Когда еще Руфь и я ходили в художку... Нет, скажем так, - когда Руфь и Карл и я ходили в художку - и руки у нас были проедены краской до кости (особенно это место на среднем пальце у ногтя) и тряслись так, что в транспорте приходилось их прятать в рукав - прячешь-прячешь, а вдруг как тряхнет - и высунешь вдруг из рукава сине-зеленую трясущуюся клешню, и пассажиры сначала распахивают глаза, потом вжимают головы в плечи, а потом ты внезапно понимаешь, как много вокруг места - не только для тебя, но и для портфеля, и для тубуса. Ты могла, если б захотела, даже развести в стороны сине-зелеными руками, даже сплясать, даже запеть - только ни петь, ни плясать тебе не хочется - висишь на перилах, как неживая, и думаешь: 'ни о чем не думаю- как странно!' - так вот, когда еще Руфь и я и Карл ходили в художку, и было нам лет по пятнадцать, - у каждого из нас была на редкость самодостаточная вселенная.
Мы не думали о том, что мы ведем работу по взрослению, что именно сейчас, именно в этот самый момент, когда мы кладем кисточку в рот и высасываем синий или вишневый сок (как потом оказалось, содержащий кадмий, медь, соединения свинца) или сердито смотрим на ванночку с синей краской (синяя особенно быстро кончалась - и, бывало, заглянешь, видишь - опять пора покупать новую - и складываешь коробку туда, где уже валяется их десяток - скособоченные, залитые темно-радужными разводами, но только ванночка с синей светится в них, пустая, а в другом углу - почти полная желтая ванночка, с зелеными краями, другие же корытца выбраны едва только до половины) - что именно в этот момент мы формируем характер, что именно сейчас каждый год идет за два, каждый день - за десять, и что как вы яхту назовете (прорывалась в сознание бодрая песенка капитана из соседней комнаты) - так она и поплывет.
Видение этой плывущей яхты будущего было на редкость смутным, возможно даже, при ближайшем рассмотрении, она оказывалась зажатой льдами или застрявшей в иле. В то же время в настоящем происходило какое-то движение: каждый день мы худо-бедно - проплывали день, и исписывали тетрадки, и в соответствии с личными привычками расходовали краску (я истребляла ее тоннами, а у Карла одна коробочка жила месяцами!) - и потом (и эта часть дня была у всех одинаковой) - сонно висели в автобусе, уцепившись за поручень и пряча руки в рукава.
Я и Руфь и Карл были как бы друзьями - странные отношения презрения и покровительства установились между нами. Нынешнее поколение не сможет понять, как школьный задира может быть - робок, а признанная красавица (у нас признанная красавица была - Рената, танагрская статуэтка, руки и кудряшки одного цвета - цвета хрупкой тысячелетней глины) - признанная красавица может все десять лет проходить по проходам и коридорам, как в зачарованном лесу, почти не сказав никому ни слова. Это было время недомолвок, заклинаний, намеков, туманных даже для самого намекающего. Никто не мог и не хотел преодолеть барьер между собой и другим - ведь у каждого из нас была своя вселенная. Даже манера одеваться у нас была разная, словно мы рядились в форму враждующих армий - я носила пестрые свитера и широкие юбки, сшитые мамой, Руфь их донашивала - а Карл появлялся в ярких свитерках, обрисовывающих его мальчишескую грудь (тогда мы не знали о том, какие дополнительные ресурсы для намеков, тайн и напряжения скрывает мир парней, выглядящих даже в тридцать лет как робко кашляющие чахоточные мальчики, мальчики в черных или цветных свитерках, - нет, мы тогда не знали, или, вернее, были готовы были ко всему - все роды тайн были вроде как вплавлены в нашу хрупкую недомолвленность).
Изредка Карл выходил из-за своего мольберта, склонял голову к хрупкому плечу (ему надо было смолоду поддерживать легенду о своей хрупкости - не идти же талантливому мальчику в армию, о чем вы говорите!) - и внимательно смотрел на наши с Руфью заполошные картинки. Иногда он говорил фразы, принесенные из мира профессионалов - и нам было лестно, но своей тяжестью эти фразы разрывали прелесть случайно получившегося наброска, и - говорили совсем о другом, говорили: он - проник, а нам - никогда.
Мы с Руфью приезжали домой и разбредались по комнатам - каждая ложилась в своей комнате на плохо застеленную кровать и смотрела, мимо маленького, карманного телевизора, на гору тетрадок и книжек, и так часами, пока наконец откладывать становилось уже невозможно, и, бредя сквозь туман, мы хватались то за эмпиквадрат, то за горбом вздувающуюся производную - и странные эти существа очаровывали нас на миг, но ничего не оставалось утром в тетрадях от часов и веков этой туманной борьбы. Приготовляя нас к борьбе, учителя всем нам давали одинаковые задачи: подводное плавание, часы на солнцепеке, добыча аметистовых щеток, скольжение по болоту на пузе - было одинаково для нас всех - двоякодышащих, как Руфь, наполовину известковых - или прогоняющих быстро-быстро воздух сквозь четыре пары легких, как Карл. Впрочем, никто и не смотрел на результаты, ценили старание. Учителя знали, что невозможно подделать природное увечие, и тонкие переливы лилового в акварелях Ренаты происходят от неизлечимого дефекта ее зрения, а не от особого таланта.
Мы дожидались особенного, предутреннего часа, и начинали перекличку из комнаты в комнату, напоминающую обряд дома Месгрейвов:
- Соломинка?
- Сахарная, ветренная
- Чайник?
- Никому
- Суставы?
- Вывернуты, перекручены
- Сольцы бы?
- Вся вывелась
- Поедем ли?
- По весне
- Ох! - доносилось из спальни, и по потолку веером проходил сполох лучей из маленького телевизора.
- А что с геометрией? - продолжала спрашивать Руфь. - Как там сто пятнадцатая?
- Диагональ в пирамиде упала, - летела долго, выгибаясь по дороге, - и, наконец, упала в пыль, - я рылась, искала - ничего, только клубы пыли и мышиные насмешки, - отвечала я, уткнувшись в подушку.
- Ох, сестрица. У меня ведь тоже не получилось. А Карл, небось, за секунду расщелкал! А шарик-то что, шарик, который катится по доске, ждет, когда мы найдем коэффициент его качения его?
- Не доска это, а розовый тоннель, и шарик мчится, мчится по узким розовым кишкам, догоняя сферический коэффициент..
- Ох моя маленькая, ох моя мышка! А что - что там про белеет парус одинокий?
- Его захватили дети подземелья - слепые, безглазые, вырвали руль и, радостно скуля, поплыли прямо в бурную пену водопада. Напугали они меня, сестрица!
- Ну ладно, моя маленькая, ты поплачь.
И точно - слезы уже почти подступали у меня к горлу. Неужели так и буду всю жизнь жить - со скрюченными руками, с колотьем в плече, неужели никогда я не пойду в магазин, не смогу купить одну из восхитительных стандартных платьев школьных, размер тридцать шестой, чтобы носить их не снимая, месяцами, чтобы под узковатыми подмышками шерсть пахла кислецой?
И, наконец, Руфь - ruthless- подходила к главному:
- Боишься? Страшно тебе моя лапочка, страшно? Не бойся, моя лапочка, не бойся...Юбку назавтра приготовила? Чулочки ненадеванные?
- Я не боюсь, - отвечала я уже полусонно, кладя руку (это сама рука туда заползала, а я уже не могла за ней следить) - в теплую норку в пижаме. Хитрая рука, как она сама находит место, где горячее всего - и влажно!?
