Аннотация: Это 1-я книга дилогии "Пройти под радугой". Действие происходит в Запорожье, металлургическом центре Украины во время правления Брежнева. Молодой человек Андрей, поступив в мединститут, окунается в атмосферу ВУЗов периода застоя. Разочаровавшись в своем выборе, он не знает, будет ли учиться дальше. Андрей знакомится с девушкой Лидией из андеграундной молодежи. Она ведет праздный образ жизни, злоупотребляет алкоголем, тяготеет к преступной среде. Герои романа встречаются с представителями разных слоев общества, показано всеобщее оболванивание, фальшь и социальное неравенство, царящие в лагере социализма. Алкоголь, доступное средство бегства от удручающей действительности. Любовь Андрея не помогает Лидии вырваться из алкогольной зависимости, он и сам понемногу спивается. Со своей подругой он попадает в опасные ситуации, последняя из которых заканчивается трагической развязкой. Это честная книга о молодежи семидесятых. Их проблемы, ситуации, в которые они попадают и поступки во многом идентичны нынешним.
Любовь нелегко найти, еще труднее сберечь, а потеряв, ‒ не вернешь. Никто не знает страну, куда уходит любовь. Это книга об одиночестве человека в мире людей, о верности и любви, и выборе, который делает каждый из нас. Открой ее и в твою жизнь войдет много новых друзей, чтобы остаться с тобой навсегда.
Виктор Гавура
НАРИСУЙ МНЕ ДОЖДЬ
Октябрь.
Дождь идет вторую неделю. В забегаловке под названием «Чебуречная» собирались немые. То был старый, досоветской постройки дом, стоящий особняком на углу улицы против базара. Здесь всегда было пиво в черных дубовых бочках и горячие, с пылу с жару, чебуреки. Пиво наливали скрипучим ручным насосом, оно имело неповторимый вкус и пену, шапкой на пол бокала.
Эта харчевня была родным домом для нищих, бродяг и преступников всех мастей. Невидимым магнитом их тянуло сюда отовсюду, словно железные опилки. Бездомные, воры и пропойцы, опасные и везде одинаковые люди, живущие обманом и преступлением, как черные черви роились в этом притоне под смачной вывеской «Чебуречная». Их параллельный мир жил своей потаенной жизнью, по своим неписаным законам. Грубая примитивность здешних нравов отталкивала и в то же время, чем-то привлекала. В этих ущербных людях было что-то свое, свободное от общепринятых норм, ‒ до обнаженности натуральное.
Открыта «Чебуречная» была всегда, с утра до поздней ночи, но наибольшее оживление наступало в воскресные дни, когда кроме обычных завсегдатаев, сюда приходили немые, избравшие «Чебуречную» своим питейным заведением и неформальным клубом. Их жестикуляция, гримасы и издаваемые звуки, под гвалт хмельного застолья, звон и дребезг посуды вносили в здешнюю обстановку чумовой колорит дома умалишенных. Порой в этой неразберихе проступало нечто знакомое, что-то до боли узнаваемое виделось в этой шумной суете. Это сборище галдящих, суетящихся людей напоминало нашу жизнь, вывернутую наизнанку.
Глава 1
А сегодня, как и вчера, идет дождь.
Сколько дней я уже не видел солнца? Не помню. Дни проходят в тягучем однообразии. Не дождусь конца этой бесконечно длинной недели. Скорей бы наступило воскресенье, воскресение от всего. Занятия на первом курсе медицинского института в конец меня извели. Я мечтал учиться в Запорожье, ступить на берег легендарной Хортицы, ‒ известного со времен Константина Багрянородного острова святого Георгия, своими глазами увидеть воспетый в былинах последний оплот вольных людей. Но меня ожидало разочарование.
Когда в 1969 я приехал в Запорожье, этот город ошеломил меня своей безобразной неустроенностью. Главная улица, Проспект имени великого вождя и учителя, растянулась на десятки километров. Центр — везде и нигде. Надзиратели коммунистического режима домогались от всех одинаковости и покорности, они подчинили себе этот город. Его построили под линейку в виде одной, бесконечно длинной улицы под названием проспект имени Ленина, вдоль которой понуро стоят, выстроенные по ранжиру закопченные дома современного и сталинского индустриального домостроительства. Бездушный сталинский ампир ‒ каменная летопись коммунистического строя. Эти претенциозные хоромы воздвигались для избранных теми, кто ютился в бараках. Весь этот город выдуман и воплощен в жизнь металлическим человеком, который по своему хотению перегородил мою Реку, утопил в стоячей воде Гнилого моря Великий луг запорожский. Он до сих пор стоит на берегу изнасилованной Реки, и бетонные быки изогнутой плотины криво ухмыляются его самой человечной улыбкой. Все это «громадное», «всепокоряющее», не что иное, как овеществление выдумок невежд.
Тысячи крестьян украинцев, подобно строителям пирамид, вручную нагребали эту грандиозную дамбу. По специально составленным спискам они трудились здесь месяцами. Работали с невиданным энтузиазмом, добровольно и бесплатно, являя миру пример бескорыстной сознательности. Для тех, кто отказывался «проявлять сознательность» были свои, действенные методы разъяснительной работы ‒ высылка, тюрьма или расстрел. Весьма убедительные методы агитации. Многие из них сами не понимали, зачем они это делают и даже не спрашивали друг друга, наяву ли это происходит? Они сознавали одно, что за ними всегда и везде следит неусыпное око соглядатаев.
Этот город-монстр окружен металлургическими заводами, днем и ночью извергающими дым горящей серы. Лениво подымаясь и опадая с торчавших отовсюду обугленных труб, этот желтый дым преисподней и множество других разноцветных дымов парадными флагами развиваются на ветру, лисьими хвостами волочатся по улицам, скапливаясь в отлогих местах проспекта в виде наполненных дымом ям. В этих бесформенных впадинах нет ничего живого, кроме скрежещущего транспорта и никогда не исчезающего смога.
Этот город возведен руками рабов двадцатого века для того, чтобы здесь, у разверзнутых топок мартеновских печей выжать из человека все силы, а когда иссохшая, пропитая душа покинет бренную оболочку, выбросить ее на одно из кладбищ, быстро сровняв могилу. В этом городе я начал постигать жизнь в многообразии ее проявлений, от фальшиво благополучных фасадов, до омерзительно грязной изнанки. Здесь рухнули мои надежды о справедливом устройстве, как социалистического общества, так и всего нашего мира. Я осознал, кто я есть и решил, кем буду.
* * *
Сколько новых лиц встретил я в институте.
Как внимательно я вглядывался в них. Только изредка мелькнет растерянное человеческое лицо. Будто попал в террариум: вокруг какие-то оцепеневшие рептилии, суетящиеся грызуны и мелкие хищники. Удивляло большое количество непереносимо уродливых лиц, напоминающих доисторических ящуров или птеродактилей. Их внешнее уродство соответствовало внутреннему, в их тусклых немигающих глазах даже изредка не появлялись проблески ума или хотя бы доброты.
Быть может, наплыв этих атавистических физиономий объяснялся спецификой отбора? При поступлении в институт важны были не знания, а справки о наличии льгот и их количество. Привилегиями при поступлении пользовались десятки всевозможных категорий абитуриентов: от членов КПСС и кандидатов в члены, демобилизованных из армии, спортсменов и награжденных доблестными значками, медалями или грамотами, до жителей сельской местности, представителей национальных меньшинств, инвалидов, погорельцев, убогих и еще немалый перечень прочих, имеющих пролетарские льготы. Такой подход к приему поступающих в институт обеспечивал «социальный состав принимаемых в высшие учебные заведения, соответствующий социальной структуре общества». Говоря человеческим языком, помогающий поступлению в ВУЗы выходцам из семей рабочих и крестьян, а на самом деле — партийным и комсомольским выдвиженцам и тем, кто к ним примазался.
Меня томило жужжание пустых разговоров в перерывах между лекциями. Картонные улыбки, суконный язык, жестяной смех, множество лиц меченных печатью врожденной глупости. Чванливая спесь преподавателей, затаенная недоброжелательность и ограниченность однокурсников. Я впервые столкнулся с этим, в сущности, обычным миром взрослых: миром притворства и лжи. Я и раньше не питал иллюзий в отношении окружающих меня людей. Я не был наивным недорослем, взиравшим на нашу жизнь чрез розовые очки. Мне уже довелось столкнуться с отнюдь не лучшими проявлениями человеческой натуры, мир уже начал меня ловить, но пока не поймал. В свои восемнадцать лет я имел нерушимые представления о добре и зле, подлости и чести. Но до поступления в институт я жил в другом мире. Это был мир подростков, со своими ценностями, обычаями, табу. Их мир был гораздо проще. Здесь же, я чувствовал себя попавшим в какой-то безвыходный тупик, здесь мне все было отвратительно. Удручало всеобщее лицемерие и враждебность, в лучшем случае, — равнодушие. И я не принял этот новый, чуждый для меня мир взрослых людей.
Свое поступление в институт я считал ошибкой и с каждым днем все больше склонялся к тому, чтобы его бросить. Лишь глубокая привязанность к родителям, чувство долга перед всеми моими дедами и прадедами заставляло меня с ответственностью относиться к своему будущему, и удерживало от этого шага. Но уже через месяц я не выдержал и, как сын Тараса Бульбы, закопал свой букварь и примчался домой. «Я вернулся в мой город знакомый до слез, до прожилок, до детских припухших желез…»
Глава 2
Теплый вечер юга.
Старая скамейка возле дома, и так нужный мне разговор с отцом.
— Папа, ты знаешь, какая это все-таки сволочь — люди. Я на них просто удивляюсь. Однокурсники постоянно доносят друг на друга в деканат. Зачем они это делают? Для удовольствия или из шкурных интересов, чтобы выслужиться перед институтским начальством? Не могу понять. Откуда берутся эти гадюкуватые натуры? Подлолюбие — это, что, основная черта украинского характера?
В общежитии создали какую-то сатанинскую организацию и назвали ее «студсовет». Заправляет ею мой однокурсник по фамилии Карп, но рожа у него ни как у рыбы, а, как у паразита жопа! Никто из студентов этих студсоветчиков не выбирал, все они назначены деканом по признаку членства в КПСС. Ни одного «ни члена» среди них нет, разве что кандидаты в члены, так, те, стараются больше всех, землю носом роют, чтобы выслужиться.
И знаешь, я заметил, они даже похожи друг на друга своей неразвитостью. В том, как они лезут по головам и любой ценой норовят устроить свою карьеру, есть что-то неполноценное. Днем и ночью рыщут эти студсоветчики по комнатам, а остальные студенты сидят по своим углам, трясутся и ждут, когда они к ним пожалуют. Врываются они всегда неожиданно, эдакою разнузданною гурьбой, которую они сами именуют не иначе, как «комиссия» и наперебой начинают выдвигать свои несусветные требования: предъяви им дневник дежурств по комнате с протоколами ежедневного наблюдения за чистотой пола или подавай журнал регистрации выноса мусора из бытовки с твоими собственноручными подписями. Создают видимость бурной деятельности, имитируют какую-то патологическую чистоплотность, а у самих вечно не стираные рубахи, зловоние месяцами немытого тела. Ни один из них не бывает в душевой, похоже, все они страдают водобоязнью или их руководители рекомендует им мыться в отдельных банях. Только сдается мне, в душ они не ходят, потому что боятся уронить свое студсоветское старшинство, ведь в душе все равны.
А если разобраться, то эти студсоветчики такие же студенты, как и все, но главная их задача, представляешь, не подготовка к занятиям, ни освоение специальности, а борьба за чистоту. Они постоянно разыскивают пыль под кроватями, а на самом деле идут на все для того, чтобы выселить из общежития своего же однокашника, такого же студента. Так их натаскивают их партийные вышестоящие для последующего назначения на руководящие должности после института, выращивают иуд, готовых на мать родную донести!
— Не горячись. Мне знакомо то, о чем ты говоришь. У меня тоже были похожие мысли. Незачем тебе повторять те же ошибки, их потом не исправишь, — отец с осторожностью выбирает слова, будто вспоминает, услышанную в детстве сказку.
— Я отвечу тебе так, как когда-то в твои годы на подобный вопрос мне ответил мой отец, твой дед. Меня исключили из Киевского летного училища, из-за брата. Его арестовали в тридцать пятом по ложному доносу. Он учился в Неженском педагогическом институте, там же где и Гоголь… Я мечтал летать. Конкурс был огромный, тогда все хотели летать, не то что теперь… Но я все же поступил, и мне было так горько, ведь меня отчислили ни за что, ни я, ни брат, мы ни в чем не были виноваты.
Твой дед был мудрец, он мне сказал, что в жизни, как в реке, водится всякая рыба. Есть караси, сомы, всякая мелочь — верховодка, щуки и, конечно же, карпы… Есть хорошая, безобидная рыба, никому от нее нет вреда, а есть — хищная, большая и мелкая сволочь. Также и среди людей, есть всякие, но хороших людей намного больше. Но для того чтобы это осмыслить, к людям надо идти, надо их понимать, а не считать себя лучше всех и ставить себя над ними. Нельзя презирать и отталкивать от себя людей. Они ответят тебе тем же, и ты останешься один. Со временем ты это поймешь, но будет поздно, себя не переделать. И ты останешься один среди людей, нет хуже такого одиночества.
Когда сталкиваешься с абсурдностью нашего общества, жизнь кажется беспросветной. Молодым тяжелее всего, им непонятна запутанность взаимоотношений, бытующих в кругу людей. Их бесхитростные души ранит грубо замаскированная ложь. Ведь борьба за чистоту в вашем общежитии имеет не гигиеническую, а идеологическую основу. Но все эти, власть предержащие: администрация, начальство и прочие, которые, казалось бы, владеют и распоряжаются нами, это лишь надстройка, без которой не обходится ни один общественный строй. Главные — не они, главный в этой жизни ты сам и много других порядочных людей. Надо искать и найти свою дорогу к людям, только с ними твоя жизнь наполнится смыслом. Тебе сейчас трудно, здесь остались твои друзья, ты скучаешь по дому, но это пройдет. Скоро ты поближе узнаешь своих однокурсников и увидишь, что большинство из них ничуть не хуже тебя. У тебя еще будет много друзей. Тебе так повезло, ты учишься в Запорожье. Киев, сердце Украины, мы с твоей матерью там учились, а Запорожье — ее душа, она тебе еще откроется, ты сам увидишь и поймешь. Годы обучения в институте промчатся быстро, ты еще не раз их вспомнишь, как лучшую пору своей жизни, — он хотел еще что-то сказать, но я не дал ему договорить, ни к чему мне эти азбучные истины.
— Да, деду было хорошо! — ни с того, ни с сего завелся я, — Он жил в старые добрые времена, еще при царе Горохе, а меня выселили из общежития уже на второй день проживания. Потом, через две недели смилостивились и оставили жить «с испытательным сроком». Но прежде потребовали написать расписку о том, что буду беспрекословно соблюдать их подлые ритуалы. Повезло еще, что не пронюхали о том, что не состою в комсомоле, тогда бы точно отчислили. Оказывается, студсовет и комсомол это разные организации, одна входит в другую, как матрешки. Они и похожи, как матрешки и состоят из одних и тех же словоблудов, но в комсомоле есть еще и учет. Там у каждого отбирают письменное заявление и клятву, а кроме того, вечно всех пересчитывают и переписывают по головам, кто за них, а кто не с ними. Только в головы тех, кто на словах за них не заглянешь, а заглянул бы — ахнул.
Разве эти бумажные путы: заявления, клятвы-присяги превратят подлеца в честного человека? Я убежден, достаточно твоего слова, которое даешь с полной ответственностью, если она у тебя есть, конечно. А если ее нет, то и говорить не о чем. Зачем это недоверие, все эти долговые расписки? Никто всерьез это оболванивание не принимает, но все делают вид, что так и должно быть. Говорят, в другие вузы, если ты не комсомолец, не поступишь. Не знаю, как это они меня проглядели.
Пришлось написать им эту расписку, как это меня не ломало, но я сдался и написал. Хорошо, хоть кровью не потребовали подписать… Какая-то, лишенная всякого смысла расписка, казалось бы, пустяк, но не могу я ее себе этого простить! Не должен был я ее писать, но сдался и написал. Выбор я сделал сам, нет мне теперь прощения. Места себе не нахожу, все бы отдал, чтобы вернуть ее обратно. Но дело сделано, в одну реку не войдешь дважды.
С другой стороны, ты же знаешь, как трудно было поступить, столько готовился… Ведь второй год поступаю и бросать институт из-за того, что негде жить, разве не абсурд? Но жилья во время начала учебного года не найти, да и не хотят брать на квартиру студентов. Снимал угол в комнате, где нас квартирантов, проживало до десяти человек. Хозяйка, спившаяся торговка с привокзального рынка, каждый вечер приводила новых жильцов на одну ночь, приезжих с вокзала, тех, кому негде переночевать. Я тоже туда приходил только ночевать. Ну, это были и ночки, куда там ночам Кабирии…
И никаких особых преступлений я не совершил. На второй день обучения только приехал с занятий, как в комнату врывается наш декан Шульга с этим Карпом. У меня еще и чемодан не был разобран. Столько всего было в первый день: торжественное посвящение в студенты, клятва Гиппократа, а потом еще две лекции и практическое занятие. Я в первый день даже постель получить не успел. Надо было пройти санобработку в бане в одном конце города, а потом, осмотр в кожно-венерологическом диспансере, в другом. После этого стать на учет в районном военкомате, а затем сдать паспорт на прописку в милицию. Название у них солидное: «Районный отдел внутренних дел», дела у них, видишь ли, «внутренние»… Только после того, как все это выполнишь и предоставишь кипу соответствующих справок с круглыми, квадратными и треугольными печатями, тебе дадут специальное письменное разрешение на поселение в общежитие и выдадут постель.
Ты себе не представляешь, какой это бессмысленный до одурения бег по кругу, в выдуманном каким-то дегенератом лабиринте. Хотя, если подумать, не все так глупо, как на первый взгляд кажется, есть во всем этом свой умысел. Думается мне, цель этого дурацкого балагана в том, чтобы сформировать у каждого сознание своей ничтожности и бессилия перед всемогущей системой. Они хотят покрепче повязать человека всеми этими справками, учетами и прописками, чтобы он без этого дерьма и человеком себя не мог чувствовать.
Я в первый день постель не получил. Старался, но не удалось. Все в разных концах незнакомого города, везде очереди из студентов нашего и других ВУЗов. Творится что-то невообразимое, прямо, как у нашего классика: «Нэначэ люды подурилы…» В гостиницах мест нет, да и не принимают без паспорта, а его забрали на прописку. Пришлось спать на голой сетке кровати. Повезло еще, что в общежитие пустили. Утром, спина вся в ромбах — сетка отпечаталась, бегом на занятия, а они на правом берегу Днепра, полтора часа троллейбусом. Вообще-то, это такие пустячные неудобства, о которых и говорить не стоит, но не тут-то было. Только вернулся в общежитие, вдруг дверь настежь, врывается комиссия. Ты бы видел, как эти комиссары обрадовались, что в комнате беспорядок. Для них это было, как «майский день и именины сердца». Декан Шульга, так тот вообще оскандалился, обмочился на радостях. Меня сразу внесли в черный список на выселение, а вечером я уже бегал по городу, искал, где бы переночевать, мое место в общежитии тут же было занято. Потом я узнал, что выселили не меня одного, им просто надо было освободить места для команды приезжих спортсменов.
Скажи, разве это справедливо? Если уже понадобились места, честней было бы бросить жребий: померятся по-казацки на палке. Ведь Запорожье, край наших древних обычаев. Хотя, можно было бы и по-ихнему — на швабре… Кому не останется, за что взяться, тот выселяется. А так как они, поступают только последние дешевки.
Дородный, исполненный чувства собственного превосходства черный кот по имени и отчеству Белый Снег, который мурлыкал у меня на коленях, с истошным нявом, кувыркаясь, улетел в темноту. Отец навис надо мной. Неужели, следующий удар достанется мне?!
— За-запомни— заикаясь, чеканит он, — Прежде всего, ты сам будь человеком, тогда и требуй человеческого отношения к себе. Подумаешь, выселили из общежития, тоже мне трагедия! Захотел бы, нашел бы, где жить, но на это у тебя кишка тонка. Ты выбрал, что полегче, ты на людей обиделся, видишь вокруг только несправедливость, это же мелко! Расписка тебя заела? Плюнь ты на нее слюнями! Не стоит она того, чтобы из-за нее переживать, забудь. Не надо было брать у тебя той расписки, они не правы. Пойми, есть люди, а есть человеческая плесень, — сміття![1] Пора тебе об этом знать и относиться к этому критически, а не скулить и злиться на все человечество. В жизни много несправедливости и зла, но несмотря ни на что, нельзя ожесточаться, надо сберечь доброту в своем сердце. Многие видят вокруг только недоброжелательность и подлость. Убогие, ‒ они нищие духом! Ими владеют грубые чувства, которые задевают их самолюбие, но миром движет не зло, а добро. Доброта, не так заметна, но она главное. Прими это, как истину.
Ты потрудись, сумей увидеть хорошее в каждом человеке, тогда поймешь, не все так просто. Ты возьми и полюби этот мир и себя в этом мире, научись, среди прочих, принимать самого себя. Увидишь, все изменится, тебя навсегда оставит твое одиночество и чувство никомуненужности, и ты сам убедишься, что только на доброте держится наш жестокий мир. А если хочешь, чтобы тебя уважали другие, научись уважать себя сам. И не берись судить людей, легко ошибиться. Даже у последней дешевки есть за душой что-то хорошее.
Глава 3
А дождь все нагружает.
Как вчера и позавчера, третью неделю подряд. Сыро. Улицы и дома, все в сыром цвете. Все слилось в одно бесформенно грязное пятно. В этом городе хоть когда-нибудь бывает солнце? Хотя бы один-разъединственный солнечный день, я б за него отдал все дождливые дни жизни. Да где там, откуда ему взяться? В этом городе нет даже воздуха, одна лишь серая вонь. Как мне не хватало моих старых друзей. Я впервые испытал, что такое одиночество среди людей.
Легко ему говорить! Попробуй, останься человеком среди этих скотов с человеческими лицами. Всеобщая серость давит. У суетящихся вокруг людей не бывает праздника ни в душе, ни в быту. Сгорбленные спины, насупленные брови, стиснутые челюсти. Я отличался от них. Я был другой, отдельный, ‒ не такой как все. И я страдал от своей обособленности. Каждый день мне все очевиднее открывалось непреодолимое противоречие между мной и моим окружением. Мною все больше овладевало горькое чувство изгнанника, стороннего средь этой толпы. Я чувствовал себя чужим для всех и для самого себя, и я не мог понять, болен ли я или это я, здоровый, живу в больном обществе.
Вокруг холод, дождь да скользкая грязь под ногами. В общежитии холодно, вологая одежда и обувь отсырела и за ночь не успевает просушиться. Эта осень без сомнения худшая из тех, которые знало человечество. Куда ни глянь, всюду мокрый силикатный кирпич. Каменные стены домов, каменные лица прохожих, глядящих на встречных с нескрываемым отвращением. Я ловил на себе их взгляды исподлобья, которые красноречивее слов говорили: «Эх, утопить бы тебя в этой грязи!» Неуклюже переваливаясь, под ногами снуют раскормленные серые голуби, ненасытные паразиты улиц, у нас их называют «дикарями». Как я тосковал по своим легкокрылым летным голубям. Скорей бы кончалась эта неделя! А, потом?.. Потом воскресенье, воскресение от всего.
Я ждал этих воскресений, как избавления от тяжкого бремени постоянного окружения людьми: на занятиях, в транспорте, в столовой, в читальном зале, в общежитии. Все вместе, всегда, днем и ночью. Лишенный своего личного пространства, я был буквально отравлен людьми. Человек, как личность, формируется в тишине, «суть рождается в сомнении, а нужные слова ‒ из тишины». В тиши уединения формируются свои собственные умозаключения, закладываются основы характера, которые остаются на всю жизнь. Наедине, человек ведет откровенный разговор со своею душой и у него возникает стремление к совершенству, материализуется та неведомая энергия, что поднимает его над собой.
Постоянная жизнь на людях, в копошащемся муравейнике превозносимого до небес коллектива, превращает человека в муравья, винтик, подчиненный прихотям механиков. Я был рожден свободным, жил по своим законам и никогда не признавал над собой ничьей воли. Я раньше и представить себе не мог, какая это роскошь быть самим собой. Меня угнетал казарменный режим и многолюдство общежития, постоянный шум и суета этого броуновского движения, я содранной кожей прочувствовал свою неприспособленность к грубой сутолоке жизни.
Большинство же студентов не тяготилось проживанием в общежитии, а некоторые из них получали от этого подлинное удовольствие. До поздней ночи они кочевали из комнаты в комнату, вели интереснейшие разговоры о том, о сем и обо всем на свете, и ни о чем конкретно, были вполне довольны своим существованием и даже в воскресные дни не покидали общежития. Эти существователи недр общаги напоминали мне рыб, которые не знают, что живут в аквариуме. Они лишены своего внутреннего мира, их жизнь бессодержательна, пуста, а стремление все время быть в гуще людей, обусловлено тем, что они сами себе не интересны. В избыточной общительности находит спасение тот, кто не переносит самого себя.
* * *
Воскресение.
По воскресеньям я дни напролет бродил по улицам и дождь, и толпы людей, увенчанные черными грибами зонтов, которые встречались на моем пути, не раздражали меня. Часто случалось, я не мог разминуться с кем-то из идущих мне навстречу, независимо от пола. Я останавливался, дергаясь из стороны в сторону, пытаясь кого-то обойти, и они дергались тоже, но ничего у нас не получалось, поскольку я молниеносно зеркально повторял их телодвижения. Заканчивалась эта дрыгалка тем, что я со смехом обходил их по широкому радиусу. По Фрейду, такие внешние проявления свидетельствуют о желании и невозможности полового акта. Может, он и прав, черт его знает, у Фрейда все поступки замыкаются ниже пояса. Меня это не заботило, я и думать забыл о половом влечении. Конечно, оно было, куда бы ему деваться, но у меня оно зашкаливало за ноль. Я представлял себя Диогеном, который среди дня ходил с зажженным фонарем. «Ищу человека», ‒ говорил он. Диоген, как и я, искал человека среди людишек, прикидывающихся людьми. Я шел и думал, думал и шел, искал ответы на свои вопросы, и не находил на них ответа. Когда ж закончится эта маята и начнется настоящая жизнь? Скорей бы окончить институт, да заняться настоящим делом.
В одно из таких воскресений я решил пройти пешком по главной улице Запорожья: от конца проспекта Ленина, где у плотины Днепрогэса стоял идол вечно живого вождя, до его начала. Мой хадж затянулся на весь день. Это был по-летнему солнечный день, один из последних дней осени. Смертельно раненая природа последний раз в этом году обречено рванулась к жизни. Ожила и заиграла палитра осенних красок цветами грусти и увядания. Небо искрилось серебром паутины, деревья пламенели багрянцем живого огня. Город открылся мне весь, вышитый золотом на солнечной канве. Красота осенней природы, одна она успокаивала меня. Вокруг торжествовала гармония, лишь снующие вокруг люди нарушали ее.
К вечеру, вдоволь наглотавшись выхлопных газов и заводских дымов, я пришел в старый город к началу Проспекта. Казалось бы, проспект, как проспект, от конца, до конца рукой подать, да видно длину его черт мерял. Пора отправляться «домой», под крышу общежития. От одной мысли об этом меня передернуло от избытка чувств. Улица, пересекающая Проспект, называлась Анголенко. Меня позабавило это африканское название в степях Украины. Люди иногда ищут что-то, не зная, что. То же самое, искал и я. Что-то потянуло меня, я свернул с Проспекта налево и пошел по этой улице вверх. Здесь, на углу улицы Анголенко перед входом на базар, я впервые увидел «Чебуречную». Это был высокий, дореволюционной постройки одноэтажный дом на подвале. Внизу, над самым тротуаром, чернели семь забитых досками прямоугольников, для надежности забранных толстыми железными прутьями. Там был подвал, его называли «подземный этаж»: запутанный лабиринт с множеством переходов, ниш и каменных мешков. С момента его закладки солнечный луч никогда не проникал в эти темные норы, ‒ нужная вещь, для всяческих дел…
Над подвалом возвышался надземный этаж со сводчатыми окнами в обрамлении лепных наличников с живописным рельефным убранством. Изъеденные временем щербатые пилястры, украшавшие фасад дома, венчали ионические капители. Под облупленной штукатуркой стен желтел ноздреватый, многое повидавший ракушечник. Шатровая крыша с высоким гребнем была крыта ржавым железом. Над всем этим возвышался строгий фронтон с единственным, как глаз циклопа, круглым окном. В его почерневшей от времени искусно сработанной раме настороженно поблескивали остатки разбитого стекла. При всей своей неухоженной старости, в этом доме было что-то величественное, хоть он был не так уж велик.
Три истертые ступени крыльца привели меня в большой зал, наполненный людьми. За голыми столами на трубчатых ножках и таких же стульях сидело множество посетителей. Кому не хватило мест за столами, пили стоя у прилавка либо теснились вдоль стан. Высоко вверху в клубах табачного дыма тускло поблескивала облезшая позолота лепнины потолка. Когда глаза привыкли к тусклому освещению, я лучше рассмотрел это скопище людей, пестрых, как цветы в диком поле. Я попал в настоящую галерею уродов, передо мной открылся целый иконостас всевозможных отбросов общества, общества, с которым я не отождествлял себя.
Кого здесь только не было: нищие попрошайки, грязные пьянчуги и прочая рвань и мазура, отребье, отходы жизни. Цветастые шали цыганок вперемешку с лохмотьями оборванцев, черные картузы селян, хаки загулявших солдат и необъятных габаритов рыжая буфетчица в стеганой душегрейке поверх тельняшки, и еще десятки убогих, хромых калек, горбунов и безногих на колясках, костылях, палках и подпорках. Весь этот сброд пил и гомонил дурными голосами под дребезг катавшихся под столами порожних бутылок. В темных углах, издавая странные горловые звуки, копошились, размахивали руками и строили гримасы вообще какие-то подозрительные существа лишь отдаленно напоминающие человеческие особи. Настоящий лоскутный мир, дно, изнанка жизни! Изнанка — всегда ближе к телу.
У пивной стойки мычит что-то нечленораздельное пьяный, размазывая по лицу сопли, изрядно подкрашенные кровью. Наполовину оторванный воротник пиджака свисает с плеча. На него никто не обращает внимания. Все уже, кто больше, кто меньше под градусом, и каждый гнет свое, орет во все горло, не слушая соседа, матерясь и чокаясь кружками. Весь этот гомон перекрывают дикие вопли и взрывы безумного хохота, и вдруг, средь ненадолго установившегося затишья, раздалось заунывное пение, напоминающее собачий вой.
— Та-ак, слухать сюда! — зычно объявляет из-за стойки пьяная буфетчица. Вырезанный из ватмана кокошник, украшавший ее рыжие волосы, съехал набок. — Сегодня пива не разбавляла, значит буду недоливать! Шоб без претензий тут у меня!
В ответ, с ближайшего стола ее весело обложили матом. Мое внимание привлек библейской внешности старик с седой бородой Николая Чудотворца в каком-то долгополом то ли сюртуке, то ли кафтане. На выцветшем зеленом сукне его диковинного наряда два ряда форменных медных пуговиц, каждая величиной с пятак. На шее у него висит монисто из глиняных свистулек, раскрашенных и лишь только обожженных. Опершись на костыли, он в двух руках держит по кружке пива, поочередно отпивая из каждой. Рядом за столом расположилась испитая парочка. Он, весь какой-то пыльный, без возраста, с собачьим выражением лица, от носа до макушки заросший серыми волосами. Вне всяких сомнений, на днях освобожденный. Его глубоко сидящие пьяные глазки светились бесстыжим нахальством. И она, вся какая-то блеклая, как моль, по локоть запустила руку в его расстегнутую ширинку.
— Дед! А-дед, продай пуговицу, — дергает Собаковидный за полу сюртука Чудотворца. Но старик невозмутимо пьет свое пиво, не обращая на него внимания.
— Слышь, ты! Михаил Архангел, продай пуговицу! Продай, а то даром оторву, — с открытой угрозой требует Собаковидный. Присмотревшись, я разглядел на выпуклых пуговицах двуглавых орлов. Должно быть, старик носит свой казенный сюртук еще со времен старого режима, в пику новому.
— Покупай, — густым басом неожиданно отозвался Чудотворец. На его груди из-под расстегнутого сюртука мелькнули четыре оранжево-черные ленточки солдатских Георгиевских крестов. Цвета огня и дыма, полный бант. — Давай, что она у тебя в штанах нашла или там, кроме вшивоты, ничего нет?
— Ты чё, дед, ващще… Нечаго брехать, есть! Гляди, дед, тащу, сичас вытащу, гляди! — истерически пищит Моль, и выхватив руку из ширинки Собаковидного, сунула под нос Чудотворцу кукиш.
Собаковидный весь аж зашелся смехом, ему ехидно подхихикивает Моль. И подберется же такая парочка: кастрюля с крышкой, как они находят друг друга? Старик не торопясь, в два приема осушил обе кружки и осторожно поставил их на стол. Неожиданно подбросив костыль вверх, поймал его за стойку и вытянул им Моль поперек спины, и неуловимо резким тычком двинул подмышечным валиком под подбородок Собаковидного. Тот захрипел и, схватившись за горло, сполз со стула, а Чудотворец, подхватив оба костыля, совсем не хромая бодро пошел к выходу. Все произошло настолько быстро, что я усомнился, а был ли старик? Только два тела матерясь, корчатся на полу.
— А ну, подымайсь, зараз же! — иерихонской трубой ревет из-за стойки буфетчица, — Поднимайся, ты, гыдэнь! От, собака чертова, зачем ты немого ударил?! Дедушка тебя за него и проучил. И ты, Тюля, сучье твое вымя, поднимайся, кому говорю?! Чего ты, падла, воешь, как проклятая? Не надо было трогать нашего дедушку. Кому он мешает? Ходит себе, торгует свистом для таких дурней, як вы. Матери вашей черт! А ну пошли нах..! А то зараз погоню вас падлюк подсрачниками аж до Днепра, там и втоплю обох, як цуцыкив!
— Так ты, Софа, собачек мочишь?
С невинным удивлением спрашивает у разбушевавшейся буфетчицы материализовавшаяся из сизого дыма необыкновенно стройная девчонка. У нее коротко подстриженные ярко-белые волосы, да и вся она яркая, как всполох света во тьме. У нее безупречно округлая полная грудь и сигарета картинно зажата меж двумя пальцами.
‒ Теперь понятно, откуда фарш для чебуреков…
— А ты, Лидка, не встревай, вали к своим прошмандовкам! Они тебе когда-нибудь всыпят, дождешься, — обижается буфетчица.
— Да брось ты, Софа, не кипешуй, — миролюбиво успокаивает ее девчонка. — Из-за твоих чебуреков я к тебе и прихожу. Налей еще шесть пива, после рассчитаемся. Ты же знаешь, за мной не заржавеет.
Она невысокого роста, но очень ладная, от того так эффектно выглядит. И держится она с необыкновенным изяществом, слегка развернув к буфетчице плечи и грудь. В этом легком и таком естественном движении на удивление красиво участвует шея, подчеркивая стройность ее силуэта. А какие хрупкие у нее плечи! Как трогательно просвечиваются на них сквозь серый шелк блузки тонкие бретельки лифчика.
— Вы сами выпьете все шесть? — интересуюсь я.
Отчего создается впечатление какой-то особенной ее стройности? Может, из-за гордой посадки головы или гибкого стана? Талия у нее такая тонкая, что я мог бы обхватить ее ладонями. А как она держит плечи!
— Это такая нагрузка для сердца. Позвольте вас угостить вином или шампанским, если оно здесь есть конечно.
— За ради бога! — тут же откликнулась на мое предложение Софа, — Для вас всегда найдем, будьте уверены! Соглашайся, Лидка, раз такой кавалер предлагает, вжэ насколько я малопьюща и то б не отказалась… Сколько ж вам принести, одну чы две бутылки? — зашустрила буфетчица, увидев во мне денежного клиента.
Девчонка повернулась ко мне, у нее живое открытое лицо, и неожиданно улыбнулась. Ее улыбка все и решила. До чего хорошая у нее улыбка, по-детски широкая, до ушей, она тронула меня своим добродушием. А еще глаза! Огромные, постоянно меняющиеся, светло-зеленые, полные живого блеска глаза. Я чувствовал, как тянет меня их глубина и, поплыл…
— Прекращай гусарить, парнишка! Чтобы меня напоить шампанским не хватит всех твоих песет. Ты со мной разоришься и станешь банкротом. Иди-ка лучше купи себе мороженого, когда будешь его жевать, не забывай, кто тебя спас от разорения, — отшучивается она.
Черные брови у нее с неправильным изгибом, будто нарисованы кистью пьяного художника. Если бы не легкая неправильность черт и не большой рот, ее можно было бы назвать ослепительно красивой. А какой удивительно нежный тембр ее слегка хрипловатого голоса. Голос всегда выдает фальшь и внутреннюю суть человека.
— Ты непревзойденное чудо природы! — сбиваюсь на ты я, ‒ И разориться с тобой для меня подарок судьбы. Да, что там разориться, я на все готов, лишь бы тебя не потерять. Тебя зовут Лидия? А я — Андрей. Рад познакомиться. Давай дружить. Я тебя только увидел, сразу влюбился. У тебя такие глаза, я в них тону. Ты такая красивая и среди этих биндюг, они все на тебя смотрят, глазами… Пойдем отсюда, а? Уходим в нейтральные воды на прогулку по ночному городу. Пойдем быстрее, а то полюблю тебя еще сильней, сердце этого точно не выдержит и разорвется на сто половинок! — на одном дыхании выпалил я.
— Разорвется?.. Где негодно, там и рвется! Влюбчивый ты какой, — ушатом холодной воды остужает она меня.
— Я не такой! Прости. Я ждал тебя, как весну, везде искал и вот нашел. Здесь… Веришь? Нет? Проверь меня! — попросил я, вдруг услышав собственные слова, сказанные с горячностью, которая удивила меня самого.
— Прекрати, мне пора… — теряется и краснеет она, ловко подхватила все шесть бокалов и исчезла в табачном дыме.
Неужели, так и уйдет? Если я ее не догоню, чего-то в моей жизни не случится. Вдруг чья-то рука крепко стиснула мне плечо. Не торопясь, оборачиваюсь. Передо мной стоит парень, примерно, моего возраста, немного выше ростом и пошире в плечах. У него расплывчатые бабьи черты лица, вылинявшие волосы, бесцветные брови. От остальной пьяни он отличается какой-то неуловимой инакостью. Чем же? Несомненно, это глаза. Они у него водянистые, и взгляд какой-то странный, снулый.
— Ты к Ли завязывай клинья подбивать, и вообще, дерни отсюда, срочно, — сквозь зубы цедит он, поглядывая на меня из-под наполовину прикрытых век.
Его пренебрежительный тон мне не нравится больше, чем содержание его предложения. Такого, если не поставишь на место, сядет на голову.
— Ты, мне это рекомендуешь? — с расстановкой спросил я и глянул с легкой насмешкой, открыто, в упор. А в его глаза не просто смотреть. Они по края налиты холодной пустотой.
— Р-р-рекомендую! — рявкнул мне в лицо он. Его и без того прозрачные, рыбьи глаза стали почти белыми с черными дырами зрачков.
— Понятно. Ты видно здесь самый главный блатной? — вежливо поинтересовался я.
— Есть немного, — облизав губы, польщено согласился он.
— Вижу, какой ты блатной, спички сирныками называешь… — раздельно произнес я, упирая на каждое слово, чтобы позабористей его продрать.
Жлобы лопаются от злости, когда им напоминают об их деревенском происхождении. Его белые глаза вылезли из орбит, он рванулся ко мне, но резкий окрик буфетчицы, как по волшебству, остановил его.
— А ну кончай этот базар!! Только попробуй еще раз тут что-то отмочить! Я тебе, гад проклятый, потрох вырву. От паскудна истота, а ну гэть звидсы!
С какой же лютой ненавистью он пожирал меня глазами, а его лицо!.. С ним творилось что-то неимоверное: его лицо кривилось и судорожно подергивалось нервным тиком, словно под кожей ползали черви.
— Н-у-у, погодь… — конвульсивно вздохнув, угрожающе протянул он и скрылся в толпе выпивающих.
— Шли бы вы своей дорогой, молодой человек, а то будет у вас куча неприятностей, — участливо советует мне буфетчица.
— Благодарю вас, Софа. Все в порядке, — ее тельняшка напомнила о доме. — Мне у вас нравится, здесь такие люди собираются… Отныне, я ваш постоянный клиент. Лучше налейте мне пива. Я слышал, сегодня привезли неразбавленное…
— Суду все ясно… У меня уже морока в голове от этих дел! — с сердцем сказала Софа, двинув ко мне бокал, и занялась следующим посетителем.
Я взял бокал и стал пить, не отходя от стойки. Пиво действительно оказалось не разведенным. С каждым глотком я ощущал необычность этого напитка. Странно, но это было так. В чем же дело? Я и раньше пил пиво из дубовых бочек, но это пиво, судя по всему, было сварено совсем по другому, особому рецепту. Да и все здесь было иным, необычным. У стойки рядом со мной снова появилась эта девчонка. Не глядя на меня, она попросила у Софы спички и та, кинув на меня многозначительный взгляд, молча, их ей вручила.
— Так тебя здесь кличут Ли? — улыбнулся я. — Красиво звучит. Ты случайно не из Китая? Мы с тобой не встречались раньше на берегах Янцзы? Там, где сопки покрыл туман…
Девчонка опять покраснела. Стоит, опустив глаза. Щеки пышут жаром. Странно она на меня реагирует. Она здесь явно не впервые и к подобному трепу должна иметь иммунитет. Она что-то собралась ответить, уже вскинула на меня сверкнувшие глаза, но тут рядом со мной опять возник Белоглазый. На нем мешком висит расстегнутое пальто, руки в карманах. Небрежно толкнул меня плечом.
— Ну, что?! Выйдем, разберемся, кто тут блатной, а кто х… с бугра? — довольно вежливо предлагает он, не обращая внимания на Ли. Судорога, передергивающая его лицо, участилась.
— Если ты так слезно просишь, давай, — соглашаюсь я.
Похоже, быть драке. Только его пальто мне почему-то не нравится, вечер сегодня по-летнему теплый.
— Прости, Ли. Поговорим о Шанхае в другой раз, ‒ не желая с ней расставаться, я почти машинально коснулся ее руки.
Это было нечаянное мимолетное прикосновение, но она отдернула руку, будто ее током ударило. То же самое почувствовал и я. Что это было: дрожь, трепет, вибрация? Не знаю. Тот, кто ловил рыбу, знает, как при клеве подергивается леска, бесподобность этого ощущения сравнима лишь с эякуляцией. Иногда, это напряженно-волнующее трепетание достигает апогея и означает, «да»! А иногда, «нет»… ‒ и вместо, бьющейся на леске рыбы, достаешь пустой крючок. И все же между нами произошло что-то важное, к чему трудно подобрать слова, понятное нам обоим. Такое в жизни случается, и ты знаешь, просто знаешь, что с ней происходит то же самое.
— Дела зовут, дружественная встреча с представителями вашего заведения, — свожу на шутку я, возникшую между нами неловкость.
— Постой! Не выходи! Подожди меня здесь, — встревожено бросила она и скрылась в толпе.
Этого мне только не хватало, чтобы она утрясала мои проблемы. Я вырос в южном портовом городе со своими хулиганскими традициями. Улица была моей школой и университетом. Все недоразумения у нас решались дракой, где в лучшем случае в ход шли только кулаки. Но девушки никогда не вмешивались в подобные выяснения отношений, это всегда было слишком опасно. Прочувствовал это на себе, когда не раз зашивали продырявленную шкуру. Поэтому последние годы не расставался с пудовой гирей и перекладиной. Сейчас же, я чуял в себе такую силу, что мог бы рвать железо, ‒ если бы оно было тонким…
Белоглазый стоит рядом, кривит рот в ухмылке, нагло разглядывая меня своими ненавидящими глазами. Смотри сколько влезет, есть на что. Так, как я, в этом городе не одеваются, да и в моем, тоже не все. Модные вещи стоят слишком дорого, но родители для меня ничего не жалели. На мне темно-синие джинсы «Super Rifle», новинка сезона, черная шелковая рубашка, лимонного цвета замшевая куртка и в тон ей вельветовые туфли «на манной каше». Литая каучуковая подошва отлично пружинит, и бегать в них одно удовольствие.
— Что ж, пойдем. Ты в своем пальто, не простудишься?.. — заботливо осведомился я.
— Канай вперед! Как бы тебе доктор не понадобился, — с трудом сдерживаясь, пробубнил он.
— Раз представитель вашего заведения так сердечно приглашает, надо уважить, — соглашаюсь я, направляясь к выходу, не выпуская Белоглазого из поля зрения.
На улице ранние сумерки. Прохожих нет. А вот и комитет по торжественной встрече. Неподалеку, делая вид, что не обращают на нас внимания, курят трое парней. Свитера заправлены в штаны, на глаза надвинуты фуражки. Такие фуражки лет десять назад были в моде, их называли «лондонками». Похоже, его дружки из пригородных сел. На электричках они приезжают в город, ищут, где бы напакостить, избить городского для них престольный праздник. У них это классовое, я их понимаю, хотя и презираю. Поодиночке, каждый из них, тише воды и ниже травы, нападают только стаей на одного. Только в стае они перестают бояться всего на свете и, выпендриваясь друг перед другом, могут забить человека до смерти.
— Нечего тут светиться, давай отойдем в сторонку, — с фальшивой любезностью предлагает Белоглазый.
Мне нравится его радушие, особенно при таком численном преимуществе. Теперь, когда они извлекли меня из харчевни, их задача проста: затащить меня в подворотню, свалить на землю и там уж изгаляться надо мной руками и ногами, вчетвером на одного.
‒ Душевно признателен за приглашение, но если тебе есть что сказать, говори здесь, ‒ твердо ответил я.
Не сделав и десятка шагов, я остановился, не реагируя на зазывания Белоглазого идти дальше, занял удобную позицию боком к стене, фиксируя взглядом его руки, не выпуская из вида гоп-компанию за его спиной. Молча, жду, какой вариант развлечений он предложит. Белоглазый понял, что дальше я не пойду и вплотную подступил ко мне. Я тотчас же отступил на шаг, выйдя из зоны досягаемости.
— Ну, чего ты там стал? Харэ, завязываем этот гнилой базар! Все в мазь, с меня мировая, — суетливо начал Белоглазый, — Ты ж понимаешь, лучше гнать, чем быть гонимым. А ты, в натуре, молоток, что не сдрейфил, вышел на разбор. Я ж просто так… Хотел проверить, фраер ты или нет. Сразу видно, ты тот еще кент… Ну, в смысле, свой, в доску свой. Одно плохо, долго живешь… ‒ как-то в сторону обронил он, судорожно всосав воздух углом рта.
Я наблюдаю за ним, сохраняя между нами стратегическое пространство
— Ладно, чего нам тянуть друг на друга? Нет причины. Побазарили по-свойски и дело с концом. Все путем. Не будем бодягу разводить[2], замнем для ясности. Идем, я выставляю. Лататы?[3] На, держи краба.
Он протянул мне для рукопожатия правую руку, левая, по-прежнему осталась в кармане пальто. Я помедлил, все это было довольно странно, но быть может он прав? Плохой мир лучше хорошей драки с четырьмя колхозниками. Хотя, чем их больше, тем больше они будут друг другу мешать, все решит не число, а умение. Как там сказал Саша, который Суворов, о превосходящих силах врага: «Множество их умножит и беспорядок». На худой конец, я всегда смогу от них оторваться. В рывке, да и на дистанции им до меня не дотянуться. Я был уверен в себе и не сомневался в своей неуязвимости. Воевать с их полевой бригадой я не собираюсь, но и убегать не хочется, слишком необычную девчонку я здесь повстречал.
Не без колебания, я пожал протянутую мне руку, но пальцы ее не поддались. Сжал еще сильнее, изо всех сил, и… ‒ ничего не произошло. Я с изумлением разглядывал его руку. Так вот зачем он накинул на плечи пальто! Одной рукой, спрятанной под пальто, он протянул мне для рукопожатия одетый в правый рукав пальто протез руки. Левый, пустой рукав так и остался засунутым в карман, а вторая его рука, из распахнутого пальто уже у моего горла, колет острием финки. Все рассчитано на неожиданность и я ее не учел, но главное, я неправильно их оценил. Я принял их за деревенских оболтусов. Так обуть! И где?.. В каком-то захолустном Криворожье! Последними словами ругал я себя.
В критических ситуациях думаешь и действуешь одномоментно, иначе не уцелеть. Мне уже приходилось быть свидетелем того, чего может стоить секундная растерянность. В обычной обстановке я не люблю такую скоропалительность из-за упрощенности принимаемых решений. Теперь главное не торопиться и принять это единственно верное решение. Если б он хотел, я бы с ножом в горле уже подплыл кровью на асфальте. По всему, это не бык колхозный, а психопат-уголовник и убить меня ему также просто, как прихлопнуть муху. Вместо того чтобы отступить, я напряг шейные мышцы и налег на финку и он, чтобы не проткнуть мне кожу, чуть ослабил нажим лезвия. Хороший знак.
— Послушай, для меня с детства нож все равно, что иголка, — совершенно искренне заявляю я. Я и в самом деле не боюсь никакого оружия, если мне им не угрожают… — Спрячь свою точилку и хватит шутить, нечем дышать, — с трудом сохраняю спокойствие я.
— Ну шо, фраер дешевый? Как очко, жим-жим? — он жадно шарил по моему лицу своими бельмами, наслаждаясь моей паникой. — Небось натрухал уже в свои красивые штаны? Погодь, сейчас мы тебя с них вытряхнем, а после … — что будет после, он так и не досказал, судорожно сглотнув слюну, захлебнувшись сладостью мечтательной злобы.
— Не по плечу тужурку ты на себя одел, — отвечаю я, ломая голову над тем, как выбраться из этого капкана.
Краем глаза замечаю, как трое его дружков окружают меня, только и успел медленно переместиться спиной к стене. Вид у них совсем не приветливый, со зловещей пристальностью осматривают на меня.
— Ты меня перепутал с кем-то, кто принимает тебя всерьез.
С издевкой говорю я, лихорадочно соображая, как хоть на миг отвлечь его внимание. Я делал все, чтобы психологически его разбалансировать, сломать его сценарий, но без результата. Время безнадежно уходило. Долго он финку у горла держать не станет, слишком светло, что-то будет.
— Я боюсь только самого себя. Боюсь, что пущу такого, как ты под откос и придется отсюда отчаливать, а мне бы этого не хотелось, — веско закончил я.
Его хитро придуманная уловка сработала, и он упивался приобретенной надо мной властью. Его лицо расплылось в усмешке, отчего он стал еще больше похожим на бабу. Белесые глаза масляно поблескивали в глубине сощуренных кожных складок. В его голосе появились какие-то склизко-ласковые интонации, при этом он беспрестанно сглатывал слюну. Ничего, это хорошо, что он так уверен в своем превосходстве, успокаиваю я себя. Расшатать его не удастся, если отрываться, то сейчас. Я незаметно делаю два глубоких вдоха. Собранность, концентрация, а потом ‒ взрыв, и… Теперь или никогда!
— Немец, ты опять вола водишь? — грубый голос звучит откуда-то сбоку.
Говорит это здоровяк с веселым хищным лицом, рядом с ним Ли. Белоглазый весь съежился, стал меньше, будто обвалился изнутри. Рука с финкой исчезла в полах расстегнутого пальто.
— Та, понимаешь, Толило… С этого фраера требуется получить должок, — заискивающе оправдывался Белоглазый. Куда девался развязный тон и весь его героический вид.
— Для кого Толило, а для тебя, баклан, Анатолий Захарович! — голосом, не предвещающим ничего хорошего, оборвал его здоровяк.
От него исходит реальное ощущение силы. Ему где-то под сорок, выше меня на голову, рыжие прокуренные усы и пронзительные, светло-коричневые, почти желтые кошачьи глаза.
— Тебя предупредили, — назидательно продолжает он, — Здесь не пачкай, а ты по новой кружева вяжешь? Последний раз тебе прощаю. Цепляй своих урок и чеши отсюда частыми скачками, и что бы здесь ни ногой!
Ссутулившись, Белоглазый пошел прочь. С каждым шагом он все больше горбился, как человек, которого избили. Следом за ним, бесшумно ступая, потянулись один за другим, члены его шайки. Ни слова не сказав, только оценивающие взглянув на меня, вернулся в «Чебуречную» здоровяк. Мне показалось, его странные глаза смеялись.
— С этим Немцем всегда одни неприятности… Не пойму, отчего он каждый раз заводится то с одним, то с другим, а кончается, всегда кровью, — простодушно огорчается Ли. — Зачем он это делает? Неужели, получает от этого удовольствие?
— Получает. Но, не только удовольствие… — устало говорю я.
— Не только? А, что же еще?
— У него вместо сердца дыра, он и пытается ее хоть чем-то наполнить.
— Почем знаешь?
— Вижу его насквозь, — неохотно отвечаю я. — Знал такого же… — ухожу от этого, не каждому доступного вопроса я.
Не стоит объяснять ей то, что для меня самого малопонятно. Я и правда знал похожего типа. Сын соседки, лет на семь старше меня. Она родила его после того, как во время оккупации Херсона ее изнасиловал взвод немецких солдат.
— Отчего он такой? — искренне удивляется Ли.
— Он обозлен на весь мир. Ненавидит всех, а больше всего, самого себя, — прихожу к неожиданному, но безошибочному ответу я.
— Может ты и прав, но я не понимаю, для чего он это делает? Ведь он недавно при мне подрезал одного… — заметив, что сказала лишнее, осеклась она.
— Он делает это для того, чтобы отомстить, — не обращая внимания на ее замешательство, ответил я.
— За что?
— За себя. За то, что родился нежеланным у своей матери, за то, что с малых лет его никто не любит, за то, что не может жить среди людей. А еще, по-моему, он к тебе неравнодушен и таким манером пытается привлечь твое внимание.
— Эта зверюга?! Да мне к нему даже кочергой притронуться гадко! Фу, меня аж мурашит! — возмутилась Ли, с отвращением передернув плечами.
— А ты, вообще-то, испугался? — меняет тему она, озорно заглядывая мне в глаза с интересом ребенка, заглядывающего во вспоротый живот куклы.
— Представь себе, нет, — признаюсь я, — Не успел, наверно.
— А я так за тебя перепугалась! Меня так телепнуло, сердце аж до сих пор колотится, — прижав ладони к груди, радостно сообщает она. Мне нравится музыка ее голоса и ее открытость. Именно в этой открытости секрет ее очарования.
— Я вообще ничего не боюсь, — прорывает на откровенность меня. — Мою жизнь хранит какая-то предначертанность. На моем плече лежит рука судьбы, я чувствую, как она меня ведет и оберегает. Впрочем, не очень-то она меня бережет… ‒ устыдившись пафоса своих слов, пошутил я. ‒ Но я защищен самим знанием того, каков я есть. Не для того я пришел в этот мир, чтобы меня заколола в подворотне какая-то шваль. Я рожден для великих побед! Моя жизнь, эта моя собственная выдумка, мое необыкновенное приключение, в котором я не перестаю удивлять сам себя. Наверно, поэтому я никого не боюсь, кроме самого себя… Никто, кроме меня самого, не может причинить мне вред. Здесь все мое, это моя земля и весь мир — мой, вот мое кредо. Все это у меня можно отнять только с моей жизнью. Only with my life[4], чтобы тебе было понятней. Ты меня понимаешь?
— Нет, не понимаю, — с напускной озабоченностью отвечает она. — Je parler à la francais[5]. Фарштайст?[6] Нет?! Что ж ты заартачился? Я-то думала, ты настоящий «пылеглот»… Ладно, скажу в доходчивых словах, чтобы тебе было понятнее: «Пан тэ́-ля́ пасэ?» — хохочет она.
— К сожалению, я не парлирую по-французски, — смеюсь вместе с нею я.
— В наш порт заходят иностранные корабли, город полон матросов и незаметно, как воздух, которым дышишь, начинаешь понимать и говорить по-английски, это язык моряков, ‒ опять меня понесло не в ту степь. ‒ Когда я волнуюсь, бывает трудно найти подходящие слова и я говорю те, которые первыми приходят на ум. К тому же, некоторые из них мне нравятся больше, когда они звучат по-другому. Но не об этом речь, я хочу объяснить тебе то, что хотел сказать. Жизнь не имеет для меня особого смысла, точнее, не имела. В последнее время мне стало так нудно, что даже не интересно было, что будет дальше.
— Было?..
— Да, было! До сегодняшнего дня, теперь все изменилось, сегодня я встретил тебя, — я знал, что встретился с ней на всю жизнь, — Теперь у меня есть ты! Ты — мой день и моя ночь, my July morning[7]. Я хочу быть с тобою всегда.
— Знаешь… Не надо бросаться такими словами, — дрогнув голосом, остановила она меня. — Кто ты? И, откуда взялся?
— Кто я? Тебе перечислить все мои звания и титулы? А ты, не устанешь слушать?
— Ничего, давай, я потерплю.
— Будь по-твоему. Поскольку никто не намерен оказать мне эту услугу, я имею честь сам представиться вам. У ваших ног моя прекрасная леди профессор изысканных мечтаний, академик легкого поведения, познаватель душ и созерцатель жизни, помогающий всем, кому делать нечего, великий ниспровергатель бюстгальтеров, заведующий кафедрой острых ощущений, президент страны Гуляндия, действительный член Новозеландской академии утонченных искусств, ювелир слова и хан удачи, адмирал океана и губернатор реки, в общем, посредник между Небом и Землей. Продолжать или достаточно?
— Ты не здешний! Откуда ты прибыл? Признавайся! У нас так не говорят, — не замолкая, смеется Ли. У нее грудной голос с легкой хрипотцой.
— Я из Херсона. Учусь здесь в скубентах, — я чувствовал, как нас тянет друг к другу, что ее, что меня.
— Ты живешь в Херсоне? Я так и думала, такой может быть только из Одессы или из Херсона.
— Не я живу в Херсоне, это Херсон живет во мне, и говорю я так один на всем белом свете.
* * *
Я еще много чего сказал ей в тот вечер.
Ночью на берегу Днепра мы пили из горла рублевое вино «Біле міцне»[8]. К моему стыду, на шампанское денег у меня не хватило, а ведь предлагал, ‒ такой пассаж… Здесь же, на траве осени она мне отдалась. Это произошло с такой первозданной непринужденностью, что вначале я растерялся, а потом преисполнился благодарности за ее щедрую любовь.
С реки доносилась музыка. Огни колесных пароходов, буксиров и проплывавших мимо барж освещали ее лицо. Она медленно открыла глаза, взгляд ее был затуманен, она глядела и не видела меня, и снова ее глаза возбужденно сверкали в ночи. Я смотрел в них и не мог наглядеться. Мне казалось, словно после долгих тягостных поисков и блужданий я вернулся и нашел… Вернулся? Куда? И, что нашел? Не знаю. Нет, знаю, я вернулся в родной край и нашел того, кого искал. Самый верный компас — твое сердце, оно укажет тот берег, где встретишь того, кто ждет тебя всю жизнь.
Она хотела близости еще и еще, и я старался взять ее как можно нежнее. Одна лишь женщина способна освободить мужчину от переполняющей его ярости. Во мне кипела кровь от несостоявшейся драки, от предчувствия, что я бы в ней не уцелел. Алкоголь не снял напряженности, а только усугубил ее. Ли получала несравнимо бо́льшее удовольствие, чем я. Пароксизмы оргазма вновь и вновь сотрясали ее. Ее громкие стоны и вскрики могла услышать ватага босяков, выпивавшая у костра. Они пришли позже, когда мы уже занялись любовью, и расположились неподалеку в зарослях ивняка. Привлекать их внимание было опасно. Я пытался ее успокоить, но все было тщетно, Ли, не замолкая, билась подо мной в экстазе. Она укусила меня за плечо, ногтями расцарапала спину. Горячая кровь обожгла бока. Не владея собой, в бешенстве, я щелкнул пальцами снизу вверх по кончику ее носа. Этот «штрих» приведет в чувство кого угодно, но сгоряча перебрал.
— Никогда! Слышишь, никогда не делай мне больно! Вся моя жизнь сплошная боль. Ни один живой человек никогда больше не сделает мне больно. Ты, это ур-разумела?! ‒ зарычал я.
— Да… — прошептала она. Из носа у нее текла кровь.
Это по-детски испуганное «Да» тотчас меня отрезвило. Я стал исступленно целовать ее руки. Как я мог?! Ведь это все равно, что ударить доверившегося тебе ребенка.
— Прости! Пожалуйста, прости! Я был не в себе, прости! Я ненавижу то, что сделал… — раскаяние жгло меня раскаленным железом.
— Тихо, тихо, успокойся. Я уже простила. Я сама виновата. Обо всем забудь, — ласково шептала она, гладя мою голову, прижимая ее к своей груди.
Она простила, а я? Это тихое «Да» слышится мне до сих пор. Единственный судья своим поступкам — я сам. Этот судья помнит все и не прощает ничего. Да, я хотел бы прожить жизнь, не совершая поступков, за которые потом, сколько живешь, отвечаешь перед своей совестью. Но так и не сумел. Должно быть, не очень старался.
Глава 4
Я каждый день встречался с Ли.
Мы были знакомы меньше месяца, а у меня было такое чувство, будто я знал ее всю жизнь. Она нигде не работала и не училась. Она была немного старше меня, ей уже исполнилось девятнадцать. Станицы ее обтерханного зеленого паспорта пестрели штампами с отметками о принятии и увольнении с работы. Она постоянно его носила в своей шикарной сумочке на золотой цепочке. Ли утверждала, что эта стеганая черной сумка французская, фирмы Шанель и стоит бешеных денег, подарок ее подруги. Я ей верил, хотя знал об этой фирме лишь понаслышке и никаких женских аксессуаров фирмы Шанель раньше не видел.
Когда ей становилось скучно, она листала свой паспорт, читая названия предприятий и учреждений, где ей пришлось работать, со смехом вспоминая своих замотанных жизнью сослуживцев и как на подбор, самодовольных начальников, безрезультатно пытавшихся перековать ее неуемную натуру. Дольше всего (аж целых двадцать дней) она проработала торгуя мороженым. Это был ее «рабочий рекорд». Она поставила его благодаря тому, что в летнюю жару объелась мороженым, заболела ангиной и бо́льшую часть рабочих дней провела на больничном.
— Не люблю сидеть на цепи. Что это за жизнь на приколе? — ответила она на мой вопрос, почему не подыщет работу себе по душе.
— Нет на свете такой работы. Ученые не один год бьются над этой загадкой века, но ничего пока для меня не изобрели, — смеялась Ли. — Не по мне это бегать по кругу, как белка в колесе: дом — работа, работа — дом, сбиваюсь с курса.
У нее совершенно отсутствовало чувство ответственности, ее безответственность была возведена в абсолют. Вначале у меня сложилось впечатление, что Ли просто поверхностный человек. Вместе с тем, она была преисполнена собственного достоинства и независимости ото всех и вся. Превыше всего она ценила свободу и этим она напоминала мне вольных птиц, тех, которые не живут в неволе.
— Жизнь коротка, я хочу сделать ее интереснее: выше, шире и глубже. Хотя это и тяжело для понимания, — как-то в разговоре сказала мне Ли.
Она жила исключительно сегодняшним днем. На мой вопрос о ее планах на будущее, она ответила:
— Прошлое, прошло, а будущее не наступило. Есть только сегодня, и не надо ждать завтра, его можно не дождаться. Моя жизнь, это все что у меня есть, для меня нет другого времени, кроме настоящего, лучший мой день — сегодня. Я живу и наслаждаюсь жизнью здесь и сейчас, и буду так жить, пока не умру. И пусть будет, что будет!
Она умела радоваться жизни, и каждый прожитый день воспринимала, как подарок судьбы, жила так, будто всего один день ей и остался. «Carpe diem»[9], ‒ чем ни жизненный принцип. Мне казалось, что так и надо жить и что она первый счастливый человек, которого я встретил. Способность быть счастливым зависит от тебя самого. Быть может, в умении довольствоваться малым и лежит ключ к счастью? Да, но живя одним днем, можно не увидеть завтра. Жить ожиданиями, глупо, но без мечты о будущем, теряется интерес к настоящему. Однако все эти сомнения пришли ко мне позже. Потом.
Ли с первого взгляда привлекала внимание и располагала к себе, в ней было нечто неуловимое, но узнаваемое, которое воспринималось, как чувство умиротворения и счастья. Да, именно так, ‒ от нее исходило лучезарное ощущение счастья. Ее школьная учительница однажды сказала, что в ней есть joie de vivre[10]. Точней не скажешь. В ней было то, чего так не хватало мне. Ли несла в себе радость жизни, и любила жизнь во всех ее проявлениях. Я считал, что на долю Ли никогда не выпадали огорчения, что она никогда не страдала от несправедливости, внутренних противоречий и терзаний. Казалось, эти, ржавчиной разъедающие нас переживания, никогда не посещают ее. Ее приветливый взгляд всегда светился добротой, сердечная доброжелательность исходила от ее лица, от всего ее облика. Кроткое отношение к житейским невзгодам верный признак духовного богатства.
А еще, она была изыскана во всем: в речи, в одежде и даже в поступках. Никогда не рисуясь, всегда оставаясь непринужденно органичной. Более утонченной женщины я никогда не встречал. Она обладала вкусом и редким чувством стиля, что бы она ни одела, воспринималось, как последний крик моды. При этом она была мало подвержена веяниям моды.
— Модные вещи носят все, куда ни глянь. Но что есть мода, как не поголовное подчинение общим канонам. Мода, одно из ярких проявлений стадного инстинкта, а желание выглядеть таким, как все ‒ результат тайного опасения, что над тобой будут смеяться. А я верю в свой вкус. У меня своя мода. Моя мода, это то, что мне идет. Мой стиль: «Шик и шок», как у Джани Версачи, — серьезно говорила она и я ей верил, без никаких оговорок.
Она и не была такой, как все. Она была ни на кого не похожа, и никто бы не смог быть похожим на нее. Она была сама собой, ревностно храня свой собственный стиль с вызовом к установленным нормам, пребывая, будто вне времени и среды обитания. Не обращая внимание на то, что людей раздражает всякий, не похожий на них. Подошвы ее перламутровых итальянских туфель протерлись до дыр. Я впервые столкнулся с такой вопиющей бедностью, но она не произвела на меня впечатления. Потому что, несмотря на свою поношенную одежду, Ли была исполнена неповторимого женского шарма, хотя от этого, она выглядела намного старше своих лет.
Единственной ее постоянной привязанностью были танцы. Она регулярно посещала репетиции самодеятельного хореографического ансамбля при Доме культуры строителей. С этим ансамблем она объездила всю страну. В прошлом году у них сменился художественный руководитель. Прежний, перерезал себе горло во время приступа белой горячки.
