антисоветскую деятельность". Где была гарантия, что наш, калининградский англичанин не повторит судьбу коллеги?!
  На педсовете меня заочно подвергли резкой критике, а мама заверила высокое собрание, что примет надлежащие меры к сыну-шалопаю, допустившему хулиганство. Это в переводе с педагогического языка, понятного в той аудитории, означало "выпорю сукиного сына, как сидорову козу". На том и разошлись. А мама дома устало спросила:
  - Тебе что - делать нечего?
  Разумеется, она меня и пальцем не тронула. Меня никогда, ни за что в семье не били.
  Так завершилась первая попытка исключить меня из школы.
  
  Какие они разные, эти учителя
  Понятное дело, что помимо химички и англичанина у нас были и другие учителя. Обойти их вниманием было бы наглостью и бесстыдством, свойственные неблагодарному школяру, каковым мне не хотелось бы прослыть. Ведь учителей можно смело назвать гранильщиками и полировщиками характеров своих учеников. Надо мной они потрудились немало, и если не всё доброе пошло впрок, то не их то вина, а моя беда. Некоторые из них удержались в памяти.
  Математик Фарбер. Небольшого росточка, толстенький, в массивных очках, вполне симпатичный дядечка. Звали его Самуил с чем-то, и за глаза у школьников обозначался этим именем. Он обладал двумя особенностями. Придёт в класс, и с ходу пишет на доске условия мудрёной задачки, формулу уравнения или теоремы. И громогласно заявляет:
  - Есть желающие получить пятёрку за четверть?
  Желающих - хоть отбавляй. Чтобы перечислить справившихся с задачкой, уравнением, теоремой хватило бы пальцев одной руки. Так отличился заумный парень по фамилии Петухов, он потом поступил в Московский Физтех. Однажды и я отличился, не помню, в чём именно, скорее всего, решил какую-то мудрёную задачку, и попал в любимчики Самуила.
  Другой особенностью математика являлась поразительная его способность обнаруживать на контрольных тех, кто списывал у соседа нужное решение. Выявлял их совершенно недоступным нашему пониманию методом: отойдёт к окну, вроде бы задумается, отвернувшись от класса, и вдруг:
  - Рудяк, перестань сдирать у товарища.
  Все в изумлении - как это он видит, стоя к нам спиной?! У того, кто попался на списывании - столбняк. Много позже был раскрыт этот феномен "затылочного зрения". Хитрый математик не случайно отходил к окну - он обозревал весь класс, отражавшийся под определённым углом в оконном стекле.
  Прославился Самуил и своими донжуанскими похождениями. По нашим наблюдениям очередной его пассией стала историчка Таисия Алексеевна, наша классная руководительница. Высокая, статная, с пышной копной волос соломенного цвета и очень белой кожей. Просто царственная особа! Про таких принято говорить "дебелая". Мы, мальчишки, откровенно любовались её роскошными формами. Девчонки завистливо фыркали:
  - И чего в ней нашли? Толстая тётка, и больше ничего!
  Когда дознались, что она ходит в баню, расположенную в конце Волочаевской улицы, той самой, где был мой дом, то туда однажды направилась целая компания одноклассников. Не исключено, что в роли наводчика- "Сусанина" выступил я. Баня была одноэтажная, окна замазаны белой краской, но с этакими "промоинами", вероятно, сделанными любителями понаблюдать за раздетыми представительницами прекрасного пола.
  На улице стояла кромешная темень, изнутри, из банного помещения, нас не было видно. Зато сцена своеобразного театра "Обнажённые женщины" просматривалась преотлично. Наконец, появилась наша Таисия Алексеевна, демонстрируя во всей красе своё великолепное тело. Мы чинно выстроились у глазка, через который лучше всего была видна моющаяся дама наших сердец, и поочередно наслаждались обозрением, ранее скрытых от нас, таинств красавицы. Скажу по совести: после того порно-вечера большинство участников банного похода стали смущённо поглядывать на свою классную руководительницу. Наверное, мысленно они невольно начинали раздевать её, и терялись от стыда, каковой охватывает неискушённого девственника при взгляде на обнажённую женщину. Разумеется, выявились и юные циники, откровенно и во всеуслышание обсуждавшие женские прелести Таисии Алексеевны. Надеюсь, что эта, уже просто похабная, болтовня не достигла её ушей.
  Как же мы все были ошарашены, когда по школе пронеслась невероятная весть:
  - А Самуила-то, когда он был у Таиски-крыски, застукал муж.
  Да, да, к ней, не имевшей до сей поры никакого прозвища - достойного не придумали, а недостойное с красавицей не вязалось- теперь прилепилась кличка "Таиска-крыска". Этаким манером отомстили той, которую боготворили. Боже мой,- кричало в нас оскорблённое чувство, - этот Самуил залез к ней в постель, а когда муж внезапно вернулся домой, любовник выпрыгнул в окно.
  Очень мы жалели, что квартира Таиски-крыски расположена на первом этаже, и Самуил не сломал себе шею. Любовь зла. Однако бравый математик не только ничуть не пострадал, его как-то даже и не очень-то осуждали. Те, кто пользуется успехом у женщин, заслуживают в общественном мнении, разве что, понимание, а то и зависть. Историчка же уволилась из школы. Вероятнее всего, перевестись в другое учебное заведение, подальше от любовника, её заставил муж.
  Классным руководителем нашего класса стал физик, полный тёзка моего отца, Иван Дмитриевич Голубев. Здоровенный мужик, наверное, под метр девяносто ростом, добродушный, улыбчивый, с ладонями, как лопаты, такие обычно приходятся по душе ребятам. Любимцем у нас он не стал, но к нему тянулись, особенно мальчишки. Свой предмет он знал, думаю, прескверно, и преподавал его формально, беспрестанно заглядывая в учебник. Излагал, а точнее, зачитывал по книжке законы и положения физической науки. Спрашивал не слишком придирчиво. С гордостью сообщил нам, что он слесарь высшего, 7-го разряда, а это - равняется должности мастера, и неоднократно повторял сие к случаю и без повода.
  Физике он нас не обучил. Благодаря его тупому начётническому преподаванию и собственному разгильдяйству я сумел блистательно провалить экзамен по физике при поступлении в Московский Пушно-меховой институт. Зато Голубев, заперевшись с нами в физическом кабинете, учил великому умению пить спирт, не запивая водой.
  Русский язык и литературу вела пожилая тётенька в седеньких букольках, так, наверное, выглядели педагоги гимназий в царское время. Очень интеллигентная мадам, обращавшаяся даже к соплюшке из младших классов на "Вы". Она обладала шикарными, на наш взгляд, дореволюционными, фамилией, именем и отчеством - Вадковская Римма Юльевна. Она была очень старенькая, головка у неё уже заметно подрагивала. А слабеющее зрение заставило Римму Юльевну при проверке наших тетрадок и дневников пользоваться мощной лупой. Мы её любили за то, что она прививала уважение, понимание и интерес к русской литературе. Слушали, затаив дыхание. Но почему-то она очень скоро покинула нашу школу.
  Вспомнить её мне довелось спустя несколько лет после окончания школы, когда я работал некоторое время в газете "Калининградский комсомолец". Вёл там, помимо всего прочего, поэтический раздел: отбирал стихи для публикации, выступал с критическими обзорами почты. И вот, разбирая ворох очередных "поэтических" посланий, натыкаюсь на такое. Пишет, мол, вам старая учительница русского языка и литературы. Мы с моей сестрой предлагаем Вам вместо самодельных, не очень-то складных стишков, которые помещаете в газете, печатать стихи русских замечательных поэтов: Тютчева, Фета, Майкова...Они сейчас, дескать, малоизвестны, но достойны внимания и любви подрастающего поколения. Развеселило меня это странное предложение, написал я старой учительнице, что означенных поэтов можно почитать в библиотеке, а газета печатает исключительно оригинальные, ещё не опубликованные произведения. Такие элементарные вещи должен, по идее, знать педагог, преподававший литературу. И не удержался, прибавил ехидно, что учительнице русского языка негоже допускать грамматические ошибки, указав на парочку описок в её письме. Взял конверт, чтобы вписать адрес, да и споткнулся на подписи - Вадковская Р.Ю. Боже ты мой, в редакцию обращалась та самая Римма Юльевна, мой любимый педагог. И я ей чуть не послал высокомерно поучающее, да, просто получилось бы хамское письмо. Теперь-то оно мне виделось в истинном свете. Послание своё я порвал, и попросил ответить заслуженной учительнице заведующего отделом культуры и быта Толю Дарьялова. Он был мастак на всяческие отписки.
  Между прочим, позже, встретившись с одноклассниками, узнал, что Римма Юльевна ушла тогда из школы, ибо начала неудержимо терять зрение. Оказавшись на пенсии, она и вовсе ослепла, так что письмо с ошибками, вероятнее всего, написала сестра, тоже пожилой человек. Думаю, она допустила описки не из-за безграмотности, а в силу старческого ослабленного внимания.
  Помнится, Вадковскую у нас заменила учительница, которая не оставила по себе ни имени, ни фамилии. Но, видно, мы с моим другом Борей Колесниковым пользовались её особым расположением, ибо сохранилась фотография, где мы запечатлены втроём. Судя по фото, она носила модную в те, послевоенные годы причёску под немецкую фрау. Говорили, будто она фронтовичка. Может быть и так. Во всяком случае, манеры и ухватки этой училки были мужицкие. При улыбке обнажался ряд серебряных зубов, что делало её похожей на какую-то Соньку Золотую Ручку.
  Запомнилась она вот каким инцидентом. Задала нам "русачка" (так её, кажется, прозвали) домашнее сочинение на вольную тему. А тут, как раз, "Калининградский комсомолец" опубликовал, посланный на конкурс наш с Борей Колесниковым рассказ "Финиш". И, ничтоже сумняшеся, каждый вклеил газетную вырезку с рассказом в свою тетрадку для сочинений. Мол, знай наших! Вот, сочинение, которое напечатано в областной газете!
  И получили - о позор! - по четвёрке. Русачка пояснила негодующим авторам:
  - Оценка снижена на балл за то, что сочинение написано не от руки, а использован печатный материал.
  Первого своего директора школы ?5 не запомнил, кажется, это была женщина. Хотя бывал в директорском кабинете частенько. То вместе с физкультурником утрясал состав спортивной команды - баскетбольной, шахматной, легкоатлетической на очередную общегородскую спартакиаду школьников, то получал нагоняй за свои выходки, то брал у директора интервью-наставление в стенную газету, то выворачивался, пытаясь отмазаться от вопиющего происшествия - классный журнал вдруг оказался намертво приклеен к учительскому столу...
  Кажется, директором была женщина. Дородная и смешливая. Её сменил мужчина, тоже дородный. Звался он Безгребельный Александр Николаевич. Если напутал с отчеством, то - неважно, этот директор школы как бы обходился без него. Все величали нового руководители с некоторой нежностью - Саша, Сашка, Сашулечка. Он одновременно руководил школой и преподавал математику.
  К тому времени семья наша распалась, отец, уволенный из прокуратуры, покинул дом, жену и детей. Мы были "уплотнены" - второй этаж оккупировал вновь назначенный прокурор района. Но это продолжалось буквально несколько дней. Затем он получил на той же Волочаевской улице отдельный особняк, и съехал. И вот, считайте, мне крупно повезло: в наш дом, заняв второй этаж, явился Александр Николаевич Безгребельный, новоиспечённый директор школы ?5. Вполне молодой мужчина, с крупной головой, украшенной венчиком золотистых кудрей, надо признать, он производил прекрасное впечатление, и всем нравился. Очень общительный, шумный, поклонник прекрасного пола, любитель горячительных напитков. Порой у нашей калитки расфуфыренные девицы кричали:
  - Саша, ты дома?! Выгляни в окошко!
  Он высовывался в окно и беседовал с гостьями. Бывали они у него дома или нет - не помню. Но что могу утверждать с уверенностью: закладывал за воротник Александр Николаевич частенько и весьма изрядно. Когда он, вероятнее всего, с тяжкими усилиями поднимался наутро с большого перепоя, то я с наслаждением исполнял роль вестника его "нерабочего состояния". Врывался в класс и радостно орал:
  - Математики не будет! Сашка заболел!
  Именно этот весельчак, пьяница, балагур и бабник дважды исключал меня из школы. В кинобоевиках теперь модно говорить, разоряя конкурента или убивая кого-то, "Ничего личного, это - только бизнес". А директор школы Безгребельный, в моём случае, мог с полным основанием заявить: "Ничего личного, это - только служба ". Сперва он лишил меня права заниматься во вверенном ему учебном заведении за самовольный длительный прогул без уважительной причины. Причём, тому же наказанию подвергся мой друг и одноклассник Боря Колесников, с той же формулировкой. Но, коли речь зашла об этом человеке, тут, очевидно, не обойтись без отдельной главы. Замечу только, что последующее исключение меня из школы связано с большой политикой. Меня ведь заклеймили, ни много, ни мало, в распространении антисоветских слухов! А это, конечно же, достойно отдельного разговора, но позже...
  
  Мой друг и соавтор Боря Колесников
  В 1952 году, в начале первой четверти 9-го класса к нам ввели новичка.
  - Знакомьтесь: Колесников Борис. Приехал из Винницы. Гаврилов, у тебя рядом пустует место, пусть новичок туда и сядет.
  Так и повязали нас на всю жизнь.
  С первых же шагов Боря стал меня несказанно удивлять. На большой переменке он завлёк меня в туалет и, не очень-то скрываясь от посторонних взглядов, вытащил пачку папирос.
  - Угощайся.
  - Я не курю.
  - Научим, - заверил меня Борис...
  Курить с ним я не стал. Ещё в детстве, в Раменском, поддавшись общему увлечению куревом, я взял в рот дымящуюся папиросу. Вкус не понравился, но, может быть, и втянулся в эту пагубную страсть, если б не жестокая выходка одного сорванца. За какие-то грехи он сунул сзади за ворот моей рубахи раскуренную самокрутку. Тлеющая махра рассыпалась по спине. Я прилично обжёгся, получив на долгие годы естественное отвращение к табаку. А приобщил меня к курению Володька Бурыличев, сын секретаря Раменского райкома партии, затем председателя Мособлисполкома. Мне к моменту совращения табаком стукнул 21 год. Дважды пытался бросить. Первый раз продержался полгода, второй - год. Через 40 лет выкурил последнюю сигарету. Когда друзья и знакомые допытывались: "Каким образом удалось бросить? Зашивался? Кодировался? Бабки заговаривали?", отвечал односложно - "Перестал получать удовольствие". И это была чистая правда.
  ...Домой, после уроков, шли вместе. Выяснилось, что он с матерью и отчимом поселился на Волочаевской улице, аккурат наискосок от нашего дома. Зашёл разговор о поэзии. В ту пору я, в тайне от всех, писал стихи и был увлечён творчеством Владимира Маяковского, просто бредил его рублеными строками, сногсшибательными рифмами. Узнав об этом, Борис вдруг стал читать: "Слушайте, товарищи потомки, агитатора, горлана-главаря...". Мне уже посчастливилось слушать в записи по радио чтение собственных стихов самого глашатая революции, и, поразительно, голос Бориса буквально совпадал по интонациям с поэтом. Даже был таким же громогласным. На нынешнем телешоу "Точь в точь" он, несомненно, добился бы успеха. А тогда, за неимением широкой аудитории, покорил единственного благодарного слушателя - меня.
  Через какое-то время я осмелился, и робко прочитал свои вирши. Он брезгливо поморщился и изрёк:
  - Чушь. Не этим надо заниматься. "Калининградский комсомолец" объявил конкурс на лучший рассказ. Мы его напишем. Вдвоём, как Ильф и Петров.
  Колесников был не по годам категоричен, обладал громадным самомнением и безаппеляционностью суждений. Не говорил, а вещал, произносил вердикт, словно зачитывал приговор суда. Многие его высказывания становились присказками. Вот так, наверное, возникали народные пословицы и поговорки.
  Скажем, он заходил в речку, где купалась городская ребятня. Зашёл по пояс и замер.
  - Боря, ты чего не купаешься? Чего ждёшь?
  - Жду, когда снизится разность температур - тела и воды.
  В Виннице он повадился тайком пробираться в театр. Взял однажды с собой младшего брата, детсадовского возраста. По привычке спрятались, чтобы не засекли контролёры, в самом последнем ряду зрительного зала. Шёл балет. В разгар спектакля на весь зал послышался громкий шёпот малого Колесникова:
  - Боря, а почему они молчат? - имея в виду артистов балета.
  Старший ответил тоже громким шёпотом:
  - Молчи, дурак. Мы сидим далеко, и нам не слышно.
  Зал грохнул.
  Как-то русачка, разбирая в классе наши домашние сочинения, держа в руках тетрадку Колесникова, спросила, едва удерживая смех:
  - Колесников, ты, что за слово такое выдумал, "ласипед"? Погляди, - она сунула ему под нос тетрадку, - Что оно обозначает?
  - Что написано, то и обозначает, - сердито, но уверенно обрезал учительницу Борис.
  - Напиши, пожалуйста, слово на доске, чтобы его все видели.
  И Колесников, слегка помешкав, вывел на классной доске: "веломашина". Да, врасплох этого человека было невозможно застать. И смех, и грех!
  Как я уже говорил, мой друг жил наискосок от нашего дома, тоже в особняке, его семья занимала первый этаж. Мама, Софья Давыдовна служила заведующей аптекой. По тем временам, значительная фигура, с ней почтительно раскланивались и руководители Московского района, где мы обитались. Отчим, отец остался в Виннице, они с матерью разошлись, так вот, отчим Леонид Михалыч был рослый мужчина в морской робе, с выглядывающей из распахнутой рубахи тельняшкой. Он был, если чего-то не путаю, зав. продскладом в морском порту Калининграда. Мужик грубоватый, но к нам относился снисходительно, уважая нашу торчащую напоказ интеллектуальность. Мы при нём всё время перебрасывались, для пущей важности, фразами, свидетельствующими, что легко ориентируемся в произведениях классиков мировой литературы.
  - А как ты, Боря, считаешь, шолоховский Мелехов стал впоследствии большевиком?
  - А не кажется ли тебе, Марк, что советский Маяковский куда ярче и образнее, чем французский Аполлинер?
  Я, конечно, сегодня утрирую эти наши тогдашние высказывания, ибо не помню их содержания. Могу лишь утверждать, что они крутились вокруг самых знаменитых литературных имён, и вряд ли все они были знакомы зав. прод. складом. Скажу уверенно, что впечатление на него наши высокоинтеллектуальные переговоры оказывали, безусловно. И он старался не мешать нам.
  А мы тем временем придумывали рассказ для конкурса, объявленного газетой "Калининградский комсомолец". Очень быстро придумали сюжет, и принялись записывать сам рассказ. Собственно говоря, записывал Борис, а я диктовал. Дело в том, что у него была пишущая машинка, в те годы - большая роскошь. Боря довольно бегло отстукивал на ней текст. Под мою диктовку. Затем правили отпечатанное ручкой, и мой соавтор вновь садился за машинку. Но сюжет обговаривали заранее. Не знаю, кто больше вложил фантазии, умения владеть словом в наш первый совместный рассказ. Наверное, выложились с равным старанием на пределе молодых способностей.
  По окончании каждого такого вечернего писательского труда, мы заслуженно "отдыхали". Сложился определённый ритуал, в котором значился ужин с выпивкой. Дело в том, что дома у Колесниковых мать-аптекарша хранила для всяческих нужд бутыль со спиртом. Он ведь считался всегда "жидкой валютой", которой удобно было расплачиваться со строителями, ремонтниками и прочими нужными и служивыми людьми.
  Выученные к тому моменту нашим классным воспитателем физиком-слесарем Голубевым пить спирт, и даже без запивки, мы с Борей приобщились к НЗ Софьи Давыдовны.
  - А если обнаружат "утечку"? - пугливо поинтересовался я, когда в бутыли заметно понизился уровень жидкости.
  - А мы восполним "утечку", - весело успокоил меня хозяин, и влил в бутыль, вместо потреблённого нами спирта, обычную воду.
  Такую операцию мы повторили несколько раз. И вдруг...
  Леонид Михалыч привёл домой из порта мощного патлатого мужика в рабочей робе, тот помогал в погрузке какого-то товара, и теперь горел желанием получить заслуженную выпивку. Хозяин налил от души. Причём, грузчик величественным жестом отвёл в сторону графин с водой:
  - Обижаешь, хозяин, такую прелесть грех разбавлять!
  Хватил. Зажмурился. Разлепил веки и уставился недоумевающе на завскладом:
  - Ты чего, хозяин, издеваешься? Я водичку из-под крана и дома могу попить.
  Едва ушёл обескураженный гость, отчим ворвался в комнату, где мы прятались, не ожидая ничего хорошего от случившегося. Было ведь ясно без выяснений, отчего вдруг спирт оказался таким безобразно разбавленным.
  - Ворюга! Убью! - заревел разъярённый отчим, и бросился на пасынка. Он был заметно под градусом. Видимо, они с грузчиком начали "принимать на грудь" ещё в порту, а домой прибыли победно завершить пьянку. И вдруг - такой неожиданный облом! Впрочем, думаю, у него к тому моменту накопилось немало обид на Бориса, которые теперь он мог на законном основании выместить на его шкуре. Инцидент грозился обернуться трагедией, ибо в руке отчима сверкнул нож.
  Борис заверещал и кинулся прятаться от пьяного, свирепого, здоровенного мужика, да ещё и вооружённого. А куда можно спрятаться в крохотной комнатульке, заставленной мебелью? Спрятаться можно в такой ситуации только за меня. Произошедшее следом за этим похоже на кинобоевик. Каким-то невероятным образом мне удалось повалить этого бугая на кровать. Более того, оседлав его, и пытаясь отнять нож, я с идиотской храбростью схватил за лезвие. Тот дёрнул нож, порезал мне ладонь. На пикейном покрывале кровати расплылось кровавое пятно. До сих пор эта картина перед глазами: Леонид Михалыч лежит мордой в покрывало, перед носом у него две руки - его с ножом и моя, зажавшая лезвие этого ножа. И - кровь.
  - Вы что, - дрожащим, но угрожающим шёпотом промолвил я, - хотите в тюрьму сесть?!
  - Отпусти, - сказал он, - ничего больше не будет.
  Отчим явно протрезвел. Мы с ним немного попрепирались, и он, оставив нож в моей руке, ушёл.
  - Ты спас меня от смерти! - высокопарно произнёс Борис. - Отныне мы кровные друзья.
  Между прочим, как немного погодя выяснилось, отчим и не собирался убивать пасынка. Страшную угрозу "Убью" он выпалил в сердцах, так матери зачастую напутствуют своих малышей неслухов: "Во время не придёшь домой - убью!". Нож у него оказался не в качестве орудия для страшного возмездия. Дело в том, что этот охотничий тесак Борис спёр у отчима, хвастал им перед одноклассниками, а потом перестал класть на законное место. Ворвавшись в нашу комнату, отчим увидел на столе нож, каковой он считал потерянным, схватил его, а мы, взволнованные надвигающимся скандалом, того и не заметили. Не помня себя от гнева и за украденный нож, и за разбавленные остатки расхищенного спирта, он стал махать оружием перед перепуганным преступником.
  Самое интересное, что, очухавшись и остыв, Леонид Михалыч, в знак примирения и признания моего героического поведения при защите друга, пожал мне руку и подарил злополучный охотничий нож. Простил и Борю, ибо отходчивый был мужик. Софья Давыдовна поначалу закаялась держать дома спирт для расплаты с нужными людьми. Потом снова появилась заветная бутыль...
  Писательские наши потуги увенчались рассказом, который занял на конкурсе молодёжной областной газеты второе место. Первое почему-то никому не присудили. Нежданно-негаданно на нас, подростков, свалилась куча денег. Как только получили премию, плюс гонорар, мы отправились в Москву. То была идея Колесникова, мол, именно там, вдалеке от посторонних глаз, нам удастся славно покутить. Вкус и тяга к кутежам у нас уже прекрасно развились под влиянием упражнений со спиртом в кабинете физика-слесаря Ивана Дмитриевича Голубева и с бутылью спирта из аптеки матери Бориса - Софьи Давыдовны. Правда, до зимних каникул оставалось ещё несколько дней, но нам, высокомерно считавшим себя юными "писателями", коим "закон не писан", нетерпелось поскорее окунуться в такую заманчивую взрослую столичную жизнь.
  По дороге из Калининграда в Москву я предложил остановиться хотя бы на одни сутки в Минске, где жили в то время мои дядья по материнской линии. Борис не возражал, тем более, что я, не жалея красок, расписывал, какие они интересные люди и как они любят своего племянника. В доме любимого, самого симпатичного мне, разбитного и компанейского дяди Арона нас встретила моя бабушка Дора Калмановна. И повела странный разговор:
  - Вы хотите остановиться? Но у нас так мало места... Просто не знаю, куда вас деть, пока Арончик с Роней придут с работы.
  Никакой родственной радости, на которую я рассчитывал, и о каковой прожужжал уши друга, тут не наблюдалось. Бабушка Дора Калмановна явно не собиралась накрывать гостеприимный стол. Приезд, в недалёком прошлом обожаемого ею внука, отчего-то расстроил старушку.
  Помявшись, и перебросившись ничего не значащими фразами, мы отправились на вокзал. Ждать Арона с его женой Роней было бессмысленно. Раз нет места, и не надо.
  Мне было невероятно стыдно. Ехать к другим своим дядьям не хотелось - неизвестно, какой приём ожидает там... Решили переждать до утреннего московского поезда на жёстких вокзальных скамьях. Расположились, задремали. Как вдруг над нами раздался голос дяди Арона:
  - Нет, вы полюбуйтесь на этого молодого человека вместе с его другом! Думаете, они бездомные, думаете, в нашем Минске им негде голову положить, и потому они ночуют на вокзале? Так я вам скажу, граждане-товарищи, у этого молодого человека целых три дядя в нашем Минске, и каждый будет рад племяннику вместе с его другом. Так что же делает наш дорогой племянник? Он едет ко мне, когда меня нет дома, а есть моя мать, его бабушка Дора Калмановна, дай ей бог здоровья. Но эта достойная женщина, к моему сожалению, немножко не в себе, и она ему говорит, что в нашем доме не найдётся места для родного племянника и его друга. И тогда этот байстрюк вместе со своим другом идёт ночевать на вокзал...
  Если бы я запомнил и воспроизвёл здесь весь цветастый монолог дяди Арона, это заняла бы намного больше места. Коротко этот человек не умел выражаться. А бабушка Дора Калмановна, смущённо разводя ручки, говорила, когда мы вновь переступили порог дома:
  - Простите меня... И что на меня нашло, сама не пойму... Я ж совсем и не узнала тебя, Маричек. Ты совсем взрослый вырос, на тебя, наверное, девочки заглядываются... А товарищ твой тоже аид? Да? Вполне симпатичный молодой человек...
   В общем, на этот раз всё обошлось в лучшем виде.
  В Москве мы куролесили, но, убей бог, не могу вспомнить, в чём это выражалось.
  Вернулись в Калининград по окончании зимних каникул. И тут нам объявили: "Вы исключены из школы". Обе мамы кинулись на выручку к директору Безгребельному. Былой авторитет моей маман, считайте, к тому времени уже был сильно подпорчен- ведь теперь она числилась всего лишь бывшей женой бывшего прокурора района. Вероятнее всего, на ход событий оказала влияние мать Колесникова - не забывайте, она заведовала аптекой, через неё можно было достать дефицитные лекарства! А посему, ходатайство весьма уважаемой Софьи Давыдовны за шалопая сына Бориса и за такого же охломона, его друга Марка Гаврилова увенчалось успехом. Нас оставили в школе "до первого серьезного нарушения дисциплины и внутреннего распорядка".
  Так Борис в какой-то мере отплатил добром за спасение от той, якобы, ножевой атаки отчима. Однако впереди ждали нелёгкие испытания, которые обрушились на наши легкомысленные головы, да и на всю Страну Советов, в связи с огромным горестным событием - смертью Иосифа Виссарионовича Сталина.
  Но прежде, чем рассказывать об этом, хочу вспомнить одну встречу, где ярко проявился предприимчивый нрав Бориса Колесникова. Наш город осчастливили визитом прославленные композиторы Константин Листов ("В землянке", "Ходили мы походами", "Севастопольский вальс") и Сигизмунд Кац ("Сирень цветёт", "Шумел сурово Брянский лес"). Чего им понадобилось в самом западном городе страны - не знаю. Очевидно занесло по программе Союза Композиторов, "сеять разумное, вечное" во всех уголках необъятного государства.
  Боря загорелся: "Надо показать мои стихи этим композиторам". Он ведь накатал десятки стихотворений, которые считал "песнями пока без музыки". Кстати, он написал их за свою творческую жизнь ровным счётом 99 штук, и все остались без мелодий.
  Когда ему чего-либо хотелось добиться, он шёл напролом. Вскоре мы сидели в номере калининградской гостиницы "Москва", расположенной напротив моего любимого зоопарка. Чего я потащился с Борисом к этим московским композиторам? У меня ведь не было текстов для создания песен...
  Сигизмунд Кац неторопливо листал пачку отпечатанных бориных стихов, вглядывался, морщился.
  - Что - плохо напечатано? - спросил Борис.
  - Напечатано прекрасно, - ответил Кац, - написано плохо.
  Всё песенное творчество Колесникова было отвергнуто и Кацом, и Листовым. Потом нам рассказывали, как Сигизмунд Абрамович, выступая на вечере встречи с музыкальной общественностью города, после тостов на фуршете, сел за рояль, и, проигрывая длинный аккорд,... свалился со стула. Не желая признаться, что несколько перебрал горячительного, Кац глубокомысленно изрёк:
  - У вашего рояля клавиатура коротковата.
  Услышав об этом инциденте, Боря сердито заметил:
  - Пить не умеет, а - туда же - берётся оценивать стихи!
  Получив отлуп у выдающихся советских композиторов, наш поэт-песенник не разочаровался в своих текстах. Его упёртости, вообще, мог бы позавидовать любой творец. Каким-то образом он заполучил адрес патриарха отечественной лёгкой музыки Исаака Дунаевского. Написал ему, предлагая создать песни на свои стихи. Как ни удивительно, патриарх ответил, и не двух-трёхстрочной вежливой отпиской, а письмом на нестандартном линованном листе нотной бумаги, наверное, в полтора раза больше обычной писчей странички. Великий композитор подробно объяснял нежданному адресату, свою позицию. Он писал, что, мол, некоторые ваши тексты ничуть не хуже тех, с коими мне обычно приходиться работать. Но их авторы профессионалы, которые на этом зарабатывают, кормят свои семьи. Почему же при общем, приемлемом качестве их и ваших произведений, я вдруг отдам предпочтение не профессионалам, а вам - любителю? Вот если бы уровень ваших текстов оказался гораздо выше, чем привычная продукция, тогда - другое дело...
  Колесников, однако, не оставил в покое Дунаевского, и вновь послал ему пачку стихов. Удивительно, что у достаточно занятого человека достало времени на повторный, объёмный, ответ настырному адресату. Более того, в пространном послании он снова проявил такт и уважение к авторскому самолюбию подростка, скрупулёзно разбирая Борино творчество, и обосновывая осторожный отказ заниматься созданием песен на стихи Б.Колесникова.
  Эти два письма он впоследствии, узнав об открытии квартиры-музея ИсаакаОсиповича Дунаевского, пытался сначала продать администрации оба письма мэтра. Однако получил отказ в денежной сделке. Поняв, что на письмах не обогатишься, Борис просто отдал их в экспозицию.
  
