Эти две мысли мелькнули в гудящей, как колокол, голове отца Родерика почти одновременно.
Третья мысль была: "Кто-то рядом".
По нему елозила маленькая рука, похожая на теплую зверюшку. Как только она появилась в поле зрения, лежавший навзничь отец Родерик определил, что она принадлежит ребенку, причем маленькому, и немедленно попытался ее схватить. Рука мгновенно ускользнула, как будто превратившись из зверюшки в змейку; колокол, гремящий в висках отца Родерика, принялся отбивать яростный набат, и монах со стоном закрыл глаза.
Этот "кто-то" - он не уходил. Притаился, но не сбежал. Скорее всего, безошибочным лесным чутьем угадал, что лежащий на траве большой человек скорее всего не вскочит и не погонится. Что-то, а распознавать нюхом опасность лесные жители умеют.
- Поди сюда, - не открывая глаз, сказал отец Родерик. Если это на самом деле ребенок, то надо показать ему, что требуется помощь. Трава (по ощущениям - слева, но колокол в голове так гудел, что отец Родерик не мог поручиться за то, что с той стороны именно лево) - трава слегка зашуршала, как будто какое-то маленькое существо ползком подобралось чуть ближе. Он ощутил негромкое, прерывистое от волнения и с трудом сдерживаемое дыхание. Точнее, даже не дыхание, а сопение. Да, конечно, это ребенок. С заложенным носом. Отец Родерик терпеть не мог сопливых детей, причем совершенно необъяснимо. Но сейчас он был готов смириться даже с этим.
Отец Родерик дождался, пока колокольный набат утихнет, и осторожно приоткрыл глаза. Слева (и на этот раз совершенно точно) опять донеслось тревожное и одновременно любопытное сопение. Отец Родерик скосил глаза в ту сторону и болезненно поморщился.
Именно так и должен чувствовать себя человек, который на полном скаку треснулся лбом о нависший над тропинкой сук.
На траве, подобрав ноги под длинную, грубого полотна рубаху, сидел мальчик лет семи и жевал травинку. Заметив уставленный на него мучительный взгляд, он раскрыл рот, и травинка выпала. Губы у него, пухлые, мокрые и очень выразительные, вообще жили собственной жизнью: те две минуты, в течение которых мальчик и отец Родерик смотрели друг на друга в упор, они то принимались тихонько шевелиться, то как будто что-то пережевывали, то выпячивались сами по себе, совершенно вне зависимости от выражения остального лица. Впрочем, выражение остального лица было на редкость однообразным - непреходящее, безграничное любопытство. И очень в небольшой степени (лишь в самой необходимой) - страх.
Наконец, очевидно убедившись, что валяющийся на земле незнакомец безвреден, мальчик преспокойно задрал рубаху до подмышек, послюнил палец и принялся оттирать какое-то коричневое пятнышко на животе. Чуть выше пупка белел давний шрам.
- Как тебя зовут? - почти беззвучно спросил отец Родерик. Он был готов поклясться, что у мальчика тревожно шевельнулись уши. Сами по себе.
Мальчик на секунду оторвался от своего занятия.
- Ке'тис.
- Как?
Мальчик повторил.
- Что за имя такое? - сердито спросил отец Родерик. Даже сейчас он никак не мог избавиться от привычки поправлять, и это изрядно позабавило его самого.
Мальчик смешным и одновременно трогательным движением поднял брови. Он явно уловил, что им недовольны, но никак не мог взять в толк, почему.
- Ты откуда?
- Оттуда, - жест себе за спину.
Разумеется. Каков вопрос - таков и ответ. Отец Родерик поразмышлял и спросил по-другому:
- Где ты живешь? Далеко отсюда до деревни?
Это мыслительное усилие стоило ему такого труда, что в голове вновь на все лады заиграли колокола.
- Я живу на мельнице. А де'евня недалеко.
- Где?
- Там, - жест себе за спину.
- Где?!
Мальчик снова поднял брови, как будто отец Родерик задал совершенно неуместный вопрос. Ну да, разумеется. Как будто кто-то здесь считает мили. Скорее всего, мальчишка вообще не умеет считать.
- Какая деревня?
- Эдвинстоу.
Отец Родерик хотел спросить, далеко ли мельница - а еще лучше, далеко ли Раффорд - но подумал, что не стоит.
- Ты давно здесь сидишь?
Мальчик взглянул на небо, подумал и кивнул. Отец Родерик понял, что уточнять бесполезно. Монах, привыкший отсчитывать время по каноническим часам, едва ли мог ожидать того же от маленького лесного дикаря.
- Лошадь понесла...
- Я видел.
Отец Родерик помолчал.
- А ты не видел... еще кого-нибудь? - осторожно спросил он. Мальчик снова подумал и замотал лохматой головой. Слишком энергично для того, чтобы это было правдой. Что еще можно ожидать от мальчишки в тех местах, где половина жителей чуть ли не открыто поддерживает лесных разбойников, а вторая половина угрюмо отмалчивается, когда им задают подобные вопросы.
- Ты был совсем неживой.
- Ты испугался, что я умер?