— В лиху годину к нему «белка» прискакала, — загрустив, тихо промолвила Ли. — Он все время проводил с нами на репетициях или на гастролях. Жена его бросила. Жил один, запои случались. Мы ему помогали, чем могли. Но, что мы могли, дети да подростки… А в тот раз, как на беду никого из наших рядом не оказалось. Хороший он был человек, теперь таких не делают.
Ансамбль начал хиреть, распадаться, на гастроли стали выезжать редко, только в пределах области. Несмотря на это, Ли продолжала посещать репетиции, упорно совершенствуя свою технику у истертого бруса балетного станка. Не знаю, как ей это удавалось, но она всегда была в отличной форме. Я заходил к ней на репетиции и видел ее в танце. Как передать словами танец Ли? Едва ли это под силу словесному пересказу. Описывать зрительные восприятия темпераментного, в доли секунд меняющегося действа, это лишь нанизывать одно за другим, лишенные смысла слова. Но я должен это сделать, как это ни сложно.
Движения ее были уверены и воздушны, в них было столько жизни, грации, изящества, что я любовался каждым ее жестом. Ее милое, полное своеобразного обаяния лицо было слегка асимметричным, казалось в нем есть что-то незавершенное. Левая бровь прямая, а правая — изогнута и слегка выше левой, небольшой прямой нос, крупный рот с короткой верхней губой и по-детски припухшей, нижней, мечтательно-безмятежные большие зеленые глаза. Взглянув на ее лицо, порой казалось, что она находится в полузабытьи, будто она не здесь, с тобою рядом, а где-то там, далеко, в своих мечтах.
В танце она вся преображалась и жила своей особой, совершенно неземной жизнью. Ее лицо, озаренное вдохновением, было прекрасно, словно произведение, на котором кисть гения начертала свой завершающий мазок. Ещё один мазок?.. Многие великие мастера не завершали сои шедевры, поскольку «ещё один мазок…» и картина будет безнадежно испорчена. Так и в жизни ‒ умей вовремя остановиться. Но, это так, кстати… Как изобразить в словах тот пыл, ту страстную всепокоряющую силу ее движений? Она вся производила впечатление сверхъестественного чуда! В танце она, как никто другой, умела передать ту гамму чувств, которые вызывала у нее музыка и все это, всю себя отдавала зрителю. Вне всякого сомнения, Ли умела не только брать от жизни, но и отдавать, одаривать сторицей.
— Танец у меня в крови, музыка — мой воздух. Пока живу, танцую, — говорила Ли. Музыку она не просто любила, но и глубоко понимала. — Зачем штамповать копии или копировать штампы? Мой танец идет от сердца, и я танцую так, как живу.
Думаю, она смогла бы прожить без солнца, без алкоголя, какое-то время протянула бы без любви, наверно, выжила бы и без танцев, но перестала бы быть собой. Во многом, танец Ли был настоящим театром, репертуар которого, как я позднее понял, был полон протеста против закостенелости нашей жизни. Одна танцовщица, старается продемонстрировать технику, ярко показать отдельные элементы танца, другая, стремится создать образ, передать его особенности. И то, и другое в превосходной степени сочеталось у Ли. Отточенность ее жестов и движений поневоле притягивала взгляды всех, кто обладал хоть малейшим эстетическим чувством. Она была танцовщица божьей милостью и я верил, что она может исполнить любой танец одним взглядом глаз, поворотом головы и движением бровей, настолько выразительна была пластика ее движений, в них было что-то певучее, непередаваемое словами очарование таланта и красоты. Это был совершенно новый, взявшей меня за сердце, понятный каждому на земле пластический язык общения.
‒ Минимум движений и максимум содержания, ‒ не раз повторяла она формулу своего запойного учителя. ‒ Каждый танец должен быть представлением, сценой из жизни. Иначе публике будет не интересно смотреть.
Ли была солисткой, несомненно, лучшей в ансамбле. Однажды я видел их выступление перед демонстрацией фильма в кинотеатре «Зірка»[11]. Приближались очередные ноябрьские праздники и хотя до 7 ноября было еще, как до Киева раком, везде из шкуры вон лезли, чтобы еще раз напомнить, насколько важна для каждого из нас эта судьбоносная дата. Вначале выступил хор местных самородков и многократно проголосил о том, что «Ленин всегда живой, Ленин всегда со мной, и в каждом деле Ленин с нами…» Чтец поэмы «Владимир Ильич Ленин» с особым занудством воссоздал образ вечно живого вождя Первой пролетарской революции и уверенно ввел присутствующих в состояние глубокой дремы. Когда объявили выступление их ансамбля, раздались жидкие аплодисменты.
Ее «Казачок» был полон экспрессии, зажигательная музыка и нарастающий темп разбудил куняющую публику. Танец закончился и наступила тишина, и шелест прокатился по залу, и головы качнулись, как колосья в поле, и зал взорвался такими рукоплесканиями, каких я в жизни не слышал! Казалось, будто с грохотом обрушился потолок, от криков «браво» тряслись и содрогались стены. Творилось что-то невероятное, все словно воспламенились, бурный восторг прибойными волнами перекатывался по залу, зрители, стоя, вновь и вновь требовали повторить ее танец на «бис». Ничего подобного ни до, ни после этого я никогда не видел. Что больше всего меня потрясло, так это ощущение какой-то невиданной всечеловеческой приязни и единения, веры в себя и людей. В том переполненном зале я впервые видел в таком количестве столь просветленные, радостные лица, здесь все были за одно, в мире друг с другом и со всем миром. И каждый из нас чувствовал себя человеком.
‒ Это было что-то необыкновенное! — находясь под впечатлением ее выступления, я с восхищением глядел на нее и не мог наглядеться. Мне никогда не доводилось испытывать такого чистого восторга.
‒ Да?.. Я тоже там была, ‒ отшутилась она.
— Скажи, как это у тебя получается? ‒ сдуру спросил я, — Эта поэзия движений, ты танцевала так… То была сама ожившая музыка!
— Как тебе объяснить… Не знаю. Все это должно быть у тебя в глазах… Нет, не то! Я отвечу тебе проще, словами Ницше: «Надо носить в себе бурю, чтобы сотворить танцующую звезду».
Даже я, не искушенный в этом, видел, что у Ли несомненный талант, каких мало и не понимал, почему она не идет на большую сцену. Я не раз спрашивал ее об этом. В ответ она отшучивалась, ссылаясь на то, что не пришла ее пора, и она еще не готова «играть в артистку». Со временем я понял, что это была духовная лень, попросту нежелание что-либо менять в своей жизни, а не отсутствие куража, последнего ей было не занимать. Конечно, решительность и уверенность в себе качества полезные, но грош им цена, если их тратить по пустякам. Она растрачивала себя, пускала по ветру свой блистательный дар.
— Иногда жизнь дает тебе шанс, — пытался я убедить ее пройти пробы в одном из известных танцевальных ансамблей, который приехал в Запорожье на трехдневные гастроли. Руководитель этого ансамбля был знаком с их прежним руководителем и через администрацию Дома культуры разыскивал Ли. — И если ты его упустишь, тогда все, поезд уйдет без тебя…
— Всего один шанс? — со смехом переспросила она, — Какая чепуха! Я возьму их у нее столько, сколько захочу. Я сама назначаю правила игры и все призы — мои!
В какой-то мере, меня устраивал такой ответ. Потому что временами меня пробирал холодящий страх, смогу ли я удержать подле себя это необыкновенное существо, яркое и прекрасное, как пламя. Хотя меня и мучили угрызения совести от того, что рассуждаю я, как собственник и эгоист.
— А ты не хотела бы попробовать себя в балете?
Спросил я как-то Ли, провожая ее вечером с репетиции. Этот вопрос, как мне показалось, застал ее врасплох. Она отвела ставшие вдруг грустными глаза, задумалась.
— Не люблю балет. Что такое балет, ‒ типичный пример чистого искусства. Где, как ни в нем, видна вся оторванность чистого искусства от жизни. Чего стоит один только балетный танцовщик, в женских колготках с бейцалами[12] наружу. Сколько ни прыгает, а ни одного слова не понять! — начав серьезно, со смехом закончила она.
Мы долго смеялись над непонятным и для меня балетом. Подумаешь, даже самые высокие ценности жизнь испытывает иронией. Но однажды в баре «Весна» я наблюдал, с каким интересом и восторгом Ли смотрит балет по телевизору и как она смутилась, увидев мой недоумевающий взгляд.
— Лида, ты все время употребляешь слова на идише: шлимазл, шруцим, тухес афн тиш. Сама ты на еврейку не похожа, может кто-то из твоих родителей аид? — борясь со смущением, решился спросить я. — Поверь, я против них ничего не имею. В классе, где я учился, из нас тридцати, только семеро были не евреи.
— Как ты догадался? — сразу став серьезной, с удивлением приподняв бровь, она подозрительно посмотрела мне в глаза. — Чтоб сказать тебе нет, так — да! Папа у меня, что да, то да, таки еврей. Только про это никому ни слова, большой секрет. Ну, а с мамой… С мамой у меня гораздо сложнее. Мама у меня жид, по веревочке бежит! — расхохоталась Ли.
Я не слышал, чтобы кто-нибудь смеялся заразительнее, чем она.
— Хохлы они оба, Марченко и Шовкопляс, — грусть и нежность послышались в ее голосе. — Так что все у нас как у людей, но лучше было б, если бы они были евреи, а так… Слепые они душой, живут, как в потемках. А евреи, я с ними выросла, их у нас в коммуналке была половина, лучшая. Разъехались уже все. Ася Яковлевна любила меня больше матери. Своих детей она иметь не могла. Как поддаст, начинает горевать, я, говорит, заводу этому ферросплавному всю свою красоту отдала, а сама страшная, как баба яга, худая, нос крючком. В свои тридцать пять выглядела старухой, ели ноги волочила. Она была из Ленинграда, эвакуированная, вся ее семья в блокаду там осталась, она одна уцелела. Все мне про детдом рассказывала, как ей там хорошо жилось, уверяла меня, что в детдоме прошли самые счастливые дни ее жизни. Кроме детдома, ничего хорошего у нее в жизни не было. А мужа ее звали Евсей Ушерович Гринберг. Для него она была самая лучшая на свете, он обещал ей подарить все звезды с неба и таки дарил. Они меня понимали, а свои, никогда. Люблю идишскую атмосферу, они веселые, а их музыка, я от нее тащусь. А наши, они какие-то мутные, такими и останутся, — с горечью вздохнула она.
Многие девчонки из ансамбля завидовали Ли. Я замечал, как презрительно они кривят губы и перешептываются у нее за спиной, глядя на много раз штопаное трико, которое она одевала на репетиции. Я видел, как выводит их из себя ее сверхмодная французская сумочка и заношенное до глянца зеленое замшевое платье-мини, открывающее на всеобщее обозрение ее замечательно стройные ноги. Она же, ко всем относилась с ровной доброжелательностью, хотя все замечала и втихомолку страдала. В яркости была ее слабость, тогда как в серости, таилась сила бездарных.
— Когда-нибудь я сброшу с себя эту лягушачью шкурку и ты меня не узнаешь, — шутила она, и я ей верил, хотя меня и огорчало то, что она была человек без мечты.
Она этого не отрицала. Как-то полушутя я поделился с ней своей мечтой превзойти доктора Чехова, Луи Пастера и Айболита вместе взятых. Она догадалась, насколько непростым и важным было для меня это признание. Став серьезной, она довольно резко ответила:
‒ Мечтая о будущем, теряешь настоящее. А когда ничего не получится, сам себя сделаешь несчастным, ‒ сказала так, что у меня не возникло желания спорить.
Она была убеждена в сказанном, это составляло основу ее мировоззрения, хотя я с ней был не согласен. Я считал, что без мечты рано или поздно скука жизни превратит человека в скота, а с мечтой, есть шанс сделать что-то по-настоящему стоящее. По крайней мере, прожить интересную жизнь, о которой будет что вспомнить. Мечта определяет цель в жизни, и жизнь приобретает смысл.
За выступления в ансамбле денег не платили, только кормили, когда выезжали на гастроли, а главное — поили. Ли любила эти поездки и всегда с увлечением рассказывала о них. Было заметно, что она понемногу спивается. Выпив, ее охватывало желание. Ли была неутомима, изобретательна и бесстрашна во всем, а в сексе, особенно. Она одна была, как целый гарем, ‒ всегда разная, не уставая удивлять меня своими сексуальными фантазиями. Иногда ей и этого было мало, и в самый неподходящий момент она разражалась хохотом, доводя меня до шока своим неожиданно побритым лобком. «Не могу насытиться тобой!», — сколько раз сгорая от нетерпения, она шептала мне. Меня поражало, с какой жадностью она мне отдавалась, она отдавала мне себя так, как другие берут, словно отдавала мне не только свое тело, но и душу. Ни одна женщина не делала это с таким самозабвением и ни одна из них не вызывала во мне такого желания, как Ли.
Она отдавалась мне везде, где у нее возникало желание, мы занимались любовью в самых неподходящих местах: в подъездах, на стройках и чердаках, в темных подвалах и парках, а то и просто на улице. Для большинства людей есть день и ночь, и все, что с этим связано, но только не для Ли. Ей не было дела до времени суток и места, главная задача состояла в том, как, и сколько… Меня коробило от этих поспешных подзаборных соитий, меня изводил этот всепоглощающий рыбий запах, но когда она настаивала, отказать ей я не мог. Наверно, из-за неизбывного чувства вины за тот, первый раз, когда я так незаслуженно ее обидел.
Несмотря на всю сексуальную раскованность и постоянно сжигающее ее желание, я был уверен в ее верности и в этом я не сомневался. Ли знала, что в случае измены, я не задумываясь, с нею расстанусь. Хотя мы никогда этого не обсуждали, она неоднократно давала мне понять, что знает и принимает то, что моя Женщина может принадлежать только мне, изменив мне, она превратится в такую же, как все, — обыкновенную.
Своеобразие наших отношений трудно было объяснить, да я и не пытался, мне хорошо было с Ли. Нас объединяло неудержимое стремление к свободе и независимость от окружающих, любовь к красивым вещам и экстравагантность в одежде, и постоянная готовность к любым, самым рискованным приключениям. Мы с нею были родственные души, мы жили по своим правилам, за пределами общепринятых норм, нас одолевали одни и те же ненасытные желания и жажда новых ощущений.
— Здесь ничего не происходит, все заскорузло, как кирзовые чеботы у поганого хозяина, — говорила она с тоской. ‒ Нет никаких событий, по которым можно понять, что движется время, ведь без этого перестаешь чувствовать себя живой.
Провинция ‒ беспощаднейшее из болот. Ты вроде бы и не на необитаемом острове и люди тут водятся, но как же здесь чувствуешь оторванность от мира, как давит унылая череда однообразных будней, цепенящая скука прозябания на задворках жизни.
— Так обрыдло это растительное существование! ‒ Ли ненавидела захолустье провинции. ‒ Мне уже давно, а этой осенью, особенно, не дает покоя мысль, что где-то кипит настоящая жизнь. Там происходят интересные события, а жизнь не затихает ни днем, ни ночью.
— И ты туда не попала?
— Да, меня там нет. Я все время здесь, где нет ничего нового, здесь нет, и не будет никаких перемен, вязко, как в болоте.
— Ничего, мы еще везде побываем, — говорил я ей и был в том уверен, — Ведь и мне не дает покоя та же, твоя мысль…
Меня тоже тревожили эти непреодолимые позывы вдаль, ощущение, что где-то далеко меня ждет настоящая жизнь. Типичные мечтания незрелой личности. Настоящая жизнь всегда здесь и теперь, а не где-то там, вдалеке.
— Наш новый руководитель ансамбля в составе украинской делегации летом был с «братским» визитом в республиках Средней Азии. Много интересного рассказывал, — мечтательно глядя в звездное небо, проговорила Ли и загадочно замолчала.
Взгляд ее блуждал где-то далеко в космическом пространстве.
— И, что же там было самое интересное? — не выдержал я.
— В этих республиках? — дрогнув бровью, переспросила она. — Ну, например, в Ташкенте или в Ашхабаде… Забыла где, на одном из приемов их угощали пловом. Местные руководители все руками наворачивают, он попробовал, и так и эдак, ничего не получается, чуть палец себе не откусил. Тогда он попросил дать ему ложку. Ложку, конечно же, не нашли. Видать, их вера не позволяет ложки в доме держать или в их кибитках, не знаю, где они там ночуют. Так эти казахи или узбеки… Ну, в общем, мордва, ему штакетину из забора выломали, он ею и ел. Ничего, вкусный плов.
— И, большую штакетину? — для прояснения картины уточнил я.
— Порядочную, два раза зачерпнул и пол казана выел, ‒ посмотрев на меня критически, ответила она.
— Показана?.. Может, они ему не штакетину, а целую доску от своей юрты отодрали?
— Весьма возможно, я-то там не была. Интересно путешествовать. В мире есть столько мест, где я ни разу не была. Мне хочется везде побывать, я так много всего хочу увидеть.
— И поесть?.. — несмотря на свою грациозность, она любила вкусно поесть, хотя редко могла себе это позволить.
— Всенепременно! — блеснув глазами, расхохоталась она. ‒ Конечно же, надо все испробовать. Только так и не иначе.
Ли, как и я, родилась в дороге. У нас обоих горел в крови неугасимый огонь странствий, как и у многих других, тех, кто в детстве переезжали с места на место. Сформировавшееся у них биополе не совпадает с геофизическим фоном ни одного из временных мест их проживания. Они всю жизнь ищут и не находят то, заветное место на земле, где им будет хорошо, и всему этому есть объяснимый физический стимул — несовпадение их биополя с геофоном обитания. Эту новую, но пока не подтвержденную наукой теорию, Ли с увлечением мне разъясняла.
— Притянуто за уши, — скептически возражал я, хотя невнятная тоска по далеким краям не оставляла меня никогда. — Предпосылки да предположения, и никаких фактических доказательств.
С моей точки зрения, все это было занимательно, и не более. Пришло время, и я убедился, что в этом есть свой сокровенный смысл.
* * *
Париж ‒ «Париж»…
Когда не было гастролей, свое утро Ли, как правило, начинала в популярном в узких кругах кафе без названия на углу Проспекта Ленина и улицы Сталеваров. Постоянные посетители называли его Париж. Почему «Париж»? А не, скажем, «Крыжополь» или «Канкрыновка», или тот же «Чертомлык»? — вопрос риторический. Скажешь, примером: «Встретимся в Париже», и у тебя возникнут совершенно неординарные ассоциации. Мелочь, конечно, но приятно. Тем более, что умение жить и выжить в этом узком, смердящем затхлой кислятиной мире, состоит в умении делать события из мелочей. Именно они помогают вырваться за границу обыденности.
Каждый день Ли отправлялась сюда, как на работу. Здесь она встречалась со своими приятелями и знакомыми, которым не было числа. Это был ее дом и клуб, где собирались все и отовсюду. Ли просиживала здесь днями с неизменной чашкой кофе в руке в окружении зараженных неизлечимым снобизмом интеллектуалов, томных декадентов и манерных эстетов. Она принимала активное участие в бесконечных дебатах о смысле фразы: «рукописи не горят» из «Мастера и Маргариты», бурных спорах о том, сколько раз (16 или 17) Сталин приходил смотреть «Дни Турбиных», либо в зубодробительной критике нового романа Маркеса и в безмерном превозношении «Зеркала» Тарковского.
В своем демонстративном поведении они всячески подчеркивали собственное превосходство. Меня тошнило от их высокомерия, несвойственного умным людям. Своя точка зрения возводилась ими в непререкаемую истину последней инстанции. Их категоричность в отрицании чужого мнения, чередующаяся, с ни с чем не обоснованным преклонением перед модными новинками, претили мне. Тогда как Ли, воспринимала их вполне толерантно, с неподдельным вниманием она выслушивала их пространные, часто беспредметные рассуждения. В ней они находили благодарную аудиторию, которой им так не хватало. И она их слушала, она, безошибочно различавшая, когда человек говорит от чистого сердца, а когда рисуется, тряся словесами. Была ли это любознательность или праздное любопытство, не знаю. Но знаю достоверно, она никому не льстила. В ее манере общения было столько естественной искренности, что это располагало к откровенности.
Она не только слушала, но связно и умело излагала свои мысли, каждое ее суждение было весомым, будь то похвала или неодобрение. Ее высказывания и меткие определения моментально подхватывались и многократно повторялись в ее окружении. Иногда они воспринимались, как удачная острота, а иной раз, как блистательный афоризм, который преподносился знакомым в виде изысканного гостинца. Не одного меня впечатляло сочетание тонкого остроумия с оригинальностью ее суждений, в которых чувствовалось что-то очень свое, не заштампованное, личное. При этом было заметно, что она не вынашивает свои своеобразные мысли и не изобретает хлестких выражений; первые, рождаются спонтанно, а вторые, приходят легко, ‒ сами по себе.
В целом, это был союз непризнанных гениев, неоцененных талантов или, как минимум, не распознанных дарований. Невзирая на лень, эгоизм и гипертрофированное самомнение, они тянулись к общению. Все они жили, как на вокзале, всё собираясь куда-то ехать или что-то сделать: написать потрясающий киносценарий, картину либо рок-оперу, но только собирались, ничего не предпринимая, не имея ни минуты свободного времени и ничего не делая.
В последнее время эти встречи все чаще стали сопровождаться нескончаемым употреблением алкоголя во всех его видах. Завсегдатаи интеллектуалы всегда были готовы выпить на шару, алкоголь раздвигал пределы неутешительной обыденности, но они не приветствовали подобное времяпрепровождение, пьяный не мог здесь чувствовать себя комфортно. Поэтому Ли все чаще тянуло, как она выражалась: «на дно», подальше от этого вычурного окружения, «к живым людям», «в гущу жизни» и она «шла на погружение», «на двадцать тысяч лье под воду», ‒ «на рандеву с капитаном Nemo[13]».
Всеобщее отсутствие доброты действовало на нее угнетающе, и когда на нее начинал давить «столб воздуха силою в двести четырнадцать кило», она шла в «Чебуречную». Здесь она тоже знала всех, для нее не существовало неинтересных людей. Каждый на что-то годился, если не мог рассказать, то мог послушать. Сюда, в «Чебуречную», она приходила все чаще, это был ее второй, как мне кажется, более любимый дом. «Париж» и «Чебуречная», в этих порождениях общепита, не было ничего похожего. Они были, как два параллельных, никогда не соприкасающихся мира. И все же, Ли по душе был больше второй, ‒ пестрый и шумный мир пивной со своим надрывным весельем, своей неповторимой грустью и драматизмом.
— В «Чебуречной» никто не пристает ко мне с расспросами: «Зачем пришла? Чем занимаешься и почему не на работе?» ‒ говорила она. ‒ Моя жизнь единственная моя собственность и принадлежит она мне одной. Терпеть не могу, когда начинают ко мне лезть и требовать отчета. Наотчитывалась уже, хватит! А здесь, я свободная от этих надзирателей, могу отвязаться в полный рост, никому и в голову не прейдет меня за это порицать.
Я ее понимал, но в то же время сознавал и другое. Притоны, наподобие «Чебуречной», привлекают нетерпимые натуры, которые не уживаются с будничной жизнью. Повседневность для них невыносима, она их убивает. Пребывая в разладе с обществом и самим собой, они глубоко несчастны. Здесь же, сосредоточение жизни со всей ее красотой и уродством, жестокостью и страстями, а главное здесь есть эрзац независимости и видимость свободы, даже некое равноправие. Алкоголь и нищета уравнивают всех, примиряя их с действительностью, но это призрачный мир, — побег от настоящего.
В последние дни ею начали интересоваться сотрудники районного отделения милиции. В этом Ли посодействовала ее соседка по коммунальной квартире, с которой она имела неосторожность под настроение повздорить.
— Что это за жизнь, сплошная регламентация! — огорчалась Ли. — Вечно все к тебе цепляются, если ты на них не похож. Скажи, много ты видел здесь нормальных человеческих людей? Участковый мент приходил, угрожал, если не устроюсь на работу в течение двух недель, будут судить за тунеядство. С этих полупсов станет, осудят. Вот и жгу я эту жизнь с обоих концов. Разве это жизнь? «Если это жизнь, то что тогда смерть?..» — словами старинной еврейской песни, спрашивала она у меня. И на этот вопрос не нужен был ответ.
Она и прожигала ее, жила на износ, как на ускоренной перемотке. Веселье било из нее солнечными протуберанцами, ее переполняла радость бытия, упоение жизнью. Она обладала удивительным запасом жизненных сил и ни в чем не знала середины. Она могла сутки напролет без сна и перерыва на обед пить, петь и плясать, говорить без умолку, без устали рассказывая все время новое, интересное, ни разу не повторившись, изображая все в лицах, прикуривая сигарету от сигареты, пересыпая свою речь к месту сказанными прибаутками и солеными словечками и хохотать от удачной остроты громче всех! Даже по моим меркам, тратила она себя предостаточно. Но разве можно было ограничить ее какими-то рамками, тем более подчинить чьей-то воле?
— Я буду делать то, что хочу, а не то, что меня заставляют эти надсмотрщики, — сказала она, когда ее основательно достала окружающая общественность. — А чему быть, того не миновать. От себя не убежишь. Нет такого коня, на котором можно от себя ускакать, даже если это будет белый кадиллак.
Но несоизмеримо чаще Ли находилась в превосходном настроении. Каждое утро она распахивала объятия занимающемуся дню так, словно ждала от него только хорошего. Она представляла собой тот редкий тип человека с открытой душой, щедро раздающей ее свет людям. Ее переполняла жажда радости, и она радовалась жизни, и хотела, чтобы окружающие тоже наслаждались ею. Наделенная светлым даром вызывать к себе симпатии людей, она была общительна и по-детски открыта, вся нараспашку. Не только в «Париже» или в «Чебуречной», но и везде, куда бы Ли не пошла, она чувствовала себя среди своих. Легко сходясь с людьми, она везде была, как дома, только своего дома у нее практически не было, и она страдала от своей безбытности.
— Дом, это не определенное место, ни стены, ни какая-то там обстановка… Нет, дом, это нечто большее. Это чувство дома, — она как-то сказала мне.
— Я даже не знаю, каким себе представить свой дом. Я нем думаю… О доме, в котором буду жить. Впрочем, нет, знаю, это будет такое место, где навсегда поселится мое сердце, — и неожиданно продекламировала Вийона из «Баллады поэтического состязания в Блуа».
От жажды умираю над ручьем.
Смеюсь сквозь слезы и тружусь играя.
Куда бы ни пошел, везде мой дом,
Чужбина мне ‒ страна моя родная.
Не только по этим стихам, но и по другим ее высказываниям я замечал, что она куда более начитанна и образованна, чем я предполагал. Она не раз удивляла меня обширностью своих познаний в области литературы, музыки, живописи.
Ли мало рассказывала о своей семье, со временем я узнал о ней больше. Ли говорила, что свое детство провела в смертной скуке. Ее отец и матерь жили по строгим правилам, у них не принято было проявлять по отношению к детям и друг к другу любые теплые чувства. Нельзя сказать, что родители ее не любили, но они как бы стеснялись проявлять нежность к своим детям, оттого она так тянулась к ласке. Отец и мать с детства воспитывали Ли в паутине необъяснимых, порой нелепых запретов. Запрещалось решительно все: от игр с детьми с наступлением сумерек, до мини-юбки, о применяемой всеми ее сверстницами косметики и речи не могло быть.
В ней накапливалась энергия протеста против тирании родителей, склонных, как им представлялось, из самых благих побуждений, подавлять всякий независимый голос. Это тихое бытовое насилие закончилось восстанием, которое перешло в перманентную войну. С детства, лишенная теплой задушевности, ей казалось, что родители у нее ненастоящие, а взявшие ее на воспитание совершенно чужие люди. Их педантизм и неусыпный контроль были невыносимы. Еще подростком она решила для себя, что уцелеет от полного их порабощения лишь в том случае, если будет во всем им противостоять. Это они взлелеяли в ней неприятие всех оков условностей, своими стараниями они сформировали и развили у нее непримиримое сопротивление против любого подчинения. Сейчас ее общение с родителями состояло в сплошном выяснении отношений. «Изо дня в день одни попреки да мелкие дрязги», ‒ рассказывала она о них. ‒ О чем ни заговорят, всегда заварится каша и кончится ссорой. Я уже видеть их не могу».
— Многие запреты выдумывают для тебя твои близкие, — в одном из наших разговоров говорила мне Ли. — И давай тебе вдалбливать: «На высоких каблуках ходить нельзя, испортишь походку, косметику нельзя, от нее один шаг к падшеству, яркую одежду нельзя, от нее прямая дорога к разврату». Конечно, среди всеобщей серости красивая одежда выглядит странно, а то, что странно, должно быть, непристойно и свидетельствует «о порочных наклонностях». А ведь привлекательная одежда, это способ самовыражения, без него не может реализоваться личность. В нереализованных желаниях главная причина неудовлетворенности жизнью, а этого так легко избежать. Но продыху нет от тех, кто без этого прикидливого пуританства себя не мыслят. Сами почитай не живут и другим жить не дают, не знаю даже, откуда у них дети берутся… Да еще тужатся везде наклеивать идеологические ярлыки: любая бижутерия, красивая одежда, это наследие буржуазного мира или отрыжка мещанства, как хочешь, на выбор. Узкие или широкие брюки, джинсы, твист, — тлетворное влияние Запада. Загнали всех в стойло из своих правил и запретов. Вокруг темно и тесно, как в могиле.
Завершив круг, бумеранг возвратился, угодив в голову, бросавшемуся им дикарю. Отец с матерью пожинали плоды своей мичуринской системы воспитания, освободившись от удушающей опеки, птичка вырвалась из клетки и обратно ее уж не упрятать. В последнее время они махнули на нее рукой. Поздний ребенок, для них, пенсионеров, она была отрезанный ломоть, ‒ пропащая.
У Ли был родной брат, старше ее на двенадцать лет. Он служил парторгом в местном металлургическом НИИ и жил со своей женой и ребенком в одном из заводских общежитий. Ли отзывалась о нем с теплотой, но говорила, что он совершенно лишен воображения, хотя и очень положительный человек. Когда он встречал Ли на улице, то делал вид, что ее не знает. Она же всегда подходила и задирала его.
— Здравствуй, старший брат! Как успехи в соцсоревновании? Много тебе вынесли устных благодарностей? Или ты уже дослужился до Почетной грамоты и из скромности ничего об этом не говоришь? Знаешь новый лозунг? Запиши, пригодится для стенгазеты: «Сталевары, ваша сила — в плавках!» или еще, пиши, не стесняйся: «Перегоним в плавках Америку!» Скоро вы ее перегоните, в плавках?.. Да не переживай ты так, все равно мы их, если и не перегоним, то догоним и тогда уж точно забодаем, никуда им от наших рогов не деться. Ну, да что уж там, иди, готовь свою политинформацию. Или тебе доверили сделать целый доклад о международном положении? Иди уже, а то директор заругает. Коммунистический привет и наилучшие пожелания руководству!
Отпускала она наконец упарившегося, бураком цветущего брата. Только изредка он лепетал в ответ что-то о сознательности и долге перед обществом, в котором мы живем.
— Хоть вы, молодой человек, повлияйте на мою сестру, — не выдержав насмешек Ли, с нотами отчаяния в голосе воззвал он как-то ко мне. — Объясните вы ей, что долг каждого здорового человека — работать. Нельзя жить, паразитируя на теле общества!
— Лидия, госпожа своих поступков, — внятно, словно глухому, ответил я. — Почему, кто-то смеет указывать, как ей жить? Никто не вправе посягать на чудо жизни другого человека.
Он ничего не сказал в ответ, только развел руками, раздосадовано хлопнул ими себя по бокам и быстро пошел в противоположную сторону.
— Ты ему хорошо выдал, умри ‒ лучше не скажешь. Да вряд ли он поймет… — дрогнула голосом Ли, и надолго замолчала.
— Как можно быть таким одноклеточным! — с негодованием вдруг вскрикнула она. От неожиданности я шарахнулся от нее в сторону, едва не столкнувшись с прохожим. — Быть таким слепым, не видеть весь этот обман вокруг, верить во всю эту брехню, да еще ее пропагандировать? Талдычит, как Ивасык Тэлэсык: «З молоду треба працювати, так воно кажуть…»[14] И это мой родной брат! Служит им, будто не человек… ‒ а собака какая то. Как он мог превратиться в такое сложноподчиненное существо?
Но Ли не могла долго переживать, расстроившись из-за чего-нибудь, уже через минуту она смеялась до колик, увидев смешно подстриженного пуделя, напрочь забыв про все свои огорчения, и тех, кто кому и как служит… ‒ никогда больше о них не вспомнив. Наверно, так, путем вытеснения она боролась с болью? Не знаю. Ее порхающая легкость, неизменно благодушное настроение, беспечное отношение ко всем неурядицам, как к мелочам жизни вначале так нравились мне. Но порой эти черты характера Ли граничили с безразличием и даже с черствостью, хотя я и гнал от себя подобные нелицеприятные мысли.
В отличие от меня, Ли совсем не претила человеческая стадность. С утра до ночи она находилась в окружении своих бесчисленных приятелей и знакомых. Их притягивала к ней ее светлая приветливость, бойкость ума и необыкновенная способность к сопереживанию всех их радостей и житейских невзгод. Подобно ненасытному многоголовому паразиту они питались ее жизненной силой, на дерьмо переводили ее время. Вся для других, и ничего для себя, она расплескивала, растрачивала себя на своих знакомцах. В каждом из них она находила что-то интересное, по меньшей мере, занимательное.
Узнав ее лучше, у меня сложилось впечатление, что она не выносит одиночества и боится его. Серым ненастным днем, возвращаясь с занятий, я случайно встретил Ли на Проспекте одну и был поражен печальным выражением ее лица. В какой же восторг она пришла, увидев меня! Однако рассудок подсказывал мне, что если бы это был не я, а любой из ее знакомых, она бы обрадовалась ничуть не меньше, лишь бы не оставаться одной, в тишине.
Тишина страшна своею беспощадностью, она неумолимо ставит человека лицом к лицу перед самим собой, безжалостным зеркалом показывая ему, ‒ кто он есть. Человек, лишенный духовного мира, оставшись наедине с собой, становится жертвой одуряющей скуки.
Глава 5
На площади перед «Чебуречной» промышляли цыганки.
Многих из них Ли знала по имени и часто со смехом рассказывала об их проделках. Мне нравилась ее детская непосредственность и умение удивляться и радоваться всему происходящему вокруг. Хотя у меня и вызывала недоумение та легкость, с которой цыганки входят в доверие к незнакомым людям, выманивая у них иной раз последние деньги. Под их чары попадают в основном женщины, спешащие наперед узнать, что будет дальше в их жизни. Мужчин предсказания гадалок не интересуют, они уверены, что сами творят свою судьбу. На много реже встречаются те, кто с помощью цыганок пытаются повлиять на чужую долю, изменить ее, а в некоторых случаях, ‒ «испортить».
Цыганки без лишних слов хватали за руки проходящих мимо девчонок, магнетизируя их своими гнилыми вишнями глаз. И многие останавливались, завороженные каскадом откровений, обрушенных на их неискушенный разум.
— Вот видишь, Тоня… ‒ так я и знала! Ты не замужем, все про тебя знаю. Хочешь увидеть своего будущего мужа? Да? Я тебя, Тоня, почему остановила? Так случилось, тебе повезло, он сейчас рядом, здесь твой будущий муж. Судьба твоя такая, он рядом здесь ходит и не знает еще про тебя, а суждено ему быть твоим мужем. Погоди, сейчас я тебе его покажу, твоего суженого. Я знаю, что он здесь, но кто он пока не вижу. Сейчас проверим твою судьбу, как она тебя жалует. Смотри, сейчас она сама подведет его к тебе и покажет. Потерпи, один, всего один волос у тебя из головы вырву. Вот так, видишь? А теперь заверни, сама заверни его в десять рублей. Нет десяти? Ну, ничего, давай пять… И пяти нет?! А вот же, смотри, три есть. Давай, не бойся, я сейчас их тебе верну. Давай, я сама заверну в них твой волос, его надо будет вот так, завернутым носить в кармане. А теперь тихонько, только не торопись, а то спугнешь, тихонечко оглянись через вот это плечо, сразу его увидишь, он сейчас сам к тебе подойдет и заговорит…
И пока та, с замиранием сердца оглядывается, цыганка шмыг в толпу и след ее простыл. Только растерянная девчонка стоит со слезами на глазах.
Наша жизнь — замысловатый узор, где случайное пересекается с неизбежным. Жизнь без любви, унылое прозябание без счастья и доли. В любви, и только в ней, сосредоточена высшая радость жизни. Каждый человек ждет и ищет свою любовь, и каждый достоин её, ибо каждый из нас неповторим в своей необыкновенности. И каждый из нас одинок и беззащитен в этом беспощадном сверкающем мире. Сознание того, что тебя никто не любит, унижает человека. И нет такого человека, который бы не хотел встретить свою пару, только с нею он станет единым целым. Без своей пары человек инвалид, страдающий от своей непарности, и ловят его на этом святом чувстве лишь те, для которых оно ничего не значит.
Стоит у меня перед глазами эта обманутая девчонка, кому она теперь поверит? Этот мелкий, сиюминутный обман запустит цепную реакцию и рано или поздно она настигнет, если не саму цыганку, то ее детей или внуков. Девчонка Тоня выйдет замуж, народит детей и с малых лет будет их учить, кто такие цыгане, как к ним относиться и, что все люди братья…
Цыганка по имени Жанна чародействует в самой «Чебуречной». Жанна работает с более старшим контингентом. Ее специализация, заговоры: на отвращение к алкоголю, снятие сглаза, наговоров и родовых проклятий, возвращение любимых и тому подобное. Жанна поможет в решении любых затруднений, даст совет на все случаи жизни, но в основном, она портит и правит людей. Усадив за стол против себя убитую тяжким ручным трудом крестьянку, она проникновенно вещает:
— Говоришь, пьет? Буянит? Издеватель над всем семейством? От, мучитель! А дел тэ марел три годи![16] Надо, надо его обуздать. Я тебя выручу, обязательно помогу. Правильно сделала, что пришла. Давай двадцать рублей.
Крестьянка тяжело вздыхает, в уголках сухих, выпитых нуждою глаз, заблестели слезы. Краем черного платка, расписанного оранжевыми розами с ядовито-зелеными листьями, утерла глаза. Достает из-за пазухи белый платочек с завернутыми в него деньгами. Узловатыми, негнущимися пальцами пытается его развязать. Ничего не получается. С трудом, зубами развязывает туго затянутый узел. Пересчитывает свои «капиталы», набирается четырнадцать рублей с мелочью. Цыганка, ласковая и беспощадная, как кошка забирает их все.
— Не жалей, не зря даешь! Увидишь еще… — покровительственно успокаивает она, глядящую на нее с возрастающим недоверием крестьянку. — После прейдешь, благодарить будешь. Все будет, как я скажу. Слушай и запоминай все, как есть и боже тебя упаси, ничего не перепутай.
Нахмурив широкие, сросшиеся над переносицей брови, замолчала, сосредотачилась, будто припоминая что-то важное, а затем, изменившимся, низким и доверительным голосом продолжила:
— Надо тебе пойти на кладбище в пятницу, только обязательно в пятницу, в третью пятницу месяца. Отыщешь могилу, только учти, не младенца, а мужчины с именем твоего мужа. Возле креста набери в чистый белый платок щепотку земли. Помяни покойника за упокой души. Поговори с ним в голос, но так, чтобы никто вас не увидел и не услышал. Объясни покойнику, для чего берешь у него с могилы землю. Не торопись, посиди рядом с ним, подумай. Потом, не забудь, это важно, учти, положи на могилу помин: кусок хлеба и посыпь его любой крупой, а еще лучше — зерном. Попроси у покойника прощения за взятую землю. Когда будешь уходить, простись с покойником и скажи ему так: «Царство тебе небесное, земля тебе пухом, пусть будет тебе спокойно на том свете». Потом найди еще две могилы с его именем и повтори все то же на этих могилах. Землю эту с трех могил смешай и неси в платке домой. Выходя с кладбища, три раза перекрестись и прочти молитву «Отче наш». Домой иди молча и смотри, не оглядывайся, ни приведи господь… ‒ беда будет. И не здоровайся ни с кем, а если кто сам с тобой поздоровается, плюнь ему прямо в рожу!
Землю эту надо твоему мучителю чуть-чуть подсыпать внутрь обуви под стельки и под кровать, и под подушку, и в холодное питье добавь. Запомни, в холодное. Приговаривай при этом так: «Как эти покойники тихо и спокойно лежат на кладбище, так и ты, раб божий (и имя, имя его скажешь), живущий на земле, будь тих и спокоен со мной, рабой божьей (и свое имя скажешь)». А после, не забудь сказать: «Аминь — аминь — аминь!» Как все это сделаешь, так угомон его и возьмет — упокоится. Ну… То есть, успокоится, больше пить не станет. А теперь, иди и не благодари, и смотри, не оглядывайся.
В первую очередь к цыганкам тянулись молодые девушки. Им за каждым углом мерещился жених и любовь на всю жизнь. Их наивное стремление ко всему загадочному, мистическому производило впечатление, что они сами страстно желают быть обманутыми.
— Сильно его любишь? Давай пять рублей, все сделаю, как ты хочешь. Ты что, под церквой их насобирала? Одна мелочь!.. Ладно, давай уже. Слушай меня, я тебе помогу, привяжу его к тебе невидимой веревкой. Любить будет только тебя, увидишь. Сделаю ему сейчас любовный приворот, твой будет навсегда. Что захочешь, то и будешь с ним делать, хоть на шею себе повесь… Так вот, слушай, возьми его фотографию и свою, приложи их лицом к лицу и обмотай крест на крест черной ниткой. Смотри, чтобы не сдвинулись и не распались, крепко вяжи, и спрячь их где-нибудь у него дома в укромном месте. Когда будешь класть, скажи три раза: «Полюби меня, как я тебя». А потом: «Аминь — аминь — аминь!» И тоже три раза, ‒ на одном дыхании тарахтит Жанна.
‒ Найдешь, найдешь, как к нему в дом попасть, через форточку залезешь, буду я еще этому тебя учить… Все, уходи и помни, моя ворожба уже началась, а ты должна ее закончить. Не сейчас, после, спасибо скажешь. Все, иди теперь уже, все!
Ли любила наблюдать за «работой» цыганок, с юмором, в лицах показывала мне их уловки, но об одной из них отзывалась с большим уважением. Та, по ее словам, действительно обладала даром предвидения, но она в последнее время не появлялась в «Чебуречной». По слухам, она недавно купила себе дом в районе Правого берега и теперь занималась гаданием там. Ли обещала меня с ней познакомить. Она хотела, чтобы эта цыганка погадала нам обоим и сказала, что ожидает нас в будущем. Ли ей верила, для нее это было важно.
На этот счет у нее была своя или где-то услышанная новомодная теория. Ли считала, и может быть не без основания, что в природе ничто не исчезает бесследно. Все прошлые, настоящие и будущие события существуют где-то извечно, вне времени и пространства. И однажды, все это может быть увидено или услышано вновь ясновидящими — феноменами, способными считывать нужные сведения из информационного поля, которое имеет вневременной характер.
— Вневременной?.. — без особого интереса переспросил я.
— Вот именно, вневременной! — с горящими от увлечения глазами подтвердила Ли. — Иначе, как объяснить предвидение, ведь еще ничего не произошло? Да и проникновение в прошлое, без этого понятия невозможно.
— Надо же. Кто бы мог подумать… — изобразил я подобие изумления. Меня не заботили столь тонкие материи.
— На первый взгляд, это слишком заумно, но изучать подобные экстрасенсорные явления старыми методами познания нельзя, пришла пора избавиться от рамок стереотипов. Чтобы понять, как это происходит надо разработать новые, революционные методы исследования. Необходим синтез, казалось бы, несовместимого: интуиции и логики, религии и науки, — не обращая внимания на мой скепсис, с воодушевлением объясняла она.
— Но, если есть ясновидение и яснослышание, то почему до сих пор не изобрели яснонюхания? — отшучивался я, считая, что трудно объяснить другому то, чего сам не понимаешь.
Меня не интересовали эти модные изыски. Я не хотел знать того, что ждет меня впереди. И я знал, почему не хотел заглядывать в будущее, я мог его увидеть, иногда в подробностях. Порой меня посещали, на первый взгляд, совершенно бессмысленные, бесформенные мысли, я их сразу отличал от других и боялся додумывать до конца. Случалось, я не успевал вытеснить их из своего сознания на стадии формирования, и они выстраивались в логический ряд, и не раз фатальным образом сбывались в моей жизни. Мало кто задумывался над тем, насколько важно то, что от нас скрыто будущее, и мы не знаем об испытаниях и ужасных несчастьях, поджидающих нас впереди. Зная о них, мы не смогли бы наслаждаться настоящим, и жизнь превратилась бы в затянувшуюся пытку в ожидании предначертанного. Нет, я не хотел заглядывать в будущее.
Странен и запутан мир людей, внутренний, еще более, чем внешний. Одни люди, живут отягощенные сознанием неминуемой смерти; другие, уверены, что будут жить вечно. Лишь животные живут без завтра, ‒ теперь и сейчас, и я им завидовал.
Глава 6
Тесная духота кинотеатра имени Довженко.
Под громыхание жизнеутверждающей, подавляющей все живое симфонии, разматывалась черно-белая лента очередного «секретарского» фильма. Опрометчиво усевшись посреди длинного ряда, переполненного людьми зала, я и Ли стали заложниками кинопроката. Пришлось отсидеть весь фильм и хочешь, не хочешь, но смотреть очередную стряпню на производственную тему.
— Полная херня! — уже через несколько минут вынесла свой вердикт Ли.
На экране с черепашьей скоростью разворачивался грандиозный конфликт между несознательным директором завода и его сознательным парторгом. Их мышиная возня на протяжении всего фильма происходит в кабинете у директора в атмосфере неустанных поисков, смелых дерзаний и биения творческой мысли. Периодически, удушающе долго, демонстрируются вдумчивые лица директора завода, секретаря партийной организации и представителя рабочего класса уборщицы тети Шуры, раз за разом выныривающей вместе со своими рабочими инструментами из недр туалета. Под непроницаемым покровом своего молчания они тщательно срывали глубокие мысли, гениальные идеи и страсти, бушующие в их пламенных сердцах. Обо всем этом зритель был обязан додумываться сам, созерцая их плакатные физиономии.
— Сплошное мордопредставление! — не выдерживая, в особо затянутых местах восклицала Ли.
За напускной значительностью зияла пустота бездарных кинематографистов. И все это нагромождение абсурда восхваляло борьбу хорошего с лучшим, где все правы, но есть и правее. Ничего не поделаешь, знали куда идем, но не предполагали, что нас угостят подобной бурдой. Вырвавшись наконец из этой душегубки, мы с облегчением вдохнули свежий ветер свободы, но нас быстро остудил мелкий, насквозь пробирающий дождь. Его холодные капли сегодня, как никогда остры.
— От этих контрастов в самый раз под паровоз… — тяжело вздохнула Ли. — Ну и кинуха, истинно духовная пища! А как он его в конце поучал, как надо жить и работать, прям настоящий «батька и отец родной», аж плакать хочется.
— Да, но неудобно было уходить посреди сеанса, да еще со средины ряда… ‒ попытался оправдаться я.
Ведь это я пригласил ее в кино. В навязанном партией и правительством режиме единомыслия других фильмов не выпускали, разве что изредка запускали какую-нибудь кинокомедию, наподобие «Веселых ребят», «Трактористов» или «Королевы бензоколонки».
— Что это у тебя все «посреди» да «со средины», пластинка заела что ли? — с несвойственной ей едкостью бросила она. — Мог бы подняться и выйти, если не нравится давиться этой блекотой. Или побоялся, что в зале сидят ваши, институтские, засекут и возьмут на карандаш? Ладно, бачили очі, що купували, їжте тепер, хоч повилазьте[17]. Трактором не затянешь меня больше на совковый фильм, сами жрите этот нафталин!
— Так-то оно так, тилькы тришечкы не так… — словами известного персонажа пытаюсь отшутиться я.
Не могу понять, отчего она так расстроилась. Всегда веселая, ни на минуту не умолкающая Ли, молча вглядывается под ноги, старательно обходя лужи.
— Сама знаешь, пойти некуда. Во всех кинотеатрах показывают один и тот же фильм, ‒ одну и ту же блевотину. И не боюсь я никого, — вяло оправдываюсь я, нам обоим все это хорошо известно.
Холод и дождь, да еще этот фильм окончательно убили настроение. Было сыро и бесприютно. Быстро темнело. Сумерки поглотила зыбучая мгла, тоскливая морось серебрилась в фарах машин. Ступив в глубокую лужу, я про себя упомянул о черте. Пора по домам, но расставаться в таком миноре не хочется. Все тот же вопрос, куда пойти? Куда податься?.. Ответ известен, — некуда. Жизнь в этом городе замирает с наступлением темноты, ведь завтра рабочий день. Здесь все подчинены одной идее фикс: «Скорей бы завтра ‒ да снова на работу», а профессия сталевара здесь передается половым путем. Так, в повседневной работе и сне коротает жизнь местное население, большинство из них спят всю жизнь, ни разу не проснувшись. Сонное царство скуки ‒ наша тоскливая реальность. Поневоле возникли крамольные мысли о возможностях вечернего досуга в Париже или, на худой конец, в Нью-Йорке. Но выбора нет, надо возвращаться на круги своя: Ли, в коммуналку, к вечно недовольным старикам-родителям, а мне, в кишащий муравейник общежития.
Мы укрылись под узким козырьком тускло подсвеченной витрины Центрального универмага. Из-за стекла на нас печально глядел багрово-красный муляж с содранной кожей, наглядное пособие мышечной системы человека, с живыми, томящимися глазами. Мы стояли, обнявшись, стараясь согреться. Нас было двое и мы никому были не нужны, кроме друг друга. Мы хотели переждать дождь, но он был сильнее нас. Он сыпал мерно, неторопливо, и не было ему конца. Нас окружала гнилая, пронизывающая насквозь сырость. Эх, знать бы, как противостоять бездушной враждебности природы! Я целовал холодные капли на ее щеках, вдруг!.. ‒ они стали горячими и солеными. Ничего не понимая, я отстранил ее от себя, глянул в глаза. Ли стояла, зажмурившись, лицо ее исказила гримаса, губы странно растянулись, линия рта стала квадратной, и она всхлипнула!
— Не надо, прошу тебя… — растерянно прошептал я, ее слезы меня сразили! Я никогда не видел Ли плачущей, я даже представить себе не мог, что она может заплакать.
‒ Не плачь, посмотри, ведь я же не плачу… Все это пустяки, еще будет много хорошего и фильмов и солнечных дней, у нас еще будет наше лето, пройдет немного времени и оно к нам вернется, мы вместе и это главное, а не вся эта шелуха. Не плачь, моя белая чаечка, пожалуйста, я очень тебя прошу, — я изо всех сил старался ее утешить.
— Меня сегодня вызывали в милицию, хотят привлечь к уголовной ответственности за тунеядство, сказали, будут судить, — сквозь слезы вымученно улыбнулась Ли. — Один самодовольный такой ментяра, жопа вдвое шире плеч, важно так мне выговаривал: «Вы не выполняете свой гражданский долг перед обществом. У нас, кто не работает, тот не ест». Я слушала-слушала, думаю, гони свою пену, только отцепись. А потом, противно стало ‒ край! Не выдержала и спросила: «А пить у вас можно? У вас же это поощряется?» И вообще, говорю, что ем я мало, по сравнению с некоторыми, креслозадыми… Зато с детства, только научилась писать, знаю, как пишется: «Мы — не рабы!»
Ну, что им от меня надо?! Почему я должна делать все, как все и быть, как они? Почему, кто-то, с полным отсутствием мозговой части черепа будет мной помыкать, кто дал им право указывать, как мне жить? Никто не заставит меня подчиняться их фарисейским законам, я никогда не буду делать то, чего не желаю!
Ты б видел, как он раздухарился, прям смерть всему! Ну и я не сдержалась, слово за слово и пошло-поехало. Завелась, даже не знаю почему, видно индуцировалась злобой от этого ходячего мешка с дерьмом. Сцепилась с ним, аж тырса полетела. Поднялся такой хай, полный бенц! Он трясется весь жидким холодцом, думала его сейчас кондрашка схватит, верещит по-бабьи: «Я тебя не за тунеядство, а за антисоветскую деятельность посажу!» А какая у меня деятельность? Только-то и всего, не хочу работать. Не могу я на них работать, понимаешь?
— Понимаю, кость у тебя белая, а работа, черная, — с насмешкой отвечаю я.
Пусть лучше на меня рассердится, только бы не плакала, не могу я видеть ее слез. При всем своем косном однообразии любой труд интересней безделья, он заполняет пустоту жизни. Действительно, в работе ради пропитания нет ничего созидательного, ни радости, ни удовлетворения. Но есть же интересные работы, например, работа врача. Просто ей лень искать себе работу, которая была бы ей по душе.
— Не нравится тебе работать, иди учиться. Давай, поступишь в наш институт, я помогу тебе подготовиться к вступительным экзаменам. Ты только представь себе, как будет классно! Я жизнь хочу наполнить смыслом, а врачебное дело, это настоящее дело, реальная помощь людям. Мы вместе будем учиться, станем врачами, поедем работать в Африку, как Альберт Швейцер или там… Как доктор Айболит, будем лечить мартышек. Мы с тобой увидим весь мир! А ничего не делать скучно, я бы так не смог.
Мне хотелось думать, что она не может мириться со своим бездумным времяпрепровождением и ждет от жизни не только развлечений или пресловутых перемен. Просто пока не нашла, куда применить свои силы, но без сомнения готова к серьезному делу, которому стоит себя посвятить.
— Ты путаешь красное с кислым. У вас же еще хуже, неужели не знаешь? Закончить ВУЗ все равно, что подписаться за их падлючий режим, чтобы они потом всю жизнь держали тебя за тухес[18] своим никчемным дипломом, чтоб какая-то мразь, решала за тебя, работать тебе по любимой специальности или нет. Да в жизни такого не бывать! — Ли с негодованием топнула ногой.
Никогда не видел ее такой разгневанной.
— Я объясню тебе, Андрей Васильевич, научно-популярно, ведь не сама работа меня достает, справлюсь с любой, проверено. Но стоит у меня поперек горла их постоянная дрессировка на политинформациях, производственных и партийных собраниях, где только и делают, что призывают лучше трудиться на благо светлого будущего, завывают на разные голоса об одном и том же, толкут воду в ступе, переливают из решета в сито. А попробуй не пойди на их «открытое» партсобрание, тебя тут же мордой в дуст! Сбегутся все их прихвостни, соберется комсомольское бюро, местком, партком, вызовут тебя и начнут тереть на мелкой терке, отчитывать да порицать, учить, как тебе надо жить, вопьется в тебя вся эта лицемерная хунта во главе с парторгом, комсоргом и председателем местного комитета. Та ну их всех к бесам! Вспоминать не хочу все их проработки да чтения морали, как они мне все остопиздели!
А какова цена их морали, если каждое слово у них расходится с делом, лишь бы пролезть к какой-нибудь должности, поближе к дармовому корыту. Знал бы ты, каких я только не встречала среди них умельцев произносить слова и по ним карабкаться, все в общем, и ничего конкретного. Хотя нет, конкретно эти мозгоебы талдычат всегда одно и то же: «Надо работать, работать и еще раз работать, как завещал нам великий Ленин». Или: «Ты должна строить светлое завтра, идти в ногу с народом, плечом к плечу, единой толпой, а не выбиваться из строя». Своими лозунгами они засерают мозги для того, чтобы покрепче прикандалить человека к работе, чтоб у него времени свободного не оставалось, а то он начнет думать и поймет, что весь их трындёж это брехня чистой воды и расхерачит их балаган к ебеням! Эти паразиты сами ничего не производят, живут на шее у народа, и как хозяева распоряжаются нашей жизнью, указывают, что мы должны делать, говорить и даже думать. При этом все пытаются доказать, что они живут так же, как и мы, а на самом деле все работают на них почти задаром. У них есть все, а у нас «все остальное»! ‒ ей не хватило воздуха, она тяжело вдохнула, сдерживая негодование.
‒ А взять моих стариков, они же… Они честные люди. Как я их ненавижу! — звонко сказала Ли.
Чего только не было в ее голосе: и горечь обиды, и нежность, и безысходность отчаяния. Я не знал, куда мне деться.
— Они всю свою жизнь честно, от зари до зари на них горбили, мать на двух работах ебашила и что имеют? Заработали себе заслуженный отдых с голой жопой на снегу! Достремились, живут в коммунальной квартире, общая кухня и туалет на пять семей, даже физиологические отправления тут же становятся достоянием гласности. А постирать, высушить, — трусы на веревочке… Ты представить себе не можешь, каково это. Мы вчетвером ютимся в одной комнате. Хотя, брат теперь ушел в общежитие… А мой брат?! Он же умный, но не понимает, что все это обман. Ему с детства внушали, что он всегда должен стремиться куда-то вперед, что самое важное на свете не настоящее, а светлое будущее, и это самое главное в жизни. Эти одураченные напоминают мне осла, везущего воз, на котором сидят хитрые хозяева. Они перед его мордой размахивают, привязанной к удочке морковкой, осел за нею тянется и тащит воз, а хозяева, его за это нахваливают и посмеиваются. Терпеть не могу это стадо!
— Сетовать на беспросветность народа бессмысленно. Это все равно, что быть недовольным явлениями природы. Народ, как стихия, и нечего на него обижаться, — пытаюсь пошутить я.
— А наше руководство? Все эти пер-секи, разве ж они не порождение нашего народа? — запальчиво возразила Ли, — Каков поп, таков и приход. И навыворот: каков народ, таков и руководитель. Народ сам выбирает себе руководителя по образу и подобию своему: хаму, на престоле нужен такой же самый хам.
Ее безыскусная прямота разила наповал. Мне нечего было возразить.
— Бо наш народ, это жители крайней хаты: моя хата с краю, ничего не знаю. Их самих уже до печенок достал весь этот тухляк, но они и слова против не скажут, будут только выглядывать из-за угла и с радостью потирать руки, когда в борьбе за их права ты будешь получать по шапке. Да не про то разговор, не удастся им заставить меня терпеть всю эту хрень, обойдусь без работы. Самой мне ничего не надо, перебьюсь как-нибудь, но у меня сердце болит видеть весь этот глум.
Не только Ли, но и многие из тех, кого я знал, отказывались от принудительной работы за нищенскую зарплату, предпочитая вместо нее в открытую вести нищенский образ жизни. Ли была самой воинственной из них, она бы жизни не пожалела отстаивая то, что она называла «своим жизненным пространством».
‒ Нам с детства вдалбливали, что все мы равны, но мы всего лишь внешне похожи друг на друга. Каждый человек имеет право не подражать дуракам и не шагать в ногу с толпой, право быть самим собой. Жизнь не должна быть убогим тупым прозябанием, каким она стала для всех. Я рождена для наслаждения трудом, любовью, искусством, в этом предназначение человека. Я, и все мы, живем для этого, а не для того к чему нас призывают, а на самом деле, понуждают эти паразиты!
Глаза ее грозно сверкнули из-под нахмуренных бровей. Аж мороз по коже пробежал.
— Иногда я думаю, правильно ли я поступаю или я должна, как остальные, стать соучастницей, как все это поголовье, притворяться, делать вид, что играю в их игры. И знаешь что? Я всегда прихожу к одному выводу: я права, моя правда! — она перевела дыхание, помолчала, и уже почти спокойно закончила.
— Короче, хотел этот жирножопый меня задержать. Бегали мы с ним вокруг стола, как два полудурка… Серьезные такие и злые, вспомнить смешно. Я все-таки вырвалась и убежала. Андрюша, что мне теперь будет?
Она с трогательной надеждой подняла на меня огромные, страдающие глаза и так доверчиво потянулась ко мне, что у меня дыхание перехватило. «Где голы короли, опасны дети, глядят на нас с земли, а мы в ответе…» Как же мне ей помочь, такой самостоятельной и уверенной в себе, и такой беззащитной?
— Все обойдется, ‒ поспешно сказал я с бо́льшей уверенностью, чем был уверен на самом деле. Она это почувствовала, ‒ Правильно сделала, что высказала ему все прямо в глаза, пусть знает, что ты его не боишься. Не стоит огорчаться. Этот мент, лишь человекоорудие в лапах жирных котов. Сказала, и не о чем не жалей, и ничего не бойся.
‒ Тыц-пиздыц! Ты охуел или опизденел?! Или все сразу? Не боюсь я ничего, тем более их наказаний, — с досадой перебила меня Ли, — Не в том дело, ведь ты же понятия не имеешь, до чего унизителен будет весь этот фарс, это их подлейшее судопроизводство. Следователи, со всеми их нравоучениями, суд, где все будут против тебя, если б ты знал, насколько гнусны их потуги залезть к тебе в душу!
Непрошеные слезы сверкали в ее глазах. Одна из них, то ли капля дождя, сбежала по щеке. Молчанье затянулось. Мне хотелось ее утешить, я пытался найти подходящие слова, но быстро понял, что никаких слов тут найти нельзя. Я так и не решился сказать ей хоть что-то. Иногда слова, не более чем пустой звук, хоть они и правильны, но воспринимаются не на той волне. А, как ей помочь, я не знал. Ее нельзя заключить в устоявшиеся общественные рамки. Есть птицы, которые не могут жить в клетке, слишком яркое у них оперение. Ли не вписывалась в окружающее нас общество. Нелепые законы и противоречия составляли в нем суть бытия. Коммунистический режим асфальтовым катком утюжил головы людей, уничтожая личность, он делал всех одинаковыми. А ведь непохожесть, стимулирует человека к совершенству, тогда как одинаковость вызывает духовную немоту.
Она открыла сумочку, долго в ней рылась, пока не нашла измятый носовой платок, вытерла слезы и громко высморкалась. Затем отыскала губную помаду, вздохнула долгим горестным вздохом, подумала и размашисто написала ею на витрине универмага: «Вокруг — одни менты!»
Ночь, холод и дождь, да щемящее чувство бездомности в этом враждебном мире, где нет места радости. Как остановить этот дождь? Я бы все за это отдал. Дождь, послушай, остановись, хоть ненадолго! Но он не слышит, не хочет слышать, и нет у меня тех сил, чтобы его остановить. Нет, в таком состоянии я ее не отпущу.
— Погода шепчет: «Займи и выпей»… — невесело шутит Ли. Ее слегка отпустило.
— Как относительно того, чтобы выпить прямо сейчас? — поддерживаю ее пропозицию я.
Переглянувшись, мы рванули с низкого старта и лавируя меж капель дождя, влетели в ближайший ресторан «Березка».
* * *
В большом гулком зале ни души.
Вечер только начинается, а может, здесь всегда так? Не знаю, я здесь впервые, Ли ‒ тоже. Впечатляют непропорционально высокие потолки. Хотя бы они работали, а не выдумали себе какой-нибудь «переучет». На выкрашенных зеленой краской стенах, чья-то неумелая рука изобразила хиреющие стволы березок. За окнами темно и мокро, лишь когда мимо проезжает одинокая машина видна седая кулиса дождя. Мы пили холодный портвейн, и закуски здесь тоже были только холодные. Выбирать не из чего: заливная говядина, салат из капусты и мороженое. Ах, да! ‒ еще хлеб… Мы заказали все сразу, разумеется, без мороженого, от одного упоминания о нем становилось холоднее. Вымотанная за день пожилая официантка нам тут же все принесла, без малейшего «межблюдного» ресторанного томления. Одно название «ресторан», а на самом деле обычное кафе, специализирующееся на комплексных обедах, остатками из которых, а может и объедками, мы закусывали. Но уходить под дождь, в поисках чего-то лучшего, не было никакого желания.
От холода с трудом цедятся слова, и, несмотря на все волевые усилия, зубы периодически отбивают азбуку господина Морзе. Но марочный портвейн был на редкость хорош, он возымел действие, приятное тепло разлилось внутри, время сдвинулось, мы понемногу согрелись, и нам стало лучше, чем есть, ‒ на много лучше. А, как же дождь?.. Погода в нас самих, а дождь, ‒ он просто идет, и пусть себе идет. Вот и новые посетители. За соседний стол сели двое мужчин. Первый, лет тридцати-тридцати пяти, атлетического телосложения, без малейших признаков шеи, настоящая головогрудь, с мощными длинными руками. Второй, помоложе, щуплый, как подросток, пронырливый и подвижный до вертлявости. Одного из них, Ли узнала.
— Этого бецмана, который похож на мавпу[19], я знаю, он шпилевой[20]. В прошлом году в кафе «Уют» я видела, как он у одного своего друга газеткой выколачивал проигрыш. Правда, в газету был завернут ломик… Но это так, малозначительная деталь, — весело сообщила Ли.
Это действительно были картежники. Они громко обсуждали очередную игру, последними словами понося приезжего тюльпана[21], которого они выбили из шкуры[22]. Один из них, обезьяноподобный, с физиономией брутального хама, выпив подряд два фужера водки, оглядел пустой зал, недовольно скривился и тяжелым взглядом уставился на своего непоседливого приятеля. Тот, был козырь той же масти, но помельче. Он с нарочитой театральностью закатил вверх глаза с ярко белеющими белками и, скрестив пред собой руки, затарахтел, как шестиствольный пулемет.
— Макс, на сегодня — все! Ну, сколько можно? Все, без никаких дел, ни боже мой! Все, Макака, я сказал, все, значит все! Все, иду курить и звонить, в клозет, все! — он вскочил и чуть ли не бегом припустился вон из зала.
Макс никак не мог угомониться, все ерзал на месте, беспокойно озираясь, вертел головой, словно кого-то искал в пустом зале и не мог отыскать, досадуя на это. Будто впервые нас увидев, он несказанно обрадовался и придвинул свой стул к нашему столу.
— Я, конечно, извиняюсь, но сегодня тут, как на поминках… — с натужной веселостью начал он, внимательно изучая меня круглыми глазами под нависшими надбровными дугами. — Не с кем даже поговорить. И погода не климатит… Не желаешь в картишки перекинуться? Будет немного веселее, ‒ закруглил он, прейдя в восторг от своей пропозиции.
— Особенно, когда прейдет время рассчитываться, — с подкупающей простотой вставила Ли, предвидя, чем кончится игра.
— Ну, это… Как кому повезет. Кто ж про это заранее знает?.. — он издал какой-то булькающий звук, мне показалось, что он подавился. Позже я догадался, что он так смеется, будто спускают воду в унитазе.
— Давай сыграем партейку, в какую ты хочешь игру? Ну, если ты в этом совсем не петришь, давай в дурака, по маленькой. Ну, все, играем! ‒ уже не спрашивал, а утверждал он.
— Атанда[23], Андрэ, — не шевеля губами, обронила Ли.
Это был больной игрой человек. Начав игру однажды, он уже не в силах был остановиться, господствующий очаг возбуждения навсегда поселился под его теменем. Эту оголтелую погоню за выигрышем рано или поздно остановят ему подобные при помощи добротной табуретки развалившей его перегретый череп. Его назойливость вначале меня развлекала, хоть какое-то живое шевеление в этой пустыне. Но он не унимался и это мне решительно не нравилось. Однако, помня о приснопамятной газете, я старался сдерживаться.