- Я знаю, что это - часть учебного процесса. Школа - это место, где мы не только изучаем науки, но учимся сосуществовать: все, - двоякодышащие, как ты, Руфь, и известковые, как я, и с четырьмя парами легких, как Карл. Все мы должны сосуществовать, когда потом выйдем в широкий мир, должны различать виды, разделять на подвиды, кто Архитектор, кто Руководитель, кто Исполнитель, кто Раб, а кто Рак, кто привык включать в своей комнате фонарик и ловить мелких рыбешек, кто зачехляет лампочку черным колпачком, чтоб не взлететь случайно в ночи, притянутым ее черным светом. И учителя, забыв скромность, проходят ведь в классы, голые под одеждой, голый мозг под черепной коробкой - идут на этот ежедневный подвиг, обнажаются, существуют публично, показывают нам Робость, и Похоть, и Гнев - и учат нас своим примером. И мы тоже должны нести свое бремя - маленькое еще, детское бремя, по возможностям, - и, в конце концов, это такая малость, - постоять перед классом однажды нагишом, чтоб твои же одноклассники запомнили, какие бывают типы ракообразных.
- Ну вот и умница, ну вот и спи, - говорила Руфь - и включала темноту.
И наутро все казалось прекрасным, и свежим, и нестрашным, и даже позор и удивление, которые ожидали меня через пару часов - словно пересказанные другими словами за ночь - становились 'на самом деле полезными', как визит к врачу. И костяные буквы 'МОЛОКО', которые разбежались по кирпичной стене дома напротив остановки - казались в это утро особенно чистыми, наукообразными, служащими высшей цели, на самом деле более сложными, чем нужно для их роли, но скромно пока сидящими на простой кирпичной стене - чтоб каждый желающий мог быстро на них взглянуть, зайти и купить необходимое для организма молоко и нужный для строительства костей творог - в весеннем свете были видны штырьки, которыми М и О и Л и К и О крепились к стене, и лампочки по краю букв были словно испарина на губе больного. Руфь поправляла на моем плече лямочку сумки, отворачивала подвернувшийся ремешок, стараясь сохранить торжественность и не произнести ни слова.
Вы можете сказать, что все это были - подростковые страхи, и ничего не было страшного в том, чтобы, дождавшись, когда висложивотастый натурщик слезет с бетонного куба, - зайти за полотняную ширму и выйти потом, уже в трикотажных трусах и маечке, слегка лиловой, с синей дорожкой по краю, и забраться сначала одной ногой, а потом обеими - на куб. Повернуться спиной к классу. И снять маечку.
И стоять, слегка сгорбившись, полчаса, а может час, - пока мои одноклассники рисуют странный отросток на моей спине, - в форме морковного хвостика, неразвившегося младенца, головастика, рыбки, - да, девочки чаще всего шептали: как рыба приклеена у нее к позвоночнику, хребту, к columna vertebralis, к спинному столбу.
И Карл ходил по классу, важно, словно учитель, мерял класс шагами, и смотрел на отросток с разных сторон, словно снимал с него проекцию, и отходил к окну и щурился оттуда - не от жестокости, а оттого, что у него было четыре пары легких, у Карла, и он мог жить только в проточной воде, пропуская сквозь себя впечатления, дружбы, знания, любови, он не мог по-другому, он был так устроен - не то что мы с Руфью, рыба илистая и рыба известковая - и он рассматривал меня с тем же холодным интересом, как смотрел бы на обезьяний скелет в зоомузее, и он знал, что как вы яхту назовете, так она и поплывет, но назовете вы ее только так, как написано в ДНК - G,T,K, A - все те же самые буквы, по спирали, а потом еще по одной, чтоб не забыть, - и школа - это место, где мы не только изучаем науки, но учимся сосуществовать: все, двоякодышащие, как Руфь, и известковые, как я, и с четырьмя парами легких, как Карл- и он поводил худыми мальчишескими плечами, уже зная о своем мальчишеском обаянии, уже испытав его на учителях - бледных существах, прячущих под свитерами СВОИ уродства, но воспитанных на историях о легконогом пушкине, пушкине полевом, крапчатом, пушкине вульгарисе - и, если уж все мы уроды, то не легконогий ли, быстродышащий урод Карл должен стать преемником? - Карл ходил по классу, дыша с легким свистом, тренируясь для грубой медкомиссии, которая иначе погонит его в армию, несмотря на изысканное уродство, - и только достаточно находившись, только нащурившись от окна и от двери, только набросав на бумагу летучих штрихов и обведя их легкой линией -только возведя из моего отростка летучий леонардовский храм - он наконец доставал коробочку с красками -чистую, не замазанную, и с почти нетронутой- весело блестящей в пластмассовом корытце - синей.
II
...Мы, нагруженные заданиями на лето (не меньше тридцати больших листов, сто набросков), чувствовали, как близко к поверхности подступает реальность, как ее не хватает, как она растягивается, забегает туда и сюда, а иногда - это было явно видно по уверенности взрослых - иногда реальность не успевала замостить плашечки перед нашими глазами, плевала на нас, махала рукой, -маленькие, они все забудут! - и показывалась только взрослым.
Вот идет трамвай, и не в силах пробиться и поиграть на запыленных окнах - все блики собрались и как разыгрались - на единственной блестящей реечке. Не надо приподнимать реечку - под ней нет трамвая, нет ничего. Вот в зоопарке - скучающий длинный белый озверелый медведь мотается по бетонным горам - не надо спрашивать, что там за - белым на белом. Ничего там нет.
Жизнь не баловала нас, - как на бедной елке - блестяшек и стекляшек не хватало на то, чтобы затянуть все зеленые дыры, и дыры дышали темным, если не лесным, дыры манили пустотой, и если долго глядеть - становилось жутко и все равно: может и не нужны - все эти блестяшки и стекляшки, и робкая радость взрослых, - и гусь в яблоках и рыбки в банке, салаты в колких ледяных гробиках, загадочный для детского ума студень, похожий на плохую коричневую акварель? - может, и не нужно заволакивать эти три новогодних дня серебром и паутиной - а просто усесться и смотреть в пустые экраны пробелов между еловыми ветками?
Но это легко так сказать - все оставь и брось! - но есть же задания, есть же летнее бремя! Осенью проверят. И мы старались изо всех сил наплодить для осеннего просмотра нужные сто картинок. Детский ум еще не мог совместить печальный хвощ Адмиралтейства и веселый золотой колос - на известных, состоявшихся картинках. Взрослые обманывали, забегали вперед, мухлевали - словом, они знали приемчики - ах!... А мы - мы бродили по городу и протягивали ладошки к жидкому теплу - проедет ли трамвай, всколыхнется куст - но не вспыхивало, не верилось, и летние работы обладали всей призрачностью наведенного обмана, морока, попытки написать на доске что-то под картавую и неверную подсказку со второй парты.
Нет, говоря по правде - было одно место, которое казалось настоящим и сказочным, оно держало реальность. Желтые дыни, розовый ревень, скромная картошка, синие кульки тел с маленькими пятнышками платков - весь мир плотных красок рынка, укрытый полотняным пологом, живущий в прозрачной, светящейся тени - казался мне раем, казался - глубокой жизнью, а не притворным, обманным пришептыванием...Это был как пустой, ненаселенный город - город теней, Алладин, Ау! - только приютивший под сводами караваны экзотических колхозников, - странных людей, выращивавших из земли плоды.
И еще долго, придя домой, я быстро, спеша, пока не увял аромат, рисовала маленькие картинки на гладкой бумаге, непременно начиная нежным переливами а потом от бессилия заканчивая яркими фовистскими пятнами. Но пестрые картинки были как пестрые карты - они разлетались под руками, говорили о будущем ложь. Ни одна из них не была той, которую руки мои пытались нащупать на бумаге, обвести и закрасить... Посмотрев на маленьких пестрых врунишек, я понимала, что - все не то, и опять уныло плелась составлять натюрморт, повторяющий композиции, наскучившие в классе.