  Врачи-убийцы могли спасти Сталина!?
  В Калининграде не было того жуткого столпотворения, когда масса людей, рвущихся к Колонному залу Дома Союзов, чтобы проститься с вождём, учителем, отцом родным товарищем Сталиным, сдвигала заслоны из тяжёлых грузовиков. Не было растерянных милиционеров на вздыбленных лошадях. Не было раздавленных обезумевшими в тот чёрный день толпами советских граждан. Но было в Калининграде другое, не менее грандиозное проявление всенародной любви к умершему Иосифу Виссарионовичу. На главную площадь города стихийно начали стекаться калининградцы, пока не заполнили её до краёв. Простой советский человек привык встречать и радость, и беду коллективно. Недаром у нас живуча поговорка "На миру и смерть красна". Не исключаю, что кого-то в те дни охватывали совсем другие чувства, кто-то даже радовался кончине того, кого они считали кровавым диктатором. Но это станет явным много позже. Перед глазами же и сейчас всплывает картина всенародного горя.
  То было жуткое зрелище: громадное скопление людей безмолвно стоявших на площади, в ожидании неизвестно чего. Трибуна у подножья величественного бронзового памятника вождю была пуста. Вероятнее всего, в обкоме партии и облисполкоме, в соответствии с партийной дисциплиной, не могли сообразить, да просто не смели решиться, в такой непредвиденной ситуации, на какие-либо шаги. Ждали по привычке указаний из центра. А указаний не поступало. Кремль, скорее всего, хранил молчание, ибо впервые оставшись без направляющей руки Сталина, обезглавленный ЦК КПСС находился в не меньшем смятении, чем местная партийно-советская номенклатура. Там не могли оправиться от потрясения при виде новой, грандиозной "Ходынки", развернувшейся на пол-Москвы.
  В гробовом молчании, стояли жители Калининграда на площади несколько часов. Наконец, на трибуну взошли понурые обкомовцы и облисполкомовцы. Начался траурный митинг. Поднимавшиеся из толпы к микрофону едва сдерживали слёзы, говоря о покинувшем нас товарище Сталине. А иные безудержно рыдали. То был редкий случай, когда из динамиков звучали слова искренние, сказанные от всего сердца. Ясно, что обычных, как правило, хорошо подготовленных, отредактированных и отрепетированных речей на этот раз просто и не могло быть.
  Школьные занятия в те траурные дни, по-моему, отменили. Сойдясь, наконец, в классе, мы, выпускники, принялись горячо обсуждать последние трагичные события. Ни для кого из нас не было вопроса, что случилось, всем было ясно - страна осиротела. Ведь в нашем классе не учились дети репрессированных, дети "врагов народа", поэтому здесь не оказалось инакомыслящих. Мы были не только законопослушными, но ещё и патриотичными, насквозь советскими юнцами. У нас не вызывали сомнения решения партии и правительства, даже если они призывали к беспощадной борьбе с так называемыми антисоветскими настроениями. Мы были убеждены в том, что призваны строить светлое будущее человечества, против которого яростно выступает враждебное буржуазное окружение. Хотя не надо считать, будто все мы являли собой массу безмозглых молодых людей, не умеющих и не способных увидеть и понять, что происходит вокруг. Только воспринимали иные события с позиций официальной пропаганды. Ничего не поделаешь, дети - продукт и домашнего, и государственного воспитания...Мы, например, с одобрением восприняли известие о том, что директора кинотеатра "Победа" посадили за антисоветскую пропаганду. Он слушал передачи радиостанции "Голос Америки", и пересказывал их содержание сослуживцам, друзьям, знакомым. Сошлись мои одноклассники на том, что и слушать антисоветчину незачем, а уж заниматься распространением вражьих слухов и сплетен, подавно, глупо и преступно. Одним словом, поделом ему!
  Надо, однако, признаться, что меня так и подмывало оспорить высказывания о том, что зарубежные радиостанции только врут. Но я осознавал опасность такого спора. Ведь именно за подобные рассуждения и погорел несчастный директор кинотеатра "Победа". Дело в том, что отец в первый год пребывания нашей семьи в Калининграде по большому блату приобрёл ламповый приёмник "Минск". Однажды мне довелось стать невзначай невольным свидетелем того, что папаня мой слушает радиостанцию "Голос Америки". Нет, меня не прельщали лавры Павлика Морозова, о подвиге которого нам долдонили, чуть ли не с детсада. У меня и поползновений к доносительству не возникало. Наоборот, я был благодарен отцу за то, что он открыл иной, неведомый мир, где говорят и рассуждают не по нашим трафаретам. Впрочем, можете считать, родитель дал, по тем временам, очень дурной пример: сын приобщился, потихоньку к слушанию вражеских голосов. Из любознательности я нащупал в эфире, кроме "Голоса Америки", "Радиостанцию "Свобода" и "Би-Би-Си".
  В потоке брехни проскальзывали в тех передачах и кое-какие факты, которые сильно смахивали на правду, но были не известны советским людям. Не говорю о развёрнутых сообщениях "голосов" о массовых репрессиях 30-х годов. Тут до сих пор есть разночтения, не утихают споры о подлинности и масштабах этих "сталинских репрессий". И мне эта реабилитация "врагов народа" не казалась убедительной. Но наряду с этим, голоса вещали о разбившихся наших самолётах, дорожно-транспортных происшествиях, как нынче говорят - резонансного уровня, о других авариях и событиях, которые замалчивались в СССР. Это, в основном, и удерживало меня у радиоприёмника. Ну, как же, мне становилось известным то, о чём близкие, да что там, все вокруг даже не догадывались! Гордость распирала, но благоразумие, к счастью, не покидало мою заносчивую, падкую на дешёвое хвастовство натуру. Ни с кем не делился услышанным по "голосам".
  Однако, эта политосторожность сочеталась в моей непутёвой башке с неистребимым стремлением во всём быть оригинальным, не похожим на сверстников. Беспрерывно влезал в споры, с пеной у рта отстаивая свою, нередко сомнительную, мысль. Лишь бы она не была избитой, стандартной, лишь бы от неё попахивало новизной. "Мальчик наоборот" - это, в значительной степени, про меня. Скажем, в Калининграде считалось модным, в подражание морякам, носить клёши. Я же щеголял в зауженных штанах. Достигло наших берегов поветрие залезать в узкие брюки-дудочки, я же, бросая вызов общественному вкусу, влез в вытащенные из домашних закромов заброшенные клёши, шириной в Балтийское море. Или взять причёску. Во время войны и по окончании её мальчики стриглись коротко - "бокс", "полубокс". Не-е, так не по мне, отращу-ка патлы, как у Чернышевского или Добролюбова. Когда кто-то из учителей попытался сделать замечание по поводу "неопрятно лохматой" головы, последовал дерзкий вопрос:
  - А у Карла Маркса тоже неопрятно лохматая голова?
  На бедного учителя напал столбняк.
  Нахала Гаврилова оставили в покое: носи, что взбредёт на ум, причёсывайся, как вздумается. Благо, выпускные экзамены не за горами, и школа, наконец, избавится от этого, беспрестанно создающего конфликтные ситуации, оригинала.
  В тот злополучный день нас мучил единственный неразрешимый вопрос: как могло произойти, что Сталина не смогли спасти? Ведь лечили лучшие врачи страны. Но не уберегли... Как же так?
  Нелишним будет напомнить, в какое это происходило время. За два с лишним месяца до смерти вождя в газете "Правда" было помещено сообщение о разоблачении группы врачей, которая по заданию иностранных разведок занималась умерщвлением видных деятелей партии, правительства и Советского государства. Рассказывалось о том, что ставя неправильные диагнозы, они прописывали своим высокопоставленным пациентам такое лечение, которое приводило к летальному исходу. На их совести были кончины члена Политбюро ЦК ВКП(б) А.Жданова и первого секретаря московского обкома партии А.Щербаков. Направляла и субсидировала вражеские действия медиков из США, сионистская организация "Джойнт", прикрывавшая свою изуверскую сущность мнимой благотворительностью.
  Большинство "врачей-убийц" были еврейского происхождения. Газеты и журналы запестрели статьями и фельетонами, "показывающими истинное лицо этих вредителей". Была опубликован очерк известной журналистки Ольги Чечёткиной "Почта Лидии Тимашук", в которой рассказывалось о мужественной женщине-враче, не побоявшейся противостоять кремлёвским профессорам-вредителям и способствовавшей выведению их на чистую воду. Тимашук наградили "за помощь правительству" орденом Ленина. Страну захлестнула волна всенародного гнева, обрушившаяся на всех врачей-евреев. В кабинетах клиник, больниц патриотично настроенные пациенты отказывались выполнять предписания врачей, чьи фамилии вызывали у них подозрение. Доходило и до рукоприкладства. То был массовый психоз, благословляемый сверху.
  Правда в смерти Сталина медиков еврейского происхождения и прочих национальностей не обвиняли.
  Тем не менее, с эскулапами заодно были подвергнуты гонениям многие просто евреи, без различия должностей, званий и занимаемого ими места в обществе. Не хватало в Стране Советов лишь черносотенных антисемитских погромов.
  Вот, на каком фоне шло у нас в классе бурное обсуждение вопроса вопросов: почему медицина не уберегла товарища Сталина? Опять же мне, в который раз - в недобрый час - вдруг захотелось высказать догадку, не похожую на уже прозвучавшие предположения о причине всенародной трагедии. Догадка моя буквально оглушила ребят, ибо выглядела диким диссонансом в общем споре.
  -Ясное дело, - заявил я, - врачи-убийцы враги. Но это же кремлёвские врачи, академики, медики высочайшего класса. Если бы их не арестовали, кто знает, может быть, они бы спасли Иосифа Виссарионовича...
  В классе повисла тяжёлая тишина. Спорить и обсуждать что-либо всем расхотелось. Я почувствовал, что на этот раз переусердствовал в желании выделиться оригинальным суждением. Через некоторое время стало заметно, что одноклассники сторонятся меня, а учителя делают вид, будто такого ученика - Марка Гаврилова не существует, даже на поднятую для ответа руку не реагируют. Вокруг образовался вакуум, только Колесников оставался верен дружбе.
  Наконец, мои мытарства и тревожное ожидание чего-то угрожающего закончились в райкоме комсомола. Туда вызвали, кроме виновника происшествия, секретаря школьного комитета ВЛКСМ, председателя учкома и классного воспитателя, незабвенного Ивана Дмитриевича Голубева. На повестке дня вопрос: "как мог советский школьник, комсомолец Гаврилов усомниться в правильности решения партии и правительства относительно разоблачённой и осуждённой группы вражеских агентов врачей-убийц?" В райкоме стремились выяснить: "откуда у тебя такие суждения, уж не наслушался ли ты вражьих радиоголосов?!" В этом расследовании попытался помочь наш физик-слесарь 7-го разряда, специалист и наставник по потреблению чистого спирта без запивки И.Д.Голубев.
  Он тоном следователя, выявляющего преступника, заявил:
  - Замечено: на утренних уроках Гаврилов клюёт носом, его клонит в сон. Пусть честно, как подобает настоящему мужчине, комсомольцу, признается, чем он занимается по ночам, вместо сна! А за антисоветские высказывания надо нести ответ!
  Голубев явно намекал на то, что в бессонные ночи Гаврилов слушал "Голос Америки", откуда и почерпнул сведения, порочащие наших чекистов и решения партии.
  Сейчас я бы ответил ему, чем занимаются по ночам настоящие мужчины. Но во-первых, я ещё не был настоящим мужчиной, во-вторых, буквально трясся с перепуга, в третьих, не мог сказать правду, отчего прихожу на занятия не выспавшимся. Ведь надо было здесь, в канцелярской обстановке, чужим людям изложить трагедию нашего семейства. Рассказать о том, что отец бросил нас, а отчима мама выгнала. Что так получилось: я, как старший сын, стал вроде бы главой семьи, тем более, что уже неплохо зарабатывал на гонорарах за статейки в "Калининградском комсомольце", и до копейки приносил деньги в дом. Что мама откровенно делилась со мной заботами и печалями, а заодно излагала свою бурную, полную сложнейших ситуаций биографию. Эти её монологи регулярно затягивались за полночь. Вот и клонило меня на уроках в утренние часы в сон. Ну, как можно было обо всём этом рассказывать на судилище в райкоме комсомола?!
  Вместо объяснений пробормотал я нечто невразумительное.
  Затем прозвучал прямой вопрос секретаря РК ВЛКСМ:
  - Отвечай, Гаврилов, ты говорил, что если бы не арестовали врачей-вредителей, то товарищ Сталин был бы жив?
  Всё сжалось у меня внутри, я испытал животный ужас. И глядя глаза в глаза, бледный, трясущийся от страха комсомолец Гаврилов выдавил:
  - Нет. Не говорил.
  Это была сознательная ложь труса. Изобличать свидетельскими показаниями, чего я отчаянно боялся, меня почему-то не стали. Хотя, чего проще - весь класс слышал те крамольные слова. Удивительно и другое: меня отпустили, не приняв никакого решения, мол, "иди на все четыре стороны, пока что". Исключение из школы тоже как бы повисло в воздухе. В кабинете у директора прогремел над моей повинной головой голос "Сашки" Безгребельного: "Гнать таких надо из советской школы", но грозного приказа по этому поводу не вывесили на доску для всеобщего обозрения.
  Меня продолжали игнорировать, как прокажённого. Один Колесников защищал друга, как говорится, на всех перекрёстках.
  Как вдруг всё разрешилось самым чудесным образом: в прессе появилось правительственное сообщение о том, что арестованные врачи вовсе не убийцы, и они полностью реабилитированы. Выходило, гражданка Лидия Тимашук возвела на них напраслину. Орден Ленина у неё отобрали. Антисемиты поутихли.
  Весенним днём в бане ко мне подошёл тот самый секретарь райкома, который вёл дознание по поводу "антисоветского высказывания комсомольца Гаврилова". Он спросил меня с видом заговорщика:
  - Гаврилов, скажи, ты уже тогда знал правду?
  Гаврилов загадочно и торжествующе улыбнулся:
  - Стало быть, знал!
  Но как же всё-таки сакраментальная фраза, брошенная мной в том памятном споре, дошла до райкома комсомола? Может, кто-то из одноклассников "настучал"? Да, ничего подобного! Уверен, многие из них делились с родителями, что происходит в школе. Наверняка рассказали и о моей речи, выглядевшей как бы защитой врачей-убийц, заклеймённых партией и правительством, всем обществом. Мол, вот дурак, нашёл кого защищать! Вряд ли в семьях обсуждалось - прав Гаврилов или нет. Скорее всего, мудрые родители, зная обстановку в Советском Союзе, и то, какие беды принесёт подобное обсуждение, советовали детям помалкивать, забыть глупое, безответственное высказывание. Только в одном семействе отец, военный особист, насторожился, как говорится по должности. Он сказал сыну, что это нездоровые настроения, что их надо в корне пресекать, что он, как коммунист, просто обязан сообщить в комсомольские органы, какие гнилые идеи распространяет член ВЛКСМ. Сын, это был мой хороший товарищ, Витя Рудяк, умолял отца не делать этого, но тот поступил так, как диктовала партийная дисциплина. Мне об этом со слезами рассказал сам Витя:
  - Зачем я, дубина, выложил отцу? Думал, он удивиться, ну, осудит, ну скажет - "делать вам нечего, лучше б к выпускным готовились". А он в райком позвонил, он ведь не мог поступить иначе.
  Можно представить: именно таким выглядел механизм возникновения многих невольных, неосознанных доносов, по которым не в меру словоохотливых советских граждан преследовали, сажали, ссылали. Я тоже, кажется, нечаянно согрешил на этом поприще. Могу покаяться.
   На съёмках фильма "Встреча на Эльбе" познакомился с симпатичным, умненьким мальчиком. Обменивались впечатлениями, суждениями на разные темы. Во время сцены с проходом наших танков по улицам немецкого города он заметил:
  - Американские танки куда лучше.
  - Больно ты знаешь, - не поверил я.
  - Не я, а мой отец. Он танкист и принимал американские танки. Их нам присылали по ленд-лизу. Говорит, в них удобнее.
  Мне стало обидно за наши танки. В ближайший выходной, когда у нас дома, за обеденным столом собрались гости - друзья и знакомые родителей, стал выяснять: действительно ли американские танки лучше отечественных. Был на том, званом обеде офицер, забулдыга, трепач и бабник, со странным прозвищем Шмен-де-фер. Теперь только узнал, что это название популярной карточной игры. А у того офицера непонятное словцо было присказкой ругателя, вроде, чёрт возьми. Но сей шалопай, вроде бы, имел во время войны какое-то отношение к контрразведке. Может, заливал для пущей важности. Так он на моём "танковом вопросе" буквально "сделал стойку":
  - Это откуда такой специалист выискался?
  По душевной простоте я и сказал, что это отец моего знакомого мальчика, танкист по воинской специальности.
  - А ты не выдумал мальчика? - весело спросил Шмен-де-фер.
  - Чего ещё - выдумал! - возмутился я.
  И назвал имя и даже фамилию своего нового приятеля, ибо тот, знакомясь, представился, как в старину, по всей форме. Больше мы с тем мальчиком не виделись. А Шмен-де-фер как-то, при очередном визите в наш дом, произнёс загадочную фразу, которой я не придал никакого значения:
  - А папаня у того мальчика оказался с гнильцом.
  Повзрослев и поумнев, сообразил, что, совершенно того не желая, я, скорее всего, сыграл позорную роль "стукача". Не исключено, что по моей милости тот невоздержанный на язык танкист отправился в "места не столь отдалённые".
  Прояснились и обстоятельства моего "дела".
  Несколько лет спустя, работая во время академического отпуска в редакции "Калининградского комсомольца", я подружился с инструктором обкома комсомола, большим оригиналом, ходившим в сильные морозы без шапки. При том, что был лысым. Он-то и приоткрыл тайну, мучившую меня: почему же тогда не исключили из комсомола и школы? Оказывается, райком обратился в горком с запросом: "Можно ли исключить из рядов ВЛКСМ комсомольца за то, что он осудил арест врачей-убийц, которые, по его мысли, могли бы вылечить товарища Сталина?".
  Такой, пугающе странный запрос поскакал вверх по длинной комсомольской лестнице: из райкома в горком, из горкома на ступеньку выше, в обком, затем - в республиканский ЦК, оттуда - в Центральный Комитет ВЛКСМ. Причём, чинуши, наверное, вздрагивали и старались поскорее избавиться от необычного вопроса. Потом, по ступенькам вниз загремел ответ-рекомендация: "С выводами относительно ТАКОГО комсомольца ПОВРЕМЕНИТЬ". Вот почему меня оставили в рядах ленинского комсомола, да и из школы тоже не посмели выпереть. "Указивки" сверху так и не дождались. А потом вся репрессивная машина, угрожавшая комсомольцу-школьнику Гаврилову, дала сбой, прозвучала негласная команда "Полный назад!".
  Вот и мы вернёмся в начало калининградского бытия.
  