— Простите, но едва ли это возможно, — корректно отказался я. — Как назло, я не захватил в ресторан свои карты. Забыл их в сарае, на рояле, возле золотых часов…
Он тут же с радостью достал свою колоду крапленых карт. Я понял, что критика у него зашкаливает за ноль, и просто так он не отвяжется. Что ж, посмотрим, насколько далеко зашла твоя болезнь. Давай проверим, кто из нас больше влюблен в игру? Я никогда не отказывался поставить копейку ребром, чтобы испытать свою удачу игрой.
Обстановка вокруг нас ощутимо разогревалась, словно мы оба излучали сильные разноименные заряды. Ли с интересом наблюдала за нами, она обожала подобные развлечения, например, как с упомянутой выше газетой. Может, не связываться? Еще есть возможность остановиться, прекратить этот разговор или уйти, раздумывал я. Не хочется впутывать в это небезопасное развлечение Ли. Впрочем, ее это забавляет, пусть развеется. Интересно, чем все это кончится?
— К сожалению, я, как вероятно и вы, играю только своими картами. Такая у меня дурная привычка и я не намерен ее менять, — твердо сказал я. — Но вам я не могу отказать, мы непременно сыграем.
Я достал и пересчитал все, чем располагал. У меня оказалось немного больше тридцати рублей, весь золотой запас до конца месяца. Заплатив по счету официантке, у меня осталось двадцать пять рублей и жменя мелочи. Мелочь я спрятал в карман, будет на проезд, занятия проводятся на институтских базах в разных концах города. В случае проигрыша, на ближайшие пятнадцать дней я оставался с горстью копеек, и рубля не наберется. Как-нибудь перебьюсь. Двадцать пять рублей горбатой горкой я сложил перед собой на столе. Макса слегка заклинило, он, как завороженный никак не мог оторвать глаз от моих денег.
— Здесь двадцать пять. У вас наберется столько? — поинтересовался я.
— Само собой! ‒ радостно откликнулся он
— Тогда, ставки на стол.
Макс откуда-то из-за пазухи вытащил внушительный ворох крупных банкнот, где было не меньше трех-четырех сотен, небрежно выхватил и положил рядом с кучкой моих комканых денег новой четвертак одной сиреневой купюрой.
— Позвольте уточнить, вы предлагаете сыграть в любую игру? ‒ поинтересовался я.
— В любую, да-ра-гой, в любую! — в добрейшей улыбке расплылся Макс (он же Макака), обнажив десна с редкими желтыми зубами, верный признак лживости. — В какую хочешь, на твой выбор.
Он мелко закивал головой, словно у него появился тик. Его голова при этом не возвышалась над плечами, а торчала перед бочкообразным торсом. Притворное добродушие Макаки было опасным, в любой момент оно могло завершиться дикой выходкой. Я был к этому готов. Знал такого же, похожий на золото латунный кастет придавал его кулаку убедительность кувалды. Висит теперь на гвозде в моем кабинете дома на чердаке. Подобные здоровяки не так уж и сильны, как кажутся на первый взгляд. Что ж, проверим, кто чего стоит.
— В таком случае, будьте любезны, поберегите свои карты для Буратино из страны Дураков. Раз вы такой завзятый игрок, сыграем. Бросим монету, проверим, кому из нас больше везет, ‒ я достал пять копеек, показал их ему с обеих сторон и предложил условия, — Выпадет орел, я забираю ваши деньги, решка — вы мои. Бросаем один раз и расходимся, без отыгрыша. Согласны?
Макс задумался, морщины на его покатом лбу обозначили тяжелое движение мысли, он вдруг разразился своим булькающим хихиканьем.
— Ты четкий парень, но так играть я не согласен! В карты, давай, а так — нема дурных.
Макс сразу потерял ко мне интерес и наконец отстал, но уходить перехотелось. На небольшом возвышении для оркестра появилась местная джаз-банда в составе четырех человек: гитара, аккордеон, ударник и лысый скрипач в вязанной женской кофте. Они начали что-то наигрывать, но как-то отвлеченно, будто небрежно, темп их игры был какой-то необычный, казалось, они просто забавляются, играют абы как. Ударник задавал какой-то рваный волнующий ритм, аккордеонист, подхватив его, уводил куда-то в сторону, упрощая аккорды, а скрипач подыгрывал с лету и всегда в тему. Иногда его импровизации не соответствовали основной мелодии, они ломали ритм, один звук, вступал в конфликт, с другим, и появлялся изумительный рисунок, всего лишь новое созвучие. Эти перепады мелодии производили потрясающее впечатление. Жаль только, в каждой их импровизации звучала безнадега.
— Долго мы будем слушать эту вагинальную музыку? — со слезой и насмешкой в голосе спросила Ли. — Не могу больше переносить этот гнутый звук, и так на душе кошки скребут… Андрюша, сделай что-нибудь! — с наигранной капризностью потребовала она.
Я не сомневался, что и она была потрясена их исполнением, но дальше их слушать было нельзя, меланхолия, что жила в их музыке, могла сокрушить любое сердце.
— Слушаюсь, мой повелитель. Что ты желаешь? — поклонившись, и на восточный манер приложив руку к сердцу, спросил я.
— Пойди и закажи что-нибудь божественное, — жестом достойным Екатерины Великой она указала мне путь к музыкантам.
Я подошел к эстраде и вопросительно посмотрел на аккордеониста, он взглядом указал на ударника, видно тот у них держал банк. Ударник наклонился ко мне, продолжая отбивать довольно сложный ритм.
— У вас бесподобный скрипач, передайте ему, пожалуйста, поздравления от моей девушки. Вы не могли бы исполнить для нее что-нибудь… такое… — я замялся и не найдя слов, положил на стоящий рядом с ним стул рубль. — Что-то божественное, на ваше усмотрение.
Он улыбнулся и понимающе кивнул. Оркестр перестал играть, они недолго посовещались и вдруг, в тишине пустого ресторана что-то произошло. То зазвучала скрипка! А потом вступил их солист с аккордеоном. Голос у него был низкий, какой-то надтреснутый и, казалось, будто он поет сам для себя, не думая, слушают его или нет, но его простая до наивности песня сотворила чудо.
Ночь, туман-туман-туман, все темно кругом.
Мальчик маленький стоит и просит об одном.
Он стоит к стене прижатый и на вид чуть-чуть горбатый,
И поет на языке родном.
Танец любишь глазами, а на песню отзывается сердце. Но, чтобы песня брала за сердце, мало иметь голос, надо душу в нее вложить, ‒ петь о том, что пережил. Иначе звучит фальшиво, не в смысле вокала, а в отношении чувств. Мы танцевали, обнявшись в пустом зале, и сердца наши бились в такт, ‒ удар в удар! А с эстрады, резала по живому скрипка.
Мой отец в бою неравном жизнь свою отдал,
Маму из винтовки немец в гетто расстрелял.
А сестра моя в неволе, сам я ранен в чистом поле
И на веки зренье потерял.
Кто из вас осмелится описать музыку? Я! Она и сейчас звучит во мне. Незатейливая мелодия, наивный текст, но меня потрясла глубина тех слов и верность выраженного в них отчаяния. А как рыдала скрипка, того не забыть, ‒ то плакало одинокое сердце, потерявшееся в мире людей.
Я молоденький мальчишка, мне шестнадцать лет.
Я прошу у человека, дай ты мне совет:
Как мне жить, где приютиться, где мне богу помолиться,
Отчего не мил мне белый свет?
Мы все же напились в этом ресторане. Я и Ли, мы плясали до исступления. Мы доплясывались до полного отрешения, как дервиши, ‒ до разговора с Богом, до плечо к плечу с Богом. Так я чувствовал. Вот так!
Перед уходом, Ли в своих блестящих резиновых сапогах под барабанную дробь лихо отбивала чечетку вперемешку с гран батманами, припевая:
А я не мамина,
А я не папина,
А я на улице росла,
А меня курица снесла…
Мне казалось, то пляшет ее Печаль. Когда-то великолепное, а теперь безнадежно заношенное платье, заштопанные чулки. Один глаз подведен, другой — размазался. И в самом деле, как мало ей надо. Всем довольна, не имея ничего. Ей достаточно этой изношенной одежды, ее удовлетворяет любая еда, неустроенный быт, но она не может без общения, ей нужны наши встречи, наши отношения, которые, кажется, продолжаются давным-давно, но у них нет прошлого и, к моему неизбывному страху, вряд ли возможно будущее.
— Эх, Андрюша, жить бы, как сам того желаешь! Так нет же, не дадут, «низ-з-зя»!
Она порывисто обняла меня, на миг прикоснулась своей щекой к моей.
— Давай отсюда уедем, рванем за буйки! Будем жить сами по себе, ни от кого не будем зависеть… — с болью и надеждой быстро заговорила она и осеклась, споткнувшись на полуслове. — Так нет же, опять-таки не дадут. Хорошо там, где нас нет. Везде одно и то же, горит оно всё огнем! — махнув рукой, она беспечно рассмеялась.
Не одного меня изумляла ее бесшабашность. В ней жила какая-то разудалая свобода, да ни какая-то там абстрактная свобода, ‒ она была сама вольная воля. И эти, исходящие от нее флюиды независимости, ощущались, реально. Быть может, ей удалось достичь той самой, вожделенно недосягаемой свободы духа? Нет, никому не дано ее подчинить, как нельзя себе подчинить, живущих в море рыб. Эх, ты, повелитель рыб!.. Нет, не то: я хочу, чтобы меня любили рыбы.
Уехать? Сбежать? Подставить паруса ветру, ‒ что может быть проще. Меняются города и страны, но не люди. Никому еще не удалось изменить свой жребий, меняя место обитания, не расставаясь при этом со своими привычками. Не найти того, чего нет в тебе самом.
* * *
Уже поздней ночью, провожая Ли домой, нам повстречались двое ее знакомых. Один из них, высокий, разболтанный в движениях с маленькой не по росту легкой головой и чересчур длинными для его тела ногами, стал уговаривать Ли идти с ними на вечеринку. Такая голова вряд ли может вместить что-то пространное, подумал я шутя. Ли отказывалась, но должно быть, недостаточно твердо, он громко настаивал, размахивая длинными руками, и уже силой принялся тащить Ли за руку в противоположную от ее дома сторону. То ли он был не совсем нормальный, то ли наоборот, но нам пора было идти. Я вежливо вмешался, а он, неожиданно взбеленившись, начал выкрикивать какие-то непонятные для меня оскорбления, относящиеся, то ли ко мне, то ли к Ли. Из Ниагары визгливых выкриков я разобрал только: «предательница» и «паршивка бацильная». Вдруг он влепил мне звонкую пощечину и отскочил на длинных ногах.
Удар был не сильный, но хлесткий, и пришелся мне прямо в глаз. Ничего подобного я от него не ожидал. Настроение у меня странным образом ухудшилось. Да и любой бы на моем месте от такого расстроился. Но это мало сказано, ярость захлестнула меня с головой, и я решил рассчитаться с ним с процентами. Прежде всего, точным ударом в подбородок я сбил с ног его напарника и только хотел взяться за прыгающего вокруг меня полуголового, как его приятель проворно подполз ко мне и, обхватив двумя руками мою ногу, накрепко меня блокировал.
Подлый микроцефал скакал вокруг меня, путаясь в своих длинных конечностях, плевался и наносил размашистые удары открытыми ладонями, ни один из которых не достигал цели. Однажды я видел нечто похожее, когда на танцплощадке подрались две девчонки. Мне стало ясно, что передо мной пара местных клоунов, не имеющих понятия в настоящей драке. Периодически я, как в бубен, бил в свой живой капкан, но он, удачно совершив «проход в ноги», спрятал лицо меж обхвативших меня рук и держал меня на совесть. Никогда в жизни я не находился в таком дурацком положении. Хоть смейся, хоть плачь! Я чувствовал, как заплывает левый глаз.
Ли гонялась за длинным, стараясь ударить его сумочкой, но никак не могла попасть.
— Чеша! Ах, ты поц на куриных лапках! Зачем ты это сделал?! Сейчас ты у меня получишь! Ты у меня сейчас будешь рыдать и плакать! — то ли смеялась, то ли сердилась она. — Ты у меня, потаскун, локти будешь на себе кусать! Теперь тебе не поздоровиться, ты у меня, как Тутанхамон в бинтах ходить будешь!
Где-то в квартале от нас вспыхнули фары и замигали фиолетовые всполохи проблескового маяка патрульной милицейской машины. Этих двоих, как ветром сдуло. Я даже не заметил, как отпустил мою ногу и исчез один из них, изображавший пиявку. Зато синяк под глазом получился на славу. Я разгуливал с ним две недели, как Джеймс Бонд, не снимая черных очков, и все спрашивал себя, как это могло со мной случиться? Ведь раньше я всегда ко всему был готов, тем более в подобных ситуациях и, как правило, не пропускал первый, самый неожиданный удар. Проще всего было все списать на коварство туземцев, но я-то понимал, что это не так. И дело было вовсе не в последней встрече с парочкой ее дружков, закончившейся подсиненным глазом, это был не более чем забавный эпизод. Скорее, Ли привела меня в круг более опасных субъектов, чем те, с которыми приходилось сталкиваться прежде.
И что с того? Из-за этого расстаться с Ли? Конечно же, нет. Я всегда хотел найти кого-то вроде нее, отпустить такую девчонку потому, что вокруг нее ошивается какая-то шелупень? Да не бывать этому никогда! Как же быть? Задавал я себе вопрос и отвечал на него почти с полной уверенностью ‒ почти, с полной… Случай трудный, достойный моих способностей. Значит, надо быть более собранным, как взведенный курок, всегда начеку. Буду держать себя в постоянном напряжении, как плазму в электрическом поле. Вот повод испытать свою реакцию неожиданным риском. Буду жить, как на войне или, как разведчик в тылу врага, всегда в ожидании удара, так даже интереснее. Мне это по плечу, хочу ‒ это половина могу. Интересно, что из этого получится? Посмотрим, какой из тебя «разведчик недр»…
Глава 7
Ли много рассказывала мне о своих знакомых, но чаще всего о своих близких подругах Тане Чирве и Клане. По ее словам, только они были ее настоящие друзья, только у них она находила полное взаимопонимание и так нужную нам всем поддержку. В один из непогожих дней октября Ли меня с ними познакомила.
В заранее назначенный день и время Ли попросила меня прийти в «Чебуречную», чтобы меня им представить. Меня малость позабавило ее желание предъявить меня своим подругам, но я не подал виду, чтобы ее не обидеть и с уважением отнесся к этой протокольной встрече. Друзья Ли, это и мои друзья, и это здорово, что они проявляют такой интерес к тому, с кем она встречается. Позже мне стало понятно, что вряд ли это была инициатива Ли. Она бы не поставила меня в неловкое положение на всеобщее обозрение, как на смотринах, а при случае меня бы с ними познакомила без никакого официоза.
Был понедельник, не базарный день, посетителей в «Чебуречной» было мало. На улице ветер гулял с дождем. Тяжелые редкие капли косо летели с темного без просветов неба, неожиданно шлепали по лужам, беспокойно стучали в окна. Одинокие пьяницы заседали по углам, уткнувшись в свои кружки. Ли и ее подруги сидели за столом у окна, из которого открывался вид на площадь перед базаром. Я приехал сюда прямо с занятий и сильно проголодался. Взял для всей компании горячих чебуреков и две бутылки темно-красного алжирского вина «Солнцедар», но когда они с интересом начали меня рассматривать, мой аппетит заметно поубавился. Мое предложение выпить за знакомство поддержала только Кланя. Ее открытый взгляд лучился искренней доброжелательностью, но под пристальным взглядом Тани она поставила на место свой стакан.
Тане было всего шестнадцать, но выглядела она намного старше, а по жизненному опыту превосходила меня и Ли вместе взятых. Это была необычная девушка, в ней сразу чувствовалось что-то исключительное. Ее отец, вор-рецидивист, отбывал свой очередной срок в Атосе[24] на берегу залива Терпения, куда она регулярно отправляла посылки. Временами она начинала тосковать по отцу, тогда она звала Кланю и Ли, они садились вместе и сочиняли ему письмо. Это были не обычные письма, каждое из них могло растрогать и камень своею искренней дочерней любовью, которая так не вязалась с Таниной выдержкой и практицизмом. Как она говорила, сама я это чувствую, а сказать не умею, слова не получаются…
Она происходила из потомственной воровской семьи, не знаю, в каком уже поколении. Ли рассказывала, что ее дед и дед деда были ворами. Одного из них, еще до революции за конокрадство селяне сожгли в клуне живьем, а бабка до сих пор содержала малину в районе бывшей немецкой колонии Кичкас. О матери Таня не любила вспоминать, она была простячка[25] и в настоящее время, осужденная на два года за воровство, находилась в женской исправительно-трудовой колонии в соседней Днепропетровской области.
В общем, она была темных кровей, хотя по внешнему виду о ней никогда бы такого не подумал. Несмотря на свою родословную, в Тане было мало наносного, блатного, но общение с уголовной средой не прошло для нее бесследно. По большому секрету Ли поделилась со мной, что Таня абсолютно равнодушна к своим сверстникам, ее интересуют только пожилые мужчины и нравится только оральный секс. Я заверил ее, что унесу эту тайну с собой в могилу.
— Ей скучно с ними, — недоуменно пожала плечами Ли, рассказывая мне о Танином отношении к ровесникам. — Таня считает, что они пустые, как резиновые пузыри.
Среди завсегдатаев «Чебуречной» Таня пользовалась авторитетом. Ее слово имело вес как для опустившихся забулдыг, так и для профессиональных воров, иногда появлявшихся в «Чебуречной». Она обладала острым умом, практически никогда не пила и все время занималась организацией своих, скорее всего незаконных дел. Где-то в районе Зеленого Яра у нее был собственный дом, но где именно не знал никто. Таня жила в нем одна. «Чебуречную» она использовала для встреч с исполнителями своих бесчисленных проектов. Разговаривала она с этими темными личностями только наедине, предварительно отослав под каким-либо предлогом своих подруг.
По сравнению с ними, она была настоящая красавица. Выше среднего роста, с горделивой осанкой, стройной и гибкой фигурой. Невольно притягивала взгляд ее высокая, исполненная античной грации шея с гордо поднятой головой в обрамлении золотистых локонов волос свободными волнами, падающими на смело развернутые плечи. У нее был открытый благородный лоб и необыкновенно красивые глаза чистейшего серого цвета, осененные длинными ресницами. Классически правильный нос слегка портили широкие, трепетные ноздри. В крутом подбородке с ямкой посредине чувствовалась скрытая сила. Резкий разлет бархатисто черных бровей придавал ее лицу дерзкое выражение, а высокие скулы довершали ее надменный вид. Вместе с тем, в ней было что-то хрупкое, воздушное, женственное и от нее не исходило ощущение пустоты, присущее большинству красивых девчонок. Но порой, ее чудные глаза полыхали дикой, всесокрушающей волей.
Как на самом деле звали Кланю, я так и не узнал, она только смеялась в ответ. Она вообще имела привычку начинать хохотать по любому поводу и без повода, тоже. Кланя была старше нас, ей уже исполнилось двадцать пять лет, но эта разница в возрасте никогда не чувствовалась. У нее были веселые полные губы и черные кудрявые волосы до плеч, а озорные, слегка раскосые карие глаза и приплюснутый мальчишеский нос придавали ее лицу выражение дружественной безмятежности. Миловидного ее лица уже коснулась печать преждевременного старения. Истонченную кожу, собранную в мелкие морщины вокруг запавших глаз, маскировал темный горячий лихорадочный румянец смуглых щек.
Кланя всегда была полупьяна, но никогда, в стельку. В ее походке, движениях было столько чувственного изящества, что казалось от нее исходят флюиды откровенной сексуальности. При этом она оставалась совершенно естественной, наверно такой же первобытной непринужденностью отличалась и первая женщина на Земле. Ли рассказывала, что однажды, когда Кланя проголодалась, она отдалась в подъезде за кусок колбасы прохожему мужчине. Он имел неосторожность открыто нести колбасу в авоське и этим бессовестно соблазнял голодных граждан. Не справившись с искушением, эту сделку Кланя навязала ему сама.
Ли рассказывала и о других, не менее дивных подробностях из Кланиной жизни. При этом она утверждала, что «Кланя очень добрая, ей жалко каждого, а люди этим пользуются»… По моему мнению, Ли ошибалась и путала Кланину сексуальную расторможенность с жалостью и добротой. Не исключено, что ошибался я. У нее была простая, бесхитростная душа, совершенно не тронутая опустошительными бурями мысли, и ей никогда было не понять всего ужаса белого дня за окном.
Как бы там ни было, но Кланя прямо-таки эманировала вокруг себя волны игривой сексуальной привлекательности. Румянец на ее щеках и блестящие как в лихорадке глаза мимо воли привлекали к себе внимание мужчин. То ли это было проявлением ее южно-украинского темперамента, то ли результатом туберкулезной интоксикации. Кланя уже второй год состояла на учете в городском противотуберкулезном диспансере.
— У Клани в обоих легких по каверне с дыркой и жить ей осталось всего ничего, — беспечно сообщила мне Ли.
Первым моим впечатлением о Клане было то, что это развязнейшая дрянь, но узнав ее лучше, я убедился, что у нее золотое сердце.
— Почему ты все время ходишь в черных очках? — вдруг серьезно спросила Таня.
Она пытливо смотрела на меня из-под длинных прямых ресниц, придававших ее взгляду выражение всепонимающей мудрости. Из обрывков нескольких фраз, коротко брошенных ею на ухо Ли, я догадался, что она уже не раз видела меня в городе и давно за мной наблюдает. Не исключено, что видела и на этой неделе, хорошо хоть не разглядела во всей красе синяк у меня под глазом.
— Зачем прячешь глаза? От кого-то скрываешься? А может, у тебя пустая душа, поэтому и не кажешь глаз? — вопросы были заданы неожиданно, в лоб и паузу Чирва выдерживала жестко, как настоящий артист, пронизывая меня своим острым, не по годам многоопытным взглядом.
Ли тоже коробит от Таниного допроса, вижу как ей неловко, заливаясь краской, она растерянно молчит. Встреча с подругами Ли была назначена раньше нашего ночного приключения, а перенести ее мы не удосужились, теперь приходится краснеть. Молчание становилось невыносимым. За окном быстро стемнело, где-то совсем рядом оглушительно прогремел гром, грохот с треском раскатился по небу, и хлынул азартнейший ливень. Последняя в этом сезоне гроза. Крупные, как градины капли громко, как в барабан забарабанили в окно.
— Да нет, вы ошибаетесь. Как бы вам это объяснить… — в замешательстве подыскивал ответ я. Неудобно «представляться» подругам Ли, имея такую неодинаковую расцветку глаз. Для доверия ведь требуется время и, что бы я ей сейчас не сказал, это ее не убедит. — Видите ли, это такие… Словом, это специальные, секретные очки.
— Какие еще секретные? Если на тебя есть розыскная ориентировка, я тебя и в очках опознаю. Говори, в чем дело и не юли! — затвердевшим в сталь голосом властно давит Чирва.
Ее глаза потемнели и приобрели холодный булыжный оттенок, брови сошлись в одну черную линию. В устремленном на меня взгляде появилось выражение грозного, томительного упорства. Удивляют происходящие с ней метаморфозы. Странно чувствовать себя провинившимся школьником рядом с младшей по возрасту девчонкой. Как жестко она умеет себя поставить и дожать, не у каждого так получится. Дожать, но не меня.
— Ну, это… Как бы вам сказать… — нервно потираю руки, колеблясь, сознаваться или нет, начал мямлить я, поглядывая то на Ли, то на Кланю, словно искал, и не находил у них поддержки. — Это раздевающие очки! — наконец, решившись сказать правду, выпалил я. — Когда я их одеваю, то вижу вас голыми… — смущенно признался я.
— Ну, дает! — шумно изумляется Кланя.
— А что, если и правда, видит?.. — с сомнением в голосе поддыривает Ли.
— Брось пули заряжать, — уголками губ усмехнулась Таня, холодным немигающим взглядом, как через прорезь прицела рассматривает меня. Я почти физически ощутил, как сквозь непроглядные стекла очков, она заглядывает мне прямо в голову.
— Не только это правда, — таинственно понизив голос, наклоняюсь ближе к ним я, — А правда также и то, что я имею необычайной силы гипнотический взгляд и, к слову сказать, владею телекинезом. Могу усилием воли на расстоянии передвигать предметы. В детстве меня специально мучили, чтобы я от страха развил в себе эти сверхспособности.
Я перевел дух, и замолчал. В посудомоечной сочно цокнул и зазвенел, разбившийся о цементный пол бокал.
— Слышали? Это я исключительно своею мыслью сейчас сбросил его со стола, — признался я. — А еще, я гипнотизирую любого, сразу, без всяких там гипнотических пассов и словесных команд, внушаю свои мысли силой взгляда. Я могу ничего не говорить вслух, но стоит мне на любую из вас посмотреть, без очков, и вы здесь такое будете вытворять… В общем, все, что пожелаю. Но, мне не хочется этим пользоваться, это ж будет против вашего желания, поэтому я и ношу очки, чтобы не воздействовать…
— Баста! Хватит заливать! Выкладывай все, как есть и сними свои очки, сейчас же! — совсем уж бесчеловечно прессует Чирва, испепеляя меня ненавидящим взглядом.
— Да-а? Раз так, пеняйте теперь на себя… — не без скрытой угрозы говорю я.
Отодвигаю стул и с похоронной медлительностью поднимаюсь, надеваю шляпу, застегиваю на все пуговицы свой «противодождевой» плащ и безмолвно нависаю над ними в черных очках, как и Чирва, выдерживаю мучительно долгую паузу, переводя взгляд с одной на другую. Я тоже знаю цену паузы: «чем больше артист, тем длиннее паузы». Ничего, я вам сейчас устрою театр одинокого актера. Прошла уже казалось целая вечность томительного молчания, как я вдруг резко сорвал с глаз черные капли очков и гаркнул во все горло:
‒ Молчать! ‒ в зале воцарилась звонкая тишина, в которой я голосом Левитана повелительно изрек, ‒ Стать всем раком! Быстро! Что я сказал!
Все сидящие за столом вздрогнули. Глаза Клани сделались стеклянными. Стало тихо так, что слышно было как за стойкой у Софы из крана капает пиво, а затем раздался смех со всех сторон. Эффект снятия очков и демонстрация того, что под ними скрывалось превзошел мои ожидания. Взглянув на мой синяк, а потом на Ли, Таня улыбнулась упрямыми углами губ. Ли смеется, двумя руками закрывая глаза, боится попасть под «воздействие», а смешливая Кланя, от хохота сложившись пополам, спряталась под стол.
Глава 8
Праздник посвященный Великой Октябрьской социалистической революции я и Ли начали отмечать на два дня раньше. Это было несколько преждевременно, но Ли убедила меня изменить раз и навсегда установленное правило.
— К чему эта обязаловка? Эти фиксированные числа, красные дни календаря, их так мало… Почему нельзя радоваться раньше кем-то установленного срока? Не люблю веселиться по графику, к тримандоебной матери этот духовный бюрократизм! Мои праздники без дат, гуляю, когда хочу! — сказала Ли.
Мне всегда нравилось ее пренебрежение к общепринятым нормам, и мы погуляли так, что седьмого ноября я проспал и не пошел на демонстрацию. Это был серьезный проступок, за который полагалось тяжелое возмездие. Накануне староста курса армеец Алимов в перерывах между лекциями много раз предупреждал, что участвовать в демонстрации обязаны все без исключения, даже больные и немощные. «Хоть на костылях, но чтобы все пришли на парад. Учтите, будет две проверки, перед началом парада и после». Многократно предостерегал и запугивал Алимов тех, кто тайно вынашивал мысль не прийти на парад, изощренными карательными мерами, в число которых самыми невинными были снятие стипендии и выселение из общежития, вплоть до отчисления из института и сожжения на пионерском костре. Эти самые, много раз обещанные репрессии я теперь с нетерпением ждал. Тягостно не само наказание, а его ожидание. Неопределенность вгоняет в депрессию.
Когда Ли узнала, от чего я хожу, как пыльным мешком пришибленный, она подняла меня на смех.
— Переживаешь, что тебя из-за этого объявят врагом народа и репрессируют? Не сучи ножками, не те времена! Скажи им прямо, что не пошел на их блошиную манифестацию потому, что противно идти по принуждению, ‒ она была права, но хоть времена и были не те, да нравы остались прежние.
Спустя неделю после праздника перед последней лекцией Алимов зачитал список «неявившихся», которых вызывают в деканат. На весь курс из трехсот двадцати человек нас набралось пятеро, проигнорировавших праздничную демонстрацию трудящихся. Переминаясь с ноги на ногу, мы стояли в приемной перед дверью кабинета декана Шульги. Из-за двери исходили токи гнетущей враждебности. Мы стояли молча в напряженной тишине. Разговаривать никому не хотелось, на унылых лицах застыл стыд от того, что происходит. Все были в ожидании предстоящего позора публичного наказания, и каждый из нас должен был пройти через это сам, в одиночку.
В просвете окна висла серая хмарь. Копоть масленой пленкой покрывала все вокруг, она была везде: на стеклах, на раме, на подоконнике, ‒ липкая на ощупь, воняющая мазутом грязь. Из приоткрытой фрамуги тянуло мозглой сыростью. Мелким бисером накрапывал дождь. В мутной поволоке смога, как в вате слабел и таял гул машин, носившихся туда-сюда по расположенной неподалеку набережной. Я ждал, когда все начнется, а потом закончится, и можно будет уйти, только бы кончилась неизвестность. «Странно, с каким страхом я жду предстоящей развязки, ‒ между прочим, подумалось мне, ‒ С какой, собственно, стати? Ведь никакого преступления я не совершил».
Это тягостное ожидание, ‒ пытка неизвестностью, продолжалось бесконечно долго. Наконец, нас по одному начали зазывать в кабинет. Первая, вызванная студентка, вышла, а вторая — выбежала, обе в слезах. Третьим вызывали меня. В большом кабинете, кроме обязательного портрета Брежнева и огромного полированного стола, ничего не было. За столом на высоком кресле восседал декан Шульга. Рядом, на стульях пристроились староста курса татарин Алимов, председатель студсовета Карп и еще трое сурово разглядывающих меня незнакомых студентов. Я невольно съежился от царившей здесь радушной атмосферы гестапо. Для полной завершенности мизансцены все же чего-то не хватало. И в самом деле, почему-то отсутствовала подсудимая скамья, но она по-видимому была здесь излишней роскошью. Согласно придуманному ими ритуалу унижения, провинившийся должен был стоя давать показания, выслушивать порицания и приговор, поэтому для обвиняемых не предусматривалось даже табуретки.
Шульга чем-то напоминал мокрую крысу, которая однажды выскочила из канализационного люка, поднялась передо мной на задние лапы, и стала похожа на злобную сказочную сущность. Он нарочито долго смотрел на корзину для мусора, стоящую в углу кабинета, потом, словно только что меня увидел, окинул меня таким взглядом, как будто одно мое присутствие здесь было для него оскорблением его чести и достоинства. Не теряя время на выяснение, почему я отсутствовал на демонстрации, он набросился на меня и принялся уедать.
— Ты только два месяца проучился в нашем институте, а тебя уже выселяли из общежития. Теперь ты не соизволил явиться на демонстрацию. Ты, и такие, как ты, вы позор нашего института. Таких, как ты, поганой метлой надо гнать из высших учебных заведений, вам здесь не место. А на твоем месте мог бы учиться послушный, дисциплинированный студент, — он изобразил гримасу, долженствующую выражать крайнюю степень возмущения по случаю такой безобразной моей неблагонадежности. — Не о чем нам больше с тобой говорить, отправляйся в канцелярию, забирай свои документы, и не жди приказа об отчислении.
Все это он высказал с притворным пафосом, рисуясь перед своими прихвостнями. О манерах общения нашего декана со студентами я знал не понаслышке, и был готов к неприятному разговору, боясь лишь одного, чтобы мои оправдания не оказались хуже самого «преступления». Но последние его слова задели меня за живое. Эта облезлая крыса распоряжалась моей судьбой, как своей собственностью.
— Позвольте заметить, что я не привык действовать по принуждению. Мне надо подумать, прежде чем забирать документы, — с вызовом заявил я.
Шульга побледнел и тут же покрылся красными пятнами затейливых форм и размеров. Как ни странно, но он стал сдержаннее, и принялся разглядывать меня своими мутными глазками, словно хотел удостовериться, это я или кто-то другой, неизвестный?
— Подумай-подумай… Оч-ч-чень тебе советую, — зловеще протянул он усмехаясь, не разжимая тонких, в нитку слипшихся губ.
Краска с его лица слиняла, он даже как-то пожелтел от разлившейся желчи.
‒ А пока будешь думать, с сегодняшнего дня ты выселен из общежития! — придумав, чем мне досадить, радостно закончил он, оскалившись в усмешке. От этого его лицо перекривилось, как в бракованном зеркале.
— Та чего с ним цацкаться! — вскочил, и по-собачьи зачастил председатель студсовета Карп, — Он, вы ж еще не знаете, Анатолий Арнольдович, а я проверил и узнал, он же и в комсомоле не состоит. Надо его отчислять, нечего с ним миндальничать!
— Сыволап, он что… И в самом деле, не член Всесоюзного Ленинского коммунистического союза молодежи? ‒ разыгрывает изумление Шульга, обращаясь к студенту с грубым лицом, наводящем на мысль о дубине.
Это комсорг нашего курса, часто вижу его на лекциях. С его усыпанного красными угрями лица не сходит выражение тупой бессмысленности. Он бросил сложенный вчетверо лист бумаги, которым чистил ногти, с вдумчивым видом обнюхивая извлеченную из-под них грязь, вскочил, и оторопело несколько раз безмолвно открыл и закрыл рот, как издыхающая рыба, а затем начал что-то нечленораздельно выкрикивать.
— Я вточню! Мы, этое самое… Разбъерёмся и его ысключым! Ну, это… Выясним объязательно, состоит он у членах чы ни, — его мяклые губы дрожали от волнения, а подслеповатые глаза источали преданность. — Но на парад он должен был быть все равно от того комсомолец он чы нет.
Его испятнанная нарывами физиономия давала основание предполагать, что и весь он, включая и седалище, покрыт такими же гнойными прыщами. Говорение его стало более связным, голос окреп, в нем зазвучал металл.
— Сразу видно, даже невооруженным глазом, вы это правильно сказали, Анатолий Арнольдович, это есть несознательна личность, элемент… Это самое, социально врэдный элемент! Правильно вы гово́рите, Анатолий Арнольдович, гнать его надо з нашего институту, погану вивцю зи стада гэть!
— Да-да, вот и чудненько… — с удовольствием сам себе покивал головой Шульга. — Сыволап, выясните и доложите мне завтра в пятнадцать ноль-ноль, состоит ли он в комсомоле. Надо с ним что-то решать, — снисходительно роняет Шульга. — А пока, Карп, поставьте в известность коменданта и сегодня же, сейчас же, выселите его из общежития, чтоб и ноги его там больше не было! Тэ-эк-с… — мазнув по мне злорадным взглядом, продолжил Шульга.
— Вы, Алимов, завтра к семнадцати часам, не позже, в семнадцать тридцать у меня встреча с ректором, предоставьте мне сведения о его успеваемости по всем кафедрам, о пропусках лекций, семинаров и практических занятий.
Будто меня здесь нет, отдает распоряжения Шульга. Остальные, с сыновним почтением слушают и записывают каждое его слово в свои блокноты и тетради.
— Да-а, вот еще что, ‒ пусть староста его группы подготовит на него характеристику. Ну, вы понимаете какую… — и они обменялись взглядами, выражавшими полное взаимное понимание.
— Все, нашему терпению пришел конец, будем готовить на него приказ об отчислении. А ты, можешь идти, и вызови следующего, Борисенко, — не глядя на меня скучающим голосом бросил Шульга стене за моей спиной, будто я был не более чем пустое место.
— Я-то пойду… — не сходя с места, со значением начал я.
Рано празднуете, я вам сейчас испорчу развлечение торжествующих уродов!
— Но мой дядя, сказал, что участие в демонстрации на Седьмое ноября, это свободное волеизъявление каждого гражданина. А вы, даже не выяснив причину, почему я не мог присутствовать на демонстрации, выгоняете меня из общежития и института. Боюсь, мой дядя будет этим недоволен.
— Да мне плевать на то, что будет недоволен твой дядя! — взвизгнул Шульга, я и не предполагал, что он умеет так визжать. — Ошибается твой дядя, — уже более спокойно продолжил он, — Пока ты студент нашего института, ты должен по праздникам ходить на демонстрации, это твой долг и святая обязанность.
— Мой дядя не может ошибаться в этом вопросе, скорее ошибаетесь вы, — твердо возразил я.
— Это еще почему? Он, что у тебя, адвокат, права твои знает? Кандидат юридических наук или правдоискатель, профессор кислых щей? — презрительно кривя губы, глумится Шульга.
— Мой дядя заместитель заведующего идеологическим отделом ЦК КПСС. Из-за него я не успел прийти на демонстрацию. Пока дозвонился к нему в Москву, чтобы поздравить с праздником, наш «парад» уже кончился… Я хотел пойти, но дядя не любит, когда я забываю его поздравить с Седьмым ноября, это его любимый праздник после Дня Парижской коммуны и Дня рыбака. А позже поздравить я не мог, он бы уехал пить водку… То есть, праздновать с членами Политбюро на даче под Москвой. Я бы мог и туда позвонить, позже, после нашей демонстрации, но дядя этого не любит, говорит, что там много параллельных телефонов… Поэтому мне пришлось ждать на переговорном пункте, пока он не вернулся с Красной площади. Я у него спрашиваю: «Дядя Володя, как мне быть? Пока я к вам старался дозвониться, наша праздничная демонстрация закончилась и я в ней не участвовал, а старшие товарищи из нашего института будут меня за это порицать». А он мне отвечает: «Участие в демонстрации — есть свободное волеизъявление каждого гражданина. Иди, говорит, и празднуй спокойно, все будет хорошо, Андрюша».
— Да… Вообще-то, это правильно, — весь преобразился Шульга. Голос его сделался слащавым, а крысиный нос льстиво вытянулся, отчего его внешность стала напоминать помесь крысы с лисой. — Но все-таки, можно было бы вам нас предупредить, что не прейдете, тогда бы не было к вам никаких вопросов, все-таки уважительная причина…
Я едва сдерживался, чтобы не расхохотаться, настолько карикатурным было его превращение.
— Так, что мне теперь делать? Позвонить дяде и сказать, что он ошибся насчет демонстрации, а меня из-за этого выгоняют из общежития? Я не хотел ему в первый раз звонить, беспокоить по пустякам, но мне уже надоели ваши притеснения, ‒ с праведным негодованием спросил я. Щеки мои горели.
— Ну, зачем же дразнить гусей… ‒ беспокойно зашевелил лопатками Шульга. ‒ Вышло небольшое недоразумение, мы во всем разобрались, теперь все в полнейшем порядке, — с приторной ласковостью, уговаривает меня Шульга, — Совершенно не зачем звонить.
— То есть, как это гусей?! Мой дядя, он, что для вас гусь? Остальные члены ЦК тоже для вас гуси? Теперь понятно, почему вы так относитесь и к студентам.
— Вот этого не надо! — срывается на истерический крик Шульга, — Не надо все перекручивать, я совсем не то подразумевал. Раньше надо было прейти и все объяснить и в первый раз тоже, разве ж я не понимаю… Все было бы по-другому, совершенно иначе… Мне доложили, что в вашем случае имеет место совсем другая подоплека… — и он уничтожающим взглядом указал мне на Карпа.
Какой артист пропадает, невольно вспомнился мне его собрат по цеху Нерон.
— А сейчас мы все выяснили, вы ни в чем не виноваты. Остается, как говорится, принести вам наши извинения. Идите и спокойно живите себе в общежитии и учитесь на здоровье. Инцидент, как говорится, исчерпан. Обязательно передавайте привет вашему дяде. О демонстрации говорить ему ничего не надо, а о нашем институте обязательно расскажите, у нас прекрасный коллектив и ректор у нас чудеснейший человек, и учебный процесс проводится на высоком уровне, и декан о вас заботится, как о детях родных… — с умилением научал меня Шульга.
— Кстати, как вы устроились в общежитии? Ничего? Можно подыскать для вас более удобную комнату. Не надо? — проявлял отеческую заботу декан. — Вот и хорошо, вот и ладненько…
Голос его медом с патокой растекался по кабинету. Он весь светился радушием, его скользкие глазки выражали сладчайшее удовольствие от самого процесса лицезреть меня.
— Если возникнут какие-то недоразумения в общежитии или трудности на кафедрах, сразу же обращайтесь ко мне, все устроим, в лучшем виде. Не надо? Вот и замечательно, просто превосходно. Все-все, идите себе спокойненько, голубчик, отдыхайте, всего вам хорошего.
Неожиданно он подскочил, схватил меня за руку и пожал своей липкой ладонью мою руку. Это меня доконало. Ни слова не сказав, я вышел, прикрыв за собой дверь. Гнев и отвращение переполняли меня, и я вернулся.
— Простите меня, пожалуйста. Я тронут вашим вниманием, но знаете, если говорить начистоту… Если уж быть до конца откровенным, то вы несколько заблуждаетесь относительно моего дяди. Мой дядя Володя совсем не гусь, он скорее похож на Ивана Никифоровича…
— Я не понимаю, какого Ивана Никифоровича? — заелозил на своем кресле Шульга, глядя на меня с ласковостью провинившегося пса.
— Ну, как же, из повести Гоголя «О том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем», помните?
— Да-да, помню! — с готовностью закивал Шульга, и начал чесаться. — Впрочем, давайте уточним, какого Ивана Никифоровича вы имеете ввиду? ‒ почесав за ухом, спросил он. ‒ Директора Дома политпросвещения или заведующего Облснабсбытом? — состроив сладчайшую из своих гримас, почесал за вторым ухом Шульга.
— Ивана Никифоровича из повести Гоголя. Мой дядя Павлик вылитый Иван Никифорович, он толстый, как свинья… — сказал я и вышел.
Мое слово было последним. Во всяком случае, мне так казалось. Но это была сиюминутная победа над ничтожествами, которые, тем не менее, легко могли перечеркнуть мое будущее, направить меня совсем по другому пути. Не жалея ни сил, ни времени они делали все, чтобы подчинить себе мою жизнь и порой, как это ни обидно, им это удавалось.
После разговора с Шульгой у меня было ощущение, будто мне на голову вылили ведро помоев. Я долго мыл руки в студенческой столовой напротив деканата, но чувство гадливости не покидало меня. Было противно от разыгранного спектакля, в котором я играл едва ли ни главную роль, да я и сам себе был противен. Я чувствовал себя грязным, казалось, океана не хватит, чтобы отмыться. Изводило мерзкое ощущение, словно подержал в руке скользкого, извивающегося ужа. Ничего гаже не представить. Руку б себе отрубил! Отрубил бы, ‒ если б она была не моя…
* * *
Ноги сами принесли меня в «Чебуречную».
Я знал, что Ли здесь нет, она уехала со своим ансамблем в недельное праздничное турне по селам области. Зато я встретил здесь Жору по кличке Тушисвет, Ли недавно меня с ним познакомила. Вначале знакомства меня сразило его пугающая интуиция и быстрота ума. Мы быстро нашли общий язык и понимали друг друга с полуслова. Когда, прощаясь на ночном Проспекте, я, Жора и Ли пили «по последней», мне даже показалось, что я с ним знаком с самого рождения, словно с родным братом.
Жора относился к редкому виду странствующих философов и доводился родным братом Григория Сковороды. Ему было около тридцати, среднего роста, с мощной шеей и покатыми плечами борца. Держался он всегда очень прямо, и от этого выглядел намного выше, чем был на самом деле. У него было некрасивое, вернее, необычное треугольной формы лицо с вершиной к раздвоенному подбородку, и четко очерченный рот. Его жесткие смоляного цвета волосы, всегда торчали на голове во все стороны неряшливой копной. Но вместе с тем, он чем-то неотразимо располагал к себе и не только меня одного. Жору отчислили из трех институтов и одного музыкального училища. Виною была его порой простодушная прямолинейность, а может врожденная непокорность. Он не выносил принуждений, не желал, а возможно и не мог приспосабливаться, притворяться, не мог заставить себя мириться с человеческой глупостью, не хотел играть отведенную ему роль в коммунистическом театре абсурда. Впрочем, Жора беспечно относился к возможным последствиям своих поступков.
Жора относился к редкому виду странствующих философов и доводился родным братом Григория Сковороды. Ему было около тридцати, среднего роста, с мощной шеей и покатыми плечами борца. Держался он всегда очень прямо, и от этого выглядел намного выше, чем был на самом деле. У него было некрасивое, вернее, необычное треугольной формы лицо с вершиной к раздвоенному подбородку, и четко очерченный рот. Его жесткие смоляного цвета волосы, всегда торчали на голове во все стороны неряшливой копной. Но вместе с тем, он чем-то неотразимо располагал к себе и не только меня одного. Жору отчислили из трех институтов и одного музыкального училища. Виною была его порой простодушная прямолинейность, а может врожденная непокорность. Он не выносил принуждений, не желал, а возможно и не мог приспосабливаться, притворяться, не мог заставить себя мириться с человеческой глупостью, не хотел играть отведенную ему роль в коммунистическом театре абсурда. Впрочем, Жора беспечно относился к возможным последствиям своих поступков.
Тушисвет был завсегдатай «Парижа», он был там, что называется «приписан», днями напролет заседая в окружении боготворившей его молодежи. К своей популярности среди интеллектуалов и стиляг он относился равнодушно, никогда не рисовался и всегда был равен самому себе. При этом он всегда готов был прийти на помощь, если не делом, то хотя бы советом, хоть словом утешения или одобрения. Он обладал каким-то внутренним стержнем, который у меня ассоциировался с его прямой спиной. Позже выяснилось, он был мастером спорта по вольной борьбе. Я удивился, встретив его в «Чебуречной». Хотя, чему тут удивляться, почитатель раблезианских радостей жизни, он, как и Ли, испытывал тягу к низам, ‒ ко дну общества, уверенно поднимаясь вверх по лестнице, ведущей вниз. Его богатырское здоровье пока сопротивлялось действию алкоголя, но алкогольная зависимость уже определенно прослеживалась. С последовательной методичностью он занимался саморазрушением. Все то же, уже не раз подмеченное мною, стремление к самоуничтожению.
Жора был интересный собеседник, страстный книгочей, знаток по части редких и замечательных книг. У него была широкая натура и независимый, гордый склад ума. На все случаи жизни он имел свою, нестандартную точку зрения. Я пил с ним «Біле міцне» и рассказывал о судилище в деканате. Он внимательно меня выслушал и хохотал в конце. Меня переполняло негодование от этого позорного лицемерия, от этой препостыдной двоякости! Меня переполняло невероятно сильное желание что-то разбить или кого-то ударить и сделать это немедленно.
— Как можно так себя ронять, изворачиваться при своих студентах! Ведь они ж берут с него пример… И, ради чего? Эта мокрица понятия не имеет, что такое порядочность, — не мог успокоиться я.
Жора между делом слегка меня успокаивал, мой рассказ его забавлял, да и только. На окружающих он смотрел, как смотрит на сумасшедших здоровый человек.
— Взывать к их порядочности все равно, что искать пульс на протезе. Или ты так переживаешь из-за демонстрации, что не удалось поносить на палках портреты наших идейных сожителей? Почем нынче дырки от бубликов?.. — с наигранным сочувствием интересуется Жора. — Знакомые расклады, кому палочку от эскимо носить, а кому эскимо уписывать, — с грустью в голосе подвел черту он.
— Есть одна притча, она как раз к месту. Сейчас я ее тебе расскажу, но прежде тост: «Да сгинут богопротивные и станут прахоподобными!» — и он одним махом «пригубил» полный стакан вина, задрав его донышко к потолку.
— Однажды Будда медитировал в саду цветущих роз, — выразительно, как искусный рассказчик начал Жора, своим густым, богатым оттенками голосом. — Прекрасное настроение, волшебные ощущения, в общем, полнейшая нега и умиротворенность. Вдруг к нему врываются двое крестьян, которые весной просили у него богатый урожай, но из-за своей лени ничего не получили. От этого они немного огорчились… Крестьяне осыпают Будду оскорблениями, всячески поносят и, представь себе, швыряют в него экскременты. Судя по всему, у них на Востоке таким манером принято выражать свое неудовольствие.
Будда с безмятежной отстраненностью продолжает медитировать. И тогда, один из нападавших не выдержал, упал перед ним на колени и вскричал: «О, Будда, ты велик! Теперь я убедился, ты воистину живой Бог! Если бы со мной кто-то обращался так, как мы с тобой, я б не стерпел и размазал бы его по стенам этой хибары. Скажи, как тебе удается сохранять спокойствие и доброе расположение духа?»
Будда вышел из своей нирваны и ответил: «Очень просто, представьте себе мысленно в своем воображении, что вы собрали со всех жителей деревни самые вкусные кушанья и принесли их мне, но я их не принял. Что бы вы сделали с едой?» «Часть бы мы съели сами, а остальное, раздали своим ближайшим родственникам», — подумав, ответили крестьяне.
«То же самое сделайте с вашими проклятьями, оскорблениями и, экскрементами… Я их не принимаю, возьмите их себе, пусть они вернутся к вам, а что останется, раздайте своим родственникам», — улыбнулся Будда своей всем известной улыбкой и погрузился в нирвану.
— Родственникам?.. — переспросил я, представив себе Шульгу, Карпа и Сыволапа в окружении подобных им родственников. — Знаешь, мне не хотелось бы, чтобы что-то наподобие сегодняшнего, испытали их родственники. Да и вряд ли они поймут, если у них такая родня… — с сомнением, рассуждаю я вслух. — Разве что, в виде запущенных в голову экскрементов, — представив себе это зрелище, рассмеявшись, соглашаюсь я.
— Нормалеус, mon cher[26], Андрэ! Ты посмотрел на ситуацию со стороны, и тебе стало смешно. Все остальное побоку! — белозубо улыбнулся Жора.
До чего легкий человек, все ему по бую. Мне нравится жизнерадостная дерзость его манер, неизменная доброжелательность и искреннее сочувствие. Но, как только речь касается предмета, о котором он не хочет говорить, например, о событиях в Чехословакии или об участии наших войск в войне во Вьетнаме, он мгновенно замолкает либо переводит разговор на другую тему. Когда я напрямую спросил его, почему он уклоняется высказаться об этих злободневных событиях, он так же прямо мне ответил, что не желает, чтобы его в очередной раз обвинили в «заражении умов честных граждан воображаемыми идеями о порочности существующей власти». Похоже, он дословно процитировал мне выдержку из протокола допроса, больше мы к этой теме не возвращались.
— Ты стань над этими гомункулусами и их шухлядным царством, ни при каких обстоятельствах не теряй конгруэнтности, — согласия с самим собой. Неужели, тебя трогают их тараканьи бега? Все это venitas venitatum[27], ‒ Жора улыбнулся невеселой улыбкой все на свете понявшего человека. ‒ Однако, если рассмотреть данный прецедент под иным ракурсом, жизнь слишком коротка, и не следует проводить ее, пресмыкаясь перед жалкими негодяями, так завещал нам Анри Бейль — наш друг Стендаль. И не стоит теперь из-за этого переживать.
Жора достал пачку «Памира» и принялся разминать донельзя сплющенную сигарету. Я немного завидовал Жоре, особенно тому, с какой легкостью он ориентировался в запутанной структуре нашего общества. Быстрота мысли сочеталась у него с энциклопедической образованностью. Но больше всего меня впечатляла его способность к голографическому мышлению. По нескольким, на первый взгляд, малозначительным деталям, он в точности воссоздавал образ целого, налету схватывал квинтэссенцию вопроса, реконструируя ситуацию до мельчайших подробностей; и выдавая сверхметкие комментарии, ставил точный диагноз.
‒ Я не врач, но у тебя клинический случай, твой диагноз: «Когнитивный диссонанс», что означает расхождение имеющегося у субъекта опыта с восприятием реальной ситуации. Проще говоря, это неразрешенное противоречие, которое, застревающий на мелочах человек, пытается в себе подавить, но вместо этого у него возникает примитивная раздражительная агрессия против себя и всех на свете. Короче, клиника. Госпитализировать! И туши свет… ‒ в заключение, объявил Жора.
— Традиционный вопрос, мучивший философов еще со времен Аристотеля: «Насколько объективно человек воспринимает окружающий мир?», занимает и меня, — в задумчивости продолжил он. — Ведь один и тот же поступок можно назвать смелым, а можно, и наглым, а то и глупым. À propos[28], я отвлекся. Так, о чем я хотел сказать?
Стараясь сосредоточиться, Жора внимательно рассматривал окурок. Его основательно подзабрало, не зря мы переводили вино, он с трудом удерживает нить разговора.
— Е-есть, туше! Вспомнил, вот о чем, — он отчего-то горько улыбнулся и его лицо прорезали глубоки морщины. Я раньше не придавал значения, насколько он старше меня.
— Если беду не считать бедой, то она обидится и сама по себе уйдет. Так считал мудрый японский монах Кэнко-Хоси, и я с ним согласен. А у тебя и так все обошлось, и нечего об этом вспоминать.
Жора повертел в руках потухший окурок и не найдя, куда бы его деть, вынул из кармана полупустой коробок спичек и аккуратно уложил его туда. У него широкие запястья, признак физической силы.
— Смешные они, эти твои лизоблюды, — опять за рыбу гроши начинает Жора, а я, последовав его совету, уж было начал обо всем забывать. — Знатно ты их пробросил. Послушать тебя, ты мастерски блефуешь. Не пробовал себя в покере? Теперь они не будут тебя когтить. Некоторое время, пока не выяснят, кто на самом деле твой дядя. Тогда увидишь, как они возьмут тебя в переплет, и все будет печально, гнусно, жестоко, ужасно и, в придачу, паскудно.
— Ты, Егорий, уже нашел себе работу? — меняю предмет разговора я.
С каким трудом ему удается обеспечивать себе «продолжение жизни» я догадывался по его исхудалому лицу. При всей своей скитальческой неприхотливости, видно было, как он нуждается. А загадывать о том, что будет, когда они узнают, кто на самом деле мой дядя, сейчас не было желания.
— Боже упаси! Non possumus[29]. Какая может быть для меня работа? Ты же знаешь, я тяжело болею душой, бешено больной… Если быть точным, я болен всеми душевными болезнями и еще двумя, пока неизвестными медицинской науке. Коротко говоря, общая недостаточность… Такой пожизненный диагноз поставили мне наши мудрые эскулапы. В общем, они признали меня непригодным для жизни в этой стране, а вот справку о том, что мне показано жить в другой, не дали. Так что не будем о грустном, поговорим лучше о блядях. Как там поживает твоя бабушка?..
— Оставь в покое мою бабушку, а то она явится с того света и будет по ночам стягивать с тебя одеяло. А пока суд та дело, я могу дать тебе за нее по роже.
— Брось, я пошутил. Одначе, коли разговор зашел о прекрасном то, что может быть привлекательнее роскошного женского зада? Ладно, проехали. Нет, погоди, о чем бишь я хотел тебе сказать? Как раз одна мысль в голову пришла. Ан, нет, пролетела навылет…
‒ На то в мозгу бывают извилины, чтобы мысли не пролетали навылет… ‒ не дождавшись очередного перла, съязвил я.
‒ Нет, е-е-сть! Вот она! ‒ Жора удержал-таки свою перелетную мысль, ‒ Я отвечу тебе словами классической японской танки:
Суров и справедлив древний кодекс самурая:
Кто вздумает обзываться
Ругательными словами —
Тот сам и называется так!
‒ Дошло?.. ‒ и Жора многозначительно покрутил могучей шеей, как боксер перед выходом на ринг, его позвонки громко хрустнули.
Рекомендуя буддийскую выдержку, сам Жора легко шел на конфликт. Обладая незаурядным щедрым умом, он нетерпимо относился к проявлениям человеческой глупости, а более того, ‒ к грубости. Резкое слово могло легко задеть его за живое. Я уже был свидетелем его буйного характера. У него отсутствовало то, что называется: согласный союз нрава и ума, сердца и думки, он был вспыльчив, за словом в карман не лез, и готов был не только к словесной пикировке. С ним не стоило переступать невидимую черту.
‒ Никогда не спрашивай меня о работе! Убил бы того, кто придумал для нас эту кабалу! — с сердцем сказал он. — На х… упал этот рабский труд?! Гнуть спину за копейки на благо этих зажравшихся «слуг народа», этих лопающихся седалищ, которых их холуи возят на черных «Волгах»? Да не бывать тому никогда! Тот, кто вступил в орден Вагантов — бродяг и вечных студентов, скорее сдохнет, чем унизит себя работой за презренный кусок хлеба. Ведь не хлебом единым…
У меня в голове зрела шутка, но задумавшись над услышанном, я, как перед этим и Жора, позабыл ее соль. Нет, не зря мы переводили вино, и я ограничился тем, что добавил:
И мы оба смеемся, и этот смех дарит нам ощущение счастья. Прав был школьник из «Доживем до понедельника», счастье, — когда рядом есть человек, который тебя понимает. Понять человека и быть понятым другим, разве это не счастье?
Глава 9
Завтра я встречаюсь с Ли.
Мы договорились пойти в кино, смотреть французскую кинокомедию с Луи де Фюнесом. Один и тот же отечественный фильм неделями демонстрируется во всех кинотеатрах города. Посмотришь один раз, и смотреть больше нечего. Разве что, пойти на тот же фильм еще раз, но такого желания ни разу не возникало, у меня, по крайней мере. Иностранные кинофильмы лишь изредка появлялись на экранах наших кинотеатров, французская кинокомедия, это целое событие в культурной жизни города.
Я уже купил билеты, простояв почти два часа в очереди в предварительную кассу. Много раз среди напряженно перетаптывающихся, стоящих затылок в затылок любителей иностранного киноискусства прокатывались зловещие слухи о том, что билеты на исходе, вот-вот кончатся или уже кончились, и осталась только броня для особо замечательных людей. Но проверенная истина о том, что «все проходит…», восторжествовала, и после томительного ожидания и всех треволнений, я держал в руке две синие бумажки с проставленными местами в дальнем углу зала, откуда вообще проблематично было что-нибудь увидеть, разве что услышать.
Я обладал билетами, которые с таким вожделением желал заполучить, но вместо радости, желчь отравою разлилась во мне. Я задавал себе вопрос, стоит ли иноземный комедиант, хоть и с дворянской приставкой «де», таких моральных и физических трат? Только Ли одним своим появлением могла развеять мои сомнения, она одна умела примирять меня с жизнью. Я вдруг затосковал по ней и отправился ее разыскивать по всем памятным местам. Я искал ее всюду, но без результата. Под ногами то шуршали желтые листья, то хрустел лед замерзших луж. Когда уже совсем стемнело, я добрался до последней инстанции и отворил дверь в «Чебуречную». Как обычно в это время здесь было полно народа, под гвалт общего говора над головами слоями перемещался сизый дым.
— Ну, шо ты, зайчик, столбычишь тут вжэ битый час та мнешься? — ласково увещевала застенчивого выпивоху буфетчица Софа, глядя на него, как на личное горе. — Скажи мне, шо тебе надо и я тебе отвечу, почему не могу тебе этого дать…
Вдыхая густой дух выдохшегося пива, я искал Ли. Вокруг кирпичные рожи да разинутые рты. За одним столом кто-то плачет, за другим, регочет, за третьим, — назревает скандал. Упившаяся ватага селян, сдвинув два стола, толстыми и тонкими голосами тянут, как кота за хвост песню о широком Днепре, который, не выдерживая этого мучительства «рэвэ та стогнэ». В углу кто-то терзает гармошку, ее жалобное хныканье перекрывают то ли рыдания, то ли вскрики истязаемого человека. О том, что это песня можно догадаться лишь по косвенным признакам: периодическому взвизгиванию и припеву: «Ой, мамань, мамань радная, наради меня назад!» Мне знаком по Херсону воровской фольклор: веселые частушки карманников, слезливые романсы убийц, долгие баллады бродяг, разухабистые песни поездных воров. Здешний же репертуар удручающе убог, воют что, и как попало. Оставаться в этом окружении трезвому, не было никакой возможности. Но и пить сегодня не хочется, возвращаться в общежитие, тоже. Я вышел и стал у входа, как витязь на распутье. Ноги дальше не несли.
У тебя, у курносой,
Сигарета во рту.
За стакан кальвадосу
Продаешь красоту…
Толкнула меня меж лопаток чья-то плясовая. Куда идти? Где ее искать? Неужели, я ее не встречу? Трудно придумать другое обстоятельство, которое могло бы на меня подействовать столь угнетающе, вечер, да и весь день без нее — не прожитое время.
— Подкинь деньжат, братан! — прохрипел мне в лицо незаметно подступивший ко мне пропойца.
От неожиданности я чуть не подпрыгнул. Еще один обиженный жизнью неудачник. У него испитая мордень и наглый взгляд выпуклых глаз. Трясущимися руками зябко кутается в замызганный плащ. Даже здесь на улице от него смердит мочой. Поначалу он вызвал у меня смешанное чувство смутной жалости и непреодолимого отвращения. Однако ж, меня задел его развязно-требовательный тон, а еще больше, преподлое выражение его физиономии. Особенно глаза. Это был не бегающий по сторонам, тоскливый взгляд алкоголика. Вовсе нет, в его, вперенных в меня глазах, виднелось холодное пренебрежение всезнания.
— Я б тебе их подкинул… — с неуверенностью ответил я, — Да еще потеряешь, — не стоит таким тоном у меня что-то вымогать.
— Жалко, стало быть. Что ж, мои соболезнования, — его губы скривились в презрительной ухмылке, обнажив золотой зуб, а рядом с ним прореху из двух-трех отсутствующих зубов. Где ж ты их посеял, соколик? Не иначе, как при подобных обстоятельствах.
— Представь себе, не жалко, — невозмутимо говорю я. — Но, пока у тебя денег нет, ты нищий и у тебя никаких проблем, а если я тебе их дам, станешь богатым, начнешь голову ломать, что с ними делать. Лишняя головная боль. Гуляй, как есть, порожняком.
— Да, я нищий! — с неожиданной болью вскрикнул он. — Такой же, как ты… Когда-то и я был молодым и для меня тоже ничего не стоило унизить человека! Но в отличие от тебя, я никогда не мелочился, у меня было большое сердце, в нем помещался весь мир, со всеми его радостями и всем его горем. Но когда я стал лучше узнавать людей, живущих в этом мире, мое сердце становилось все меньше и меньше…
Зажав рот рукой, в синих змеистых венах, он бурно зарыдал, содрогаясь всем телом и тут же затих. Так рыдать и тотчас успокаиваться могут только пьяницы. Следствие хаоса в самом себе.
— Я, как ты, был сам огонь! — вскинув голову, продолжил он, — И к людям я относился, как к пыли под ногами. Я швырялся людьми, и стал тем, что ты теперь видишь. То же самое ждет и тебя. Ты не ценишь дружбы, легко расстаешься с теми, кто тебя любит и забываешь их навсегда. Ты сильный, из тебя прет твоя гордыня, но пройдут годы и все, кого ты когда-то бросил, станут перед тобой в твоей памяти и спросят, зачем ты растоптал их беззаветную преданность, их неумелую любовь?! И ты станешь мелким и ничтожным, и ты подохнешь от угрызений совести, которой у тебя пока нет… Нет и в помине! Ты не ошибся, да, я нищий. Точнее, я труп, но я еще могу пить. Поэтому и прошу у тебя денег.
— Будь ты проклят! — невольно вырвалось у меня, — Х… тебе в сердце! На кол, и исчезни. Еще раз сунешься ко мне, получишь сразу в морду. Сгинь с моих глаз навсегда!
Я не верю в случайности. Все случайности ‒ не случайны. Суть каждой случайности в ее непознанной закономерности. В событиях и поступках людей сквозь морок бессмысленности проглядывают четкие контуры закономерности, управляемой чьим-то неведомым разумным началом. Нет, не зря вынырнул предо мной из другого измерения этот отброс общества. Но, почему он так задел меня за живое? Да просто вывел меня из себя! Потому, что он в чем-то прав, а если во всем?.. Нет, черт возьми, не во всем!
Роберт Луис Стивенсон, познакомивший нас с незабвенным Сильвером, умирал от туберкулеза. Планеты выстраиваются в определенном порядке, наступает день, пред тобой является Судьба и сдает карты. Хочешь, играй, а не хочешь, ‒ легким движением пальца откажись от игры, прочистив мозги свинцом. Стивенсон с честью поднял перчатку, брошенную Судьбой, и начал свою борьбу со смертельной в то время болезнью. Стрептомицин открыли спустя полвека после его смерти. Лишь климат Южных Морей продлевал его дни. На одном из Гавайских островов он с пирса наблюдал шторм. Огромные волны, поднявшись из глубин Тихого океана, тысячи миль катятся к Гавайям, по пути вырастая все выше, и здесь, усиленные резонансом волн зыби, с сокрушительной силой обрушиваются на берег.
На тележке подкатил и остановился рядом с ним прокаженный, с отгнившими пальцами рук, без ног, с обезображенным проказой львиным лицом. Он курил сигару и тоже любовался штормом. Стивенсон не мог отвести глаз от его лица. Все в буграх и узлах, покрытое гноящимися язвами, не лицо, а замес из обнаженного, сочащихся сукровицей багрового мяса. Прокаженный подумал, что Стивенсон хочет курить и протянул ему в двух уцелевших обрубках пальцев, похожих на бесформенные комки, свою недокуренную сигару. Стивенсон взял ее, поблагодарил и докурил. Он не мог обидеть человека.
Я бы поступил так же. Лжет этот злыдень, я никогда бы не унизил человека. И все же, удалось этому выходцу из потустороннего мира, заронить уголек сомнения мне в душу и уже тогда, давным-давно я стал задумываться, правильно ли я живу и, есть ли у меня выбор жить иначе? Вот змий, сгорел бы он синим пламенем! Все, забыто навсегда. Навсегда?..
Глава 10
Сегодня наступила зима.
В окна лекционного зала тихо постукивают белые мухи. Не люблю зиму. Зима ‒ потерянное время года, по отвратительности, она занимает второе ранговое место после дождя. Я покорно ждал конца последней лекции, волны усталости тихо баюкали меня. Все устали и студенты, и лектор. Он читал что-то с листа, шевеля губами и кончик его утиного носа шевелился в такт прочитанному. Его дикция напоминала речь человека с горячей картошкой во рту, а ясность изложения ‒ малеванье пальцем. Я окунался в его словесный поток, впадал в транс и отключался, сминая время. Завтра четверг, потом пятница, а в субботу я встречу Ли. В субботу мы весь вечер, а в воскресенье весь день будем вместе. Но до этого еще два дня, два долгих дня. Что ж, буду ждать, чтобы сегодня плавно перешло в завтра, завтра в послезавтра, а там и суббота.