- Не-ет. Ты же не уме'. Просто был неживой.
- Что это значит? Если человек неживой - значит, он умер.
- Не-ет. Неживой - это когда не двигается. Сначала я думал, что ты уме'. Я хотел на тебя посмот'еть.
- Будь так добр, перестань задирать рубашку. И помоги мне встать.
- А ты мне ничего не сделаешь?
В горле отца Родерика заклокотало: "Да как ты смеешь?!", но тут же он сообразил, что маленький дикарь совершенно прав. Мальчишка, со своим безошибочным инстинктом, прекрасно понимает: ряса отнюдь не значит, что ее обладатель абсолютно безвреден и не обладает неприятной склонностью браться за уши. Хотя стоило бы.
- Нет. Я тебе ничего не сделаю. Подойди, чтобы я мог на тебя опереться.
Мальчик, не вставая, на коленках придвинулся ближе. Отец Родерик навалился ему на плечо и встал. Слава Богу - кажется, череп остался цел.
- Я сильный?
- Что?
- Я здо'ово сильный?
- Да, мальчик. Ты очень сильный. Спасибо. Как тебя зовут?
- Я уж говорил. Кегтис.
- Я имею в виду, твое христианское имя. То есть настоящее.
- Это мое настоящее имя. А как тебя зовут?
- Отец Родерик.
- Это твое настоящее имя?
Отец Родерик задумался.
- Ну, вообще-то, когда я был таким же, как ты, меня звали Дик. Но с тех пор как я посвятил себя Богу, меня стали звать Родериком. Тебе это понятно?
- И какое же из твоих имен настоящее?
- Ты просто глуп. Прекрати задавать вопросы. У меня болит голова. Вообще дети должны больше слушать, чем говорить.
- Я слушаю.
- Меня ты не слушаешь. Ты же задаешь вопросы не умолкая.
- Тебя я тоже слушаю.
Отец Родерик задумался над тем, что значит "тоже", и вдруг понял, что мальчик слушает его точно так же, как звуки леса вокруг. Для него голос взрослого ничуть не важнее и не интереснее, чем пение малиновки или шелест травы.
- Мало только слушать, - сердито сказал он. - Дети должны не просто слушать, что говорят старшие... но и задумываться.
- Зачем?
- Потому что взрослые учат их уму-разуму. А многословие детям неприлично и вредно.
Видимо, мальчику до сих пор просто не приходилось задумываться над речами старших. Очевидно, все, что ему говорили, было так просто, что не нуждалось в обдумывании. И уж тем более ему и в голову не приходило, что его, оказывается, чему-то учат. Когда отец отвешивает тебе здоровенную оплеуху, нелегко догадаться, что он желает тебе добра.
- Почему?
Проще всего, конечно, было бы дать ему шлепка или сказать "Отвяжись", но отец Родерик этого не сделал. Ему стало интересно. Всю жизнь он посвятил обучению детей, но до сих пор они представали перед ним уже, так сказать, готовыми. Они не спорили и не задавали вопросов, какими бы знаниями их не пичкали. Да и кто вообще собирался их слушать?
- Почему? - повторил мальчик.
Отец Родерик задумался. Он, конечно, мог бы процитировать Аристотеля или Боэция, как сделал бы в том случае, если бы такой глупый вопрос задал ему ученик. Но ведь строить на пустоте нельзя. Он вздохнул и попытался подладиться под детский язык.
- Потому что... это неправильно. И прекрати задирать рубашку. Наказание с этим мальчишкой, прости меня Господи, грешного.
- Почему неп'авильно?
- Потому что... - отец Родерик замолк, и вдруг ему на память откуда-то из глубин сознания - возможно, из самого детства, - пришла спасительная формула.
- Потому что Бог рассердится, мальчик. Он всегда сердится, когда дети не слушают взрослых и задают много вопросов. Ты же не хочешь, чтобы Он рассердился?
Мальчик улыбнулся. Похоже, он наконец получил именно такой ответ, который мог его удовлетворить.
- Не хочу, чтобы Боженька рассе'дился.
- А ты знаешь, что будет, если Он рассердится?
- Ма гово'ит, все ум'ут. Не хочу, чтобы все уме'ли. Я знаю, чтобы Он не се'дился, надо вече'ом, когда ложишься спать, сказать: "Сегодня я вел себя хо'ошо, слушал Ма и не г'ешил". И поплевать через плечо.
- Зачем? - озадаченно спросил отец Родерик. В его памяти колыхнулось полузабытое детское поверье.
- Ма гово'ит, там стоит че'тик. И ты плюешь ему прямо на голову. Тогда че'тик убежит, и ночью `ядом с тобой будет сидеть ангелок. И если ты ум'ешь во сне, он отнесет тебя прямо в `ай.
- Глупости, - сердито сказал отец Родерик. - Никакого чертика у тебя за спиной нет. Можешь обернуться и посмотреть.
Мальчик послушно посмотрел через плечо. Минуту он мучительно о чем-то думал, а потом вдруг засиял.
- Да-а, никакого!.. Просто невидимый.
Он явно был рад, что поставил отца Родерика в тупик.