  Штурмуем Кёнигсберг, искореняем прусский дух
  С моими хулиганскими наклонностями мне была прямая дорога в ряды тех, кто увлеченно колотил фарфоровые библии на могилах немецкого кладбища, выбивал чудом уцелевшие стёкла в окнах покинутых людьми домов. Нет, Бог миловал, я не принимал участия в этом, можно сказать, продолжении штурма и разрушения столицы Восточной Пруссии. Что уж тут говорить, варварское отношение к покорённому городу, по сути, поддерживала официальная пропаганда, твердящая в печати и по радио об искоренении прусского духа. Юные граждане Калининграда эти призывы воспринимала по-своему. Они как бы унаследовали характер и настрой отцов и старших братьев, бравших штурмом Кёнигсберг. Те, чтобы отвести душу после четырёх лет кровавых боёв, наглядевшись на преступления немецких захватчиков, теперь, походя, разряжали пистолеты в безобидного бегемота, расстреливали памятник канцлеру Бисмарку, и заодно шмаляли и в поэта Шиллера, ошибочно приняв его за германского генерала. А ребятня боролась с невидимым, неосязаемым прусским духом доступными ей средствами.
  Самыми простыми и праведными считались погромные походы по квартирам, брошенным убегавшими от наступления страшных Иванов жителей города. С весёлой удалью ломали вполне добротную мебель, разбивали посуду, вспарывали подушки, рвали одеяла. Мстили, одним словом.
  Однажды наткнулся на такую сцену: малышня где-то раздобыла хрустальные фужеры на высоких ножках. И что? Потащили домой? Начали играть ими? Ничего подобного. Построили фужеры в сверкающий ряд, и устроили прицельное битьё камнями, соревнуясь, кто точнее. Мы, подростки, уже понимающие, что превращать хрусталь в мишень глупо, пробовали объяснить этим воителям, что фужеры лучше отнести домой. А они нам с важностью разъяснили:
  - Кто же будет пить из этой посуды, если ею пользовались фашистские оккупанты?!
  Парочку фужеров мне удалось спасти, они несколько лет украшали наше застолье.
   Но были и более изощрённые методы мщения немцам, под немеркнущим лозунгом "За Родину! За Сталина!". Помнится, меня зазывали сделать набег на школу, где учились только немецкие ребята, чтобы "разобраться там с фрицами". Не пошёл. Участники того похода со смехом рассказывали, мол, фрицы так струсили, что не оказывали никакого сопротивления, только плакали. Понятное дело, дети покорённой Германии и не могли дать должный отпор нашим драчунам, они вели себя подобно родителям, покорившимся участи завоёванного народа. Тому свидетельством тот факт, что в Калининграде не было зафиксировано ни одного преступления, совершённого бывшими гражданами бывшего Кёнигсберга.
  Набеги наших оболтусов на немецкую школу стали регулярными, думаю, подобное происходило повсеместно, по всему городу. Но её учащиеся с разбитыми носами сопротивления не оказывали, не жаловались их родители, не били тревогу преподаватели и руководители немецкой школы. Наверное, все они не напрасно предполагали: ни понимания, ни сочувствия у нынешних властей не встретят. Наоборот, им могут напомнить о преступлениях, совершенных их братьями и отцами - гитлеровскими оккупантами - на территории СССР. Дескать, чего же вы хотите, долг платежом красен!
  Искоренение неуловимого, но стойкого прусского духа перекинулось из сферы культуры и образования, с кладбищ и школ, на городское хозяйство и другие сферы. Под эгиду пруссачества подпадали совершенно неожиданные вещи. Ну, чем, скажите, не потрафили калининградской администрации многочисленные пруды, разбросанные по всей городской территории? Пруды эти живописно украшали город, не давали бесчинствовать пылевым бурям, характерным для Прибалтики, смягчали климат. Они были сообщающимися и проточными. Однако кое-где механизмы, перекачивающие при необходимости определённые объёмы воды, разрушили артналёты и бомбардировки, а технической документации обнаружить в захваченных городских архивах, вроде бы, не удалось. Если бы горело желание разобраться в возникшей проблеме, поискали бы документацию в других местах (может быть, её вывезли в Германию) или привлекли к делу опытных специалистов по прудовому хозяйству, мелиорации. Увы, не было такого желания. Когда, лишённые проточной свежей воды, пруды стали зарастать ряской и цвести, их попросту принялись, один за другим, засыпать землёй. На их месте появились клумбы, которые сначала засеяли травкой и даже кое-где высадили цветы, но потом забросили, по причине нехватки рук.
  По той же причине в Калининграде покончили с зелёными заборами из кустарников, которые тянулись на десятки километров вдоль улиц. Эта прусская традиция требовала содержать целый штат зеленщиков, ведь такие заборы надо было поливать, удобрять, подстригать, бороться с их болезнями и вредителями. Ликвидировали эту красу и гордость Кёнигсберга, и, вместо кустарников, понаставили металлических столбиков с железной сеткой. Не знаю, какой краской их окрашивали, но перед высокой влажностью она спасовала, и заборы перекрашивали ежегодно.
  Затем взялись выправлять ошибки и недочёты прежних архитекторов и градостроителей. Немецкая штукатурка, коей было покрыто большинство зданий Кёнигсберга, выглядела внушительно и надёжно, хотя придавала городу в пасмурный день мрачноватый серый вид. Зато под солнечными лучами эта штукатурка, замешенная на основе морского крупнозернистого песка, сверкала, будто усыпанная драгоценными камушками, пускала весёлые зайчики. Однако ясно было, что на такую штукатурку, почти в два пальца толщиной, уходит слишком много материала. Поправили немцев, строители получили команду штукатурить реставрированные и вновь возводимые здания нашенской обычной штукатуркой под покраску. В результате дома с прежним песочным покрытием не требовали никакого ремонта, даже разрушенные войной празднично блистали под солнцем кварцевыми вкраплениями. А наша привычная отечественная штукатурка, всё под тем же воздействием атмосферных осадков, к весне безбожно облезала, крошилась и нуждалась в починке и покраске.
  Те же проблемы возникли после "штопальных" действий дорожных рабочих. Они латали выбоины, образованные на полотне минами и снарядами. Разумеется, лёгким асфальтом. Так каждый год приходилось обновлять растрескавшиеся заплатки. Основное же полотно в реставрации не нуждалось, оно было положено немцами на века.
  В администрации Калининграда обратили внимания ещё на одну малопонятную им дорожную особенность. В середине главной магистрали города - тогда он звался Сталинградским проспектом, ныне проспект Мира - дорога вдруг извивается объездным кольцом. Чего тут понадобилось объезжать немецким устроителям дорог - Бог его знает! Этот странный отрезок расположен между Центральным парком, зелёным языком, дотянувшимся сюда, и Зоопарком. До этого заколдованного места широкая и прямая, как стрела, автострада, позволяет с обеих сторон держать хорошую скорость, и вдруг - игривая загогулина. Стоп, машина! Вернее, тормози шофёр!
  В истории нам знаком такой дорожный нонсенс: царь-батюшка, гласит легенда, положил на карту линейку, соединив ею Санкт-Петербург и Москву, и прочертил линию будущей железной дороги между ними. Один царский палец чуть выступил за линейку, карандаш зафиксировал этот изгиб. Так и построили ж.д. по высочайшему чертежу с некоторой округлостью возле Бологого.
  Власть калининградская не стала думать и гадать, что заставило немцев сделать подобный кругляш, а решила по-большевистки круто: спрямить магистраль, чтобы транспорту впредь не приходилось притормаживать на подъезде к Зоосаду. В Главном архитектурно-строительном управлении облисполкома задумались заодно и над исправлением и другой нелепости. Всё там же, над злополучной загогулиной высился буквально слепой дом без окон, похожий на утюг, портящий своей архитектурой экстерьер. Надо бы и его перестроить.
  В это время Калининград посетила делегация немцев из ГДР. В ходе знакомства гостям рассказали и о градостроительных планах, в том числе и о ликвидации "загогулины". Один из них разволновался, даже схватился за голову:
  - Бог мой, это ни в коем случае нельзя делать!
  Он объяснил: Центральная магистраль существовала давно, а так как в Кёнигсберге постоянно дуют мощные ветры, то в прошлом случалось, что конные экипажи вихрем забрасывало на крыши домов. Вот и придумали мудрые предки построить извив дороги, чтобы этот островок с деревьями противостоял ветрам. Для того же был возведен тупорылый дом без окон со стороны шоссе, который стал служить своеобразным ветрорезом. Если советские товарищи спрямят проспект, то получат готовую аэродинамическую трубу, со всеми вытекающими последствиями, вплоть до взлётов автомобилей на крыши домов, стоящих по обочинам.
  Не удержались наши специалисты по возведению дамб от изложения планов починки разрушенных бомбежками при штурме Кёнигсберга дамб, оберегающих город от морской стихии. Мол, мы изучили критическую высоту приливов за долгое время, и пришли к выводу, что прежние дамбостроители возводили эти защитные сооружения неоправданно высокими, и тратили слишком много материала.
  Немцы вновь заволновались, ибо среди них были специалисты и по этой проблеме. Они пояснили, что в старинных летописях имеется указание на прилив моря необычайной высоты. Ориентируясь на этот источник и строилась дамбовая стена.
  - Рисковать в таком деле опасно. Экономия может обернуться большой бедой, - заключили гости.
  Принимающая сторона не стала хорохориться и защищать честь мундира. Рекомендации немецких друзей были приняты к исполнению, словно указания поступили из нашего центра. А через пару лет волнение Балтийского моря привело к гибели двадцати с лишним наших судов. И ветры были шквальные. Дамба, на восстановление которой по совету гостей из ГДР не пожалели средств, выдержала напор стихии, приблизившейся к высоте, взятой ею несколько веков назад. Автомашины на крыши не взлетели.
  Попутно хочу отметить, кривую, даже злобную усмешку судьбы, каковая досталась моему однокласснику по фамилии Красотченко. Ему пришла повестка - призыв в армию. Топать во солдатах ему не хотелось. Умные люди посоветовали: завербуйся в рыбаки. Дело в том, что рыболовецкие сейнеры уходили рыбачить далеко, иногда к берегам Африки, и надолго, вплоть до полугода, И пока не кончался контракт, никто не мог призвать матроса в армию. Этим правом пользовались многие. Завербовался и Красотченко. В разгулявшийся на Балтике чудовищный шторм его судно с экипажем тоже затонуло. Бедный парень погиб.
  А прусский дух продолжали выветривать из Калининграда и калининградцев, причём, коснулось это и школьников. Нам вдалбливали на уроках истории, что мы находимся в том месте, где издавна жили (до сих пор удержалось в памяти сия формулировка) славянские племена литовских пруссов. Так что, гей славяне, радуйтесь и гордитесь, что советские воины вернули Родине исконно русские земли!
  Разбитый город очень медленно избавлялся от развалин. Кирпичи, в том числе и битые, грузили на самоходные баржи и отправляли, по слухам, на восстановительные работы в Ленинград. Но наш город оставался гигантским кладбищем мёртвых домов, жалобно взирающих на мир пустыми окнами - так смотрят слепые. Десяткам километров руин, казалось, не будет ни конца, ни края. Ходить по этим безжизненным улицам даже в сумерки было жутковато. Кто-то, обладая чёрным юмором, пустил анекдот.
  "В трамвай с трудом забирается старичок, и не сдержавшись от натуги, громко портит воздух. Возмущённая кондукторша зовёт милиционера. Тот говорит:
  - Нарушаем порядок, гражданин? Платите штраф - три рубля.
  Старичок платит, но интересуется:
  - А скажи сынок, куда пойдёт мой штраф?
  Милиционер хлопает его по плечу:
  - Можешь гордиться, папаша, твоя трёшка пойдёт на восстановление города Калининграда!
  Старичок обвёл глазами нескончаемые развалины, и вздохнул:
  - Да, сынок, много ещё придётся пердеть!"
   Усиленно сносили монументы в честь военных и глав германского государства. Долго не решались замахнуться на признанный оплот пруссачества - Королевский замок или Замок Вильгельма, как мы его называли. Обсуждали его судьбу на страницах "Калининградской правды", играя в показушную демократию, чуть ли не референдум проводили. Но жители города понимали, что Замок обречён, никакие доводы краеведов, историков, писателей, радеющих за сохранение памятников архитектуры, и просто старины, на наших партократов не действовали. Смертный приговор был вынесен, Королевский замок Вильгельма уничтожили.
  Судя по последним известиям из Калининграда, об этом утраченном замке заговорили, наконец, как о ценном историческом архитектурном памятнике. Возможно, ему уготована судьба взорванного в недобрые времена и восстановленного в наши дни, московского храма Христа Спасителя. Добавлю осторожное "вроде, как бы", ибо в таком скользком деле очень легко промахнуться мимо истины.
  Однако, увековечиванием постепенно исчезающего разбитого центра бывшей Восточной Пруссии неожиданно занялись советские кинематографисты.
  Кенигсберг, переименованный в Калининград, был взбудоражен: сюда в 1949 году приехал со съемочной группой Григорий Александров, поставивший "Веселые ребята", "Цирк", "Волга-Волга". Фанаты подкарауливали у гостиницы Владлена Давыдова, Бориса Андреева и, самую яркую звезду советского экрана, Любовь Орлову. На призыв записываться для съёмок в массовке собрались толпы страждущих прославиться в кино.
   Моя мама, всегда пылавшая влюбленностью в кинематограф, страстная поклонница красавчика Гарри Пиля, взяла меня, 13-летнего подростка за руку, и отвела к помрежам, набиравшим массовку. На меня не обратили никакого внимания, зато на неё, вызывающе красивую женщину, на которую оглядывались все встречные мужчины киногруппы, тут же буквально вцепилась ассистент Александрова:
   - Вам просто необходимо сняться у нас в одной, важной для режиссёра сцене. Там группа немок удирает на теплоходе от наступающих русских воинов. Вы станете украшением сцены...
   - Нет,- твердо обрезала мама. - Я не стану украшением. Я сниматься не могу. А моего мальчика, пожалуйста, запишите.
   Киношники с кислыми физиономиями записали меня в число будущих претендентов на героев экрана. Ах, знала бы в ту минуту моя мама, какую роль ей уготовили помрежи, куда её заманивали! Она бы устроила им сцену, похлеще, чем бегство каких-то немок!
   Мне же выпало счастье участвовать в эпизоде, где идёт уборка развалин, в каковые превратился город после штурма, бомбежек, артналетов. Я подавал мусор двум "немцам", а они выбрасывали его с балкона.
   Когда фильм "Встреча на Эльбе" вышел на калининградские экраны, наш шестой класс, в полном составе, отправился смотреть, "как там играет наш Гаврилов". Едва появился кадр развалины с двумя немцами на балконе, я шипящим шепотом оповестил одноклассников:
   - Вот здесь!
   А после сеанса долго объяснял, что находился во время съемки в глубине комнаты, и оттуда подавал ведро с битой штукатуркой. Всех не покидала надежда разглядеть меня "в глубине комнаты", и мои товарищи добросовестно отсидели все сеансы кинофильма. Но не разглядели.
  Так бесславно началась моя кинематографическая карьера.
   Мама, после отъезда съёмочной группы Григория Александрова, возмущенно делилась со знакомыми: ей, как она выяснила, предлагали участвовать в эпизоде, где при наступлении русских войск уплывают на теплоходе так называемые ночные бабочки. Одним словом, жена советского прокурора, мать троих детей должна была появиться на экране в роли немецкой шлюхи.
   Пару лет спустя я ещё раз продемонстрировал свои способности перед кинообъективом. Но не в роли абстрактного героя, а как представитель Калининградского КЮБЗа (кружка юных биологов зоопарка). На этот раз меня снимал ленинградский кинодокументалист. Везло же на Григориев: первый "мой режиссер" был Григорий Александров, второй - Григорий Донец. Справедливости ради, уточню: он кинооператор-режиссер, весьма известный в своем деле, снимал до войны, был фронтовым кинооператором.
   Его заинтересовал Калининградский зоосад. Зверья там, по сравнению с Кёнигсбергским, было несравненно меньше. Зато деревьев и кустарников, самого экзотического вида, свыше пятисот видов, их не коснулась пила землеустроителей. Так что, кинокартинка получалась живописная. Григорий Донец отснял для киножурнала "Наш край" сюжетец о нашем кружке юных биологов зоопарка, председателем которого как раз я и являлся. Моя физиономия на экране занимала скромное место в ряду более выразительных морд - льва, верблюда, гималайского медведя. Я, безусловно, проигрывал в соревновании с шикарным веером павлина, красным задом павиана и ужимками профессиональных клоунов - шимпанзе.
   Ровно через десять лет я вновь "повстречался" с ленинградским мастером-документалистом. Использовал уникальные кадры высадки геолого-разведывательного отряда, состоявшего из заключенных, возглавлял который бакинский нефтяник Косолапкин, тоже зэк, на берег речушки Чибью, где впоследствии вырос город нефтяников Ухта. Эти кадры отснятые тем самым Григорием Донцом, вошли, как кинодокумент, в мой фильм "Землепроходцы".
   Не могу не отметить кривую ухмылку истории: недавно узнал, что вся эпопея с походом и работой геологической экспедиции на ухтинской земле 1929 года отсняты Донцом по личному распоряжению начальника Ухтпечлага, Я.М. Мороза... в 1936 году. Методом "восстановленного факта". Мороз - это псевдоним Якова Моисеевича Иосема, попавшего в Ухтпечлаг из ОГПУ (Объединённое Государственное Политическое Управление) за превышение полномочий (бессудно расстреливал арестованных в Баку). Формально оставаясь заключённым, он стал, по собственному определению, Хозяином Ухтпечлага, то есть, его официальным начальником. Через два года был реабилитирован, ему вернули звание старшего майора госбезопасности. Спустя десятилетие вновь посадили и расстреляли, как пособника врагов народа. В 1958 г. - реабилитирован посмертно.
   Хочется рассказать об одной детали, выкопанной из Интернета, относящейся к биографии заслуженного буровика Косолапкина. В 1949 году ему, в знак особого уважения, местные власти предложили выбрать в Ухте улицу, которую назовут его именем. Он долго ходил по небольшому городку и, наконец, остановился:
   - Тут.
   А вокруг - чисто поле, два барака, да вдалеке от них виднеется сарай.
   - Иван Ильич, здесь же нет никакой улицы...
   - Нет, так будет, - ответил он.
   И, действительно, на том месте выросла, существующая поныне, улица Ивана Косолапкина.
   А моя кинематографическая судьба, после робкого калининградского дебюта, развивалась впоследствии бурно. Я снимался во множестве фильмов. Однако, всему своё время.
  