Вот и долгожданный звонок. Не торопясь загружаю в портфель свои конспекты, снимаю и складываю белый халат, на лекциях можно присутствовать только в этой униформе, она мне уже порядком надоела. Жду пока рассосется пробка из особо жаждущих поскорее покинуть надоевшую аудиторию. Спешить некуда, сейчас предстоит около часа отстоять в очереди в переполненной студенческой столовой, где среди шума и толчеи каждый будет норовить пролезть вперед тебя, потом идти в читальный зал и стоять в очереди там, чтобы получить нужные книги, а потом стоять в очереди, чтобы их сдать, после стоять в очереди в гастрономе, чтобы купить что-нибудь поесть на ужин. В гастрономе, если отстоять в очереди минут тридцать, а то и больше (как повезет), можно купить вареную колбасу. Выбор невелик, всего два сорта: «Отдельная» и «Любительская», зато они бывают всегда. Сталеваров надо кормить, не накормишь, никто не пойдет париться в войлочных спецовках у мартеновских печей. Не то что у нас в Херсоне, где кроме желтых кусков окаменевшего сала и двух сортов рыбных консервов: бычков в томате и кильки в том же томате, в магазинах ничего нет. Вообще-то, есть еще уксус и соль, этих продуктов в избытке. Ну, и конечно же, есть все те же очереди, без них никак. Да, а потом в подвале общежития стоять в очереди, чтобы попасть в душевую. Очереди, очереди… Откуда это нищета, это убожество, где материальная бедность соревнуется с духовной? Ведь все вокруг ломится от изобилия. Ну, а потом спать, это уже без очереди, если удастся заснуть, потом проснуться, а потом… Все, пробка рассосалась, теперь можно выходить, и я бреду к выходу.
И здесь, на выходе из аудитории, меня остановила Ли! Это было так неожиданно и радость моя была еще сильней от этой неожиданности, будто праздник, о котором забыл, встретил меня у дверей. Я не сдержался и расцеловал ее у всех на виду, и мы отправились гулять по белым морозным улицам.
Стояла тихая безветренная погода. Холод сковал землю и она почивала словно неживая. Природа замерла, все живое впало в анабиоз, до следующей весны и новой жизни. Это зрелище завораживало и умиротворяло, будто сама природа убеждала нас в том, что все пройдет. Перед нами лежал белоснежный, звонкий от мороза Проспект. Хрустящий под ногами снег мелкой крупой припорошил все вокруг. За нами отпечатывались следы наших ног, а впереди никаких следов не было. Мы шли вдвоем своею собственной, никем не хоженой дорогой и перед нами открывался мир, новый, неизведанный, неоскверненный мир, чистый в своей первозданной белизне.
Нам не было холодно и белое безмолвие не навевало грусть. Ли, не переставая смеялась, с упоением рассказывая мне о последних новостях из «Парижа», сопровождая их своими комментариями. Лысый, как колено эстет Сэм (так в «Париже» называли ее приятеля Семена), недавно купил импортный парик с длинными, уложенными в красивую прическу волосами и везде в нем красовался. На днях, возвращаясь с именин, он был задержан нарядом милиции, поскольку не мог самостоятельно передвигаться. В медицинском вытрезвителе пьяная обслуга остригла его наголо, только утром они разглядели, что постригли парик и на нем вряд ли когда вырастут волосы.
— Теперь из-за этого парика у него возникли проблемы. Когда Сэм щеголял ряженный в своем парике, он познакомился с девушкой и уже успел с ней переспать. Такой проворный… А когда явился к ней без парика, она отказалась его признавать, — хохочет Ли.
— Это не так смешно, как тебе кажется, — возразил я. — Зачем уродовать человека, если даже он пьян?
Мне вспомнилось, как на моих глазах в шестидесятом наряд милиции ручной машинкой наголо остриг старшеклассницу из моей школы только за то, что она ярким весенним днем вышла на центральную улицу Суворова в брюках. После обязательного ритуала нравоучения они приступили к исполнению своего воспитательного приговора. Бледная, как полотно, она молча вырывалась из их хватающих рук. Как же мне, десятилетнему, хотелось за нее вступиться! Но не посмел… Ее молящие о помощи глаза преследуют меня всю жизнь.
— Возможно, ты в чем-то и прав, — с колебанием в голосе, согласилась Ли. — Парик, вообще-то, жалко, хорошего качества, ни какая-то блестящая пластиковая подделка. Он давал мне его примерить, хороший был парик, не отличишь от настоящих волос. Но, зачем он девушке голову кружил этими «своими» волосами? К тому же, ему в нем было плохо, — со свойственной ей запальчивостью, стала убеждать меня Ли. ‒ Мы все уже к нему привыкли, к такому, каким он есть, а в парике он выглядел заурядно, ни то, ни се, а черт знает что. Типичный хипарь из подворотни, никакой индивидуальности. А без парика, Сэм вылитый, ну прямо выкапанный Крис из «Великолепной семерки», та-а-акой суперовый мэн!
Против подобных неопровержимых аргументов возражать было бесполезно, я просто приобнял ее одной рукою и на ходу поцеловал в щеку. Впереди перед нами у областной филармонии белел усыпанный снегом памятник Глинке. Ли развернула меня к нему спиной, и загадочно посмотрела в глаза.
— Так, задача на наблюдательность. Проверим твою коммунистическую бдительность. Ты помнишь, как сидит Глинка?
— Да уж точно помню, сидит, а не стоит, — уверенно ответил я.
— О, это ценная мысль… В таком случае, скажите-ка мне, молодой человек, какую ногу кумир наших запорожцев Глинка закинул на колено, правую или левую?
‒ Ну, и чего ты молчишь? — не дав мне времени как следует подумать, принялась запытывать она. — Изображаешь борьбу ума против разума? Или собираешься выторговывать себе оценку по десятибалльной шкале? Так ты будешь отвечать, или тебе пальчики в дверях прищемить?..
Пока я вспоминал, как же уселся на своем пьедестале Глинка, к нам подошел и поздоровался с Ли, высокий статный парень лет двадцати.
‒ Как себе живете, Лидия Николаевна? ‒ подчеркнуто вежливо поинтересовался он.
На нем молодецки сбитый набок черный берет, а на плечи накинуто что-то непонятное то ли пончо, то ли пелерина.
— Познакомься, Андрей, это Леня Социопат, — представила мне его Ли. — Да ты не беспокойся, он не опасный, пассивный социопат, — рассмеялась она.
— Лидия Николаевна, как всегда, шутит, — мягко улыбнулся он. — Честь имею представиться, последний солдат Панчо Вильи, городской партизан Леонид Гаевой, — он лихо щелкнул каблуками и откозырял двумя пальцами, а затем галантно раскланялся.
У него матовое, даже скорее болезненно бледное лицо, на котором выделяются очень прямые черные брови, не повторяющие изгиба глазниц. Располагал к себе приятный тембр его голоса с бархатными баритональными модуляциями. Он производит впечатление человека мягкого и застенчивого. Его внешняя бравада плохо маскирует непонятную мне напряженность, а тревожный взгляд дымчато-светлых глаз и порывистые движения выдают неуверенность в себе.
— Прошу простить меня за навязчивость, но в последнее время я часто вижу вас вместе. Вы всегда с таким интересом беседуете. А сегодня… Сегодня я не смог удержаться и решился подойти. Вы меня простите, но пришло время, и я не мог не подойти… — торопясь и сбиваясь, порывисто заговорил он, — Мне необходимо сообщить вам, Андрей, что я уже много лет люблю Лидию Николаевну. К моему великому сожалению, безответно… Но, я думаю… Нет, я совершенно в том убежден, что вы должны об этом знать. Для меня это важно. Вы даже представить себе не можете, насколько для меня это важно! Скажу больше, не далее как прошлой осенью, я предлагал Лидии Николаевне выйти за меня замуж, но получил отказ. Но, несмотря на это, вы должны знать, что я счастлив от того, что в моей жизни есть Лидия Николаевна, она одна такая во всей вселенной и любить ее я буду всегда, до последнего своего вздоха!
Меня удивило это пылкое, но без сомнений искреннее признание. Видно было, что он слегка не в себе. Не пойму, то ли он под мухою, то ли с тараканами в голове. Одно верно, он не выламывается, такой и есть. Из-за своей неестественной бледности он выглядит так, будто несколько лет не был на свежем воздухе. Я взглянул на Ли, она пожала плечами и улыбнулась, предоставив мне самому решать, как на это реагировать. С ее друзьями не соскучишься.
— Ваша прямота понуждает меня к откровенности, — деликатно начал я, обдумывая, как, не обидев его, ответить на это, дорогого стоящее ему признание. — В данной ситуации право выбора принадлежит Лиде… То есть, Лидии Николаевне. И, если она, Лидия Николаевна не приняла вашу руку и сердце, то, почему бы вам, Леонид, не жениться на другой, не менее достойной девушке?
— Нет!! Это совершенно невозможно! Никоим образом! — воскликнул он, взмахнув руками, отчего его пелерина затрепыхалась на нем, как крылья летучей мыши, и тут же сам себе возразил, — Впрочем, излишняя категоричность свидетельствует о поверхностности суждений. Если я и женюсь на ком-нибудь, кроме Лидии Николаевны, то это будет, как минимум, принцесса Луны. Лишь там возможно встретить подобную неземную чистоту.
Непросто сразу составить точное представление о человеке, но мне показалось, что предо мной редчайший экземпляр хрустально чистого сердца и я проникся к нему расположением.
— Учти, Ленчик, как минимум, принцесса Луны… — рассмеялась Ли.
Неожиданно весело расхохотался и он. И этот невольный смех совершенно его преобразил. Мы оба почувствовали взаимную симпатию, а я, ‒ даже какое-то абсолютное с ним родство и повел себя с ним просто и непринужденно, как с давним знакомым. Леонид пригласил нас зайти к нему на чашку чая. Он жил здесь рядом почти напротив филармонии в огромной трехкомнатной квартире. Миновав темную прихожую, мы вошли в большую странно освещенную нежилую комнату. Оказалось, вместо обычных стекол на высоких окнах были витражи из синего, красного, желтого и нежно-зеленого стекла. Я не в силах был отвести от них взгляд.
В ожившей этой сказке, преобладала бирюза и голубое до синего: синий кобальт, синий прусский, синий ультрамарин. Вонзенные в лазурное небо остроконечные башни замка утопали в желтых кленовых и изумрудных дубовых листьях, синее море пенилось белыми барашками волн, корабль с наполненными парусами, окутанный дымами палящих пушек, геральдические львы на развивающихся знаменах, гербы с благородным четвертованием, наделенные загадочным символическим смыслом. Это пиршество красок с тончайшими переливами окрашенного света в интерьере, острота и плавность линий предивного рисунка создавали чарующее ощущение, будто все это здесь рядом, за окном. Разумеется, это был обман зрения, иллюзия, но она была до того обворожительна, что уродливая действительность стыдливо притихла в своем закутке.
Посреди комнаты стоял изящный ломберный столик на тонких выгнутых ножках. Отменной работы столешница черного дерева была инкрустирована перламутром в виде шахматной доски. Эта несомненная драгоценность производила впечатление необычайной хрупкости. Присмотревшись, я с огорчением заметил, что столешница вся в царапинах и утратах, видно этот столик использовали совсем не по назначению. На двух противоположных стенах висели два больших подернутых пылью венецианских зеркала, удивительно расширявших перспективу этого странного помещения. Одно из них, было со строгим классическим гранением и арфой вверху массивной бронзовой рамы. Другое, было без рамы, с крупными фацетами, подчеркивающими его толщину, причудливой огранки, все в бесчисленных фасках. Под высоким потолком цепь удерживала покрытую патиной бронзовую люстру, украшенную литыми завитками и множеством разноцветно мерцающих подвесок из горного хрусталя.
Без сомнения, это были предметы роскоши и старины. Вначале от них создавалось впечатление, что попал в музей или переместился во времени на несколько столетий назад и очутился в средневековом замке. Но прямоугольники и овалы во множестве темнеющие на утративших цвет и рисунок обоях в местах, где когда-то висели картины, наводили на другие мысли. Рядом с ломберным столиком стояло истертое добела кожаное кресло с широкими подлокотниками. Другой мебели не было.
Извинившись, Леонид вышел и тут же вернулся одетый в шелковый темно-вишневый халат с воротником из черного, облысевшего бархата. Без берета он показался мне ниже ростом и каким-то беззащитным, потерянным. У него был красивый умный лоб и неизбывная грусть в глазах. Он угощал нас жидким чаем без сахара. Кроме этого, ничего другого он так и не нашел. Да и чая-то было самая малость, вперемешку с хлопьями ржавчины на дне жестяной коробки. Мне досталась железная эмалированная кружка, Ли — гжельская муравленая чашка с отбитой ручкой. Чайника для заварки у него не было, и мы заваривали чай прямо в чашках. Кипяток Леонид наливал из старинного серебряного кумгана, под слоем копоти на его боках проступала прихотливая ориентальная чеканка.
Сам Леонид пить чай отказался. Были основания думать, что у него не было третьей чашки либо он стеснялся того, что у него получилась такая жидкая заварка. Вероятно, правда состояла и в том, и в другом, либо находилась где-то посредине. Ли, расположилась в кресле, я, — на расшатанном стуле, Леонид битый час разыскивал его по всей квартире. Затем, что-то вспомнив, он куда-то ушел, принес и подарил Ли небольшой ярко-желтый камешек, вдруг отчего-то смутился и опять надолго исчез. Камешек оказался куском янтаря, волны обкатали его в форме сердца. Янтарь ‒ окно в прошлое, смола, которая стала камнем. В нем, как в прозрачной капле была заключена крохотная бабочка, угодившая в эту смолу миллион лет назад. «Как же долго ты томишься, попав в этот капкан», ‒ подумалось мне, и сердце сжалось неизвестно от чего. Желтое всегда нагоняет на меня тоску.
Когда вдоволь налюбовавшись витражами, мы уже собирались уходить, Леонид вернулся, неся под мышкой маленькую скамейку, а в руках, медный кальян с длинным чилимом и резным мундштуком из слоновой кости. Он сел у ног Ли, раскурил кальян и предложил покурить вначале ей, потом мне. Мы отказались. Леонид затянулся, в кальяне забулькала вода. До предела наполнив легкие дымом, он, как трубач надул щеки, чтобы подольше его задержать. Я с интересом глядел на него, ожидая, что вот-вот дым пойдет у него из ушей. Он не выдержал и закашлялся, окутавшись голубовато-серым дымом с характерным сладковатым запахом. Леонид виновато взглянул на Ли мокрыми от выступивших слез глазами. Они у него стали какими-то странными, будто расфокусированные. Мягко улыбнувшись, он посветлел лицом, оживился, но тут же, будто окунулся в себя и задумчиво произнес:
— Многие хотели пройти под радугой, только никому это не удалось. Но увидев в небе радугу, каждый раз находится тот, кто устремляется за горизонт в надежде пройти под ее семью цветами. Впрочем, это не важно. Можно жить и без радуги… Главное, мир в себе и свобода от дураков, — помолчав, он покачал головой и сам себе возразил. — В одночасье найдутся те, кои непременно возразят мне, что нельзя жить среди рабов и оставаться свободным, а посему, свобода возможна лишь вдали от людей.
Похоже, он постоянно вел дискуссию сам с собой и наше присутствие ему ничуть не мешало. Но видно было и то, что он крайне истощен этим непрестанным спором. Эта борьба, с завладевшими его сознанием мыслями, истощила его, привела к бессилию и апатии. Рой ненасытных мыслей питался его живой жизнью и брал над ним верх.
— На земле свободы нет и быть не может. Настоящая свобода, это свобода духа, — продолжил Леонид тусклым голосом, просто констатируя факт.
Я взглянул на Ли. В ответ она, сохраняя невозмутимое достоинство, медленно опустила и подняла тяжелые веки, едва не прыснув при этом. Я успел быстро отвести взгляд, чтобы не расхохотаться вместе с ней.
— Засим, экстраполируя эту парадигму применительно к нашему тюремному режиму, в известной степени, я бы сказал, отчасти, не лишена основания точка зрения Джакомо Казановы. В беседе с Вольтером он сказал, что для того, чтобы быть свободным, достаточно чувствовать себя свободным. Немалая толика сиих суждений предусматривает тонкость понимания их сути. Людям, лишенным фантазии, оные недоступны.
Ли возвела очи к небу и покачала головой. Леонид этого не заметил или не хотел замечать, он снова глубоко затянулся и медленно выдохнул, выпустив дым из ноздрей. При этом он весь преобразился, словно ожил так, что можно было подумать, что до этого вместо него с нами говорил совсем другой, совершенно расслабленный человек. Глаза его заблестели нездоровым блеском, и он с новым воодушевлением продолжил свою полемику.
— Однако ж многие всенепременно упрекнут меня в том, что проще сказать, нежели сделать, проще казаться, чем быть, дабы то, что ты так велеречиво продекларировал, стало нормой твоей жизни. Попробуй, ощути себя свободным, если все вознамерились тебя закрепостить! Они никому не позволят быть свободным, но им мало завладеть и распоряжаться твоим телом, им подавай еще и душу. Весь народ они низвели до состояния бессловесного стада. Но, кто поставит всему этому диагноз? Этот диагноз под стать обвинению, обвинению времени, в котором мы живем. Разве я могу взяться за такой труд? И кто возьмется?
Я слушал его, стараясь не пропустить ни одного слова, чтоб не оборвать ту тонкую нить понимания, что протянулась между нами. Тем временем Ли всеми подручными средствами боролась со скукой, она достала зеркальце, осмотрела себя и подкрасила губы. Увлеченный своими мыслями, Леонид не замечал, что она порядком скучает.
— Ле́он, ты почему не подстригаешь ногти? Смотри, какие пазури[31] отрастил, — с укором спросила Ли.
— Люди древнего благочестия староверы-раскольники не стригли ногтей, — с увлечением стал объяснять ей Леонид, — Они веровали, что рай находится на высокой горе и после смерти надо будет на нея вскарабкиваться, тут-то и пригодятся ногти.
— Так ты еще и раскольник?! — вскричала Ли, не сдержав душивший ее смех.
— Увы, к моему великому сожалению, мне не дано познать сию благодать, я так и не сподобился стать приверженцем ни одного из существующих учений. Как это ни прискорбно, но я не исповедую ни одну из религий. О, если бы я мог, хоть во что-нибудь верить… Просто, я не могу привыкнуть к докучной нормальности людей. Я не подчиняюсь законам соответствий, существую вне времени и пространства, но вот эти ногти… Они всем поперек. А кому, какое дело, какие у меня ногти или во что я одет? Так нет же, даже вас это задирает… А вот мне самому ни до кого нет дела, мне самому ничего не надо, я счастлив и сыт богатством своего духа. Я живу и одеваюсь так, как мне это нравится, поскольку я не являюсь гражданином этого государства и никакого другого, тоже. Я сам себе страна! Да, ежели хотите знать, я — космополит, именно так я себя идентифицирую. В исконном значении этого понятия лежит определение: «гражданин мира». Правда, теперь смысл этого слова исказили, теперь из него смастерили позорный ярлык. А ведь фактически, космополит смотрит на всю нашу Землю с высоты небес. Для космополита планета Земля, это его голубой шар, который он любит ничуть не меньше страны, где ему суждено было родиться. Где он имел несчастье родиться… Как же мне надоел этот постоянный надзор и придирки всех этих инквизиторов, — и он вздохнул от глубины души. — Мне стало больно жить, я так устал и так хочу покоя…
Тихо, почти шепотом вымолвил он, посмотрев Ли в глаза долгим, ищущим, полным страдания взглядом. Мне подумалось, что он слишком глубоко вошел в ту роль, которую себе придумал, и, принимая во внимание его склад характера, это не к добру.
— Так ложись в гроб и помирай! — неожиданно вспылила Ли, — А мы с Андрюхой потанцуем на твоих поминках! «Семь сорок» с нас, за твой упокой! Хватит ныть, противно слушать. Возьми себя в руки и состриги свои ногти. Еще раз их у тебя увижу, подстригу сама. Тогда уж не обессудь, за одно получишь от меня пару хороших плюх, чтоб не распускал нюни. Андрюшенька, нам пора, уходим!
— Если б вы знали то, что знаю я, вы бы мало смеялись и много плакали, говорил Магомет. То же самое могу сказать и я… — грустно улыбнулся нам на прощание Леонид.
Печать меланхолии и не только ее, а чего-то еще, чего-то невыносимо трагического лежала на его челе.
— Странный у тебя знакомый, — не удержался я.
Мне подумалось, что он находится в плену у своих фантазий и они сильнее его самого. И, что ему от них не вырваться.
— Странный, не то слово. Он двинутый, это без вопросов. Он и сам знает, что он странный, странный даже для себя самого, но его странности никому не вредят. Эх, знал бы ты, какой это классный парень! Хоть он тебе и не показался, просто сейчас у него депрессия. Второго такого друга у меня нет и не будет. На все ради меня готов, скажу ему: «Прыгни с телевышки», взберется и прыгнет. Не потому что дурак, а потому, что не задумываясь, умрет за того, кого любит. Ты представить себе не можешь, какой он добрый. Многие этим пользуются, сколько раз его обманывали, выманивали последнее, оставляли без копейки. Поэтому он и сторонится людей, а злым не стал, верит всем, как верил и раньше.
Ли рассказала, что кличку Социопат Леня вынес из психиатрической больницы, куда его поместили на обследование по направлению районного военкомата. Безропотно пролежав неделю в окружении психически больных, он начал рваться на волю, в родные пампасы. Этого только и дожидались местные психиатры, всем своим «конвульсиумом» во главе с главным врачом Польской они навалились на него и принялись держать. Цель у них была одна, свести Леню с ума и этим доказать свою полезность для нужд Советской армии, чтобы другим неповадно было уклоняться от воинской повинностью.
Леня требовал, чтобы ему дали свободу и в знак протеста, объявил голодовку, а психиатры за это провели ему курс серотерапии по полной схеме. Сначала они несколько дней делали ему «вертолет» — вводили не подогретый сульфозин в четыре точки: в две ягодицы и под две лопатки. Почему, именно туда, и не подогретый? А чтобы было больнее. После инъекций сульфозина температура повышается до сорока и выше, малейшее движение сопровождается нестерпимой болью. Неделями после этого сохраняется ощущение, словно под кожу загнали толченое стекло, при каждом движении острая боль режет мышцы. Никакого лечебного действия сульфозин не оказывает, его используют в психиатрических больницах, как химическую плетку для непокорных.
Санитары сами не били, рассказывал Леня, для этого у них имелись держиморды из воров, которые отбывали в дурдоме свой срок, симулируя психические заболевания. Их там специально держат для поддержания внутреннего режима. Стоило кому-то из санитаров крикнуть: «Фас!» Как воры набрасывались на любого, санитары только отгоняли сбегавшихся на зрелище больных.
Когда я объявил голодовку, они кинулись на меня. Больше остальных бесновались две женщины: манипуляционная медсестра, высокая, крупная с выкрашенными хной волосами. У нее, как и у всех остальных, была своя придурь, она получала неописуемое удовольствие, когда поднимался гвалт и кого-то начинали мутузить. Вторая, мой лечащий врач Вера Сергеевна в маленьком, не по ее комплекции грязном халате уборщицы. Как сейчас вижу, ее круглые глаза совы, она с таким остервенением рвала с меня штаны и шипела: «Ну, теперь точно получишь дисбат или тюрьму!» Им помогали их пособники: вокзальный вор Фаник, при медицинском персонале он разыгрывал параноид, ему все мерещилось, что кто-то его преследует, а в свободное от преследования время он продавал больным сигареты, водку и чай. Был там еще фельдшер ‒ хорек Красносельский, и «шизофреник» Власенко.
Власенко много лет провел в колонии строгого режима за вооруженный разбой, а оттуда, не отсидев оставшихся два года, перебрался в дурдом. Здесь он чувствовал себя свободнее, чем на воле, весь персонал психбольницы снабжал продуктами с молокозавода, куда их возили на трудотерапию. Он так нехотя, безо всякого усердия выкручивал мне руку и все меня охолаживал. Я был из его палаты, и он опасался как бы я его не выдал, не рассказал, что он каждый вечер напивается и обкуривается гашишем. Успокойся, говорит, а сам не переставая, жует чай, не надо прыгать, они все равно пока тебя не ширанут, не отвяжутся. Будь спок, такая у них хобби… Санитаров со всех постов сзовут, но все равно заколют.
Завалили все-таки, как я ни отбивался, но их взяла. Манипуляционная все носилась вокруг, как курица с отрубленной головой, в одной руке, двадцатиграммовый шприц с серой, а другой, все старалась подсобить своим подельникам, пока ухо Красносельскому не проткнула. Он за это на нее сильно осерчал, грозился порубить ее топором на куски, сварить и накормить ее мясом больных, чтобы те гриппом не болели.
Содрали штаны и все, что под ними, это срубило меня начисто. Даже сейчас вспомнить стыдно. Позор, ведь женщины… Ну, и вкатили, в задницу и под две лопатки, не видел сколько, но много, расперло всего сразу. Тут же поднялась температура, чуть не сгорел, передоз у них вышел. Реанимационную бригаду вызвали, откачивали. Капельницы к обеим рукам подключили, врачу реаниматологу объясняли, что ввели минимум, но у меня оказалась непереносимость к сульфозину.
Боль накатывала, как волны в шторм, то накрывала с головой, то подбрасывала до потолка, а я молчал, только зубы крепче сжимал, они трещали, некоторые искрошились. А потом ничего, давал себя колоть спокойно, колите, если вам так нравится, закололи бы поскорей, чтобы не мучиться. Но, при всем при том, нельзя не отметить некоторого милосердия с их стороны, дозу сульфозина они мне все-таки уменьшили, зачем бы я им был нужен, мертвый? Лекарств давали столько, что их уже видеть никто не мог, их давали и натощак, и до еды, и после еды, и вместо еды. У больных в ходу была шутка: «Нельзя ли вместо таблеток, взять деньгами?..» Вообще-то, веселого было мало, точнее, вообще ничего. Психиатрическая больница была для Лени, как Редингская тюрьма для Уайльда.
В тюрьме ‒ тоска, в ней стены крепки,
В ней каждый день, как год.
И каждый день в том долгом годе
Так медленно идет.
Промытарив Леню полгода в психиатрической больнице, его все же комиссовали по гробовой седьмой статье. Диагноз: «психопатия», с таким, учиться не поступишь, и на работу не берут. А почему социопат, а не психопат, не известно. Наверное, этот термин позаимствовал кто-то, прочитав выписку из истории его болезни. Лене вообще-то сильно повезло. Его антисоциальное поведение планировали принудительно лечить инсулиновым шоком, а не помог бы инсулиновый шок, то применили бы электросудорожную терапию. Это «лечение» наверняка бы подействовало, медицинской практикой установленный факт. После десятка сеансов электрошока Леня стал бы послушным овощем, пускал бы слюни да оправлялся бы под себя.
Но этим человеколюбивым планам не суждено было осуществиться. Помешала вялотекущая шизофрения, которая обострилась у заведующего отделением. Он ушел из дома и навсегда потерялся в степях Украины. Такое с ним и раньше случалось, но главный врач Польская всем доказывала, что он-де просто «неуравновешенный» и все это у него от недостатков воспитания, а недостатки эти легко поддаются коррекции в условиях психиатрической больницы. Больной, удобный в подчинении подчиненный, что может быть лучше?
Вновь назначенный заведующий отделением глубоко интересовался психиатрией. Все свое рабочее и нерабочее время он приносил на алтарь науки, занимаясь написанием диссертации про эпилепсию. Он сразу же все отделение набил эпилептиками, даже стенгазету выпустил со своими стихами, посвященными эпилепсии. Тех, кто не бился в судорогах, он вообще считал здоровыми и беспощадно их выписал, вместе с ними и Леню. С этим же этапом, выпущенных на свободу душевнобольных, любитель научных наблюдений и изящной словесности отправил на пенсию и Лениного лечащего врача Веру Сергеевну. Не захотел разлучать сердешную с ее пациентами, а может, посчитал, что она, как и эти мнимые больные только симулирует и вовсе не врач? Кто его знает? Чужая душа — дремучий лес, а психиатрическая, вообще «джюнгли»… Короче, темная ночь, только ветер гудит в проводах… — иронически улыбнувшись, продолжила свой рассказ Ли.
— Отец Лени после войны занимал высокий пост при восстановлении Днепрогэса, потомственный инженер в третьем или в четвертом поколении. Он и мать Лени погибли в автомобильной катастрофе, когда ему было семь лет. Они ехали все вместе в том злосчастном автомобиле, кстати, марки «Победа». Один Леня уцелел. Воспитывала его бабушка, ей было уже под восемьдесят. Она прощала ему все его причуды, даже самые сумасбродные. Говорила, что он избранный и должен ответить за тяжкие прегрешения их семьи, поэтому воля провидения и шлет ему испытания, он же, обязан пройти через все, не запятнав свою честь, сохранив великодушное сердце Льва.
Согласно действующему законодательству, Леню, как единственного кормильца, не должны были брать в армию, но военкоматские распорядились его жизнью по-своему, местные армеуты не пожелали упустить такого защитника Родины. Из психиатрической больницы Леня вышел непоправимо переменившимся, он не выносил общения с людьми, замкнулся в своей огромной квартире и жил в призрачной атмосфере средневековья среди граненых зеркал, в ужасающей нищете.
Леня и его бабушка, что называется, перебивались с хлеба на квас, ее мизерной пенсии бывшей библиотекарши не хватало на двоих. Леня же страдал тем, что не умел и не мог молчать, иногда он выдавал такие перлы, что его увольняли со всех, даже самых не престижных работ. Последним местом его работы был Центральный парк культуры и отдыха «Дубовая роща», должность — парковый рабочий. Леня добросовестно работал там все лето. Как-то осенью, сгребая листья у одной из исторических достопримечательностей парка известной под названием «дуб Махно», он затеял дискуссию с группой проходивших мимо туристов и стал настаивать на том, что нам просто необходим новый батька. Активист из группы запыхавшись, весь в мыле, вбежал к директору парка с доносом, требуя пресечь дальнейшие сношения Лени с единомышленниками.
Директор, увидев его, чуть не кончился, он в это время лежал животом на полу, а его секретарша пяткой вправляла ему выпавший диск на пояснице. Но мечты туристического активиста о поощрении за бдительность не сбылись. Когда директор, кряхтя и охая, стал уверять его, что Леня не опасен, а просто имеет свое специфическое мировоззрение, активист расходился так, что рискуя опоздать на автобус, настрочил пространное письменное заявление в выражениях, дотоле неслыханных в своей верноподданности под заголовком: «О недостойном виде и поведении, и буржуазно-националистической агитации, и преступной близорукости руководства». Когда этот доброволец-доносчик, как выяснилось, учитель украинского языка и литературы одной из школ области, впрыгивал в отъезжающий автобус, его «случайно» прищемили дверьми. И он, чуть ли ни на томе истории КПСС поклялся, что напишет наиподробнейшие отчеты об этом чрезвычайном происшествии и о том, чему был свидетель и очевидец в кабинете у директора в управление по парковой культуре, в обком партии и еще, куда надо… Несмотря на нехватку рабсилы, директору ничего не оставалось делать, как Леню уволить.
Весь ужас больницы для психически ненормальных людей, рассказывал Леня, не в том, что там лежат сумасшедшие, а в том, что в ней все так до обыденности просто по обстановке, и так жутко по существу. Днем и ночью, устремлены на тебя глаза ненормальных, таких же, как и ты, потерпевших бедствие. Постоянные окрики персонала вбивают тебе в голову напоминание о том, что ты не человек, а больной: «Больной, не ходите по коридору! Больной, отойдите от окна! Больной, не сидите на кровати!» Каждый твой шаг стерегут бдительные люди в белых халатах, неслышно ступая, они крадутся за тобой следом и в любую минуту готовы на тебя наброситься, зафиксировать и сделать с тобой все, что им заблагорассудится. И все свои злодеяния они прикрывают тем, что делают это для твоего же блага из лучших гуманистических побуждений. Вот где угнездилась настоящая неволя.
Витражи нежным флером отделяют нас, от них. Что может быть прекрасней этой выдумки, придуманной одним из измученных жизнью людей. Теперь, по прошествии лет, я понимаю, что это не была рука Петра Холодного. Хотя тогда, я прежде всего, подумал о нем. В то время я о нем только читал и не видел репродукций его работ. Нетленная красота, запечатленная в каждом из тех свинцовых переплетов, глядела на нас сквозь века. По всей вероятности, это был средневековый Австрийский витраж. Были ли эти раритеты собственностью их семьи или все это было экспроприировано в свое время, я никогда и не узнал.
Глава 11
Первый курс института давался мне тяжело, со скрипом.
Учебная нагрузка была велика. После лекций и практических занятий приходилось много заниматься самостоятельно, свободного времени хронически не хватало. По окончании института, я убедился в том, что полученное образование ничего не стоит без постоянного самообразования по избранной специальности. Нас же, усиленно загружали «знаниями» и «умениями», бо́льшая часть из которых никогда не пригодилась ни в дальнейшей практической деятельности, ни когда-либо в жизни. Мы изучали бесчисленное количество химий: органическую, неорганическую, коллоидную, физколлоидную, биохимию (пальцев на руках и ногах не хватит их пересчитать…), физику, высшую математику и ряд других, не менее важных дисциплин, не имеющих отношения к медицине. Это нагромождение ненужностей, которыми нас пичкали под видом «нужнейших» в практической деятельности врача, не хотело ни помещаться, ни задерживаться в голове.
К подобному информационному шуму относилась и «История КПСС». Этому предмету уделялось первостепенное значение. По всей вероятности, потому что в начале обучения закладывался фундамент наших профессиональных медицинских навыков. Без сомнения, фундамент дело серьезное… Мы усердно заучивали названия, даты проведения и решения партийных съездов, пленумов и конференций, кто на них председательствовал, сколько при этом присутствовало делегатов и массу прочей не менее значительной белиберды. Особенно удручал процесс реферирования, проще говоря, переписывания работ основоположников марксистско-ленинского учения. При оценке успеваемости объем зареферированных (переписанных от руки) первоисточников имел решающее значение.
Как и для любого нормального человека, это занятие было бы совершенно для меня несносным, если бы я не превратил его в игру под названием: «Кто дурнее?» С усердием достойным лучшего применения я выискивал самые бессмысленные цитаты и переписывал их в свой конспект, который именовал не иначе, как «Настольная книга дегенерата». Временами, поднимая себе настроение, я перечитывал его, недоумевая, как здравомыслящим людям можно засорять мозги этой галиматьей. Напрашивался ответ, чем нелепее навязывание идеологии, тем эффективнее оглупление глупостью. Кроме обязательных рефератов, поощрялось заучивание наизусть фрагментов из книг вождя пролетариата. Проговорив их перед экзаменатором, можно было получить гарантированную положительную оценку.
Еженедельные семинары по истории КПСС начинались обязательной политинформацией, ее обязан был готовить каждый студент по очереди. За соблюдением очередности следил староста группы. В специально выданном на кафедре журнале он составлял график и скрупулезно отмечал выполнение. Сегодня политинформацию должен проводить Юрик Шнейдерман. Он всегда выглядит неопрятно, словно никогда не умывается, маленький, черноволосый в больших не по росту очках в массивной пластмассовой оправе. Эти несносные очки он приобрел себе явно на вырост, они как живые, постоянно сползали к кончику носа, ежеминутно угрожая свалиться. Увлекающийся абсолютно всем, от вечно развязанного шнурка на ботинке до трупа дохлой мухи на подоконнике, Юрик периодически замирал с полуоткрытым ртом, разглядывая заинтересовавший его объект и неожиданно для всех подхватывал свои очки почти что на лету, возвращая их на растертую докрасна переносицу. От чрезмерного онанизма он страдал неврастенией, осложненной хроническим холециститом. В самые неподходящие моменты он срыгивал накануне съеденным. Благодаря этому, мы всегда хорошо знали, что Юрик ел на завтрак или, чем он сегодня пообедал.
Взбудоражено теребя замусоленные, похожие на грязные портянки вырезки из газет, он говорил сидящей с ним рядом Надюхе Сдохлий:
— Мне папа вчера сказал, чтобы я в своей политинформации хорошенько облил грязью проклятых капиталистов. Я им сейчас залью сала за шкуру! Они у меня после этого грязью мочиться будут! ‒ не находя применения своим беспокойным рукам, Юрик машинально чесал себе мошонку.
Да, этот Юрик, молодец, умеет поддержать разговор с девушкой. Надюхе Сдохлий далеко за тридцать, двухметрового роста, худая с изможденным старушечьим лицом, из бывших маляров. В институт поступила по квоте для членов КПСС. На Юрика она обращает столько же внимания, как на стул, на котором сидит. Надюха живет в моем общежитии на женском крыле. Рассказывали, что она любит готовить себе суп из соленой кильки. Отрывает у килек головки, вынимает из тушек «кишечки», все это варит в отдельной посуде, потом по очереди ест. Недавно с ней произошел казусный случай. По договоренности с комендантом общежития, она, как член КПСС, моется в душевой одна в неурочное время. Какие-то девчонки об этом не знали, заметили, что дверь в душевую не заперта и зашли помыться. Увидев голую Надюху, они в ужасе стали визжать, а она начала на них кидаться и чуть не поубивала их насмерть тазиком. Вахтерша, не разобравшись, что происходит, с перепугу вызвала милицию. Те, приехали на удивление быстро, когда увидели Надюху, сами перепугались. В конце концов, все утряслось, но девчонки теперь боятся ходить в душевую.
Семинары по истории КПСС проводил препод Владимир Иванович Лепетуха по прозвищу Сталевар. Это было некое живого человека, сродни самодвижущимся механизмам, типичный ходульно-автоматический коммунист. Он все время дергался и нелепо вскидывал руки, перемещаясь по аудитории, как на шарнирах, ни минуты не мог усидеть на месте. Почему он так себя вел? Наверняка, копировал своего мумифицированного вождя. При каждом удобном и неудобном случае он напоминал нам, что является выходцем из рабочего класса и даже некоторое время работал рядом с мартеновской печью, но никогда не уточнял, как долго он там работал и кем именно. Своей очевидной никчемностью этот ходульный сталевар не вызывал ничего, кроме раздражения.
Главной его задачей было привить нам идеалы равенства и братства всех перед руководителями партии, чтобы каждый из нас сделался надежным инструментом выполнения желаний партийных секретарей. Больше всего он любил, чтобы мы задавали ему вопросы по всем интересующим нас темам. Он всячески поощрял нас к этому и было заметно, что так он зондирует наши настроения. Информировал ли он о них? Думаю, да, ‒ оперативно, во все соответствующие инстанции.
Один из студентов моей группы Мыкола Цуцык, любознательный сельский парубок с поросячьими глазами, как-то купился на навязчивые приглашения Сталевара задавать вопросы и спросил у него о вводе наших войск в Чехословакию. В тот памятный год всех интересовали эти горячие события, сообщения о которых, если и просачивались в прессу, то тщательно прилизанные. Танки, ворвавшиеся в Прагу, своими гусеницами проехали по многим из нас.
— А от скажить мэни… От я ынтэрэсуюсь знать, чого цэ мы нэ змоглы э-э-э… Ну, як воно той, наше правытэльство, нэ змогло вговорыть циих чехословакив, шоб воны того э-э-э… Ну, к нам относылысь… Ну, той, пидчынялысь нам, як раньшэ? — хлопая длинными рыжими ресницами, спросил у Сталевара Цуцык.
Эти ресницы и короткий вздернутый нос с дырами ноздрей, придают Мыколе не очень-то умный вид. Он любит задавать вопросы и задает их на всех кафедрах, но понять, о чем он спрашивает трудно. Впрочем, если хорошенько вслушаться, то можно догадаться, о чем он хочет спросить, но не всегда. У нас на курсе учится несколько студентов из западной Украины, их язык вообще никто не может понять, не родившись среди них. Выучить их язык невозможно, и я удивлялся тому, как они сами его выучили. Мне часто кажется, что балакая между собой, они не понимают, ни друг друга, ни самих себя.
— Щось я не второпав[32], воны що ж, э-э-э того… Ну, той, нэ понымають, шо им бэз нас в коммунизме нэ жыть? — упорствовал в своем стремлении все знать Мыкола.
Взгляд его поросячьих глаз имел какое-то двойственное выражение: глупость примата сочеталась в нем с врожденной деревенской лукавостью.
— Странный вопрос… — вошью на гребешке заизвивался Сталевар.
Несмотря на то, что на каждом семинаре он призывал нас спрашивать его обо всем, что нас интересует, подобные вопросы ему никогда не задавали. Уж слишком настырно он предлагал их задавать.
— Вы, Цуцык, как представитель нашей будущей интеллигенции… Должны правильно разбираться в создавшейся политической обстановке, — взгляд Сталевара затравленно метался по притихшей аудитории. — Само собой разумеется, бывшее руководство Чехословакии коренным образом заблуждалось. Даже сейчас, некоторые из них, их немного, маленькая кучка отщепенцев, до сих пор не понимают, что без помощи Советского Союза существование Чехословакии невозможно, ее сразу же оккупируют, а народ поработят американские империалисты. Я хочу, чтобы вы все твердо усвоили и навсегда запомнили главное: Советский Союз никому никогда не угрожал и не угрожает, но всегда находится на страже рубежей завоеваний Великой Октябрьской социалистической революции!
— Хіба?..[33] — хитровато ухмыляясь, переспросил Мыкола. — А можэ, вин того… Ну, той, трохы… Ну, тоб-то, зовсим небагато, а всэ ж ым, ымпэрыалыстам цым, угрожае? — не унимается Цуцык, лупая своими первобытными глазами. Не поймешь, то ли он издевается, то ли в самом деле такой любознательный.
— Вот в этом вы коренным образом заблуждаетесь! — как вурдалак на колу, закрутился Сталевар, — Ну, совсем никому!.. Вы понимаете, ни-ко-му Советский Союз не угрожает! — аж подпрыгивает на месте Сталевар.
Загадочная любознательность Цуцыка, граничащая с проявлениями обыкновенной дебильности, не осталась незамеченной. Ему давали исчерпывающие «пояснения» в кабинете заведующего кафедрой, а затем в кабинете у декана Шульги. Был ли третий кабинет, о посещении которого предлагают не разглашать? Не знаю, скорее всего, был. С тех пор Мыкола навсегда излечился от своего пагубного пристрастия и никогда, ни при каких обстоятельствах не задавал вопросов. Он впал в меланхолическую задумчивость, периодически вздрагивал и, втянув голову в плечи, испугано озирался, будто ожидал получить подзатыльник.
* * *
Расписание было составлено так, что после семинарского занятия следовала лекция, чтобы навсегда закодировать в нашей памяти несколько раз пережеванный материал. На лекции по истории КПСС ходили все, так было проще, чем потом объяснять причину своего отсутствия декану Шульге в устной форме, а затем, в обязательном порядке, писать объяснительные записки, которые он накапливал на каждого студента с ненасытностью филателиста, раскладывая их по отдельным «папочкам». Староста курса Алимов старался во всю, чтобы угодить обожаемому декану и снабдить его соответствующим материалом. Не жалея времени и своего здоровья (не позволяя себе даже сбегать в туалет), он проводил поголовные переклички по изобретенному им самим методу: в начале, в перерыве и в конце лекции.
Я томился в душном лекционном зале, изнемогая от скуки, дожидаясь начала лекции. Позади меня, не умолкая, трещали две мои однокурсницы Минкина и Шмырина.
— Ой, смотри, смотри! ‒ вскрикнула над моим ухом Минкина. ‒ Этот, с кафедры физвоспитания, пан Спортсмен, уже собирает анкеты. Ой, не могу, мамочка родная, держите меня! Ты только полюбуйся, как он сегодня вырядился. Пиджачок в клетку, тигриную, а галстук!.. Нет, ты посмотри, галстучек с пальмой ну, чем тебе не Жан Марэ местного разлива? Ты знаешь, какая у него фамилия? Представ себе, «Гомо»… Я б с такой фамилией повесилась на дереве. На прошлом занятии подкатывается ко мне эдаким индюком расфуфыренным и давай мурлить: «Вы сегодня, дорогая моя, так бежали стометровку, что другие студентки быстрее бы дошли»… А я ему, спортсмену безмозглому: «Все из-за вас, Ро́бэрт Степаныч, вы своей формой спортивной всю меня растревожили. У вас же в ней все ваши органы завлекательные на виду… Разве можно так бездушно с нами поступать, с девушками невинными?» Он чуть не лопнул от удовольствия и похромал в свою подсобку перед зеркалом себя рассматривать. По сто раз на день перед ним красуется, «нарцыст» самовлюбленный.
— И оно туда же… ‒ вставила Шмырина.
— Ты уже написала, какой у тебя любимый вид спорта?
‒ Не-а. А ты?
— Написала.
— Какой?
— Мужчины!
И они принялись безумно хохотать. Рассмеялся и я, невольно услышав их разговор. Приятно, когда девчонки правильно ориентируются в видах спорта, выбирая из многих, один, ‒ любимый.
— Ты знаешь Аню Мисочку из одиннадцатой группы?
— Тэ-э-экая плюгавая, в ботиках?.. — язвительно гримасничая, протянула Шмырина.
Сидя вполоборота, я наблюдал ее в профиль. У нее землистого цвета лицо с выступающей далеко вперед верхней губой и брезгливо поджатой, нижней. А подбородок?.. ‒ подбородка у Шмыриной не было, казалось, ее бесформенный рот находится прямо на шее. Зато у нее замечательно длинный нос и жидкие зализанные назад волосы, схваченные на затылке черной резинкой в дрожащий крысий хвостик.
— Точно! Она, в ботах… С ней недавно такая история приключилась, сдуреть можно. Сейчас расскажу, дай дожую. Эта Мисочка, ну и фамилия… Ей надо будет мужа взять фамилию, так у него небось фамилия будет Уполовник или того лучше, Дуршлаг.
— И выйдет же такое замуж! — ехидно обронила Шмырина.
— Я тебе вот что скажу, Дуршлаг все-таки будет поблагороднее, но в этой фамилии есть что-то дурковатое, то ли немецкое, или и то, и другое сразу, не знаю. Помнишь, какой представительный мужчина был пастор Шлаг из «Семнадцати мгновений»? Но вот это «дур» перед «шлагом», я-те скажу, все портит. Нет, немец Шлаг с нашим Дуршлагом даже рядом не стоит. Ты, как хочешь, не знаю, но я бы с такой фамилией жить не смогла. А ты бы, смогла? Как тебе эта фамилия?
— Пародия!
— Точно. Так вот, эта Мисочка снимает комнату у одной техи, у нее четырехкомнатная квартира на втором этаже, на двоих с мужем.
— Гдей-то люди столько всего берут?
— И эта Мисочка, ты вспомни, какая она…
— Страшней атомной войны!
— Точно, страшко! Весь женский род позорит. Но, я-те скажу, нужны и такие, для контраста. Надо, чтобы перед глазами постоянно был живой пример, чтобы мужчины знали и помнили, кого им может бог послать…
— То-то и оно!
— Согласна на все сто! Так вот, эта Мисочка понравилась одному уголовнику, его выпустили из тюрьмы всего месяц назад. Как-то днем, он случайно встретил ее на улице и все… Глаз положил. Думаю, он какой-то извращенец, если ему такая могла понравиться. Но, на вкус и цвет товарищей нет. Ты представляешь себе вкус этого товарища-извращенца?
— Бежи и крестись!
— Вот именно. Да, и вот он проследил, где она живет, ночью залез на дерево и высмотрел, как у них комнаты расположены.
— Чы ни Ромэо…
— Да, но ты послушай, что он дальше отчубучил. В один прекрасный день, вернее дело было ночью, он дождался, когда они улеглись спать, открыл отмычкой двери, выкрутил в прихожей пробки, прокрался в комнату к Мисочке, разделся до гола… Хотя нет, вру. У соседка этой техи дача рядом с дачей подруги парикмахерши моей мамочки. Так парикмахерша моей мамочке рассказала, что он хоть и разделся догола, но носки не снял. Представляешь, какой растленный тип?
— От, паразит!
— Да, и вот он весь голый, в этих своих носках залез к Мисочке в постель, она только и успела вскрикнуть, как он ей рот зажал. И все! Тишина…
— От и верь после этого людям!
— А теха эта, я-те скажу, она ни какая-нибудь торба, а такая боевая, заведует овощным ларьком возле базара на проспекте Металлургов. Она что-то услышала и сразу разбудила своего мужа Петю, и давай ломиться в комнату к Мисоче, а зэк перед этим ручку двери со своей стороны спинкой стула подпер. Тетка сразу догадалась, здесь что-то не то, потому что Мисочка раньше никогда двери не подпирала. Свет не включается, темно, но теха дверь все-таки открыла и этого тюремщика нашла на ощупь и кричит: «Петруччио, держи урода!» Петя, ее муж, как верный пундель Артемон, вцепился в зэка и держит его намертво. А теха тем временем слетала на кухню, схватила с газовой плиты конфорку, одела ее на руку, как кастет, нащупала этого зэка и конфоркой его по голове бабах!
‒ Вот те нате!
‒ А Петя, верный Артемон, держал зэка за волосы, потому что этот уголовник, до чего странный тип, все время пытался от него увильнуть. Может, он стеснялся своих носков, поэтому и свет отключил? Не всю же он совесть на каторге своей пропил.
— Ото ж то!
— Да-а… И вот эта теха, первым своим ударом попала Пете по пальцам, от неожиданности он завопил на весь дом не своим голосом, но теха его все равно узнала. Она подумала, что каторжанин его больно укусил. Тут она разбушевалась вовсю, кричит: «Так ты, гадюка, маво Петюню кусать будешь!» Представляешь?
‒ Цирк уродов!
‒ Этʼточно! Когда подсчитали, теха все-таки в торговле работает, кстати, с моей мамочкой в одном тресте столовых и ресторанов, на голове у тюремщика оказалось двадцать рубленых ран. Ну, а потом уже, после калькуляции, его, как полагается, сдали в милицию.
‒ Заходи, не бойся, выходи не плачь…
‒ Через день к техе с извинениями явились родственники этого каторжника, они ей объяснили, что в кровать к Мисочке он залез случайно, просто так, шутки ради, без никаких серьезных намерений.
‒ Он оно как…
‒ Ну, да. Теха им поверила, пошла в милицию и забрала свое заявление. Правда, перед этим они подарили ей пятьсот рублей, она и поверила.
‒ Да-а, это точно, ‒ задумчиво согласилась Минкина.
Прозвенел звонок, началась лекция. Лекции по истории КПСС читал говорливый старичок, его ласково называли Дедушка. Это был коммунист старой закалки, преданный делу партии и очевидно добрый человек, но возраст и склероз брали свое. Ему трудно было удерживать наше внимание, скармливая нас сухим материалом, состоящим из названий съездов, дат их проведения, трескучих лозунгов и заумных цитат. Он не умел выделить главное, с мучительной дотошностью вываливая нам на голову ворох ненужных подробностей, он преподносил их с таким пафосом, словно это были перлы премудрости. В конце лекции его никто не слушал, он истощался и чтобы окончательно не потерять контакт с аудиторией, старался приводить примеры хоть как-то приближенные к жизни, и опять-таки преподносил их с величайшим глубокомыслием.
— Во время гражданской войны Красной армии приходилось сражаться в исключительно тяжелых условиях! — изо всех сил напрягался Дедушка, безуспешно пытаясь перекричать галдящих студентов. — И коммунисты всегда были в первых рядах, — он крякнул, и вытер платком блестящую лысину. Заметно было, как он устал от своей словесной жвачки.
— После разгрома черного барона Врангеля в ноябре одна тысяча девятьсот двадцатого года, все силы окрепшей и закаленной в боях Красной армии были брошены на ликвидацию банд Махно. В конце августа одна тысяча девятьсот двадцать первого года повстанческая армия Махно была уничтожена. Мускулистая рука диктатуры пролетариата выполола эти сорняки с коммунистического поля! — Дедушка облегченно вздохнул, закрыл свой конспект, для надежности прихлопнув его рукой, и посмотрел на часы.
— Но ростки остались! — задиристо выкрикнул кто-то из зала.
Дедушка сделал вид, что ничего не услышал и уже без пафоса продолжил.
— В то время я служил в политотделе Первой Конной армии. Под селом Петрово на Херсонщине мы взяли в плен много махновцев и среди них, представьте себе, был поп из нашего местечка!
Но на Дедушку уже никто не обращал внимания, время лекции подходило к концу и в аудитории нарастал гул, однако до звонка оставалось еще десять минут. Отпустить нас раньше он не решился, то ли не позволяла партийная сознательность, то ли остерегался декана и его бдительных соглядатаев.
— У кого из вас будут вопросы?! — силясь перекричать нарастающий гомон, выкрикнул Дедушка.
Голос его утлой ладьей утонул в шуме прибоя. По рядам ему передали записку, он прочел ее вслух: «А правда, что в гражданскую войну вы были попом?» В задних рядах громко заржали. В аудитории всегда найдется кто-то особенно восприимчивый к юмору.
— Да нет же! Вы неправильно меня поняли! Я сказал, что в числе взятых в плен махновцев, был поп. Ну, как бы вам объяснить?.. Это то же самое, что священник, поп-священник из нашего местечка. А местечко, это такой поселок городского типа, наподобие теперешних райцентров, — с возмущением принялся пояснять Дедушка.
Ему передали еще одну записку, он зачитал и ее: «Уважаемый Наум Давидович! Расскажите, пожалуйста, как во время гражданской войны вы работали у Махна гармонистом».
Дедушка совсем вышел из себя, швырнул в зал скомканную записку, и заголосил, как резаный:
— Не гармонистом, а попом! Тьфу ты, совсем заморочили голову! Я оговорился… Ну, сколько раз вам надо объяснять? Я вам повторяю еще раз, что среди махновцев в плен попал поп, с нашего райцентра, такого поселка…
Он хотел еще что-то сказать, пытался добавить что-то важное в свое оправдание, но его не было слышно, он сам подписал себе приговор, как кому-то тогда, в гражданскую. Вокруг поднялся сплошной регот, некоторых прямо крутило от хохота, через катарсис и очистительные слезы они освобождались от сковывающего напряжения нудного высиживания на лекции. Мне было грустно.
* * *
Вечером в кафе «Париж» я встретился с Ли.
Мы пили кофе с «Лимонным» ликером, здесь было тепло и мы расположились надолго. Сегодня здесь было много молодежи, в ней, как в живой воде растворилась кучка напыщенных снобов. Вокруг красивые, одухотворенные лица. Я заметил нескольких наших студентов. Две мои однокурсницы по фамилии Кацара и Хороняка стояли в очереди за кофе. Повсюду встречавшийся мне болгарин Тонев из нашего общежития угощал шампанским двух смазливых девчонок в одинаковых клетчатых пальто. Тонев был большой любитель выпить и посмеяться. Как он не раз заявлял, для него главное в жизни: стакан вина, удачная шутка и женщина с пышным бюстом. Все остальные качества последних, для него не имели значения. Тонев имел пристрастие к пестрым мотыльковым цветам. Сегодня на нем была, играющая павлиньим пером атласная куртка нараспашку, на шею он накрутил себе длинный канареечный шарф.
— Видишь ту блонду в песцах?
Ли кивнула мне на сидящую через стол от нас видную девицу, примерно, того же возраста, что и Ли, с буйными, распущенными по плечам золотистыми волосами в шикарном кожаном пальто с воротником и рукавами опушенными голубым песцом. Она обольстительно улыбалась и периодически подносила к губам рюмку с коньяком, но я не заметил, что бы уровень коньяка в ней уменьшался. За столом вместе с ней сидят двое начальственного вида мужчин по возрасту годящиеся ей в отцы. Первый, с колобочным лицом в очках с увеличительными линзами, и в каракулевой шапке пирожком. Второй, в велюровой шляпе, одышливый и такой толстый, что не понятно, как он до сих пор не лопнул, настоящая гора сала. Первый, до неприличия громко гоготал, тараща глаза и щеря, торчащие в разные стороны зубы, похожие на сколоченный кем-то нетрезвым частокол. Периодически, он вроде бы невзначай, а на самом деле изо всех сил хлопал своего одышливого приятеля по пухлой, как подушка спине. Брюхан громко квакал, потел и колыхался похожими на грелки складками подбородков. Да, сладкая парочка.
— Я с нею училась в одном классе, ее зовут Виточка. Она была свой человек, хотя теперь у нее другие приоритеты… В позапрошлом году она поступила в наш пединститут и после зимней сессии вовремя не сдала книгу в библиотеку. Из-за этого после каникул всей ее группе на один день задержали выдачу учебников. А это особый контингент, педагоги… Хоть и будущие, но все они укушены педагогическим вирусом, он у них в крови.
Разгорелся грандиозный скандал, цунами с бурей в ложке воды. Причем, всему этому они дали официальный ход и политическую окраску. Их группа в экстренном порядке собрала открытое комсомольское собрание, пригласили декана факультета. Но и Виточка не проще, она привела на собрание нашу бывшую классную руководительницу, она преподавала нам французский язык, и еще позвала свою мать. Ее мать работает водителем трамвая.
Комсомольское собрание постановило единогласно: исключить Виточку из комсомола, при этом она автоматически исключалась из института. Таковы правила, хоть нигде и не писанные. Ее мать попросила слово, говорит: «Люди добрые! Имейте же душу, вы сами знаете, как трудно поступить в институт. Да, моя дочь совершила серьезный проступок, не сдала вовремя книжку, но нельзя же за это выгонять из комсомола и лишать ее возможности учиться. Простите ее на первый раз, больше такого никогда не повторится». «Нет ей прощения! — все как один, ответили ей будущие педагоги, — Вы ее неправильно воспитали и еще надо разобраться, почему у вашей дочери нет отца, почему это вы мать-одиночка? Матери одиночки все легкого поведения, падшие… В этом тяжком проступке вы виновны наравне с ней. Из-за вашей дочери вся наша группа один день не имела возможности учиться, приобретать новые знания. Из-за нее мы не выучили домашнего задания и этим на целый день отодвинули для всех нас наступление коммунизма. Вашей дочери среди нас не место».
Тут наша классная не выдержала, а она женщина горячая, ‒ динамит. Говорит им: «Как вы можете из-за такого пустяка, выгонять из комсомола, а значит и из института своего товарища? Вы же будущие учителя, какие же вы злые! Где ваша человечность? Чтобы ни один из вас не смел приходить в нашу школу на практику. Я лично дам вам такие характеристики, что по ним вас ни одна тюрьма не примет!» — заметив, что увлеклась, Ли смутилась.
— Вообще-то, я там не была, Виточка рассказывала, но думаю, наша классная именно так и могла сказать… Декан их был двумя руками за отчисление, это ж его выкормыши, будущая смена. Полюбуйтесь, какая высокая сознательность и активная жизненная позиция. Но нашу Виточку голыми руками не возьмешь, она обратилась в обком партии к заведующему отделом науки и учебных заведений. Пришлось с ним переспать, и он приказал закрыть ее дело. Теперь она его любовница. Стала лучшей студенткой в институте, Ленинская стипендиатка. Недавно устроил ей поездку в Финляндию. Она мне его один раз показывала. Такой, весь из себя, свиноцефал, жадный, да к тому же импотент. Виточка говорит, без двухчасового разогрева у него ни разу не получилось. Короче, теперь у них «любов»…
Зато будет иметь диплом педагога и в Финляндии побывала. С этой поездкой у нее приключился настоящий анекдот. Путевку ей возлюбленный сделал бесплатную, по линии молодежного туризма, называется «Спутник». Виточка рассказывала, как накануне отъезда их туристическую группу инструктировал в райкоме партии один ответственный товарищ. «Каждый из вас должен хорошенько себе уяснить, что вы едете в капиталистическую страну, там кишат шпионы и провокаторы, не забывайте об этом ни на минуту. С паспортом не расставайтесь ни днем, ни ночью. Помните о провокациях». А Виточка, тот еще цветочек, болотный… Она у него спрашивает: «У нас в программе указано посещение финской сауны. Скажите, пожалуйста, как нам быть с паспортом?»
Этот инструктант долго думал, по кабинету метался, ручки белые заламывал, то порывался кому-то звонить, указаний просить, то сам себя одергивал, боялся показаться некомпетентным, а потом все-таки выдал: «Значит так, дорогие товарищи! Надо вам всем запастись такими непромокаемыми полиэтиленовыми мешками. Смотрите у меня, чтобы у каждого было в наличие, я перед отъездом лично проверю у каждого. Запечатаете свои паспорта в эти полиэтиленовые мешки, завяжите их хорошенько узлами и возьмете их с собой в баню, по-фински сауна называется. Вообще-то, говорит, все это хорошо, но плохо… Там же воды должно быть полно, подгадить может. Надежнее будет сделать так: выберите одного, самого доверенного комсомольца, нет — лучше двух, чтобы один следил за другим и перед тем, как заходить в баню, сдайте им паспорта в непромокаемых мешках под расписку, пусть они их сторожат. А потом, опять-таки, под расписку, их у них изымете. И ищ-що лучше будет, если вы выберите троих доверенных. Так даже понадежнее будет, а то всякое может случиться, бо то ж заграница, понимать надо».
Из-за этих паспортов они в сауну так и не пошли, никто, кроме Виточки, не рискнул доверить свой паспорт другому. Опасались провокаций. А сама она пойти в сауну не решилась, не из-за паспорта, конечно. Побоялась, что за эту сауну они ее после с кашей съедят.
Народу в кафе прибавилось. Хотя, куда еще? И так под завязку. Столики все заняты, многие стоят у стойки вдоль стены. Похотливо-лысый Сэм, игриво строя глазки, о чем-то заговаривает с Кацарой. Хороняка, с высоко взбитой башней начеса на голове, демонстративно отвернулась. Тонев в своем репертуаре, его жестикуляция не отличается изяществом. Махнув кому-то из знакомых, он опрокинул фужер с шампанским себе на штаны и теперь с восторгом демонстрирует клетчатым подругам свою мокрую промежность.
Ли долго хохотала, когда я рассказал ей о сегодняшней лекции.
— Душевно вы подсадили старого большевика, шилом на печку. Он вам про Фому, а вы ему, про Ерему. Короче, ни в складуху, ни в ладуху поцелуй пизда кирпич! — подытожила она.
Ее заключение меня не коробит, не в первый раз в разговорах со мной она употребляет грязные ругательства, как ребенок, который повторяет нецензурные слова, не понимая их смысл.
— И напрасно ты его жалеешь. Сколько он людей к стенке поставил одним росчерком пера, сидя в своем политотделе. Все они одним миром мазанные, эти преданные патриоты. Вокруг одни патриоты, увидеть бы хоть одного не патриота, — иронически кривит губы она.
Вот такой, ядовитей отравы, она мне не нравится.
— Так нет таких. Патриотизм выдумали власть имущие, чтобы манипулировать людьми. Власти пытаются подцепить человека на наживку патриотизма, а это чувство ему несвойственно. Дорвавшиеся до власти проходимцы знают, что взывая к патриотизму, с человеком можно делать все, что захочешь. Хочешь, посылай в тайгу, в сорокаградусный мороз, живя в палатках, строить очередную ГЭС, а хочешь, призывай кидаться на амбразуры. И люди им верят, ведь их с детства учили слушаться старших. Верят, и едут, и кидаются. Я с нашим танцевальным ансамблем как-то была проездом в Ивано-Франковске. Там на вокзале висит транспарант с лозунгом: «Любите Родину — мать вашу!», под ним крашеный серебрянкой Ленин протянутой рукой указывает на забегаловку. И знаешь, не одна я это заметила, многие наши, и Ефимыч, наш покойный хореограф говорил, что в этом есть замаскированное издевательство над всеми нами. В этом весь их долбанный патриотизм, — тяжело вздохнула она и надолго замолчала.
— А ты, мог бы изменить Родине? — вдруг спросила Ли, в ее глазах светился какой-то болезненный интерес.
— Не знаю… Хотя я думал об этом, — запнувшись от неожиданности, неуверенно ответил я.
У меня не было веры в наше «самое справедливое» из обществ. Редкие сплетни, доносившиеся к нам из Москвы, о творящихся вокруг беззакониях были чудовищны. Я относился к ним скептически, хотя они всегда подтверждались. А передачи «Голоса Америки», которые удавалось прослушать сквозь треск глушилок, отталкивали чрезмерным неприятием нашего строя. Я с недоверием относился к этой тенденциозно подобранной информации, полагая, что и в противостоящем нам капиталистическом лагере так же, как и у нас, перегибают палку. Просто сцепились две системы и изо всех сил обливают друг друга грязью. У меня же было свое, собственное, а не отштампованное пропагандистской машиной отношение к Родине и сейчас, задумавшись над врасплох заданным вопросом, я старался четко сформулировать ответ, прежде всего, для себя.
— Но не стал бы проливать кровь за этот режим, — убежденно сказал я. — Пусть вербуют себе наймитов или защищают себя руками своих вырожденцев детей. У меня нет любви к родине и я не чувствую перед ней никакого долга, который усердно навязывают мне коммунисты. Но, если говорить на бэнимунис[34], нет, и не может быть ничего более низкого, чем измена. Предательство — страшнее смерти. В жизни есть вещи, которые святы. Если через них переступить, вообще не будет иметь значения, живешь ты или нет. Мартин Лютер Кинг сказал, что если человеку не за что умереть, ему незачем жить. Я с ним согласен. Нет выше счастья, чем жить с отвагой в сердце и умереть, оставшись в памяти людей.
Нет ничего роднее Родины. Предать свою Родину — это предать себя. Бесчестное продажное правительство, всего лишь шайка лживых клоунов — это не Родина. Серая аморфная масса, то, что принято называть народом — и это не Родина. Земля, не более, чем место, где ты обитаешь, и это еще не Родина. Родина, ‒ она в твоем сердце, всегда с тобой. Предать Родину все равно, что предать свою родную мать. Человек делает поступки, а потом отвечает за них, прежде всего, перед собой, перед своей совестью, а совесть — второе имя Бога. Что бы ни случилось, предать Родину нельзя. Лучше убить… Себя, — закончил я, смутившись от нахлынувшего на меня высокого «штиля».
Она ничего не сказала, лишь посмотрела мне в глаза. В ее взгляде было много всего: и едкой насмешки, и удивления, и жалостного, отнюдь не ласкового снисхождения, и еще чего-то, не понятно чего. Но, мне показалось, что она была бы разочарована, если бы я сказал что-нибудь другое или не так. Я понял главное, и в том не было сомнения, для нее, как и для меня, важен был ее вопрос и мой ответ.
Чтобы снять напряжение, я предложил выпить еще кофе. Она кивнула, взглянув на меня с пониманием. Я взял еще по чашке, на повторный ликер не хватило наличных, да и пить сегодня не хочется. В вольных разговорах с Ли легко дышалось и совсем не требовался алкоголь. Мне, так точно. Меня пьянило общение с ней. Нам нетрудно было и помолчать, потому что мы оба знали, о чем молчим. Но мы редко молчали, такими уж мы были. В наших разговорах никогда не было лжи либо чего-то недосказанного. Мы говорили на одном языке, мы были созданы для того, чтобы слушать друг друга, созданы друг для друга.
Ли с удовольствием зажмурилась, вдохнув аромат свежезаваренного кофе.