Неужели даже цветы, даже золотая мякоть тюльпанов, оборочки гвоздик, которыми заполняли ученики квартиру моей бабушки - неужели даже они не казались достаточно прекрасными для рисунка? Именно они и были самые большие обманщики, вроде нас: казались нежными, но были хищными и усталыми, - они были детьми, яркими, запутавшимися, уставшими сверкать, как - мы. Из детей-цветов вырастали взрослые яблоки и груши, а из тюльпанов и гвоздик, как из юных вундеркиндов, никто не вырастал. Мы уже смотрели искоса друг на друга: кто же из нас будет - тюльпан бесплодный, безмякотный, негодный во взрослом состоянии? Я догадывалась, кто. ...Вот потому - не могла я рисовать цветы, не могла, видя в них сокамерников и предателей - взрослые, понятные, дыни и картошка были мне милее. Впрочем, Карл пресекал вольности - выйдя из-за мольберта, он указывал кисточкой на то, что у меня получилось - бледная тень халата, зеленая рука из пруда старинного зеркала, табунок молочных бутылок рядом с цинковым ведром. Я морщилась - картинки, которые мне удавались, были далеки от веселых тамбуринов рынка.
... Это было в день, когда Карл принес новую бумагу - настоящую бумагу для акварели, не пустое место, а - карту маленькой страны с горными хребтами и долинками, бумагу, по которой, как по руке, можно читать судьбу рисунка. Он укрепил неровный лист с неровным краем на мольберте, набрал в чистом корытце краску на чистую кисть, махнул по чудесной бумаге губкой - и поднес кисть, как птичку в руке, к белому полю. От клювика кисти разбежалось пятно, постепенно бледнея- пятно перламутровое, как изнанка яйца диких птиц. Мы стояли и смотрели на новую ткань жизни, новую основу. Вот что всем нам нужно было - новая изнанка, новая ткань, тишина, по которой уже можно говорить. С тех пор он стал Карл I, непревзойденный. Мы все еще что-то пытались сделать, пытались догнать, угадать, и потом одна за другой раздобыли волшебную бумагу - но он был первым, он был раньше, он нашел принцип недосказанности и хорошего материала - тот принцип, который работал и после в жизни, когда я видела девочку в мятом, но дорогом платье, сторчавшуюся, но молодую, и все перемелется и залечится, когда я видела человека в глубокой депрессии, но вся его депрессия не стоила одного моего обычного дня - а все потому, что он принадлежал к древней нации, основа была - волшебная, а по волшебной бумаге вы можете водить даже дешевой кистью искусственного волоса, и даже недорогие краски с плохо протертым пигментом могут иногда ложиться с интересным эффектом.
... Вы скажете, что мы ему завидовали - так, наверное, считали учителя, видя школу как аквариум, по дну которого ползают илистые сомики, а в чистой воде носится, выделывая кульбиты, единственная несравненная вуалехвостая гуппи. Но мы не завидовали, много вокруг случалось такого, чему мы не завидовали, не переживали, не жалели... Мы не злились на портреты вождей, смотревших на нас с решетчатых жалюзей - и не огорчились, когда длинные швабры потянулись, чтобы смыть эти портреты. Мы понимали, что когда голос учителя взвивается выше крыш , и он начинает нам говорить про совесть и долг - это он устал, перенапрягся... Мы видели изнанку, бумагу, потом рисунок - и только потом цветное пятно
...И в день, когда Руфь бросила на пол мое стеклянное янтарного цвета пасхальное яйцо - на боку аляповатые цветочки и непонятная формула 'икс бэ'- я просто ушла в свою комнату, я поняла, что пусть уж яичко будет разбито, если уж - так явно, так видимо - что-то еще в мире разбилось.
Вечером я нежно, подливая молоко в чай, готовая раствориться, как и не спрашивала вовсе - ступила на непрочную почву:
- Это Карл, да? - (Я думала: это Карл, по кому ты плачешь, да? - тот, кто рядом всегда и так недоступен, тот, кто поводит хрупким плечом, тот, кто шепчется даже не с Ренатой - а с высоким Кирой, и склоняется к нему и шепчет, и потом кокетливо смеется, это Карл, да? Тебе тяжело стоять рядом с ним, потому что сердце в тебе расплывается по всей бумаге с каждым ударом - и вот еще сейчас - синий удар и желтый - это было красиво, а вот сейчас уже начало мельтешить, частить, синее и голубое и бурое - всего немного слишком много, слишком много ударов, пятна наплывают одно на другое, - и рисунок испорчен. Это ты думала, когда говоришь 'Карл' - да?)
- Да, - кивнула Руфь. - он, - и она уткнулась в подушку, потом приподнялась и приняла чай.
- Ну, поговори с ним, намекни, признайся...- сказала я, не зная, что сказать, мои слова - еще не готовы к тому, чтобы лечь на бумагу, да и бумаги-то никакой нет, есть только - бумажная каша в чане, похожая на кашу овсяную, блеклую, - каша, до сотворения мира, плескучая целлюлоза.
Руфь приподнялась тогда на локте и посмотрела на меня с удивлением, что я не понимаю, что я - притормозила, пустила стрелу не в ту часть неба, - и я увидела - осколки склеились и понеслись в сердце - нет, не каша, а ясная картина - уже сдана и висит в ряду, третья снизу, и плохо наклеено паспарту, идет волнами, и видны на нем безобразные карандашные линии, и отсюда, издалека, вообще не видно, что это такое, дом или кувшин - видна одна фиолетовая мешанина, а пройти и снять - уже поздно. Так бывает иногда во сне - ошибка и не исправить - и так часто бывает в жизни.
- А, - сказала я совсем другим голосом, потому что это было совсем про другое, - Это- Карл.
И все стало понятно, и стали ясны вечерние прогулки Руфи, и то, что глаза ее в последнее время стали прозрачнее (молодец, Руфь, чистый цвет, чистый- без грязи!), и то, что ладонь ее все чаще, отдыхая, ложилась лодочкой - словно повторяла очертания худого, но упрямого плеча.
- А, - сказала я, и я поняла, что мое тело - как бумага, а ее - уже использовано, уже зарисовано, уже - продано, и что бы ни нарисовали вы потом на нем, придется стирать этот рисунок, впечатанный в бумажные поры.
Так бывает иногда, когда бумага кончается, а стоющей работы еще нет.
Это по вечерам, пока я клала руку в ямку, словно зарывала секретик - и потом отпускала мысли пастись - она точной рукой обводила его плечи, бедра, колени, потом обметала, как кистью - своими темными волосами...- она обрисовывала его снова и снова, а он лежал, позволяя ей - следить по контурам (замечая, но пока не исправляя ошибки). Он мог ее поправить. Иногда поправлял. Своя рука - владыка. Потом - оставлял опять вести линию, благодушно гладя ее макушку. Ему-то что - он уже себя придумал, он уже был.
А она все думала, что он следит и одобряет ее робкие наброски в темноте. Ей казалось, что неловкость ему видится недосказанностью, а случайное красное пятно - изящным цветовым решением.... Я видела их, вместе - как будто я их в самом деле видела. Вы скажете - как могу я знать, как выглядели его плечи, локти, грудь, колени под одеждой - вы смеетесь, да? Череда натурщиков, животастоотвислых и тощих, с болтающимися подкрылками на худых руках, драпировки, под которыми угадывается плоть, кожа, под которой видны мускулы, мускулы, одевающие кость, - и я не смогу увидеть, как выглядит грудь под тонкой тканью свитерка, бедра - под черно-синим вельветом - грудь, и колени и бедра, которые я видела, пусть под тканью, рядом, лишь руку протяни - в течение десяти лет? Вы смеетесь! Ну, и конечно я знала, как выглядит ее тело, - тело моей сестры, так не похожей на меня.
Да, я видела - их - ясно. Я даже знала, каким скучающим и нежным взглядом он одарил ее, как он сказал незначащее тогда, когда тишина стала невыносимой. Единственное, что я не знала - это вкус его кожи и слюны его языка. Но скажите, скажите, действительно ли стоят стоят все эти солнечные плоды - столько? Не лучше ли - бесплодные цветы, как я? Цветы, у которых у которых глубокая память, смутные сны, а в настоящем- всего и забот, что стоять в вазе и смотреть, как отваливается лодочка-лепесток -не вмешиваясь, только наблюдая?