  По отцовским стопам
  Помимо закалки и физического совершенствования организма меня охватила ещё одна страсть - чтение. Едва научился разбирать буквы, как принялся за литературу, в возрасте пяти лет. Превратился в пожирателя книг. Даже ночью, укрывшись с головой одеялом, при свете ручного фонарика продолжал увлекательнейшее путешествие по страницам романов и повестей. Помнится, ещё в школу не пошёл, а уже одолел толстенный том "Порт-Артура". При этом обожал пересказывать прочитанное сверстникам. Вокруг меня вечно кучковалась ребятня, слушая в моей интерпретации повести о похождениях Ната Пинкертона, приключениях Тарзана. Знали бы они, как нахально перевирал я подлинные сюжеты, выдумывая собственные повороты в судьбах книжных героев. Мне нравилось сочинять небылицы, а слушателям было невдомёк, что им вешают лапшу на уши. Думаю, я ощущал себя ничем не меньше, чем властителем дум. Увлечение чтением было настолько сильным, что когда отец взял меня с собой в Москву, на время командировки, то я все дни проторчал в Ленинской библиотеке. С самого открытия и до закрытия. Отлучаясь на обед в расположенную неподалеку столовую Исторического музея. Там работала моя родная тётя Маня, меня там все любили и кормили, сами понимаете, по принципу - "лишь бы мальчик не похудел". В библиотеке главным образом привлекала приключенческая, авантюрная и криминальная литература, там же получил пристрастие к фантастике.
  Интересно было бы взглянуть на мой тогдашний читательский абонемент. Сейчас кажется, что именно в Ленинке я познакомился с творчеством Берроуза, Беляева, Буссинара, последний увлёк романами "Приключения в стране львов", "...в стране тигров", "...в стране бизонов". Как горели глаза моих слушателей, собиравшихся у барака, где жила тётя Маня, приютившая меня на время папиной командировки, когда я излагал им повесть Берроуза о человеке-обезьяне Тарзане и его похождениях! Правда, слушания те случались не часто - в выходные и санитарные дни Ленинской библиотеки. Рассказ поэтому получился многосерийным, на несколько вечеров. И надо же случиться такому совпадению: через какое-то время на советские экраны вышел трофейный фильм "Тарзан". Но к тому моменту мы с отцом вернулись домой в Калининград. На моё счастье я вовремя расстался со своей московской аудиторией, иначе, обнаружив уж слишком серьёзные расхождения изустного повествования с первоисточником, мне могли бы и бока намять.
  Между прочим, у нас говорили, что трофейные фильмы в основном достались при захвате Кёнигсбергского кино-фото-архива со складом, который снабжал лентами сеть кинопроката. Калиниградские мальчишки, зная об этом, заносчиво считали, что первыми в СССР увидели и "Тарзана", и "Знак Зеро", и - самое главное - "Девушку моей мечты", где знаменитая Марика Рёкк купалась в бочке "совершенно голенькая". Правда, картина имела ограничение "Дети до 16 лет не допускаются", но мальчишки, как известно, большие проныры, и проникали в кинотеатры самыми немыслимыми способами. Могу засвидетельствовать: на фильм с этой "клубничкой", как и многие пацаны, ходил неоднократно, и видел купающуюся в бочке немецкую кинодиву. Купалась она, вероятнее всего, без одежды, но зрителям доставалось лицезреть только голову, да плечи актрисы, торчащие из примитивной купальни. Расходились зрители, недовольно ворча, мол, "Надо же, цензура обрезала всё самое интересное!" Упорно роились слухи, будто фильм первоначально шёл аж несколько часов, и там "всё было". Находились субъекты, бьющие себя в грудь, клянясь, что видели тот необрезанный подлинник. Долгожительству слухов способствовало и то, что в разных местах показывали разные по длительности и даже по содержанию варианты "Девушки". Видно, между обладателями цензорских ножниц не было единого взгляда на то, что дозволено глядеть советскому зрителю, а что - не положено.
  Как-то совершенно незаметно обнаружилось, что у меня довольно приятный теноровый голос. Гены сказались, в папашу пошёл. Спел на каком-то вечере школьной самодеятельности, и пошло-поехало - стал участником каждого концерта. А таковых у нас хватало. Сейчас, по-моему, художественно одарённых детей в учебных учреждениях никто не выявляет, не ищет. В 40-50-х годах прошлого века в любой школе действовали кружки художественной самодеятельности, куда буквально заманивали юных певцов, музыкантов, танцоров, художников, фотографов. Всякие мало-мальски способные к творчеству мальчишки и девчонки втягивались в этот прекрасный мир.
  Певческий мой репертуар напоминал сборную солянку, я исполнял всё, что попадало на глаза, а, вернее, в уши, и что самому пришлось по душе. Пел романсы, известные эстрадные и киношные песни. В основном использовал творчество знаменитых певцов: Сергея Яковлевича Лемешева и Леонида Утёсова, Георга Отса и Марка Бернеса, даже Клавдии Шульженко. Должен признаться, что самым бесстыдным образом подражал им, чем заслужил, как это ни удивительно, невероятную популярность среди слушателей. Более того, на одно моё выступления в окружном Доме офицеров вдруг заявилась компания местной шпаны.
  У нас, школьников, так сказать, чистой публики, никак не складывались нормальные отношения с этим хулиганьём. Время от времени они ловили наших ребят, и как бы вымещали на них злобу за собственную неудачную судьбу. Колошматили, рвали тетради и учебники, отнимали домашние завтраки. Причём, действовали скопом, как свора взбесившихся псов. Как-то и мне довелось пройти их "мясорубку". Не знаю, что их больше раздражало: то ли то, что я сын прокурора, то ли то, что не боюсь их и показываю своё открытое презрение. Не исключаю, что они были наслышаны о моих спортивных достижениях может быть прознали и то, что ли то, что я редактор школьной стенной газеты... Во всяком случае, как мне показалось, им было важно унизить меня:
  - Проси пощады, падла! - сказал их вожак.
  Пощады просить я не стал. Разыгралась сцена, будто взятая из гайдаровского "Тимура и его команды", где противостоят друг другу Тимур и его антипод Квакин.
  Вожак сказал:
  - Ты у нас, значит, гордый?! Тогда учти, сколько раз встречу, столько раз будешь бит. Нещадно. Пока не забудешь про гордость, и не попросишь пощады...
  В его поведении, как мне теперь кажется, просматривалось что-то литературное, неестественное для обычного уличного хулигана. Вряд ли он читал Гайдара, но, может, смотрел одноименный фильм? Во всяком случае, культурные запросы в нём теплились, Что подтвердили дальнейшие события.
  А пока он вскоре встретил меня возле школы. В руке у него был массивный кастет.
  - Будешь просить пощады, падла? - грозно спросил он, поигрывая кастетом.
  - Не дождёшься! - ответил я, и продемонстрировал своё оружие. То была толстая гайка, в кулак величиной, в которую я продел длинную бечёвку. Крутя над головой самодельной пращёй, двинулся на вожака. Он понял, что на этот раз проиграл, и ретировался.
  Но просто так сдаваться хулиганы не захотели, они собрались в кучу и подошли к школе, намереваясь пройти на вечер отдыха. Такие мероприятия у нас проводились регулярно. Концерт, танцы, розыгрыши лотереи. Присутствие на подобном вечере в открытую курящих, матерящихся подростков было, по мнению администрации, весьма нежелательно. Мы, так сказать, активисты, решили дать отпор хулиганью. На подступах к зданию школы соорудили что-то вроде баррикады, и залегли за ней. Мы знали, что противостоящие нам пацаны вооружены дубинками и кастетами, поэтому, запаслись "оружием пролетариата" - собрали горками камни. Когда эта шпана приблизилась, мы пустили камни в ход. Наши "враги" на вечер отдыха не прошли. А может, и не надо было их отделять от себя, отдалять от нормальной юношеской жизни? Но, что было, то было.
  Меня уже во всю втянуло в водоворот концертных выступлений. И вот, стою на сцене Окружного Дома офицеров, пою, как вдруг вижу в зрительном зале вожака с дружками. В перерыве он пробрался за кулисы и подошёл ко мне:
  - Ты здоровски поёшь, Гаврила! - сказал он. - Давай лапу - мир!
  А когда я привёз из Москвы, исполняемую знаменитым Владимиром Канделаки, не известную ещё в наших краях, грузинскую песенку "Старик и смерть", к нам в школу на концерт набилась вся шпана во главе с их вожаком. Их можно понять, до сих пор, как заговорю о ней, так и хочется вновь запеть. До чего ж выразительная, до чего ж жизнеутверждающая песня! Судите сами:
  Где в горах орлы да ветер
  (на-ни-на, на-ни-на)
  Жил Вано, старик столетний
  (на-ни-на, на-ни-на)
  Смерть пришла ночной порою
  (на-ни-на, на-ни-на)
  Говорит: "Пойдём со мною!"
  (де-ли-во-де-ла)
  
  Старику куда ж деваться:
  (на-ни-на, на-ни-на)
  Жалко с жизнью расставаться
  (на-ни-на, на-ни-на)
  "Подожди, кацо, немного!
  (на-ни-на, на-ни-на)
  Надо ж выпить на дорогу!"
  (де-ли-во-де-ла)
  
  Сели рядом генацвале
  (на-ни-на, на-ни-на)
  За бочонком цинандали
  (на-ни-на, на-ни-на)
  Ночь плывёт, светлеют дали
  (на-ни-на, на-ни-на)
  А старик всё пьёт да хвалит
  (де-ли-во-де-ла)
  
  Смерть хмелеет, еле дышит
  (на-ни-на, на-ни-на)
  Ничего уже не слышит
  (на-ни-на, на-ни-на)
  И к утру, страдая тяжко,
  (на-ни-на, на-ни-на)
  Уползла в кусты, бедняжка
  (де-ли-во-де-ла)
  
  С той поры, вы мне поверьте,
  (на-ни-на, на-ни-на)
  Смерть сама боится смерти
  (на-ни-на, на-ни-на)
  А на горных, на дорогах
  (на-ни-на, на-ни-на)
  Стариков столетних много
  (де-ли-во-де-ла)
  Ученики нашей школы на "ура" встретили эту "на-ни-на". А уж районная шпана аплодировала, отбивая ладоши, орала до посинения - так им нравилась песенка. Уж не помню, сколько раз заставили исполнить на бис. А пацаны-хулиганы превратились в горячих поклонников, они сопровождали меня на всех концертах, даже в Центральном Доме офицеров, находившемся далеко от нашего Московского района.
  Аккомпанировала Рая Немёнова, учившаяся в параллельном классе - я в "Б", она в "А". Бренчала на расстроенных пианино, подсказывала слова, которые я, как это ни удивительно, умудрялся забывать даже после десятка выступлений. В общем-то, несмотря на многочисленные вокальные огрехи, вся слава доставалась певцу, а не аккомпаниатору. Пел я позже и в других городах, куда меня забрасывала судьба, но всё на самодеятельном уровне. А Рая Немёнова окончила музыкальное училище, и вскоре неожиданно прогремела на Всесоюзном радио, в программе "С добрым утром", песенкой Яна Френкеля на слова Михаила Танича "Текстильный городок". Она стала популярной эстрадной актрисой, выступала с ансамблями Романа Романова, Олега Лундстрема, много гастролировала.
  Не скажу, что меня не грела мечта стать профессиональным певцом. Неудача отца на этом поприще не обескураживала, тем более что не сцена отвернулась от него, а он сам, под давлением жизненных обстоятельств, отвернулся от неё. Успех у зрителей на первых шагах окрылял, внушал уверенность, что мне-то сцена покорится. Причем, не эстрадная, а (каков нахал был!) оперная.
  Попытка продолжить "путь наверх" имелась, хотя и робкая. Две девушки, сестрёнки Коркины, страстные поклонницы моего сладкого тенора ещё со школьных времён, переехав в Москву, отыскали своего кумира. Я тогда учился уже на втором курсе сценарного факультета института кинематографии. Девчонки устроили встречу с профессором Московской консерватории, мадам преклонных лет. Она благосклонно выслушала моё пение, и сказала:
  - У вас приятный голос. Но - небольшой, оперного пения он не выдержит. А на эстраде возможен успех.
  Становиться эстрадным артистом не хотелось. Как ребёнка манит запретный плод или недоступная игрушка на витрине магазина, так меня тянуло в оперу. Вердикт профессора Консерватория, конечно, в значительной степени охладил горячие мечтания об оперной сцене. Но, учитывая мой упрямый, просто ослиный, характер, можно было ожидать, что я попрусь напролом к заветной цели. Однако перспектива оказаться эстрадником, то есть, угодить в среду артистов второго сорта (так я считал) лишила меня решимости и силы духа, что бы бросить на полпути кино, и кинуться в эстрадную неизвестность.
  Окончательную точку на своей певческой карьере поставил всё в том же ВГИКе. Во время подготовки очередного выпуска "Устного журнала" мне, редактору этого журнала, неожиданно предложили:
  - Гаврилов, у тебя приличный голос, а тут родилась забавная идея дуэта. Девчонку ты слышал - Люся Гурченко, с актёрского.
  - Не-е-е, - заартачился я, - с этой харьковской "Лолитой Торрес" пусть поёт Андроник.
  Дело в том, что Гурченко уже выступала на сцене ВГИКа, беззастенчиво подражая внешности и манере исполнения знаменитой аргентинской актрисе. Андроник - это мой однокурсник Боря Андроникашвили, красавиц, по которому сохла Люся, ставший позже, на последнем курсе, её мужем. Вскоре Гурченко прославилась в фильме Эльдара Рязанова "Карнавальная ночь", а мне все, кому не лень, ехидно напоминали, что мог бы прославиться пением с будущей звездой киноэкрана. Именно тогда я и "завязал" со сценическим вокалом, и пел только во время застолий.
  
  Развал семьи Гавриловых
  Ровно в середине прошлого века пришёл конец миру и благополучию в нашем семействе. Трещины в этом, со стороны выглядевшим монолитным, здании появились давно, и мне были заметны. Папаня, пусть простит покойный, был изрядным ловеласом. Мама это связывала с его постоянными пьянками, хотя и сама способствовала отцовскому пристрастию к застольям с выпивкой. Как она мне говорила во время ночных бдений, "думала хорошим столом, где можно выпить и закусить с друзьями, отвлечь его от желания "сходить на левака". Наивная, она не понимала, что устройством домашних пиршеств только разогревала стремление гульнуть на стороне и с бабами.
  Загуливал отец по-чёрному. Однажды, в Раменском, после пьянки с какой-то "шмарой" (так их называла мама) он уснул на берегу озера, где его и обнаружил наряд милиции. Взяв под козырёк перед товарищем прокурором района, постовые бережно доставили его доотдыхать домой, где ему крепко досталось от жены. А вот потерянную фирменную прокурорскую фуражку милиции пришлось искать почти сутки. Нашли, сердешные!
  Ревность мамы не знала пределов и была стопроцентно оправданной, она довела до того, что любимая Аня любимому Ване проломила голову пистолетом, о чём я уже писал. Применялись и другие суровые меры, но всё без толку. Самое интересное заключалось в том, любящий Ваня отчаянно ревновал любимую Аню. Поклонников и воздыхателей у красивой Анны Борисовны имелось, хоть отбавляй. Любые знаки внимания могли дать повод к ревности. Я хорошо помню вот какую историю.
  Наша корова Милка отелилась. По каким-то соображениям у неё отняли теленка. Она взбунтовалась, заревела, выскочила из сарая во двор и стала по нему носиться в поисках своего ребенка. Успокоить её, укротить никто не решался - корова была в бешенстве. Говоря ласковые слова, к ней приблизилась моя мать, полагая, что свою хозяйку животное послушается. Но Милка, с налитыми кровью глазами, кинулась на неё и отбросила рогами в кусты. Отец, вместе с мужиками из соседних домов, еле утихомирил ревущую корову только после того, как ей вернули телёнка.
  А вот у мамы врачи обнаружили какие-то внутренние заболевания, вызванные травмой и нервным срывом. Ей рекомендовали ехать на юг то ли для грязелечения, то ли для водолечения. Так отец, видимо, не веря в верность жены, ибо всех мерил на свой аршин, отправил с ней своего помощника, Сокова, в качестве соглядатая. Это был такой унылый скучный некрасивый тип, которого можно было поместить в бабье царство, и на него никто из женщин не позарился.
  В следующий раз мама поехала на курорт в одиночестве. Так считал отец. На самом деле, мама, уставшая от загулов мужа и одиночества, на которое он её обрёк, регулярно исчезая из дома на сутки и более, оказалась на юге с ухажёром. Им был приятель и собутыльник отца Василий Стефанович Курганов, морской офицер, высокий, статный красавец с глазами с поволокой. Дружок Шмен-де-фера.
  Однажды вечером Курганов находился у нас. Отец, вероятнее всего, каким-то образом дознался о тайной связи жены и этого морячка. Всё-таки, прокурорские ухватки у него не ослабли. Увидев любовника здесь, в семейном очаге, он разъярился, и выхватил пистолет, очевидно, заранее приготовленный для мщения. Василий Стефанович заверещал, словно раненный заяц, и бросился наутёк. И в этот момент я кинулся на отца, чтобы остановить смертоубийство. Жизнь маминого любовника меня не волновала, я хотел уберечь отца от преступления, за которое ему пришлось бы тяжело отвечать.
  Тогда случилось невероятное: отец, боготворимый мною отец, впервые в жизни ударил меня, да так, что выступила кровь на груди, в месте удара. На какое-то мгновение я всё же задержал его и Курганов успел удрать.
  Отец молча собрал вещи в чемодан и навсегда ушёл из дома. Всё осталось маме с тремя детьми. У нас воцарился Василий Стефанович Курганов. Мать расписалась с ним. Пыталась склонить меня к тому, чтобы я звал его папой, но не очень настаивала. Обработка, инициированная отчимом, провалилась, он стался для меня, Валерки и Верочки дядей Васей.
  Что не в нём нашла мама?.. За красивой оболочкой обнаружилась мелкотравчатая душонка стяжателя, любителя пожить за чужой счёт, циника и нечистоплотного человека. Видно было, как он старался обаять собеседника, влезть в доверие, стать центром внимания собравшихся, скажем, за столом. Рассказывал всяческие истории о действиях морской разведки во время войны, где он выглядел героем. Да, флотский офицер Курганов, действительно, служил в разведке, только случайно мне стало известно, что был он в ней... интендантом. Иными словами, снабжал разведчиков обмундированием и продовольствием. Поистине, героическая должность!
  Когда мы собирались съезжать из своего дома на Волочаевской улице в квартиру по другому адресу, дядя Вася принялся откручивать шпингалеты изо всех оконных рам. Спросил его, зачем он это делает. Он искренно удивился моей несообразительности: "Они же бронзовые, им цены нет!" Такого скобарства мне видеть не доводилось, я уж не говорю о том, что это же не собственный дом был, он ведь принадлежал государству...
  Место жительства мы намеревались сменить, подозреваю, из-за денег. При обмене нашей шикарной, по тем временам, трёхкомнатной квартиры в особняке на малогабаритную "двушку" в трёхэтажном городском доме, мы, видимо, надеялись получить изрядные "отступные".
  Проявлялись неуёмная жадность дяди Васи и стремление ловчить, объегоривать окружающих, во многом. Особенно запомнился такой эпизод. Они с мамой засобирались на юг. А таких денег, чтобы отдохнуть, ни в чём не отказывая, нет. Тогда они обратились ко мне с просьбой дать взаймы. Откуда деньги у меня? По традиционному еврейскому обычаю в день рождения мои многочисленные родственники вручали "для Марика" конверт с деньгами. На сберкнижку мама эти подношения не клала, она покупала облигации "золотого" трёхпроцентного займа, которые в любой момент можно было превратить в живые деньги. Но можно было при определённом везении выиграть на розыгрышах этой государственной беспроигрышной лотереи. У меня таких облигаций скопилось на тысячу двести рублей, большие деньги, после денежной реформы 1947 года.
  Они провели меня, как наивного Буратино объегорили кот Базилио и лиса Алиса. Правда, те вчистую обобрали деревянного мальчишку, а со мной поступили, на первый взгляд, благородно: кот Базилио - дядя Вася - вручил мне кожаный реглан, который "стоит в два раза дороже", по его уверениям. Реглан я, юноша небольшого росточка, одел однажды, утонул в нём, и вызвал у товарищей по школе бурное веселье - как же, "задавака Гаврила" явился в таком смешном виде. Но смех вышел недолгим. Дядя Вася вскоре был изгнан из дома, и забрал реглан, который, по его словам, мне велик. Вместо денег за облигации, которые они прогуляли на юге, и взамен отнятого реглана, Курганов вручил пухлую пачку каких-то бумажек, уверяя, что это документы на его трофейный мотоцикл "Харлей" с коляской. Правда, он сейчас находится в Таллинне на ответственном хранении у хороших людей. Правда, эту замечательную машину надо немножко починить. Но за тысячу двести такой "Харлей" ни вжисть не купишь.
  В Таллинн я не поехал. Разбирающиеся в подобных авто-мотоделах спецы, пролистав бумажки, разъяснили, что мне на них достанется лишь куча металлических деталей, ибо хвалёный трофейный "Харлей", судя по документам, вдребезги разбит.
  Дядя Вася иногда пытался завоевать мою симпатию, и по сему, излагал всяческие случаи, которые, по его мнению, должны были рассмешить подростка. Вот один такой случай:
  - На флоте у нас был замечательный матрос. Он умел выпукивать мелодии. Даже интернационал выпукивал. Его послали на конкурс самодеятельности. Но он так переволновался, что, выступая, от перенапряжения обосрался. Прямо на сцене.
  Остальные, рассказанные им случаи, были такими же "ужасно смешными", и не менее отвратительными. Впрочем, на всём, что исходило от этого человека, лежала тень его мерзкой личности. Самый яркий штрих биографии морского офицера Курганова привёл дружок Шмен-де-фер. В блокадном Ленинграде дядя Вася, флотский начпрод, в буквальном смысле этого слова, "покупал любовь" голодных женщин за буханку хлеба, банку тушонки. Сам он в этом не видел ничего дурного, более того, считал, что помогает голодающим. "Ведь они несли еду своим детям!" - сердобольно замечал он. Не думаю, что Шмен-де-фер как-то исказил эту картину скотских удовольствий своего товарища.
  В новое жильё мы, однако, переселялись уже без Курганова. Было заметно, что между мамой и им возникают серьёзные проблемы. Кто знает, что они не поделили...
  Скандал за скандалом сотрясали наше семейство. Дошло до того, что одним прекрасным вечером бравый офицер Василий Стефанович Курганов выхватил пистолет и закричал, что сейчас всех перестреляет и сам застрелится. Он был в истерике. Мама тоже была сама не своя. Ревели перепуганные малыши Валерка и Верочка. Не находя ничего более подходящего для защиты всех нас, я схватил молоток. Но пустить его в ход не пришлось.
  Отчим вдруг бросился из дома, на ходу проорав маме:
  - Моя смерть будет на твоей совести!
  Дверь захлопнулась, у нас был английский замок, который автоматически закрывался. Потом раздался приглушённый хлопок выстрела. Мама кинулась было наружу, но я преградил ей путь:
  - Мама, он лжец и трус. Он никогда не застрелится.
  Через некоторое время задёргалась ручка входной двери. Это "застрелившийся" дядя Вася просился домой.
  - Пустите меня, - плачущим голосом канючил "самоубийца", - дайте перевязать рану. Бесчувственные. Безжалостные люди! Ваше счастье, что рука дрогнула, и я промахнулся...
  Мама дёргалась, чтобы помочь "раненному", но я был непреклонен, и громко заявил:
  - У меня в руке молоток. Если вы попытаетесь войти, я клянусь, проломлю вам голову.
  Он ещё поныл, поугрожал, да и был таков. Для того чтобы мама успокоилась, повёл её во двор. Осмотрели его перед подъездом при свете наружного освещения и ручного фонаря. Как и ожидалось, следов крови не было. Лжец и трус не изменил своей натуре.
  А потом мы переехали по обмену в другую квартиру, в многоэтажном доме, и, думаю, получили какую-то доплату. Дядя Вася на время исчез из нашей жизни. С того момента у мамы началась борьба за благополучие семьи из трёх детей. Но до этого произошло немало знаменательных событий.
  