- Ты вправду думаешь, что попадешь в рай, если умрешь во сне?
- Ма гово'ит, все дети, которые уми'ают во сне, попадают прямо в `ай. И если молнией убьет, тоже. Только я бы не хотел, чтоб меня убило молнией. А когда убивает молнией, это больно?
- Не знаю, мальчик. Пожалуйста, помолчи. У меня болит голова.
- Хорошо. А когда...
- Пожалуйста, помолчи.
- Хорошо.
На мельнице его приняли радушно, мельничиха перевязала ему разбитый лоб куском полотна - довольно чистого, надо сказать, хотя отец Родерик и заподозрил, что этот лоскут был выкроен из нижней юбки, упраздненной за ветхостью. Вообще мельничиха, как он заметил, не отличалась опрятностью - на мальчике давно следовало бы переменить рубаху, да и вообще приглядеть за тем, чтобы он не бегал по лесу без штанов. Оба - и мельник, и его жена - были кряжистые, румяные (мельник еще не стар, но уже беззуб - видимо, любил и умел подраться), и отец Родерик не без оснований ожидал увидеть в доме целую ораву ребятишек, но мельница встретила его неожиданной тишиной. Когда он удивленно спросил (не без задней мысли: до него доходили слухи, что кто-то в окрестностях Эдвинстоу составляет отвары для вытравления плода), женщина не преминула пожаловаться. Здоровая, в жизни не болевшая ни одного дня, мельничиха рожала без устали, чуть ли каждый год, но все дети появлялись на свет мертвыми или же умирали спустя несколько часов, или дней, или недель после рождения. Насколько женщина помнила, она схоронила не то двенадцать, не то тринадцать детей. Рожденная в прошлом году, зимой, девочка, удивительно молчаливая и ко всему равнодушная, прожила два месяца. Кертис был седьмым по счету - и, наверное, ему так и суждено было остаться единственным.
Неудивительно, что мальчик не испытывает ни страха, ни почтения к великой тайне смерти, подумал Родерик, ведь он прекрасно помнит, как тело его маленькой сестры, которую окрестили Ханной, неделю лежало в комнате. Родители только перекладывали крошечный трупик со стола на кровать, когда собирались обедать, и почестей ему оказывалось не больше, чем обыкновенному полену. Отцу Родерику вспомнились величественные аккорды заупокойной службы Иоанна Дамаскина. "Приидите, дадим последнее целование". А в деревнях, особенно зимой, живые дети иногда спят на одном тюфяке с мертвыми просто потому, что тело девать решительно некуда, ведь взрослые никак не наскребут денег на похороны. "Тут и появляются такие Генри Бейли, - подумал Родерик, - которые не знают цены ни жизни, ни смерти". К таинствам, которые совершаются на твоих глазах, постепенно привыкаешь. Мельничиха, видимо, не нуждалась в советах лекаря, дело было не в здоровье, а в чем-то ином; потому он посоветовал ей съездить в Кентербери, почаще молиться Богоматери и уповать на милость Божью. В конце концов, у нее впереди еще по меньшей мере десять лет плодовитости, если верить Гиппократу. Быть может, чудо все-таки совершится.
Женщина, расчувствовавшись, позвала монаха за стол. Мальчик сел между гостем и отцом, к большому неудовольствию отца Родерика. О приличиях ребенок имел самое приблизительное представление. Он без спросу тащил к себе то кувшин, то миску, громко обсасывал пальцы перед тем, как снова запустить их в блюдо, бесцеремонно ворошил куски свинины, выбирая самый аппетитный, болтал под столом голыми ногами и не умолкал. Глотал он, как птенец, не жуя; закончилось тем, что он, разумеется, подавился, да так, что начал задыхаться всерьез. Отец Родерик, который всерьез начал опасаться, что в конце концов мальчишку вырвет прямо на него, не выдержал - он выволок ребенка из-за стола, зажал в коленях и несколько раз крепко хватил между лопаток. Это помогло: мальчик продохнул и громко, без слез, завыл от испуга. Отец не спеша отодвинул от себя миску, вытер руку о полу и с размаху влепил ему такую затрещину, что отец Родерик всерьез забеспокоился. Дети, конечно, нуждаются в поучении, но ломать им кости не следует. Мальчик с размаху сел на пол, несколько секунд ошеломленно молчал и моргал, щупая распухшее ухо, а потом закатился истошным, и, по-видимому, фальшивым, визгом. Отец потер занывшую от удара кисть, мать немедленно сорвалась с места, подхватила мальчишку на руки, куда-то утащила. Отец Родерик удивился: он впервые видел, чтобы таких больших детей носили на руках. Плач постепенно затих; до него доносилось приглушенное женское воркование. Мельничиха не то напевала что-то, баюкая ребенка на коленях, не то приговаривала нараспев.
"Худо такое учение смолоду, когда отец прибьет, а мать слезы вытрет, - а если мать прибьет, то тайком, чтобы отец не узнал. Плохо, когда дитя горшок разобьет, а мать кинется черепки подбирать", - привычно процитировал в уме отец Родерик.
- Учить мальчика надо, - сказал он вслух.