— Такого как здесь, нигде не готовят, — светло улыбнулась она. — Мне так нравится его аромат, я бы создала науку о запахах, о действии запахов на человека. Их вибрации подобны музыке, а иногда, даже выразительнее музыки. Эх, Андрюша, ты же знаешь, как я отношусь к музыке…
Я знал, какое необычайное воздействие оказывает на нее музыка, какие тонкие переживания она у нее вызывает. После хорошей музыки Ли говорила мне: «В своей душе я чую такую силу и боль, и муку, и стремление ко всему доброму, честному, высокому, что кажется, еще немного и сердце вырвется из груди и взлетит под небеса».
— Есть запахи, которые исподволь, ненавязчиво, влияют на наше настроение, напоминают о давно забытом. Они без спроса входят к нам в подсознание и оттуда, воздействуют на решения и поступки, в общем, на работу мозга, — она на миг задумалась и добавила. — Хотя, знаешь, это грубо сказано, все же нужен настрой, тогда они оказывают исключительно утонченный, триггерный эффект. Хотя, и это не то… Я скажу проще, чтобы ты понял, для того, и прежде, чем понюхать цветок, надо улыбнуться.
В очередной раз она ударила меня под сердце. При каждой нашей встрече я находил в ней что-то новое, незнакомое, каждый раз она казалась мне иной. Временами ее невозможно было понять, я так и не сумел ее узнать до конца.
— Иногда мне кажется, что я тебя совсем не знаю. Расскажи мне о себе, что-нибудь особенное, — попросил я.
Она долго смотрела в окно, помешивая в пустой чашке кофейную гущу.
— Я расскажу тебе то, о чем никому никогда не рассказывала. Знать будем только ты и я, — сдвинув брови, серьезно проговорила она. — Это будет наша тайна, я так хочу. Когда я была совсем маленькая, я чем-то заболела, не знаю чем, но помню, что очень плохо себя чувствовала, был сильный кашель и меня положили в детскую больницу. Там было так плохо! Все чужое… ‒ не своя территория. Все дети боялись уколов и когда приходило время их делать, мы прятались от медсестры, но разве спрячешься в палате. Мне тогда не было четырех лет, я это точно помню, в детский сад я еще не ходила. В палате с нами лежал один мальчик, ему было столько же, сколько и нам. И этот маленький выродок, я его запомнила на всю жизнь, он каждый раз показывал медсестре, где мы прятались. Она заходит в палату со шприцем, а он, молча так, исподтишка, показывает пальцем или ложкой, если в это время жрал, где кто спрятался.
Самая старшая среди нас была девочка, ей исполнилось шесть лет, она уже училась в первом классе. Я помню, что она была очень добрая и такая тоненькая-тоненькая, будто прозрачная, неземная. Она была старше нас на год-полтора, ну, максимум, на два. Никого из родных к нам не пускали, кажется, это было инфекционное отделение. И она заботилась о нас, как мать. Я не помню уже, что это было, вытирала она нам сопли или просто гладила по голове. Веришь, нет, но спроси у меня, кто моя мать и прежде, чем я вспомню свою, у меня перед глазами появляется она. Иной раз мне кажется, что она и есть моя настоящая мать.
Мы, дети, наплакавшись после уколов, били этого мальчика, чтобы он не ябедничал. Он был очень трусливый, но на следующий день он снова доносил, где мы прятались. И этот малыш, совсем еще ребенок, он уже был потенциальный предатель. Было в нем что-то такое, что почти у каждого здесь есть. Не знаю, как бы поточнее это выразить, наподобие: «Здоровенькі були, господа німці! Ось вам список комуністів нашого села»[35]. А старшая девочка всегда его защищала, говорила нам, что он хороший, просто сейчас он больной. Но мне кажется, он так и не выздоровел, таким и остался на всю жизнь, как «подавляющее большинство» здесь.
Я ее слушал, затаив дыхание. То, что она говорила, был ничто, по сравнению с тем, как она говорила. Ее пересказы детских баек трогали сердце. Про Марусю Зорегляд, от чьих песен цветы расцветали зимой. Этого ей не могли простить: «собралося подавляющее большинство, проголосовало и постановило ее убить, как врага народа, бо нарушае сезонность цветения корнеплодов». Но не перевелись на свете добрые люди, нашелся тот, кто помог ей бежать «за дальние моря, аж к туркам, которые ее понимали».
— В каждом из нас намешано много всего, и хорошего, и плохого, в каждом есть столько разных «я», но кто знает, почему они такие? И чем их лечить?.. — с болью в голосе произнесла она. ‒ Я тебя никогда не предам, ‒ тихо сказала она и надолго замолчала.
— Скажи, а что ты любишь? — как ребенок заглядывая мне в глаза, спросила Ли.
— Больше всего?
— Да.
— Солнце и море! Я рожден для корабельной палубы, обстоятельства нас разлучили.
Она взглянула на меня быстрым взглядом и заговорила с поразившим меня пылом.
— А, я… Я люблю дождь. Так приятно чувствовать теплые капли на лице. Я люблю смотреть на нежные лепестки роз в каплях дождя. Всего один раз в жизни я это видела, стояла хрустально звонкая тишина и капли падали с неба на розы. Ты только представь себе, как это было! Ты это слышишь? Лучший среди всех…
Она отвернулась и подняла глаза вверх, что-то рассматривая на потолке. Глаза ее были полны слез.
— Не обращай внимания, я сегодня шутки шучу, — улыбнулась Ли, смахнув слезу с ресниц.
— Ты плачешь… Почему?! — невольно вырвалось у меня.
— Нет, что ты! Сегодня здесь так хорошо. Сама не знаю… Бывают такие дни, глаза сами плачут. Так вот, слушай, хорошо сидеть в тихом месте, где-нибудь на террасе и смотреть, как под ярким солнцем идет летний дождь. Мне тогда, знаешь, как со своими, на Новый год… Помнишь, как бывало в детстве?.. Тогда бывало, как в сказке. А запах дождя! Он всегда разный, дождь, как свет, льется с небес. Теплым дождем небо спускается к нам на землю. Так хорошо… Но иногда, капли дождя бывают похожи на слезы и когда идет такой дождь, мне кажется, это небо плачет оттого, что я когда-то умру.
— А я ненавижу дождь и прочую, слякоть… Ее здесь называют «мрячка», — не даю ей продолжить я, пытаясь увести ее от этих погребальных мыслей. — Мне по душе солнце. Для меня никогда не бывает слишком много солнца. Солнце и ветер, они всегда со мной. Я навсегда предан ветру и флейтам! Разве можно любить дождь? Как там у Гумилева:
Но ты слишком долго вдыхала тяжелый туман,
Ты верить не хочешь во что-нибудь кроме дождя.
Ли молча погладила меня по щеке и поцеловала ‒ коснулась губами складки между носом и верхней губой. Ох, это меня и завело! Хотя, дождь огню не товарищ…
— А дальше?.. Андрюшенька, как там у Гумилева, что там дальше, про меня?
— Его убили гегемоны, в двадцать первом. Ему тогда было тридцать пять, затащили в ЧК и убили. Потом объявили, что расстреляли, будто от этого легче. А он был поэт, поэты не такие люди, как все, предназначение поэта, быть голосом бессловесных. Устами поэта с нами говорит небо. На Востоке считают, что поэты одержимы демонами, это позволяет им создавать стихи, обладающие необъяснимой силой воздействия на человеческие сердца. Предрассудок, конечно, но что-то в этом есть. Для чего-то они нужны людям. Быть может, для того, чтобы объяснять им, что смысл жизни ‒ не только в воспроизведении себе подобных.
Не так часто поэты приходят в наш мир, но косноязычное большинство, так называемые массы, их ненавидят и всегда норовят уничтожить. У них на этот счет есть даже своя теория, называется: «Дубинка для выделяющихся». Стая всегда заклевывает белых ворон, стая хочет, чтобы все были одинаковые. Но, там, где хотят сделать всех одинаковыми ‒ жизнь становится серой. А Гумилев, он был один из нас, тех, кто не подчиняется «подавляющему большинству». Нас не заставишь шагать в ногу и не поставить в стойло, мы смотрим на мир своими глазами.
Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд
И руки особенно тонки, колени обняв.
Послушай: далёко, далёко, на озере Чад
Изысканный бродит жираф.
Ему грациозная стройность и нега дана,
И шкуру его украшает волшебный узор,
С которым равняться осмелится только луна,
Дробясь и качаясь на влаге широких озер.
Я и раньше замечал, что проговаривая стихотворение вслух, его мелодика вызывает совершенно новое восприятие, и сухие слова стиха, начинают звучать, как музыка. Это так отличается от того, когда читаешь текст стихотворения про себя.
Меня расстреляют, а ты приходи в этот сад,
Билет тебе выдан на запах немыслимых трав…
Ты плачешь? Послушай… далёко, на озере Чад
Изысканный бродит жираф.
Она меня обняла и долго смотрела в глаза. Глаза ее были полны слез. Я не мог этого выдержать!
— Эх, Андрюша, как он сказал… А я его стихов не слышала и не читала. Фамилия знакомая, он, кажется, был мужем нашей известной поэтессы, но я не знала, что у него есть такие стихи. Андрюша, ты знаешь, я не люблю хвастаться… — она смутилась и замолчала.
Ей чужды были как бахвальство, так и неискренность.
— Я ведь закончила школу с золотой медалью и веришь, не могу вспомнить, где находится озеро Чад. Карта мира перед глазами, но хоть убей, не могу себе представить, где это озеро, в Африке или в Америке?
— В Африке! Как тебе не стыдно! — упрекнул я ее с излишней горячностью и тут же пожалел.
Ли вспыхнула и отвела взгляд.
— Ведь только в Африке водятся жирафы… — стараюсь загладить свою резкость я.
Вырвалось случайно, нехорошо. Откуда ей знать с каким пиететом я отношусь к животным Африки, я о ней с детства мечтал.
‒ Чувство моего стыда так глубоко, как того заслуживает допущенная мною ошибка… ‒ с ледяным достоинством сказала она и замолчала.
Ее молчание красноречивей слов. Выпрямив спину, сидит с чашкой кофе в руке, глядя в пустоту. Вылитая придворная дама со старинной картины. Не хватает лишь достойной рамы. Обиделась.
— Прости, я не хотел тебя обидеть, ‒ потупившись, тихо проговорил я.
‒ Судят по поступкам, а не по извинениям, ‒ холодно обронила она.
Взгляды наши встретились, и мы одновременно отвели глаза.
‒ Но я ведь признаю, что неправ, и прошу помилования… ‒ виновато настаиваю я.
Ли взглянула на меня и горько улыбнулась. Накрыв мою руку ладонью, лишенным интереса голосом спросила:
— Тебе видно трудно было это сказать?
— Нет! Хотя… ‒ сам того не желая, вспыхнул я, ‒ Вообще-то, да! Я зря погорячился, но, пойми, жираф и Африка.… И, где это озеро, это же не столь важно! Главное, смысл стиха. Как ты этого не понимаешь? Ведь Гумилева безвинно убила вооруженная гопота, угрожавшая всем своими удостоверениями «ЧК». И он знал, что его убьют, хотя бы потому, что не был на них похож, а ведь он писал стихи… Он написал их для нее… Но, не только для нее одной, еще и для нас с тобой. Мы должны помнить о нем и о ней, чтобы… — я запнулся, подыскивая слова, но она не дала мне договорить.
— Для тебя не важно, а для меня важно! Это ты пойми, я хотела представить себе, как это было и где. Теперь я вспомнила, я ошиблась, перепутала Чад с озером Титикака, соленым озером из слез в Андах. На языке индейцев «Титикака» означает «Бегущая кошка», но как они узнали, что берега этого огромного озера имеют очертание кошки? Это величайшее из высокогорных озер мира, колыбель нашей цивилизации. Я там была однажды. Во сне…
Подавшись ко мне и устремив взгляд куда-то, словно вглядываясь то ли вдаль, то ли внутрь себя, она заговорила с потрясшим меня вдохновением.
‒ Я видела это озеро сверху, а потом все о нем прочитала, а после, вдруг все забыла, начисто, будто стерли, написанное мелом на доске. Со мной никогда раньше такого не было. Вначале я ничего не могла понять, но это озеро занозой сидит в моей памяти, включает какие-то механизмы и как-то работает, влияет… Мне на ум иногда приходят незнакомые слова, они вызывают странные ассоциации, временами я вижу живые картины, видения невыразимых явлений, о которых я раньше ничего не знала. Теперь я понимаю, что это было во мне всегда, просто до определенного времени дремало, а затем дало о себе знать. Я понемногу кое-что вспоминаю и становлюсь лучше, мудрее и тогда я чувствую, что со мной происходит что-то необъяснимо хорошее. Да, ладно! Ты прав, это не столь важно.
— Прости, я не знал… Но это действительно важно! ‒ возразил я.
Я не ожидал услышать от нее нечто подобное, хотя лучше ее знал то, о чем она говорит. Моя резкость меня убивала, с нею нельзя так, она не такая, как все.
— Лида, ты должна знать, что для меня это так же важно, как и для тебя, — с максимальной убедительностью сказал я. И все же, мне показалось, что сказал я это недостаточно убедительно. Нет, не надо ей ничего объяснять. По крайней мере, не сейчас.
— Порою я думаю, что в аду будет не хуже, чем здесь… С другой стороны, тебе не кажется, что и в раю нам станет скучно? — задумчиво произнесла она и, не дожидаясь моего ответа, серьезно спросила:
— Ответь мне, не мудрствуя и сразу, ты боишься смерти?
— Нет, — не задумываясь, ответил я.
Мимолетно взглянув ей в глаза, я наткнувшись на ее острый испытующий взгляд. Я действительно не боялся смерти, но и умирать не спешил. Жизнь мне дана для того, чтобы ее прожить, и для себя я решил жить долго. Конечно, если удастся избежать стенки…
— Если надо будет отдать жизнь за что-нибудь важное, я ее отдам, ‒ серьезно, как и она, продолжил я, ‒ Ведь не пожалел ее для нас Джордано Бруно. Звезды над нами те же, что и при Джордано, они освещают нам путь сквозь тьму мракобесия. Я до сих пор не прочел его трактат «О героическом энтузиазме», но я обязательно его прочту и перескажу тебе. Я не отношусь к тем, кто страшится неминуемого конца, успев лишь родиться, они уже издыхают. Вместе с тем, я не хочу умереть досрочно. К чему это опережение графика? Нет смысла бояться неизбежного, на этот процесс повлиять нельзя. Мы все когда-нибудь будем там. Все умирают, но не все при этом живут, им только кажется, что это жизнь.
Самое страшное в смерти не мрак забвения, а то, что она обессмысливает жизнь. Ведь, решив для себя, что никакой загробной жизни нет, девизом некоторых становится: «После нас ‒ хоть потоп!» Меня мало утешают сказки о реинкарнации, некой форме бесконечного существования. Хотя есть немало тех, кто убежден, что душа, это информационная субстанция и она бессмертна, если ее не загубишь… Но, умирая, человек теряет ощущение своей индивидуальности и в следующем своем воплощении не помнит, кем был раньше. Возродиться в новой телесной оболочке, но не быть собой, какой в этом смысл? Пройти мимо и не узнать тебя в новой жизни… Да для меня это будет хуже самой смерти! ‒ сказал я, неожиданно дрогнув голосом, на миг представив себе это. И замолчал. Убито замолчал.
— Ты-ы-ы!.. — артистически поведя глазами, пришла мне на помощь Ли, — Ты так много всего знаешь. А ведь мы с тобой ровесники, с одного года. Я даже старше тебя на целых десять месяцев.
— На девять!.. — невольно поправил ее я.
— Не столь важно. На девять с половиной, если на то пошло, если ты требуешь аптечной точности…
Иронически улыбаясь, она вскинула голову и посмотрела на меня подчеркнуто свысока. Только теперь до меня дошло, что она специально меня поддразнивает, деликатно пытаясь потушить во мне полымя разожженного ею пожара.
— Настоящий возраст не в паспорте… — став серьезной, с грустью сказала она. — Ты счастливый человек, знаешь, кем будешь, у тебя есть мечта, ты хочешь быть лучшим среди коллег, и я не сомневаюсь, ты оставишь в этом мире свой след. Самое важное в жизни, что-то по-настоящему хотеть. А большинство моих мыслей и желаний приходят спонтанно из подсознания, мне непонятны мотивы некоторых моих поступков. Иногда они меня пугают… Ты знаешь себя, уверен во всем, что делаешь, и я понимаю тебя, но я не понимаю себя. Я живу чувствами и до сих пор не знаю, для чего я живу… Но, раз ты такой умный, ответь мне, кто мы, зачем пришли на эту землю и куда идем? — склонив голову набок, плутовато взглянула на меня Ли. — В чем смысл нашей жизни? Не знаешь? Эх ты, умник! Чуть сложнее вопрос и ты забуксовал, грамотей! Это тебе не вчерашнее пиво слить! ‒ не дав мне слова вставить, насмехается она.
‒ Шучу, шучу! Ни только ты не знаешь, как на это ответить уже не одну тысячу лет, — опять стала серьезной она. — Над этим вопросом бились лучшие умы человечества и не смогли ничего вразумительного сказать. Мы все об этом думаем, но каждый решает этот вопрос для себя по-своему. Хорошо, хватит, я пошутила. Ну, иди сюда, Андрюша, целуй мне руку и признавай мою правоту. А теперь, еще здесь и, прошу тебя, вот здесь, ‒ где ток…
Мы стояли в ее подъезде, уже много раз прощались и никак не могли расстаться. Внезапно она вздрогнула, освободилась из моих объятий и долгим, полным безмолвного вопроса взглядом посмотрела мне в глаза. Казалось, она с жадностью что-то ищет во мне, но не находит, хочет что-то спросить о том, о чем не может спросить. Углы ее губ опустились, дыхание стало прерывистым и глаза наполнились слезами! Она отвернулась и принялась лихорадочно рыться в сумочке, наконец, нашла свой знаменитый платок.
— Лидочка, успокойся, что случилось?
— Я на днях узнала, что Леня… Помнишь, Леня Социопат, его больше нет, — утирая глаза, тихо сказала она. — Наглотался ноксирона и умер в водопроводном колодце. Люк он оставил открытым, но когда его нашли, он уже не дышал.
— Может, он специально оставил люк открытым, надеялся, что его найдут и не дадут умереть? — спросил я, сам не знаю зачем. У самоубийцы всегда две цели: смерть и крик о помощи.
— Нет… Я думаю, нет, — покачала головой она. — Он мне когда-то говорил, что из колодца даже днем можно видеть Луну. Наверно, перед смертью он смотрел на Луну. Там живет его невеста, она принцесса Луны.
Глава 12
Новый год.
Предновогодний вечер я и Ли провели в ресторане «Таврия». Это был старый ресторан, в одном из многочисленных центров города с окнами на проспект Ленина. Он занимал первый этаж большого дома сталинской постройки, и атмосфера здесь была традиционных старых ресторанов. Новым веянием времени был только вокально-инструментальный ансамбль: три электрогитары и ударник. Собственно они, своей игрой и создавали ту атмосферу дома и праздника, которая редко бывает в подобных заведениях. Репертуар у них был самый разнообразный от Битлов, до Клавы Шульженко. Они играли не переставая, и мы танцевали, не чуя под собою ног. Под конец я и Ли отплясывали «Цыганочку» в окружении рукоплещущей нам публики. В восьмом классе нас всех понудили заниматься бальными танцами, я же, из чувства детского негативизма вместо вальса упорно разучивал «Цыганочку». Но знать танцевальный шаг и выучить некоторые па — недостаточно, надо чувствовать музыку. Ли ее не то, что чувствовала, она ею жила.
Вечер подошел к концу. Музыканты, в который уж раз отключили акустическую систему и начали упаковывать в чехлы свои гитары, но снова заиграли под заказ. Весь зал поднялся и танцевал «Хава Нагилу».
Хава — сдружила нас,
Хава — кружила нас,
Горда и молода, как ты и я!
Хава — на все ответ,
Хава — летящий свет,
Хава — ты навсегда, любовь моя!
Никому не хотелось уходить, музыкантам тоже. Здесь было уютно, как бывает уютно морозной ночью зимой в теплом светлом приюте. На улице холодный ветер грохотал железом кровельных загибов. Снежные заряды ударяли в окна, клочьями медвежьей шерсти снег налипал на стекла, и они становились мохнатыми. Новые порывы ветра срывали с них белую шубу, и они причудливо очищались, тревожно чернея в ярко освещенном зале. Временами ветер стихал и в черных проемах окон падал снег большими елочными хлопьями.
Через неделю Новый год. Что он нам принесет? Это мой первый Новый год, который я буду встречать не дома. Сегодня я позвонил родителям и сказал, что нет возможности приехать, сославшись на то, что надо готовиться к зимней сессии. Я по ним сильно соскучился и вполне бы мог приехать на Новый год домой, но не хотел даже на несколько дней расставаться с Ли. Тем более на Новый год, ее любимый праздник. Для некоторых Новый год не более, чем очередная оторванная страница календаря, но только не для Ли. Вчера она мне сказала: «Как встретишь Новый год, так его и проведешь». Разве я мог после этих слов уехать? Я-то ведь знал, что эта примета имеет удивительное свойство сбываться. Мы встретим наш Новый год вместе. Под Новый год наступает волшебное время, когда все случается, пусть с нами случится только хорошее.
Но все хорошее, когда-то кончается. Вечер закончился, пора уходить. Я рассчитался. Отличный вечер с двумя бутылками вина: «Варна» и «Тамянка», неизменные холодные закуски, чудный бефстроганов, по-настоящему крепкий кофе и мороженое, все это обошлось мне в неполную десятку. Таких, у меня осталось еще шесть. Я был богат, как Дж. Рокфеллер-старший, родители меня баловали.
В фойе у гардероба несколько припозднившихся джентльменов одевали своих дам. К нам подошел карлик в черной кожаной куртке и в кожаной шляпе с лихо заломленными полями. У него было желтое старческое личико и черные глазки-бусинки. А главное, точно такой же, как у меня, галстук фирмы «Pierre Cardin». По темно-синему полю черным шелком вышиты геральдические лилии, ‒ память об Атосе, Миледи и славном городе Лилль. Позапрошлой осенью на толкучке в Одессе я только его и купил. Не торгуясь, выложил за него три червонца. То был мой утешительный приз за провал вступительных экзаменов в Киевский мединститут, до войны там учились отец и мать. Эту растрату я оправдывал тем, что не только мне, но и какому-то одесситу он пришелся по душе. И увидев его в одном из магазинов Гавра или Марселя, он, ломая свои коммерческие планы, так же выложил за него всю заработанную за рейс мизерную валюту советского морехода. Лишь присмотревшись, можно было оценить его неброскую красоту, но его элегантность обращала на себя внимание сразу. Я считал, что другого такого галстука нет в природе. Но я ошибался, точно такой же, был у лилипута величиною с веник. Его мышиные глазки, царапая, скользнули по мне и принялись буравить мой галстук.
Карлик поздоровался с Ли, она была с ним знакома. С подчеркнутой степенностью кивнув мне, он отвел ее в сторону. Я с трудом сдерживался, чтобы не рассмеяться. Этот карлан обладал врожденным даром непредумышленного комизма, чем больше он усердствовал, стараясь держаться величественно, тем смешнее выглядел. Если разобраться по сути, то карликом просто так, без причины, не станешь, ‒ каждый карлик наказание за окаянства одного из родителей. Между прочим подумал я, пытаясь отвлечь себя от неуместного смеха.
К ним вихляющей походкой подошел чудной франт лет тридцати в черном костюме с накладными плечами, белой сорочке с пышным жабо и брошкой вместо галстука. Живот у него опоясан какой-то широкой брюшной обвязкой, не иначе, как красным древнерусским кушаком. Впрочем, нет, присмотревшись, я разглядел, что это пурпурная муаровая лента. Его неестественной белизны, напудренное лицо с темными кругами под глазами и ярко-красными губами, пятном белело в тускло освещенном фойе. Весь вид его вызывал какое-то неприятное чувство, в нем было что-то притягательное, и в то же время отталкивающее. Он был воплощением бесстыдного жеманства. Кривляясь изношенным старческим лицом, он то и дело с наигранной манерностью всплескивал руками и тряс жидкими локонами завитых волос. Кокетничая с Ли, играл глазами, блудливо поглядывая по сторонам большими влажными белками. Глядя на его ужимки, казалось, что он плохо играет роль в самодеятельном спектакле. Рядом с ним стоял карлик и еще один, ничем не примечательный молодчик лет двадцати пяти в безукоризненной серой тройке.
Ли уже дважды отрицательно покачала головой и повернулась, чтобы вернуться ко мне, но франт с брошкой впился ей в руку. Его белое лицо сделалось злым, множество глубоких морщин прорезало грим клоуна. Он взял ее за плечо, притянул к себе и стал что-то быстро выговаривать ей на ухо. В профиль он напоминал мне тощего стервятника. Ли вырвалась и шагнула ко мне, но за другую руку ее схватил карла, в его писклявом голосе прозвучали угрожающие интонации. Третий тип из их компании быстро пошел к выходу, он, то ли не хотел принимать участие в назревающем скандале, то ли направился за подмогой.
Мне совсем не хотелось в очередной раз вступать в конфликт с приятелями Ли, но дальше бездействовать я не мог, пришло время вмешаться. С неохотой ступая, я подошел к ним и тут, обернувшись ко мне, карлик с ходу ударил меня ножом в живот. Лишь на миг передо мной сверкнул узкий клинок, и я чисто инстинктивно парировал удар, проткнув пачку десятирублевок в кармане брюк, нож глубоко вошел в правое бедро. Чуть выше, и он всадил бы нож мне в живот, чуть левее, и я б лишился половыми органов. Какой, к черту вздор, чуть-чуть — не считается!
Карлик резво увильнул у меня из-под руки и порскнул к выходу, где и прыть взялась у такого вельможи. Он потешно семенил передо мной своими короткими ножками, и я почти догнал его в прыжке, метя ногой выше поясницы. Я наверняка сломал бы ему хребет, но бог его миловал, в отличие от меня… Какая херня! Если кому-то вздумалось тебя зарезать, уповай не на Господа Бога, а на себя самого и счастливый случай.
Раненая нога подвела, я упал почти на шпагат, вскочил и все равно бы догнал этого гнома, но третий, в серой тройке щелчком метнул мне в глаз лезвие безопасной бритвы. Он сделал это настолько мастерски, что я даже не сообразил, что произошло, лишь чудом уклонился от звонкого дребезжания, но эта чиночка рассекла мне переносицу и вонзилась в бровь. Не уяснив себе, что это было, я непроизвольно смахнул ее и этим еще больше расширил рану. Прежде чем кровь залила глаза, я успел заметить, как вся их тройка сбежала вниз по ступеням фойе к выходу на улицу. На ходу протирая глаза, я рванулся за ними, но Ли повисла у меня на шее.
— Не надо, Андрюша! Прошу тебя, успокойся! Они на машине, а сколько их там я не знаю. Уходим отсюда скорее, пока менты не приехали, швейцар им уже звонил.
Дула сыпучая, как песок злая поземица. Кровь, стекая по ноге, противно чавкала в ботинке. Меня всего трясло и прошибал холодный пот. Странное зрелище я представлял, стоя в распахнутом пальто и зажимая носовым платком рану на бедре. Редкие прохожие, наверно думали, что выходя из ресторана, я кое-что прищемил себе в дверях… Порывистый ветер пытался продраться сквозь одежду, сек лицо чем-то холодным и колючим, то ли снегом, то ли мелко битым стеклом. Ах да, еще лицо! Кое-как вытертое снегом, оно производило радикально отталкивающее впечатление. Возвращаться в таком виде в общежитие было нельзя, завтра, а то уж и сегодня, предстояло б объяснение с милицией.
Промерзнув на ветру до костей, я уже не замечал чавканья в ботинке, ноги замерзли так, что я их вообще перестал чувствовать. Меня все сильнее тряс озноб. Единственной мыслью было, где бы согреться. Но тут Ли остановила такси и мы поехали на квартиру к Клане. Она снимала комнату неподалеку от базара на улице со знакомым африканско-украинским названием «Анголенко».
Мы долго ехали по ночному Проспекту. Темень и мрак завладели спящим городом. Вьюга гнала впереди нас белые змеи поземки. Они, будто живые, извивались в свете фар и тащили за собой нашу машину. Я сидел рядом с Ли на заднем сидении. Одной рукой, она обнимала меня за шею, а другой, слюнявя свой небезызвестный платок, стирала засохшую кровь с лица, при этом пьяным шепотом объясняла то, что случилось. Я все время просил ее говорить тише. Обалдевший шофер больше глядел на нас, чем на занесенную снегом дорогу.
— Они приехали к нам из Днепропетровска. Пару лет назад я познакомилась с этим Мацедонским на одной гульне. Мацедонский, это его фамилия, а кличка у него Прелый.
— Мацедонский… ‒ это тот, который с брошкой и весь в перьях?
— Точно схвачено! — захохотала Ли, — Он гомик и конченый наркоман, говорят, у него очко размером с дыру в заборе. Всегда расхаживает разодетый в пух и прах, но он безвредный, один раз выручил меня деньгами. Так, мелочь, десять рублей, но знаешь, как они мне были нужны… А у маленького кликуха Серя, он тоже педик, но злой какой-то, зато бабок у него всегда вал, зачем их столько карлику? Надя Жучка мне сказала, что Серя форточник[36]. Кто его знает, они оба какие-то приблатненные, но блатные их шугают от себя только так. Потому что, говорят, этот Прелый, лечился от сифилиса, а с Серей они живут вместе, ну ты понимаешь, как муж с женой… Имеют друг друга по очереди по три раза на день, петухи дырявые! И оба по вене ширяются, а Серя, хоть и маленький пизденыш, но тоже весь раздолбанный. Мне Чеша как-то проговорился, что драть его в зад, все равно что сношаться с корытом холодца. А третьего, я не знаю, впервые вижу. Попадутся они мне! Вообще-то я тебе скажу, блатные мне нравятся, они парни правильные. В сто раз лучше наших мудаков, никого не боятся и забили на всю эту лабуду.
— А к тебе они, почему привязались?
— Да пристали, едем да едем на хату, они ее здесь всегда снимают у одной оторвы на Правом берегу. Ей лет под семьдесят, но ты б видел, как она кайфует, глядя на них. Поехали, говорят, раскрутимся по холлу. У нас колеса и шмали до фига. Есть и ширево, и поляна накрыта, а кворума нет. Хотели, чтобы я показала им стрип. Прошлый раз так получилось, укурилась в хлам… Ну, и подкинула им коксу, они до сих пор под впечатлением. Ты не думай, они, как мужчины не опасные, но как гласит морская пословица: «Лучше пидор на рее, чем акула в трюме». Так и вышло… Там собираются одни голубые и лесби, так одна из них в прошлый раз меня чуть не изнасиловала. Прилипла, как жопа к банному листу, а потом подгадала момент, когда все поотключались и давай тянуть на лесбиё, пока я ее мордой в оливье не приложила.
— А ты, этим, ну с девчонками… Раньше занималась? — спросил я, спотыкаясь на каждом слове.
— Ты что, дурак, вообще?! — искренне возмутилась Ли.
Я заметил мимолетную заминку, продолжительностью не более одного сердечного удара, прежде чем она ответила.
— Ну, было пару раз на Азовском море в Кирилловке, — подумав, тут же с обезоруживающей легкостью согласилась она. — С одной моей подругой по пьяне, ты ее не знаешь. Она от этого просто тащилась, а мне не понравилось. Ну, не так чтобы очень, знаешь ли, а так… Никогда, клянусь! — по интонациям ее голоса я догадался, что последнюю фразу она придумала на ходу. Неужели она врала?
— Знаешь, они кого-то привезли из Днепра, — меняет тему Ли. — Говорили, что он руководитель танцевальной труппы их областного драматического театра, сильно хочет меня посмотреть. Точно, обманывали. Да и этот, которого я не знаю, так мне не понравился. Какой-то он поцоватый, все время молчал, на меня вперился противно так, не моргая, как удав. Знаешь, они точно гнали насчет этого, с драмтеатра, боялись они его что ли, или он им денег приплатил, а может, наркоты пообещал, но просто так Серя пером бы не махал. Он же, гаденыш, тебя чуть не подрезал! Никогда от него этого не ожидала. Когда я отказалась с ними ехать, он вдруг щелк выкидухой и давай чирикать что-то наподобие угроз, а мне так смешно стало, он маленький такой, ручонка детская, а нож в ней та-а-акой ба-а-алшой! Умора! — и Ли залилась развеселым пьяным смехом.
— А может, мне это так показалось? Как говорится, в чужих руках и х… толще кажется! — и захохотала пуще прежнего.
Время от времени у Ли прорывалось наружу донельзя шпанистое бесстыдство, ее фразы были словно надерганы из лексикона обитателей коммуналок и притонов. Я замечал, что ей нравится жаргон воров и гомосексуалистов, у нее была какая-то тяга к ним, и для меня непонятным оставалась эта противоестественность ее влечения.
— Короче, теперь ясно, у них точно был какой-то левый интерес меня увезти, — став серьезной, сурово проговорила она.
Когда Ли была пьяна, ее настроение менялось из крайности в крайность. Эта непредсказуемость добавляла ей шарма и поначалу мне нравилась.
— А ты не дал! Ты ж мой заступник! — вновь развеселилась она и мокро чмокнула меня в щеку.
— А так бы поехала?
— Та, ну тебя, Андрюша! Такое скажешь, с этим все кончено. Ты у меня единственный, ты же знаешь… ‒ я слушал ее с буравящей мыслью, что она опять врала. Я уже не мог отличить, где правда, где ложь.
Я знал, что Ли не стесняется своей наготы, и гордится своим телом, поэтому всегда готова выставить его напоказ, чтобы все могли видеть и любоваться ею. «Люблю, когда на меня смотрят и восхищаются мной», ‒ сказала она как-то мне. Я понимал, насколько важно для нее вызывать восхищение публики. Понимал, поскольку это сугубо артистическая черта характера, которой не лишен и я. Если человек не стремится понравиться, произвести впечатление, удивить окружающих, то и артиста из него не получится, каким бы талантом он не обладал. Но кроме этого, я не раз замечал и ее странные отношения с некоторыми знакомыми девушками. Это были и не в меру жаркие приветствия, сопровождающиеся страстными поцелуями, влюбленные взгляды и непонятные недомолвки, но всему этому я вначале не придавал значения.
Мы все же добрались до славной улицы Анголенко. Метель внезапно улеглась, ветер стих, но прежде разогнал облака. И вдруг открылась огромная белая Луна, изъеденная черными пятнами, как лицо прокаженного. Она осветила все вокруг и меня, и Ли мертвенным пепельно-серым светом. Заканчивалось двадцать первое декабря, наступала самая длинная ночь в году.
Кланю мы застали дома, что само по себе было большой удачей. Она была не одна, у нее «гостил» ее знакомый армянин с базара по имени Сурен. Кланя называла его Сурик. Их сонных и пьяных мы подняли с постели. Бесстыже улыбаясь, Кланя расхаживала по комнате нагишом, виляя слегка отвисшим задом. Она обладала редкой притягательностью походки, в которой принимали участие все ее округлости. Кошачья гибкость сочеталась в ней с умеренной, совсем без излишеств, пышностью форм. Посреди небольшого, слегка выпуклого живота темнел глубокий пупок, сквозь смолистые завитки волос на лобке пикантно просвечивала мраморно-белая кожа. Ее высокие тугие груди с задорно торчавшими кверху острыми сосками слегка подрагивали в такт шагам. Заметив, наконец, что я с интересом рассматриваю Кланю, Ли наигранно сердито на нее прикрикнула:
— Кланька! Сейчас же прикройся, бесстыдница! Ты же Андрюшу смущаешь. Хочешь его сегодня довести до седьмого нервного потрясения?
Женоподобный Сурен оброс густыми черными волосами. Он усердно старался задрапировать себя в серое приютское одеяло, но его скроили в расчете на недоношенного подкидыша. Как он ни изловчался, ничего не получалось, и на всеобщее обозрение открывались те или иные интимные подробности его тела. На его пухлощеком, откормленном лице застыла улыбка с выступающим вперед рядом верхних зубов. А нижних зубов будто и не было, они скрывались за прикушенной нижней губой. Испуганными круглыми глазами он украдкой поглядывал на мою окровавленную ногу.
Меня она тоже интересовала. Поэтому, первым делом, зайдя к Клане в гости, я совершенно неучтиво снял штаны… Ни йода, ни бинта Кланя у себя в доме не держала. Полосками разорванной простыни она и Ли перевязали мне бедро, наслюнявленными обрывками газеты заклеили бровь и переносицу, застирали рубашку и брюки. Все это они делали, покатываясь со смеху. Когда Ли встречалась с Кланей, они могли хохотать днями напролет. Сейчас же, их забавляло это маленькое приключение, которое могло стоить мне зрения, а то и жизни. Я на них не обижался, к таким вещам я относился легко. Я жил по принципу: пан или выиграл, tertium non datur[37], а если дано, ‒ то в третьем виноват ты сам.
Некого винить. Ли, это мой собственный выбор, моя чудесная находка, но ее окружение серьезно вредило моему здоровью. Но, без пристрастия оценивая сложившуюся ситуацию, я не снимал ответственности и с себя. Я влюбился в Ли с первого взгляда. Любовь с первого взгляда таит в себе много неожиданностей и разочарований, поскольку я скорее влюбился в выдуманный мною образ. Теперь же, узнавая ее лучше, я входил в полосу прозрения и рядом с прекрасными ее душевными качествами, проявлялись другие особенности ее характера, о которых я только смутно догадывался. Она часто не воспринимала грань между смешным и ужасным. Мне казалось, что причина не в ее душевной черствости, а в насмешливо-глумливом складе ее ума. В отличие от меня, она ничего не принимала всерьез, и поначалу мне это нравилось. Я считал, что это всего лишь вопрос пропорций, а не тревожные проявления нарушений психики.
Я спрашивал у себя, куда заведет меня эта странная связь? Вероятно от пресыщения, я все чаще задумывался о том, что половые сношения довольно утомительны и не так уж необходимы. И все же, речи не могло быть о том, чтобы расстаться с Ли. Но мне не понятно было, зачем моей необыкновенной подруге эти опасные, предательски ненадежные маленькие злодеи? Почему она так тяготеет к их миру зла и обмана? Хоть мне и не хотелось признаваться в этом себе самому, но я начал сознавать, что дальнейшие мои отношения с Ли могут привести к совершенно неблагоприятным для меня последствиям. Однако задумываться над тем, как быть дальше, не было сейчас никакого желания.
Кланя поставила на круглый стол с ободранной шпоной початую литровую банку самогона. Взяла разломанный кирпич формового хлеба, наломала его ломтями и разложила их на подмокшей оберточной бумаге, где лежало несколько таким же способом оторванных кусков вареной колбасы. Ножа у нее не было, другой закуски тоже. Да и причем тут нож?.. ‒ в доме повешенного не говорят о веревке. Самогонка у Клани была бесовской крепости, прозрачная, как слеза и обжигающая, как расплавленный металл. Я всерьез опасался, чтобы она не прожгла мне дыру в желудке.
— Ты, Андрюша, будь с нею поосторожней, атомный напиток, — заботливо предостерегла меня на ухо Кланя.
После первой, нас повело и потащило, как откатывающейся от берега волной, и тут же накрыло, второй, наполненной расслабляющим теплом. Я наконец согрелся, и задумался о чем-то. О чем я думал? Я бы и сам не сказал о чем. Приумолкла и Ли, дурашливое настроение оставило ее. Лицо ее удивительно похорошело, к ней пришло вдохновение и она прочла нам стих своей знакомой по «Парижу» Вали Шеховцовой.
Золотая душа твоя, Осень,
Как всегда, пред людьми в неглиже.
Листьев багровая проседь
На каждом шуршит этаже.
Лепестки разноцветной мозаики
Слились в осенний ковер.
Душа твоя наизнанку,
Мне сказали, что это позор.
Спрячь душу свою, прикрой листьями,
Больше не стой в неглиже.
Повернись голым задом к завистникам,
Не пускай их к своей душе!
Она замолчала и осталась стоять с гордо вскинутой головой, прямая и стройная, как изваяние. Я был потрясен, не столько стихами, они были выстраданы, а тем чувством, задором и болью… ‒ да, именно болью! С которой Ли сказала про Осень. Ничего подобного я от нее не ожидал. Это было одно из бесконечных открытий, которыми она не уставала меня удивлять.
Я снял ее с расшатанной табуретки, на которой она, стоя, как школьница, декламировала стихотворение, долго держал на руках, не мог и не хотел отпускать, держал бы еще, да сил не хватило… Глядя на нас, Кланя отвернулась и вытерла полой халата закрасневшийся нос. Душевно-мягкая хохотушка, она обладала счастливым характером, никому не завидовала, никогда ни с кем не спорила, довольствовалась тем, что имела. Тишину нарушил Сурен, выкатывая глаза, он стал трагическим голосом упрашивать меня отпустить его в гостиницу, где у него возникло неотложное дело.
— Замолчи, Суренка, — томно протянула Кланя, мечтательно оглядывая его всего. — Уйдешь, если выиграешь. Может, тебе и посчастливится уйти… — медленно проговорила она голосом полным обещания многого всего разного.
— Сейчас, мой птенчик, мы с тобой поиграем в «Смерть». Знаешь такую игру?
‒ Смерть… ‒ округлив и без того вылупленные глаза, вдумчиво повторил Сурен.
‒ Не знаешь. Бедненький ты мой кукленок, как же мне тебя жалко. Ничего, я тебе сейчас все объясню. Есть такая страшная-престрашная украинская народная игра, и называется она «Смерть». Лидка, давай погоняем мыша́!
— А может, сделаем твоей Цурке маленький брис?[38] — с суровой задумчивостью спросила Ли, смеясь глазами.
Давясь от хохота, они с серьезными лицами принялись гоняться по комнате за насмерть перепуганным Суреном, загнали его в угол и начали душить. Мне было не до смеха. Уже под утро мы завалились спать в одну кровать, двойным валетом. За свою задницу я не переживал, все-таки Сурен был армянин, а не грузин… Хотя, чем они отличаются, я до сих пор не знаю. Ли заснула первой. Я никогда не видел ее спящей, лицо ее расслабилось и казалось детски невинным, и таким ранимым. Глядя на нее, у меня появилось новое чувство совершенно чистой привязанности к ней. Сколько бы мне не суждено прожить на этой земле, я хочу быть с ней вместе, всегда. С тем я и заснул, обнимая ее крепко, словно спасая тонущего в море человека.
Глава 13
Полным ходом раскручивался маховик зимней сессии.
В девственно чистой зачетной книжке были проставлены записи о первых в моей жизни зачетах. Одни, я сдал легко, другие, не очень, со второй, а то и с третьей попытки. В первую сессию требования к нам, первокурсникам, были завышены. Таким образом задавался темп освоения материала, устанавливалась та планка, на которую мы в последующем равнялись. Но, несмотря на все переживания, одолев все «преграды и напасти», зачеты были получены в последний, ограниченный соответствующим приказом срок, и я получил желанный допуск к экзаменам.
Завтра мне предстояло сдавать мой первый экзамен по аналитической химии. Я к нему усиленно готовился, не представляя себе, как я смогу удержать в памяти хотя бы до утра весь ворох перелопаченной информации. Я проделал титаническую работу, чтобы хоть что-то запомнить, но результаты зубрежки не соответствовали затраченным усилиям. У меня уже не было уверенности, что мне удастся сдать этот экзамен. Сомнений снежный ком пугающе нарастал. В голове стоял кавардак, «знания» перемешались с «умениями», как горох с капустой. Отупев от потока хлынувшей информации, меня посетило ощущение будто некто, «сеющий разумное, доброе, вечное», взял палку и с нарастающей скоростью перемешивает мне мозги. Скучать не приходилось.
Не забыть бы, что завтра переступить порог экзаменационной комнаты надо с правой ноги. Об этом мне не раз напоминала Ли, иначе «что-то да случится»… Она говорила, что и сама на сцену так выходит, а то обязательно случится какая-то мелкая, но досадная неприятность. «Трусы что ли на сцене спадут? ‒ глупо пошутил я. ‒ Трусы не трусы, а делай, как тебе говорят!» ‒ совсем не шутя, одернула она меня. Этой хореографической выступке, «архиважному па», научал их покойный художественный руководитель. Люди, напуганные жизнью, верят в приметы. Я-то в них не верю, но огорчать ее не хотелось. Не забыть бы…
Забежав после консультации в общежитие, я прежде всего, начал менять промокшую повязку на бедре. Надо до обеденного перерыва в столовой успеть забежать туда и пообедать, а потом в читальный зал до упора. Трое моих соседей по комнате разъехались по домам в близлежащие села, готовятся дома и приезжают только в дни экзаменов. Второпях я забыл запереть дверь. В комнату без стука вошел азербайджанец Гулуев с огромным носом, начинающимся где-то на лбу и бараньими глазами навыкат. Он со второго потока нашего курса, живет этажом выше и днями напролет слоняется по комнатам.
Гулуев Фуад Фархад Исмаил оглы патологически не переносил сам процесс обучения и все, что с ним связано. Когда кто-нибудь из обитателей очередной комнаты, куда он забредал, устав от болтовни Гулуева, не выдерживал и открывал учебник, он произносил свою крылатую фразу: «Что-то книгами завоняло!» После этого он поднимался и демонстративно выходил, тут же открывая дверь в следующую комнату.
— И что они в этих книгах ищут? — не переставал удивляться Гулуев. — В них же, кроме букв, ничего нет.
Всякое общение с книгой вызывало у него непритворное отвращение. Эта непримиримая вражда к любому печатному слову у многих вызывала закономерный вопрос, умеет ли Гулуев читать и писать? Вскоре мы узнали ответ на этот вопрос. Когда Гулуеву захотелось «оздоровить» себя в институтском профилактории, он попросил написать за него заявление в профком факультета моего однокурсника. Выяснилось, что он умеет писать только по-азербайджански. Не понятно было, как ему удалось несколько месяцев назад успешно написать сочинение по-русски при поступлении в институт. Излюбленным занятием Гулуева было рассуждать о том, что бы он делал, если бы у него был миллион, а также обсуждать физические достоинства и недостатки наших однокурсниц, студенток других курсов, украинок и всех остальных женщин на свете, за исключением азербайджанок. Относительно азербайджанок у него был избирательный слух. Когда его слушатели, лоснясь по самые бакенбарды от всех сальностей, отпущенных им насчет украинок, интересовались его мнением об азербайджанках, Гулуев просто менял тему, пропуская мимо ушей повторно заданный вопрос.
Несмотря на нежелание и неспособность учиться, он уже давно получил все зачеты и на удовлетворительно сдал первый экзамен по аналитической химии. Удовлетворительно — «государственная» оценка, но чтобы ее получить, надо обладать хотя бы минимальными знаниями. Гулуев же, в этом отношении был стерилен, и об этом знали не только студенты.
— Я их удовлетворил, всех до одного, всю кафедру и заведующего кафедрой, тоже…
Самодовольно рассказывал о своем геройском подвиге Гулуев на днях в бытовке, презрительно поглядывая на моих соседей по комнате. Завистливо хихикая, они шаманили над сковородой с картошкой, за глаза одаривая его таким же, если не бо́льшим презрением.
Мне вспомнилось, как в начале учебного года с Гулуевым приключился несчастный случай. В первый и в последний раз, посетив студенческую столовую, разгрызая, так называемую «поджарку», он проглотил свою золотую коронку. Прихватив из столовой ложку и подобрав унитаз с пологим сливом, он сразу после случившегося происшествия принялся производить ложкой досмотр своих экскрементов и так методично, после каждого посещения туалета.
Хоть и говорят, что не очко обычно губит, а к одиннадцати туз, но в истории с Гулуевым это правило не подтвердилось. Через два дня от нервных переживаний у него открылся профузный понос. Не справляясь с мятежным кишечником, Гулуев влетел в туалет и слету, как горный орел уселся не на свой керамический пьедестал, а на другой, такой же, но с коническим сливом. Фатально поздно осознав свою ошибку, он сгоряча нырнул вдогонку за исторгнутым, засунув руку в слив унитаза по плечо прямо в пиджаке, но коронку так и не выудил. Многие с интересом наблюдали за эпопеей с коронкой. При этом усиленно муссировалась версия о том, что произошло невиданное: золото не выдержало и растворилось в утробе Гулуева, ‒ от жадности.
Гулуев с интересом принялся разглядывать мою гноящуюся рану. Я был до безумия рад его вниманию к моей никак незаживающей ноге. Этот нездоровый интерес, был сродни любопытству, имеющему точное определение — свинячье. К хирургу я так и не рискнул обратиться, сразу видно, что это ножевое ранение. Из поликлиники сообщат в милицию, а те, в деканат, начнется расследование и хотя я ни в чем не виноват, придется оправдываться, давать объяснения, которым никто не будет верить.
— Зря ты с этой телкой связался. Видел тебя с ней в «Таврии». Скажи, зачем она тебе надо? Для тела или для души? Познакомишь? Ей понравится… — все это он вывалил, не меняя интонации, обдавая меня своим легендарным запахом едкого пота.
Первой моей реакцией было ударить, свернуть набок этот вездесущий нос! Но пока завязывал бинт, усомнился, не будет ли это проявлением слабости? В случае сомнения — воздержись. Я взял себя в руки и, понес.
— Странно, Гулуев, слышать от тебя про душу. Ведь у тебя есть только тело, что ниже пояса, что выше, а вместо души у тебя член. Таким уж ты получился — хромосомная аберрация, ошибка природы. Претензии могут быть только к ней, да к твоей матери.
— А причем тут моя мать? — не переставая глазеть на мою забинтованную ногу, флегматично спросил Гулуев. На нем была модная белая нейлоновая рубаха с пропотевшим в жирных пятнах воротником.
— То есть, как это причем? Ведь это она тебя родила или ты у ишака из-под хвоста выпал? Теперь твоя мать может тобой гордиться, что ты у нее такой уродился, с членом вместо души. А теперь, иди, дорогой оглы, а то ты меня смущаешь. Ты хоть понимаешь, что это значит?
Невозмутимо пожав плечами, он не спеша вышел, а я остался один на один с собой и своими мыслями. Только завтра в пять, когда экзамен уже точно закончится, я встречусь с Ли. Я не видел ее уже три дня. Последняя наша встреча была лишена тепла. Перенесли на более раннюю дату сдачи дифференцированного зачета, и я торопился вернуться в общежитие, чтобы успеть к нему подготовиться. Она с такой грустью посмотрела мне в глаза, когда мы прощались. Дурак этот Гулуев, разбередил мне рану, надо что-то с ней делать. Неужели, придется лечить ее хирургическим путем?..
* * *
Эта ночь выдалась на редкость долгой.
Измученный неуверенностью и сомнениями, я лежал без сна. Ворочался с боку на бок, стараясь упорядочить наплыв мыслей и их фрагментов. Они размножались, как бактерии, очень быстро увеличивая неразбериху в моей голове. Иногда поутру ко мне приходят стихи, а эти, будь они! Незваные, приперлись сейчас. В них поэтика намека и иносказания, недосказанность и потаенность смысла, но меня не экзальтируют поэтические находки, мне ближе проза.
Ни я один считаю, что предложения в стихах составлены неправильно, в их неправильности кроется какой-то подвох, и я гоню их прочь. Но они вновь и вновь возвращаются ко мне с упорством крота, роющего свой ход под землей. Неужели, до утра так и не удастся заснуть? Из ниоткуда ко мне в голову прокрались две отвратные мысли, пришли, понюхали и пошли себе прочь, как две крысы. Не из сна ли Сквозник-Дмухановского? Из сна или не из сна, но сна нет. И где его черти носят? Перечитать что ли ту, не до конца понятную мне главу в конце учебника? Нет, глаза от чтения устали, в них словно насыпали песку.
Я в комнате один, хоть ненадолго обрел личное пространство. Но этот факт меня мало радует. Безликая казарменная обстановка моего жилища опротивела мне до тошноты: железные койки в два ряда, одинаковые байковые одеяла. Одна отдушина ‒ окно, за ним через дорогу коробка физиологического корпуса. Но сейчас ночь, и мое окно в мир чернеет передо мной квадратной дырой. За дверью без конца топают, перемещаясь туда-сюда жильцы общежития. Стены комнаты такие тонкие, что создается впечатление, словно лежишь в коридоре. К тому же, хочется есть, но ничего съедобного у меня нет. Не заметил даже как слопал двести граммов вареной колбасы, которую оставил на утро. И корки хлеба не осталось. Итак, вопрос вопросов: что бы съесть?
— Хочешь есть? ‒ спросил я сам у себя.
— Да-да, хочу! ‒ с радостью отозвался я.
— Так выпей воды.
— Воды?..
— Так ты еще харчами перебирать будешь! — светской беседой увеселял я себя.
Живот тем временем, то подвывал от голода, то разыгрывал какую-то булькающую увертюру, интересно, что за нею последует?.. Лучше всего о еде не думать, потому что чего нет, того нет и не будет. Я вышел из комнаты и выпил из-под крана в бытовке две чашки воды. Хоть что-то, чем совсем ничего. Может, хоть теперь удастся заснуть. Скорей бы наступило завтра и этот экзамен. Впрочем, завтра уже наступило, второй час ночи, но коловращение жизни в общежитии не затихает. Возле туалета стоят человек пять студентов, курят. Мой однокурсник Кимнатный, без которого никогда ничего не обходится, травит очередной анекдот, остальные не устают смеяться. Больше остальных усердствует студент по фамилии Мацапура, уроженец города Марганец. В нем чувствовалось что-то, создающее беспорядок и хаос. Его любимым занятием было «вешать акробатов». Искусно харкнув на потолок туалета, Мацапура мог подолгу, с неиссякаемым интересом наблюдать как от малейшего сквозняка, свисая с потолка, раскачиваются длинные зеленые сопли.
Когда Кимнатный что-то говорит, он не в меру энергично жестикулирует, а когда ему кажется, что жестов мало, он дополняет свои слова гримасами. Если же ему предлагают, прекратить размахивать руками, он неизменно отвечает: «А вы свяжите мне руки, я и слова сказать не смогу». Он находится в постоянном движении, куда-то торопится, что-то куда-то несет или рассказывает, не зная, куда девать избыток энергии. От призыва в армию Кимнатный получил отсрочку. На медицинской комиссии в военкомате своими обескураживающими ответами он поставил в тупик многоопытных специалистов. На каверзный вопрос, чем автомобиль отличается от помидора, Кимнатный долго не раздумывая, уверенно ответил: «Помидор красный, а у автомобиля — двери». Ему дали отсрочку на год, чтобы он выучил алфавит. Вместо этого, по справке, что он выходец из семьи колхозников, его приняли в институт.
Но всеобщую известность он стяжал не этим, таких, как Кимнатный, на нашем курсе было немало. А прославился он своей поговоркой из ненормативной лексики: «Ну что теперь, усраться?..» Кимнатный настолько к ней привык, что иногда выдавал ее непроизвольно, как автомат. В очередной раз не получив зачет по английскому языку, для приличия потупив голову, якобы стыдясь, он изображал, что с огорчением выслушивает сетования заведующего кафедрой. На самом же деле он разглядывал образцы настенной живописи на столе — рисунки и поясняющие надписи к ним.
— Судя по уровню вашей подготовки, вам Кимнатный, не осилить программу по английскому языку за первый семестр. Как это ни прискорбно, но я не могу поставить вам зачет. Я даже не уверен, сможете ли вы с вашим запасом знаний, далее продолжать учебу в нашем институте. Что вы об этом думаете?
Кимнатный в присутствии двух десятков пересдающих зачет студентов автоматически ответил ему своей любимой присказкой, обомлел от нечаянной дерзости, совсем соскучился и тут же получил зачет.
— Я допускаю, что увлекшись, несколько преувеличил значение своего предмета. Все относительно, за исключением вечных абсолютов, а их не так уж и много, — изящно вышел из щекотливой ситуации профессор. — В этой связи я и ставлю вам зачет. Авансом. С условием, что вы серьезно возьметесь за изучение языка Шекспира и будете сдержаннее делится с окружающими своими сокровенными мыслями…
Заведующий кафедрой иностранных языков был настоящий аристократ духа, блистательно эрудированный, он в совершенстве владел несколькими европейскими языками, наизусть цитировал Хайяма и Уайльда, был лично знаком с Жоржи Амаду и Франсуазой Саган. Его великодушный жест вошел в анналы нашей alma mater[39], а Кимнатный, к всеобщему удивлению, увлекся английским и теперь не расставался с самоучителем английского языка.
* * *
И снова я лежал в темной пустоте ночи.
Все убаюкивал, укладывал спать свои мысли. Но, как ни старался, заснуть не мог. Да и что такое есть сон, как ни побег от реальности, он всегда заканчивается мучительным пробуждением. Значит, обойдусь без сна. Воспоминания цеплялись одно за другое, их обрывки и образы проплывали передо мной, и я барахтался в клубящемся их хаосе, не в силах сосредоточиться на чем-то одном. Утомившись, я позволил своим мыслям роиться в голове без всякого контроля, стараясь не останавливаться ни на одной из них. Интересно, кто творец этих мыслей? Неужто, я сам?
У меня промелькнула одна важная мысль, мелькнула и исчезла, не успев завязаться, я попытался ее вспомнить, чтобы додумать, но у меня не получилось. Да, ценная была мысль, жаль, что ее нельзя выразить словами, потому как не успел ее поймать. Стоит попробовать еще, но лень напрягаться. Мысли своенравней ветреных женщин. Одна, приходит к тебе сама, бескорыстно даря тебе свою нежность, но она тебя не интересует, и ты ее не замечаешь. За другой, позабыв обо всем на свете в желании ею обладать, устремляешься ты сам, но ты ей безразличен, и она тебя отвергает. Одним, они позволяют все, другим — ничего. Похоже, «они» основательно заполонили мое подсознание.
Раскачивается, играя солнечными бликами, вздымаясь медлительными валами, живая материя необозримой морской глади. Две синие с прозеленью волны с бахромой пены на гребнях медленно поднялись и устремились навстречу друг другу. Их, со зловещим шорохом поглотила третья, гигантских размеров густо-синяя глубинная волна, которая вздыбилась из пучины и набирая скорость, прокатилась наискось их движению. Порывами ветра дышит ковыльная степь. Далеко на востоке седой ее край встретился с небом и потерялся в ночи. На другом краю, во всю ширь распахнут горизонт, там садится солнце. Стеной колышутся серые шинели, мелькают овчинные полушубки и матросские бушлаты, выгоревшие рыжие картузы и высокие папахи. Черное знамя полощется на ветру. Топот копыт, поскрипывание конской упряжи да глухой перестук латунных окантовок ножен об стремена. Поблескивают подковы, всхрапывают усталые кони, скрипят рессоры пулеметных тачанок. Синие глаза васильков каплями алой крови рдеют в предвечерних сумерках. Запах конского пота да запаморочливо горький дух полыни томит грудь. Зарево заката кровавым нимбом горит над нами. Мы отступаем в сторону ночи на Гуляй-Поле, ‒ наш последний оплот. Уходим в небытие и бессмертие.
Вода и земля, море и степь, настолько разные и в чем-то похожие стихии. Подобно мужскому и женскому началу, вместе они составляют единое целое. Но так ли верна́ эта избитая истина? Ведь никто еще убедительно не доказал, что они столь необходимы и дополняют друг друга. А что если, они противостоят и разрушают один другого? Как и, насколько, сочетается сила Солнца с нежностью Луны? Неделимые составляющие мироздания, где радость и страдания являются двумя сторонами одной медали. У Солнца есть сила, и я понимаю тех, кто ему поклоняется. Но Солнце самое жестокое из светил, всегда идет своей дорогой, оплодотворяя и сжигая все на своем пути. Тогда как Луна повелительница вод, символ жизни и любви. Ярость пламени и прохлада воды, совместимы ли они? В чем же кроется необъяснимая притягательность этого идеально ровного треугольника внизу твоего живота? Наивен Малевич со своим «Черным квадратом», я бы написал «Черный треугольник». Но где мне взять краски, чтобы передать те, потаенные глубины глубин черного?
Фантазии отступают, когда начинается ледоход на реке Памяти. Моя мысль пронзает время и воспоминаний мне хватит на тысячу и одну ночь. Одно из них вспыхнуло и ослепило. Приходит время и тебя настигает прошлое. От него не спрячешься, не убежишь, оно в тебе. Заглянув в колодец прошлого, можно увидеть вечность, но не забывай, что и вечность из глубин прошлого глядит на тебя. Где тот мальчик, которым я был когда-то? Почему и, куда он ушел от меня? С каких пор я помню себя? Из размытой акварели памяти является прошлое, одна и та же картина. Мне не забыть того первого детского восприятия жизни.
Огромный, сотни метров глубиной крепостной ров. Когда-то он опоясывал Херсонскую крепость, делая ее грозной и неприступной. Быстрые воды Днепра катились в нем, с плеском омывая гордые бастионы. С их высоты подолгу любил смотреть на уходящие за горизонт сине-зеленые плавни светлейший князь Потемкин Таврический. Он глядел в зеленую даль, туда, где линия горизонта сливается с небом, а пред глазами золотые салоны и дворцы Петербурга, и она… ‒ охладевшая и отвергнувшая его навсегда. Женщины шутят всерьез. Да, навсегда. А он все ждал и надеялся, вдруг она вспомнит и позовет. Здесь его и похоронили, рядом с моим домом на территории крепости, в соборе, возведенном им в ее честь. Время не властно над величием чувства, которое и сегодня так же сильно, как много веков назад.
Сейчас ров наполовину засыпан, но все еще очень глубокий. На далеком его дне масляно блестит, стоячая мертвая вода. Когда-то она забежала сюда из Днепра и осталась во рву навсегда. Здесь городская свалка. Несмотря на запреты родителей, я все-таки прибежал сюда полюбоваться глубиной крепостного рва и взбесившимся калейдоскопом красок свалки. Этот мир хаоса необыкновенно будоражит мой детский разум. Неудивительно, я был в том возрасте, когда дети интересуются всем, что называется, «набирался впечатлений»… Да! Я помню тот ярчайший восторг детского изумления. Иная планета, неземная краса.
Свалка огромна. Здесь есть все, всевозможный хлам и барахло, вся рвань и отходы прожитых жизней собраны здесь. Из горы гниющих овощей торчат обломки детской коляски. Рядом с кучей тлеющих древесных опилок и еще бо́льшей кучей разноцветной металлической стружки бесстыже распластался полосатый матрац с географическими ореолами многократных ночных наводнений. Из-под разодранного чемодана ярким пятном краснеет абажур со свисающей бахромой. В мироном соседстве уживается дохлая кошка с такой же дохлой крысой. Оторванная голова целлулоидной куклы с помятым порочным лицом беспечно улеглась под белым боком расколотого унитаза. Разевают щербатые пасти консервные банки. Причудливой формы флакон из-под духов выглядывает из-за погнутого керогаза. Окровавленные женские гигиенические прокладки. Ржавый скелет велосипеда. Багровые обломки пережженного кирпича. Рваные клочья растерзанных газет, грязные радуги цветной ветоши и повсюду строительный мусор и россыпи битого стекла.
Стаи бездомных собак с лаем и визгом остервенело грызутся между собой. Одна из них, с отвисшими палевыми сосками с опаской поглядывая по сторонам, суетливо роется в какой-то тягучей клейковине. Молочный дым тлеющего мусора лениво растекается между архипелагами сваленных отбросов. Мокрые вороны похожие на обрывки разбросанного черного тряпья, нахохлившись, сидят на кучах разлагающегося гнилья. Тяжелый дух гари и падали. Моросит тошнотворный дождик, то мелкий, то еще мельче, мельче водяной пыли. Вся одежда на мне в бисере матовых капель. Холодно.
Сквозь серебристую кисею дождя я увидел высокого старика. Приближаясь ко мне, он становился все выше, словно вырастал из-под земли. На нем детское демисезонное пальто в елочку с короткими по локоть рукавами, разодранные на коленях штаны, на босых ногах рваные галоши. Я его запомнил с той ненужной точностью, которая перегружает мою память множеством совершенно лишних деталей. Морщинистое лицо, губы, провалившиеся внутрь беззубого рта. Из-за отсутствия зубов подбородок загнут к большому крючковатому носу. Мокрые белые волосы прилипли к желтой лысине. Ярко-синие, в красной кайме вывернутых век, полные безумного света глаза. В озябшей, трясущейся руке сжимает длинную кочергу. О чем-то напряженно размышляя, он ковыряется ею в этих грудах добра.
Заметив меня, быстро приблизился. Присел передо мной на корточки. Его безобразное лицо, с торчащими из носа и ушей толстыми, как проволока седыми волосами, оказалось на одном уровне с моим. Его дряблые щеки покрытые темными порами были похожи на кожуру залежалого апельсина. С кончика носа, в извитых синих прожилках, свисла большая дрожащая капля и никак не могла оторваться. Он быстро заговорил, глядя мне прямо в глаза.
— Понимаете… Как бы вам объяснить?.. Видите ли… Я нашел здесь жемчужину! Только она ведь была не очень, большая… — смущается он. — Да, я должен признаться вам, она была совсем не большая, — печально уточнил он.
— Но она была прекрасна! Да нет же! Не прекрасна… Она была неимоверной красоты! И это… Опять-таки, нет! — непонятно отчего он взволновался и с лихорадочной поспешностью рукавом утер мокрый рот, и стер наконец эту дрожащую каплю с кончика носа.
— Она была… Нет, пожалуй, в русском языке не найдется такого слова, чтобы передать ее прелесть. Да и вряд ли, в каком другом, есть такое нужное слово…
Задумавшись, качает головой и, будто на что-то решившись, тяжело вздохнув, — Она, я держал ее вот в этих руках… — словно не узнавая, он стал внимательно разглядывать свои красные от холода, в отвратительных цыпках руки.
— И, я… Я уронил ее, а найти потом не сумел, как ни искал, — не нашел… Но я ее обязательно найду! — с неожиданной силой воскликнул он, и я увидел его истертые почти до десен зубы.
— Или… Или, тогда зачем это все? — голос его дрогнул, в полном отчаянии он на мгновенье умолк. — Зачем, это пасмурное небо, холод и дождь? Зачем тогда солнце? Оно теплое… И радуга… Нет, вы не думайте, она есть! Зачем?! Зачем… Если ее нет, этой жемчужины, зачем тогда все?
Так нет же! Нет! Она есть! Пусть мне не верят, но она существует! Она всегда со мной, она в моем сердце! И наверняка, в вас, мой милый, очень молодой человек! Поверьте, я это чувствую… Ее только надо увидеть, найти и она засверкает, озарив все вокруг и вы поймете, что все не зря.
Надежда… Вначале слабая, совсем крохотная надежда, а вслед за ней прейдет уверенность, удача, успех. И вот, она, долгожданная победа, она блестяща! Победа войдет в вас, заполнит все ваше сознание, подымет вас из праха повседневности. Радость, ярчайшая радость захлестнет вас. Любовь! Любимая, любимая моя… Где ты, моя любимая? Неужели, я потерял тебя навсегда? Найду ли я тебя? Я уже не верю в это. Это… — затухающим эхом повторил он.