  Тётя Маня, дядя Аркадий и сын их Лёва
  Сразу после ухода отца и воцарения Василия Стефановича Курганова в нашем доме меня почему-то отправили в Москву, к тёте Мане. Надо сказать, что эта моя тётка редкостный человек. Не помню, чтобы о ней кто-нибудь отозвался плохо.
  Ещё во время войны она поселилась с сыном Лёвой в бараке для строителей на Соколе. Это жильё, вероятнее всего, досталось ей благодаря хлопотам моих родителей. В те годы даже такая убогая времянка, с общей кухней и "удобствами" на несколько "очков" в коридоре - дорогого стоила. Туда же вернулся с фронта её муж Аркадий, старший брат моей мамы. Так вот, в этой обители тётя Маня ухитрялась принимать на постой даже моего педагога-математика, любимого Самуила Фарбера. Ему понадобилось что-то решить в московских канцеляриях, а в гостиницу попасть тогда было невозможно, разве что по брони от высокого начальства, по блату или за немалую взятку. Ничего такого у Самуила не наблюдалось, вот и дал я ему адресок тёти Мани, зная, что её добрая душа не оставит приезжего человека "от племянника" на улице. И не ошибся, хотя, с точки зрения нормального человека, мою услугу дорогому учителю можно назвать скрытой взяткой, а по отношению к тётке - проявлением беспардонного нахальства.
  Постилали гостю, естественно, на раскладушке. А взрослый сын устраивался в сарае или... на письменном столе - каморка ведь была всего лишь 13-метровой! В каких высокопарных выражениях, обычно сдержанный, описывал Самуил, по возвращении в Калининград, моих родственников, приютивших его, особенно выделяя, по его выражению, "эту вселенскую еврейскую мать - Мари Борисовну". Я разделял его восторги.
  Теперь наступила моя очередь попользоваться гостеприимством московских Гурвичей - тёти Мани, дяди Аркадия и сына их Лёвы.
  Не в пример остальным братьям и сестре (моей мамы) - весьма говорливых, дядя Аркадий отличался молчаливостью, слова из него не вытащишь! Но с чувством юмора. Правда, ни одна его шутка в памяти не удержалась, зато помню, как я пытался разговорить его на тему фронтовых героических будней. Он всё увиливал, но, наконец, сдался, и на вопрос:
  - Дядя Аркадий, скажи хоть - ты рядовым был или командиром...
  Ответил:
  - Нет. Рядовым не был. Сразу командиром поставили. Командиром полевой кухни. Командир-кашевар.
  - Ну. А в боях-то приходилось участвовать? Ведь у тебя контузия, мне тётя Маня говорила...
  - В боях не участвовал. Моё оружие - поварёшка.
  - А как же контузия?
  Не один раз он уходил от ответа, уж очень не хотелось ему почему-то открывать тайну своей контузии. Но я упорно донимал дядю, и его прорвало, когда я брякнул:
  - Может, тебя контузило на секретном задании? И поэтому у тебя рот на замке?
  - Ага. Секретное задание. Секретную кашу варил. А фриц засёк секретную кашу и шмальнул по ней. Прямым попаданием в секретный котёл. Меня секретной кашей и контузило.
  М-да, понятное дело, таким "героическим ранением" дядя Аркадий не хотел гордиться...
  И так, зимой 1950 года поселился я в каморке тёти Мани, дяди Аркадия и сына их Лёвки. На громоздком письменном столе занимался, выполняя школьные задания, и на нём же спал.
  Учиться меня определили в 144-ю школу, расположенную на Новопесчаной улице, в районе станции метро "Сокол". Подчеркну: школа мужская, а в Калининграде моя ?5 была смешанной. Приняли меня неприветливо, даже сурово, один дылда-переросток накостылял мне шею, и пригрозил, что ежели не буду выполнять его приказы, то будет мне худо. За его спиной были ещё мальчишки, с угрожающим видом поглядывавшие на меня. Ожидать его, неизвестно каких приказов не пришлось. Дома Лёва поинтересовался:
  -Это кто же тебе навесил такой замечательный фингал?
  Я всё по правде рассказал. Не мог утаить правду от старшего брата, он был взрослым авторитетом - ему уже стукнуло 18 лет.
  На следующий день Лёвка пришёл в школу. На большой перемене поманил пальцем дылду-переростка. Тот подошёл вразвалочку. Лёва подождал, когда вокруг собралась толпа, и сказал, показывая на меня, но обращаясь к моему обидчику:
  - Этого пацана видишь? Это мой брат. Тронешь ещё его хоть пальцем, без пальца и останешься. Да, просто обидишь - будешь иметь дело со мной или с зареченскими.
  Ко мне резко изменилось отношение. Никто не задирал, не дразнил "деревней", не требовал выполнять "приказы". С таинственными "зареченскими" никто не хотел иметь дело. Позже мне разъяснили: за речкой от Сокола располагалась слобода, где жили "зареченские" - жулики, отпетые хулиганы и бандиты. Лёвку отчего-то там сильно уважали. Мало того, у него была в той слободе зазноба, белокурая красавица Галя, на которой он впоследствии женился. На свадьбе гуляла вся зареченская шпана, и... я. А пока тень двоюродного брата опустилась на меня защитным пологом.
  Видный был парень Лёва. Он осуществил свою мальчишескую мечту, поступил в Рижскую мореходку. Однако, меньше, чем через год у него обнаружилась язва желудка. Из мореходки его отчисли. Доктора прописали или бабки нашептали, но он стал, избавляться от боли в желудке вот каким народным средством: принять 25 граммов чистого спирта натощак, запивая подсолнечным маслом. Уверял - помогает. Язву не излечил, а боли возвращались, и приём спирта пришлось участить, затем и дозы увеличить. Так Лёва постепенно превратился в пропойцу. Несколько лет спустя я встретил его на улице в Москве. Передо мной стоял беззубый старик с трясущейся плешивой головой, с потухшим взором. Куда делся красавец Лёвушка со смолисто-чёрными кудрями и сверкающими глазами? Всё сожрал алкоголь. Лёва попросил у меня "трёшку взаймы" - типичная просьба алкаша. А было ему немногим больше сорока... Вскоре он умер.
  Но вернёмся в Москву 1950 года. Наша школа ?144 на улице Новопесчаная граничила с лётным училищем, во дворе которого мы часто видели во время переменок мужчину, отдыхающего на переносном алюминиевом стульчике. Он всегда был мрачен и не обращал внимания на резвящихся курсантов. Это был Герой Советского Союза знаменитый лётчик Алексей Маресьев, он преподавал в этом училище. Мы восторженно глядели на него. Сейчас мало кто помнит его, а тогда, в послевоенное время общенародная любовь, известность Маресьева были таковы, что это можно сравнить, разве что, с известностью первого космонавта Юрия Гагарина. Наверное, стоит напомнить, что сделало лётчика Маресьева столь популярным. Он был сбит, но, сумел посадить самолёт на территории, захваченной фашистами. Несколько дней он, израненный, полз к людям, питаясь корой деревьев, ягодами и семенами шишек. Его спасли крестьяне, потом переправили к партизанам, а те - на самолёте - в тыловой госпиталь. Но у него были обморожены ноги и гангрена. Его считали обречённым. По дороге в морг каталку с умирающим лётчиком остановил хирург-профессор, откинул простыню, посмотрел, и скомандовал: "А ну, давайте-ка, в операционную!" Маресьеву ампутировали обе ноги. Но этот мужественный волевой человек сумел, благодаря упорным, изнурительным тренировкам, доказать свою боеспособность. Он вернулся в действующую армию. Летал на двух протезах! За отвагу в бою, в котором он сумел сбить два фашистских самолёта и спасти двух лётчиков-однополчан, был удостоен высокого звания Герой Советского Союза. Всё это описано в повести Бориса Полевого "Повесть о настоящем человеке", опубликованной в 1946 году. Она была экранизирована, героя играл Павел Кадочников. В театрах шли пьеса и опера по книге. Правда, фамилия изменена, всего на одну букву: не Маресьев, а Мересьев.
  Интересно, что теперь в Москве нет школы ?144, исчезло из списков учебное заведение, в котором я учился полгода. Может его и закрыли в связи с моим пребыванием в нём? Шучу, школа эта, в здании из красного кирпича, красуется на прежнем месте - на Новопесчаной улице, да только чиновники наробраза присвоили ей иной номер. Теперь её титул таков: "школа ?1384, с углубленным изучением математики имени А. А. Леманского". В Интернете указано про этого человека: генеральный конструктор НПО "Алмаз", заведующий кафедрой "Радиолокация, радиоуправление и информатика" факультета МФТИ, доктор технических наук, профессор, руководитель работ по созданию системы С-400. Вполне достойный товарищ. Учились мы, судя по датам, в одном классе, но Сашу Леманского, пусть меня простит покойный, не помню. Собственно говоря, из всего класса, из всей школы запомнил только Студеникина, с которым я подружился, а как его звали - запамятовал. Мы ходили с ним на стадион "Динамо" записываться в секцию вольной борьбы. Его взяли, а меня турнули, как не способного к этому виду спорта.
  Ещё тогда, в юном возрасте, мы, семиклассники, поклялись стать геологами, вместе поступать в Геологоразведочный институт. Он и поступил туда и закончил. Был распределён в Среднюю Азию. Именно такой "адрес" он назвал мне при встрече в Москве, спустя годы. Меня неприятно поразил его вид. Вместо пышущего здоровьем кудрявого увальня с широкими плечами, румянцем во всю щёку, весело прищуренными глазами, передо мной стоял бледный, как бы увядший раньше срока человек с тусклым взглядом, опущенными плечами. На голове реденькая шевелюра, сквозь которую жалобно просвечивал розовый череп. На мои расспросы он отвечал невразумительно, односложно, и было непонятно, чем же Студеникин занимается в этой таинственной "Средней Азии". Потом я узнал, что друг мой попал на урановые рудники, где работали, главным образом, заключенные и, так называемые, расконвоированные, то есть, освобождённые из лагеря с поражением в правах, и не имеющие возможности поселиться в крупных городах. Такие лишенцы, как правило, оставались в местах их бывшего заключения. Молодой геолог (в этом он мне признался сам, уже неизлечимо больной) полез в шахту, где добывали урановую руду, чтобы "всё посмотреть своими глазами". Знал ведь и об опасности облучения, и о том, что может стать очень худо... Но в конце 50-х мало кто придавал значение предупреждениям учёных-атомщиков. Техника безопасности в этом деле была в зародыше. Русское "авось обойдётся" вовсю царствовало. Для Студеникина не обошлось. Он рано ушёл из жизни.
  А вот в юности, на поприще вольной борьбы ему, 14-летнему крепышу, весьма повезло. Он считался, как говорится, подающим надежду спортсменом, в отличие от меня. Очень мне было обидно: я же тоже был мускулистым парнем, в Калининграде у физкультурника ходил в любимчиках, а в Москве облажался.
  Успешнее было моё участие в школьном кружке художественной самодеятельности. Ставили актуальную, прямо-таки злободневную пьесу о дискриминации негров в американской школе. Можно сейчас сколько угодно смеяться над этим, но нам казалось, что мы занялись чрезвычайно важным делом, защищая права угнетённых. Между прочим, пьеса Валентины Любимовой, с символическим названием "Снежок", получила Сталинскую премию. "Снежок" - это прозвище негритянского мальчика, героя пьесы. Мне досталась роль белого Джона Блейка, положительного американца. Но возникла проблема. Среди персонажей несколько девочек. Где их взять в мужской школе? Нам бы воспользоваться опытом китайского театра, где в старину женские роли исполняли исключительно мужчины. Однако, никто из нас не догадался, да, наверное, никто и не знал о таком парадоксальном опыте.
  Наша школа имела дружеские связи с женской школой, расположенной в том же районе. Вот это очень мудрое решение чиновников народного образования: ребята проводили совместные вечера отдыха, танцевали, играли в фанты, одним словом, приучались не пугаться представительниц противоположного пола. Руководители наших разнополых учебных заведений сговорились и отобрали, каждые у себя, для постановки участников и участниц художественной самодеятельности. Спектакль имел шумный успех в аудиториях обеих школ.
  Контакты с девочками продолжились и вне школьных стен. Мы собирались на квартире любительницы запретного джаза, танцевали под музыку, записанную "на рёбрах", то есть, на целлулоидных пластинках, вырезанных из рентгеновых снимков. Нас грело веяние всего запретного: запретные танцы, запретные пластинки, запретные записи. Надо сделать скидку на переходный возраст - нам ведь было по 13-14 лет, когда возникает потребность делать всё вопреки правилам и установкам взрослого мира. Этаким манером удовлетворялась юношеская жажда свободы, независимости от тесных пут официальной пропаганды. Напомню: я-то уже вкусил недозволенный плод, слушая радиостанции "Свобода", "Голос Америки", Би-би-си". Теперь взахлёб, на зло "правильным" наставлениям педагогов-воспитателей отплясывал под "тлетворные, развращающие молодое поколение строителей коммунизма, буржуазные ритмы "буги-вуги".
  Тогда же воспылала первая влюблённость. Помню об этой девочке только, что она была выше меня чуть ли не на целую голову. Мы гуляли с ней от метро "Сокол" до Красной площади, и глубокомысленно молчали. Видать, чувства переполняли, а высказать их было неловко, не хватало достойных выражений. Держались мы на почтительном расстоянии, даже за руки не брались. Думаю, учитывая, что девочки гораздо раньше взрослеют, моя сверстница, оказавшись в обществе такого непонятно робкого ухажёра, только вздыхала, мечтая втайне об объятиях и поцелуях. Увы и ах, этого нормального человеческого счастья в общении со мной она не получила. Лишь стоптанные туфли напоминали о дальних променадах и той целомудренной "влюблённости".
  Запомнилась ещё одна девочка, вернее, не она, а её мама. Девочка Алла, по фамилии Масленикова, играла в нашем спектакле "Снежок" роль моей подружки, и мне однажды надлежало известить её о дне и часе репетиции, для чего записал номер домашнего телефона. Звоню. Девчачий голос отвечает:
  - Слушаю!
  Я принимаюсь информировать её о репетиции. Она внимательно меня слушает, и вдруг со смешком говорит:
  - Молодой человек, вы, наверное, хотели всё это сказать моей дочери Алле. А это её мама. Не смущайтесь, наши голоса похожи, нас часто путают.
  Это была Леокадия Масленникова, солистка Большого театра СССР.
  Надо сказать, что жизнь моя как бы разделилась на две, трудно совместимые части. Первая - школьная с театром, запретными танчиками и влюблёнными воздыханиями, и вторая - барачная, в соседстве с пьянством, кухонными сварами. Первую я, приблизительно, описал. Вторая как бы в тумане.
  У барака, где ютились тётя Маня, дядя Аркадий и сын их Лёва, была длинная завалинка - такой короб метровой высоты, засыпанный опилками. Он утеплял дом-барак. На нём проходили долгие посиделки ребятишек, когда ещё раньше, находясь в Москве с командированным отцом, я им рассказывал о захватывающих приключениях книжных героев. То ли им было лень самим читать, то ли нравилось, как я излагаю мною прочитанное. Думаю, тут было и то, и другое. Книжный мир, к которому я сумел приобщиться еще во время папиной командировки, в библиотеке имени Ленина, не был доступен обычным посетителям обычных районных библиотек. А живое изложение криминальных и фантастических сюжетов пользовалось в те годы большим успехом. По радио читали произведения для детей писателей - Аркадия Гайдара, Алексея Толстого, Жюль Верна, Марка Твена, Экзюпери. Пользовался популярностью радиотеатр Розы Иоффе. Мальчишкам и девчонкам были знакомы и любимые голоса замечательных артистов Бабановой, Сперантовой, Гердта, Плятта... Ни в какое сравнение с этими гениями я, разумеется, и не помышлял входить, просто шёл проторенной дорогой изустного рассказа, можно сказать, примазывался к славе выдающихся исполнителей. А моим слушателям, видно, нравилось такое дворовое изложение незнакомых им книг. Но эти посиделки, в новый мой приезд, стали короче, ибо школьные задания на дом изрядно обгрызали досуг. Да и аудитория сменилась. Старые знакомцы исчезли. Может быть, родители их съехали, а, может, случилось рядовое выселение. Тогда людей запросто выселяли со служебного места жительства в связи с тем, что ответственный квартиросъёмщик уволен из организации, которой принадлежит строение. Выселяли и по решению суда. Да и по другому поводу.
  В тётиманином бараке стал свидетелем такого выселения "по другому поводу". Явился ясным днём комендант, очень важный гражданин, с брезгливым выражением лица. Он смахивал на восточного владыку, которого огорчили нерадивые подданные. Явился с рабочими, чтобы выселить, и вынести вещи молодой женщины с ребёнком, занимавшей одну их комнатёнок во вверенном ему бараке. Зарёванная жилица никак не могла понять, за какую провинность её с дитём выбрасывают на улицу. Комендант спокойно сказал:
  - Чего ж тут понимать-то? Бывший ответственный съёмщик, твой папаша, оказался врагом народа. Его посадили. Нет съёмщика - нет квартиры. И ты - дочь врага народа - ещё недовольна!
  - Товарищ Сталин говорил: дети за родителей не отвечают! - вся в слезах воскликнула молодая женщина.
  - Лично мне товарищ Сталин этого не говорил, - обрезал комендант, показывая, что разговор окончен.
  Дочь "врага народа" была выселена из барака, и, кроме молчаливого сочувствия от бывших соседей, ничего взамен ведомственного жилья не получила. Как она дальше мыкалась - бог весть.
  Вот почему нетрудно догадаться, куда пропали прежние слушатели моих устных пересказов книг. Но на их место собрались новые поклонники приключений, путешествий и фантастики.
  Пока я жил у тёти Мани, гости, столь частые в этом доме, временно прекратили свои визиты. Приходила изредка мать тёти Мани, которая жила в противоположном конце улицы Усиевича, неподалеку от станции метро "Аэропорт". Интересная старушка. Болезни скрючили её так, что при ходьбе она сгибалась чуть ли не колесом и носом, наверное, могла коснуться своих колен и даже башмаков. Говорила с таким акцентом, каким обычно рассказывают еврейские анекдоты завзятые антисемиты, так и казалось, что она кого-то передразнивает. Я тоже ходил по маршруту Сокол-Аэропорт, туда, где жили родители тёти Мани. За козьим молоком. Уж не помню, у кого была та дойная коза - у стариков или у их соседей.
  А в бараке произошло ещё одно событие, оживлённо обсуждаемое на общей кухне, на завалинке и в общественной уборной, где без всяких перегородок, очень демократично "седлали" знаменитые "очки" без сидений. Вроде бы "орлом" долго не просидишь, а вот, подишь ты, успевали обсудить последние новости: произошедшие в стране, за рубежом и в родном жилище. А домашняя новость, взволновавшая всех, была такова.
  В бараке жила мать с взрослым сыном, очень талантливым математиком. Он блестяще окончил школу, институт, рано защитил кандидатскую степень. Соседи по жилью гордились его успехами, будто он был всем близким родственником. Работать он распределился после вуза во Всесоюзный институт экспериментальной медицины, удобно расположенный - буквально рядом с домом. Как вдруг, ко всеобщему ужасу, нежданно-негаданно этот математический самородок сошёл с ума и угодил в психушку. "Нельзя было так напрягаться, - соболезнуя его матери, судачили барачники, - вот до чего доходит, когда слишком много знаешь, да чересчур мозгой шевелишь".
  