- А я что ж, не учу? - буркнул мельник. - И страху Божьему, и родителей почитать, и все прочее, как положено. А подрастет - и к делу приставлю, тоже учить буду. Сейчас мал больно.
- Страху Божьему - это весьма похвально, Марк, - успокаивающе продолжал отец Родерик. - Но какой же страх Божий, если сын твой не знает Бога? Растет он у тебя, как буйный терний, по лесу бегает без дела... а что же будет, когда подрастет? Того и гляди зарежет кого на большой дороге.
- Ну это ты, отец, уже того... - Марк неопределенно помахал рукой.
- Генри Бейли, - нахмурившись, напомнил отец Родерик.
Мельник тяжело задумался.
- Да-а, Генри Бейли, - неохотно повторил он.
- А что, Марк, отпусти сына со мной в Раффорд. Небось, не на край света... Грамоте бы его обучить - дурного из этого не выйдет.
- Грамоте... - Марк вздохнул. - Сам я, знаешь, без всякой грамоты живу. Вот считать - другое дело, сочту хоть до сотни и не собьюсь. В нашем деле, отец, сам понимаешь, без счета никак, иначе всякий облапошит. А грамота - что правда, то правда, не обучен. Да ты ведь небось три шкуры с меня снимешь, за учебу-то его?
- Знаешь что, мельник?.. - не выдержал отец Родерик. - Скупость не глупость, а жить не дает, уж не обижайся. Ведь не беден - и не ври, не бери греха на душу, знаю я вашего брата. Сказано в Писании - "Настави сына своего". А как ты его наставишь, если сам в невежестве и скотстве живешь, и пьянствуешь небось, и с женой по пятницам совокупляешься...
- Ты, отец, что-то уж больно обидные слова говоришь. Вроде ты у меня за столом, а не я у тебя.
- Ну прости, Марк. Вырвалось. Вас ведь, дураков, жезлом железным учить надо, а то ведь так и будете до скончания времен через плечо плевать...
Кертису нравилось сидеть на скамейке и вместе с остальными мальчиками кричать: "Ба-ва-га-га!". Однажды он даже слегка перестарался, так что отец Эльфрик взглянул на него с явным неодобрением. Сосед справа, тощий и белобрысый, чуть заметно хихикнул.
- В шарики играешь? - поинтересовался он, почти не разжимая зубов, но на удивление внятно. Кертис подивился такому умению; он хотел тем же манером ответить: "Иг'аю", но получилось шипение и слюни.
- Как это ты? - почтительно спросил он.
- Гляди прямо, а то отец Эльфрик увидит. И рот не разевай. Выходи сегодня после урока со мной играть, хорошо?
- Хо'ошо, только как же я буду...
- ... говорят тебе, рот широко не разевай...
-... как же я буду иг'ать, когда у меня ша'иков нету?
- Я тебе дам. Ба-ва-га-га!..
- Зада'ом, что ли?
- Даром - за амбаром. Ищи дурака. Ты мне за ужином молоко отдашь.
- А у тебя ша'ики-то есть? - вдруг усомнился Кертис.
- Стал бы я предлагать, когда б не было.
- Покажи!
Кертис почувствовал, как ему в ладонь всовывают два теплых шарика. Сделано это было так неловко (отец Эльфрик как раз в эту секунду подозрительно уставился на мальчишек, и белобрысый, вместо того, чтобы выждать, принялся торопливо пропихивать шарики в стиснутый кулачок Кертиса), что один из шариков выпал и со стуком покатился по полу. Сразу несколько мальчишек с любопытством вытянули шеи; отец Эльфрик безошибочно выбросил вперед карающую длань - и белобрысый, повиснув между небом и землей на собственных волосах, зашелся таким истошным визгом, что у Кертиса заложило уши. Он быстро вспрыгнул ногами на скамейку - и спустя мгновение взревел уже отец Эльфрик: Кертис, каким-то звериным инстинктом отыскав самое уязвимое место на руке врага - между большим и указательным пальцами - буквально повис на нем, все сильнее смыкая челюсти, а потом нырнул под стол, ударился с размаху лбом о перекладину - чуть не упал от боли, но все-таки выскочил, не помня себя, в коридор.
- Стой, стой, стой!
Кертис, припадая набок от сильного ушиба, бежал по галерее, пока не нашел хорошо знакомую дверь. Другому она показалась бы неотличимой в ряду точно таких же, но для Кертиса не существовало одинаковых предметов, будь то деревья, цветы или двери. Он бросил на озадаченного отца Родерика многозначительный взгляд: "Ты же не выдавай меня!" - и, прежде чем тот успел встать, торопливо, работая локтями и коленками, полез под ларь, служивший ложем обитателю кельи.
- Ты... ты что?! Ты куда?!
Там едва ли смогла бы уместиться кошка, но тело Кертиса как будто загадочным образом уменьшилось - точь-в-точь как это на глазах отца Родерика делали бродячие акробаты-итальянцы, которые засовывали друг друга в корзинку. А на пороге уже стоял отец Эльфрик. Одарив отца Родерика огненным взглядом, он поспешно опустился на колени, опрометчиво сунул руку под ларь и тут же отдернул, ощутив на ней горячее дыхание и прикосновение мокрого рта. Попробовал ухватить ниже, за лодыжку, но Кертис все тем же чудесным образом изогнулся, и на этот раз, судя по воплю отца Эльфрика, оказался проворнее.