- Это взросление, это женственность, это произойдет и с тобой, - говорила я себе - и не могла успокоиться, и не могла поверить.
- Нет, никогда не произойдет с тобой этого, ты что, забыла, ты что, не помнишь, - опомнись, о чем ты, - говорила я после - и не могла смириться.
- Это Карл, понятно, - сказала я и приняла от Руфи пустую чашку. Можно было не гадать o будущем по чаинкам. Что гадать? Спитой чай и есть спитой... Я подобрала осколки яичка икс бэ и подумала, что осколки намного красивее, чем когда оно было целое - и хотела их оставить, но они кололись и норовили выскользнуть из платка, и я побоялась, что они вопьются в кожу и пойдут по крови до сердца - они были неудобны для хранения, не то что яичко, которое просто стояло на тумбочке и светилось, когда на него падало солнце.
И дня через два я их выкинула - и было жаль, что нельзя поплакаться об этом Руфи - о том, что это яичко стояло на бабушкином комоде сколько себя помню, и сколько себя помню я смотрела на безыскусные цветочки, как на картине 'Мадонне в гроте' - но только простенькие не от излишних знаний художника, а от наивности и восторга, и не копировал художник ни один живой или живший цветок, а только цветок, возведенный в степень икс бэ, сотворенный из краски без прикосновения клетчатки, не вянущий и не приносящий плода.
Но Руфь все держала ладонь лодочкой, и глаза у нее стали как грязные пятна на акварели, в которые вмешано слишком много красок, так что это уже не красная кадмиевая, и не охра, и не умбра, и не кобальт и не ультрамарин, а просто неразличимая 'грязь' - и она уже не могла меня услышать, она уже вплыла во взрослую жизнь.
III
Это было ранней весной, это было тогда, когда все складывается в одну прозрачную картинку - красивое и безобразное, и черные мокрые деревья, и брызги солнца, и особый коэффициент преломления в воздухе, и волны в воздухе над теплой землей. Не рисуем больше сухой кистью, только вольной кисточкой по мокрой бумаге! Мы уже научились всем правилам, законам и линейкам, а теперь они все - в подкорке, в смутной памяти, в руке, на автомате. Нам не надо наперечет их помнить. Рука стала умной, сама побежит, нам остается - только смирять ее бег, чтоб не заигралась. Без предварительного рисунка! Смелее, смелее! Вы все умеете, не бойтесь! Мокрая кисть! Мокрая кисть! Езда без рук!
Пусть краска сама выбирает, как - ручьями, пятнами - пробираться ей через снег. Разомнем кисть руки, позволим ей быть свободной...если вы испортили бумагу - просто выбрасывайте, начинайте новый набросок. Не тряситесь над бумагой! У вас ее сколько угодно! Вы молоды! Передайте дух весны. Дух природы, готовой к обновлению. Видите - воздух дрожит над теплой землей, воздух...
И я набирала краску на кисть, я без предварительного рисунка - очень хорошо! Бросала белые и желтые пятна на бумагу - еще немного свободы! - не рискуя ничем. Ведь у замученной нашей Раечки, - невысокой, темненькой, ниже многих учеников, - в сумке было достаточно старых работ, и когда кончалась бумага - можно было рисовать на задниках этих неизвестных работ прежних учеников. Вот хорошо получилось! - говорила Раечка, слегка скривясь - слегка искусственная вольность руки - руки, которая ничем не рискует, а знает все только в теории. Теоретические дети - мы хорошо ухватывали потеки веток, пятна домов, завитушки на колоннах и наличниках - но, например, не решались ухватить проезжающий мимо грузовик, в котором стоял человек в ватнике и подстригал ножницами на палке черезчур разросшиеся ветви.
А после занятий сразу я шла в больницу к сестре, шла по весенней земле, и ноги у меня были ватные и слабые, словно это я болею, и я не знала, какие выбрать слова. Нельзя же бесконечно говорить - забудь, забудь, нельзя же бесконечно гладить ее по голове, нельзя же говорить - все пройдет - и знать, что все, что она забудет - я запомню, даже то, что я не видела, не чувствовала? ...И бетонная лестница больницы, и желтый аквариум регистратуры, и лабиринт коридоров, и тени больных в халатах, поворачивающие за угол... И взгляд мой по привычке фиксировал стены, коридор, окно, ее волосы на подушке - как всегда происходит, когда разрисуешься - переводила все, что вижу - в картинки, горящие набросками по клеткам мозга - а потом тающие.
- Привет! А у тебя тут ничего.
Панорама: столик, одеяло, стены, простынка, весенний свет за окном, крыши - почти как из окна художки. Леденцовый свет из окна, тень от прстенка на кровать, в тени - тепло-светящиеся тонкие руки. Лимонный свет, на бело-синем одеяле. Эх, какой рисунок пропадает! Но нельзя его будет принести на просмотр, и рука уползает от торбы с красками и бутылочкой для воды.
- Садись, - она машет рукой.
- Кормят нормально?
- Да, да есть не хочется!
Руфь мила и хороша, коротко остриженные волосы из-под шапочки, сестра подает ей кофе. Они тут привыкли. Это для них рутинная операция. А вот сестра и уходит. Руфь улыбается, она здоровенькая, она заживает, она почти как раньше, только слабенькая. Она платит за то, что кто-то не родился. Но мне-то что - мне мила сестра, вылечите ее - и мы пойдем домой, больше вас не побеспокоим.
Сжимая мою руку, она шепчет, почти как мы шепчемся дома:
- Знаешь, мне все снится, что я несусь и несусь по розовым лабиринтам, и дальше и дальше, все быстрее и быстрее - и тесно и нечем дышать, и так будет всегда, - говорит Руфь, и голос ее слаб и прозрачен, но уже начинает оживать.
Руфь вглядывается, вслушивается в себя. Из нее вырвали место, где могло нарасти маленькое сердце, - внутри нее, как цветок, как кукушкина слезка, прикрепилось - в отрицательной кривизне, в полом мире, на стенке. Пришли с кривыми ножницами и выстригли то, что разрослось незаконно, сняли урожай до срока - и не успело созреть. Не думай, сестра. Он был - незнакомец. Вырастишь еще. Лишь бы твое сердце осталось на месте.
- Ну! Шшу! Бедная сестричка. Давай я вот так прилягу - и мы вместе прогоним плохой сон.
Знаете, когда все-все исчерпано - остаются ритуалы детства: как подвернуть угол одеяла под голову, чтобы мгновенно заснуть. Как проваливаться сквозь теплую метель, вниз, и успеть словить мысль 'а это я уже сплю!'
Я кладу голову на подушку, рядом с ее головой. Мы закрываем глаза, вплываем в сон.
.....Они говорят, каждый человек - вселенная. После смерти- исчезает ли эта вселенная навсегда? А до рождения? А до нерождения? Или просто - закрывается для нас, но кружится, где-то в космосе, непроницаемая, черная снаружи, радужная внутри? Прирастает ли к нам, как невидимый близнец? Цепляется ли за нас коготками? Остается ли сидеть у нас на горбе - высоко сижу, далеко гляжу, вижу, вижу?
Я не сильна в толковании снов, когда сон поворачивается на явь - лучше его забыть. Нам еще многое придется - ножницами и ватками, если хочешь жить дальше, прорываться сквозь жизнь. Организм должен уметь забывать, чтобы жить дальше.
- Так лучше?
- Да, милая - лучше.
- Ну вот, я уйду - а вечером ты заснешь вот так - и бяка не будет снится.
- Не будет. Ты права.
Она улыбается, слабой улыбкой, улыбкой из конца коробки, конца партии, завтра пора - покупать новую коробку красок. Хватит таращиться в эту, синюю всю выгребли - пора новую покупать.
- А как он? А как ты? - слова почти не слышны. Что я могу сделать ? Ей - терпеть, ей - забыть, ей - решать.