  Возвращение неблудного сына
  В том же 1950-м году я вернулся в Калининград. Меня удивил заросший клевером двор, который всегда был очищен от травы и посыпан жёлтеньким песочком. Да, в нашем привычном житье-бытье наступали разительные перемены. При отце дом был полной чашей. Во вместительном подвале хранились бочки с квашеной капустой, солёными огурцами и помидорами. Отдельно от них стояли малые бочонки, с грибами. Они были собраны отцом и им же засолены. Для него грибной промысел имел особое значение. До тех пор, пока хватало сил, он уходил в лес, всякий раз исключительно за одним единственным видом грибов. За белыми. За подберёзовиками. За чернушками. За рыжиками. И так далее. Кстати, он не очень любил так называемые благородные грибы. Зато с почтением относился, скажем, к трюфелям и шампиньонам. Собирал валуи, до которых даже завзятые грибники не снисходили. Возни с валуями хватает, их надо, по рецептуре отца, вымачивать и отваривать в нескольких водах, засаливать тоже не в один этап. Зато солёным валуям нет конкурента. Такая хрустящая вкуснятина, ни на что не похожая, лучшая закуска под добрый стопарь водки!
  В ящиках, аккуратно пересыпанные стружками и опилками, дожидались своего часа яблоки и груши зимних сортов. По полкам разместились банки с вареньем и джемами из вишни, малины, чёрной и красной смородины, крыжовника. В подвале же находились мешки с картошкой, картонные коробки с морковью, свёклой, кабачками, тыквами. На чердаке висели головки лука и чеснока, заплетённые в косички, сушёные специи, а так же копчёные окорока.
  Всё это было не покупное. Всё это было выращено и собрано в собственных саде и огороде. Можно представить, сколько трудов было положено для создания такого изобилия продуктов. Единственно, окорока мы не могли делать. Вскормленных у нас в подворье свиней отвозили на мясокомбинат, а оттуда к нам - окорока, а так же мясо и субпродукты. Происходило это в конце лета. И у нас начиналась колбасная страда. С того же мясокомбината нам поставляли кишки, думаю, бараньи. Мы их мыли, сушили. Готовили фарш - это уже мамины дела - набивали фаршем кишки. На конечном этапе, тут же во дворе, с помощью самодельной коптильни коптили толстые аппетитные колбасы.
  Корова наша, Милка, давала до 18 литров молока высокой жирности. Даже всё наше не малое семейство: мать, отец, трое детей, домработница Мотя, приходящая помощница по хозяйству тётя Тося и многочисленные гости не в состоянии были потребить эту молочную речку. Мама готовила всяческие блюда на основе молока, кроме того, делала домашний сыр - очень вкусный. Круги таких сыров нашли своё место на чердаке, рядышком с копчёными колбасами. Но приходилось маме, потихоньку от мужа, приторговывать излишками молока среди тех соседей, кому можно было довериться в таком скользком деле.
  Дознались бы о такой коммерческой деятельности жены прокурора в прокуратуре области или - ещё хлеще - в партийных органах, и младшему советнику юстиции Гаврилову, не смотря на все прошлые заслуги, - каюк!
  Надо сказать, что среди постоянных гостей нашего дома числились директора мясокомбината и ликёроводочного заводов, работающих на территории Московского района, где мы жили. Очень симпатичные дядьки. Директор мясокомбината, приезжая, выгружал из багажника машины ящик сосисок и мясных деликатесов. Директор ликёроводочного - ящик водки. И тот, и другой - как бы в качестве подарка. Оба в разное время угодили в тюрьму. Директора мясокомбината посадили за то, что открыл у себя не зарегистрированный нигде цех по выпуску пирожков. Свидетельствую: пирожки эти с ливером были вкуснейшие и пользовались в Калининграде бешеным успехом. Директор ликероводочного схлопотал срок за крупную недостачу спирта, обнаруженную при инвентаризации ёмкостей для хранения этого коварного напитка. Этих регулярных гостей нашего дома, искренних поклонников нашей мамы, собутыльников нашего отца и, вообще, друзей нашей семьи отправил за решётку прокурор Гаврилов. Дружеские отношения ничуть не мешали ему добросовестно служить строгим, но справедливым советским законам.
  Правда, вскоре выяснилось, что подпольный цех на мясокомбинате организовали два хитрованца в тайне от директора. Кто ходатайствовал об освобождении невинно пострадавшего по "вновь выявленным обстоятельствам"? Прокурор Гаврилов.
  С директором ликёроводочного тоже произошла неувязочка. При плановой чистке цистерн, удивлённые ремонтники доложили новому начальнику, сменившему посаженного в тюрьму руководителя предприятия: "в той самой ёмкости, из которой были украдены десятки тонн спирта, на дне имеется секретный крантик. И он, как бы, вроде, приоткрыт. Так что в него может неучтено просачиваться жидкость из основной цистерны. Куда? Не известно!". Новый начальник, бывший подчинённый посаженного директора и друг его, оказался порядочным и, самое главное, сообразительным человеком. Он распорядился обкопать злополучную цистерну. Под ней обнаружили ещё один резервуар. Для чего он там был обустроен немцами, поди, разберись! В эту секретную прорву и стёк якобы похищенный спирт, весь до капельки там он и скопился, к радости безвинно заключённого. Кто ходатайствовал об его освобождении? Правильно, прокурор Гаврилов.
  Ещё ехидный вопрос: освобождённые директора встречались с прокурором Гавриловым? А как же! За прекрасно сервированным столом в гостеприимном доме на Волочаевской улице, то есть, в нашем доме. Дружба с возлияниями и подношениями продолжилась. К сожалению, не очень долго.
  Развалилась семья. Прокурора уволили с позором. Говорили, будто в стенной газете в райкоме партии была помещена карикатура на Ивана Дмитриевича Гаврилова: его изобразили в виде кулака в окружении домашней скотины. Из партии его исключали "за моральное и бытовое разложение и перерождение из коммуниста в стяжателя, заражённого частнособственническими интересами". А с работы сняли за то, что, вопреки законной процедуре, затянул рассмотрение ряда важных дел, подготовленных следствием к судопроизводству, что было удивительно не свойственно его обычному стилю. Впрочем, знающие люди, и мы в семье, знали истинную причину такой странной задержки уголовных дел, буквально застрявших в столе или сейфе прокурора. Нужен был весомый повод для разжалования, ибо крепко он кому-то мешал. Вот его сначала отстранили от работы, а затем предъявили обвинение в волокитстве по рассмотрению тех дел, к которым у него просто-напросто не было длительное время доступа. Это не мои предположения и домыслы, это мне поведал руководитель московской комиссии, присланной из прокуратуры Союза, чтобы разобраться в деле прокурора Гаврилова.
  - Бесполезно бороться за честь Ивана Дмитриевича, кому-то он здорово дорожку перешёл, - с горькой усмешкой сказал он мне. Не поверить ему я не мог, потому что знал - он давний друг отца.
  Сбылось проклятье той немки, которое она прошептала, навсегда покидая усадьбу, где когда-то благоденствовала, и откуда её выжили эти пришлые русские. Развалилась семья. Захлопнулись гостеприимно раскрытые двери нашего дома. Многочисленные друзья и знакомые отвернулись от нас. Отец сошёлся с женщиной, пользовавшейся в городе дурной славой. Мельком, как мне кажется, я её видел, когда мы - папа, мама и я были у кого-то в гостях - яркая блондинка, не лишённая привлекательности. Спустя годы мы вновь встретились подле умирающего отца. Узнать в этой раскрашённой кукле, с характерной для запойных алкашей одутловатостью, ту, прежнюю миловидную пассию моего бедного батьки было просто невозможно.
  Отец, уйдя из дома, уволенный из прокуратуры, исключённый из партии, устроился юрисконсультом в рыбный порт Калининграда. Эта должность не была штатной, и, поэтому мама никак не могла добиться выплаты алиментов на троих детей. А отец, судя по всему, поступал так, чтобы как можно больнее насолить бывшей жене. Пусть почувствует, каково жить без мужа. Он и в пару себе избрал ту, что слыла в городе первейшей "прости господи", шлюхой, на которой за грехи негде было печати ставить. И такой проступок продиктован желанием отомстить "любимой Ане" за измену. Свои многочисленные измены и загулы с другими женщинами он, видно, в расчёт не принимал. Мужчине, мол, всё сходит с рук!
  Оставшись буквально без средств к существованию, мама начала потихоньку распродавать вещи из домашнего обихода. Ушло пианино, пришлось расстаться с мехами, коврами... А потом она устроилась на работу в качестве продавщицы газированной воды. Надо сказать, что это весьма блатное место, и уж как изловчилась мама попасть на него, даже догадываться не хочу. Любые шаги её оправданы в моих глазах, ведь надо было кормить, помимо себя, троих детей.
  В нашем доме стал появляться некий пожилой дядечка, явно семитского происхождения, Он был неофициальным владельцем нескольких торговых точек с газировкой. Величали его "бригадиром". Он снабжал торговок сиропом, обеспечивал заправку газовых баллонов. Мне этот неряшливый, обсыпанный перхотью "старый хрыч" не нравился, а я ему отчего-то пришёлся по нраву. И к младшеньким - Валерке и Верочке - он относился с теплотой, приносил кулёчки конфет, печенье. Видно, этот неприкаянный, какой-то потерянный еврей остался после войны одиноким, и невольно тянулся к детям, к домашнему теплу. Заметив, что я занимаюсь всяческим рукомеслом, неожиданно спросил:
  - А не сможешь ли спроектировать палатку для газводы? Что б лёгкая была и красивая... Я хорошо заплачу.
  Разумеется, я вцепился в его предложение. И горячо заверил: что, пусть не беспокоится, я запросто спроектирую лёгкую, удобную, красивую палатку! Как выполнить данное обещание, мне было абсолютно неведомо. Что такое проектирование зданий, я даже приблизительно не представлял, не говоря уж о том, что чертить толком не умел, а рисовал на уровне "каля-маля". Жажда заработать деньги для помощи маме заставила взять в руки карандаш и линейку, и приступить к неисполнимой затее. Изобразил нечто, отдалённо смахивающее не на палатку, а на кривобокое сомбреро. "Бригадир" долго и тупо разглядывал мой "проект", потом с явным огорчением заявил:
  - Такую замечательную палатку мы вряд ли построим. Но всякий заказной труд должен быть оплачен.
  И отсчитал мне несколько мелких мятых купюр. Разочарованию моему не было предела, честно говоря, я рассчитывал на большее вознаграждение. Палаткам "а ля архитектор Марк Гаврилов" не суждено было украсить улицы и площади Калининграда.
  Торговая точка мамы расположилась на бойком месте - возле входа в зоопарк. Так что, выручка получалась хорошая. Но, думаю, если бы в этой торговле строго выдерживалась официальная технология приготовления сиропа и его соотношения в количественном отношении с водой, то "навар" оказался бы весьма жиденьким. Накормить на такие скромные доходы троих детей было бы невозможно. Вот и приходилось участвовать во всяких "хитростях". Самое главное: приготовление такого сиропа, который при сокращении порции, положенной на стакан газировки, давал нормальный вкус. Для этого в сироп наш хитроумный "бригадир" добавлял, по-моему, сахарин, а так же некую спиртовую жидкость по названию "композиция". В операцию по доставке сей "композиции" включили моего малолетнего братца Валерку. Его использовали по такой схеме: малыш появлялся на проходной спиртзавода, держа в руках авоську с бутербродами и бидончиком с супом "для папки, который здесь работает". Мальчишку, естественно, пропускали к "голодному родителю". Может быть, бдительные стражи на проходной и досматривали ношу, но ничего предосудительного не обнаруживали - в авоське, действительно, были бутерброды и суп. А на заводе Валерку поджидал работяга, который освобождал бидончик от супа, мыл его, и наполнял уворованной "композицией".
  Идущего обратно мальчишку пропускали беспрепятственно, не заглядывая в бидончик. Так к нам в дом попадали два литра спирта в смеси с фруктовой эссенцией. Его-то и добавлял "бригадир" в сироп, но я не уверен, что точно изложил технологию приготовления фальсифицированного сиропа, может быть, и сам сироп тоже варили кустарным способом.
  "Композиция" запомнилась ещё и потому, что связями с вороватым работягой воспользовались мы с Борисом Колесниковым, когда эпопея с газировкой давно закончилась. Валерка по-прежнему ездил с авоськой к "голодному папочке" и привозил нам бидончик с убийственной выпивкой. Мы благоухали, после потребления этого экзотического напитка, то яблоками, то грушей, то лимоном...
  Семейство наше сократилось ещё на одного человека. Очень дорогого всем нам человека - ушла домработница Мотя, которая жила у нас на правах приёмной дочери. Она пользовалась всеми правами члена семьи. А работа по дому, уход за скотиной, огородом, садом раскладывалась поровну на всех, с учётом физических возможностей, причём, как уже говорилось, большую часть забот взваливала на свои плечи семижильная наша мама.
  С Мотей произошло то, что иногда выпадало на долю молоденьких наивных домработниц. Когда я вернулся из Москвы от тёти Мани, то ещё застал Мотю. Всегда весёлая, говорливая, общительная, она за время моего отсутствия резко переменилась: стала мрачной, замкнутой, молчаливой. Странной показалась появившаяся у неё привычка кутаться в шаль. Это в летнюю-то жару! На вопрос, зачем ей это понадобилось, она только горько усмехнулась. Исчезла она тихо, без прощаний и объяснений. Добиться от мамы правды - что же случилось, почему Мотя ушла от нас? - я тогда не сумел, хотя откровенным беседам с мамой не было конца и края. Загадку эту она раскрыла много лет спустя.
  Правда оказалась простой и ужасной. Бедная девушка подверглась насилию. Некоторое время она скрывала это, боясь рассказать об этом моей маме. Ведь, как не крути, для неё Анна Борисовна была и наставницей, и хозяйкой. Да что там, Мотя считала, что в недалёком будущем Анна Борисовна, скорее всего, станет посажённой матерью на свадьбе с наречённым парнем, который в тот момент дослуживал в армии. И вот всё рухнуло в одночасье, всё потеряно. Но не удержалась, поделилась своим неутешным горем с тётей Тосей. А та сразу же побежала к маме, мол, Анна Борисовна, девка в отчаянии, чего бы с собой не сотворила... Мама стала следить за Мотей. И не напрасно, девушка, пошла однажды на чердак, вешаться. Но мама успела вынуть её из петли.
  Так вот почему она куталась в платок, не смотря на жаркую погоду, - скрывала полосу, оставшуюся на шее от удавки. Мотя призналась маме, кто был насильником, а мама открыла эту тайну мне, но это до сих пор настолько не укладывается у меня в голове, что не могу назвать его и сейчас. Тем более, что из всех участников драмы в живых, может быть, осталась только Мотя. Связь с ней давным-давным потеряна, и я не уверен, что она согласилась бы на раскрытие той тайны.
  К тому же, а вдруг вся эта история в чём-то плод необузданной маминой фантазии, порождённой желанием отомстить близкому человеку за собственные обиды?
  Пока что, речь идёт о разнообразных событиях в мире взрослых, а ведь рядом росли, набирались впечатлений, уму разуму мои младшие - сестрёнка Верочка и братик Валерка. В роковой 1950 год, когда отец ушёл от нас, Верочке исполнилось три годика, а Валерка 27 февраля стал семилетним. На первый взгляд это были чудесные, очень милые детишки. Веруся и на второй, и на третий взгляд оставалась замечательным во всех отношениях ребятёнком. Красивая, кудрявая, очень спокойная. Правда, у неё случались какие-то, для меня просто непонятные, припадки, когда она страшно закатывала глаза и трудно, с перерывами дышала. Помню, как я мчался в аптеку за каким-то лекарством для неё, и всю дорогу бормотал:
  - Она не может помереть! Этого не должно случиться! Этому не быть! Она обязательно выживет!
  Честное слово, долго я был уверен в том, что сестричку не лекарство, а мои заклинания спасли. И, кто его знает, может, это не очень далеко от истины. Любопытная деталь: мама, неисправимая фантазёрка, как когда-то чуть не назвавшая меня Марленом (Маркс-Ленин), дочку едва не наградила чудовищным именем. Родилась девочка 16 декабря 1947 года. А это знаменательный день в жизни всего советского народа: началась долгожданная реформа. Была отменены карточки на продукты питания. Деньги старого образца подлежали замене, в соотношении 10:1, то есть за 10 рублей давали один. Мама, человек восторженный, решила, в ознаменование исторического решения родной Коммунистической партии и советского правительства, назвать дочку Реформой. Представляете: Реформа Ивановна Гаврилова! От такой особы лошади бы шарахались, не говоря уж об ухажёрах. Слава тебе, господи, отец удержал её от имятворчества, и сестрёнку мою назвали Верой, по-моему, в честь матери или бабушки отца. К сожалению, уточнить это сейчас уже не представляется возможным. Во всяком случае, она самым лучшим образом отвечала по характеру своему имени: была спокойным, ласковым ребёнком.
  Валерка тоже рос обаятельным кудряшом, отличался необыкновенной добротой, что доказал, пытаясь развязать смоляные канаты, коими был опутан мёртвый старик-немец в кладбищенской сторожке. Но у него, как впрочем, и у меня в детстве и отрочестве, проявились воровские наклонности. Он, как говорится, "денежку любил", ходил с постоянно опущенной головой - в надежде найти кем-то обронённые монетки или купюры. И частенько находил. Однако, не полагаясь на удачу в подобных поисках, братик потихоньку залезал в шкатулку, стоявшую открыто на серванте. В ней хранились небольшие деньги на каждодневные домашние расходы. Так как брал он мало, эти "хищения" длительное время не были заметны родителям. Но Валерка запустил лапку и в мой кошелёк. То была недальновидная ошибка начинающего воришки, ибо я был занудливым скрягой, и беспрестанно пересчитывал свои скудные средства. Утечку "капитала" я заметил, а затем и расхитителя застукал на месте преступления.
  Не припомню, чтобы вороватого братишку строго наказали. У наших родителей не принято было воздействовать на детей битьём. Самой суровой мерой за самый возмутительный проступок была многочасовая (я не преувеличиваю) воспитательная мамина беседа, каковая, с перерывами, могла продолжаться и день, и два, и неделю, в зависимости от тяжести "преступления". После подобного наказания провинившееся дитя надолго закаивалось совершать шалости или бесчинства.
  Милые мои ребятишки занимали мало места в моей жизни. Правда, сказки и всяческие "стрррашные истории", до каких падки малыши, я им регулярно рассказывал. Но делал это, скорее всего, для собственного удовольствия, потому что сомневался в мыслительных способностях "мелкоты пузатой", их понимания поэтической красоты изящной словесности. В том, что такие мои мысли были глубоким заблуждением, убедил меня такой эпизод.
  Однажды, вернувшись домой из редакции "Калининградский комсомолец", я застал весёленькую сценку. Младшее поколение Гавриловых, как бы изображая Валерка - паровозик, Верочка - вагончик, топали друг за другом нога в ногу и во весь голос распевали:
  - Это дворник дядя Федя,
  Он сильней, чем два медведя.
  Из своей кривой кишки
  Поливает ка-меш-ки!
  Я удивился, и подумал: "Откуда они взяли этот дурацкий стишок? Наверное, по радио услышали... И, надо же, запомнили!".
  Потом я засел за любимое занятие - читать газеты. Их приносили с утра, но тогда на них не хватало времени, поэтому я брался за них с толком, расстановкой в конце дня. Разворачиваю "Литературную газету". Выписывал её, считая себя после, опубликования в печати единственного рассказа, писателем, не имеющим права стоять в стороне от литературных дел. Читал этот орган Союза Советских Писателей от корки до корки. С любопытством начал изучать большую обзорную статью, посвящённую стихам для детей. Автор, известный литературовед, воздав должное признанным авторитетам в этой области: Самуилу Маршаку, Агнии Барто, Сергею Михалкову, обрушился на стихоплётов, каковые, по его мнению, бессовестно эксплуатируя детскую тему, завалили книжный рынок бездарными поделками, не имеющими никакого отношения к подлинной поэзии. Гневу нет предела, когда он цитирует продукцию бездарей. Как не понимают халтурщики, - возмущается он, - что их вирши не выдерживают никакой критики по образности и лёгкости, которые присущи настоящей детской литературе, тем более стихам. Разве запомнит хоть один ребёнок подобные уродливые строки...
  В этом месте глаза полезли на лоб, ибо примером безобразного, незапоминающегося стихоплётства являлось уже знакомое мне четверостишье:
  Это дворник дядя Федя,
  Он сильней, чем три медведя.
  Из своей кривой кишки
  Поливает камешки.
  Вопреки утверждению автора обзорно-разгромной статьи, оказалось, что эти дурацкие вирши детишкам - восьмилетнему Валерке и трёхлетней Верусе - пришлись по нраву. Более того, они прекрасно запомнили "незапоминающийся" стишок.
  Отличились младшенькие ещё в одном происшествии. На этот раз с героической окраской. Ненавидимый нами дядя Вася время от времени появлялся на горизонте, и даже становился - как бы здесь выразиться аккуратнее - приходящим жильцом, что ли. Всё-таки, думаю, мама не смогла окончательно выбросить из своего сердца этого красавца-негодяя. Самое поразительное: его характер хапуги и жлоба ничуть не менялся.
  Однажды, в пору отсутствия мамы и меня, дядя Вася заявился к нам, чтобы "по справедливости разделить имущество", как он это понимал. Валерка с Верочкой вцепились в ковёр, оставшийся от прошлой обеспеченной жизни, который Курганов вознамерился уволочь, и уже положил в кузов грузовика. И вот, малолетки, пыхтя от натуги, сумели, пока бывший отчим шарил в доме, отволочь ковёр в ближайшие кусты. А тут и мы с мамой нагрянули к обеду. Похититель имущества, к приобретению какового он не имел, ровным счётом, никакого отношения, трусливо отступил и ретировался. Видать, побоялся, что сбегутся соседи.
  Пару слов хочется уделить моему 16-летию. Чего тут особенного, казалось бы? Ну, стукнуло тебе16 лет - пойди в милицию и получи паспорт. Становление гражданином Советского Союза тогда никаким торжественным ритуалом не сопровождалось. Я же ухитрился скромный акт вручения паспорта превратить в некое запоминающееся действо. Подвигнули меня на этот "подвиг" два обстоятельства. Во-первых, в стране, после известного "разоблачения" кремлёвских врачей-убийц, большинство которых были евреями, якобы выполнявшими указания международной сионистской организации, прокатилась грандиозная антисемитская волна. Во-вторых, мне стало известно письмо нашего выпускника, золотого медалиста, секретаря комсомольской организации школы, в котором он с горечью писал о том, что его не приняли в столичный престижный вуз только из-за того, что туда приём евреев ограничен.
  Во мне, под давлением этих знаковых событий, взыграла кровь моих предков с материнской стороны. В паспортный стол я пришёл заранее обозлённым и ершистым. Паспортистка, ничего не подозревая, спросила, заполняя документ:
  - Национальность?
  - Еврей! - рявкнул я.
  Паспортистка вздрогнула от моего звериного рыка, и посмотрела на меня несколько недоумённо:
  - Позвольте, молодой человек, в вашей метрике написано, что вы - русский...
  Тогда я принялся скандальным тоном доказывать, дескать, по Конституции СССР имею право назвать любую нацию, каковую считаю родной себе. Женщина призвала на помощь начальника милиции. До сих пор помню его редкостную фамилию - Мозговой. Он явился, как всегда, улыбчивый, вальяжный. Я хорошо знал его, он бывал в нашем доме неоднократно, и не один литр водки выпил с моим отцом Иваном Дмитриевичем, отдавая должное великолепной кулинарке - моей маме Анне Борисовне.
  - Не дури, Марк, - внушительно сказал Мозговой, - отец русский, мать - русская, а ты вдруг - еврей!? Да если паспортистка запишет такую чепуху в паспорт, я её выгоню с работы. Ты ведь добрый малый, так не осложняй ей жизнь. Да и себе тоже...
  Я перестал брыкаться. Время показало, что милицейский начальник с такой "умственной" фамилией уберёг строптивого юнца от больших сложностей в дальнейшей жизни. Официально антисемитизма в Стране Советов, конечно же, никогда не было. Но он жил, таился и в толще народной, и во властных структурах. И нет-нет, да и вылезал наружу, нанося удары по наивным субъектам. Это происходило на бытовом уровне, и на кадровом, когда выполнялось негласное указание в такую-то организацию, в такое-то учебное заведение или факультет набирать ограниченное определённым процентом граждан иудейского происхождения. Притеснение по "пятому пункту" не афишировалось, ни боже мой, не приветствовалось. Но существовало. Однажды мой приятель, зазвавший меня работать в журнале его заместителем, при заполнении анкеты, посоветовал написать имя отчество моей матери инициалами. Я удивился, а он пояснил:
  - Знаешь, Анна Борисовна - это как-то намекает... Ты меня понимаешь?
  Ответ мой не укладывается в нормативную лексику. Хотя приятель этот всегда в компании, особенно при подпитии, горделиво заявлял: "У меня все друзья евреи". А дурацкий совет свой он дал из самых добрых побуждений - мол, а вдруг, да мало ли что, да кабы чего! Между тем, в журнале том работали почти одни иудеи...
  Ничего экстраординарного во время экзаменов на аттестат зрелости не произошло. Разве что, я привёл в изумление химичку "Кюри-Складовскую", ответив на отлично. А ещё, можно сказать, не удержался от очередной заносчивой выходки на устном экзамене по литературе. Дело в том, что у меня с литераторшей были, можно сказать, идейные разногласия. Она требовала от учеников знания наизусть стихов изучаемых великих поэтов. А у Гаврилова всё на особинку.
  - Образованному человеку нужно не зубрить стихи, - во всеуслышание втолковывал я учительнице русского языка и литературы, - а надо их понимать.
  Разумеется, такое однобокое отношение к поэзии и школьным заданиям училка одобрить не могла. В последней четверти выпускного 10-го класса она затеяла со мной интересную игру: вызывала к доске, требовала прочесть наизусть заданное стихотворение, и, получив мой категорический отказ, ставила в журнале точку. Таких "отметин" вместо отметок накопилось, наверное, больше десятка. В конце года, не сломав моё ослиное упрямство, преподавательница превратила точки в двойки, и, суммировав с другими, как правило, отличными оценками за сочинения, диктанты, вывела непривычную для меня общегодовую постыдную "тройку".
  И вот, стою перед аттестационной комиссией, в которой, на мою выпускную забубённую головушку, торчат представители райОНО, и молчу, зло лупая глазами. А литераторша, демонстрируя свою объективность и непривзятость к сему аттестуемому, не без затаённого ехидства, вещает:
  - Ну, что Гаврилов, вы ответили по всем вопросам, относящимся к творчеству Пушкина. Осталось прочитать наизусть какое-то его стихотворение, - здесь она делает качаловскую паузу, и, словно гвозди вбивая в меня, задиристо выпаливает: - Или вы по-прежнему считаете, что помнить классические стихи наизусть не обязательно для образованного человека?
  Плохо же она знала своего любимого ученика, а то, что она видела во мне неординарную личность, и гордилась мной - было заметно всем: ученикам, учителям... Недаром, как говорили ей вслед злые языки, она, задрав хвост, носилась с гавриловскими сочинениями на вольную тему из класса в класс, и зачитывала их в назидание.
  Она и предположить не могла, что к выпускному экзамену "любимый ученик" подготовил сюрприз.
  - Александр Сергеевич Пушкин. "Евгений Онегин". Глава первая, - отчеканил я и принялся читать, да ещё и с выражением:
  "Мой дядя, самых строгих правил,
  Когда не в шутку занемог,
  Он уважать себя заставил,
  И лучше выдумать не мог..."
  Читал несколько минут. Здоровенный кусок из романа в стихах воспроизвёл, со сладострастием наблюдая за изумлённой и одновременно радостно воспринимающей происходящее и, победно сияющей моей литераторшей.
  - Спасибо, достаточно, - прервал председатель комиссии.
  Чиновницы из райОНО легонько поаплодировали.
  Они, конечно, не догадывались, что я выучил наизусть всю первую главу "Онегина", но сейчас судорожно ожидал каверзного вопроса - "А что вы можете ещё прочесть из Пушкина, других поэтов?" Не из Пушкина, не из других поэтов я стихов не заучил. Мог прочесть стихи Бориса Колесникова, собственные вирши или, на худой конец, слова песни, вроде, той грузинской "На-ни-на, на-ни-на..." Но вряд ли это устроило бы высокую комиссию. На моё счастье продолжения моей декламации не потребовали.
  Мне поставили "пятёрку", но в аттестате вывели, по арифметической справедливости, 3+5=8:2=4. Так ослиное упрямство вознаградили по заслугам. Получилось у человека, склонявшегося к гуманитарному жизненному пути, забавное сочетание оценок знаний: по литературе и русскому языку - хорошист, по алгебре и геометрии - отличник. Математик Самуил одолел Литераторшу.
  Где продолжится наше с Борисом образование, вопросов не было, разумеется, в Москве. Мы обязаны, нам вполне по силам покорить столицу нашей Родины! Вроде бы, по всем параметрам, светило поступать в Литературный институт. Но Колесников со свойственной настырностью убеждал меня, что надо идти во Всесоюзный Государственный Институт Кинематографии, дескать, там есть сценарный факультет, который даст путёвку и в литературу и в кино одновременно. Я же склонялся к тому, что писателю, по примеру обожаемого мною Максима Горького, необходимо пройти "жизненные университеты"...Первая ступенька на этом пути: охотоведческий факультет Московского пушно-мехового института, вторая - таёжная фактория или природный заказник. Но я колебался.
  Тут вмешалась рука судьбы в виде внезапно появившегося на нашем горизонте однокашника. Он не помешал, не изменил наших планов, наоборот, укрепил каждого в принятии окончательного решения собственной судьбы.
  Знакомство с ним произошло осенью 1952 года возле нашей школы ?5. Вышел я после уроков во двор, а на баскетбольной площадке незнакомый парень кладёт мяч за мячом в кольцо с довольно приличного расстояния. Как можно пройти мимо такого феномена?! Познакомились. Володя Хмельницкий, живёт с отчимом-офицером, матерью и сестрёнкой Кланькой (так он её тогда звал) в военном городке Московской дивизии. Он старше меня на год. От разговора об учёбе как-то подозрительно уклонился. Сказал только, что ходит в 10-й класс нашей же школы, но - вечерней.
  Мы быстро сошлись. Оказалось, Володя тоже пишет стихи, что не удивило, ибо в те времена юное поколение сплошь состояло из доморощенных пушкиных, маяковских, есениных. Треугольник друзей замкнулся. Нас многое объединяло: у каждого в доме вместо отца отчим, у каждого младшие братья, сёстры, каждый книгочей, каждый стихоплёт... В довершение, Володя сходу, познакомившись с Колесниковым, приобщился к заветной бутыли спирта, которую опрометчиво хранила дома Софья Давыдовна, мать Бориса. Эта воровская пьянка окончательно сблизила нас.
  Тогда-то Хмельницкий и открыл тайну своего обучения в вечерней школе. Окончив в Калининграде обычное учебное заведение, он попытался поступить на отделение журналистики филологического факультета ЛГУ. Мечта стать дипломированным журналистом лопнула: конкурс был велик, Володе не хватило проходных баллов. Тогда он принял соломоново решение: получить ещё один аттестат, и подать документы сразу в два ВУЗа. Ему по-прежнему мечталось стать журналистом, но теперь он вознамерился держать экзамен на факультет журналистики МГУ. Запасным вариантом, под мощным напором Колесникова, стал ВГИК.
  - На сценарный факультет не советую, - разливался соловьём Борис, - там творческий конкурс, нужно подавать литературные произведения, в общем, лучше не соваться. Но есть хитрый факультетик - экономический, куда почти никакого конкурса. А через него попадёшь в творческий мир.
  Решили, что в случае необходимости, если абитуриенту Хмельницкому выпадет экзамен в оба вуза на один и тот же день, мы придём ему на помощь.
  Итак, Колесников облюбовал сценарный факультет ВГИКа. Я был полон решимости поступать в Пушно-меховой институт. Хмельницкий стрелял из двустволки: в МГУ и ВГИК. Собственно говоря, профессиональные пристрастия были определены чётко: литература и искусство. Но Колесников и Хмельницкий решили завоёвывать эти вершины через кино, журналистику. Я избрал кружной путь к заветной цели. Сначала освоить профессию биолога-охотоведа, распределиться на службу на какой-нибудь таёжный кордон, и только затем, или попутно заниматься писательством. Меня осеняли тени Михаила Пришвина и Сетон-Томпсона. На крайний случай согласился бы нахально встать в один ряд с Виталием Бианки и Евгением Чарушиным.
  