- Ну-ка, брат Родерик, помоги отодвинуть ларь. Сейчас я его вытащу.
- Да ты что, мы его раздавим!
- Тогда дай какую-нибудь палку!
- Ты собираешься выгонять его из-под ларя палкой, как собаку?
- Погляди-ка вот сюда, - отец Эльфрик поднес к его лицу прокушенную, посиневшую кисть. - Видел? Это сделал твой мальчишка - ни с того ни с сего вскочил и повис у меня на руке, как припадочный.
- Ни с того ни с сего? - подозрительно спросил отец Родерик. - Ты, должно быть, изрядно напугал его, брат.
- А я ведь сразу сказал, что ему еще рано учиться!.. Собирался выдрать Лэмкина, а этот... чуть было не помянул нечистого, прости меня, Господи... вцепился зубами мне в руку, как волчонок, - отец Эльфрик присел было на ларь, но тут же вскочил, словно под ним было раскаленное железо. - Такое спускать нельзя, брат Родерик.
- Ты накажешь его?
- Накажу?! Да я его так отстегаю, что он на всю жизнь запомнит, - отец Эльфрик воздел к потолку палец и торжественно произнес:
- "Пожалеешь розгу - испортишь ребенка!"
- Ну-ка подожди, - отец Родерик, незаметно для самого себя, понизил голос - более того, заговорил чуть ли не умоляюще. - Подожди, прошу тебя... Оставь его со мной. Мальчик первый день в школе, он ничего не знает, он испугался... Он все поймет. Я сам его накажу. И мне не придется ради этого силком вытаскивать его из-под ларя, вот увидишь - я скажу ему, и он сам вылезет... только не при всех, брат Эльфрик. Один раз. Пожалуйста. Я знаю, что обучение детей - твоя забота, но я привел этого ребенка в школу - и я отвечаю за него. Мне очень жаль, что он тебя укусил. Прости меня, брат. Больше он такого не сделает. Пожалуйста, уйди. Я сам приведу его... потом.
Отец Эльфрик что-то гневно забормотал, но все-таки вышел. Выждав минуту, отец Родерик легонько постучал по крышке ларя.
- Можешь вылезти. Он ушел.
- А не в'ешь? - немедленно спросил Кертис.
- Ты же знаешь - тот, кто служит Господу, никогда не врет.
- Ха-а, никогда!.. К отцу на мельницу п'иезжал монах, так он...
- Кертис!!! Прекрати болтать и немедленно вылезай.
Из-под ларя показалась исцарапанная коленка.
- К отцу на мельницу п'иезжал монах, так он...
Отец Родерик уже понял, что каждый начатый рассказ Кертис намерен доводить до конца.
- Это был дурной монах, мальчик. Если он обманул твоего отца, Господь его за это накажет.
- Ха-а, обманул. Отец у него целый ковш из мешка отсыпал, а он и не заметил.
- Это был дурной поступок, Кертис. Твой отец очень скверно поступил.
- Да он всегда так делает.
- Значит, он обманщик. Это тяжкий грех.
- Боженька его накажет?
- Конечно.
Кертис тяжело задумался.
- Все так делают, - наконец сказал он.
Отец Родерик несильно, но властно притянул его к себе и поставил между колен.
- Не говори "Боженька", Кертис. Это неправильно. Нужно говорить "Господь". Ты зачем укусил отца Эльфрика?
- А зачем он Лохматого обижает?
- Какого лохматого?
- Такой... `ядом со мной сидел. Он мне еще два ша'ика хотел отдать. Теперь, поди, п'опали.
- Какие шарики? - подозрительно спросил отец Родерик.
- Какие... В какие иг'ают, понятно. Ша'ики-то п'опали, а молоко-то небось ст'ебует.
- Какое молоко?!
- Какое за ужином-то. Вон как вче'а.
- Ты постой, погоди, - отец Родерик потер лоб. - Разве отец Эльфрик обижал лохма... то есть Лэмкина? разве он сделал это просто так, ради удовольствия? Лэмкин поступил скверно, и учитель хотел его наказать. Каждый отец наказывает детей, когда они делают что-нибудь дурное.
- Так разве он Лохматому отец? - подозрительно спросил Кертис.
- С тех пор, как лохма... как Лэмкин поступил в школу, учитель стал ему вместо родного отца, мальчик. И тебе он будет вместо отца.
- Больно нужно, - хмуро сказал Кертис. - У меня, поди, отец и так есть.
Отец Родерик напряжением воли заставил себя не ввязываться в спор. Кертис легонько начал выскальзывать у него из рук, и пришлось чуть-чуть усилить хватку.
- Ты укусил отца Эльфрика - ты тоже поступил скверно, и тебя придется наказать. На первый раз - потому что ты еще не знаешь порядков - на первый раз я накажу тебя сам. Но если ты провинишься снова, то будешь наказан при всех, как Лэмкин. И тебе будет очень стыдно.