Глаза его остановились, живой отсвет ушел из них. Он выпрямился передо мной во весь свой гигантский рост. Задумавшись, долго глядел под ноги, а потом побрел куда-то вниз по склону рва. Галоши заскользили по желтой, расползающейся глине и он упал, со страшным внутренним всхлипом ударившись спиной о землю. Весь измазанный с трудом поднялся, постоял, качаясь, и снова побрел хромая, всматриваясь под ноги.
На свалку, вместе с ненужной рухлядью, люди нередко выбрасывают и самих себя. Старые вещи принимают и хранят в себе информацию об их жизни. Поэтому свалки так притягивают детей и стариков. Первых, волнуют неведомые переживания, вторых — влекут воспоминания. Таковы мои первые детские впечатления, образы и чувства, ранившие мое детское воображение. Я их сберег и пронес по жизни. Сейчас, спустя годы, я понимаю, что это был не оживший мертвец. Смерть не самое страшное, что может с Вами случиться. Я видел гораздо худшее, — живое тело, с вырванной душой. Вспомнится же такое.
Но только того мальчишки
Больше на свете нет…
Пылится в моей передней
Взрослый велосипед.
В ту ночь я не смог заснуть, лишь под утро впал в какой-то полусон, в котором я вальсировал с Ли. Я кружил ее в необычайно легком, летящем над землёю вальсе, дух захватывало упоительное ощущение полета, и кругом шла голова.
Глава 14
Январь знаменует новый год. Отчего он такой холодный?
Стылым январским вечером Ли предложила мне зайти в гости к своей приятельнице. Она уже несколько раз приглашала Ли к себе. Ее пятиэтажная хрущевка находилась неподалеку от дома, где жила Ли, в окружении таких же, геометрически правильных покрытых сажей коробок. Она назвалась мне Алькемой. Было это ее имя, фамилия или кличка, я не уточнил. Алькема так Алькема, если ей так нравится. Позже, Ли объяснила мне, что зовут ее Инесса, а Алькема ее фамилия. На вид ей было около двадцати, не более. Алькема была высокого роста с рыхлыми, студенистыми формами и вялыми движениями утопленницы, словно каждый жест требовал от нее невероятных усилий. У нее были голубые кукольные глаза и круглые губки пуговкой на малоподвижном лице. Ее белые шерстяные носки были напущены бубликами на тапочки с розовыми помпонами. Она жила одна в однокомнатной квартире на первом этаже.
Квартира Алькемы, будто экзотический островок благополучия, имела несообразный этому рабочему району вид. Красный матерчатый абажур на проволочном каркасе под невысоким потолком создавал удушливую атмосферу. Всю комнату занимал полированный импортный гарнитур и множество фигурок из трофейного немецкого фарфора. Они были выставлены, как на продажу, и стояли везде: за стеклом в серванте и на серванте, на телевизоре, на журнальном столике возле дивана, на каких-то подставках и полочках, громоздились даже на шифоньере. Вполне вероятно, немало их было складировано и внутри шифоньера. При ближайшем рассмотрении все они были покрыты серым мехом пыли, а некоторые и в застарелой грязевой пленке.
Судя по всему, кому-то из геройских родственников Алькемы этот фарфор приглянулся где-то на просторах оккупированного Фатерлянда. Я и Ли, мы умели любоваться красивыми вещами. Красота приподымает нас над пошлостью повседневности. Каждая красивая вещь несет в себе раздумья Мастера, приближающие нас к совершенству. Но здесь весь этот фарфор напоминал склад бутафории, он был выставлен на показ не для наслаждения прекрасной работой немецких мастеров, а для испускания завистливых слюней, забредающих сюда визитеров.
Хозяйка потчевала нас чаем и зефиром в шоколаде. Белыми, словно из парафина руками с зелеными прожилками вен, томными русалочьими движениями, она наливала чай в тонкие фарфоровые чашки. Прежде чем прийти к ней в гости, мы долго гуляли на морозе, но сдерживали свой разгулявшийся аппетит. Не сговариваясь, выпив по чашке чая и взяв по одному зефиру, мы оба вежливо отказались от дальнейших угощений. Мельком взглянув на меня, Ли одобрительно кивнула. Что-то во всем этом было не так. Я как-то раз попал в один гостеприимный дом, где хлебосольные хозяева на стол ставили только то, что приносили с собой гости. Здесь было что-то другое, но в общем-то похожее.
Меня томила принужденная обстановка этого затянувшегося визита, но раз Ли попросила меня пойти вместе с ней, я решил запастись терпением и отсидеть весь положенный срок до конца. Времени у меня было достаточно, до следующего экзамена еще три дня. Алькема и Ли расположились на диване, накрытом облезлым, как шкура шелудивого пса красным плюшем и принялись неспешно обсуждать последние новости, касающиеся их многочисленных знакомых.
Я скучал в низком расшатанном кресле, смотрел и вполуха слушал телевизор. По телевизору показывали обычную муру. Не вылезающая из ящика телевизора народная певица с бесформенной тушей и руками похожими на окорока с таким остервенением пела песню о коммунистической бригаде, будто выкрикивала ругательства. Глядя на нее, невольно думалось, что ей совсем не хочется петь, но она вынуждена это делать, потому что ничего другого она не умеет и петь, тоже. Затем началась передача про юных натуралистов. Круглоголовый круглощекий пионер держал на руках белого кролика и нараспев повествовал:
— У кролика есть очень вкусное мясо. Из ушей и лапок кролика варят клей. Кролик, вообще, полезное животное, приносит пользу. А если содрать с него шкуру, из нее можно сделать разные полезные вещи.
В передней раздался требовательный звонок, выждав некоторое время, Алькема пошла отворять. Глядя на то, как она передвигается, создавалось впечатление, будто она плавает под водой. Ли, взглянув на меня, зевнула, прикрыв рот ладошкой
— Нет. Не очень… Смотрю телевизор, интересная передача.
— Сейчас пойдем. Невежливо, отведав угощение, сразу же уходить.
— Уйдем, когда скажешь. Сегодня мне некуда спешить, — демонстрирую покладистость я.
По всему видно, что для Ли эта встреча имеет важное значение и она хочет произвести благоприятное впечатление. Что же касается соблюдения норм этикета, то это явно не ее. Если Ли что-то не нравилось, ее и вчетвером было не удержать, невзирая на все правила хорошего тона.
В комнату с победоносным видом вплыла Алькема. Следом за ней, уверено ступая, вошла болезненно худая девушка в брючном костюме из черного бархата, алом шелковом батнике и в мужском галстуке темно-пурпурного колера. Впечатляющий прикид. Я ее узнал. Ли познакомила меня с ней в баре «Весна», ее зовут Галя по прозвищу Королева. В первую нашу встречу мы сразу не понравились друг другу. От нее веяло какой-то особой, непонятной для меня порочностью. Со временем я убедился, что это была совсем неоднозначная хитро устроенная особа.
Меня тогда удивило это худющее существо с острыми, как у грызуна зубами и нарисованными высоко на лбу бровями. У нее были черные волосы с модной стрижкой «паж», присмотревшись, я увидел, что это синтетический парик. Все остальное в ней тоже было какое-то не свое, словно у кого-то позаимствованное. Одно в ней было по-настоящему замечательно, это блестящие, едва ли ни светящиеся болотного цвета глаза. Они казались огромными на бледном лице. Наверное от того, что они были без ресниц. Я видел такие «лысые глаза» у детей, перенесших рентгеновское облучение.
Галя с неподдельной радостью обняла Ли и неожиданно поцеловала в губы, крепко, в засос, при этом незаметно погладила ее грудь. Я видел, как Ли сомлела, мне знакомо было это ее состояние. С видимым усилием Ли освободилась из ее объятий и стала вытирать платком размазанную по губам помаду. Галя же, изобразив любезную улыбку и поигрывая лучистыми глазами, затараторила, обращаясь то ко мне, то к Ли.
— А что это вы пьете? Коктейль? Да? А, как называется?
— Название простое: «Б-52», — со значением ответил я. — Стратегический бомбардировщик, бомбовая нагрузка двадцать семь тонн. Аttention please[40], ключ на взлет, взлетаем. Это относится к вам, медам, ‒ от винта!..
Я выразительно посмотрел на нее и пригубил свой коктейль. Этим взглядом я пользовался, когда старался выразить много кой чего, и во всем этом «кой чего» не было ничего хорошего. Она же, не сморгнув глазом, продолжала цокотать:
— Лидок, лапа, а я так хотела тебя увидеть, так везде искала, так искала… ‒ осеклась она, и ее голые глаза наполнились слезами. ‒ Но тебя разве найдешь? Ты же у нас вечный двигатель, вечный прыгатель…
Ли заметила, что меня тяготит общество ее подруги и быстро с ней распрощалась.
— Это что за череп и две кости? Зачем эти поцелуи со скелетиком? И почему он тебя лапает? — серьезно спросил я. Ли свела мой вопрос к шутке.
— Ты Андрюша, это не слабо придумал с «Б-52», она все поняла. Ты не думай, она умная… Но лучше назвать этот коктейль «Отмычка» или «Болдуин». От него во рту дерет, будто там кошки поцарапали, а еще неплохое название «Хиросима».
— Ты не ответила, ‒ настоял я.
— Да так… Одна знакомая, она вальтанутая на всю голову, ‒ неохотно ответила она. ‒ Не обращай внимания, — не желая ничего объяснять, замкнулась Ли. Такое с нею случалось.
Сегодня же, Ли довольно холодно с ней поздоровалась. Перебросившись несколькими общими фразами, и метнув в меня загадочный взгляд, Галя извинилась и позвала Ли на кухню. Они долго отсутствовали. Мне не хотелось разговаривать с Алькемой. Я был отравлен догадкой и все больше утверждался в подозрении, что она специально зазвала Ли к себе для того, чтобы устроить ей встречу с Галей. Теперь мне стало понятно, куда она поспешила звонить, как только мы пришли, и почему нас удерживала, когда переговорив обо всем, Ли засобиралась уходить. Вот причина ее блудливых взглядов, которые она нет-нет да и бросала на меня. Они так не вязались с ее манерами замороженной медузы. Она, будто знала что-то, о чем не знаю я и получала от этого пакостное удовольствие.
Алькема с холодной бездумностью молча, глядела на меня, ее безжизненно фарфоровое лицо ничего не выражало. Таким безразличным взглядом смотрит младенец на вылезшие кишки своей матери, которую переехал танк. Тени вокруг неподвижных глаз усиливали бледность ее бескровной кожи. Ничем ее не проймешь. Зачем ей понадобилось так мелочно шильничать? Я не выдержал и пошел к Ли. Из кухни донесся ее негодующий голос.
— Никогда! Слышишь ты, залупоглазая! Никогда больше не прикасайся ко мне!
— Да-а?! Так ты теперь такая стала? А с Катинкой, забыла, что вытворяла? Или тебе вспомнить все чудные мгновенья?.. Я там была и могу твоему факарю все рассказать!
— Какая же, ты… Дурная, несчастная гнида! — сдавлено вскрикнула Ли. Смятение и слезы слышались в ее голосе.
— Рассказывай, если есть что, — входя, предложил я.
Они стояли нос к носу, приготовившись к схватке. Глаза Ли метали молнии. На бледном лице Гали пылали красные пятна, губы кривила хищная усмешка. Как неприятно, подумают, что подслушивал. Вышло случайно, да что уж теперь объяснять. Гордо вскинув голову, ни слова не сказав, Галя быстро собралась и ушла. И в самом деле, Королева. Простились с Алькемой и мы. Весь ее вид говорил: «Заходите еще, без вас потом так хорошо…»
Шли молча. Молчание, как живое терзало нас обоих.
— Зачем они тебе? Не могу понять, чего ты хочешь? — не выдержал я.
— Хочу сухой воды и жареного льда. И еще, тебя… — избегая моего взгляда, невесело пошутила Ли.
— В моем прошлом есть поступки, которыми нельзя гордиться, — помолчав, тусклым голосом сказала она. — Молодость, как плен, я иногда сделаю что-нибудь и не знаю, зачем. Живу, не думая, будто это не я. Но разве это оправдание? Пока ты контролируешь себя, никто не замечает, что ты не такой, как все. Я недавно сидела, думала, может, в прошлой своей жизни я чем-то провинилась? Оттого меня вечно заносит в какое-то болото, и судьба мне теперь по уши сидеть в говне. Эх, да чего там! Слишком долго было пусто мое свято место. Но ничего не изменить. Что было, то сплыло, того не вернешь. Незачем теперь об этом говорить.
Больше она не стала ничего объяснять, а я не решился спрашивать. Я не мог позволить себе лезть в личный мир дорогого мне человека, ‒ ведь это заведомо известная подлость. Но скорее всего, это лишь отговорки, я втайне от себя боялся, что для меня там нет места.
Своей яркой внешностью Ли привлекала к себе внимание не только мужчин, но и женщин. Она была из тех приветливых, деликатных натур, которых более сильные личности стремятся взять под свою опеку. Но это было первое, обманчивое впечатление. Хрупкая телом, но крепкая духом, в ней было больше силы характера, чем полагали многие, и она умела за себя постоять. Я не ревновал Ли к мужчинам, среди них мне не было равных. Дело было не во внешности, я не переоценивал свои физические данные. Суть была в другом, я знал, что ни одна из женщин не устоит перед моим обаянием и чем-то еще, чему я пока не знал названия. Тогда как женщины превосходили меня во многом. Мне недоставало их сердечной чуткости, а главное, — доброты, хотя я не придавал тогда этому значения.
Да, если говорить начистоту, я больше ревновал ее к женщинам, чем к мужчинам. И вот, сбылось, ‒ смутные догадки обернулись пугающей явью. Для меня непонятны были гомосексуальные наклонности Ли. Секс без мужчины, в моем понимании, он не отвечал логике, и я не видел в нем ничего порочного. Ведь то, что она делала со своими подружками, было равносильно совокуплению со своим подобием, — с зеркалом. Всего-то взаимная мастурбация. Но может ли мастурбация считаться изменой? Ведь это все равно, что заниматься сексом с самим собой. Я в этом был совершенно не искушен и понятия не имел, насколько сильна бывает лесбийская любовь, когда за любимую, не задумываясь, отдают все на свете, включая и жизнь. И я не знал, расценивать это, как предательство или, как невинную шалость свой взбалмошной подруги.
Что же касается наших поступков, то никто ничего не знает об их глубинных мотивах, поэтому мало кому дано понять их кажущуюся странность. У большинства людей сами по себе они бессознательны, лишь целенаправленные продуманные действия осознанны. В сексуальных же отношениях, каждый сходит с ума по-своему: один, торчит от женщин, другой, от мужчин. И не всегда бывает совпадение по полу. Кто-то там, на небе, неправильно стасовал колоду, так что же из-за этого, стреляться? Или, ‒ как там говорил Кимнатный?..
— Скажи, ты могла бы без них обойтись или ты без них жить не можешь? — глядя под ноги, спросил я. Смущаясь, я не мог поднять на нее глаз.
— Скорее да, чем нет…
Она смешалась, думая о своем, она не была готова к моему вопросу. Да и вопрос, размышляя о своем, я поставил так, что ни один нормальный человек на него однозначно не ответит. Так не собранно, на ходу, серьезный разговор не ведут, выговаривал я себе.
— Я не то сказала… — с отчаянием в голосе прошептала она, — Я не то хотела сказать. Не то!
Она остановилась, порывисто развернула меня к себе так, чтобы видеть мое лицо, крепко взяла за плечи, глянула прямо в глаза. Столько обнаженной боли было в ее взгляде!
— Я знаю, что́ должна тебе сказать, но у меня нет таких слов. Чувств много, а слов нет. Не слова важны, а то, что внутри слов, их внутренняя сила. У тебя душа поэта, ты понимаешь вес изреченного слова, но словами не выразить то, что чувствует человек. Нужны другие, насущные слова, без них мы, как двери, запертые на замок, но их еще не придумали и не придумают никогда. Чувство не изъяснить словами, оно за гранью слов. Что слова?.. Разве словами передашь, что у тебя на душе? То, как у меня с тобой, ни с кем не повторится. Не получится, я знаю. Кроме тебя, мне никто не нужен. Вот крест святой, я правду говорю! ‒ она перекрестилась широким крестным знамением.
От неожиданности я даже отпрянул от нее. Никто никогда в жизни не говорил со мной с таким убеждением. В отличие от моих запутанных отношений с Богом, она была по-настоящему верующей, своей собственной, неколебимой верой. Я и сам не раз отмечал жалкое убожество слов, по сравнению с богатством палитры чувств. Словами можно выразить лишь простые мысли, где уж там говорить о чувствах. Подумал я как-то вскользь, не вникая в суть сказанного ею и того, что пришло на ум. В голове у меня кружился хоровод мыслей, да пляска их была не из веселых.
‒ Ты не знаешь, как мне бывает тяжело… Ведь мне много не надо, но как мне не хватает простого человеческого тепла. Я одна на белом свете и никому не нужна, если завтра меня не станет, никто этого не заметит. Если б ты знал, как мне бывает одиноко, как хочется, чтобы кто-то был рядом, как я хочу тебя обнять, стать с тобой одним целым и… И, умереть. А тебя все нет и нет. Я не буду тебе ничего обещать, но поверь, то, что у меня было с ними, когда-то раньше, давным-давно до тебя, в прежней моей жизни, никогда не повторится!
Я не знал, что сказать.
— Подскажи мне, что сделать, чтобы ты мне поверил? Ну, чего ты оцепенел? Стоишь, как витязь на распутье! Я стучу в дверь твоего сердца, услышишь ты меня или нет? Отзовись же, наконец! Ты мне веришь?
— Да, — твердо ответил я.
Глава 15
Окончилась зимняя сессия.
Первые свои экзамены в институте я сдал успешно, и после окончания сессии поехал на каникулы домой. Но прежде необходимо было выполнить ряд формальностей. Я вернул в библиотеку учебники и мне выдали специальный талон с печатью, вручив его лаборантке кафедры, где сдавал последний экзамен, я получил у нее свою зачетку. Этот сложный механизм возврата книг был разработан хитроумными библиотекарями, по-другому вернуть их было невозможно. Перед экзаменами студенты набирали их мешками, и не могли с ними расстаться до следующей сессии, зачастую, ни одну из них, не открыв.
Я взял зачетную книжку с собой, отцу и матери будет приятно увидеть мои оценки, а мне рассказать им, с каким трудом я их получил. Родители гордились тем, что я учусь в медицинском институте, вместе со мной переживали мои неудачи и радовались успехам.
Поезд уходил вечером, до отправления оставалось еще шесть часов. Я отвык от свободного времени и не знал, что мне с ним делать. Часы порою становятся незаметным хозяином нашей жизни. Теперь я стал подчиненным часов. Комната в общежитии была в полном моем распоряжении, все разъехались, но оставаться здесь и ждать, когда прейдет время ехать, было свыше моих сил. И я в странном состоянии ума решил отправиться на вокзал, в надежде, что хоть там удастся развеяться. Ехать на вокзал надо было с проспекта Ленина, но до него предстояло еще добраться.
Стоял зимний полдень. Солнце, клонясь к закату, смутно просвечивало сквозь серую поволоку облаков. Стаи ворон с громкими криками перемещались в низком небе в известном им одним направлении. Тучи стылого пара выползали из дымящих труб. Скользкая, как раскисшее мыло, снежная жижа противно чавкала под ногами. Ботинки быстро промокли и отяжелели. От таких дней хорошего не жди, еще чего доброго заболею меланхолией. Все вокруг заливала талая вода. Она была снегом, а теперь стала грязной водой, но она несла в себе память о белом снеге, ей было плохо. Уезжать не хотелось.
Я брел по улице Сталеваров в сторону проспекта, разглядывая все, что встречалось на пути. Улица была пустынна, и город казался покинутым. Еще не кончился рабочий день. Эту, сложенную из закопченного силикатного кирпича пятиэтажку я знаю. Это чудо архитектуры общежитие какого-то строительного управления. Часто хожу мимо, когда еду на занятия, которые проводятся на разных институтских базах. Здесь живут строители, до ужаса сердобольные люди. Они так любят птиц, голубей и прочих уличных воробьев, что прямо из своих окон бросают им на землю кости из борща. На черном, открывшемся из-под снега газоне валяются выбеленные кости, обглоданные ребра и позвонки вперемешку с окурками и пачками из-под сигарет. А сейчас, зимой, когда наступили холода, кто-то из них, совсем уж жалостливый, не пожалел и выбросил из окна для бедных птиц свои старые штаны и рваные кеды. Штаны давно уже висят на дереве, но неблагодарные птицы упрямо отказываются в них греться.
Я знал, что Ли придет на вокзал меня проводить, хоть я и просил ее этого не делать. Долгие проводы — рваная радость. В них нет ничего хорошего, только растравляют душу. Всего несколько месяцев назад я так рвался домой, считал и отмечал в календаре дни до начала каникул, а сейчас не хотел уезжать, здесь оставалась Ли. Если бы она сказала, я бы остался, но Ли словом не обмолвилась об этом. Напротив, радовалась за меня, что я меняю обстановку, еду отдыхать. Она принесла мне в подарок сборник стихов Бодлера. Этот простой знак внимания смутил меня и растрогал. «Цветы зла», прочел я на потертой обложке. Открыв наугад, я зачитал вслух несколько строф.
Вы, солнце глаз моих, звезда моя живая,
Вы, лучезарный серафим…
— Все о вас, моя прекрасная Леди.
— Это моя книжка, дала почитать подруге, и никак не могла забрать… — пряча глаза, дрогнувшим голосом сказала она.
Странное отчуждение возникло между нами. Ли была рядом, но многие километры пути, еще не став реальностью, начали отодвигать нас друг от друга. Времени оставалось все меньше. Мы говорили какие-то вынужденные, ничего не значащие фразы о разных, совершенно не интересных для нас обоих вещах, как слепые котята барахтались в тине условностей, наше время ушло и они одолели. Главное, так и осталось несказанным.
Затянутое облаками небо на востоке потемнело до черного. Разговор увял. Мы стояли молча, тянулись минуты, а поезд все не от ходил. На мокром асфальте платформы белела монета, я ее поднял, пятнадцать копеек и положил в карман. На ботинках проступили солевые пятна. Я глядел ей в лицо и не различал ее черт, она будто таяла предо мной, уходила развеянным ветром туманом. Неожиданно рядом с нами громко раздался лязг сцепок. Я наскоро поцеловал ее, она замерла, уронив руки и не отрываясь, широко раскрытыми глазами глядела на меня. Когда поезд начал набирать скорость, Ли неожиданно сорвалась с места, бросилась за ним, догнала, и побежала рядом с площадкой уносившего меня вагона, изменившимся голосом крикнула:
— Думай обо мне! — глаза ее были полны ужаса.
Первой моей мыслью было выйти на следующей станции и вернуться. Но где там! Как? Сегодня я звонил матери и предупредил, что завтра утром буду дома. Она и отец так расстроились, когда первый раз в жизни Новый год я встретил не с ними. До последней минуты уходящего года они ждали, что я все-таки приеду. А когда я так и не приехал, они с пониманием отнеслись к тому, насколько важна была для меня «подготовка» к зимней сессии. Теперь, я просто обязан был их навестить.
Мои ладони были полны ее лицом, а губы хранили тепло поцелуя, но ее не было рядом и не будет так долго.
* * *
Моей соседкой по секции плацкартного вагона оказалась важная дама лет тридцати, в круглых пластмассовых очках цвета йода. Когда я вошел, она посмотрела сквозь меня взглядом василиска. Еще раз так посмотрит, и я превращусь в камень, подумалось мне. Я не удержался и проверил, не произошло ли во мне под действием ее взгляда какого-либо окаменения… Я поздоровался, в ответ она с чувством глубочайшего превосходства едва заметно кивнула, и так поджала губы, что чуть было их не проглотила, от этого ее рот сделался похожим на где-то виденный сфинктер. Вспомнил, ее рот напоминал мне сжатый куриный зад. Несколько раз я ловил на себе ее неодобрительный взгляд, увеличенных линзами выпуклых глаз. Похожа на учительницу математики. Помню своих школьных учителей: издерганных, кричащих, злых. Такими они появляются на свет, сразу готовыми учительствовать. Быть может, таких лучше умертвлять еще в младенчестве, при первом, свойственном им крике?
Поезд ползет изнурительно медленно. Он даже не набирает скорости, останавливаясь возле каждого телеграфного столба, а то и просто в поле. Где-то по соседству горланил младенец, жалуясь на свою горькую жизнь. Вдруг пол вагона дрогнул, в него что-то громко застучало, пытаясь вломиться снизу, весь вагон заходил ходуном. Оказывается, это было экстренное торможение, станция Балабино, мы ее чуть не проехали. В наше купе вселилась многодетная мать с шестью своими детьми. Самой старшей девочке лет девять-десять, а ее младшему брату нет и года. На всю семью у них один билет в общий вагон, но проводница сжалилась и пустила их к себе в плацкартный, на час, до Таврическа, конечного пункта их путешествия. Они с ликующими криками захватили все полки.
Их мать квадратного телосложения напоминала медведицу из зверинца. Одна ее грудь представляла собой нечто такое, от чего становилось страшно. Из-за чрезмерной толщины ее руки казались непропорционально короткими и не прилегали к туловищу, а висели растопыренные по бокам, как две ноги. Дети называли ее Муся. Муся сидела и отдавала распоряжения, детей на руки не брала и, было похоже, что она не знает их по именам.
— Ты! Вот ты! — и для большей конкретности она указывала коротким толстым пальцем на одного из своих отпрысков. — Возьми на руки, того, малого, и покорми.
Видно было, что тонкое руководство своим многочисленным семейством отнимает у нее много душевных сил. Ее мясистое лицо с маленькими по-звериному зоркими глазами лоснилось от пота. Периодически она шумно вдыхала воздух, надувала щеки и сокрушенно качала головой, не забывая при этом выдать новое указание.
— А, ты! Та не ты, а ты! Отведи эту в уборную. Бегом! Зараз знаешь, шо будет?!.. Та скорей же, горе ты мое!
Ребенок хватал свою сестру или брата на год-два младше себя и носился с ним по вагону. Медведица же сидела, широко раздвинув ноги, и тяжело вздыхала. С оглушительным ревом, чумазый, весь в соплях прибежал мальчик лет трех, став перед матерью и набрав побольше воздуха, он завопил еще громче. Медведица равнодушно глянула на него с высоты своего роста и без всякого интереса констатировала:
— Шо, получил? Опять кого-то покусал?
— У меня еще братик есть, — заложив руки за спину, рассказывала светлоглазая с прозрачным личиком старшая девочка моей соседке по купе.
Та, видимо, проголодавшись, доедала коробку шоколадных конфет «Ассорти». Все дети столпились вокруг нее и смотрели. Она тоже поглядывала на них из-за стекол своих иллюминаторов неестественно выпученными глазами, но конфет им не предлагала. Понятно, самой хочется. Насытившись, она протянула последнюю конфету коту проводницы, но тот, обнюхав конфету, с достоинством отвернулся. Подозреваю, она и предлагала ее коту в надежде на то, что он откажется.
— А-ах, вы не желаете… Ну, так я и вашу съем, — проскрипела она, будто гвоздем по стеклу процарапала. Бывают же такие голоса.
Всю последующую дорогу она сидела молча, с презрительным удивлением разглядывая соседей через увеличительные стекла очков. Зачесанные назад волосы на затылке были закручены в пучок, напоминающий дулю. У меня была похожая учительница, с таким же очкастым лицом. Конечно, дело не в очках и ни во внешнем сходстве. Но я часто представлял себе на ее уроках, как ее судят, Нюрнбергский трибунал признает ее виновной во всех ее злодеяниях и приговаривает к смертной казни. А вот представить, как она умирает долгой и мучительной смертью, не получалось, ‒ ее всегда выручал спасительный звонок.
— У меня еще братик есть, старший… — тихо повторила девочка, опустив длинные ресницы и вздохнула.
Пустая коробка из-под конфет лежала перед ней на откидном столике. Хрупкая, почти воздушная с молочно-белой кожей и бледными губами. Воротник застиранного платья обхватывал почти прозрачную шейку, на которой можно было пересчитать все позвонки.
— На два года старше меня. Только он отстает от других детей. Он учится в школе для отсталых, в Васильевке. Мы к нему в гости едем. Он математику хорошо знает, только читать и писать не умеет.
Поезд вдруг задергался туда-сюда, рванулся вперед и, остановился. Заскрежетали, наезжая друг на друга вагоны, очередная остановка, станция Кушугум. Многодетное семейство потеснили две молодые женщины с красивым темноволосым мальчиком лет пяти. У них были билеты на верхнее и нижнее место в нашем отсеке, они разложили на них свою поклажу и принялись разоблачаться от своих многочисленных верхних одежд, которые окончательно захламили и так переполненное купе. Мальчик явно понравился старшей девочке, она несколько раз присаживалась рядом, и ласково улыбаясь, о чем-то с ним беседовала. Он изредка коротко ей отвечал, безразлично рассматривая ее своими шоколадными глазами, при этом ни разу не улыбнулся. Мне забавно было наблюдать эту, с первого взгляда возникшую симпатию. Чем она отличается от настоящей любви? Той, о которой пишут в книгах, ‒ которая навсегда.
Я уже подумал, что мы останемся стоять на станции Кушугум до весны, пока не прилетят дикие гуси и не потянут нас за собой. Когда под вагоном что-то протяжно заскрежетало, и состав медленно покатился вдоль платформы, постепенно набирая скорость. Старшая девочка что-то тихо долго говорила Медведице. Похоже, в чем-то ее убеждала, вытягивая и без того тонкую шею, заглядывая ей глаза, трогательно прижимая маленькие руки к птичьей груди. Та, в ответ только вздыхала и страдальчески закатывала под лоб глаза, будто испытывала муки несварения. Ни слова не сказав, Медведица полезла в свою необъятную сумку и долго там рылась, наконец, нашла и вручила ей конфету «Барбарис». Девочка бережно, на распростертой ладони преподнесла ее мальчику. Он степенно взял ее и безразличным взглядом поглядывая по сторонам, начал разворачивать. У меня невольно возник вкус леденца во рту, с этим вкусом были связаны лучшие воспоминания детства.
— А чого ж ты нэ подякував дивчынци? — с притворным укором спросила его мать.
— Дякую[41], — слегка кивнув головой, чинно ответствовал маленький человек.
Без преувеличений, это был вполне сформировавшийся маленький человек, потому как во всей его внешности и в поведении было так много взрослости. Пока он досасывал леденец, девочка стояла рядом, глядя на него, хотела вместе с ним почувствовать редко выпадающее на ее детскую долю наслаждение сладким. Но он оставался невозмутимым. Я поймал на себе его искоса брошенный недобрый взгляд. Совсем еще ребенок, но было в нем что-то такое… ‒ исконно почвенное.
Для порядка посидев пару минут, мать и, как выяснилось, тетка мальчика принялись ужинать. Было заметно, что это самая приятная часть их вояжа, которую они с нетерпением дожидались. Небольшой откидной столик у окна был завален белою россыпью вареных яиц, несколькими шматами нежно-розового сала с карминовыми прожилками мяса, увесистым кругом украинской колбасы, источающей умопомрачительный чесночный запах, Монбланами пампушек, Эверестами кнышей, маковников и прочих «пундиков и вытребенек». Невиданных размеров копченая курица вельможно развалилась посредине стола, бесстыдно задрав голые ноги из лохмотьев замасленной газеты. Надо всем этим возвышалась трехлитровая стеклянная банка до верху набитая котлетами.
Этот лукуллов обед к счастью не наблюдала Медведица. Не знаю, как бы она его пережила, могло случиться непоправимое… Приближался Таврическ и весь ее выводок с нею во главе потянулся к выходу. Навьюченные, как верблюды переметными сумками, какими-то торбами и узлами маленькие «середняки» пробирались по узкому ущелью вагона, вереща радостными голосами. Старшая девочка на правах капитана последней покидала наш отсек. Маленькая ее симпатия, сердито вращая глазами, старательно пережевывала котлету.
— А чого ж ты дивчынку не вгостыв котлеткою, вона ж тэбэ конхфеткою вгощала? — со смехом, спросила у него мать, отрывая ногу у курицы.
Я сначала не понял, чего ее так разбирает, но через минуту, когда он наконец пережевал и проглотил то, что так усердно жевал, все стало ясно. Мать хорошо знала своего выкормыша и воспитывала его в лучших украинских традициях.
— Ни, нэ дам! Конхвета — то дурныця, а котлетка, цэ ж дило, нэю и поснидаты можна, — не по годам рассудительно ответил он, с неприязнью поглядывая на девочку.
Малолетний куркуль все же дожевал свою котлетку и набычившись, уставился в окно на проплывавшие мимо поля Украины. «Чыя цэ земля? ‒ Калытчына!», ‒ вспомнился мне его прародитель мироед.
Наш состав изогнулся на повороте, впереди стал виден дымящий локомотив, тащивший нас куда-то. Масляно черный дым пеленал вагоны, а за тонкой стенкой купе внучок донимал свою «бабуню».
‒ Бабунь! Ну, бабуня, расскажи мне сказку.
‒ Ладно, слухай. Жили-были в одной голове мысли, и у каждой из них была отдельная конура. Нет, не конура, а клетушка… Не-е, и не клетушка, а такая маленькая полочка, от примерно, как тут у нас в вагоне. Да, и все в той голове вроде было в порядке, все разложено по полочкам. Только однажды одна из тех мыслей, заскучала от этого порядка, а потом заболела, умерла и сдохла, а после, завонялась, как дохлая кошка… Ну, а тогда остальные мысли, в той дурной голове, все повально взбесились. Больше всего от того пострадала голова, ее разорвало на куски к чертям собачьим! И так на всю оставшуюся жизнь… От и я тебе говорю: не жри не мытые яблоки, а то будет дрысня!
* * *
Дома мне все было немило.
За те пять месяцев, что я отсутствовал, здесь все переменилось. У матери появилось неизменно печальное выражение глаз. Она внимательно вглядывалась в меня, думая о чем-то невыразимо грустном и ни о чем не спрашивала. Осунулся и постарел отец. Из-за прибавившейся седины, он стал весь серебряным. Обветшала и состарилась домашняя обстановка. На потолке в моей комнате разбежалось множество мелких трещин. Пожелтела и облупилась краска на высоких филенчатых дверях гостиной. У двух стульев, на которые я попытался сесть, вероломно подкашивались ножки. В былые времена я бы с радостью взялся и за пару дней привел бы все в порядок, но не сейчас. У меня совершенно отсутствовало желание что-либо делать. Меня не трогали, не брали за душу эти мелкие, ‒ эти ужасные разрушения, нанесенные безжалостным временем. Я ходил по комнатам, и не находил себе места. Мне казалось, что все в доме сделалось каким-то маленьким, будто стены сдвинулись навстречу друг другу и комнаты стали меньше, даже потолок стал ниже.
С друзьями в первый день встретиться не удалось, все куда-то разбрелись, у каждого была своя жизнь: кто не вернулся с работы или с занятий, а некоторые, вообще ушли в плавание за дальние моря. Вечером, чтобы как-то скоротать время, я отправился в центр. В недвижимом воздухе медленно опускался крупный разлапистый снег и таял, едва коснувшись асфальта, превращаясь в масляно чернеющую грязь. Не так же само все лучшее, что есть в человеческих отношениях, соприкоснувшись с реалиями жизни, из белого снега превращается в грязь под ногами. Декадентские ассоциации, и не менее упадочная их интерпретация. Прохожих было мало, знакомых не было совсем. И уже не уныние, а тяжелые лапы отчаяния обнимали меня.
Ледяные натоптыши, покрывавшие асфальт, подтаяли и стали скользкими. Поскользнувшись на одном из них, я едва не упал. Сплясав на грани падения, я устоял на ногах. Исполненные антраша слегка меня взбодрили, а может и согрели. По крайней мере, у меня появился интерес к окружающему. Невдалеке, у сквера имени Карла Маркса, светилась красная неоновая вывеска «Перлина»[42]. Это новый бар, его открыли в старом овощехранилище. О нем мне рассказывали друзья прошлой осенью в мой последний приезд домой. Говорили, что сейчас это одно из популярных мест отдыха херсонской молодежи, но побывать в нем в тот раз мне не довелось. Пришло время исправить это досадное упущение.
По двум десяткам крутых ступенек я спустился глубоко под землю и миновав важного, чуть ли не в генеральской форме швейцара, вошел в бар. Подвал, как подвал. Впрочем, нет. Стены, в отличие от обычного подвала, здесь оббили свеже струганными досками, а в некоторых местах их обожгли паяльной лампой. Получился веселенький интерьер сгоревшей хаты. Вполне современно, но доканывал неистребимый дух гнилой капусты.
Из «овощей» в этом баре-хранилище, кроме меня, был еще парень с девушкой, они без устали тискали друг друга в темном углу погреба. Еще там было два сонных официанта, они молча сидели за одним из столов и осовело пялились друг на друга. Идти дальше было некуда, разве что вернуться домой, и я остался. В меню, кроме «Лимонного» ликера, водки и кубинского рома «Негро» ничего не было. Я никогда раньше не пил ром, но знал что это излюбленный пиратский напиток. В знак солидарности с кланом пиратов я заказал ром «Негро». Не зная его крепость, взял целую бутылку и, разумеется, закуску. Из закусок здесь был только соленый миндаль.
Примерно через час официант принес миндаль в очаровательной керамической тарелке, с выписанными цветной глазурью несуществующими на нашей планете цветами. При всей своей занятости официант нашел время надолго остановиться у стены подвала, и внимательно разглядывая, перетрогать с десяток сучков на струганных досках, а затем прогулочной походкой отправился на поиски рома. Его феноменальная медлительность меня не раздражала, спешить было некуда, домой идти не хотелось. Когда я съел весь миндаль, появился официант, его радости не было границ, он все-таки отыскал ром «Негро». Хотя у меня появилась мысль, что бутылка не выдержала и сама нашлась… А когда и этого оказалось мало, ей пришлось самой прыгнуть ему в руки, тут уж ему ничего не оставалось делать, как ее мне принести. В меню была указана только цена бутылки, а бутылка оказалась без малого литр, крепостью же ром не уступал нашей водке. Я хотел немного выпить и уйти, но человек предполагает, а бог… ‒ он, делает по-своему.
В тот нескончаемый для меня вечер я выпил всю бутылку. Поначалу ром шел туго, акту проглатывания мешал сильный привкус раздавленных клопов, со временем процесс пошел легче. Уже поздней ночью на эстрадный подиум взобралось трое исполнителей: пианист, контрабасист и саксофонист. Чинно рассевшись на табуретках и обхватив свои инструменты, они погрузились в горестное оцепенение. Таким деликатным способом они призывали присутствующих заказывать им музыку. В погреб забрело еще несколько полуночных шатунов, но все они были парами, поговорить было не с кем. Если бы не кубинец «Негро», впору было б завыть от веселья.
Но тут ко мне за стол подсел такой же, как и я одинокий посетитель, которого так же, как и меня, сегодня не тянуло домой. От рома он наотрез отказался, ссылаясь на то, что его организм не принимает «Таракановки». Я же, употребив свое красноречие, убеждал его в том, что это совершенно другой напиток. Не вонючая «Таракановка», колдовское снадобье, настоянное на беспардонно оторванных лапках ни в чем не повинных тараканов, а «Таракановна» — благородный кубинский напиток, названный так в честь известной княжны Елизаветы Таракановой. При этом я воочию, не жалея живота своего демонстрировал ему, что ром «Негро» съедобный. Невзирая на мои старания, он упрямо стоял на своем, мой личный пример не произвел на него должного впечатления, очевидно относительно рома «Негро» он уже имел свой собственный опыт.
Переубедить его мне не удалось, он пил свою прозрачную водку, а я, приготовленную из оторванных членов членистоногих «Таракановну» и мы оба хохотали до упаду от этого нового названия. Посетителей не прибавилось, оставалось одно развлечение, ‒ пить. Зато, когда я со своим новым знакомым начали танцевать только что изобретенный мною танец под названием «Медведь», смотреть на нас прибежал даже швейцар, который в своем расшитом золотыми позументами мундире был едва ли ни генерал, а выздоровевший от летаргии официант по первому моему намеку молниеносно выписал счет.
Домой я вернулся на автопилоте, упившийся в грязь. Говорят, детей, дураков и пьяных охраняют боги. Поэтому со мной ничего не могло случиться, все что могло, уже случилось. Я проснулся во второй половине дня и долго не мог понять, где я? Да и себя-то самого, осознал не сразу. Солнца не было, комнату заливал тоскливый серый свет. Во рту пересохло так, что там все потрескалось. Я с удивлением обнаружил, что укрытый теплым одеялом, лежу на полу, но где?… ‒ не мог понять. Ром «Негро» продолжал свои козни. Над головой была знакомая с детства потолочная балка. Уставившись на нее, я старался сообразить, как я сюда попал. Старался, но не смог. Голова разрывалась от головной боли.
Надо вставать. «Вставай, поднимайся, рабочий народ…» ‒ подбадривал я себя, но без толку. Сама мысль о предстоящем движении усиливала головную боль. Преодолевая головокружение, я все же поднялся и надолго остался стоять посреди комнаты. Поддерживая одной рукой раскалывающуюся голову, другой, стараясь унять гупающее сердце, с неимоверными усилиями стал припоминать уцелевшие в памяти обрывки вчерашнего вечера. Вспомнилось только, что рвался ехать в Запорожье, и с трудом согласился сделать это утром. Стыд и сознание вины сводили меня с ума. Я твердо решил сегодня же уехать, но денег на дорогу не было. Материальная зависимость от родителей довлела надо мной. Решено, найду себе работу. Днем буду учиться, а вечером, работать. Но все это In the Future Indefinite Tense[43], сейчас же, предстояло объяснение с родителями.
Который уж час я сидел за столом перед раскрытой книгой, без единой мысли в голове. Пришел с работы отец. Он вошел в гостиную, сел за стол против меня. Я знал, что он не будет ни в чем меня упрекать, но от этого не было легче. Разговор с отцом всегда вносил некий порядок в мой, раздираемый противоречиями внутренний мир. Он знал ответы на многие изводящие меня вопросы. В его суждениях чувствовалась уверенность мудрости, и временами у меня появлялась мысль, что ему удалось понять что-то такое, чего я никогда не смогу понять. Может, это только казалось?
Отец достал пачку «Примы», вставил сигарету в короткий пластмассовый мундштук, закурил и долго смотрел в окно, где в лиловых сумерках мелкие снежинки танцевали вокруг покрученных виноградных лоз. В углу окна появился узкий серп месяца. К вечеру стало подмораживать, в некоторых местах на стеклах уже белели чародейные папоротники. С чердака неслышно спустился домовой и громко мурлыкая, стал тереться о мою ногу. Да, тебя одного мы только и ждали.
— Во время войны я, как инфекционист был откомандирован в расположение соседней с нашим полком дивизии, — не спеша заговорил отец. — На передовой наступило временное затишье, обе стороны перешли к обороне. Шла позиционная война, ни вперед, ни назад. Мы и немцы в предыдущих боях понесли значительные потери и вынуждены были пополнять войска. Наши части усиленно передислоцировались, готовилось большое наступление. Вынужденная бездеятельность и постоянная опасность, подстерегающая на каждом шагу, разрушительно действовали на людей.
Нас собралось человек шесть офицеров, мы всю ночь пили спирт в блиндаже. Вначале было весело, а потом, до чертиков тоскливо. Все уже привыкли к войне, а она будто затаилась. Временами казалось, что войны нет, но она тут же напоминала о себе то снайпер ударит, то из пулемета начинают очередями по секторам обстреливать. В любую минуту тебя могли убить. Под утро мы допились до того, что один из нас предложил сыграть в «Кукушку». Ты вряд ли слышал об этой игре. В мемуарах о ней, как и о «Русской рулетке», стыдливо умалчивают, делают вид будто этого не было, а это было и может повториться, сдуру, потехи ради… И ты должен об этом знать! — с ошеломившей меня враждебностью закончил он и надолго замолчал.
Я сидел, не зная, как мне на это реагировать. Отец редко говорил о войне. Я и раньше замечал, что те, кто по-настоящему воевал, не любит вспоминать о войне. Он продолжил.
— В нее играли на передовой наши офицеры. Одичавшие от крови, разуверившиеся в остатках разума своего командования, в копейку не ставя свою жизнь и жизнь товарищей, они развлекались игрой в «Кукушку». Как только на передовой наступало затишье, появлялось свободное время, проходило каждодневное отупение и человек начинал сознавать, что происходит вокруг, просыпалось воображение, и он понимал, что оказался в человеческом аду. И тогда, чтобы хоть ненадолго забыться, в блиндаже тушили коптилку, сплющенную сверху гильзу от артиллерийского снаряда, заправленную бензином, и в темноте каждый по очереди должен был обозначить себя криком: «Ку-ку!» Остальные стреляли в него из табельного оружия.
Когда предложили сыграть в «Кукушку», все согласились, а я сказал, что принимать участия в этом не буду. Не помню, в каких словах, не очень резких, но и не очень приятных. Я был пьян не менее остальных, но твердо знал, что глупо подставлять голову под пули своих. Я и раньше никогда не играл в эту игру, но в моем полку меня знали, и никто бы не подумал, что я это делаю из малодушия. Здесь же, меня никто не знал. Сразу несколько человек бросили мне в лицо страшное оскорбление — трус! А я, боевой офицер, с первого дня войны на передовой, ничего им не ответил, молча, встал и пошел к выходу. Все были пьяны, их задел мой отказ, потому что каждый из них в душе понимал, что это игра дегенератов. Кроме того, их уязвило то, что я никак не отреагировал на их оскорбления. Я шел, и каждый мой шаг мог оказаться последним, но никто из них не посмел выстрелить мне в спину. Иногда мне снится тот мой путь из блиндажа. Подойдя к выходу, я отбросил закрывавшую его плащ-палатку и увидел в небе раннего утра огромную Полярную звезду. Я не видел ее такой большой ни прежде, ни потом. Остановился в проеме выхода, ‒ ноги не шли, и вышел.
Они все же сыграли в «Кукушку». Во время игры был убит капитан. Когда на передовой нет боевых действий, каждая смерть на виду. Было назначено расследование, этим делом занялся особый отдел. Кто-то из игравших проговорился или донес. После недолгого дознания произвели вскрытие, из легких у капитана извлекли револьверную пулю. Она имеет характерную форму, в отличие от пистолетной, у нее не закругленный, а срезанный конец. У тех, кто принимал участие в игре, проверили личное оружие. У всех были пистолеты «ТТ», только у одного младшего лейтенанта, месяц как из училища, — револьвер системы «Наган». Его участь была предрешена. Во время прекращения боевых действий на фронте катастрофически падала дисциплина. По законам военного времени младшего лейтенанта ждал трибунал и показательный расстрел. Так решило командование. С воспитательной целью.
Еще до этого, я случайно узнал, что в пределах соседней армии нашего фронта, примерно в ста километрах от нас в медсанбате работает моя одногруппница Лёля. Она была родом из Одессы, специалист по уговариванию. Мне удалось с ней связаться по рации. Это было не просто. Лёля на самолете прилетела в штаб фронта, в подчинении которого находилась эта дивизия. Якобы по делам медсанбата, добилась аудиенции у командующего фронтом и в пятиминутной беседе убедила его сохранить жизнь лейтенанту. Вместо расстрела, трибунал приговорил его к штрафному батальону.
Лёля могла уговорить кого угодно. Никто не понимал, как это у нее получается, но без сомнения, у нее был такой дар, хотя она редко им пользовалась, наверно, знала, когда надо. Она обладала исключительным обаянием, вся светилась добротой. Она погибла совсем молодой при форсировании Вислы. Лежит где-то там, на берегу, в братской могиле, одна среди мужчин. Она их любила… Я это сделал потому, что пил вместе с ними в ту ночь. А Лёля сделала это для меня, знала, что зря бы я ее об этом не попросил. Не думай, что она готова была по первому зову мчаться очертя голову куда угодно. Понятие «дружба» можно толковать по-разному. Лёля знала, что есть дружба и умела ее ценить.
Через несколько недель я встретился с тем лейтенантом в штрафбате. Шло наступление, наши танкисты с налета взяли Пятихатки, важный узел железнодорожных и шоссейных коммуникаций. Немцы не ожидали такого натиска и отступили. Эта победа досталась нам легко. Танкисты на радостях перепились, они оказались в городе одни, пехота не поспевала за танками. Гитлер рассвирепел, его приказ был ультимативен: «Пятихатки отбить любой ценой». Немцы спешно сосредоточили контрударную группу. Подкрепление так и не подошло. Их всех там положили, сожгли в танках живьем. За поражение в районе Пятихаток Гитлер провел экзекуции над своим командным составом. Немцы подтянули необходимые резервы, быстро создавали сильную оборону, минировали подступы к переднему краю, ставили проволочные заграждения. Сдача второй раз Пятихаток многим из их командования стоила б не погон, а головы.
Требовался детально разработанный план штурма, для этого нужны были точные разведданные. Как обычно, в кратчайшие сроки. За провал наступления под Пятихатками покатились головы и наших командиров. В это время у многих солдат стала выявляться «форма двадцать» — педикулез, появилась угроза вспышки сыпного тифа. Я получил приказ: «с целью борьбы со вшивостью обработать личный состав мылом «К». Я его выполнил. После этого у большинства бойцов разведроты на коже появилась сыпь, у многих повысилась температура. Идти в разведку они не могли. Под угрозой срыва оказалась важная операция. Это расценили, как диверсию. Меня арестовали и отдали под трибунал. Разбирательство было недолгим, все было ясно. Меня приговорили к расстрелу и утром бы расстреляли, но из других частей стали приходить сообщения, что мыло «К» вызывает аллергию. Этот факт «учли»… ‒ расстрел мне заменили штрафбатом.
Сталин, назначив себя в сорок первом году Верховным Главнокомандующим Вооруженными Силами СССР, не владел методами оперативно-стратегического руководства войсками. Он управлял ими, как диктатор, каждая мелочь согласовывалась с ним. Наше командование беспрекословно выполняло его требование: немедленно развивать наступление в виде фронтально-лобовых ударов. Это сопровождалось большими потерями. Он тупо игнорировал предложения Жукова о проведении операций на отсечение и окружение группировок противника, тогда бы мы теряли несоизмеримо меньше людей. Там, где можно было взять высоту или даже плацдарм тактическим маневром, шли в лоб, гонимые нелепыми приказами сверху.
Большинство наших побед достались нам непростительно дорогой ценой. С потерями не считались, людей не щадили, за каждого убитого немца заплачено гибелью четырех наших бойцов. По сути, немцы были завалены трупами наших солдат. Но об этом как тогда, так и теперь не принято говорить. Победа списала все. В том числе и те, многие, напрасно загубленные жизни. Их не вернуть, но правду надо знать и помнить. Бесславно погибшие за Родину не простят нам забвения. Предать их забвению — все равно, что убить еще раз.
Второй раз брали Пятихатки с большими потерями, на штурм под кинжальный огонь пулеметов бросили штрафные батальоны. Там я и встретился с тем младшим, как и я, разжалованным лейтенантом. Мы оба были ранены в том бою. Ему досталось легкое ранение, судьба его берегла. Я узнал потом, что он раньше меня вернулся в строй в свою дивизию.
Отец посмотрел мне в глаза долгим, внимательным взглядом, от которого мне стало неловко сидеть за столом. Рядом с ним я всегда чувствовал себя в полной безопасности, но не сейчас. Глубокая вертикальная морщина прорезалась меж его бровей. Мне показалось, она добавила в его внешность нешуточную суровость. Показалось?..
— С тобой что-то происходит. Захочешь, скажешь. При любых обстоятельствах не теряй головы, побереги мать.
Он поднялся и ушел, оставив меня наедине со сказанным.
Глава 16
Я ждал той встречи, как порох огня!
Не выдержал и вернулся в Запорожье за день до окончания зимних каникул. Совсем недавно ненавистный Город стал мне роднее Итаки, куда я рвался как Одиссей. Дома сказал, что есть неотложные дела в институте, не уточнив, какие. Отец с матерью не стали расспрашивать, но я видел, как они огорчились. Чувство виновности измучило меня. Уезжать было тяжело, но и остаться дома еще хотя бы на день, я не мог. Мысли о ней не покидали меня по ночам и встречали по утрам, а спал ли я вообще? Неделя каникул растянулась в моем сознании в виде нескончаемо тягостного однообразного блуждания в полузабытьи. В разлуке все видится иначе. Теперь я во всем значении прочувствовал насколько Ли вошла в мою жизнь, она стала мне необходима, как вода, ‒ я не мог без нее жить. И она тосковала обо мне ничуть не меньше, я это чуял на расстоянии.
Я стоял в тамбуре вагона, уносящего меня в ночь. За окном вдали таяли последние огни Херсона, и у меня было предчувствие, что я покидаю любимый город навсегда. Почти всю ночь я простоял в тамбуре, слушая стук колес. Под утро из мглы, как видение возникло Запорожье, сотканное из дыма и блуждающих огней. Я спешил отвезти в общежитие сумку с запасом продуктов, но много времени потерял на поиски ключа от своей комнаты, его не оказалось на щите у вахтера. Ключ нашелся лишь после прихода коменданта, у него на столе. Когда клал в чемодан паспорт и половину своего месячного вспомоществования заметил, что вещи в нем лежат не так, как я складывал их перед отъездом. Но раздумывать над тем, кто посетил мой чемодан не было времени, я бросился на поиски Ли.
Я не собирался заходить к ней домой, а хотел встретить у подъезда, когда она будет выходить, но теперь уже было поздно. В это время Ли уже не могла быть дома, она всегда уходила до того как проснутся и примутся ее пилить старики родители. В «Париже» я ее не застал. Ее знакомый, как и она безработный, яйцеголовый интеллектуал сказал, что Ли уже отметилась, приняла чашку кофе и минут пятнадцать назад ушла. У меня тревожно сжалось сердце, не просто так я с ней разминулся, что-то неотвратимое, ощутимо мешало нам встретиться, видно слишком сильно я хотел ее увидеть.
Уже после обеда, впустую оббежав полгорода, я забрел в «Чебуречную». Ли нигде не было. С таким трудом выкроенный день, неумолимо двигался к ночи. Она знала, что я приеду завтра утром, мы условились встретиться в «Париже» после занятий во второй половине дня. Что мне делать сегодня, если я ее не встречу, я себе не представлял. Пламя нетерпения, сжигающее меня, стало чадить и гаснуть. Я решил перекусить и подождать, может мне повезет и она наведается сюда, а если нет? Обойду все «памятные» места в обратном порядке и обязательно ее найду. Все это было более чем неутешительно.
Усталости я не чувствовал, шел, как в семимильных сапогах, не чуя под собою ног, поглощенный мыслями о том, что скажу Ли при встрече, запоминая самое важное, как бы чего не забыть. Казалось, я не видел ее целую вечность, столько всего произошло за это время, обо всем и не упомнишь. В который уж раз я представлял себе нашу встречу и не мог без волнения думать о ней, и понемногу, она перестала доставлять мне ту радость, по которой я так тосковал. Чрезмерное ожидание убийственно действует на теплоту встреч. Глупо рассчитывать на то, что кто-то будет разделять твои чувства и настроение.
‒ Ну и погода, черт бы ее побрал! ‒ поздоровалась со мной Софа.
Следом за мной в зал проник продрогший бездомный пес. Софа расценила это, как посягательство на свою суверенную территорию.
— Куды?! Ах, ты ж наглец! А ну, гэть звидсы! Шоб тебя хвороба взяла! — и с проклятиями и матом выдворила его на улицу.
Сегодня в «Чебуречной» пусто. Несколько хмырей бесформенными ворохами тряпья горбились по углам над своими кружками. На дворе стояла сухая морозная погода. Снега не было, промерзшая земля напоминала надгробный монолит. Злой, пронизывающий ветер с противным скребущим шуршанием нес по улицам пыль и песок, обрывки бумаги, оставшиеся с осени сухие листья и прочую дребедень, ‒ наподобие потерянного времени. Не иначе, как дул он сюда прямо с Северного полюса, но где-то по дороге растерял весь снег. Мороз без снега, что водка без пива, напрасная трата денег.
Перекинувшись несколькими словами с Софой, я взял два чебурека, бокал пива и сел за свободный стол. Песок скрипел на зубах, есть не хотелось, пить тоже. В бокале медленно оседала пена, фестончатой окаемкой застывая на толстых стенках, отметив границы высот, которых ей удалось достичь, к которым ей уже никогда не вернуться. За соседним столом расположилась компания из четырех пьяниц. Они были разного возраста и внешности, но у них было что-то уловимо общее. Возможно, это были их брови, удивленно вскинутые на морщинистые обезьяньи лбы, воспаленные, слезящиеся глаза или опухшие, оплывшие вниз физиономии с набрякшими подглазьями и отвислыми губами. Похожесть замечалась и в их поведении, в котором прослеживалась какая-то вздернутость и надрыв.
Я не раз замечал за собой, что непроизвольно остерегаюсь к ним приближаться, словно опасаюсь, как бы их неизлечимый недуг и отчаяние не передались мне. Может, я напрасно относился к этим обездоленным с таким предубеждением? Многие пролетарские писатели видели в людях дна, в спившейся тупой гопоте, носителей подлинных человеческих ценностей. Не могли же все они ошибаться, ведь эта мысль приходила ни в одну голову. Ну, да, что-то типа того: светлая мысль посетила темную голову, разумеется, тоже пропитую.
От нечего делать я стал наблюдать за этими бывшими людьми, существами из зазеркалья. Оказавшись лишними в обществе, они живут в своем собственном обособленном мире, который раньше никогда меня не интересовал. Сейчас же, за неимением другого занятия, у меня представилась возможность рассмотреть этих представителей нулевого бытия вблизи. Чтобы отвлечься, я стал прислушиваться, о чем они говорят, но они упорно молчали. Я пропустил начало, выпив, они начали громко спорить, но быстро выдохлись и приумолкли. Пустая бутылка «Экстры» и чекушка, как потерянная жена с дочкой, сиротливо стоят под столом. Теперь они полируют водку пивом. Вспомнился стих нашего классика, стихи которого нас заставляли заучивать в школе, переделанный, конечно.
Крошка-сын к отцу пришел,
И спросила кроха:
‒ Водка с пивом хорошо?
‒ Да, сынок, неплохо.
Опустившиеся пьяницы разговаривают мало, с беспросветной угрюмостью они пьют в одиночку, каждый из них обречен на одиночество, замкнутые в себе, они не общаются между собой. Опрокинув в себя стакан, молча, прислушиваясь, как действует выпитое, также молча они ведут диалог с собой, прерываемый звериным рычанием и выкрикиванием ругательств. Их тела отлучены от души, человеческие чувства атрофированы. Их действия подчинены одной единственной цели — поддерживать нужный уровень концентрации алкоголя в крови, он необходим им, как кислород водолазам. Только так они спасаются от внутренней пустоты и мучений, доставляемых им окружающими людьми, иначе скука и бесцельность существования их убьет.
Чтобы собрать на бутылку, иногда они сбиваются по двое-трое в сиюминутные, тотчас же распадающиеся компании. Совместная выпивка поневоле вынуждает их к общению, и они разговаривают меж собой, отпуская свои мрачные каламбуры, состоящие из не смешных нелепостей. Их юмор пропитан бессмысленностью. Эти четверо были исключением, либо так подействовало на них выпитое, либо подобралась необычная компания. Думая о своем, я не слышал начала их бурной дискуссии. Сейчас же, начал наставительно проповедовать один из них, преклонного возраста с блудливыми глазками и белым пухом небритых волос на розовых щечках. Он не похож на тех стариков, что ищут ушедшую молодость на дне бутылки, своей внешностью он скорей напоминает опустившегося пупса.
— Светильник для тела есть око. Это я вам истинно говорю, внимайте. Если око ваше будет чисто, то и тело ваше будет светло. Ежели око ваше будет худо, то и тело ваше будет темно. Если же свет, который в тебе — тьма, то какова тогда тьма?
Напустив на себя строгий вид, вопрошает он, обводя своих собутыльников назидательным взглядом. Те, молча «внемлют», сосредоточенно изучая содержимое своих кружек.
— Помните, возлюбленные братья мои, все мы в руце Божией. Не забывайте об этом, а то много теперь развелось умников-разумников, все колобродят, недовольные, и то им не то, и это не так, не по-ихнему. Все это игралище страстей от лукавого, первое грехопадение человеческое от этого самого приключилось. Я вам так скажу, не счесть соблазнов аспидских, а вы работайте, ешьте, пейте, это от Бога, и сидите себе тихо, язык за зубами держите. В мечтаниях своих человек часто стремится достичь недосягаемого, да к недоступному доступ найти. Однако ж, вследствие этого на пагубу себя обрекает. А потому от умствований тех и мечтаний надо вам подальше себя держать и довольствоваться тем, что Бог пошлет. Заботьтесь о душе вашей, а не о том, что вам есть и что пить. Взгляните-ка на птиц небесных, они не сеют, ни жнут, не собирают в житницы, а Отец наш небесный питает их. Вы же, гораздо ль лучше их? И не заботьтесь, и не говорите: «Что нам есть?» или «Что нам пить?», или «Во что одеться?» Потому как все это от лукавого. Отец наш небесный сам знает, в чем вы нужду терпите. Прейдет время, он сам пошлет вам все нужное. Как высоко небо над нами, так высока милость его. И не заботьтесь о завтрашнем дне, ибо день завтрашний сам позаботится о своем. Довольно для каждого дня своей заботы, — придав своему комическому лицу значительное выражение, он с подозрением оглядел своих слушателей: не осмелится ли кто возразить?
— Да! Это, да… То есть, нет! Оно-то, конечно так, потому что, что ж… — скороговоркой заговорил и, будто споткнувшись обо что-то, замолчал, худющий пьяница.
На нем распахнутое пальто из добротного серого ратина. Под ним виднеется вылинявшая синяя майка. Он неопределенного возраста, с какими-то жалобными усталыми глазами, с болью выглядывающими из обвисших подглазных мешков. Лицо у него морщинистое, настоящий шмак. Кажется, великая тоска кроется в его морщинах.
— Все будет так, как должно быть, даже если все будет наоборот.
Категорически закончил он, весьма вразумительно сформулировав свою концепцию. Сразу видно выдающегося ума человек. Собравшись с мыслями, он неожиданно заговорил связно, оригинально перенаправив русло разговора.
— Каждый может узнать себя в Библии. В ней записаны все наши чаяния и поступки, начиная от самых возвышенных побуждений и кончая самыми темными закоулками совести, там, где рана, нанесенная первородным грехом, кровоточит у каждого из нас. Но, вот вы сказали, Федор, не заботьтесь о том, что нам пить и она мне, о том же… Говорит: «Денег тебе не дам, хватит пить, алкоголик чертов!» Обратите внимание на обороты, а ведь она у меня филолог, кандидат наук, — он замер, с каким-то недоумением в глазах, а затем, понизив голос до проникновенного, продолжил.
— А вы знаете, почему я пью? Ведь, прежде всего, не выдерживают и спиваются те, кто наиболее остро чувствует дикость окружающего нас общества. Совсем не потому, что они лучше остальных, хотя может быть и лучше, не могу утверждать, но я точно знаю, что они более ранимы, чем другие, прочие. У них от рождения нет защитной оболочки притворства. Их душа реагирует раньше, чем у остальных, как индикатор она отражает неблагополучие общества. К сожалению, они первые поддаются безнадежности и сгорают раньше всех из-за своего обостренного чувства справедливости.
Запрокинув голову, он порывисто бросил в себя остатки пива, поперхнулся и надсадно закашлялся так, как будто силился освободиться от внутренностей.
— Мы сами строим себе тюрьмы и сами себя в них сажаем, а потом сами себя в них сторожим, — меланхолично проговорил один из заседавших за столом с мелкими чертами лица и тонкими, скептически поджатыми губами. Одет он в женский плащ из небесно-голубой болоньи.
Их разговор напоминал беседу глухих. Один, тянул затронутую тему в свою сторону, другой, не обращая на это внимания, говорил о своем. Поистине, «носители подлинных человеческих ценностей»… Худой в пальто с трудом отдышался, весь преобразился, будто проснулся, глаза его засверкали болезненным блеском. Он быстро заговорил осипшим голосом.
— Меня утомляет эта всеобщая густопсовая враждебность, неискренность отношений, когда на транспарантах: «Все — для народа», но ничего для человека, «Человек человеку — брат», а на деле «Человек человеку — волк», все эти попугайски повторяемые тавтологические избитости! Меня душит заполонившее все вокруг двоедушие, когда на кухне каждая семья говорит одно, а на работе, начинает говорить совсем другим языком, как марионетки вскидывая руки во всеобщем идолопоклонническом жесте: «одобрям!» Это нескончаемо бессмысленное мычание: Мы! Мы! Мы! «Мы поддерживаем!..», «Мы крепим единство!..», «Мы еще теснее!..» — он запыхался, как от быстрого бега и замолчал.
В наступившей тишине от порыва ветра задрожали в окнах стекла. Его сосед, ежась от холода, с усердием принялся запахивать на себе болоньевый плащ с висящими черными нитками на месте оторванных пуговиц. Через некоторое время он сообразил, что ему это не удастся, полы плаща, как живые расползались в разные стороны. Оставив это безнадежное дело, ни к кому не обращаясь, он задумчиво произнес:
— Опять этот ветер, и листья… Откуда они взялись среди зимы? И этот вечный ветер. Все мы сухие листья, оторвались от ветвей и упали на дорогу, и несет нас ветер из ниоткуда в никуда, мы крутимся, летим, пока не превратимся в пыль, ‒ помолчал и вдруг выдал двустишие:
Все не о нас,
И все, увы, не с нами…
— Одно ты верно сказал, Федор, все мы живем, как птицы, только крылья нам отрубили эти демагоги, — подал голос четвертый, лет тридцати, остриженный «под новобранца», с рыжей щетиной на впалых щеках, одетый в залосненный солдатский ватник. Такие вдавленные щеки я видел у тех, кто посеял свои зубы на паркет. — Да и кому они нужны эти крылья, если ум птичий, слепорожденные в тюрьме, с детства с зашитым ртом и кастрированным чувством самоуважения, без своего пути и будущего. А ты, дуплишь одно и то же: «Отец, да отец наш небесный», «Слава богу, богу слава». Надоело! ‒ громко выкрикнул он.
Этот дерзкий выпад задел Федора, он неодобрительно покачал головой, надвинул брови и, воззрясь на него колючками глазок, строго изрек:
— Зазорен ты и кляузен, ‒ и уже с откровенной угрозой продолжил, ‒ Ты думаешь, что ты стоишь, гляди, чтоб ты не упал… Знаешь ли ты, богохульник, святотатец ты охальный, что за непотребные такие речи в Иране тебя бы попросту казнили?
Федор окинул присутствующих за столом таинственным взглядом, и драматическим шепотом пояснил:
— У них там есть смертная казнь по статье: «За несогласие с Богом»…
И он с чувством благочестивого негодования возвел вверх указывающий перст, едва не угодив им в глаз сгорбившегося рядом человека в женском плаще. От неожиданности тот подпрыгнул, громогласно свалив на пол стул, и стоял, горько подергивая губами, раздумывая, засмеяться ему или заплакать.