  Москва нам не покорилась
  Ничего выдающегося в Балашихе, где находился Пушно-меховой институт, не произошло. Запали в памяти двое. Один, удивительно хриплый парень, о котором я много позже написал рассказ, сыгравший судьбоносную роль в жизни одного моего дружка. Другой - азиат, своим ответом уморивший экзаменатора по физике. Парень плохо говорил по-русски, ещё хуже понимал, чего от него хотят. Ему достался билет, в котором значился вопрос: "Как образуется пар?" Что такое пар бедный нацмен никак не мог усвоить. Экзаменатор, жалеючи бестолкового абитуриента, задал наводящий вопрос:
  - Вы чайники видели?
  Тот ужасно обрадовался, что, наконец, услышал нечто знакомое.
  - Чайники видел.
  - Очень хорошо. Так что в чайнике образуется?
  Тупое молчание. Потом еле внятное бормотание:
  - Много чайники видел!
  Азиат прибыл по направлению из своей республики, то есть, его надо было принимать в столичный вуз по разнарядке свыше, поэтому получил проходной для него "трояк". А я - честь, хвала и благодарность нашему физику-слесарю седьмого разряда Ивану Дмитриевичу Голубеву, а так же собственному разгильдяйству - блистательно провалился, получив "неуд" по той же физике. Прибавлю: этого могло не случиться, если б не пошёл на поводу у собственной необузданной гордыни.
  Перед поездкой в Москву меня напутствовал руководитель нашего кружка юных биологов, зам директора по научной части Калининградского зоопарка Лев Алексеевич Вершинин, сам выпускник Московского пушно-мехового института.
  - Мало ли что, - сказал он мудро, - эти письма позволят тебе не споткнуться в моей альма-матер, - и вручил рекомендательные письма ректору, декану, зав кафедрой охотоведения, всего пять штук. Эти письма, не желая быть "принятым по блату", я оставил в своём дорожном чемоданчике, даже не заглянув в них. Так, по моей болезненной застенчивости не получили весточек от Вершинина ни руководство института, ни его наставник П.А.Мантейфель. Тени Пришвина и Сетон-Томпсона остались неколебимы, Бианки и Чарушину не пришлось подвигаться, чтобы уступить местечко наглому новичку.
  Сегодня, уточняя тогдашнее название вуза, который показал мне, соискателю студенческого билета, "красный свет", выяснил, что в случае поступления, московского образования я не получил бы. В 1953 году, когда я провалился на экзамене по физике, в том самом Московском пушно-меховом состоялся последний набор.
  Напомню: власть находилась в руках Хрущева Никиты Сергеевича, большого реформатора. Он принялся энергично ломать и перестраивать всё устоявшееся при Сталине, плохое и хорошее. Можно сказать, мстил за своё лакейское положение в окружении великого диктатора. Не мог ему простить, что вынужден был пить обрыдшее ему, сыну русских крестьян, грузинское вино, "эту кислятину", да ещё плясать в присядку под хлопанье в ладоши усатого хозяина.
  Стали реорганизовывать всё и вся. Коснулись новации и Московского пушно-мехового, приём в 1954 году прекратили, а студентов 2-3-го курсов перевели на отделение охотоведения Иркутского сельскохозяйственного института. Одно утешает: по окончании этого учебного заведения в неофициальной столице Прибайкалья мне не грозило протирать портки в кабинетах какого-нибудь московского НИИ или, чего хуже, министерства, из Иркутска биологу-охотоведу открывалась прямая перспектива в тайгу, на промыслы, фактории.
  Надежды кружка юных биологов и его руководителя Л.А.Вершинина я не оправдал.
  Колесников, словно соревнуясь со мной, провалился на экзаменах во ВГИК. Двоек не отхватил, просто не добрал баллов для восхождения на первую ступеньку лестницы, ведущей в мир кинематографа. Сумел отличиться и в МГУ, где изображал абитуриента Хмельницкого, когда тот в это время сдавал экзамен во ВГИК. Написал за Володю сочинение, увы, на "трояк", чем предопределил непроходимость друга в студенты журфака. Моя отличная оценка, за него же, то ли по истории, то ли по географии, не спасла положения. Хмельницкий самостоятельно, без нашей помощи, поступил на экономический факультет Всесоюзного Государственного института кинематографии.
  Всплыл из прошлого такой эпизод. Мы втроём - Колесников, Хмельницкий и я - каким-то манером напросились в гости к очень милым абитуриенткам, обитавшим в общежитии МГУ, то есть ВУЗа, в который они поступали. На улице стояла тропическая жара, а в комнате девушек было прохладно и как-то сумеречно. Шёл обычный шуточный молодёжный трёп. Кто-то из нас, кажется, это был я, привязался к одной из хозяек, отчего, почему, да откуда у неё такая необычная фамилия - Гринвальд-Мухо? Девушка отшучивалась. Как вдруг раздалось мощное жужжание - вокруг большого абажура, затянутого марлей, кружила большая зеленая муха, которая известна, как помойная.
  - Это ваша родственница летает - она ведь тоже Зелёная Мухо? - с ехидством спросил я.
  До чего ж ядовитым языком я обладал в те юные годы! Даже сейчас самому противно. Ведь та милая абитуриентка, а потом, наверное, студентка, дипломированный специалист, чья-то возлюбленная, мама и т.д., могла на всю жизнь сохранить обидное сравнение.
  Ещё одна случайная встреча произошла у меня уже в самом МГУ, но не на Ленинских горах, а на Моховой, где тогда располагался филфак, и где я изображал, вернее, подменял Володю Хмельницкого, сдавая за него какой-то экзамен. Сам Володя в тот день был во ВГИКе, где на экзамене представлял самого себя. Так вот, по длинному широкому университетскому коридору вдруг пронёсся восторженный вздох:
  - Лепешинская!
  Прославленная балерина, народная артистка СССР, лауреат нескольких Сталинских премий, пришла поддержать поступавшую в МГУ юную родственницу. Я могу ошибиться, но, по-моему, эта юная особа была дочерью или племянницей мужа Лепешинской - Леонида Фёдоровича Райхман, крупного чекиста. С этой Шурочкой Райхман мне довелось познакомиться много позже. Ольга Лепешинская, прелестная, изящная женщина, миниатюрного росточка, обворожила всех, кто встречался ей на пути в экзаменационную комиссию. Думаю, её протеже повезло больше, чем моему другу Володе, не попавшему на заветный филфак, хотя он был представлен нашим триумвиратом: Гаврилов, Колесников, Хмельницкий.
  00Двое из троицы остались, если не у разбитого, то у наглядно треснувшего корыта. О возвращении домой не могло быть и речи: стыдно. Предприимчивый мозг Бориса быстро скумекал, где выход из тупика. Поймал за хвост пронесшийся среди абитуриентов-неудачников ободряющий слух: в Одесском хлебо-булочном или хлебо-пекарном институте сейчас недобор. Быстренько в дорогу!
  Мы примчались на Киевский вокзал к самому отходу поезда. Билетов, разумеется, не достали. Летний период, курортное направление, - чего ж вы хотите! Это нас, авантюристов по натуре, не остановило. Когда по вагону пошла проверка проездных документов, хитренький Боря успел юркнуть в туалет, и запереться там. Мне, конечно же, надо было повторить его манёвр, и спрятаться в таком же туалете на другом конце вагона. Не станут же контролёры дожидаться, когда пассажиры справят свои нужды, в конце концов, проводники проверят. Но я-то парень гордый, бегать от властей не привык. Стою, как истукан. Подходят контролёры:
  - Ваш документ на проезд, молодой человек...
  Деваться некуда, говорю:
  - А билеты у товарища. А он в туалете.
  Настырные контролёры попались, да и чутьё у этих профессионалов, что называется, натасканное.
  - Что ж, - говорят дружелюбно, - подождём товарища.
  Долго отсиживался в туалете Борис, но сколько ж можно, не выдержал одиночества, вылез. А я - шасть на его место. Защёлку задвинул, мол, теперь твоя очередь, друг любезный, выкручиваться. Знаю только, что начал свою версию отсутствия билета ссылкой на товарища - "У него наши билеты". Не прошло. Чего он плёл ещё - бог весть. Совесть меня заела, что бросил в беде друга, вышел из своего укрытия, и мы вместе покаялись: едем зайцами, но вынуждено, ибо в кассе Киевского вокзала не дали билетов. В Москве не смогли поступить в институт, не хватило очков на конкурсе. Домой возвращаться стыдно. Теперь надеемся на Одессу, где в одном институте получился недобор, а у нас сданы экзамены, и нас могут там принять.
  Не смогу определить, что сыграло решающую роль: жалостливый наш рассказ или доброта контролёров. Может, они сами имели недорослей с подобными проблемами. Во всяком случае, штрафовать и ссаживать за безбилетный проезд они не стали. Милостиво разрешили на ближайшей станции приобрести билеты. Более того пояснили:
  - На Киевском вокзале, бывает, химичат с билетами. Хотят "пойти навстречу" за определённую мзду. А на промежуточных станциях такое безобразие ещё не освоили. Возьмёте билеты до Одессы-мамы беспрепятственно.
  Добросердечные контролёры оказались правы. В Малоярославце за считанные минуты оформили и выдали проездные документы. А нестрогие добряки-контролёры и дожидаться нас не стали. Ушли, доверив проверку проводникам.
  К овеянному легендами славному городу Одессе мы домчались, после инцидента с билетами, без приключений.
  
  Одесса нас тоже не приветила
  Ни хлебо-булочного, ни хлебо-пекарного высшего учебного заведения, как выяснилось по приезде, в Одессе отродясь не существовало. Очевидно, дошедший до наших ушей слух о недоборе происходил из Одесского мукомольного института. Мы туда и ринулись. Однако притормозила одна заковыка. На каждого приходилось по палочке-выручалочке, то есть, по справке о сданных экзаменах: у Колесникова - во ВГИК, у Гаврилова - в пушно-меховой институт. По существующим тогда правилам, при поступлении в ВУЗ, где объявлен дополнительный приём в связи с недобором, могли учитываться оценки за сданные предметы в учебное заведение, куда не хватило баллов для конкурсного зачисления. У моего напарника в справке всё было чин-чинарём, а в моей в справке сиял во всей красе "гусак" по физике, будь она неладна. Ах, если бы "двойка" была выставлена за какой-нибудь другой предмет! Но, на беду, тут, в мукомольном, физика значилась профилирующим предметом. Могли дать от ворот поворот.
  И что бы я тогда делал без вездесущего, всезнающего, все-то умеющего Бориса Колесникова?!
  - Ты не печалься, не огорчайся, - пропел он, и взялся, как сам выразился, за исправление ситуации
  Сперва купил на Одесском привозе, одно яйцо. Торговка верещала на весь рынок:
  - Хлопчики, хто ж берёт по одному яйку? С мене люди смеяться будут. Возьмите хоть пяток...
  Борис был неумолим, и долго втолковывал обалдевшей от его напора бабе об основах мировой торговли и незыблемых правах советского покупателя. Потрясённая торговка сдалась. Затем в столовке, опять же благодаря ораторскому искусству Колесникова, нам отварили яйцо вкрутую. Только после этого он приступил к главному действу. С помощью ластика ликвидировал в моей пушно-меховой справке постыдную двойку, а из своей, вгиковской справки, путём наложения предварительно очищенного от скорлупы ещё горячего яйца, перенёс свою хорошую оценку в мой документ. Впрочем, этого ему показалось мало, и он тем же способом "улучшил" кое-какие оценки в собственной справке
  Вышло всё просто замечательно, однако было ясно видно - документ сфальсифицирован. Да только всматриваться в него в мукомольном никто не стал, ибо незадолго до нашего прихода сюда недобор был ликвидирован. Более шустрые ребятишки, набежавшие со всей страны в эту поистине Одесскую Мекку для абитуриентов, были просто зачислены по справкам, о сданных экзаменах в других вузах.
  Мы стояли в толпе таких же растерянных молодых ребят, и с трудом соображали, находясь у разбитого корыта, как жить дальше. Ни родных, ни знакомых в славном городе Одессе не имелось. В кармане - вошь на аркане. Как вдруг в предбаннике института, где кучковалась безутешная молодёжь, возник бравый майор. Командирским голосом он весело отчеканил:
  - Кто не может печь хлеб, идите к нам его есть!
  Это был полномочный представитель артиллерийского училища. Мы радостно ухватились за эту внезапно появившуюся спасительную соломинку. Условия в училище были райские: до экзаменов и во время их там предоставляли бесплатное жильё и - главное - бесплатное питание! Конечно, мы не представляли для военного учебного заведения особой ценности, да и медицинская комиссия вряд ли пропустила к получению офицерского звания Колесникова с врождённым плоскостопием, и очкарика Гаврилова с изрядной близорукостью. Но Боря, обладая таранным характером, шипящим шепотом убеждал меня: надо рискнуть, ночёвка и кормёжка, хоть на время обеспечены... Убедил.
  Весёлый майор, между тем, оказался не только тонким психологом, но и наблюдательным криминалистом, каковыми и надлежит быть кадровикам-особистам. Внимательно изучив наши документы, он вынес неутешительный вердикт:
  - Ребятки, здесь на ширмачка не проходит. Нам нужны артиллеристы, а не авантюристы, подделывающие справки, - и, поглядев на меня с улыбкой, снисходительно добавил: - Очки, юноша можете обратно надеть.
   Я ведь носил очки постоянно с 14 лет. Но перед кабинетом майора снял их. Да только не учёл, что на моём загорелом до черноты лице предательски чётко выделялись светлые круги, предательски выдававшие, где находились проклятые окуляры.
  Потеряв надежду на артиллерийскую халяву, мы почувствовали себя погибающими голодной смертью, даже ощутил, характерные для летального исхода, колики. Но нам не дали умереть. Мы на минуточку забыли, что гостим Одессе. В этом великом городе к любому человеку, попавшему в беду, обязательно придут на помощь. Помнится такая картинка: по длинной улице, тянущейся между железнодорожным вокзалом и Пересыпью, выстроился караван трамваев, медленно передвигающихся, да ещё с частыми остановками, а впереди этого неожиданного трамвайного парада идёт по путям хорошо подвыпивший, качающийся гражданин. Рядом с ним, поддерживая пьянчугу под локоток, чтоб не завалился, шагает милиционер. Чтоб арестовать дебошира - даже ни-ни, об этом забудьте! На тротуарах толпятся сопровождающие процессию веселящиеся одесситы. Всем интересно, чем закончится этот театр. А милиционер, видно, учитывая общественное внимание к нему и его спутнику, только поддерживает пьяного гражданина и уговаривает уступить трамваям дорогу. Он громогласно, дабы все слышали, старается объяснить этому человеку, что трамваи не могут его объехать стороной, что им уготовано судьбой двигаться исключительно по рельсам. Пьяный на уговоры не поддаётся. Трамваи ползут. Публика потешается. Это Одесса. Не оставляющая в беде. Умеющая смеяться над пустяками.
  К нам помощь пришла в виде долговязого прыщеватого парня в шортах, разрисованных алыми маками и в узбекской тюбетейке. Он без каких-либо церемоний сорвал с меня кепку, напялил взамен свою тюбетейку, и восторженно возопил:
  - Тильки гляньте громодяне: той головной убор ему так личит! Его кепарь мне и даром не нужон. Но от широты могу дать отходняк в сумме трёшки.
  Моя кепка из толстой материи-букле была криком последней моды и стоила, конечно, куда больше трёх рублей. Его же обшарпанную тюбетейку даже кошка, наверняка, побрезговала бы использовать в качестве туалета. Понимая, что свой головной убор вернуть не удастся, я пробормотал безнадёжным тоном, мол, эта новомодная кепка приобретена в Москве задорого, и надо бы прибавить деньжат. Это вызвало возмущение прыщеватого:
  - Га, рятуйте! Гляньте сюды, как москали обирают нас, одесситов! Я тоби могу прибавить тильки - "Будь здоров, не кашляй"!
  На том и закончился летучий уличный торг. Если у вас вызывает недоумение тот факт, что летом, под палящим южным солнцем я носил кепку, то могу пояснить сей феномен. Ещё на подъезде к Одессе один наш дальновидный и сердобольный попутчик, конечно же, одессит, посоветовал:
  - Ежели вы не любители варёных мозгов, то в жару обязательно оденьте что-нибудь на голову. Дураки посмеются, умные позавидуют, одесситы поймут.
  "На покушать" мы разбогатели аж на трояк, чего хватало по тем временам на суточный, хотите "студенческий", хотите "бомжевский" столовский набор из завтрака, обеда, ужина на двоих. Затем на сытый желудок, ввиду надвигающихся сумерек, встал другой щекотливый вопрос: где переночевать? Поступили, как бывало в прошлом: пошли на железнодорожный вокзал. Но тут получился облом. Пришли уборщицы вкупе с милицией, и, прозвучало похоронным звоном:
  - Очистить вокзал!
  Перебрались в привокзальный сквер. Улеглись на скамейки. Вдруг в скверике зашумела весёлая компания. Мы не успели понять, чего им от нас понадобилось, но заметили: наши чемоданчики, служившие вместо подушки для спанья, исчезли. Выяснять их судьбу не понадобилось - из-за кустов раздался разочарованный возглас:
  - Тю, дак тож стюденты...
  Обнаружив, что с нас можно получить, как с голого рубашку, ночные разбойники прониклись к нам радушием:
  - Хлопцы, туточки не ночуйте. Заявятся другие, не такие добренькие, как мы. Ходите в ментовку, там тоже люди, авось, посочувствуют.
   В отделении милиции при вокзале, на удивление понимающие менты сразу пошли нам на встречу. Сержант проводил в кутузку и объявил двум размалёванным девицам, кукующим там:
  - Ну, повезло вам, шмары! Выметайтесь и благодарите ребят.
  Обрадованные неожиданной амнистией проститутки кинулись нас обцеловывать. Сержант, выпроводив девиц, пожелал доброй ночи, и предупредил:
  - Спите спокойно до шести утра. А там - ноги в руки, иначе следующая смена, без разговорчиков, оформит задержание.
  Ранним утром мы умотали из милицейской каталажки, послужившей нам ночлегом, и отправились на рынок, на знаменитый одесский Привоз, продавать запасные рубашки. Молодые организмы настоятельно требовали чего-нибудь покушать, а на бесплатную трапезу, даже у таких добрых людей, как одесситы, рассчитывать не приходилось. Вообще-то, этот, грандиозный по территории и многолюдию, базар считается продовольственным. Но, поверьте, здесь, по утверждению весёлых одесситов, запросто можно купить и продать атомную бомбу. Причём, у вас обязательно поинтересуются:
  - Будете брать поштучно или кучкой? Рекомендуем кучку, каждая бомба обойдётся дешевше.
  Насчёт купить на Привозе, то, пожалуйста, бери, чего душа пожелает, глаза разбегаются, фантазии у покупателей не хватает. Со всех сторон протягивают товар щедрые продавцы. А вот, насчёт продать, извини-подвинься... Битый час проторчали мы на шумном, цветастом Привозе, среди гор фруктов и холмов овощей, дополненных нескончаемой вереницей ширпотреба. Да всё бестолку. К рубашкам, зазывающе висящим на растопыренных пальцах наших рук, воздетых к солнцу, никто не подошёл. Стояли, будто прокажённые, отверженные рыночной публикой.
  Наконец, нас осчастливил один добрый молодец:
  - Пацаны, почём просите за ваши трапки?
  - Почему тряпки? - обиделся я, - Это новые рубашки.
  - Раз новые, чего ж сами не носите? - спросил молодец безо всякого любопытства в голосе. Видно ему просто приспичило поболтать с явно приезжими пацанами, авось, появится какой-то интерес.
  В диспут вступил Борис, большой дока по правдивому вранью:
  - Видишь ли, друг, мы - студенты. Стипендию ещё не выдали, а отметить поступление в институт надо. Или, как ты считаешь?
  - Тогда совсем другое дело, - изрёк друг. - Ходи за мной.
  Он провёл нас сквозь горланящую толпу покупателей и продавцов, как ледокол прокладывает путь меж пингвинов и акул. Остановился в двух шагах от сморщенного старичка, сидящего посреди базарного бедлама в кресле, и спокойно наблюдающего людскую суету.
  - Вот, - доложил добрый молодец старичку, - стюденты, хочут толкануть своё шматьё на покушать.
  Тщедушный дедушка окинул нас коротким взглядом и словно предписал кому-то, невидимому стоимость наших рубашек:
  - 80 рублей за штуку.
  То был законодатель цен на Привозе, старый еврей, который разрешал все имущественные споры, через его оценку шли основные потоки ворованного товара. Его приговор был, как в советском суде, самом справедливом в мире, окончательным и не подлежащим к опротестованию. Кстати, рубашки наши, если б они, действительно, были новые, то в магазине стоили на десятку дешевле. Но кто ж посмеет предложить цену меньшую, чем та, что назначена самим законодателем цен Привоза?!
  Нас вернули на прежнее место и вскоре около закрутился покупатель, пожилой мужик, деревенского вида. Он смачно ругался и проклинал тот день и час, когда попал на глаза "тому бандюку", приговаривая:
  - Оно мене надо? Шо я рубах не видал? Та у мени своих хватае... Дак, нет, купляй, чьёго прикажуть...
  Вероятнее всего, мужик прибыл на базар со своей сельхозпродукцией: салом, деревенскими колбасами или сметаной, сыром. Распродал, а тут подвернулся подручный того старичка-"товароведа", и попросил селянина поддержать торговлю стюдентов. Попробуй, откажи такому ходатаю! Подневольный покупатель приобрёл всего одну нашу рубашку, но для нас такой гешефт был настоящим обогащением. 80 рублей! За рубль можно было пообедать в столовой-забегаловке.
  К сожалению, я тогда не вёл дневников, и не записал диалоги, услышанные на Привозе. Общение продавца и покупателя развивалось по классической схеме, приблизительно так:
  - Женщина, вам не хватает до полного счастья моей куры. Глядите, это не кура - принцесса!
  - На вашу принцессу жалко смотреть: такая худышка. Она что, соблюдала диету?
  Замечательный юморист Аркадий Хайт, молодец, не поленился взять с собой на Привоз блокнот и карандаш. В результате на нескольких страничках сохранил жизнь изумительному одесскому говору, десяткам анекдотических рыночных переговоров и препирательств. Не могу не процитировать хотя бы одно:
  "- Мужчина, идите сюда! Попробуйте уже мое молоко.
   - Если оно правда ваше, зачем мне пробовать? Что я, грудной?
   - Шо вы цепляетесь к словам? Ну не мое, моей коровы. Зато молоко - что-то особенное. Вы попробуйте...
   - Так... Я уже попробовал.
   - Ну что?
   - Теперь я хочу спросить: вы не хотите купить своей корове зонтик?
   - Чего вдруг? Почему зонтик?
   - Потому что у нее в молоке очень много воды".
  После удачного посещения Привоза я мог ответить на вопрос "Как живёшь?" словами персонажа из записной книжки Аркадия Хайта: "Живу, как моль. Один костюм проел. Берусь за второй". Только "костюм" надо заменить на "рубашку". К слову пришлось, скажу про костюм: проесть его, то есть, продать на проесть, я не смог бы из-за одного происшествия.
  Шагая по улице, мы углубились с Борисом в обсуждение деталей дальнейшей нашей судьбы. Черезчур углубились. Вдруг я почувствовал странный толчок в грудь. Поднял голову и увидел перед собой двух парней. Тот, что был напротив меня, одной рукой обнимал арбуз, в другой - держал, воинственно выставленный вперёд, нож. Я невольно скосил глаза на грудь, и - о, боже! - на моём новеньком, донельзя модном, в крупную клетку белом пиджаке зиял крупный надрез. Парень с ножом взрезал мой пиджак, как свой арбуз. И что? Он испугался, принялся извиняться?
  - Ну, ты везунец! - восторженно заорал парень, - Я ж тебя мог запросто зарезать!
  Мне крыть было нечем, сам, разиня, увлёкся судьбоносной беседой, и напоролся на нож человека, который тоже не обращал внимания на окружающих, занятый резанием и поеданием прекрасного арбуза.
  Дыру я зашил. Рубашку проели быстро. Как быть дальше? На Привоз идти не хотелось, ибо не было уверенности, что там найдётся ещё один запуганный идиот-крестьянин, который согласится купить другую нашу рубашку, якобы ни разу ненадёванную.
  Колесников со свойственной ему безаппеляционностью сказал:
  - Идём в обком комсомола. Мы - лауреаты комсомольской областной газеты. Они обязаны нас трудоустроить.
  Разговор в Одесском обкоме ВЛКСМ получился, на наше счастье доброжелательным, коротким и продуктивным. Просмотрев документы, грамоты, публикации в "Калининградском комсомольце", зав отделом пропаганды буквально возопил:
  -Хлопцы! Да вас к нам прислали сами вожди мирового пролетариата! Вы в самый раз подходите по всем статьям руководителями клубов на периферии. Согласны?
  А куда было деваться? За несколько минут нас оформили зав клубами: меня в село Лиманское, Бориса в село Рыбальское. Они оказались соседними. Я высадился из автобуса, а Колесников поехал дальше. Прогулявшись по улицам из конца в конец, убедился, что население Лиманского перед моим посещением снялось с обжитых мест и куда-то переместилось. Даже собак и кошек не приметил. Впрочем, животины, видно, попрятались от африканской жарищи. Но куда подевались люди? Вымерли? Эмигрировали в Румынию?
  Загадку прояснил подслеповатый, глуховатый, столетний на вид ветхий старикан, отбывающий за грехи молодости на посту сторожа сельсовета. Тоже безлюдного.
  - Где людына? Та на том бережку лимана. Свадьбу справляють. Уже втору недилю...
  Больше он "ничего не ведал, ничего не видел, ничего не слышал", зато выдал мне ключи от клуба, пояснив, что "там замок всё одно сломатый". Тем не менее, считалось, что зав Рыбальским клубом приступил к своим, не понятно каким обязанностям. Человек я был обязательный и, поэтому сочинил такое объявление: "Записывайтесь в шахматный кружок". Но оно показалось несолидным, и я переписал: "Объявляется шахматный турнир. Желающих просим записываться у зав клубом ".
  Оставалось только ждать, когда появятся желающие сразиться шахматисты. Спать, понятное дело, буду в клубе. Но как, где и на какие шиши харчеваться? В обкоме нас заверили: "подъёмные получите на месте, там вас ждут не дождутся, цветами, хлебом солью встречать будут!" М-да, без цветов обойдёмся, да и деньги пока без надобности - магазин-то местный закрыт. Вот хлеб-соль не помешали бы. Но, куда не кинь - всюду клин. Клуб превратился в зал ожидания. Когда же закончится свадебное пиршество?
  Гордиев узел проблем разрубил Борис Колесников. Его явление было театральным. Единственным зрителем был я. Представьте: сижу на ступеньке лестницы, ведущей в клуб. Ни дать, ни взять, директорская ложа. Передо мной расстилается громадная сцена - степь до самого горизонта. И под лучами беспощадно палящего солнца по этой сцене едва заметно движется крохотная фигурка, скорее похожая на мошку. А за этой мошкой поднимается стеной пыль. А так как стоит полное безветрие, то ровненькая, в человеческий рост, стенка из пыли даже и не думает оседать. По мере приближения фигурки угадываю родные черты Бориса Яковлевича. Первый и последний спектакль театра мимики и жеста на натуре, организованный и поставленный зав клубом села Лиманское, окончен. Аплодисментов не прозвучало, зато остался гигантской длины след в виде не опадающей пыли. Колесников изложил ситуацию:
  - Мои селяне, вместе с твоими гуляют на свадьбе по ту сторону лимана. Посевная прошла, до жатвы далеко. А потому, гулять будут, пока самогонки хватит. У Лиманского бухгалтера, слава богу, обострение язвы. С такой цацкой на свадьбе делать нечего. Я и прихватил его в селе, и получил свои подъёмные. Заодно и твои тоже. Пока разберутся - мы "тю-тю".
  Он подгадал как раз к приходу в Рыбальское рейсового автобуса. Удивил и обрадовал шофёра сообщением, что в Лиманском пассажиры не предвидятся. Тот с удовольствием поверил и развернулся в обратную дорогу, на Одессу. По прибытии к месту назначения Борис ещё раз удивил шофёра, заверив, что поездку оплатит лично председатель сельсовета - Рыбальского либо Лиманского. Это сообщение водителю автобуса понравилось меньше, чем предыдущее. Но связываться с нами он не стал.
  В тот же день Колесников умотал в Калининград, а я остался в Одессе. Его, в отличие от меня, не посещали угрызения совести. Ему никогда не было стыдно. Я же оказался более впечатлительным. Мне казалось позорным явиться домой с клеймом провалившего экзамены в столичный вуз. Откуда мне было знать, что подавляющее большинство одноклассников, подобно Борису, уже вернулись в родные пенаты, не убоявшись такого клейма.
  В отсутствие друга, великого мастера находить выходы из самого безнадёжного тупика, у меня заработала собственная сообразиловка. В обком комсомола я не дерзнул пойти, справедливо подозревая, что там будут разочарованы, услышав от меня любую версию клубной эпопеи, завершившуюся побегом с рабочего места. Вполне могут, к тому же, заинтересоваться операцией получения "подъёмных" у страдающего язвой бухгалтера. Комсомол, верный помощник партии, в ту пору да и во все времена отличался необыкновенной склонности проверять и перепроверять соответствие рядовых членов моральному кодексу строителя коммунизма. А мои действия в качестве завклубом села Рыбальское явно расходились с этим документом.
  Зарождающаяся предприимчивость, каковую я, видать, подхватил, как заразную прилипчивую болезнь, от Колесникова, привела меня всё же к комсомольским одесским вождям. Но не обкома, а горкома ВЛКСМ, что было разумно, ведь мне была нужна работа в городской черте. За её пределами одной попытки вполне хватило.
  Горкомовские деятели приняли меня с не меньшим восторгом, чем ранее их обкомовские коллеги. Бегло глянув на грамоты и публикации в комсомольской печати, уверенно резюмировали:
  - Есть одно местечко, прямо для тебя приготовленное. Держи направление - будешь воспитателем молодёжного общежития на строительстве Одесской ТЭЦ.
  