- Почему?
И тут отец Родерик не выдержал.
- Да потому что когда наказывают - это стыдно, всегда стыдно, - и тут он осекся. Мальчишка своими идиотскими вопросами загнал его в угол. А ведь сам он совсем недавно втолковывал не в меру ретивому отцу Эльфрику, что стыд должен происходить от проступка, а не от наказания.
- Не надо Лэмкина наказывать, - угрюмо сказал Кертис.
- Вот видишь, ты за него заступаешься. Уже две вины. А ведь он поступил плохо.
- Почему?
- Он играл в шарики во время урока.
- Не иг'ал он.
- Видишь, ты еще и лжешь. А что же он с ними делал?
- Он мне их отдал.
- Значит, ты играл?!
Кертис покачал головой.
- Не успел, - сокрушенно сказал он.
И тогда терпение отца Родерика лопнуло.
- Пойдем, - гневно сказал он, хватая Кертиса за руку. - Ты лжешь и... и я тобой недоволен. Не стыда, ни раскаяния я в тебе не вижу, а значит, ты недостоин снисхождения. Пускай тебя наказывает отец Эльфрик. И только попробуй меня укусить!
Отец Родерик нашел его в исповедальне. Мальчик спал, свернувшись клубочком на деревянном настиле, - спал крепко и, видимо, уже давно. У отца Родерика заметно отлегло от сердца: полчаса назад он зашел в спальню благословить детей на сон грядущий и изрядно испугался, обнаружив, что место Кертиса пустует. Первой мыслью было - "Сбежал!". Беглецы в школе уже бывали. Поразмыслив, отец Родерик решил, что новичок все же не похож на слюнтяя, способного после первой трепки пуститься в бега. А потому монах отправился на поиски. Один и стараясь, по возможности, не привлекать к себе внимания прочих братьев. Извещать отца Эльфрика о пропаже он, разумеется, не стал, поскольку и сам прекрасно знал, куда при случае прячутся нашкодившие мальчишки.
- Надо же, куда забрался... - бормотал отец Родерик, вытаскивая беглеца из исповедальни. - Ну, иди сюда. Спать давно пора, а ты что вытворяешь, безобразник? Хочешь, чтобы тебя хватились?
Мальчик решительно не желал вставать, так что пришлось строго потрясти его за плечи.
- Пойдем, - приказал отец Родерик, беря Кертиса за руку. Тот, горячий и вялый со сна, шел с закрытыми глазами, волоча ноги.
Дети уже спали, только один из мальчиков неохотно поднял голову, когда отец Родерик появился на пороге. Лэмкин лежал, по своему обыкновению завернувшись в одеяло так, что торчал только белобрысый клок волос на макушке; заслышав приближение старшего, он подозрительно громко засопел. Отец Родерик знал, что тот почти наверняка украдкой ест сбереженный за ужином ломоть и теперь только притворяется спящим, но трогать нарушителя не стал. Доведя Кертиса до кровати, он помог ему приготовиться ко сну, потому что мальчик так и норовил завалиться в постель одетым.
- Не балуйся, - шепотом приказал отец Родерик, хотя прекрасно понимал, что Кертис не балуется, а просто спит стоя. Рубашка задралась, и отец Родерик мельком увидел припухшие красные полосы на мягких местах. Ему вдруг стало неловко.
Мальчик сделал самую естественную в мире вещь, думал отец Родерик, - заступился за слабого. Так написано в Библии, которой он еще не знает. Но когда он прочтет ее и дойдет до слов "Аще кто согрешит...", то непременно задастся вопросом, за что его наказали в самый первый и потому, несомненно, самый памятный день пребывания в школе. И извольте тогда объяснить ему это, святые отцы. Если бы я его сразу ударил или выругал, - он бы понял меня, потому что так его наказывали уже много раз, не отдаляя наказание от преступления. Если бы ему пришлось просить у меня прощения, он бы сделал это - не потому что действительно признал свою вину, но потому что увидел бы, что я им недоволен. Он и представить себе не мог, что его накажут столь торжественно, после длинного и непонятного дознания. Теперь он этого не забудет и не простит. Детские обиды, мелкие, незаслуженные, - горше всего.
Мы только награждаем их или наказываем, думал отец Родерик. А надо научиться прощать. Прощать, ибо так написано в Библии. Прощать, потому что ребенок не знал - а если знал, то забыл. Прощать потому, что сразу трудно исправиться. Прощать в память о том, что некогда ты тоже был маленьким. И не просто прощать, но и самому просить прощения. Только тот имеет право учить детей, кто может встать на колени перед кроваткой наказанного ребенка. Если детская шалость так выводит тебя из терпения, что ты сразу хватаешься за розгу, лучше тебе перестать быть учителем.