Забудь, сестра, забудь - это я буду помнить его слова и его голос. Это у меня все откладывается, известковыми слоями - а ты можешь забыться, заснуть, пусть у тебя в голове все сонно перепутается. Это ты уже спишь. Они же дают тебе что-то, чтоб забыть? Глажу ее по волосам. Забудь. Через год - все уйдет в ил. Нарастут новые клетки. Подумай про него минутку, а потом - больше никогда не думай.
Он позвонил,- гладкий, непричастный голос. Спокойный, серьезный, усталый. Смотрите-ка, да он же давно взрослый! Он все время на глазах был, а мы-то думали - мальчик в свитерке. Просмотрели!...Он умеет совершать неприятные, но нужные звонки. Поможет деньгами. Хотя есть за что рассердиться. Другой бы...Он не просил зажигать светильник, рассматривать его лицо, он не просил капать воском...Он не просил быть первым и единственным, он не виноват, что она - не первая и не единственная... Мы изучили друг друга. Наши мольберты десять лет стояли рядом . Школа - это место, где мы не только изучаем науки, но учимся сосуществовать: все, - двоякодышащие, как ты, Руфь, и известковые, как я, и с четырьмя парами легких, как Карл.
Как Руфь могла это забыть? Не впечаталось ли это в подкорку, не пошло ли уже на автомате? Забылась. Глупый маленький мышонок. Нет, никто ей не говорил - не связывайся с ним, никто ее не учил этому - в мышиной школе. Но, право же, очевидно - не были ли мы друг для друга прозрачны, не стояли ли наши мольберты рядом? ...Очевидно, в подкорке, на автомате. Обрисовала бы тень на стене - с нею бы и миловалась. Зачем ей надо было - рисовать розовую миниатюру, сложенную улитку - внутри себя? Есть от чего прийти в ярость! Он еще хорошо держится. Может помочь деньгами.
Руфь слушает. Руфь смотрит в стену. Она весела. И опять хорошенькая. Неужели все это вам рассказали - старые часы? А за окном маршируют толпы. - Что они делают с этой страной? - А что, сестра? Ты же знаешь, что я далека от политики. Мы думали, мы - еще дети. Мы думали, нас - лелеют. Мы думали, что нас - запрещено мучить, не дозволено подвергать трудностям, что наши тела и души - защищены. Мы думали, что бумаги- сколько угодно. Ошибешься - и можно начать по новой.
- Ты сможешь заснуть, сестра?
Она внезапно улыбается жестоко, - краешки улыбки заветрившиеся, как на старом куске сыра. Словно все это был - обман, ширма, для меня, для меня, которая знает все только в теории, знает в теории, но все помнит - все они притворяются, а на самом деле, у взрослых людей, все по-другому.
- Смогу, систер, смогу. Много придумали лекарств, чтоб помнить и чтоб забыть. Не бойся - я смогу заснуть... Особенно теперь - ты же меня убаюкала!
IV
И во вторник она должна выйти из больницы, я вымыла полы в ее комнате, вымыла и протерла газетой окна, совсем весенняя комната, нам будет весело вместе, я еду обратно - ее платье, чтоб сразу переодеться, в сумке, - но меня не пускают дальше аквариума регистратуры.
- Что же такое, что значит, о чем вы? Я вчера с ней говорила, она была здоровая, веселая, только слабая! Почему 'нет', как вы можете говорить 'нет'? Разве про живого человека можно говорить 'нет'? Вы, наверное, просто не понимаете!...
Вы, наверное, не понимаете, что это невозможно, и думаете, что я вам поверю. Вы не знаете наших правил. Вы думаете, что я смогу поверить, что она просто лежала и перебирала воспоминания, как какая-нибудь старая вдова, вы думаете, что все вокруг для нее могло стать - неживым?.. Но вы просто не знаете, как у нас устроено, вы не знаете даже того, что известно всем в школе, и учителям, и одноклассникам - а еще врачи! Позвоните нашему доктору, спросите! Она - илистая, она - медленно, но уверенно двигается, мысли ее волнисты, но плавно движутся по течению, между темных водорослей, в изумрудной тени - но она выбирает самый светлый кусочек...А вы говорите, что она окостенела и остановилась, и жизнь застряла у нее в венах, как кость в горле, и она обросла чешуей, коростой, и до нее было не достучаться, и у нее была депрессия. Я не верю, вы шутите - с чего бы ей отбирать мою роль!?
Она же обещала - забыть, вылечиться, жить! Она улыбалась и закрыла глаза, мирно, и голова лежала рядом с моей головой на подушке. Как в детстве, в общем, мягком сне. Она же должна - переодеться, вот и платье - и сесть в машину со мной, и смотреть за окно.
Вы что, не заметили, что вокруг выстроили целую новую весну для нее? Стеклянные столбы и черные мокрые деревья, и свет прорывается в неположенных местах, и все лица словно освещены изнутри, словно подбородок вымазан светящимся маслом. Стекла в гастрономе на углу - помыли. В парке скамейки вылезли из-под снега и размяли свои кривые маленькие ножки. На стройке оторвали еще один угол от брезента, и бирюзовая краска светился сквозь стропила, а справа - еще тусклая старая краска, не обновленная. И главное - небо. Абсолютно новое небо. Я точно помню - оно совершенно не похоже на прошлогоднее. Оно - легче, и опоры почти не видны. Наверное - заграничное, как подсветка на Дворцовой. Это все специально возводили ради сегодняшнего дня, чтобы она посмотрела и порадовалась. Если ее 'нет' - то кто же всем этим будет пользоваться?
.... Вы же обещали - у вас же есть лекарства. Вы не знаете, а так повелось: она забывает, я - помню... Что мне делать с платьем? Желтое, весеннее, в сумке.
Я продолжаю двигаться, подписывать бумаги, хлопотать. Руфь только что была, я ее ждала домой, ее комната - чистая, весенняя. А сегодня ее нет. - Что значит - нет?...Жизнь не остановится, чтоб подождать, пока я поверю.
...Я никогда не была так далеко за городом - мне кажется, что только что, вчера, специально для черного автобуса расстелили эту дорогу - в пригород, серый и черный, глазу не за что зацепиться, поле с ямами, а над полем с ямами - бетонный куб. Я не смогла бы жить в городе, если б знала, что такое место - живет у города под боком. Нет, его нарисовали только что, его нарисовали вчера. И автобус - с тупой мордой и черной полосой, страшный, как затупившийся нож. Автобус тоже только что нарисовали. У меня по лицу бежит слеза, девочки вокруг плачут не вытирая щек - баю-бай, сестричка - под землю. Почему они горюют сейчас? Ее не сейчас не стало, ее уже несколько дней нет. Помнишь, как в детстве хоронили во дворе мертвого воробья в коробочке? Почему они горюют по ней? Перепутали, все перепутали. Трудно объяснить, голос блуждает между торжественных нот, как между колонн - они растут из ее тела - ноты механического гимна. Помнишь пестрые перья, поджатые лапки? Открытый клюв и маленький язычок? Жутко и любопытно. Теперь - не любопытно. Теперь - поскорее бы кончилось... Как много времени. Достаточно, чтоб насмотреться. Насмотреться на кого? Тут никого нет, ее не стало несколько дней назад. Желтое странное лицо, неживой рот - кто это, моцарт? окостеневший, пойманный метелью - пушкин обыкновенный, пушкин крапчатый, пушкин вульгарис? - нет, это моя сестра, Руфь... последний комок, кто здесь мертв, кто-то окостенел, кому-то пора уходить...
...И небо, словно издеваясь, светится чистейшим кадмием - что над крематорием, что над границей.