  Воспитатель пожилой молодёжи
  Общежитие находилось на знаменитой Пересыпи. Вспомните Леонида Утёсова:
  Я вам не скажу за всю Одессу,
  Вся Одесса очень велика,
  Но и Молдаванка и Пересыпь
  Обожают Костю-моряка.
  В этом славном местечке меня встретил комендант общежития - совершенно неинтересный тип, запомнившийся лишь тем, что от него каждый день несло перегаром, не похожим на перегар предыдущего дня. Любил разнообразие. Наше знакомство произошло утром, когда язык у него ещё не заплетался.
  - Обязанности у воспитателя молодёжного общежития какие? - комендант стремился быть в эти, похмельные часы мудрым, всезнающим и глубокомысленым, сам себя спрашивал, сам себе исчерпывающе отвечал, - Известно, какие обязанности у воспитателя молодёжного общежития. Воспитатель молодёжного общежития должон воспитывать население молодёжного общежития.
  Видно было, как нелегко даётся формулирование ускользающей мысли. Эта напряжённая и, видимо, непривычная умственная работа отняла у него немало сил. Думаю, он очень скоро восстановился при помощи добротной самогонки.
  Следующее знакомство несколько насторожило: то была, можно сказать, моя непосредственная руководительница и вдохновительница всей будущей воспитательной деятельности: начальник отдела кадров и одновременно секретарь партийной организации строительства Одесской ТЭЦ. Это была личность. Ни дать, ни взять, комиссар в юбке, по фамилии Крук, что в переводе с украинского означает ворон. Так и потянуло запеть:
  Чёрный ворон, чёрный ворон,
  Что ты въёшься надо мной?
  Ты добычи не дождёшься,
  Чёрный ворон, я не твой!
  С первых минут знакомства с мадам Крук я ощутил, что очутился в когтистых лапах опытного кадровика и беспощадной к врагам порядка партбабы. Сразу стало ясно - она способна поломать задуманный мною план. Или коренным образом изменить. А план был таков.
  Первое: подзаработать немного на поприще воспитания молодёжи, возводящей важнейшую для города тепло-электро-централь.
  Второе: дать улечься страстям вокруг неудачников-абитуриентов, вернувшихся домой в Калининград с позором.
  Третье: "сделать ноги" из благословенной Одессы.
  Исполнения последнего, третьего пункта мадам Крук, по своей сторожевой при кадрах должности, никак допустить не могла. Ведь она перечисляя вдохновляющим тоном обязанности, вменяемые воспитателю общежития, особо подчеркнула необходимость "неукоснительно и даже беспощадно (это её любимое слово) бороться с текучестью кадров". Так, что же получалось: мне не удастся "утечь" из штата строителей? "Поживём - увидим", - с лёгким сердцем заключил я, с удивлением отметив, что Крук несколько раз повторила мою должность "воспитатель общежития", опустив, в отличие от коменданта, слово "молодёжное". "С чего бы это?" - подумалось мне, дюже вострому и чуткому на подобные разночтения.
  Разгадка такого несовпадения в названии должности выяснилась во время первого обхода жилых помещений строителей ТЭЦ. В двух длинных бараках разместились, разделённые по половому признаку, мужчины и женщины. Как я быстро сообразил, в нашу задачу входило, в основном, выявление нарушителей этого незыблемого признака. Для пущей важности нам - коменданту, воспитателю и партийному секретарю - был придан улыбчивый милиционер. Так вот на протяжении всего рейда, а он проходил близко к полуночи, когда все дома, я не встретил в обоих бараках ни одного жителя младше 40-50 лет. Видимо мадам Крук стыдилась называть это пожилое, с точки зрения её молодого возраста, население общежитий - молодёжью.
  Достижениями на поприще наведения порядка мы похвастать не могли. Никаких особенных, вопиющих нарушений строгих правил общежитейского распорядка обнаружить нам долго не удавалось. У мужиков разогнали несколько компаний картёжников и заядлых любителей домино.
  - Азартные игры и шум в вечерние часы - недопустимы, - скучным голосом провозглашала Крук.
   Кто ж с этим поспорит? Все делали вид, что впервые слышат о таких ограничениях, и одобрительно кивали головами, сворачивая свои неоконченные баталии. Однако, едва наша карательная экспедиция ступала за порог, картёжники вновь принимались шуршать, а доминошники - гулко "забивать козла".
  Наконец, только в женском общежитии мы напали на искомую "крамолу".
  - Эт-то ещё, что такое?! - возопила Крук. Подозреваю, что в тот момент душенька её, пропитанная почтением к законам, правилам и распорядку, сильно возрадовалась. Так радуется солдат, ловко поймавший блоху.
  Мы увидели картину, которая, возможно, заинтересовала бы художников, воспевавших пиршества. За круглым столом сидел неказистый мужичонка, и с угрюмым видом поедал то, что поставили перед ним. А перед ним поставили огромную, полметра в диаметре, сковороду с дымящейся глазуньей из десятка яиц, со шкварками. За этим праздником живота, каковой справлял их единственный гость мужского пола, с обожанием следили дебелые бабы, не первой молодости, облепившие круглый стол.
  Под их глухое, недовольное ворчание мужичонку вывели из комнаты. Угрюмость тотчас покинула его. Он радостно благодарил нас, суя потную руку каждому:
  - Ой, спасибочки! Ой, избавители вы мои!
  Оказывается, мы невольно разрушили давно установившуюся идиллию. Жительницы той комнаты кормили до отвала мужичонку, который, несмотря на неказистый вид, слыл среди баб отменным любовником. После обильной трапезы ему приходилось "отрабатывать" угощение. Баб много, он один. Нелёгкая служба!
  Я откровенно смеялся вместе с молоденьким милиционером над такими редкостными любовными перипетиями. Остальным членам комиссии, умудрённым жизненным опытом, радость мужичонки, избежавшего сексуальной расплаты, была понятнее.
  В другом походе по баракам так называемого молодёжного общежития участвовали только двое - комиссар Крук и ваш покорный слуга. Обход мы совершали глубокой ночью.
  - Незачем будить общественное мнение, - строгим тоном внушала мне Крук, - Есть указание партии, и оно касаемо только нас двоих: меня - партийного руководителя стройки, и тебя - воспитателя.
  Я помнил её наставления об обязанности воспитывать строителей Одесской ТЭЦ в духе марксизма-ленинизма и верности заветам Владимира Ильича, поэтому лишних вопросов не задавал. И ежу было ясно: нам доверено выполнение особого поручения партии и правительства - снять со стен, изъять из красных уголков и ленинской комнаты портреты Берия. Таинственность нашей роли ликвидаторов следов Лаврентия Павловича объяснялась просто: по радио только на следующее утро прозвучало известие о том, что Л.П.Берия разоблачён как злостный враг народа, подлый наймит английской разведки. Нам же надлежало проявить бдительность, упреждающую проявление всенародного гнева. Быть святее папы Римского - залог успеха настоящего коммуниста, подлинного комсомольца. Коммунист Крук и под её руководством комсомолец Гаврилов выдержали проверку на благонадёжность и политическую зрелость. Подозреваю, правда, что никто, кроме нас самих, это доблестное достижение не заметил. Ну, кого заинтересует: куда делся портрет одного из вождей. Сняли - стало быть, так надо. По этому принципу большинство наших людей спокойно воспринимало переименования улиц, посёлков и городов, исчезновение памятников, Так было в прошлом, так есть и сегодня. В связи с этим вспомнил один анекдотический случай.
  В Выборг прибыла группа шведских туристов. Они высказали пожелание побывать на Петровской горе, где высился памятник Петру Первому. Побывали. Сфотографировались на фоне опустевшего пьедестала. Фото это, с ядовитой подписью о том, что "варвары-большевики так "чтят" своего великого императора - уничтожили его памятник", появилось в шведской газете. Сообщение это перепечатали многие европейские издания. Могу добавить кое-что о зигзагах судьбы этого монумента. Когда Выборг в 1918 году отошёл финнам, они сбросили памятник. В 1940 году, в результате советско-финской войны, город вошёл в СССР, и памятник вернули на прежнее место. А через год финны в составе гитлеровских войск вновь овладели Выборгом, и опять бронзовый Пётр попал в немилость, да ещё и пострадал при демонтаже - отломилась голова. Но уцелел. По окончании Великой Отечественной войны дождался очередной реставрации, и заново украсил гору своего имени.
  И вот памятник великому императору, с такой злополучной биографией, исчез, испарился, похищен неизвестными. Причём сообщение об этом поступило в Кремль и на Лубянку не компетентных органов, а в виде злопыхательских публикаций по этому поводу в западной печати. В Москве всполошились, отрядили в Выборг депутацию искусствоведов-чекистов. Никаких следов не обнаружили, никто не смог сказать, как пропал монумент.
  Прошло немного времени, и вот, еврей-старьёвщик, принимающий от населения всякий хлам, в том числе металлолом, привёз в милицию... голову бронзового Петра Первого.
  - Сначала они сдали ноги, - рассказывал старьёвщик, - я и подумал, "раз есть ноги, наверное, будет и туловище". Так оно и получилось: они по частям свезли в мою будку целого человека. Не скажу, что я сразу узнал его. А сегодня сдали голову - ошибки не может быть, это же памятник самому императору Петру!
  Оказалось, они - грузчик и его собутыльник крановщик, оба из морского порта, когда им не хватило на выпивон, сдёрнули автокраном памятник, порезали его автогеном на куски, и принялись сдавать их в утиль. Великую пьянку обеспечил Пётр Великий!
  Памятник уже в который раз отреставрировали. А у подножья поставили почётный караул. На всякий случай.
  Ничего даже отдалённо похожего на события в Выборге, в общежитиях строителей Одесской ТЭЦ, разумеется, не произошло. Никому, повторяю, и в голову не пришло интересоваться таинственным исчезновением портретов Берия.
  Я, по своему обыкновению, пытался организовать кружки: для любителей шахмат, литературы. Соблазнить удалось многих, немало оказалось и тех, кто просил записать в кружки. На занятия не пришёл ни один человек.
  Подружился я с возчиком по фамилии Березовский. Звал он меня Марксом, так ему больше нравилось. Мы подолгу ездили с ним по мусорным бакам и помойкам, где он опоражнивал свою телегу. И всю дорогу он рассказывал историю своей жизни, достойную стать романом или повестью. К сожалению, не запомнил его многосерийного изложения событий. Там были и кровь, и любовь, и тюрьма, в которую он попал, взяв чужую вину на себя. Кто это сказал, не помню, но теперь-то я усвоил урок о том, что каждый человек способен написать одну книгу - о себе, а судьба любого человека - это уже книга, но только ещё не написанная. Лень и убеждение, мол, "как-нибудь потом, на досуге, займусь этими записками", стирают из памяти - сначала детали, а потом и сами события, их причудливую, поэтическую связь. Вот и осталась от повествования о яркой и трагичной жизни одесского возчика мусора лишь его звучная фамилия - Березовский.
  Приключилось у меня и лёгкое увлечение девушкой, приехавшей из деревни завоёвывать Одессу. Кажется, это ей не удалось, как и нам с Колесниковым, обломавшим зубы на московском пироге, не вкусивших и одесского пирога. Где-то затерялась её фотография с такой расхожей надписью:
  Если встретиться нам не придётся,
  Если так уж жестока судьба,
  Пусть на память тебе остаётся
  Неподвижная личность моя.
  Жестокая судьба-злодейка не пощадила "неподвижную личность" деревенской красавицы, да и как её звали. А жаль, хотелось бы сейчас взглянуть на ту, что сумела тронуть моё, далеко не любвиобильное, юное сердце.
  Но, разумеется, ни эта, мимолётная симпатия, ни даже захватывающе интересные беседы с возчиком Березовским не могли надолго удержать меня в солнечной Одессе. Как не стала, наконец, непреодолимым магнитом служба в ЖКХ ТЭЦ.
  Собственно говоря, работа воспитателя общежития была не очень-то для меня обременительна. По сути, она сводилась к надзору над великовозрастной молодёжью, в чём та, естественно, не нуждалась. Нужно было следить, чтобы в общежитии не пьянствовали, не бузотёрили, не прелюбодействовали. Но разве мог стать полноценным надзирателем 17-летний юноша, даже такой самоуверенный и самонадеянный, как я?! Тем более, что почти все эти проступки, выходящие за рамки тогдашней общественной морали, мне не казались прегрешениями. Вот почему я старался не мешать свободе нравов, установленной обитателями обоих бараков. Справедливости ради, следует отметить, что ни повального пьянства, ни разврата, ни разгула анархии там не наблюдалось. Ведь на строительстве ТЭЦ вкалывали в поте лица, в основном, выходцы из окрестных деревень, где сберегли и дедовские порядки, и архаическое целомудрие. Эти ценности были бережно перенесены на городскую почву.
  Однако, полуночные обходы во главе с Крук проводились с неукоснительной регулярностью. Но кроме мужичка, сексуально отрабатывающего, как на барщине, приготовленную для него шикарную глазунью, никакого криминала обходы не выявили.
  Вменялось мне в обязанность проведение среди строителей политбесед. В Красном уголке или Ленинской комнате я зачитывал им, и комментировал газетные публикации. Надо признать, что беседы эти пользовались успехом, особенно у женщин. Бывшие деревенские жители, оторванные, как правило, от цивилизации, перебравшись в город, активно интересовались политикой. Они признавались, что раньше работа в поле, на току, уход за домашними животными, занятие личным хозяйством не позволяли выкраивать часок-другой на слушание радио и чтение газет. Теперь такая возможность появилась. Но интерес их носил выборочный характер. Чем заняты, каких побед достигли хлеборобы Кубани или сталевары Магнитки, их волновало куда меньше, чем жизнь и события в каком-нибудь Конго или Зимбабве. Мне, не очень подготовленному по части международных событий, приходилось отдуваться и отбрёхиваться за весь советский агитпроп. Чего не знал, выдумывал, ибо не мог допустить, чтобы слушатели усомнились в компетентности своего воспитателя.
  Но на эти политпосиделки уходило не так уж много времени. Часы досуга повисли бы на мне тяжкими веригами, заставляя думать, куда их употребить, если б не увлечение театром и занятия в хоровом коллективе строителей.
  Театров в Одессе было несколько. Мне удалось побывать в украинском, русском, а так же в знаменитом Оперном, здание которого признано архитектурным шедевром. Одесситы любят рассказывать одну живучую, хотя и малоправдоподобную легенду. Мне её поведал (сейчас только вспомнил об этом) мой любимый возчик Березовский.
  Город во время оккупации был занят румынскими войсками. Так германское командование, понимая, что Одессу из-за поражений на южном фронте, вот-вот придётся оставить, решило её взорвать, и поручило минирование румынам. О намечаемой жуткой операции узнали одесские евреи, подпольные миллионеры, и, якобы, сумели откупиться, заплатив оккупантам астрономическую сумму за отказ от плана уничтожения города. В легенде особое место уделялось Оперному театру. Мол, фашисты, большие любители впечатляющих пропагандистских жестов, решили уничтожить эту архитектурную красу и гордость Одессы руками потомка того австрийского архитектора, что возводил здание. Однако, получив задание по минированию театра, сей австрияк не смог подвести к гибели творение предка, и... застрелился прямо в зрительном зале. Хорошо ещё, что легенда не утверждает, будто зал был полон зрителями, которые с одобрением встретили демонстративное самоубийство. Мифологическое это сказание произвело на меня гораздо большее впечатление, чем постановки, которые посчастливилось посетить. Они меня не потрясли, тем более, что я находился под влиянием модного в те годы радикализма, провозглашающего близкую гибель театрального искусства под напором достижений мирового кинематографа.
  А вот занятия в хоре пришлись по душе. Ничем особенным этот певческий коллектив не отличался среди десятков других хоров, которые плодились на одесской земле, словно грибы после тёплого дождя. Я бы назвал его типичным середнячком - без выдающихся голосов, без заметных достижений. Да и каких-то творческих амбиций у этого (простите за невольный каламбур)не очень стройного хора строителей не наблюдалось. Чего нельзя было заключить о его руководителе.
  Это был страстный энтузиаст народной самодеятельности, который воспринимал успехи и неудачи своих подопечных так близко к сердцу, что всегда носил в кармашке валидол. Он любил разучивать с нами произведения на два-три голоса. Но, вот беда: если высоких сопрано хватало, и они исправно вели свою партию, ибо деревенские бабы, как правило, были горластые, то других разновидностей было маловато. А уж в мужской части хора, считай, полный караул! Басов, баритонов и, особенно, теноров - раз, два, и обчёлся. Да, к тому же, словно на зло, подобрался не очень-то голосистый народец. Получив задание вести, скажем, вторую партию мужички, невольно сбивались на первую партию. Пели в унисон с сопрано.
  Разумеется, руководитель очень огорчался по этому поводу, лез за валидолом, что положения не исправляло. Так нравящегося ему многоголосия, наподобие грузинских песнопений, ну, никак не выходило. О своих недостижимых мечтаниях он поделился с новичком, то есть, со мной. Думаю, такие горестные откровения обрушивались на каждого, кто вливался в его хоровой коллектив.
  Как вдруг наш хормейстер ожил. По каким-то признакам уловил, что именно я, единственный из мужиков, смогу выдерживать свою партию точно по нотам. И к нему снизошла счастливая идея: с помощью Гаврилова, казавшегося стойким певуном, не сбивающимся на чужие партии, удерживать на рельсах партитуры вторые и третьи голоса, да хоть подголоски! И принялся подкидывать меня, как палочку-выручалочку, то на укрепление басов и баритонов, то ставил в ряды альтов, чтобы помочь держаться им в рамках музыкальной партии. Приходилось "помогать" даже сопрано. Как только уцелел мой тенор, кстати, единственный в хоре!
  Репертуар у нас складывался разнообразный. Разучивали русские и украинские народные песни, и на стихи Тараса Шевченко. Мощно и впечатляюще звучало:
  Реве та стогне Днiпр широкий,
  Сердитий вiтер завива,
  До долу верби гне високi,
  Горами хвилю пiдiйма.
  Мы пели и для "внутреннего потребления", то есть, перед строителями Одесской ТЭЦ, выступали и на других площадках, каковых в ту пору развелось множество. Выпадало мне счастье вести сольные партии, быть соло и без хора. На областном конкурсе коллективов одесской самодеятельности даже занял призовое место среди вокалистов. Ну, чем не повторение биографии моего отца в юности, но в виде слабого подражания? Только в консерваторию, в отличие от него, мне поступать не пришлось, на сценах ГАБТ и Минского оперного театров выступать не довелось, на плечо моё никто из великих не ронял слёз умиления.
  Наконец, все прелести великого города перестали меня гипнотизировать, потянуло домой, под родную крышу, тем более, получил письмо от матери: "Возвращайся. Никто и не подумает смеяться на тобой из-за того, что не сумел поступить в институт. Почти все твои товарищи по выпускному классу уже здесь. Их никто не тычет неудачным поступлением. Провалились и провалились. С кем не бывает, одному фунт изюму, а другому фантик от конфетки...". Это длинное, как все мамины письма, послание окончательно оформило мысль о необходимости отбыть в Калининград.
  Пошёл к кадровичке мадам Крук.
  - Ещё чего! - возмутилась она и прочла мне нотацию на тему комсомольского энтузиазма и того долга перед Родиной, партией, правительством, всем советским народом и мировым пролетариатом, который, по её убеждению, возложен на меня, и должен быть оплачен сполна. Завершила она свой спич вопросом:
  - А кто в общежитии строителей Одесской ТЭЦ будет поддерживать порядок в духе марксистско-ленинской морали?
  Тогда я принялся рассказывать, как моей маме тяжело в одиночку обеспечивать семью с малыми детьми. Но железный комиссар, мадам Крук стойко держала оборону, ни в какую не вникая в моё положение, ни трудности моих родственников. Ни в какую не отпускала меня на волю "по собственному желанию". Истратив последние доводы, увы, стыдно признаться, ибо это не украшает мужчину, я пустил слёзу. Понаблюдав этот водопад, Крук неожиданно по-бабьи жалостливо вздохнула и вымолвила:
  - К мамочке захотелось?... Давай заявление.
   (Продолжение следует: приглашаю читать - ПОХОЖДЕНИЯ КОЗЕРОГА.Продолжение.)
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"