Что я знаю о детях - о том, как они спят, как играют, как ссорятся и мирятся? Почему, например, Лэмкин плачет по утрам, когда просыпается? Разве меня это когда-нибудь заботило? Мальчишка плачет потому, что не хочет вставать, это понятно, он ленив, капризничает, но ему все равно придется встать. Я подходил к нему только для того, чтобы силком поднять его с кровати. Но не для того, чтобы спросить, почему он плачет. Вот почему в воспитании детей, даже мальчиков, незаменимы женщины. Они могут плакать и хохотать вместе с ними. А ты интересовался их досугом лишь в той мере, в какой это было прописано в Уставе, ты отнимал у своих учеников шарики и деревянных человечков, и это было единственное твое соприкосновение с их миром, но тебе когда-нибудь приходило в голову посмотреть, как они играют? Нет, конечно, - и даже если бы тебе вдруг вздумалось это сделать, то дети бы испуганно замерли при твоем появлении, потому что они не ожидают от тебя ничего, кроме наказания. Мы говорим им о стыде, но внушаем не стыд, а страх. Страх не перед Богом, который все видит, не перед Дьяволом, которому надо противостоять, а перед унизительным наказанием. Только единицы - те, что обладают необычайно развитым чувством совести и достаточно тонким умом - способны устыдиться, но, вместо того, чтобы развивать эту благую склонность, мы уродуем детей и заставляем их следить за каждым своим шагом, каждым словом, чтобы не заслужить розгу. А десятки остальных, менее хрупких и ранимых душой, нас ненавидят и боятся. Они учатся лгать. Лицемерить. Таиться. Для них наказание лишено всякого смысла, ведь зачастую они даже не способны понять, за что их наказывают. Им стыдно лишь потому, что их бьют в присутствии товарищей по учебе, тридцати с лишком человек. А если такая нужная и целесообразная вещь, как наказание, превращается в бессмысленное дело, полное только боли и крика; если поощрение состоит лишь в отсутствии наказания, а точнее - в его отсрочке на неопределенный срок по милости наставника, то... что же дальше?
- Лэмкин, если ты сейчас же не вынешь хлеб из-под одеяла, то утром останешься без завтрака. Ты меня слышишь?
***
Адельгейда встала, бросила вышивание и подошла к окну. Не оставила, а именно бросила - столкнула с колен на пол энергичным, злым жестом, предоставив служанкам подбирать. Шагнув к окну, она зацепилась носком башмачка за длинные спутанные нити и потащила их за собой. Взгляд, который она метнула на нерасторопных служанок в тот момент, когда вынуждена была нагнуться и отцепить нитки, был полон нетерпения и гнева.
Адельгейда ждала. Несколько раз в год ее муж, не столько повинуясь, сколько потакая прихотям жены, собирал в замке менестрелей со всей округи и предлагал им позабавить благородную леди "состязанием на песнях". Самого его поэзия, признаться, интересовала куда меньше, чем травли и собачьи бои, он ее не любил и не понимал, но щадил Адельгейду, которая провела раннюю юность в Провансе и привыкла к известной тонкости обращения. Да и сам он за восемь лет брака стал находить известное удовольствие в том, чтобы подсмеиваться над "этими голяками", которые собирались в замок во множестве.
Но ждала она только одного из них. Муж, барон Редбургский, в шутку так и называл его - "твой".
Впервые она встретила его вскоре после замужества. Ей было семнадцать, ему - не более четырнадцати. Точнее было бы сказать так: ему было всего четырнадцать, а ей - уже семнадцать. Барон мог не бояться того, что между полуребенком и замужней женщиной возникнет хоть какое-то подобие привязанности. Теперь, когда ему исполнилось двадцать два, а ей двадцать пять, различие уже было не столь разительным.
Но тогда он находился в том уродливом, жалком возрасте, когда подросток - не мальчик и не юноша, а существо, пусть уже и мужающее телом, но еще бесполое разумом. Его, ученика монастырской школы, привел в замок приходский священник, отец Родерик, надеясь ублаготворить хозяев чтением латинских стихов и через это выпросить какое-нибудь вспоможение для монастыря. "Боже, как он дурен, - подумала Адельгейда, разглядывая мальчика. Ей стало обидно оттого, что этот худо кормленный и, наверное, много битый подросток еще не видит и не умеет ценить женскую красоту, а когда научится - для нее время будет потеряно безвозвратно, ведь женщины так рано старятся, особенно когда пойдут дети. У нее мелькнула забавная мысль: если бы этот мальчик принадлежал ей, она обрядила бы его в женское платье и отправила к своим служанкам. Дважды она уже проделывала этот фокус с молоденькими пажами, благо муж снисходительно относился к любым ее шалостям, но в обоих случаях дети были слишком малы и быстро выдавали себя. Тринадцатилетний мальчик в своей поношенной долгополой ряске был похож на некрасивую переодетую девочку. Хороши у него были только волосы - густые, медового оттенка, лежащие упругими пушистыми кольцами, - и глаза, большие, печальные, недоуменные, как это бывает у добродушных, болезненных и недалеких детей. Интересно, зачем отец Родерик его привел? Неужели только затем, чтобы мальчик прочел наизусть несколько латинских стихов собственного сочинения? Кого этим удивишь? Всем известно, что всякий мало-мальски прилежный школяр способен приветствовать наставника ритмическими стихами. Да и читает он плохо и монотонно, жесты у него торопливые и заученные, фразы порой по-детски неловкие, иногда чересчур книжные. Но все это пустяки, пустяки. Ведь ни разу, нигде он не сбился с того чистого, искреннего тона, который заставил Адельгейду податься вперед, держась за подлокотники кресла.