V
После смерти Руфи год я просидела тихо, как землеройка под камушком. Мне казалось - не делай ничего, и оно заживет, и будет как прежде. Я перекладывала дни, как сухие листики, я шила-гладила стирала - на себя одну, я старалась ее не забывать - как будто я могла забыть! - и старалась ее не вспоминать каждую секунду. Медленно-медленно я меняла весну в квартире на осень - зеленые занавески сняла и повесила оранжевые и коричневые, от которых вся квартира стала как осенний пруд, с опавшими прелыми листьями. Мне больше подходила такая комната, и постепенно-постепенно я сложила вещи сестры в ящики, запаковала их, - словно она готовилась в путешествие, а не я. Теперь мысли у меня все путались - хотя мне казалось, что голова моя ясная - уходя, я забывала свет, потому что была уверена - она выключит. Или же наоборот, сердилась на нее, если приходила, и утюг в готовности стоял, и треугольная щека его горела - горела уже несколько часов.
Я запаковала ящики сестры, запаковала свои - кто-то уехал, кто-то остался, никто так и не понял. Врачи перепутали, иникто теперь уже не сможет им объяснить.Вокруг меня вырос новый город, а вокруг нее - остался старый - мавзолеем. Или наоборот - у меня в голове все путается, я думаю уже на новом языке - да, хитрые, они изобрели для меня и новый язык. Хитрые - или добрые - изобрели новый язык, чтобы я опять училась рисовать, чтобы кошка, дом, стул - все называлось по-другому, не так, как когда мы с Руфью были детьми, не тогда, когда я, сама маленькая, учила ее: это утюг. Щека у него горячая, трогать его нельзя. Это кошка Мурка. Это наш дом.
В небе летали самолеты, на Земле загорались и гасли огни городов. В новом городе меня никто не знал, и меня приняли, как сиротку - тихая, не объест. А груз за моей спиной никто не видел.
VI
Однажды я спала почти полтора дня - просыпалась и опять засыпала. Я тогда временно ослабела, ослепла, глаза склеились, и просыпаясь - я шарила по кровати в поисках платков, поднимала руку выше, шарила по тумбочке, в изголовье - в поисках чашки... и я видела чашку до того, как мои руки ее увидят. Я держала книгу, как будто хотела в ней умыться - и закрывала ее и клала рядом...цвета постепенно уходили из моего ведения, зато я видела тяжесть, перемычки, я видела бледные ростки под камнем, я видела головы, прорастающие клубнями под землей.... все плоды были земляными, бледными, и из-под земли - говорили со всеми и знали все.
Под конец я видела уже - бледный, земляной гранат, со свернувшейся внутри маленькой девочкой, греческий орех, лопающийся от перепонок, - под конец своей временной слепоты я всех простила, я, лежа под камнем, как улитка в ушной раковине - знала про них все. Если б мне дали бумагу - она не была бы плоской, она не была бы лист размером с три мои ладони, - это была бы проекция башни, высокой до неба - или - вырезанный из пространства длинный кусок отсюда и до горизонта. Я могла поставить точку на любом расстоянии, выправить ей ручки, ножки, видимо слабо, неверной рукой, слегка намекнуть - а глаз уже увидит. И, выбрав из оттенков серого - обозначить любой цвет. Я могла бы рисовать батальные сцены, как Леонардо, с круглопопыми конями. Я научилась руководить всей многоголосицей - из-под своего камня. Не разлепляя глаз, в земляной утробе, вся в бледной крови - я научилась прорастать усиками куда хотите.
Когда я проснулась и наконец разлепила глаза, и встала и пошла на кухню - свет шел от окна, делая комнату словно застланной длинными половицами, радиальной, лучами расходились от окна краски и тени...На столе лежали заветрившиеся куски сыра, одряхлевший грейпфрут. В чайнике мок старый пакетик чая. Целое царство вещей было брошенным, пока я спала. Я попыталась забыть обо всем, что я увидела за эти десять минут - честное слово, это было больше, чем нужно для меня и нужно для мира,- но тут из-за окна донесся шум стройки, весенний шум улицы захлопал в окно, словно простыня, потом раздался чей-то требовательный голос- кто-то проходил по улице, кто-то считал, что именно сейчас ему нужно сказать что-то важное, - и я успела только дотронуться до бумаги - и отдернула руку. Я никогда не сумею сказать свое - в этом непрекращающемся шуме.
VII
Пока я гремлю кастрюлькой на кухне и ставлю воду для макарон - нет, я вас обманула, для тончайших, свернутых в гнезда итальянских талиолине, рыхлые желтые клубки похожие на сухую пряжу - потом я добавлю кислый крем (так они называют сметану) и розовое песто из того же итальянского магазина - перемолотые кусочки красного, розового, оранжевого, поблескивающие в ароматном масле - пока я все это делаю, с неприятным чувством я перебираю почту. Почта никогда не обращена ко мне лично - это удочки, завлекалочки и сети. Узнав мое имя (как будто мое имя для меня важно, и как будто слово, произнесенное иностранными устами, несет сходство с моим именем!) - они думают, что меня поймали... Так, посмотрим.... они зовут меня по имени - и хотят моих денег: счета. Отложим в сторону, вечером выпишем чек. Они зовут меня по имени - и хотят моих денег: реклама. Считают, что именно сейчас я должна потратить деньги на мягкие, волнительно глубокие, соблазнительно мягкие диваны: рисунок на обложке - женщина не очень красивая, но довольная, - не та, которую хочется усадить с собой рядом, но та, которой - хочется быть. Вдвойне уверенная, что кто-то приятный присядет рядом - теперь, когда у нее есть такой мягкий диван! - она улыбается спокойно и удовлетворенно. Вот грустно ей станет, если никто рядом не приземлится, а она деньги на диван уже потратила! Ха-ха-ха! В любом случае - ни копейки не собираюсь тратить на диваны.
Смотрим дальше...Опрос из местной поликлиники. Называя мое имя, фирма, занимающаяся опросом (коммерческая фирма, в то время как поликлиника - лечебное заведение) - спрашивает мое мнение по поводу услуг, оказываемых поликлиникой - и изъявляет свою благодарность, если я приму участие в опросе. Эта бумажка отправляется прямиком в мусорное ведро - какие вы можете мне оказать услуги, такие как я - пользуются привилегиями по рождению. Я могу покатиться по кабинету врача красным визжащим шаром, потребовать антидепрессантов, потребовать, чтобы, скрепя сердце, врач достал заржавленное перо и направил меня на обследование - да чего угодно, хоть печени, хоть селезенки - даже если у них и запланировано одно исследование в квартал, для людей, которые в настоящей опасности. И тем не менее - я туда почти не хожу, предпочитаю своего врача, спокойного и не очень компетентного. Жаль что старенький врач там, в моем старом городе - скорее всего умер. Он знал про меня все. Он знал про меня и Руфь все. Он знал про меня и Руфь и Карла все. Но звонить долго и муторно, и хороших новостей (что он бодр и лечит) я боюсь почти так же, как плохих новостей ('вы знаете, еще год назад...') Так что я не звоню.
И, наконец, - мягкий конверт, рыхлая бумага, красные буквы с утолщением по краю - во мне уже все закипает... Они зовут меня по имени - и зовут: приди. Мы дадим утешение, мы дадим поддержку, мы дадим совет. Ты узнаешь, что ты не одна на свете, нет ничего хуже, чем одиночество. Раньше таких как мы собирали в цирки, показывали перед коллегиями медиков, лечили тонкими смесями ядов, калеча еще больше, наблюдая из-за стекла, как корчится уродец - но теперь времена помягче - теперь мы можем собраться вместе и просто, трезво, как обычные граждане, которым не повезло и они родились с уродством - обсудить, как жить дальше и быть по возможности счастливыми. Они не пишут, но намекают: в моем старом городе не знали, не только как лечить - но и как устроить жизнь таким, как я. Нас, возможно, травили. Теперь и здесь - другое дело. Администрация траста просит меня зайти на сайт. Администрация (Бен и Джоди, не анонимные 'организаторы'- улыбающиеся Бен и Джоди всегда приветствуют вас) - будет благодарна, если вы будете продвигать идею благотворительности. Администрация посылает привет всем нам, смелым людям, борющимся против собственной боли и чужих предубеждений...Администрация дает тебе аббревиатуру, распространяет значки, футболки и сумочки - и с нежной улыбкой отступает на задний план, ожидая апплодиcментов: даже варвар из далекого города сможет понять, что с аббревиатурой - жить легче, не говоря уж о том - как легко и лучезарно жить, если у тебя есть значок! Милые, милые Бен и Джоди! Горите в аду!