— Да знаю, слышал! — вместо того чтобы проникнуться сообщенным, отмахнулся от него ватник, — Забыл ты, что ли? Ведь мы вместе были: я, Хрусталев и ты, когда грелись на лекции в планетарии. Но прими во внимание и то, Федор, что у них, в Иране, приговаривают к смерти и по статье: «За недостойную жизнь на Земле», а разве достойно мы живем? Знаете, как расшифровывается аббревиатура ВКПБ? — обратился он к остальным.
— Всесоюзная Коммунистическая партия большевиков, — после продолжительного молчания вяло отозвался человек в пальто, чтобы поддержать разговор.
— Ответ неправильный! — едко возразил человек в ватнике, — Теперь есть новое название: «Второе крепостное право большевиков»! Не так много времени прошло с тех пор, как отменили первое, все еще в жилах наших людей течет рабская кровь, с детства им в голову вдалбливают нормы жизни по свистку. И пока бо́льшая часть населения пропускается через доблестную Советскую армию и тюрьмы это скотство никогда не кончится. Там они куют себе рабов, чтобы всю последующую жизнь они послушно дрожали и боялись. Все продолжают жить, как и при Сталине по принципу: «Если сёдни не посодят, то завтра заберут». Каждый десятый у нас сидел, а кто не сидел, тот охранял.
— А кто не охранял, тот стучал… — в задумчивости присовокупил человек в плаще. Вдруг смутившись, обвел сидящих за столом настороженным взглядом, и убедившись, что на его реплику никто не обратил внимания, шмыгнул носом и отвернулся.
— И как долго, по твоему, это будет продолжаться? — спросил человек в пальто.
— Не знаю, может, и долго. Пока не накопится критическая масса тех, кто не сможет так жить дальше, тогда и треснет вся эта гидота, как чирей. И ни один бог нам в этом не поможет, — убежденно ответил человек в ватнике.
— Ты можешь соглашаться или не соглашаться, верить или не верить, это твое право. Как сказано, много званных, но мало избранных. Но вера наша единственное убежище от сетей антихриста, все теперь в его власти, — устало произнес Федор. — Были времена и похуже, но люди оставались людьми, — глубоко вздохнув, продолжил он. — И, забыть ли нам совесть, коли жизнь трудна? Хитрость, это ум глупых, но хитрость бессильна перед мудростью. Но есть нечто, стоящее и над человеческой мудростью, это нравственный закон внутри нас, он незыблем, как звезды, по которым моряки в океане находят свой путь к причалу.
— Вы все правы! — воскликнул пропойца в пальто. Он весь сделался исполненным какой-то нервной энергией, словно на него снизошел огонь озарения. — Все зависит от самих людей, а они пожирают друг друга, как пауки в банке, уничтожают других лишь за то, что они имеют свое собственное мнение, прикрывая свою подлость прекраснодушными лозунгами. Главная забота каждого поиметь своего ближнего и возрадоваться при этом, ибо, если ты не сделаешь этого, ближний поимеет тебя и возрадуется в свою очередь. Все, как всегда: либо ты, либо тебя. Потому что есть люди, которых с большим трудом можно отнести к данному виду, они лишь внешне напоминают людей. Их большинство, ‒ большинство, которое подавляет, их объединяет обезличенная бездушная тупость. Вон они, за окном, «гордость нашей страны», имя им — легион, они любят накапливаться на автобусных остановках, в продовольственных магазинах, в бесконечных очередях за всем на свете. Цель их жизни ‒ повторять себя в потомстве, они размножаются с методичностью насекомых, плодя себе подобных. И когда некоторым из них удается прорваться к власти, они норовят всех превратить в такую же серую немую массу. Они с гвоздями ровняют людей! Но мы, — не они! Каждый из нас является кем-то, не похожим на них, ни на других, прочих. Для них же, это острый нож и они берутся переделывать нас под свой шаблон, и мы ломаемся, ведь нам с ними не совладать. И оказываемся здесь, за этим столом. Это наша последняя остановка, пикник на обочине жизни.
— Да ни про то разговор! — с раздражением перебил его человек в ватнике, — Ну, устроил Федос нам халтуру, так мы же отпахали, две машины разгрузили даже не за полную литровку, а выслушивать за это его религиозные сказки незачем, никто в них не верит! У попов ризы до пят, а под ними гэбистское галифе. Если сам себя не спасешь, никакой бог тебе не поможет!
Федор порывисто встал, с шумом отодвинув стул, собрался уходить, и уж было ушел, потом передумал и решительно сел за стол. Основательно укрепился на стуле, удручено покачал головой, взял побольше воздуха, и с воодушевлением заговорил:
— Богомерзки слова твои нечестивец ты лукавый, богоотступник подлопротивный, лизать тебе в аду раскаленные сковородки и калеными угольями трапезовать! — все это он выговорил на одном дыхании, метая молнии из маленьких глаз, с облегчением вздохнул и уже спокойнее продолжил.
— Жаль мне тебя, безбожник ты несчастный, безмолитвенник маловерный, ибо вижу тебя в узах неправды. Подлый аспид с прехитрою ехидной черной желчью тебя опоили, и взалкал ты, винопиец, словами Диавола в уши тебе нашептанными. Но воздастся каждому по делам его. Укроти речи свои непотребные и покайся в грехах своих пока не поздно. Молись Богу, может и отпустятся тебе помыслы и слова твои неправедные.
Теперь же, ко всем вам слова мои, ‒ с чувством глубокого убеждения обратился он к остальным, ‒ Вспомните вы все, как заповедал Господь наш ученикам своим: «Посылаю вас, как овец среди волков, будьте мудры, аки змии и просты, как голуби»; и еще: «Люби ближнего, как самого себя». Истинно говорю вам, человек приближается к Богу через три божественных свойства, врожденных ему: Свободу, Любовь и Богосотворочество. Свобода — условие, Любовь — путь, Богосотворчество — цель. Демоны тоже любят, но их любовь глубоко ущербна. У них она направлена сугубо внутрь, поскольку демон любит только самого себя. И оттого что весь могучий запас любви в нем пребывающий сосредоточен на этом одном, демон любит себя с такою великою силою, с какой любить себя не способен ни один человек. Потому и любовь к женщине у него ущербна, ибо не в силах он в ней преодолеть самое себя и обладая женщиной, воображает, что обладает миром. Однако ж есть на свете одно-единственное средство от Демона и средство это Любовь, ибо ничто так естественно не вызывает любви, как злосчастие.
Человек в пальто вскинул голову, протестуя, взмахнул рукой, и весь воспламенился. Меня поражают эти периоды восхищенного исступления, происходящие с ним, как у Мухаммеда. Он вдохновенно заговорил.
— Нет!! И еще раз нет! Дело не в этом, а смысл в том, кого мы любим? Или мы отрицаем все и не любим никого? Или мы, как там, у Чехова: «сострадательны к одним только нищим и кошкам»? Да, мы любим кошек, некоторые, правда — собак, есть и такие, собаколюбивые… Но мы любим и женщин! А вы не задумывались над тем, почему большинство мужчин презирает женщин, относится к ним, как к людям второго сорта, считает их ниже себя. Ведь это так? Да, это неоспоримый факт! Но открыто об этом говорить не принято, все та же двуликая недосказанность. В журнале «Нива» за тысяча восемьсот… Не помню, какой год, было опубликовано, что в Санкт-Петербурге состоялась защита диссертации на тему: «Человек ли женщина?» Иными словами, женщина не совсем человек. Не типичный ли это пример? И знаете, почему к ним такое отношение? Все закономерно, среди них так мало настоящих, о которых можно хоть что-то вспомнить. Это ни шелк влагалища, не эта жалкая безвольная кишка, проникнуть в которую так вожделеют мужчины, ни роскошный бюст, ни прелесть лица, это всего лишь мимолетная встреча глаз, улыбка, непроизвольный жест, бескорыстная доброта, открытость и беззащитность ребенка, который тебе одному доверяет свою самую сокровенную тайну о том, что нет счастья в личной жизни…
Никто из них долго не нарушал молчания. Вряд ли они заснули, убаюканные этой страстной речью полной горечи и грусти. Каждый думал о своем. В словах этого пьяницы было что-то понятное каждому. Человек в женском плаще отхлебнул пива и нараспев с чувством безысходной тоски прочел.
Лейся песня пуще,
Лейся песня звяньше.
Все равно не будет то,
Что было раньше.
За былую силу,
Гордость и осанку
Только и осталась
Песня про тальянку.
* * *
В тот день я не встретил Ли.
Вечером пошел к ней домой. С такой же охотой я бы прошелся по раскаленным углям. Безропотно выслушал нотацию от ее матери. Допоздна ждал ее в подъезде, но не дождался. Подъезд пятиэтажки жил своею жизнью, тяжело дышал, издавая всевозможные звуки. Я стоял на освещенной подслеповатой лампочкой бетонной лестнице, ее железные перила были липкие на ощупь, сбоку пестрела ободранная, разрисованная стена. С этажей сочились запахи бедной стряпни, воняло тухлой капустой и горелым жиром. Из-за дверей коммуналок слышались звуки радио, плач младенцев, громкие голоса. Все разговоры здесь велись на повышенных тонах, они не говорили, а орали, словно перекликались в поле или на стройке. Время от времени под перезвон посуды возникала визгливая женская перебранка, разгорались кухонные баталии, достигнув кульминации, они утихали, но отовсюду продолжало доноситься невнятное злобное рычание. Как ей удалось уцелеть в этом зверинце? А, уцелела ли она? Я поймал себя на мысли, что, как мне ни хочется встретиться с Ли, я боюсь этой встречи в обычной для нее житейской обстановке. Я виновато оборвал эту мысль, не первый раз за день почувствовав укол сомнения. Мне было страшно в ней разочароваться.
Мерно печатая свою неприкаянность, я возвращался в общежитие. Сверху за мной наблюдала безучастная ко всему луна, сумеречным светом освещая мой путь. Рядом со мной тихо шагала моя бездомная тень. Я был одинок, как никогда, один среди пустоты ночного города. Улица одинаковых домов черной дырой зияла передо мной. Узкая и бездонная, как колодец, ей не было конца. Я шел и шел, и впечатление было, будто я иду не по улице, а меж двух расстрельных стен. Пятиэтажные дома были однотипны, словно размноженные чудовищным инкубатором. Унылая одинаковость этих коробок напоминала бараки умалишенных. Как можно жить в этих обезличенных сундуках и не сойти с ума?
Стояла загустелая могильная тишь, в этом всеобъемлющем безмолвии таилось что-то зловещее. Город спал, его жители оцепенели до утра, набираясь сил перед новым рабочим днем, который еще на сутки приблизит их к светлому будущему. Но для будущего жить глупо, разве что обманывая себя. Человек должен жить настоящим и все возможные блага должны быть в настоящем, а не в будущем неопределенном времени. Все вокруг погрузилось в обволакивающий утробный покой. В этой расслабляющей тиши легко заснуть и не проснуться или проснувшись, навсегда остаться во сне, проведя в нем всю свою жизнь. Бредя этой бесконечной немой пустыней я никогда еще не испытывал такой острой потребности видеть вокруг себя людей, которых я так сторонился.
Вдруг из кустов жалобно мяукая, мне под ноги выскочила кошка, ее передние лапы были в белых чулках. От неожиданности я остановился, и она потерлась о мою ногу.
‒ Уже поздно, иди домой, ‒ сказал я, позабыв, что у кошек нет понятия о времени.
В ответ она громко замурлыкала. Я погладил ее и пошел дальше, но Белолапка тревожно мяукая, побежала за мной. Видно он потерялась и не могла найти дорогу к своему кошкиному дому, он был где-то рядом, но кто знает, где? Нельзя было уводить ее за собой, она бы окончательно заблудилась. Я хотел уговорить ее оставаться на месте, даже почесал за ухом. Все было напрасно, с таким же успехом я мог бы почесать за ухом у себя. Кошка, жалобно мяукая, не отставая, бежала следом за мною. Мои попытки ее прогнать она приняла за игру и охотно в нее включилась. Странно, но кошкам, как и людям, так присущ инстинкт игры. И я не мыслю себя без игры, игра, красками радуги раскрашивает нашу серую жизнь. Мне труда стоило прогнать ее обратно в кусты, она не хотела со мной расставаться, да и я с ней, тоже.
Кошки сразу выделяют меня среди остальных людей. Они знают, что я их люблю, и между нами незамедлительно устанавливаются доверительные отношения. Меня связывают с ними родственные узы. Это началось еще в детстве, я не мог пройти мимо любой кошки, чтобы ее ни погладить, взять на руки или хотя бы заговорить: «Ну, здравствуй, кот! Ты чего здесь сидишь? Что ты тут из себя воображаешь? Иди сюда, давай знакомиться. Как тебя зовут? Дай лапку…» Кончилось тем, что во втором классе при медосмотре у меня на затылке обнаружили участок облысения, величиной с копеечную монету. Я сразу же был отстранен от занятий и заключен в изолятор, в школу вызвали родителей.
Отец отвел меня в консультативный кабинет кожно-венерологического диспансера, где мне долго скоблили скальпелем это облысение на анализ. На завтра был получен результат: «стригущий лишай». Больше всех расстроилась мать, она переживала, что я на всю жизнь могу остаться «голомозым». В тот же день я был заключен в специальное отделение кожно-венерологического диспансера, где дожидались новенького около шестидесяти «лишайных» детей. В то время действовал приказ об исчерпывающей госпитализации всех больных стригущим лишаем.
В приемном покое дежурная медсестра, заполняя историю моей болезни, выяснила, где работает отец и то, что он врач. Это слышала и санитарка, и они на пару с медсестрой разыграли перед нами целый спектакль с целью продемонстрировать свою собственную значимость. Медсестра, расспрашивая отца о кошках и собаках, с которыми я был в контакте, всячески подчеркивала его некомпетентность в отношении сведений об их породах, кличках и местах проживания. А злобная престарелая санитарка вовсю шпыняла меня, заставила стать под ледяной душ, для вытирания дала использованное, мокрое полотенце и под конец выдала тюремную пижаму с рукавами по локоть и штанами, волочившимися по полу. Еще ребенком я заметил, что мелкие людишки стараются унизить каждого, над кем приобретают хотя бы сиюминутную власть. Это делает их значительнее в собственных глазах. На прощанье медсестра приказала отцу, чтобы он завтра же принес столярный клей и канифоль.
— Зачем это вам? — удивился он.
— Так «нада»!.. — разъяснила ему медицинская сестра.
Даже после такого вразумительного объяснения отец ни на йоту не усомнился в правильности методов моего лечения. Он и привел-то меня сюда ненадолго, как ему перед этим сказали, но «ненадолго» растянулось на очень долго. Но дело не в сроке моего заточения в диспансере, я безоглядно доверял отцу, он привел меня в диспансер, матери, не удалось бы. Для меня, ребенка, отец был высшим божеством, ведь бога я никогда не видел, только о нем слышал, а отец всегда был рядом, я ему доверял больше всего, он никому бы на свете не дал меня обидеть. Он и представить себе не мог, что его коллеги врачи дерматологи могут мне чем-то навредить. Откуда в нем та слепая вера в безвредность, утвержденных Минздравом методов лечения? Известно откуда, со старых времен, ‒ с времен Гиппократа, когда врачи во всем мире в своей деятельности руководствовались главным основополагающим принципом: Primum — nоn nocere[44]. Мудрец по жизни, уже тогда, в далеком моем детстве, он безнадежно отстал от времени, не заметил, что людей перестали отличать от гвоздей.
Дерматологи между тем времени не теряли, на второй день мне провели рентгеновское облучение с целью удаления зараженных лишаем волос. Я получил свои триста рентген на голову и ничего не почувствовал. Слышал только, как над ухом прожужжал рентгеновский аппарат, а к вечеру волосы стали вылезать с головы пучками. На следующий день волосистую часть головы намазали расплавленным столярным клеем. Это было не очень приятно, но терпимо, не такой-то он был и горячий, да и волосы еще были густые. Застывая, клей тисками стискивал голову, я же, в предвкушении чего-то более интересного ожидал, что будет дальше. Когда клей засох и взялся, громко тарахтевшей при постукивании по нему пинцетом коркой, кору эту ножницами разрезали на четыре части и содрали их по очереди одну за другой вместе с приклеившимися волосами. Ощущение незабываемое. Медсестра, которая проводила эту «лечебную процедуру», бросив на меня неприязненный взгляд, сказала, что это только цветочки. Это меня немного утешило. Через неделю, когда содранная вместе с волосами кожа на голове немного зажила, на нее вылили и размазали шпателем расплавленную канифоль и повторили то же, что и со столярным клеем. А уж эта лечебная процедура превзошла самые смелые мои ожидания, далеко превысив меру моего воображения.
Но и это был только первый, начальный этап лечения. Мне думалось, что если я проглотил все горькое лекарство, мелкие крошки глотать будет легче. И опять я ошибся, в течение месяца каждый день мне проводили «эпиляцию». На высоких табуретках сидели толстые, как на подбор, медицинские сестры. Бездушные, как предметы больничного обихода, они напоминали людей лишь своими карикатурными формами. Лишайные, цепочкой покорных узников, каждое утро выстраивались перед ними. В этих расплывшихся тушах не было ничего человеческого: ни малейшего сочувствия, ни хотя бы простого любопытства. По раз и навсегда утвержденному списку мы садились у их ног на небольшие скамейки. Они зажимали наши маленькие головы у себя между ног и при помощи лупы и пинцета выдергивали по одному, каждый, не выпавший волос. И так ежедневно, в течение месяца. Врача я увидел в первый и последний раз, при выписке. Зато голову каждый день смазывали настойкой йода.
Все дети, мальчики и девочки были, как прокаженные: в белых колпаках, лысые и желтые от йода. Родителей к нам не допускали, и все наши разговоры были о выписке и воле за окном. И все мы были любителями кошек. Теперь-то я понимаю, что применяемый метод лечения был поистине коммунистическим. Суть его проста до примитивности ‒ тотальное искоренение всех волос на голове, как пораженных лишаем, так и здоровых. Через два года у одного из моих одноклассников при медосмотре тоже обнаружили лишай, но методы лечения к тому времени слегка изменились. Ему неделю смазывали участок облысения йодом и лишая, как небывало. После эксперимента над моей головой волосы у меня не росли несколько лет. Родители уже смирились, решив, что я на всю жизнь останусь лысым, а они взяли и выросли.
Но, несмотря на все свалившиеся на мою голову испытания, моя любовь к кошкам не уменьшилась. Преданная собака, будь у нее хоть семь пядей во лбу, всегда раб человека, а кошка личность свободная. К тому же, известно, что все собаки сотрудничают с милицией, но никто еще не встречал милицейского кота. Что там тот алкан говорил о женщинах и кошках? Их нравы, поведение, поступки и физиология непостижимы для противоположного пола. Некоторых мужчин это доводит до исступления. Историческими документами засвидетельствовано, что в средние века, начиная с 1448 года, после известной буллы Папы Иннокентия VІІІ, на кострах были сожжены миллионы женщин, названных ведьмами и столько же, если не больше, кошек. Что двигало противоположным полом, что скрывалось за религиозным фанатизмом? Ненависть… Да, без сомнения, ‒ ненависть! Они не могли простить женщинам и кошкам их свободолюбия. Их невозможно себе подчинить, в них удивительно сильны первобытные инстинкты. Да, их можно унизить, избить, изнасиловать, наконец, убить, но их нельзя себе подчинить, завладеть их душой, к чему так стремится Сатана. А ведь это так заманчиво и на первый взгляд просто, ведь те и другие, слабее противоположного пола. Но, будучи слабее мужчин физически, женщины сильны своею гордостью, ‒ в гордости их сила.
Не зря в Римской мифологии кошка была символом независимости, ее изображали рядом с богиней свободы Либертас. И мне понятно, почему вождь восставших рабов Спартак на боевых знаменах своих легионов поместил изображение кошки. Интересно, почему мы их так любим? Очень просто, ‒ они похожи на нас. И для меня, как и для Тэффи, люди делятся на тех, кто любит кошек и тех, кто их не любит.
Глава 17
Ли родилась под созвездием Рыб.
Этот зодиакальный знак во многом соответствовал ее характеру. День рождения Ли мы отмечали в последний день февраля. Она к нему усиленно готовилась, целую неделю работала ночными сменами в макаронном цеху на хлебозаводе, чтобы «подсобрать монет». Взять деньги у меня она наотрез отказалась.
— Это мой день рождения, и стол накрываю я сама, — не допускающим возражений тоном заявила она.
Вечером мы собрались в кафе «Маричка». Оно находилось на Проспекте в районе Старого города. В этом кафе по вечерам собиралась местная богема. Обстановка здесь была самая непринужденная, но цены выше, чем в ресторане, таким образом администрация с успехом отсекала случайных посетителей. Из приглашенных были: я, Таня Чирва и Кланя.
Были вручены подарки. Я неделю потратил на поиски подходящих цветов и все-таки нашел их за городом в «Зеленом хозяйстве», с трудом уговорив главного агронома выделить их из его экспериментальной оранжереи. Он и слышать ничего не хотел, пока я не рассказал, какой удивительной девушке я хочу их подарить. Все хлопоты были позади, важен результат, я принес Ли три большие, необычайно нежные кремовые розы. Не ведающая стыда Кланя, неожиданно покраснела и спрятав глаза, преподнесла Ли подписанную крупным детским почерком поздравительную открытку. Таня вручила ей толстый конверт.
Ли нарядно оделась, на высокой шее красиво повязала ярко-зеленый шифоновый шарфик, так гармонирующий с ее глазами, а в остальном… ‒ все было, как обычно. Только вся она, ее глаза, лицо, улыбка сегодня лучились радостью. Каждый из нас чувствовал, что это была встреча больших друзей. Пили любимое Ли шампанское кондиции «брют». Таня, на правах старшей, сказала первый тост. Странно, но он был не о Ли. Она медленно подняла фужер искрящегося вина и вдруг вспыхнув, взволновано произнесла:
— За тех, которые здесь… За нас! За то, какими мы были! — и выпила его до дна. Я впервые видел, чтобы она употребляла алкоголь.
В небольших глиняных горшочках подали «домашнее» — тушенное в печи мясо с картофелем и пахучими специями. Сверху горшок был заклеен хрустящим поджаренным коржом. Подруги вышли покурить. Мне стало скучно сидеть одному, я вышел в фойе и услышал конец их разговора, Ли с убеждением говорила Тане:
— Он же подарил их мне от всего сердца, а то что они желтые, не имеет значения. Ведь вначале надо было это придумать, отыскать их среди зимы, заплатить бешеные деньги, а потом нести их в руках, не боясь показаться смешным. Это не просто знак внимания, это поступок. Они такие красивые, красота единственное ради чего стоит жить.
О значении цвета роз я тогда как-то не подумал. В моем понимании, розы были воплощением женского начала и любви. Заметив меня, Ли улыбнулась, как умела только она одна, обняла Кланю и вернулась с нею в зал. Таня осталась. Из серебристой сафьяновой сумочки, висевшей на плече, она достала коричневую пластиковую пачку «Philip Morris», щелкнул золотой «Ronson». Все это было дефицит в дефиците. Зачем ей это? Не иначе, как попытка заполнить внутреннюю пустоту дорогими вещами. То, что она взволнована, выдала вторая ее затяжка, чуть ли ни половина сигареты превратилась в светло-серый пепел.
— И сколько ты денег урыл на эти цветы? — глядя в окно, с холодным неодобрением спросила она. — А ты знаешь, что у нее даже трусов не заштопанных нет? Ты хоть представляешь себе, как ей это?
— Знаю. И представляю… Когда смогу, сам заработаю ей на трусы, и не только. Я хочу дать Ли другую жизнь. Но прежде, мне надо научить ее мечтать. Я хочу показать ей будущее, убедить ее в том, что это возможно, чтобы она сама в него поверила. Без мечты все теряет свой смысл. А что касается трусов, то на деньги родителей рука не поднимается ей что-то купить. Только эти цветы, розы, они же из лета… Уверен, они ей нужнее трусов! Танюха, да брось ты о деньгах! Когда речь заходит о деньгах, дружба дешевеет.
Таня посмотрела на меня с таким видом, как будто мне никогда в жизни не понять того, как дважды два простого, что она пытается мне растолковать.
— Если б она тебя так не любила, ты бы давно уже вылетел отсюда, как пух! — с нежданной яростью высказала она мне. — Оставь ты ее уже… Не будет вам вместе дороги. Сердцем чую, сам пропадешь и ее загубишь. У тебя есть будущее, а с ней у тебя нет ни одного шанса.
Таня в последний раз затянулась и с досадой швырнула окурок в сторону урны. Он, светящейся точкой прочертил в полумраке дугу, ударился о край урны и рассыпался красными искрами, на миг осветив темный закуток фойе, рябой битум пола и саму урну. «Не попала…» ‒ раздумывая над тем, что она сказала, констатировал я.
— Чтоб ты знал! — сказала Таня с изумившей меня силой. — Среди нас живут ангелы, выдавая себя за людей. Ли, одна из них, — голос ее дрогнул, она глубоко вдохнула и тихо договорила. — Если ты ее обидишь, тебе не жить.
Таня так и не вернулась за стол. Ушла, ни с кем не простившись, бросив мне напоследок: «Видеть тебя не могу!» В ее глазах я увидел себя. Мне знаком был этот взгляд. Однажды я видел нечто подобное у девочки, безнадежно влюбившейся в меня в первом классе.
Я направился в зал и у входа столкнулся с Галей Королевой. Она, как всегда шла с высоко вскинутой головой. На груди ее безупречно сидящего темно-зеленого блейзера, высоко, со стороны сердца электрическими бликами сверкала великолепная бриллиантовая брошь в виде восьмиконечной звезды. Увидев меня, кожа на ее скулах натянулась, глаза полыхнули огнем. Решительно шагнув ко мне и пожирая меня глазами, она задыхаясь, сказала:
— Знаешь, сколько до тебя твою Ли-блядь имели? Ее имели все, кроме ленивых! Знаешь, кому она только не давала?..
Она говорила, не смыкая губ, словно откусывала и выплевывала в меня каждое слово. Ее острые зубы были оскалены, как у маленького разъяренного зверька. О, как же ей хотелось меня унизить! Но, чтобы почувствовать унижение, надо его осознать, а я не осознавал.
— Не знаю и знать не хочу, — веско ответил я.
Ее слова, брошенные мне в лицо с такой неистовой яростью, меня не задели. Они, как камни, которыми на Востоке побивают неверных жен, пролетели мимо, не вызвав у меня ничего, кроме жалости, и я догадывался, почему. Но мне не хотелось бы услышать что-то подобное еще раз.
— Она ни в чем не виновата. Еще раз кто-то мне об этом скажет, и я ему язык вымою. С мылом… После этого он долго будет кашлять. Вот тебе мое железное слово!
* * *
В тот вечер мы долго не могли расстаться.
Мы стояли на верхней площадке в подъезде, где жила Ли и говорили, говорили, не замолкая обо всем, забыв о времени.
— Таня сказала, что у тебя лицо сумасшедшего и люди тебя боятся. Не обижайся, она наверно имела в виду, что ты все время о чем-то думаешь, поэтому у тебя такой отчужденный взгляд. «Тот, у кого такие глаза, бывает опасен», ‒ вбила себе в голову она и хочет, чтобы я с тобой больше не встречалась. А я ей говорю, что лучше тебя нет никого во всем мире и мы с тобой вместе навсегда, как два крыла. И знаешь, она мне поверила и так расстроилась.
— Ты хорошо сказала. Умеешь… Этого у тебя не отнять. Не знаю, что еще к этому можно присовокупить? Прости, шучу. У тебя большое сердце. Позволь, в знак признательности поцеловать твою руку.
Ли положила розы на бетонный пол площадки, стала передо мной на колени, распахнула пальто, медленно расстегнула молнию на брюках. Я догадывался, что она хочет. Она достала мой член и, глядя мне в глаза долгим взглядом, исключительно медленно облизала его своим острым языком, вобрала в рот и начала сосать. Вдруг распахнулась дверь, и на лестничную площадку энергичным строевым шагом вышла ее соседка с головой в алюминиевых бигудях и мусорным ведром в руках. Увидев перед собой нашу скульптурную группу, она замерла. Ссутулившись, она подалась вперед и едва ли ни минуту оторопело нас разглядывала, растопырив руки, будто хотела схватить нас в охапку, и лишь разобравшись во всем происходящем, юркнула обратно на кухню к своим кастрюлям.
Ли не обратила на нее внимания, зажмурив глаза, с непонятной для меня страстью, она крепко обнимала мои бедра, не останавливаясь, продолжала свою затянувшуюся, до боли упоительную ласку. Я никак не мог сосредоточиться и вдруг выплеснулся в нее с таким потрясающим спазмом, будто отдал всего себя вместе с извергнутым семенем, — ей! Она проглотила. Выпила меня до дна.
— Это было, необыкновенно… ‒ то, что она сделала, никогда не приходило мне в голову, я был растроган, но еще более обескуражен. ‒ Я так тебе благодарен, — промямлил я, тут же почувствовав, что ляпнул не то.
Ли посмотрела мне в глаза и сказала строгим, без намека на шутку голосом:
— Бога благодари. Он тебя любит, а если я в тебе ошиблась, ты сам ему ответишь за всю мазуту. И я тебя люблю, и для меня нет в тебе ничего противного, потому что ты и я одно целое.
Это было больше, чем признание в любви. Ее слова подействовали на меня так, будто она протянула мне на открытой ладони свое трепетное сердце. Каждый поцелуй имеет свое значение. Но, минет?.. Мне кажется, это не более, чем очередная ее порноидея. Мне не понятен был его смысл. Он для меня был противоестественен, он был ни к чему. Я знал, что Ли сделает для меня все, что я ни пожелаю, но ничего подобного я не желал, и не хотел. Наверное, не дорос. Но кое-что для себя уяснил: в любви есть вещи, которые не терпят половинчатости, ‒ все всерьез.
Я настоял, и мы перешли в другой подъезд. Я хотел сказать ей, до того как мы расстанемся, что она самый близкий мне человек, но я не находил нужных слов. Я их обязательно найду, не сейчас, так позже, найду и скажу или напишу.
— Еще ни разу я не писал тебе писем, эту ошибку надо исправить. Скоро ты получишь от меня письмо. Я напишу его тебе пером белого лебедя жемчужно-белыми чернилами по белому листу бумаги. Белым по белому, а буквы мои будут белее белого. Знаю, ты сумеешь прочесть, — говорил я, а она слушала зелеными глазами.
— Ты напишешь в нем обо мне?
— Разве можно писать о ком-то еще?
‒ Я никогда не получала писем. Если бы мне кто-то написал… Если я получу от тебя письмо, я буду самой счастливой на свете!
‒ Придет день, и ты его получишь. Я напишу тебе о том, что ты самая родная мне на всем белом свете. В том письме я открою тебе одну тайну, ‒ я научу тебя летать. Мы улетим с тобой отсюда, чтобы никогда не вернуться. Весь мир будет наш. Жди моего письма. Белым по белому.
Глава 18
Порой мне было трудно с Ли, тяжело, ‒ да просто невыносимо!
Она становилась все более непредсказуемой, импульсивной. Безотчетная тоска, которая все чаще овладевала ею, сменялась возбуждением, она внезапно вспыхивала, и так же быстро угасала, глаза ее переставали блестеть, взгляд становился растерянным, жалким. Безудержное веселье сменялось приступами уныния. Она быстро переходила от разговорчивости к молчаливой замкнутости, от шапкозакидательской уверенности в своем будущем успехе, к безнадежным высказываниям относительно своих танцевальных способностей. Безмятежно веселая и уверенная в себе, раньше она вполне владела собой, теперь же вздрагивала от любого неожиданного звука и в испуге не могла сдержать крик. Изменчивость ее настроения начинала меня беспокоить. Вместе с тем, Ли была необыкновенно впечатлительна, ранима, ее все будоражило, и могло овладеть ею целиком. Поэтому она была так беспомощна перед переполняющими ее чувствами, беззащитна перед окружающими ее людьми.
Но больше всего меня беспокоило ее увлечение алкоголем. «Единственный бальзам, который лечит мои раны», ‒ говорила она о спиртном. Так оно и было, алкоголь позволял ей забыться, но банку она не держала. Пьяная, она позволяла себе такие поступки, в которых потом горько раскаивалась. Я никогда ее в них не укорял, усвоил с детства: упреки лишь усиливают те качества, в которых упрекают. Но выпив, она все чаще теряла над собой контроль, представляя угрозу для себя и окружающих. После одного из ее пьяных приключений у нас состоялся разговор, который изменил наши отношения.
* * *
Наступила ранняя весна.
Дни пошли в рост, а темные ночи становились короче. Грязный снег в сугробах стал кристаллизоваться и оседать. Задымился, согретый солнцем асфальт и растаяла, казалось бы никогда не тающая черная наледь на тротуарах. По мостовым разбежалось множество сверкающих весенними зайчиками ручьев, наполненных разбуженной водой. В лужах радужно переливались нефтяные разводы, и свежий ветер принес радостную весть ‒ пришла весна. Я ходил полупьяный, будто очнулся от зимней спячки, радуясь вместе с ожившей водой.
Ветреным мартовским воскресеньем я вместе с Ли пошли в местный цирк. Солнце было ярким, а небо голубым. Цирк находился рядом с Домом культуры, куда Ли ходила на репетиции. Это было новое, современной архитектуры здание в виде двух перевернутых тарелок. Несмотря на то, что эти тарелки находились в нескольких десятках метров от места, где Ли бывала почти каждую неделю, в новом цирке она еще ни разу не была. Все не хватало времени, а вернее, желания. Об этом я не преминул сообщить кассирше.
— Нам, если можно, лучшие места. Я сегодня впервые привел своего ребенка в цирк, — и продемонстрировал ей в окошко, смеющуюся Ли.
— В виде исключения, из директорского фонда… Принимая во внимание, что идете в первый раз, — улыбнулась кассирша.
Нам достались лучшие места в третьем ряду, почти рядом с ареной, от этого создавалось впечатление присутствия в каждом исполненном номере. Ли была в восторге! Глаза ее сияли, ее восхищала эта фееричная реальность, надрывающая душу музыка, перекрываемая рычанием укрощенных голодом хищников, экзотическая пестрота костюмов, режущие ухо звуки труб, бьющая по нервам тревожная дробь барабанов. Она буквально жила, напряженной атмосферой этой жестокой сказки. Жестокость ‒ неотъемлемая составляющая этого действа, как и в самой жизни.
— Мне так нравится, здесь все такое… Настоящее! — стараясь перекричать разухабистый канкан, радостно прокричала она мне на ухо, — Почему, мы раньше сюда не пришли?!
Я только улыбнулся и обнял ее в ответ. Мне не нравился цирк. Безусловно, цирк одно из самых богатых и выразительных средств искусства. В цирке так много красивых, сильных людей, это единственное место на земле, где все счастливы. Но было в нем, что-то вульгарное, а главное, обманное. Еще ребенком, увидев однажды в цирке, как заезжий фокусник, исполнявший свой номер с ловкостью, граничащей с волшебством, случайно выронил из рукава, спрятанный там шарик, я навсегда разочаровался в тайнах цирка. А кроме того, я видел, как в цирке дрессируют животных, и как им там живется, в неволе.
И все-таки, когда в Херсон приезжал цирк шапито, отец и я, мы всегда шли смотреть представление, а иногда, если смотрители разрешали, то и кормить зверей. К моему удивлению, отец получал от этого больше удовольствия, чем я. Не знаю, кто из нас был бо́льшим ребенком, я или он. Меня же переполняла щемящая жалось к мученикам дрессировщиков. Впоследствии, я не раз задумывался над тем, разгаданным мною фокусом под брезентовым куполом шапито. Секрет фокуса всегда в том, чтобы произвести на окружающих впечатление неповторимого чуда. Если же фокус может повторить кто-то еще, это уже не фокус, а обман. Поэтому иллюзионисты никогда не показывают фокусов, которые можно разгадать, глядя на них, со стороны. Какова же задача всех стараний фокусника? В ответе я не сомневался. Нет, я не люблю цирк.
На арене укрепили три турника, на которых заходилась вертухаться труппа акробатов. Один из них, не рассчитал и, выполняя очередное сальто-мортале, со всего маха грохнулся на спину. Удар об арену был очень сильный. Он лежал, не подавая признаков жизни, под неестественным углом вывернув голову к плечу, похожий на сломанную куклу. К нему подбежали униформисты, хотели унести, но слаженности в их действиях не замечалось. Подхватив его, они вначале, уронил ноги, а затем, подняв ноги, уронили голову. Бросив акробата, они стали препираться меж собой. Он же, никак на это не реагировал, падал на алое покрытие арены, как «гуттаперчевый мальчик».
Ли замерла рядом. Побледнев и вцепившись руками в поручни кресла, она только вздрагивала и стонала, когда униформисты в очередной раз роняли акробата. Я не мог больше этого выдержать, выбежав на арену, я отстранил одного из униформистов, взял лежащего акробата под мышки, двое других подхватили его за ноги и мы, сорвав аплодисменты, благополучно унесли его за кулисы. Здесь, в полумраке, мы уложили его на какую-то широкую короткую подставку, и опять неудачно. Его туловище лежало на подставке, а голова, руки и ноги свисали с нее, как у тряпичной куклы. Я удивился своей несообразительности, похоже, я заразился ею от подсобного персонала арены, а они, все как один разбежались неизвестно куда.
Ничего подходящего для того, чтобы уложить акробата я поблизости не видел, куда его нести я не знал, мне только и оставалось, что поддерживать его безжизненно свисающую голову. Акробату было лет двадцать, не больше, мускулистый, с твердым волевым подбородком и кудрявыми каштановыми волосами. От его розовой шелковой рубахи с множеством оборок разило потом, а обтягивающие рейтузы между ног были неумело зашиты. Он не приходил в сознание, дыхание его было прерывистым с глубокими гортанными хрипами.
Вдруг как из-под земли выскочил вальяжный конферансье с напомаженными бриолином волосами, зачесанными коком. Он где-то отсутствовал, видимо ходил поправлять свою прическу, его подменял клоун Кузя, объявляя вместо него номера. С его появлением нас сразу окружило множество галдящих, наряженных в костюмы для выступления артистов цирка. Конферансье, окинув меня внимательно взглядом, тут же взял инициативу в свои руки, и начал отдавать распоряжения.
— Так, ша! Что за визг на поляне? Тишина в эфире! Какие проблемы? Счас мы их порешаем. Тихо, я сказал! Опять Андрюха упал? От уже любит падать! А теперь, в темпе ‒ с прохода его убрать, пусть где-то отлежится. Почему он не встает? Кузя, а ну потрогай, у него голова не болит?.. ‒ и первым рассмеялся своей шутке.
— Он без сознания! Надо вызвать скорую помощь и отвезти его в больницу, — с трудом удалось вставить мне.
— В какую там больницу! — отмахнулся конферансье, — Что вы такое говорите, молодой человек? Он у нас через день падает, ни одна больница такого не примет. Кому он такой нужен?.. Сейчас немного полежит и будет бегать тут у меня, как посоленный заяц. Не волнуйтесь, все будет в порядке и большое вам спасибо. Давайте я провожу вас на выход. Где вы сидите?
Конферансье не вызывал у меня доверия, он прятал от меня свои бегающие, как две потревоженные мыши глаза и от него сильно несло перегаром. Я все же настоял на том, чтобы акробата отнесли в их медпункт. Здесь царил холод, как в склепе. Кроме кутающейся в пальто медсестры и флакона зеленки, в медпункте ничего не было. Когда мы укладывали акробата на кушетку, он впервые застонал. Теперь уже они все, во главе с медсестрой принялись меня выпроваживать. В конце концов, я сделал все, что мог. Это их человек — «цирковой», и это их жизнь, опасная, трудовая и унылая, как на заводе. Цирковые, особые люди, веселая круговерть, блеск софитов и вечный праздник идут у них рука об руку с травмами, инвалидностью и смертью. Смысл их жизни в выходе на арену, где они, превозмогая боль и страх, каждый раз преодолевают себя. Они обречены выходить на арену столько, сколько позволит им здоровье, такова их цирковая судьба и никто не вправе им в этом мешать.
Конферансье звали Гарик, он не успокоился, пока не отвел меня обратно в зал, где продолжалось представление. Когда я вместе с ним появились в проходе, нас встретили бурными аплодисментами. Мы оба быстро разобрались, что аплодисментами приветствовали не нас, а мартышку, которая в это время выехала из-за кулис верхом на собаке и стала носиться верхом на ней по арене. Ли на месте не оказалось. Я быстро нашел ее в буфете в компании двух цирковых артистов, кажется, эквилибристов. Она была пьяна, принялась меня обнимать, выкрикивая:
— Вот! Имею честь рекомендовать, Андрей, но не Болконский, а другой!.. Сын собственных родителей, мой друг и личный приятель. Любовь всей моей жизни! И-и-и… Кроме того, спасатель… То бишь, спаситель вашего коллеги и брата по разуму!
Они не торопились называть свои имена и с вызывающим интересом принялись меня разглядывать. Мне и без того было неуютно, а стало еще хуже. На столе стояло три граненых стакана, судя по остаткам на дне, пили водку. Из закусок была карамель «Дюшес», знакомые зеленые фантики валялись на столе. Спустя минуту стало ясно, что Ли только что с ними познакомилась. Я не так долго отсутствовал, чтобы она успела так набраться, разве что сама к этому стремилась. Это уже было, как она выражалась «немного слишком».
Мне большого труда стоило увести ее из цирка. Только случайное вмешательство вездесущего Гарика, предотвратило очередную драку, на этот раз с артистами цирка. Эти двое оказались непростыми циркачами, они упорно доказывали мне, что «тот, кто девочку поит, тот ее и дегустирует». В чем-то они были правы, но это была моя девочка, хоть и великовозрастная. К сожалению, она забыла, что за дармовую выпивку, могут потребовать расплатиться и, если нечем платить — заплатишь собой. Речи не могло быть о том, чтобы вернуть им деньги за выпитое, тогда бы точно началась драка. В общем ситуация была тупиковая и прегадостная, как Ли сама как-то говорила: «цирк уехал, а клоуны остались». Кто выступал в роли клоуна, легко догадаться.
Вести Ли в таком состоянии домой было нельзя. На такси я привез ее на квартиру к Клане. В этих приездах прослеживалась уже какая-то закономерность. Кланя, глядя на нас, как всегда, рассмеялась. Какой же она все-таки дурносмех. Сказала, что идет к подруге и вернется завтра. Попросила, чтобы когда мы будем уходить, заперли комнату, а ключ положили под половик перед дверью. Я знал причину ее беспокойства, украсть в комнате у Клани было нечего. Как раз этого, она болезненно стеснялась. Поселившись в этой коммунальной квартире, она, открытая душа, пускала в свою комнату соседок, которые чуть ли не в глаза, принялись о ней судачить, упрекая ее в нищете. Теперь граница на замке, плюс упорно распускаемые Кланей слухи о том, что она купила и вот-вот привезет, то ли уже привезла и расставила в своей комнате новый импортный гарнитур, торшер и даже фортепиано… Этим мебельным гарнитуром и фортепиано (которое на трех ногах…), она дразнила их уже несколько недель, доводя своих соседей до конвульсий, закрывая перед их любопытными носами дверь, для надежности занавесив ее со стороны комнаты каким-то покрывалом.
— Зовсім забагато для жінки — не є доста[45], — улыбнулась она мне на прощанье, указав глазами на Ли, и исчезла.
Ли уже спала, сидя за столом. Я отыскал в одном из ящиков рассохшегося комода относительно чистые простыни, перестелил постель и уложил Ли. Голова была пуста, все мысли покинули ее. Ли больным голосом чуть слышно попросила пить. Я отпоил ее вначале холодной водой, а потом кипятком с рафинадом, чая у Клани не было. На общей кухне с потолком в пятнах плесени и протечек, я случайно взял не Кланин чайник и получил въедливое замечание от Кланиной соседки, старой образины с повадками тюремной надзирательницы. Выслушав пару ее реплик, я понял, что передо мной искусница по части гнусных намеков.
Коммунальная кухня ‒ главная достопримечательность коммунистического быта. Вокруг была невероятная грязь. Подошвы липли к линолеуму, из-за многолетних наслоений грязи рисунок на нем исчез. Однако заметно было, что обитатели этой коммуналки все-таки тяготеют к чистоте. Чтобы не мыть газовую плиту, они ее периодически красили. Краска не держалась на жирных наростах грязи и отслаивалась пластами, от этого создавалось впечатление, что газовая плита одета в лохматую шубу. Выждав пять минут, я вернулся на кухню забрать закипевший чайник, здесь меня уже поджидал целый трибунал, вернее «сталинская тройка» из трех разъяренных старых фурий. Пока я галопировал по коридору до Кланиной комнаты, перебрасывая с руки на руку раскаленную ручку чайника, они скакали по бокам в виде эскорта, торопливо сообщая мне, что давно уже подозревают Кланю в недостойном поведении и других тяжких преступлениях, и давно бы уже донесли на нее в компетентные органы, если бы имели свободное время. Уже в захлопнутую перед ними дверь они выкрикнули все, что они думают о Клане, обо мне и всех на нас похожих, вымещая на мне годами накопленную злобу на соседей и весь мир в придачу.
На меня будто вытряхнули грязное пыльное тряпье. Откуда берется этот злобный хлам? Эти руины бывших людей, разве они всегда были такими? Едва ли, и они когда-то были молодыми, как и все мы, а стали конечным продуктом нашей замечательной жизни. Неужели подобные метаморфозы ожидают и меня с Ли? А, чем мы лучше? Как жаль, такой бесславный конец. Нет, я на него не соглашусь. Никогда!
Быстро темнело. Затянутое тучами небо за окном слилось с подступающими сумерками. Ли протрезвела настолько, что потребовала от меня интимной близости. Скрепя сердце, я разделся и лег с нею рядом. Она лежала на спине, плотно зажмурив веки, мне видны были черные дыры ее ноздрей. Согнула ноги в коленях и выгнула спину, когда я расстегивал ей лифчик. Ее руки сомкнулись вокруг моих плеч. При малейшем движении металлические пружины кровати издавали душераздирающий скрежет. К счастью, это продолжалось недолго, алкогольное отравление свело на нет ее желание. Было слишком поздно, и мы остались здесь ночевать. Я никак не мог заснуть, лежал рядом с ней, такой одинокий, будто ее не было рядом, не понимая, почему я чувствую себя совершенно опустошенным? Она, будто выпила из меня жизненные силы, не дав взамен ни нежности, ни тепла. Подумал я, незаметно проваливаясь в темную яму сна.
Звон погребального колокола усиливался, его удары раздавались все ближе, громче и чаще, как тревожное предостережение. Под окнами с оглушительным лязгом промчался заблудившийся трамвай. «Остановите, вагоновожатый, остановите сейчас вагон», ‒ подумалось мне. Не полностью очнувшись ото сна, я долго приходил в себя, изумленный наступившей тишиной. На улице не переставая дул ветер, тихо постукивая в окна. В комнате стоял полумрак, причудливые тени метались по стенам. На столбе перед домом качался фонарь, словно его раскачивала нечистая сила. Я пребывал в состоянии между сном и реальностью, смотрел вверх и не видел ничего, кроме потолка. И вдруг… ‒ я увидел небо! И голубая небесная высь бездной разверзлась предо мной. Спал ли я? Не знаю. Смутная тревога охватила меня, появилось необъяснимое, все возрастающее ощущение опасности, похожее на то, что бывает в ночных кошмарах. Вдруг возникло непреодолимое инстинктивное желание бежать!
Рядом с кроватью произошло какое-то шевеление, будто изменилась неподвижность темноты, ‒ черного на черном. Присмотревшись, я увидел перед собой невысокую худую старуху. Лица ее я не разглядел, оно смутно желтело под низко надвинутым на лоб черным платком. Я зажмурился, в надежде, что это видение, и оно исчезнет, но оно не исчезло. Незнакомый мне ранее леденящий страх смерти завладел мною. Старуха то и дело наклонялась надо мной, протягивая ко мне руки и тут же боязливо отшатывалась, вдруг осмелев, положила две костлявые ладони мне на грудь. Стопудовая тяжесть придавила меня. Несмотря на все мои усилия, сделать вдох мне не удалось. Я лежал, прислушиваясь к громкому стуку своего сердца. Сердце начало давать перебои, и вместо двух ударов: тук-тук, раздался лишь один, ‒ тук… Сердце замерло и остановилось. Я лежал и не мог пошевелиться, не в силах преодолеть вязкую тину засасывающего меня болота. Я хотел закричать, даже голосовые связки заболели от напряжения, но лишь беззвучно открывал рот. Крика не получалось, мой крик тщетно метался по скованному кошмаром рту.
Умирая, я застонал. Как же… ‒ о, как же я хотел, чтобы Ли услышала меня и помогла прогнать старуху! Испугавшись моего стона, старуха отпрянула, потом снова приблизилась и опять положила свои ледяные ладони мне на грудь. Я застонал громче и проснулся весь в холодном поту, сердце мое колотилось как бешеное. Старухи не было, это был сон, но настолько приближенный к действительности, что я не сомневался, что это было наяву. Этот сон, он был реальнее самой реальности и все же, это был сон. Был ли он вещим? И если, да, ‒ то, что он предвещал? Не знаю. Непонятый сон — нераспечатанное письмо от Бога. Порой с нами случаются невероятные вещи, разгадать их сразу не удается. Понять их помогает время. Но иногда, разгадать их не удается никогда.
Заснуть я больше не смог, как ни старался. Временность очередного пристанища и щемящее осознание бесприютности не давало мне уснуть. Ночь, не уходи, я не хочу, чтобы наступал день. Ночь, лучшее из всего, что здесь есть. Почему в этом краю не наступит вечная ночь? Пусть будет ночь! Но так не бывает. Время, хоть и медленно, но приближалось к утру. Еще было слишком рано, первый троллейбус пойдет через полтора часа. Бледный предрассветный полусвет воровато заглянул в окно и комната наполнилась утренними сумерками. Дыхание Ли изменилось, я догадался, что сон ушел и от нее. Она лежала рядом с широко открытыми глазами, отсветы уличного фонаря поблескивали в них. Я хотел ее обнять, но она отстранила мою руку и едва слышно спросила:
‒ Который час?
‒ Понедельник, ‒ не расслышав, ответил я.
Она тяжело вздохнула. Я помолчал, ожидая, что она еще скажет. Но она молчала. Слишком часто я стал говорить невпопад, с досадой отметил я.
— Ты так расстроилась? Из-за этого… Акробата? Оказалось, он мой тезка, его тоже зовут Андрей, ‒ не зная, как ей помочь, сказал я.
— Нет. Вначале, да… А потом, эти ребята, его друзья, сказали, что с ним часто такое бывает. Так что ничего страшного.
— Скажи, зачем ты пьешь? ‒ не выдержав, спросил я.
— Чтобы быть пьяной.
— Зачем? ‒ совсем не уместно стал дожимать я.
— Алкоголь убивает время, — бесстрастно ответила она.
— Время не умирает, умирают люди, — возразил я. — И у тебя его что́, вагон с прицепом, чтобы его убивать?
— Столько же, сколько у всех. Но иногда бывает так скучно…
— Разве в цирке тебе было скучно?
— Нет, вначале. А потом я так распереживалась, и ты куда-то исчез…
— Но я же не покурить выходил, разве нельзя было меня подождать? Да еще эти, эквилибристы… Не понимаю, зачем ты это сделала?
— Что нам делать, за нас решают планеты, — задумчиво ответила она, рассматривая что-то на потолке.
— Ведь унизительно было пить за их счет! У них же на лбу было написано, что они от тебя хотят…
— Я прошу тебя, оставь, ‒ со скукой попросила Ли. ‒ Освободи голову. Научись принимать людей такими, какие они есть и не пытайся их переделать.
Интонации ее голоса наталкивали на мысль о неполном ее присутствии. Мне это не понравилось, вчерашнее не успело забыться.
‒ Люди не куклы в твоих умелых руках, ‒ веско закончила она с каким-то отдаленным смыслом.
Предо мной возник образ оловянного солдатика и хрупкой картонной балерины. Беззаветная верность, до прыжка в огонь и стойкость принципов, граничащая с тупостью. Да, но именно в прыжке, ‒ его суть! Кукольник Андерсен знал своих кукол, но временами они переставали ему повиноваться и жили своей собственной жизнью, и умирали, тоже по-своему.
‒ Не важно, что ты там думаешь или, что думаю я, то, что происходит, происходит независимо от того, что мы думаем… И брось ты копаться в причинах того, что я делаю, это такая чепуха! ‒ что-то более чем досада прозвучало в ее голосе.
— Да я не копаюсь, я хочу тебе помочь! — задетый ее тоном, усилил голос и я.
— Ну, наломала я дров, что ж мне, мосты теперь посжигать! — с вызовом бросила она.
— Неужели, ты не понимаешь, что так жить нельзя! — вырвалось у меня прежде, чем я понял смысл своих слов.
Моя последняя фраза подействовала на нее, как удар хлыстом, ее словно обожгло. Она порывисто встала, щелкнул выключатель и голая лампочка, свисавшая с потолка на витом проводе, осветила обстановку Кланиного будуара. В большой, около тридцати квадратных метров комнате было два окна, через которые не проникало ничего, кроме пыли. Как-то сбоку стоял круглый обеденный стол, будто оплеванный и выставленный на позор, рядом с ним испугано замерла покосившаяся табуретка. В угол забился обшарпанный комод, на нем бесформенным ворохом громоздилась наша одежда. Вот и вся меблировка. Видавшая виды ржавая кровать да голые стены с паутиной по углам предстали пред нами во всем своем уродстве. На стене рядом с кроватью на четырех гвоздях провисла узкая полоска ситца, «чтобы не пачкаться о побелку». Эта застиранная ситцевая тряпочка играла роль ковра, ‒ она меня добила.
Ли быстро оделась. Торопливо отыскала в сумочке пачку «Опала». Закурила. Глубоко затянулась и длинно выдохнула сквозь зубы. Целое облако дыма окутало ее. Сжатые зубы изменили нежный овал ее лица, черты ее стали незнакомыми, злыми. Свет лампы немилосердно подчеркивал, как постарело и осунулось ее лицо. Держалась она очень прямо, в ее необыкновенно тонкой фигуре чувствовалось напряжение перетянутой струны. Встал, оделся и я. Комнату до краев заполнило напряженное молчание. В центре на полу желтый свет электрической лампочки очертил круг, напоминавший цирковую арену, посреди которой сошлись мы лицом к лицу, пристально глядя друг на друга. Я первый отвел глаза, иначе Ли могла простоять так весь день.
— Да! Мне тоже не нравится, как я живу… — ломким голосом сказала Ли, затянулась и закашлялась сухим надрывным кашлем. ‒ Уточняю, как я с тобой живу! ‒ откашлявшись, проговорила она, старательно артикулируя каждый звук, очевидно для того, чтобы если я что-то не расслышу, то прочту по губам.
Расправив плечи, Ли подняла голову, став выше меня ростом. Она застыла передо мной прямее стрелы. Тени вокруг глаз придали ее лицу трагическую выразительность. Милая линия губ гневно затвердела, брови грозно нахмурились, тонкие ноздри возбужденно раздувались, а глаза недобро, по-волчьи сверкнули мне в лицо темно-зеленым, изумрудным светом. Меня поразила эта новая, невиданная красота ее лица. В ее взгляде, во всей ее осанке выразилось столько оскорбленного достоинства и негодования, что я невольно ею залюбовался. До того необыкновенна была эта возмущенно гордая красота в сочетании с пленительной хрупкостью ее тела.
— Ты отгородился мною ото всех, никто тебе не нужен, а на самом деле и я тебе не нужна. Меня с тобой связывают вот только эти, заляпанные твоей молофьей простыни и выпивка, хотя ты делаешь вид, что ни то, ни другое тебя не интересует. И я знаю, почему ты такой «отстраненный»! Ты не веришь в искренность людей. Небось, и мне не доверяешь, а я так тебя люблю… Я люблю тебя так сильно, что сильней уж некуда и в этом твоя власть надо мной! Совсем себя потеряла, надышаться на тебя не могу, нашла наконец, своего, единственного… В моей жизни ничего не было и было так много всего, я даже думала, что я ее уже прожила. Раньше у меня все было легко, я просто жила и тебя любила, всю свою жизнь, еще до того, как встретила. Я так тебя ждала! Если б ты только знал, как я тебя ждала…
Потом появился ты, и вначале мне с тобой было так хорошо. Эх, если б ты знал, как мне было хорошо! Ты оказался тем самым, моим… А потом я почувствовала, как бритвой по коже: еще не больно, а кровь капает, и поняла, что я несчастлива, — голос ее сломался, но лишь на мгновенье, — Думаю, что и ты меня любишь, но мало. Да, любишь, хотя сам себе в этом не признаешься. Ты предпочитаешь, чтобы тебя любили, но самому не любить, тебе так удобнее. Знаешь, почему? Ты боишься любви, потому что ты не сможешь ею управлять, ты сам будешь ей подчиняться. Этого ты боишься больше всего, принадлежать человеку или чувству. Ты боишься потерять свободу и власть надо мной, ты настоящий рабовладелец и трус!
Ее высокая грудь бурно вздымалась, она упивалась собственными словами, забываясь в своей ярости.
— Все, что у нас с тобой, все неправильно, все у нас не так, а ты ничего не видишь, не понимаешь, только осуждаешь за пьянку. А знаешь, почему я пью? Не сберегла я себя для тебя, не такая тебе нужна, разве я этого не понимаю. Ты умный и знаешь все на свете, а сердцем ты дикий, не можешь ты мне помочь. Эх, да что там говорить! Я для тебя просто, без затей, станок для ебли и собутыльник в одном лице, удобная вещь. Нельзя со мной так, ты мне все прощаешь, ты же мне душу этим рвешь, как ты этого не понимаешь? А еще считаешь себя большим умником. Эх, ты, телепень! — она сорвалась на крик.
— Видишь этот стакан?!
Она схватила со стола граненый стакан, в таких продают газированную воду в автоматах (его точно разлучили с одним из них…), и с маху разнесла его о стену, лишь осколки брызнули во все стороны.
— Это то, что между нами было! Прощай, моя любовь, — она всхлипнула и умолкла.
Тишина, сверлящая тишина повисла надо мной. Я стоял и готов был провалиться сквозь землю. Ли была права. Почему изменились наши, ставшие животными отношения, я не знал. Любил ли я ее? Не знаю. Она была мне дороже всего на свете, моя привязанность к ней была сильнее, чем жизнь или сметь, ‒ я не задумываясь, отдал бы за нее жизнь. Вместе с тем, я видел все ее недостатки, и многие из них не мог ей простить. Я не понимал, как можно жить не мечтая, ни к чему не стремясь. У нас был разный жизненный опыт, иногда это помогало нам обоим, но чаще, он нас разделял, все чаще наши интересы не совпадали.
Временами мне казалось, что Ли мой необдуманный шаг и моя разлука с ней неминуема. Я не мог дальше оставаться с ней, но не мог и без нее. Наверно, я испытывал то, что называют «послелюбовной тоской». Ведь я не знал роковой неизбежности законов любви. Вспыхнувшая стремительно любовь, быстро себя исчерпывает. Мы были слишком близки, и чувство пресыщения все чаще охватывало меня. Меня начало тяготить ее постоянное присутствие в моих мыслях. В то же время, я стал замечать, что и Ли устала от отношений со мной и исподволь желает от них, а соответственно и от меня, освободиться. Может, мне это только казалось? Больше всего в жизни она ценила свободу. Свобода ‒ это воздух, которым Ли дышала, без нее она не мыслила себя. Но свобода несовместима с любовью, более чем несовместима. А была ли это любовь?
Пытаясь разобраться в своих отношениях с Ли, я думал что любовь, чувство намного более значительное, чем мое. Мне казалось, что любовь это высшее счастье, выпадающее на долю избранных, что это вообще что-то такое, чего возможно и нет, все только рассказывают о ней. Но, если любви нет, то, ‒ что́ же тогда есть? Мысли об этом всецело занимали меня. Что же касается половых отношений, то я действительно, часто получал бо́льшее удовольствие без них, чем от них. Для меня важнее было общение с Ли, чем половой акт в полевых условиях. Ли это раздражало и она не раз с досадой говорила мне, после того…
— Что с тобой, Андрюша? Перезанимался? В библиотеках своих пересидел? Не кидай брови на лоб! Ты будто номер отбываешь. Секс без секса, все равно, что поцелуй без поцелуя.
Позже я пришел к выводу, что удовлетворение полового инстинкта высочайшее наслаждение, какое доступно человеку. Но это величайшее из наслаждений находится вне времени, ‒ в нем нет реальности, как во сне. Сексуальные удовольствия быстро приобретают нудную монотонность и, если они не окрылены сильным чувством, ставшие ненадолго близкими мужчина и женщина, обречены на отталкивающее друг от друга перенасыщение. И я не знал, люблю ли я Ли. Одно, несомненно, мое отношение к ней было выше секса и ближе к безумию. Мы пристрастились друг к другу, как два наркомана и не могли уже друг без друга, хотя иногда мне казалось, тяготились обществом друг друга. Не знал я и как повлиять на Ли, она была слишком своенравна, бескомпромиссна до нетерпимости. Она терпеть не могла, когда ей навязывали свои требования, восставала против всякого принуждения, а когда кто-то посягал на ее свободу, она, не задумываясь, все принимала в штыки. Вместе с тем, в ее обостренном чувстве справедливости, которую она всегда отстаивала, было что-то незрелое.
У меня не хватало опыта общения с такими людьми, терпения и такта, чтобы изменить что-то к лучшему. Меня раздражало ее неумение и нежелание оставаться в одиночестве и абсолютная неспособность сосредоточиться на каких-либо глубоких мыслях. Я пытался как-то на нее повлиять, но в разговорах с ней у меня не получалось взять верный тон и я видел, как ширится пропасть между моими благими намерениями и ее поступками. Я не умел прощать слабости и ценить достоинства, а скорее, я просто не дорос до этой неожиданно повстречавшейся на моем пути любви. Я это сознавал, но ничего поделать не мог. Всему свое время. Себя наскоро не сделаешь. Слишком через многое надо пройти, чтобы жизнь — лучший учитель, научила тебя оценить и сберечь, выпавшую на твою долю любовь. И я не готов был к этой любви, не по возрасту, по уму.
С каждой уходящей минутой я все острее чувствовал отчуждение, которое как живое становилось между нами. Во всей своей необратимости передо мной открылось, что это не просто ссора ‒ это катастрофа! С замиранием сердца я предчувствовал, что мне не преодолеть ту стену, которая на глазах выросла между нами. Слишком тяжелые обвинения брошены мне в лицо, они пригвоздили меня по самые шляпки. Чувство не вполне осознанной вины добивало меня. Как можно упрекать Ли в бессмысленности ее жизни, если я сам живу так же ‒ такой же, лишенной цели жизнью. Она не виновата в том, какая она есть потому, что она не может быть другой. Как выпивающий силы дождь или багряный, вызывающий тревогу закат. И стараться переделать, улучшить ее характер все равно, что пытаться улучшить явления природы.
Разногласия — неизбежная составляющая отношений между мужчиной и женщиной. Столь непохожи эти разные миры. Я понимал, что наши отношения нельзя подчинять внезапно вспыхнувшим эмоциям. Помимо всего прочего, это вопрос баланса… Я незаметно взял со стола ключ от Кланиной комнаты и зажал его в кулаке.
— Alles, Kommissar![46] Enough![47] — средь затянувшейся тишины резко скомандовал я. — Брось копить обиды! Никогда не поверю… — помолчав, улыбнулся я, — Что ты разлюбила веселиться. Знаешь, что у меня в руке? Угадай с трех раз.
На миг заинтересовавшись, Ли взглянула мне в глаза и отрицательно покачала головой. Я не мог на нее смотреть! Ее лицо до неузнаваемости изменилось, превратившись в маску горя и печали. В эту минуту я любил ее как никогда.
— Так и быть, я тебе покажу. Видишь? — я на раскрытой ладони протянул ей большой ржавый ключ. Разочаровано пожав плечами, она отвернулась.
‒ Ценная вещь, можно прийти в восхищение… Настоящий ценняк! ‒ обронила она.
— Это не простой ключ. Взгляни, это ключ к взаимопониманию. Нашему взаимопониманию. Давай не будем ссориться, будем дружить. Я буду относиться к тебе, как к другу, хочешь?
— Как к другу? — хрипло переспросила она, будто сильно простудилась, окинув меня сухим непримиримым взглядом.
— Да, как к другу, — подтвердил я, не зная, заплачет она сейчас или начнет бушевать, — Хочешь?
— Нет! — выкрикнула она.
— Почему?
— Ты что, всех своих друзей раком ставишь?! — рассмеялась Ли, злость с озорством плясали в ее глазах.
Рассмеялся и я, и положил руки ей на плечи. Наши лица были так близко, что я чувствовал, как смешивается наше дыхание. Я не удержался и нежно прикоснулся губами к ее губам.
— И все же, если мое мнение для тебя хоть что-то значит, ты должна знать, что я не приветствую то, что ты пьешь. Ты меня понимаешь? — со всей деликатностью сказал я.
— С трудом! — язвительно бросила она, вырвавшись из моих рук, разъяренная тем, что поддалась на мою нежность. — Хватит с меня твоих нравоучений, пойду лучше почитаю надписи в их сортире! — объявила Ли, окинув меня пылающим взглядом.
— Прибереги этот тон для кого-то другого, — веско сказал я. — Я тебя прошу, сбавь обороты, слишком часто ты сходишь с резьбы. Тебе известно, как я к тебе отношусь, и я не хочу, чтобы выпивка становилась между нами. Незачем нам ссориться из-за пустяков.
— Ты знаешь сказку про Маугли? — с напускным равнодушием спросила Ли.
— Да, знаю.
— У нас произошло нечто подобное. Наши геологи в Сибирской тайге нашли ребенка, воспитанного стаей дятлов, ‒ она замолчала, предусматривая мой вопрос.
‒ И?
‒ Через неделю он их всех задолбал! — с ехидством выдала она.
— Очень смешно. Ты меня просто ухохотала. Но заметь, я сказал тебе об этом впервые и повторять, не намерен. Самый глухой тот, кто не хочет слушать. Взгляни на этот ключ. Надо терпимее относиться друг к другу. Ты и я, это все, что у нас есть.
Ли молчала, упрямо молчала. Как же у нее развит дух противоречия.
‒ Ау! Ты услышала то, что я сказал?
— Ладно… ‒ и она в свойственной ей манере не то кивнула, не то с досадой пожала плечами, изобразив нечто среднее между «да» и «нет».
‒ Так, да или нет? ‒ уточнил, вернее, дожал я.
‒ Да, — с усилием справившись с собой, сказала Ли, медленно подняла два пальца и с утрированным пафосом провозгласила, — Обязуюсь и торжественно клянусь, убавить обороты, то есть, количество выпитого на килограмм веса… — не выдержав, прыснула она.
— Так и запишем, под протокол. Только учти, шутки я понимаю до поры, до времени, а время это, поимей в виду, определяю я сам.
— И, что́ будет?! — дерзко спросила она, напирая на каждое слово.
— Все будет очень просто, — раздумчиво, словно разглядывая то, что предстоит сделать, проговорил я. — Придется хорошенько выбить из тебя пыль. Для начала, ди́тятко ты мое непонятливое, в людном месте я отшмагаю тебя по голой заднице ремнем. Вот это будет номер, почище, чем цирк на дроті[48], — многозначительно пообещал я.