Я с наслаждением рву конверт, на мелкие кусочки, толстые сероватые хлопья, мелко, чтобы не видно было имени, адреса - и бросаю в черный зев мусорного ящика. Выливаю сверху яйцо и соус. Вот так, вот так - расправляюсь я с радостным посланием от Бена и Джоди... Талиони уже сварились, розоватый соус побулькивает вокруг 'гнезд' - я снимаю с огня и вываливаю в тарелку. Посыпаю сверху приготовленным пармезаном - и несу на стол, где уже стоит бутылка красного и тонкий, нежно беременный пустотой бокал на высокой ножке ждет, когда его до краев наполнят красным. Хорошо.... я медленно ем, и мой взгляд падает на мелочи, которые я собрала в доме - чашечки и сахарницы, нежно-желтого, приятно - зеленого, густо-синего цвета.. В одних радует форма, в других - цвет. Да, у меня есть приятные вещички. Что касается остального, так называемых 'порядка' и 'уюта' - если б в мою квартиру зашел гость - он бы мало нашел того и другого. Я не беспокоюсь о диванах, и книжки стоят просто в ящиках, сумках или разбросаны кипами на полу. Но никто не зайдет, а меня это не заботит. Вино в бокале на тонкой ножке, рассеянный взгляд на овальное желтое блюдо, с нежными трещинками по эмали - вот мои радости. Конечно, кроме тех вечеров, когда я пью из горла, забравшись под одеяло. Зато никто не называет мое имя - и они не дождутся, чтоб я училась жить, справлялась с трудностями и, наконец, становилась по возможности счастлива.
В углу комнаты - рассыпающиеся от ветхости папки, картонки и под конец - мешки, в которых хранятся мои рисунки, картины, скетчи, подмалевки... Самому недавнему из них - тридцать лет. Когда ко мне приходит убираться (раз в несколько месяцев) улыбающаяся камерунская женщина Мэри с проворными руками, я говорю ей: а это, как вы знаете - не трогать, ни при каких обстоятельствах, оставьте, как есть. Помойте тут вокруг... В крайнем случае - передвиньте - и снова на место... И она громко, разбивая тишину квартиры, смеется и кивает, помня, какую истерику я ей выдала в первый раз, когда она попробовала рассортировать и прибрать. С тех пор у нас понимание: ни под каким видом не трогать, хоть оттуда поползут змеи. И в то время, как несколько недель после уборки остальная квартира принимает тот нечеловеческий, но аккуратный вид, который здешние считают 'нормальным состоянием для жилища' (они неопрятны лично, но чистюли в том, что касается домов) - на ветхих папках, картонках и мешках копится пыль.
Да, надо сказать - меня охватила немота. Первое время я еще сопротивлялась. Я пыталась произвести впечатление и взять то, что считала своим по праву - привилегированное положение, презрение, одиночество, легкое любопытство, которое скоро уползает прочь, и опять - тишина. Нечто вроде позиции запаршивевшего и впавшего в безумие, но еще сохраняющего некоторые умения местного колдуна - было бы мне в пору. Но таких мест тут просто не оказалось. Даже сумасшедшие здесь выныривают из безумия, чтобы доказать, что они - достойны быть сумасшедшими. Кем бы ты ни хотел быть - надо было четко заявить и с радостной улыбкой свою позицию защищать. Даже чтобы быть несчастным и гонимым - ты должен был четко заявить и время от времени подтверждать свое право. Ни в коем случае не обижаться, если что-то не получается, весело и ровно продолжать продвигаться вперед. Никак не могли понять местные, что кто-то мог вспыхивать и обижаться, если позиция скорбного и гонимого не давалась ему по первому требованию. Нетерпение считали они неудобным и осмеиваемым пороком - и даже самые умные из них не видели, что может быть другая точка зрения. В то же время они быстро, не вдаваясь в детали, презрительно жалели всех нас, русскиз, за то, что мы были по рождению лишены права выбирать цвет и мягкость диванов, бороться за количество штор и не отчисляли процент на частную медицинскую страховку. Даже самые умные из них не допускали мысли, что все эти привилегии могут казаться не так заманчивы, что некоторые были рады казенному выбору, и наоборот - необходимость копить на дом и выкупать его была бы обузой и оскорблением - дом! Не должен ли он быть у каждого, по определению? Как же ты будешь без дома? Но почему я должна тратить время на такую необходимую, но скучную, и не определяющую меня вещь, как дом? - Они улыбались и не спорили, а самые умные из них приплетали Маркса - но тоже в какой-то уютной, диванной проекции - и одновременно нечеловечески эффективной и заряженной на долгие годы, с перспективой на вечность.
Поняв все это, и поняв, что сколько ты с ними ни споришь - ты не свернешь их с их улыбчивой, терпеливой дороги - я забросила кисти и краски. Какой прок раздражать кого-то - если он заряжен на вековое терпение, если он пучится от гордости за мелочи, которые тебе кажутся пустяками, если он с имперской лаской подчеркивает - 'ты стал совсем как мы!' - даже если ты уплываешь от них все дальше и дальше! Ни жаловаться, ни просить у них не получается - что уж, если они сами присылают анкеты и просят зайти на их сайт! Если сами готовы, за небольшую плату - или даже на голом энтузиазме - помочь тебе вернуться в ряды обычных, терпеливых, и пригодных к небольшому счастью!Даже сайты интернет-своден находят меня и обещают, что, каково бы ни было мое уродство - они найдут мне пару. Мне только надо смирить гордыню, сказать - если не 'люблю', то - 'интересуюсь' - и принять радостно то, что из этого выйдет... Всяко же 'кто-то' лучше чем 'никто', всяко же 'что-то' лучше чем- пустота?...Всяко же любой рисунок лучше белой, скучной бумаги?...
...(Молчание, треск разрываемой бумаги) ...Какие у вас интересы? Рисование? Так и запишем. Вы очень творческая личность... Нет, ну что вы говорите - каждый человек творческий, не принижайте себя - вы-талант! На самом деле - вы правы. Каждый человек - творческий. Некоторые этого не понимают!.. Вы молодец, что проявляете себя. Это ведь своего рода терапия.... Да, вы совершенно правы....
Я забросила кисти и краски. Я онемела. Я застыла. Я помнила все приемы - но не могла...Иногда я покупала листы прекрасной бумаги, дорогие карандаши, и даже разыскала кисти из натурального ворса - то, что у нас в художке было у каждого, здесь своего рода - редкость. Ведь синтетический ворс разработали почти не уступающий по качествам - и бедные белочки не страдают. Ерунда, я перепробовала разные кисти, и по синтетике краска скользит. Не спорьте со мной - скользит, словно они жиром намазаны, а не нежно притягивается и держится, как в натуральном ворсе! Только купив кисть с ворсом, варварски вырванным из беличьей спины или хвоста - я успокоилась. Я поставила ее в глиняную кружку с коричневыми и изумрудными потеками и - вот, у меня есть все материалы, первосортного качества - в детстве это наполнило бы мою душу восторгом... А сейчас - я пью вино и смотрю на белый лист, и я вам ничего, ничего не скажу.
Вы все равно не поймете. Мои мысли бегут быстрее, перед глазами несутся цветные пятна, и если б я рисовала - мне не хватило бы тысячи листов, я должна была б рисовать со скоростью автомата - но знаете что прекрасно? Это просто опьянение, весь этот вихрь образов - развеется через несколько часов. Грущу я или мои мысли мечутся - от этого вечера, как от череды других - не останется ни клочка бумаги, ни малейшего воспоминания... Я и сама забуду....Но, знаете, как то ни странно - и это обнаружилось только в последнее время - некоторым интересны мои слова, и разговоры. Даже после того, как я утаила все важное... Даже после того, как я научилась молчать или болтать о погоде. Даже если, пьяненькая, я болтаю смешные глупости и пустяки...Мне кажется, что у моего молчания - появился ученик...
VIII
- Вы знаете, - вот тут камешек, осторожнее! - никто ведь не согласен умирать. Никто не хочет. Даже - поразительно, да? Люди так недовольны жизнью, что я думала - процент самоубийств значительно выше. Что? Да, до вечера успеем, точно, а не успеем - остановимся, что ж. Вам холодно? Я знаю, что настоящие путешественники не задают таких вопросов, они преодолевают трудности, сжав зубы, это путешествие, а не прогулка, и не путайте, пожалуйста одно с другим. Но знаете, я, в некотором роде, уже не забочусь о произведенном впечатлении, если намерения добрые, если я сама знаю, что намерения добрые - то, честно говоря, мне все равно, как вы воспримете... Ведь все это воспринимается на фоне смерти, не правда ли?
- ...Ах, красота! Боже, и воздух чище, и краски ярче... Чистая линия бога. Это он запаролировал. Осторожней, осторожней. Может, отдохнем? Мне, право, неудобно, что вы все тащите... Что? Запаролировал? Да. Хе-хе, вам смешно, что такой пожилой человек, как я - ну хорошо, немолодой человек - употребляет такой современный жаргон? А вот употребляю, употребляю, что ж...Все-таки- невинное развлечение. Этот ваш Интернет - это как посудачить с бабками на скамейке... То же самое. ...Так вот, моя маленькая теория: бог запаролировал закат. И любовь. От изображения. И свое лицо, конечно. Да. Разные религии отвечают на это по-разному, но конечно они правы: лицо бога не поддается изображению. Что вы достаете? Камеру. Ну конечно, дружок, - камеру! Тысяче первая картинка - закат в горах. Как оригинально! Так он вам и дастся!...Что говорите? Я могла бы нарисовать? Смеетесь? Уже сто лет как я не брала в руки красок - а закат запаролирован и от кисти тоже. Да, почти серенькое, слегка розовенькое - еще куда ни шло...Полная прозрачность. Легкий намек. Но все равно, мой друг, получается пошло...И чем дальше ты продвигаешься по пути мастерства, тем более аккуратно, тем более бережно ты расходуешь - краску, линию...Закат, любовь... А вот пресловутый бутылочный осколок - он собирает все лучи... Мелочи, пустячки. Если б я рисовала тут - если бы, понимаете - никто не говорит, что я вижу в этом какой-то смысл, - я б нарисовала вот эту низенькую жесткую травку - и вот этот примитивный, почти схематический пятилепестковый цветок - кстати, не знаете, как он называется? - и потом намекнула, только намекнула - что нечто есть за ним.
Так я поднималась выше и выше, разговаривая с моим верным собеседником. Мне кажется - хотя трудно сказать, - что он не только ценит во мне Учительницу, но и слегка в меня влюблен. Разница в возрасте - как разница в воздухе - воздухе, которым мы дышим - несущественна. Это все чисто гипотетически, конечно: уважение, которое он испытывает ко мне - мешает ему показать, что я его интересую. Да и как показать это, когда его глаза все время со внимательностью изучают мое лицо, когда, как робкий влюбленный, он готов помочь, облегчить мне жизнь, обвить ноги пледом или, как сейчас - несет за мной рюкзак, когда мы совершаем это давно запланированное восхождение? Просто не втиснуть в этот взор - бОльшую нежность, большую заботу, участие. Поэтому я могу тешить себя мыслями, что там есть что-то еще... Вы же не лишите старую женщину этого утешения? Хорошо - немолодую женщину. Я знаю, что нынче границы поднимаются - и где-то в Гималаях женщина в моем возрасте родила... и даже успела стать бабушкой. Ну, так на то и эти, как их - хе-хе, гималайцы - они странные, не такие, как мы.
... У моего ученика непослушные волосы, большие зрачки за стеклами очков, рот слегка кривоват. Он промакивает губу - порезался. Внезапно я чувствую легкую брезгливость. Он же по-прежнему весел и бодр. Он вглядывается в мое лицо, пытаясь разгадать загадку - сначала загадать, потом решить ее. Не в смерти ли человек прячется от болезни, не в старости ли - от смерти, не в воспоминаниях ли - от старой любви? И когда все так смешано, как у меня - не становится ли человек вечен - не зная, от чего, в конце концов, умереть? Он хочет меня разгадать, чтобы записать в какую-то базу - базу уродств, расширяющую базу 'новых нормальностей'. Чтобы дать надежду другим - но и из научного интереса.
Он наблюдает за мной - я наблюдаю за ним, не чтобы записать, а просто так. Странные они, молодые... Расслабленные, беззаботные. Иногда он взрывается смехом на мои самые обыденные слова. После тридцати лет здесь - я все еще не уверена, что перевожу правильно. Впрочем, слова за это время столько раз перевернулись на чет и нечет, что, может быть - опять стали смешны. Он ее может меня удивить, но предсказать его реакции невозможно. Часто я перестаю ему доверять - как можно доверять, если он хихикает, и движения его так медлительны... Он промакивает рану на губе, его рот разьезжается...Тем не менее - хорошо, что счастливый случай послал мне его, даже странно - с чего это вдруг счастливый случай стал на меня работать?.
Мы поднимаемся на гору. Ранняя весна. Опять. Теперь их не делают новыми, достают из запасников - но для этой, кажется, сделали какие-то новые куски. Вот этот пласт неба - бирюзовый, звонкий -точно сделан заново, а не просто помыт. В этом году многие охотятся за обновлением. Многие решили, что жизнь завела их в тупик - или заводит. Молодые решили воспользоваться своей молодостью. Старые решили, что довольно тратить время на пустяки - его уже не много осталось. Все, буквально все - решились поехать в места, которые гарантированно залечат и преобразят твою душу: водопады, горы, монастыри, ашрамы, желтые реки с узкими лодками.. Каждый выбирает по себе и каждый ожидает, что по возвращении сможет сказать 'я вернулся преображенным'. 'Я вернулся преображенным' - репетирует он слова, еще не имея права их произнести, но через месяц, два, повисев на веревке , переправляясь через реку, поговорив с хихикающим стариком, притронувшись к шершавому слоновьему лбу, посмотрев в опухшие глазки каменных будд - он уже сможет сказать с полной ясностью и властью - над собой и над временем: 'я вернулся преображенным'.
Нужно ли говоить, как мне все это смешно! Какими детьми кажутся мне все эти люди, ищущие обновления! Верно, им в детстве не говорили, из какого они сделаны материала. Они и строго смотрят на срок годности всего вокруг: еды, книг, мод - и выбрасывают задолго до признаков гниения, но сами они - сами они состоят из особого вещества, сами они - бесконечно годны. Счастливые. Чему их учили в школе?
Я не верю в символические путешествия, в символические восхождения, омовения... Все то же самое - если это на самом деле духовное перерождение - вы можете проделать дома на диване. Хитрые туземцы облапошивают мягкотелых западных туристов, переплавляя их по рекам. Они тебе что хочешь напоют - за твои деньги. Дадут потрогать за лоб завалящего, не священного слона. И подсунут запятнавшшего себя мелким мошенничеством будду. Продадут футболку, на которой написано 'Я глупый иностранец'. Но безумие этой весны охватило и меня. Пойдем на гору - сказала я ученику, - он спросил 'не повредит ли Вам такое путешествие?' - но но глаза его светились гордостью за меня: презирая опасности, я, как и прочие, ринулась в погоню за обновлением. В этом есть надежда для остальных таких, как я.
IX
- Полноте, вы слишком серьезны! Посмотрите, наконец, какой великолепный закат!