— Что-о-о?! — переспросила она, надменно вскинув голову и с вызовом оттопырив попку, которая совсем некстати меня возбудила. — И это я не ослышалась?! Это что́ еще за домострой?! Ну, ты и деспот, — и она с изысканным артистизмом осуждающе покачала головой. Глаза ее полыхали ненавистью и весельем.
— Да, т-ы-ы!.. Ты же… Ты настоящий крепостник! На тебе же пробы негде ставить! Пан Энгельгардт Павел Васильевич, тебе не дядей ро́дным приходится? Ты только посмей! Да я тебя после этого просто придушу! — и она со смехом схватила меня за горло.
Помимо воли рассмеялся и я. Мне и в самом деле стало смешно. На время. Мы обнялись к нашему взаимному облегчению. Но после подобного разговора не бывает так, чтобы все осталось, как прежде. То, что мы высказали друг другу, врезалось нам в память и стало между нами навсегда.
Глава 19
Вчера я не встретился с Ли.
Ждал ее более двух часов, но она так и не пришла на свидание. Это было на нее не похоже, она знала, как я отношусь к необязательности. Необязательность, исподняя сторона равнодушия, тихим шашелем с железными зубами она точит человеческие отношения. Она тихонько шуршит-жует и происходит необратимое: сначала необязательность друг перед другом, а затем и перед всем на свете. Таковы были наши негласные правила, и мы оба их не нарушали. Если мы уславливались о встрече, Ли всегда приходила, хотя и безбожно опаздывала. Эта болезнь у нее была неизлечима.
«Ты же знаешь, я никогда не опаздываю без важных на то причин», ‒ изредка оправдывалась она. А в последнее время Ли выдумала для своих опозданий удобную отговорку. Она утверждала, что женщине простительно любое опоздание и приходить вовремя на свидание просто неприлично, от ожидания мужчина становится только крепче, как выдержанное вино. Сердце у меня было не на месте. Как на иголках, отсидев первую пару на лекции, я побежал ее разыскивать.
Заканчивался апрель. На днях мы отметили Пасху. После разговора на квартире у Клани, Ли редко пила, я ни разу не видел ее пьяной. Как ей давалась эта насильственная трезвость? Не знаю. На великий праздник Весны в день Светлого Воскресения мы выпили с ней только по фужеру шампанского. Это было в переполненном кафе «Париж». Теперь-то я понимал, что это кафе было единственным местом в огромном городе, где легко дышалось, человек здесь мог выговориться среди единомышленников, не боясь сказать правду, чтобы не задохнуться от безнадежности. И отовсюду сюда шли люди, как корабли, становясь на душевный ремонт.
Я не верил в бога, которому поклоняется набожное старичье. Страх смерти сгоняет их в стадо, которое обирают хитрые пастыри. Заунывные, полные старческой скорби церковные обряды и бессмысленно повторяемые слова древнеславянских молитв, томили меня своею непроходимой скукой. Я знал, что он есть, воспринимая его, как великую неведомую силу, сотворившую наш замечательный мир, изуродованный бесчеловечностью людей. Возможно, он и принимает облик убеленного сединами старца, который «все устраивает к лучшему», но он не благодушный старичок, милостиво отпускающий грехи своим нашалившим детям. Эту наивную сказку придумали попы для набивания своих карманов. Он действительно снисходителен к глупости, но и не приемлет разумное, с недоступной для смертных пониманием справедливости, он вершит свои деяния во имя непреложного порядка и ведомой лишь ему цели. И он отнюдь не добрый.
Свободных мест за столами не было, и мы выпили стоя за высоким одноногим столиком.
— За нашего Господа Бога, творящего чудеса, в гневе не знающего пощады, а в милости исполненного щедрот. За нашего Спасителя от врагов и недругов наших, как на земле, так и на воде! — провозгласил я соответствующий празднику тост.
— За тебя… — просто сказала Ли, посмотрев мне в глаза.
Я радовался происходящим с нею переменам. Приятно было видеть Ли собранной, веселой искристым, а не угарным весельем. Наверно, то весна помогала нам.
* * *
Еще до обеда я нашел ее в «Чебуречной».
Народа было мало, весь бомонд собирается позднее. Ли сидела за нашим столом с толстой цыганкой лет тридцати, смуглой до черноты, с заметно пробившимися усами. Я поздоровался, спросил позволения, и сел рядом. Цыганка вскользь взглянула на меня матово-черными глазами, такими черными, что я не увидел какой-либо границы между радужной оболочкой и зрачками. Вот так глаза!.. Точно глазливая, подумал я, соорудив под столом надежную защиту от дурного глаза.
Ли была пьяна. Она, как ни в чем не бывало, чмокнула меня в щеку и громко прошептала на ухо:
— Это же та самая Мотя, я тебе о ней говорила…
Расхохотавшись неизвестно чему, она продолжила приставать к цыганке.
— Ну, пожалуйста, Мотенька! Ну, что тебе стоит… Погадай, скажи, что меня ждет впереди? Не задаром же. Вот, возьми пятерку. Я б тебе больше дала, но у меня ничего больше нет. Ну, бери же, не выделывайся! — теряя терпение, с раздражением прикрикнула Ли.
— Я не гадаю пьяным, — лениво ответила Мотя, окинув Ли скучающим и каким-то плутоватым взглядом. — Но раз ты настаиваешь, стало быть, так кому-то надо… — неожиданно согласилась она.
Одной рукой Мотя выхватила у Ли пять рублей, а другой, лишь на мгновение взяла и поднесла ее ладонь к своим глазам, тут же отбросив ее от себя. Затем отвернулась и то ли задумалась, то ли уснула с открытыми глазами. Ли нетерпеливо повела плечом, но цыганка невозмутимо сидела, не обращая на нее внимания. Наконец, Ли не выдержала.
— Ну?.. Ты-ы, Мотня! Чего молчишь?! Нет, ты только посмотри на нее, Андрюша, молчит, как рыба об лед! Говори, что ты там увидела, а то пятерку заберу, вот увидишь. Говори сейчас же! — не на шутку рассердилась Ли.
— Судьба твоя темная улица, — глядя в окно, нехотя проговорила Мотя. — Твое спасение в тебе самой, обуздай себя. Ты на пороге между этим светом и тем… ‒ она знала больше, но не сказала. Я догадался об это по ее лицу.
Ли расхохоталась с пьяной беспечностью. Вдруг углы ее губ опустились и слезы заблестели в глазах, она всхлипнула. Я пытался ее успокоить, гладил, прижимал к щеке ее ладонь, которую так бесцеремонно рассматривала цыганка. Зачем этой чародейке понадобилось пугать доверчивую девчонку? Не понимаю!
— Успокойся, моя хорошая, все это чепуха. Взгляни на меня! Посмотри мне в глаза! Видишь, я здесь, с тобой, а вместе нас много ‒ целых двое, нам вместе никакие предсказания не страшны. Никогда больше не гадай, ведь гадание может повлиять на твою судьбу, возьмет и сбудется. Ты сама своими мыслями будешь притягивать к себе то, что тебе нагадали, сама запрограммируешь себя на предсказание, и невольно будешь делать все, чтобы оно сбылось. Твои мысли могут материализоваться, и если ты к чему-то себя готовишь, то и случится.
Я с негодованием оглянулся на Мотю, но ее нигде не было, только пустой стул стоял отставленный далеко от стола. У меня все похолодело внутри, где-то на задворках сознания заворочалось тревожное предчувствие. Зачем она так далеко его отодвинула и исчезла? Этот стул… ‒ то был знак, метка, последнее предупреждение. От, же ж по́гань! Не зря говорят, ученая ведьма хуже прирожденной. Ли успокоилась так же внезапно, как и разволновалась, это было в ее характере.
— Прости меня, Андрюша! Господи, у меня в голове такой беспорядок. Мне кажется, я потеряла свою душу… — ее затуманенные глаза прояснились, невыразимое отчаяние послышалось в ее голосе. Только теперь я заметил насколько она изменилась, она была очень бледна, лицо ее осунулось, и было воплощением несчастья.
Я не суеверен, но всегда безошибочно узнавал и прислушивался к предзнаменованиям о пока еще далекой, ни неминуемой беде. Хотя, если будущее предопределено, то не интересно и жить дальше. У человека всегда есть свобода выбора, пусть небольшая, но реальная. На то и дана сила воли, чтобы изменить свою жизнь во избежание предначертанного судьбой. Однако всегда опасно влиять на чужую участь, поскольку на все есть своя Причина, повлияв на нее, можно получить сокрушительный ответ.
— Андрюша, зачем она это сделала? Она разбила мне сердце! Как мне теперь жить? — уронив голову на руки Ли громко зарыдала.
Мне на плечо опустилась чья-то рука, то была Кланя. Она наклонилась ко мне и тихо сказала:
— Не трогай ее, пусть поплачет. Мы вчера Таню схоронили. Нашли ее, повешенную в посадке под Мелитополем. В милиции сказали, что она сама… Лидка все время пьет и смеется. Пусть лучше поплачет, она ей была, как сестра.
Глава 20
Был май. И ночь, и день, и вечер, ‒ в тот вечер мир изменился.
Я не виделся с Ли без малого неделю. Перед весенней сессией пошли зачеты, они предстали предо мной в виде сплошной полосы препятствий, которую я успешно преодолел, взял все барьеры с первой попытки. Учиться стало намного легче, сказывался приобретенный студенческий опыт. За этот год я научился учиться. Время пролетело незаметно, и чем больше я погружался в глубину наук, тем короче делались дни. Хотя в действительности они становились все жарче и длиннее. Приближалось лето.
Когда мы наконец встретились, то сразу отправились на квартиру к знакомой Ли. Ее звали Марина, Ли называла ее Маргарина, она была ее бывшей соседкой по коммуналке. Марина-Маргарина носила ярко-красные пожарные брюки с чудовищным клешем. При этом она утверждала, что это ее собственный советский флаг, который она несет на «надлежащем» месте… Но примечательна она была не только своим персональным штандартом. Года три назад Марина вышла замуж за профорга абразивного комбината и переехала в его большую квартиру с огромным балконом и роскошным видом на Проспект. Не прожив вместе и года, на одной из Всесоюзных профсоюзных конференций профорг познакомился с другим профоргом, точно таким же, только женского пола и уехал жить к нему, вернее, к ней в Москву. Этот узаконенный бездельник, как всегда, ловко устроился профоргом и уже в Москве с успехом продолжал выдавать себя за самонужнейшего на производстве специалиста. Квартира осталась Марине в качестве компенсации за невосполнимую утрату.
Марина была лет на десять старше Ли, она зарабатывала себе на жизнь мелкой спекуляцией. Ее отношение к работе было еще более нетерпимым, чем у Ли. Она не выносила сам процесс дармового труда в любых его формах. Кем она только не работала и в итоге пришла к закономерному выводу, который она однажды во всеуслышание провозгласила на кухне их коммунальной квартиры:
‒ Куды ни кинь, а все наверх дырою… Отныне — край мороке, выхожу замуж. А вам всем, вот мой заповіт:[49] не тратьте себя понапрасну за бросовую зарплату. Будем бомбить экспроприаторов!
Весной Мариной овладевало «чемоданное настроение», она собиралась и уезжала по своим коммерческим делам, как она говорила: «по цыганским делам». На этот раз она укатила в Клайпеду за партией капроновых платков с люрексом, последним писком моды. Ли она оставила ключ от своей квартиры для того, чтобы та приходила поливать целый ботанический сад ее комнатных цветов.
У нас было две противотанковые бутылки «Білого міцного» по ноль семь литра, только что из печи французская булка с поджаренным хрустящим наворотом и пятьдесят грамм «Любительской» колбасы. На большее не хватило денег. Ли настояла на том, чтобы в ущерб закускам, я взял вина. Я не возражал, высказавшись согласно-обтекаемо:
‒ Всегда лучше много, чем мало… ‒ хотя ноль семь литра на душу было многовато.
— Я на днях взвесилась и представь себе, Андрюша, за зиму набрала лишних полкило! Полнота, это ж конец карьере, как я с этими килограммами буду выступать? — мне было смешно, ее стройность граничила с худобой.
— Все, абгемахт![50] Теперь буду держать строжайшую диету, ‒ озабоченно она говорила мне несколько минут назад в гастрономе на первом этаже этого самого дома.
Сейчас же, с азартом изголодавшихся проглотов мы занимались поисками хотя бы чего-нибудь съедобного.
‒ Есть хочу сил нет! ‒ как мантру, приговаривала она.
Маринины запасы были неприкосновенны, но на этот раз есть хотелось так, что мы решили нарушить табу. Мы обыскали все, но не нашли ничего, кроме вздувшейся банки бычков в томате, мы приговорили и ее.
— Ты полагаешь, это кошерная пища?.. — с опаскою спросил я, глядя, как в томатной пене всплывают ошметки бычков, приготовленных без потрошения.
— Господи ты боже мой! Конечно же, да! — всплеснула руками Ли. — Любые водяные создания, у которых есть чешуя и плавники — кошерные. Не веришь? Возьми Талмуд и проверь по буквам, ‒ и она отважно проглотила полную ложку шевелящегося месива. ‒ Ахтенные бычочки, вкуснота обалденная, я тебе уверяю. Это такая прелесть, пальчики оближешь! — она сложила пальцы в пучок и громко чмокнув, поцеловала их кончики.
‒ Такая прелесть, что просто гадость… ‒ продолжил вслух свои сомнения я.
Ли пожала плечами, не находя слов.
— Чтобы тебе что-то втолковать, надо-таки хорошо гороха накушаться. Попробуй, узнаешь, какая это вкуснятина, натуральный деликатес. Увидишь, эти бычки изменят твою жизнь… ‒ искушала она меня.
Я же, и так и эдак, прикидывая, каким образом бомбажные консервы могут изменить мою жизнь, пребывал в состоянии глубокой нерешительности, как голодный троглодит при виде торта.
— Так, хватит агитаций! С тобой можно последнее терпение потерять! — сделав добрый глоток вина, с преувеличенной строгостью пресекла мои сомнения Ли. — Не теряй зря время и угощайся, пока есть чем.
‒ Ты ешь, как перед погибелью, ‒ восхитился ее аппетитом я.
‒ Как в последний раз! ‒ с набитым ртом, поддержала мою шутку она.
Мы выпили одну бутылку вина и съели все, что сумели найти. Изысканные яства ухнули, как в прорву. Тем не менее, голод отступил, вернее мы о нем забыли. Мы не бросились сразу друг друга любить, мы просто были очень рады встрече, нам и без того было хорошо и легко на душе. Мы мало говорили и только смотрели друг на друга. Это был разговор без слов. Тот случай, когда слова молчат. До чего же беден язык радости! Мы истосковались друг по другу, мы не могли наглядеться друг на друга.
— Я почти забыл, как в моей руке оживает твоя грудь. А губы… Я не знал, что у губ есть своя память, твои губы вернули мне память. Никакие обстоятельства не заставят меня больше не видеть тебя каждый день. Ты такая красивая, глаз не могу отвести. Не надо ни слов, ни вина, я хочу просто смотреть на тебя, хочу любоваться тобой, ‒ целовал ее пальцы и ладони я.
— Андрюша, ты когда-нибудь видел такую ночь, о которой плачут звезды? Вот эта ночь.
Это была необыкновенная ночь. Такие ночи остаются в памяти на всю жизнь, — Ночь в белом атласе. На темном небе сверкали звезды. Обнаженные, завернувшись в простыни, мы много раз (после девятого или десятого вала любви), выходили на широкий балкон огромного дома, одного из окаменевших памятников сталинской эпохи и глотая отравленный смогом бриз, подолгу смотрели на уходящий в ночь Проспект. Словно «Титаник», он был весь в тревожных желтых огнях. Было необыкновенно красиво, но порой, глядя на эти желтые фонари, мне становилось муторно, отчего-то они травили мне душу, предвещая беду.
Мы пили грошовое вино (дешевле только газированная вода), ‒ самое лучшее вино, которое когда-либо производили виноградники Украины. Этот город был наш, мы наконец-то дождались нашей весны. Мы встречали ее, облаченные в белые одежды и не было для нас другого времени, кроме настоящего. Такие минуты редко выпадают в жизни, они, ‒ вознаграждение за унылую тускнятину будней, из которых состоит наша жизнь, они дают нам силы верить в завтрашний день.
— Знаешь, — глядя мне в глаза, серьезно сказала Ли, — Я как-то психофизически воспринимаю вино. Каждое вино, для меня похожее на живого человека, имеет не только свой запах и вкус, но и характер, даже лицо, и каждому вину есть соответствующее опьянение.
— Жаль, что я могу предложить тебе только это дешевое вино и секс, — театр нищих, — неудачно пошутил я.
— Как «Кафе в Арле», — глядя на Проспект, задумчиво молвила Ли.
Лимонно-желтые фонари пылали в чернильной темноте ночи.
— Скорее, как «Ночное кафе», ‒ подумал я вслух, проведя, как мне кажется, более точную аналогию.
Что особенного в том полотне? Быть может, инфернальность свечения основных цветов спектра в темноте ночи? Из тех же, основных цветов, состоит и радуга, но в ней нет ничего инфернального. Важны не сами цвета, а их обрамление, фон: черная беспросветность ночи или синева неба.
— При такой подсветке, в самый раз повеситься… — тихо сказала Ли.
— Что за капитулянтские мысли? — скрывая беспокойство за веселым тоном, спросил я. — Во время войны за такие пораженческие настроения тебя бы вообще расстреляли перед строем. Ты что, не веришь в нашу победу?
— Верю… Конечно, верю мой Победитель! Тот, кто узнал настоящую любовь, не боится смерти. Я так сказала, потому что выше счастья мне в жизни вряд ли суждено испытать. Это было недолго, но наверное, это все, что мне отпущено судьбой. Я ей так за все благодарна, за тебя, и за нашу любовь, — она доверчиво прижалась ко мне. — У тебя родинка на правом плече, это знак того, что ты просто обречен на успех. У тебя такая шелковая кожа, ты так приятно пахнешь… Люби меня, Андрюша, просто люби.
— Мне тоже близок Ван Гог, его яркость восприятия мира, его неутомимый поиск, и полный страсти протест против заплесневелых догм, — говорил я, а она лежала рядом, прижавшись к моей груди, и я не был уверен, слушает ли она меня. — Он нес на себе проклятие непризнанности и трагического одиночества. Как и многих из нас, его терзало Несбывшееся, ему не хватало признания, он его так не получил и кончил, как обычный неудачник, а у нас с тобой все впереди, все у нас сбудется.
Только под утро мы забылись чутким, беспокойным сном. С рассветом меня начало сушить, плата за роскошь дикой ночи. Усилием воли я поднял себя и отнес в ванну, где вдоволь испил теплой, не утоляющей жажды воды, а потом принял душ. Горячей воды, как всегда не было, и эта теплая вода, которой я так безуспешно пытался утолить жажду, показалась мне обжигающе холодной. Я пришел в себя и наконец почувствовал необыкновенную легкость и радость от того, что пришла весна. Только сейчас, я ее по-настоящему почуял.
Сегодня никуда не надо спешить. Воскресенье, нет лучшего дня в неделе. А завтра начинается сессия, до первого экзамена еще целых пять дней. Это была свобода. Завтра мы с Ли решили на речном трамвае спуститься вниз по Днепру в село Беленькое. Ли там бывала раньше и много раз рассказывала мне о том, что там есть настоящий сосновый лес. Я полянин, вырос среди степей и неоглядных днепровских далей, меня приподымала широта их просторов. Я дышал воздухом зеленых ветров этих вольных стихий, и я никогда еще не был в сосновом лесу.
— Ты хоть сможешь березу от елки отличить? — смеялась надо мной Ли.
— Смогу, — уверенно отвечал я, — Если на них будут таблички…
Нельзя сказать, что у меня отсутствует чувство природы. Мое детство прошло в послевоенные годы, едва ли ни единственной утехой и развлечением для нас была природа. Я знаю много деревьев, но те, которые растут в лесу, больше известны мне по картинкам из Детской энциклопедии и описаниям к ним. Конечно, книжные знания не откроют непередаваемой красы природы, лишь прикоснувшись к ней непосредственно, можно ощутить и услышать ее божественную музыку. Мне нравятся березы, как можно их не любить, но у нас на юге они не растут и я их никогда не видел. Казалось бы, мелочь, но в ней, как в капле росы отразилось, насколько мало я видел и столь же мало знаю. Не от того ли, что мало чем интересуюсь? Нет. По большому счету, вряд ли… Но не слишком ли однобоки мои интересы?
Впрочем, это можно выяснить и в другой раз. Завтра приближалось, а вопрос финансового обеспечения оставался открытым настежь. Теперь я со всех сторон прикидывал, как вырулить из финансового виража. Я перебирал разные варианты, но среди них не было ни одного стоящего, и я один за другим отбрасывал их в покосившийся платяной шкаф, собирать пыль. Он как раз для этого годился, стоял распахнутый с отвалившейся, прислоненной к стене дверцей. Я глядел, как всходит солнце, оно светило все ярче. Начинался день и обещал он много интересного.
Я вернулся в комнату, где на полу на ватном одеяле и разметавшихся простынях спала Ли. После того, как у дивана отломилась вторая ножка, мы среди ночи перебрались на пол… Я вошел совершенно бесшумно, стараясь ее не разбудить, но она сразу открыла глаза. В ее весенних глазах я увидел осень. Ли грустно улыбнулась и две большие слезы скатились по ее щекам. Она отвернулась и стала водить пальцем по узорам текинского ковра, на котором мы расположились. В прошлом, это творение рук туркменских прядильщиц было вещью совершенной красоты, настоящее произведение искусства, но безжалостное затаптывание превратило его в протертый до нитяной основы половик. Рядом с ее головой утреннее солнце положило косой луч, в котором серебрилась вечно живая пыль.
— О чем зажурилась, моя Эвридика? Погляди, какой день нас ожидает за окном, — с улыбкой спросил я, схоронив подальше тревогу.
Водя пальцем по геометрическому узору темно-красного ковра, она тихо сказала:
‒ Мне так грустно…
‒ Почему?
— Под утро мне приснился странный сон, там бабочка подружилась с огнем черной свечи. Дружба пламени с мотыльком ‒ это про нас с тобой. То был волшебный сон, я даже не знаю, как тебе его передать. Это был какой-то дивный подъем, полет, упоенное восхищение, экстаз! К сожалению, с плохим концом… Зато как необыкновенно легко, как хорошо мне было во сне. Я испытала такое блаженство, его нельзя сравнить ни с чем, ни с сексом, ни с алкоголем, ни с наркотой. Что это было? Не знаю, нет слов сказать… Но, веришь, это не похоже, ни на что, из того, что мне довелось испытать. Неизведанное чувство, светлейшей восторг парящий в тишине, пережив это, смерть, мне кажется неизбежной.
— Не надо, кинь грусть, это всего лишь сон. Сны не сбываются, — я стал успокаивать ее.
Когда на Ли накатывала ностальгия, она передавалась и мне. Настоящая ностальгия, это не тоска по дому, это тоска по самому себе, и хотя Ли везде была, как дома, ностальгия снедала ее, а от нее заражался я, и мы оба страдали от безысходности, от неудовлетворенности настоящим и неуверенности в будущем. Поэтому я всегда старался отвлечь Ли от ее упадочных мыслей. Хотя они и были нашей действительностью, а все остальное, — иллюзией.
— Нет, этот сбудется, он вещий, — с насторожившей меня убежденностью, возразила она. — Ты ведь тоже мне вначале приснился, а потом сбылся, я тебя встретила и сразу узнала.
— Лидочка, ты моя единственная отрада, в тебе вся моя жизнь! Поверь, утренние сны не сбываются, — сказал я с уверенностью, которой на самом деле не чувствовал. — А бабочка, это символ души.
‒ В ее бессознательном влечении к свету нет ничего плохого, — у меня непроизвольно промелькнула мысль об агрессивной, саморазрушительной стороне бессознательного. — К тому же, что это еще за свечка из гуталина? Ты же знаешь, все свечи белые, даже во сне. Согласна?
‒ Ты просто хочешь меня успокоить, ‒ с сомнением сказала она.
‒ Нет, это правда. Все это знают, ‒ пробормотал я, сам себе не веря.
Я почти осязаемо ощутил тревогу, будто крылья ночной птицы прошелестели надо мной, и я заговорил сбивчиво и несвязно, стараясь переубедить ее.
— Ты ведь меня знаешь. Да, я родился под знаком Огня и огня во мне хватит на двоих, но этот огонь может только согреть, а не обжечь. Огонь очищает наши мысли, отделяет черные от белых. Хочешь принять верное решение, посмотри на пламя свечи.
Я замолчал, заметив, что она меня не слушает, завороженная то ли светом зарождающегося дня, то ли каким-то далеким видением.
— Слова, слова… Мы в паутине слов. Люди говорят и говорят, и от пустых слов пустеет душа, — с тоскою в голосе сказала Ли.
Она села, прислонившись спиной к стене. Взгляд ее обратился куда-то далеко, в себя. Темные тени залегли у нее под влажными от слез глазами, придавая им еще бо́льшую печальную выразительность. Овеянные воспоминаниями о пережитом, черты ее лица излучали какое-то едва заметное лучистое сияние, подобное тому, которое изображают иконописцы в виде нимба.
— Как грустно, что Мотылек никогда не подружится с Огнем… — едва слышно прошептала она. — Что-то мне тяжко, ангел Грусти обнял меня. Чует что-то сердце, да мне не кажет, — она показалась мне такой слабой и одинокой, какой я ее еще никогда не видел.
— Может, это твоя Доля зовет тебя? — бодрясь, я стараюсь развить одну, из рассказанных мне ею самой, просто решаемых баек. — А ты не откликайся, пошли ее, как ты говорила: «До лихой годины и чертовой матери!»
— Твоя правда, к матери, так к матери, — тяжело вздохнула Ли.
Она очень изменилась, будто обвалилась изнутри, осунулась лицом, опала в груди, оставаясь, как ни в себе, словно никак не могла вернуться откуда-то из дальних далей.
— Представляю, какая у него мать… — немного оживилась она. — Пойдем туда, где небо без крыши, ‒ предложила Ли.
‒ Пойдем, ‒ с радостью поддержал ее я, ‒ Поднять якоря!
Она взглянула на меня большим печальным взглядом и улыбнулась такой беззащитной улыбкой. Навсегда осталась со мной ее улыбка на бледном растерянном лице, как лунный свет в тумане, ‒ моя любовь, маленькая потерянная душа.
Она включила радиолу «Ригонда» на длинных тонких ножках, похожую на марсианина из «Войны миров», и поставила свою любимую пластинку. Когда был на каникулах, я записал ее в студии звукозаписи на фотографии с видом Херсонского порта. Ли с ней не расставалась и постоянно носила в сумочке, в небольшой, иллюстрированной цветными картинками книге по кулинарии.
Опять мне снится сон,
Один и то же сон.
Он вертится в моем сознанье,
Словно колесо.
Ты в платьице стоишь,
Зажав в руке цветок.
Спадают волосы с плеча,
Как золотистый шелк.
Надо как-то бороться с хандрой Ли. Случается будущее предупреждает нас о себе во снах, но этот ее утренний сон полная чепуха. Пусть сегодня все будет как будет, но завтра в лесу под Беленьким у костра я устрою ей великое камлание[51]. Надо принести какой-то дар нашему солнцеликому Хорсу, лучше всего что-то свое, личное, платок или лоскут ткани от одежды. Вообще-то, сущность приношения не имеет особого значения, важен сам ритуал и сердечное обращение к божеству за помощью. Я найду место силы и выберу шаман-дерево, мы привяжем к нему каждый свой лоскут и попросим Хорса вывести из нас Грусть-Тоску, отвести ее к Днепру и столкнуть с крутого берега. Пусть плывет она от нас далеко-подальше, в самый Понт Эвксинский, а там, посреди «Гостеприимного моря», да распахнутся воды и примут ее навсегда. Уверен, этот языческий обряд произведет на нее впечатление и избавит от нудьги. А сегодня, пусть все идет так, как она хочет.
Ли успокоилась, взгляд ее прояснился, но ее лицо выглядело пепельным в свете наступающего дня. Она стала приводить себя в порядок, а я, стараясь ее развлечь, рассказывал что-то смешное из перлов нашего генерального секретаря с вечной кашей во рту, которого за его внешность и доброту сравнивали с крокодилом. Она, наконец, расхохоталась, когда я правдоподобно воспроизвел его маразматическое шамканье, а радиола твердила свое.
Моя и не моя,
Теперь уж не моя.
Ну, кто он, кто тебя увел,
Скажи мне хоть теперь?..
Песни, как люди, рождаются и умирают, проходит время, и как они когда-то звучали, ‒ не помнит никто.
* * *
Этот день мы провели на пустынном пляже у набережной Днепра. Задымленный город с лязгающим транспортом, выхлопными газами и вечным смогом расплывался и таял вдали. Во всю набирала силу звонкая музыка весны. Со всех сторон звучало разноголосое пенье птиц и первая нежно-зеленая листва дрожала от малейшего дыхания ветра, придавая старым вербам девически трепетный вид. Жизнь повсюду связана с водой, где вода, там и я. Вода, как и огонь, пленит и завораживает меня. Вокруг была голубизна неба, песок и вода: голубое, белое и синее. Вода и песок, солнце и небо в размывах зеленеющих деревьев. И мне ничего в жизни не надо было, кроме этого солнца и неба.
По дороге на пляж мы зашли в семьдесят четвертое почтовое отделение, где я получил долгожданный перевод из дому. В очередной раз мы разбогатели. Весь мир принадлежал нам. Несмотря на бессонную ночь и достаточное количество выпитого, мы чувствовали себя необыкновенно легко. В тот день, мы просто парили над землей. По пути нам встречалось много людей, и я улыбался прохожим, чувствуя к ним полное расположение. Неожиданно меня посетило то ли предчувствие, то ли мысль, что мы идем верным путем к кошмару. В том, что происходило было нечто такое, чего я толком не понимал, но был уверен, что все это окажется для нас фатальным. Но, как противостоять ходу событий? Никак, как бы ты не поступил, они произойдут. Намного позже я узнал, что в таких случаях надо реагировать немедленно, опережая события, ‒ следует лечь на дно и переждать беду. Все это пришло ко мне намного позже, а тогда, я просто отмахнулся от всей этой, навеянной похмельем чепухи.
Белый диск солнца стоял в зените. Жар становился все гуще, струистыми волнами накатывая на нас. Я не выдерживал и забегал в обжигающе холодную воду, пулей вылетал на берег, и падал на горячий песок под раскаленные лучи солнца, впадая в расслабляющую негу. Дивное затишье воцарилось вокруг и неожиданно мне показалось, что я и Ли, что мы не одни. С нами был кто-то третий! Здесь, на безлюдном пляже с нами вместе третьим присутствовал Шелли, ‒ Перси Биши Шелли! Перси, он был с нами.
Ручьи сливаются с Рекой,
А с Океаном — Реки.
Смешались сладостный Покой
И горний ветр Навеки.
Ему было жарко в его черной бархатной блузе, на тонкой цепочке часы с брелоками, один из них в виде серебряного якоря, — символ верности и надежды. Свободно отложенный ворот белоснежной сорочки слепил глаза. Зачем он сегодня так нарочито оделся? Чернее черного, белее белого? Черное и белое, и эти часы, к чему все это?
Взгляни, льнут горы к Небесам,
Друг друга волны гладят.
Прощенья нет тем двум цветкам,
Что меж собой не ладят.
Странная «Философия», стихи любви и восторга перелитые в незабываемо пьянящие рифмы и образы. Да разве может поэт и философ, а это всегда одно и то же, смотреть на наш мир трезвыми глазами?
— Я живу в стране, над которой проплывают самые красивые в мире облака, — глядя в небо, задумчиво проговорила Ли. Ее голова лежала у меня на плече. — А больше в ней нет ничего хорошего.
— Ты ошибаешься, — тихо возразил я.
Облака, чудесная выдумка природы, они похожи на мечты, плывущие по небу. Живая, переменчивая вода Реки будоражила меня. Видно, за зиму я от нее отвык. Вода, стремительная, как мысль, изменчивей наших желаний. Но, кто сумеет объяснить, из чего состоят наши мысли? И почему, у человека есть потребность ими делиться? Наверно, из-за врожденного желания дарить.
— В ней много хорошего и прежде всего, это ты, моя прекрасная Леди. Ты для меня целая страна, со своей природой, народом, историей, настоящим и будущим. И ты одна царствуешь в ней, — я нежно поцеловал ее глаза.
— Не целуй меня в глаза. Ты же знаешь, это к расставанию… — отстранилась она. Ветер развивал ее волосы, белые среди весенней зелени.
— Прости, забыл, — глядя вдаль, думал я вслух. — При всей своей необъятности, мир вокруг нас не так уж велик. Вот, посмотри, он замыкается на верхушках верб, ограничивается кромкой воды, теряется в зарослях камыша. Но, это так, упрощенно… Для некоторых, мир измеряется вглубь. Для них даже воздух звенит гармонией беспредельного пространства. Этот звон колоколов с ними всегда. Тот, кто слышит этот звон, способен видеть сквозь стены, замечать и понимать невидимое, он одарен возможностью заглянуть в потаенные глубины души. Зачем? Чтобы показать миру суть человека.
Ли наклонилась надо мной, ища мой взгляд, и отыскав его, жадно заглянула мне в глаза.
— А дальше?.. Что ты видишь дальше, Андрей?! — глаза ее стали необыкновенно светлы, как крыжовник на солнце, на верхней губе поблескивал бисер пота.
— Ведь я знаю… ‒ голос ее дрогнул, ‒ Ты сам говорил, тебе дано открывать двери будущего. Как будет у нас с тобой? Скажи, Андрюша?!
— Далеко-далеко, за рекою и морем, нас ждут зеленые поля травы, ‒ я всматривался в даль за Днепром, где зелень Хортицы встречается с небом. ‒ Когда над ними веет ветер, то кажется, ты среди зеленого океана. Нас ожидает живая трава, высотой… Вот с эти деревья. Там очень красиво, тихо и спокойно. Там будет наш дом, а крышей у него будет Радуга.
‒ Мы поедем в Африку?
‒ Да. Когда-нибудь.
* * *
Десяток порций мороженого и две бутылки шампанского, которые мы через рваные промежутки времени выпили в расположенном на берегу пляжа павильоне «Ветерок» ушли, как в песок. Нам было весело и мы хохотали по любому пустяку. Я все не мог опьянеть и находился во взвешенном состоянии, уже не трезвый, но еще не пьяный.
Никому бы не удалось сосчитать, сколько часов, суток или недель длился тот день, но неожиданно, наступил вечер. Солнце стало клониться к закату, голод и жажда победили, и мы простились с рекой. Уходить не хотелось, здесь мы были счастливы, мы были здесь, как в раю. Уходящее солнце превратило воду в реке в литое золото, а потом, — в кровь.
Отклонив мое предложение, отужинать в ресторане, Ли привела меня в «Чебуречную».
— Лучше только что снятых с огня чебуреков ничего нет и быть не может, а под пиво, это пища богов, — убежденно сказала она.
— «Let it be»[52], — словами Джона Леннона согласился я.
Сегодня ее день и любое ее желание для меня закон. А может, ту, знаковую песню сочинил и спел не Леннон, а Пол Маккартни? Рассуждал по дороге я. Не важно, жаль, конечно, что они распались. Мы их любили. Тем памятным маем, в семидесятом, мы только об этом и говорили. Они были наши кумиры, ‒ символ молодости и свободы. Наши кумиры повзрослели, не поделили места у корыта, рассорились и разбежались. В голове не укладывалось, как такое могло случиться, мы не понимали, не хотели и не способны были понять, насколько легко можно потерять дружбу. Чувство беспричинной тревоги неожиданно охватило меня.
И тут во все вмешался случай. Случайность ‒ движущая сила судьбы. Самое страшное в жизни пересечение двух случайностей. Сегодня в «Чебуречной» аншлаг, минут через десять я протиснулся к стойке. Такого скопления народа здесь давно не было, выдался жаркий день, и здесь было не просто душно, стоял тяжелый липучий банный дух. Пока я брал пиво и чебуреки, а Софа рассказывала мне об очередной хохме, случившейся с одним из здешних забулдыг, Ли за одним из столов успела выпить стакан водки. Я поздно это заметил, подошел, чтобы ее увести, но усадив ее к себе за стол, ее не отпускали. Это были немые.
Злобно поглядывая на меня, они все разом стали переговариваться на своем языке жестов, самые горячие даже «заговорили», подкрепляя свою жестикуляцию горловыми хрипами и мычанием. Ли поднялась, чтобы идти, но один из них, высокий красавец с выхоленной черной бородой, как у Педро Зурито из фильма «Человек-амфибия», взял ее на руки. Он стоял и держал ее на руках, она не сопротивлялась, а только смеялась, глядя ему в глаза. Он поцеловал ее в шею, в засос, присосался, как вампир. Ее лицо, глаза!.. Взгляд ее затуманился, я хорошо знал это выражение ее глаз. Он засмеялся мне в лицо и с злорадным торжеством победителя снова усадил ее за стол, на этот раз не на стул, а к себе на колени. За столом все смеялись, некоторые аж покатывались со смеху, поглядывая на нее и на меня. На шее у нее багровел большой, с фестончатыми краями кровоподтек от поцелуя.
Мне стало холодно в душном зале. Ли срывалась в штопор, целый день на солнцепеке, а теперь еще накатила водкой. Сердце тревожно заколотилось и горло свело от предчувствия беды. Преодолев спазм в горле, я с трудом овладел дыханием и протянул ей руку.
— Лидочка, нас ждут великие дела! — весело сказал я, но веселье мое получилось деланным. — Я прошу тебя, пожалуйста, пойдем, — стараясь говорить мягко, попросил я.
— Никуда я с тобой не пойду! — она с досадой оттолкнула мою руку. — Не нравится тебе здесь? Чистенький какой нашелся… ‒ лицо ее неприятно изменилось, ей так не шло сварливое выражение. ‒ Нечего мной командовать, я пойду, когда сама захочу. Я не твоя собственность! Ты думаешь, я принадлежу тебе? Я принадлежу себе самой и никому другому. Я остаюсь, а ты, проваливай! Пошел вон!
Вспыхнув от нежданной обиды, я стоял ошеломленный. Как-то разом пропали краски и звуки. Вокруг будто зазвенела тишина, а я стоял и сколько ни старался, не мог вдохнуть во весь вдох. Мы смотрели друг другу в лицо и не видели друг друга. Я искал и не мог встретить ее взгляд, и она, не отрываясь, смотрела на меня невидящими глазами, с его колен. В неожиданно наступившей тишине в животе у меня громко заурчало и я вспомнил, что не ел весь день.
Бородатый немой ухмыляясь, просунул руки ей под мышки и облапил ее за обе груди, а затем, поставив ее на ноги, поднялся. Как-то неторопливо, по-хозяйски отряхнул руки, и неожиданно со всей силы толкнул меня в грудь. Я чуть не упал, попятился, но все же устоял. Он тут же толкнул меня снова, я перехватил его руку, и отработанным приемом двумя руками резко вывернул ему кисть. Хрустнули сломанные кости запястья. Он присел и взвыл страшным нутряным воем. С муторным хряском коленом в пятак я уложил его на спину. Ложись-ка в ямку, мужичок, отдохни! Сразу несколько из их компании ринулось на меня. Одного я зацепил левой, метил в подбородок, но попал в шею. Не подготовил удар, враз ударил сплеча, получился скорее толчок, но достаточно сильный и мой недобиток опрокинулся на соседний стол. Вся их компания молотила воздух вокруг меня, я удачно уклонялся, а сзади кого-то из них уже метелили с соседнего стола, который они перевернули.
Вокруг все смешалось, и злое веселье захлестнуло меня. Я почувствовал себя легче пуха и тяжелее свинца. Для разминки, как в диком гопаке, несколько раз ударил ногой. В одного попал так, что нога едва не оторвалась. С трудом удавалось выделять и удерживать в поле зрения немых, впрочем все они, как озверелая стая собак, рвались ко мне. Одного, оттолкнул, а другого, с рычанием кинувшегося на меня, поймав за руку, протянул по ходу его движения и, сбив с ног подсечкой, как мешок с отрубями швырнул на «ёжик» из торчавших острых ножек перевернутых стульев.
‒ Так-то, сукины дети! ‒ задыхаясь, в лютом запале крикнул я, и не услышав себя.
В групповой драке спасает непрерывное движение, перемещение в неожиданных направлениях, это выручало не раз. Главное, не переходить в защиту и не упасть, ‒ забьют ногами. Но здесь слишком тесно, не поймешь, кто за кого и кто из них может пырнуть ножом в спину или в бок. Я растолкал окружающих, обеспечив обзор на триста шестьдесят градусов, но этим открыл себя для нападения со всех сторон. Это была моя ошибка.
Я искал и нигде не находил Ли. Чисто рефлекторно пригнулся и над головой в стену врезался, разлетевшись на тысячи осколков неизвестно кем брошенный бокал. Дрались уже все, кто был в зале, все со всеми и каждый за себя, один Бог был против всех. Привлеченные шумом, с улицы забегали любопытные и тоже ввязывались в драку. Вокруг мелькали отдельные персонажи и целые конгломераты из них, окровавленные, искаженные злобой лица, вылезшие из орбит глаза, оскаленные, перекошенные яростным рычанием рты. Многие уже возятся на полу, «в партере», в лужах крови и вина. Среди завалов из стульев извиваются живые клубки человеческих тел, немыслимое переплетение рук и ног. Двое, страстно обнялись и закружились, будто танцевали танго, неожиданно взлетев, разом обрушились на стол, его алюминиевые ножки разогнулись под ними во все стороны, а они покатились по полу в поглотившую их кучу дерущихся.
Передо мной возник рыжий немой, огромной и дикий, как сама наша жизнь. Должно быть, природа наделила его силой в компенсацию за уродство. Высоко над головой он занес металлический стул. Я не успел даже сделать попытку вывести его из равновесия, как он обрушил стул на меня. Не метнись я в сторону, этот стул ни то что, развалил бы мне голову, он вбил бы меня в землю по маковку. Меня умиляет подобная пещерная ненависть к совершенно незнакомому человеку, ничем ему не досадившему. Он подался вперед, а я, нырком обойдя его сбоку, и до боли сжав кулак, представив, что бью молотом, от левого плеча с разворота вломил ему за ухо. Как из пушки выпалил! Вложив в удар вес своего тела и инерцию броска, я сполна вернул ему его ненависть. Никогда не забуду упоительную тяжесть удара, смачно плющащий контакт кулака с черепом питекантропа. Он рухнул лицом вниз, тяжело, как кованный сундук.
После такой подачи, если и поднимется, то не скоро! В приступе буйного восторга подумал я, как у меня на плечах повис их центровой. Не опасный, среднетяжелый штуцер в красной рубахе. Справиться с ним не представляло для меня труда. Я закрутился на месте, пытаясь его стряхнуть, но он захватил мою шею сзади согнутой в локте рукой в замок, зажал горло в «двойной нельсон» и стал душить. Я силился разорвать или хотя бы ослабить захват, но ничего не получалось. Передо мной появился немой с черными сальными волосами, сосульками свисавшими на глаза. Мельком взглянув, я не увидел его глаз. Из его перекошенного яростью рта исходил жуткий вой, вернее надрывная горловая вибрация на каких-то, то появляющихся, улавливаемых ухом, то исчезающих тонах. Я так и не разобрал, что он хочет сказать, но догадался, что это не признание в любви. Он ударил меня в лицо горлышком разбитой бутылки, ‒ «дал понюхать розочку».
Уклониться я не мог, слишком крепко меня обнимал мой заплечный «друг, товарищ и брат», лишь отбил мелькнувшие перед глазами острия. Боль от порезов разорвала ладонь. Сгруппировавшись, присел, и перебросил висевшего на мне немого через голову. Надо бы так сразу! С облегчением подумал я. Но быстро подняться не успел. Кто-то разбил об мою голову пивной бокал. Больно не было, лишь осколки рассыпались по плечам. Черные кляксы замелькали перед глазами. Я вскочил и тут же упал на непослушных ногах. Сам не знаю, каким невероятным усилием воли, я заставил себя встать на ноги. Кровь залила глаза, как я их не вытирал, видимость не улучшалась, предметы двоились передо мной.
Все, теперь я не боец. Надо отсюда выбираться. Я подхватил лежащий на полу стул, поймал между его ножек какого-то толстяка, и двинул его впереди себя, как таран на выход, к дверям. Там был затор, мы никак не могли втиснуться в узкий проем двери, запруженный продирающимися к нему, изрыгающими рев и рычание, рвущимися на волю людьми. Нас снова и снова отталкивали от прохода, со всех сторон сыпались удары, кто-то с такой силой ударил меня по затылку, что лязгнув зубами, я прикусил язык, боли я не чувствовал, только сознавал, что слабею. И наконец, я получил свой удар, неизвестно от кого, из искривленного пространства меж глаз, в переносицу. Слепящая вспышка и я провалился в черноту.
Кто-то невидимый навалился на меня сверху, пригвоздив к полу. Он не шевелился и я догадался, что его вырубили, как и меня. Присев на подкосившихся ногах, почти от самой земли я рванулся вперед в каком-то отчаянном зверином рывке, и мы с толстяком любителем пива выломились на улицу. Не оглядываясь, он помчался вниз к проспекту. Я поднял с земли скомканную газету и прижал к разбитой голове, кровь покатилась медленнее. Это хорошо, подумал я, охваченный сильнейшей усталостью. Вдруг асфальт пополз из-под ног. Я прислонился спиной к стене «Чебуречной», цепляясь за ускользающее сознание, чувствуя, что его теряю. Не понимая, что происходит, заметил, что стена держится непрочно, вначале она зашаталась, потом подалась назад, я не устоял на ногах и сел на землю. Все сделалось тошнотворно бесформенно тягучим. Ткань действительности поплыла и разорвалась передо мной. Я потерял сознание.
Вырываясь из вязкой темноты, среди дикого рева, обрывков чудовищной матерщины, рычания, визга и воплей боли и отчаяния избиваемых людей, треска разбиваемой мебели и страшных, глухих ударов по человеческой плоти, ко мне издалека, будто с другой планеты, донесся голос Клани:
‒ Ли грохнули! Тушисвет, ну помоги ты ей отсюда выбраться!
От имени Ли меня будто током дернуло, хотя и не дошло, о чем она кричала. Я попытался открыть глаза и через некоторое время понял, что они открыты, просто на улице уже было темно, горели фонари. Оглядевшись, я обнаружил себя сидящим у стены, я поднялся и сделал шаг, неожиданно асфальт пошел передо мной волнами, я едва не упал на спину и снова прислонился к стене. Перед собой я увидел Ли. Одного рукава платья у нее не было, другой, разодранный в клочья, свисал с плеча лоскутами. Белые волосы у виска у нее были в крови. А я… — я отвернулся и спотыкаясь, побрел по улице вниз.
— Андрей, постой! — она догнала меня, схватила за руку. Я с трудом освободился, испачкав ее своей кровью.
— Не уходи, Андрюша! Прости меня! Пожалуйста… Если ты уйдешь, я умру! — отчаянным голосом вскрикнула она мне вослед.
— Не подходи ко мне, слышишь, — с поразившей меня самого ненавистью раздельно проговорил я. — Я вычеркнул тебя из списка живых. Исчезни из моей жизни навсегда!
И пошел вниз по улице Анголенко к проспекту, прижимая к голове окровавленные лохмотья газеты.
* * *
Так я и шел.
Мучительно долго я добирался до травматологического пункта пятой городской больницы. Меня мотало из стороны в сторону, в глазах все гасло и смеркалось, и я останавливался, борясь с приступами тошноты. И снова вышагивал на подгибающихся ногах, но казалось, оставался там же, словно маршировал на месте. Из всего своего пути помню только, что под ноги мне попалась новая женская туфля, и я несколько раз футболил ее перед собой. Видно, не у меня одного был незабываемый вечер. Под конец я полностью выбился из сил. Не помню, как очутился в травмпункте, где мне зашили рану на голове, а правую кисть наскоро перевязали. Надо сшивать сухожилия. Операция будет утром, сейчас дежурным хирургам некогда, много другой неотложной работы. Рядом ходит, приплясывая и распевая песню, пьяная в три женских половых органа санитарка. Белый халат у нее сзади в желтых разводах не засохшей мочи. Напевает она один и тот же неотвязный куплет.
Гарбуз — дыня,
Жопа — сыня…
— Дэсь выдно побоище идэ, — ни к кому не обращаясь, радостно сообщает она, — Бач, этому дурману́ на макытре вышивку роблять…
Махнула она тряпкой в мою сторону. Хоть и стоит она неподалеку, и орет, как в поле, ее голос доносится откуда-то издалека, как сквозь вату.
— И в рыанимацию зараз рудого повэзлы, нияк нэ откачають, а в неурохэрургыи дивчыни голову пылять. Такэ вжэ, чорты шо… Ну нэ вмиють в нас люды отдыхать, як мы, к прымеру! Так, Олег Батьковыч?
Спрашивает она у колдующего над моей головой хирурга. Тот лишь неопределенно хмыкнул в ответ, дыхнув на меня самогонным перегаром, и не понятно было, соглашается он со своей разболтавшейся подчиненной, или напротив, полностью ее не одобряет. На нем была маска, лица его я так и не увидел. Значение происходящего лишь смутно отражалось где-то в далеком, сумеречном углу моего сознания. Я сидел бесчувственный ко всему, что происходит. У меня не было ни сил, ни желания жить.
— Олег Батьковыч, та вышей ты ему на тыкве серп и молот, або «Слава КПСС!», — не унимается санитарка. — Нехай будет наглядна агытация за нашу распрекрасную жизнь, земля ей колом!
«А не мягко ли будет?» — подумалось мне. «Тогда х. ем!» ‒ предложил я.
Глава 21
Два года я не был в «Чебуречной».
Даже когда проезжал мимо в городском транспорте, отворачивался, чтобы не смотреть в ту сторону. Бесполезно. Она повсюду виделась мне, и я ничего не мог с этим поделать. Я так хотел ее увидеть, что мне подсознательно чудился ее образ во всех на нее похожих, и не только. Она родилась под знаком Воды, и я видел ее лицо не только среди людей, но и в переменчивых водах Реки, в каплях дождя, в зеркале луж на асфальте. Прошло немного времени, и я с беспощадной ясностью осознал дикую бессмыслицу того, что случилось, но воротись время вспять, я бы поступил так же. Для меня не имело значения, что то была формальная измена, важен сам факт измены. Тут у меня определенный сдвиг, я не смогу его объяснить, это семейное, ‒ у нас все верные.
Вначале было тяжело, не передать как. Всей своей содранной кожей со стыдом и отчаянием я обнаружил свою сирость. Никогда в жизни я не испытывал такого всеобъемлющего чувства полной и абсолютной безысходности. Была мысль зачеркнуть все пулей, раз, — память и мозги вдрызг! Но любопытство посмотреть, что будет дальше, перевесило. Гниющая рана на ладони, бритая голова с вышивкой на макушке, успешно проваленные экзамены летней сессии странным образом помогли мне. И чтобы окончательно не сломаться, я собрал волю в кулак и вытеснил случившееся из памяти. Я приказал себе: «Ничего не было. А если что и было, то не со мной». Время показало, как сильно и мучительно я ее любил, даже прикосновения хранила память. Я думал, что не смогу жить без нее, но смог, и это самое страшное. Мой максимализм победил, я запретил себе и никогда не вспоминал о Ли. И наконец, само время стало между нами.
Чтобы преодолевать дороги жизни, есть ноги, колеса и крылья, чтобы преодолеть годы, ‒ существует память. Как парадоксально иногда переплетаются судьбы и поступки людей. Зачем вспоминать, тем более писать? Хотя, как сказал Ибсен, писать, значит судить самого себя. Кому надо это аутодафе? Прежде всего, мне. И однажды я решился, и с ужасом и восторгом доверил себя белому снегу бумаги. Но, есть ли у меня слова, достойные строки? И, какова моя цель, что я хочу? Я хочу рассказать вам притчу о робких ростках любви и нежности. Они во мне и я не вправе унести их с собой, не поделившись со всеми, вами.
Сберечь любовь труднее, чем найти. Задушить любовь сразу невозможно, это мучительно долгий процесс. Я сам выбрал свой путь и был уверен в правильности своего решения. Чтобы сберечь свой разум от разрушения, я расстался с самым близким мне человеком. На удивление, расставшись с любимой, несмотря на смертную тоску, я испытывал странное чувство освобождения. Хотя мое прошлое, мои зеленоглазые дни зияли передо мной пустотой. И порой меня охватывало гнетущее ощущение, будто меня обворовали, будто я собственноручно украл у себя свою любовь к жизни.
За это время много воды утекло из Реки в Гнилое море. На воде не сохраняется след, лишь тоска и любовь остаются в памяти, а память дана человеку Небом в наказание за его поступки. Все, что произошло со мной была моя жизнь, а рядом шла жизнь других людей, она не стояла на месте. Но, что важнее, моя жизнь или жизнь, живущих рядом людей? Не знаю. Не знаю, до сих пор. Мне все-таки кажется, что моя. Хотя, не уверен…
Тем временем, сменилось наше институтское начальство. Ректора посадили за взятки, разлучили бедняжку с его возлюбленным деканом. На первых порах, в связи с особо крупными суммами, прилипшими к его рукам, разговоры шли о расстреле. Затем суд учел, сколько за годы своего правления он дал стране дебилов с высшим образованием и присудил его к двенадцати годам общего режима. Через год его освободили по амнистии. Декан Шульга оставил меня в покое, лишившись своих подлых полномочий. Под самодурством своей маленькой власти он скрывал несостоятельность ничтожного человека. Вместе с Шульгой с треском сняли и председателя студсовета пресноводного Карпа, в довесок ему вынесли выговор по партийной линии «за аморальное поведение». В этом ему посодействовала его жена, которой он был богом наказан.
Впрочем, на этот счет была и другая, более оригинальная версия. Нашлись осведомленные лица, утверждавшие, что у Карпа сзади есть небольшой, длинной сантиметров тридцать и толщиной в палец хвост с кисточкой на конце, как у свиньи. У него была эксгибиционистская фантазия, раздеться до гола, лечь на живот и обмахиваться своим хвостом. Естественно, он делал это тайно, ‒ когда никто не видит, свиньи ходят на задних ногах… Но в условиях общежития, хоть он и жил вместе со своей женой в отдельной комнате, обеспечить секретность едва ли возможно. Как-то один из преданных ему студсоветчиков, не постучав, влетел к нему в комнату с очередным доносом и увидел его во всей красе. Тут же произошла утечка информации и Карпа сняли с председателей студсовета, как «не оправдавшего доверия партии». Выговор же получила его партийная половина, за недонесение в партком института о том, что у ее мужа имеется непозволительный для коммуниста атавизм. Так ли это, неизвестно. Правду тщательно скрывали, упрятав ее в недрах парткомовского архива, да она меня и не интересовала.
В общежитии у меня появились новые друзья, мои однокурсники из разных городов страны. Тома с фармакологического факультета во мне души не чаяла. Я много времени проводил в научном студенческом кружке на кафедре инфекционных болезней. Наука надежное убежище от реальности. Моя жизнь изменилась к лучшему. Плохие времена вспоминались, как давно прошедшее время, они делали хорошие дни еще лучше, а плохие, забывались напрочь.
Я выздоровел от тяжелой болезни, у которой нет названия. Но ничего не прошло бесследно, эта болезнь навсегда оставила во мне свой знак. Вначале я погрузился в какое-то странное состояние, мне стало все безразлично, все чувства у меня были парализованы. Я ничего не чувствовал, лишь сознавал, что утратил способность чувствовать. Жизнь обтекала меня волнами, не касаясь меня, я словно потерялся среди людей, потерял себя, погас. А потом мое сознание изменилось, прошло немного времени, и я стал не тем, кем был. Многие мелочи, на которые я раньше не обращал внимание, стали меня тревожить, я стал замечать то, чего не видел раньше.
У меня словно открылись глаза, и я стал видеть, что у окружающих меня людей, как и у меня, бывают взлеты и падения, они так же, как и я, со всей остротой и беззащитностью способны поддаваться печали, переживать, надеяться и видеть крушение своих надежд. От этих, само собой разумеющихся истин, раньше я был бесконечно далек. Я не заугрюмел, не перестал улыбаться, но что-то во мне изменилось, ‒ я стал их понимать, умных и не очень, суетящихся и сидящих тихо, робких и совсем наоборот, всех, даже тех, с кем я просто родился врагом. Но главное, меня оставило мое, доходящее до болезни, чувство обособленности от окружающих меня людей. Полюбил ли я их? Вряд ли. Кто любит всех, не любит никого. Или по-другому: кто ко всем хорошо относится, тот ни к кому не относится хорошо. Но я стал их понимать, вернее я начал вникать, разбираться, чтобы уяснить себе, почему они такие, и это было величайшее мое открытие.
А, в остальном?.. ‒ там же, где и всегда, проплывали надо мной облака. Они плыли по небу то быстро, то медленно, так само проходили мои дни. Я, как всегда, делал то, что хотел делать и был тем, кем хотел быть, и имел всё, что хотел иметь. Но, даже, если иногда у меня ничего не получалось, и я делал не то, что хотел делать и не имел то (и кого…), кого хотел бы иметь, все у меня было в порядке. Я шагал по жизни в «башмаках подбитых ветром» и мог бы сказать о себе словами Бернса:
Растет камыш среди реки,
Он зелен, прям и тонок.
Я в жизни лучшие деньки
Провел среди девчонок.
Но былая веселость не вернулась ко мне, я не смог забыть свою любовь. Будто потерял руку, привыкнуть можно, ‒ забыть нельзя.
Забыть ли старую любовь
И не грустить о ней?
Забыть ли старую любовь
И дружбу прежних дней?
За дружбу старую — до дна!
За счастье прежних дней!
С тобой мы выпьем, старина,
За счастье прежних дней…
* * *
— Кто ж с таким фэйсом употребляет водку?
Неожиданно обратился ко мне в буфете поезда «Запорожье — Херсон» один пассажир. Заговорил он со мной, без всяких к тому побуждений с моей стороны. То был ничем не примечательный старик. Безжалостное время и чрезмерное употребление спиртного изрядно потрепали его. В его помятом жизнью лице все было до заурядности обыкновенно, как в затасканной рублевой банкноте: обвислые щеки, морщинистый лоб и сизый нос алкоголика. Тем поразительнее были его на редкость живые, пронзительные глаза. Выдержать его взгляд было так же непросто, как смотреть в нацеленное в глаза острие шила. Таким уколом ока в око оценивают незнакомого человека бывалые зэка. Я сразу понял, такого не проведешь.
Машинист черт-те куда спешил. С какой стати, и, куда? С колеи не свернешь, все прибито до скончания века. Кто сам загнал себя в колею, своей судьбой не распоряжается. Ничего подобного, я сам решил стать врачом, буду приносить реальную пользу. Да и против кого поднимать восстание, когда все «за»?.. А ветряные мельницы пусть подождут очередного рыцаря печального образа. И хватит об этом, а то я будто оправдываюсь, вроде не уверен в своей правоте. И откуда знать, что в этой жизни важно, а что нет?
Вагон кидало из стороны в сторону, его разболтанные потроха устрашающе лязгали. Со всех щелей дуло. Буфетчица, в боевой раскраске и в черных нитяных перчатках с обрезанными на дистальные фаланги пальцами, с виртуозностью наперсточника орудовала тремя уцелевшими стаканами. Их остро сколотые края невольно наводили на мысль о Гуинплене. Что ж, в очередной раз подбросим монету. Учитывая то, как сегодня штормит, в случае проигрыша, сейчас появится еще один «человек, который смеется». Не смешно. Чепуха, это только кажется, что не смешно, ‒ у жизни тяжелый кулак, а случай тот еще шутник. Тонко и жалобно дребезжала какая-то вагонная железяка, будто жаловалась на жизнь. Было холодно. Я никак не мог согреться.
— Ну?.. Что ты вылупился? Вопрос по существу, — и он еще пристальнее уставился на меня в оба глаза.
Я молча разглядывал кровяную паутину капилляров в его невыносимо сухих глазах. Уяснив, что я стойко держу его взгляд, он снял свой вопрос.
— Хорош, переморгали. Вопросов больше нет, — закончил свою угадайку он, и тут же спросил снова:
— А может, тебя кто обидел?
И, не дождавшись ответа, сам себе ответил:
‒ И так видно, что, да.
Он опять стал вглядываться в меня полным сосредоточенного внимания взглядом. В его глазах не было наглости, но не было и застенчивости, он глядел на меня без праздного любопытства, но и без равнодушия. Не было в его глазах и тени доброжелательства, это был жуткий в своей отрешенности всезнающий взгляд созерцателя. На миг у меня появилось ощущение, что он смотрит вглубь меня, словно увидел там то, чего не дано увидеть мне самому. Ну, и, что́ с того? Для меня он не представлял интереса, антураж текущего момента, не более, и я перестал обращать на него внимание.
А поезд мчался ночными просторами, громыхая на стыках рельсов. За грязным вагонным стеклом в сиянии своих прожекторов с гудками и уханьем проносились встречные составы и пропадали в черной дыре ночи. От резких толчков время от времени открывалась тяжелая, окованная листовым железом дверь и грохот, холод и вонь мазута усиливались, но они перестали меня раздражать. Очертания окружающих предметов сделались менее резкими, будто сгладились углы, и сердце стало биться ровнее. Я наконец согрелся, и на минуту даже забыл, в какую сторону еду. Хотя, если ты откуда-то выезжаешь, то обязательно куда-то приезжаешь. Так уж заведено, и водка тут не причем… Но дорога порой бывает важнее пункта прибытия, а человек, которого на ней повстречал, остается в памяти вечным твоим спутником. В этом наше счастье, а иногда беда.
— Запомни, сынок, злопамятство себе дороже, ‒ он в задумчивости поскреб серебро щетины на подбородке. Глаза его замерли, остановившись на чем-то, что он увидел в мире страстей, который жил в нем.
‒ У человека есть потребность прощать. Не прощая, ты становишься несвободным, ‒ всматриваясь в то, что видел, медленно проговорил он.
Поезд рвануло на стрелке. На узкой стойке у окна, будто знак свыше, подпрыгнули наши стаканы.
‒ Учись забывать обиды, — сказал, как гвоздь забил он. ‒ Иначе твоя жизнь… ‒ ты ее профукаешь.
Слова его были верны́, но не сразу в меня поместились. Да и кто из нас слушает мудрые советы.
* * *
Всему виною был дождь.
А быть может, случай?.. Где есть Бог ‒ нет места случаю.
Подходила к концу летняя сессия. Жарким полднем после экзамена по венерическим болезням наша подвыпившая компания оказалась в знакомом месте рядом с «Чебуречной». И тут, когда рана затянулась и перестала кровоточить, я разбередил ее снова. Во всем виноват был дождь, вернее гроза, которая разразилась, когда мы проходили мимо. Рокот далекого грома давно предвещал грозу. Солнце вдруг быстро заволокло облаками, и небо свинцовым пологом провисло над головой. Вокруг все притихло и замерло, даже само неумолимое время. Все это я отметил, но как-то так, между прочим, ‒ как и все, был подшофе. Тем не менее, решил уйти. Как водится в пьяной компании, меня шумно уговаривали не расстраивать «коллектив», зайти в эту, кстати подвернувшуюся таверну, выпить по кружке пива и переждать грозу.
Я наотрез отказался, и уж было ушел, как вдруг над головой раздался треск раздираемой парусины и у моих ног в землю вонзился трепещущий зигзаг молнии, высветив все вокруг слепящим светом сверхъестественной белизны! Под ногами дрогнул асфальт, и оконные стекла зазвенели так, будто рассыпались вдребезги. Первые крупные капли подняли пыль над мостовой, разбившись в мириады крошеных брызг, и расколотое небо с грохотом обрушилось на землю. Шумные потоки воды, летящие с возмущенных небес, стеной встали у меня на пути. Ливень низринулся тяжелым водяным обвалом, перемежаясь яростными порывами ветра с косо секущими батогами воды. Выбора не осталось, и я пошел. Почему бы и нет? Потерявшись в миллионном городе, я никогда не встречал своих бывших друзей. Я навсегда забыл, что со мной было, и никогда не вспоминал о том, что здесь произошло. Никогда, ни о чем. Как там, в песне поется:
Оборвалась нитка,
Не связать края.
До свиданья, Лидка,
Девочка моя!
Все для меня давно уже было в прошедшем, минувшем и бывшем. Напрасно я так думал. Один Бог знал, как я ошибался. В глубине сознания я всегда знал, что сюда вернусь. И вот, я здесь. Никогда не вернется вчерашний день, но в «Чебуречной» ничего не изменилось. Все тот же угар с кухни и рыжая Софа переругивается с промокшими до нитки грузчиками, подкатывающими бочки с пивом. Особенно живописен один, с наброшенной на голову мокрой дерюгой и печальными глазами на исхудалом лице, как на иконах древнерусского письма. Он что-то робко спросил у Софы, та охотно откликнулась:
— Та х… тебе в томате, а не пива! Свиняча морда, шоб тебя вжэ холера задавила!
Как ни яростна была гроза, но выплеснув свой гнев, она теряла силы. Ветер утих, вспышки молний стали реже, лишь где-то неподалеку глухо ворчал гром, но грозное могущество его убывало, сходя на нет. За окнами отвесно падали тяжелые струи дождя. Пустой зал, сегодня понедельник, не базарный день. За нашим столом у окна пьяная Кланя с двумя кавказоидами. Она не изменяет своим привязанностям, видно по-прежнему отдает предпочтение анальному сексу. Помню здесь, на пороге «Чебуречной», два подобных типа, курили и говорили о Клане. Один из них, черный и приземистый, до глаз заросший похожими на шерсть волосами, говорил другому, такому же: «Давай, я не против, но у нее мандавошки… Их тут зовут лобковыми вшами, она меня ими заразила, а говно у нее кишит глистами, я их вижу каждый раз, когда достаю свой член из ее зада».
Кланя ничуть не изменилась, все так же заливисто хохочет, запрокидывая голову с растрепанными волосами. Я подошел к ней поздороваться, а может и дать кому-то в морду. Настрой подходящий. Рядом с ней сидит красивая девчонка. Взглянув на нее, понял, что она явно не в себе. С усердием, граничащим с неистовством, черкает шариковой ручкой по неровно оторванному листу из школьной тетради в клетку. В некоторых местах ручка уже порвала бумагу. Мне знаком этот детский локоть, торчащий из дыры прохудившейся мужской рубахи. Только вот… ‒ волосы? Русые, до плеч, с проседью, я их не узнаю. Да это же Ли!
— Ли?! Что ты делаешь? — вырвалось у меня.
Она меня не узнала. Загадочно улыбнулась, подкатив под лоб скошенные глаза. Это была улыбка идиота. В углах ее рта пенилась слюна. Спотыкаясь на каждом слове, она мне сказала:
‒ Я рисую дождь.
_____
Гавура Виктор Васильевич
Home page:
http://www.gavura.narod.ru
Примечания
1
Мусор (укр.).
2
Вести длинный пустой разговор (воровской жаргон).