Да, лет через пять.
- Ты сочинил хорошие стихи, - сказала она по-французски.
Мальчик молчал.
- Почему ты молчишь? - досадливо спросила Адельгейда, переходя на английский, и так громко, как будто разговаривала с глухим. - Ты понимаешь по-французски?
- Немного понимаю, леди, если говорят не слишком быстро.
- Ты, кажется, славный мальчик, только очень угрюмый. Ну, поди сюда, встань за моим креслом. Что же, ты послушник? Как тебя зовут?
Нет, он не послушник; его зовут Кертис - он тут же поправился: монахи сердятся, когда он себя так называет, говорят, что нет такого христианского имени, и велят зваться Кристофером. Адельгейда слушала внимательно, спросила что-то еще, но ей быстро наскучили его монотонные, односложные ответы. Тогда она насыпала ему горсть засахаренных орешков, словно ребенку, и движением руки отослала прочь. Про себя Кертис немедленно поклялся совершить подвиг во славу леди Адельгейды.
Впрочем, мальчику ни разу недостало смирения - а правильнее сказать, сил - чтоб довести подвиг благочестия до конца. Однажды Кертис положил простоять всю ночь на коленях, но задремал, ударился лбом о стену и набил шишку. Затем, наслушавшись рассказов о деяниях святых угодников, предававшихся умерщвлению плоти, он насовал себе в тюфяк черепков и камушков и мужественно провертелся целый час, пытаясь заснуть, после чего решил, что уж лучше, подобно Даниилу, на досуге займется укрощением львов, вытряхнул мусор из тюфяка и заснул сном праведника. Поэт в нем медленно, но неуклонно побеждал книжника. Как-то отцу Родерику принесли натертую воском дощечку; на ней Кертис, вместо того, чтобы склонять anima и спрягать ornare, написал длинный (и довольно безграмотный) латинский стих, в котором нелестно сравнивал одного из своих однокашников, Лэмкина, с различными животными. Отец Родерик страшно разгневался (видимо, из-за скверной латыни - ибо всякому известно, что Genetivus от gallina есть ни в коем случае не gallinum, а gallinae), и Кертис был долго и больно сечен, после чего ему велено было исправить все ошибки. Во время этой процедуры Лэмкин страдал ничуть не меньше, чем сам Кертис - во время экзекуции, и впредь, обозлясь, принялся исправно доносить монахам обо всех недозволенных шалостях, учиняемых юным поэтом - благо в проделках, в которых Лэмкин, по хромоте, не мог принять участие, недостатка не было.
***
Фильоль стоял у кромки воды и безучастно вглядывался вдаль. От противоположного берега, где светились огоньки Тодхетли, - было слышно - отошла лодка. Над водой понеслись нестройные, сиплые звуки танца - кто-то довольно неумело, но бойко пиликал не то на ребеке, не то на виоле. Вскоре можно было уже разглядеть, что на корме вразнобой, со смешками, гребут двое, а третий, ухарски подбоченившись, стоит на носу и играет.
Лодка ткнулась в отмель, мелодия внезапно оборвалась, и музыкант несколько секунд нелепо размахивал руками, пытаясь удержать равновесие.
- То-то бы мне не поздоровилось, если б я уронил в воду Гугов ребек, - сказал он, выпрыгивая и по щиколотку в воде шлепая к берегу. - Привет тебе, Фильоль.
- Так это Гугов ребек?
- Старина Гуг подвернул ногу, сидит теперь в Тодхетли и еще пару дней не тронется с места, вот я и позаимствовал у него ребек. Мне ведь сегодня танцы играть.
- Что ж, по крайней мере, ты еще ни разу не сломал и не пропил чужой инструмент.
- Пропить инструмент?!
- Почему бы не обзавестись собственным ребеком, если все равно тебя зовут на каждую пирушку играть танцы?
- Хватит с меня ситолы и флейты, неохота таскать с собой еще и это. Ребек всегда можно у кого-нибудь одолжить.
- Да, да - ты, я знаю, из тех, кто предпочитает кое-как освоить пресловутые девять инструментов, нежели как следует - два или три. На чем ты еще умеешь играть?
- На волынке и на псалтерионе, но их я люблю меньше.
- Неудивительно, ведь ты играешь на них прескверно. Впрочем, и на ребеке немногим лучше.
Кертис возмущенно провел смычком по струнам, и над рекой пронесся душераздирающий кошачий вопль.
- Да и на ситоле у тебя на пять правильных аккордов один фальшивый.
- Никто пока не жаловался.
- И не пожалуется, потому что люди, перед которыми ты играешь, обычно мертвецки пьяны. Им все равно, что у тебя в руках - ситола или бычий пузырь. Ты мало стараешься, Кертис. Привык, что тебе все легко дается.
- Я мало стараюсь? - Кертис коснулся его щеки подушечками пальцев. - Чувствуешь?
- Твердые. Ну и что? Чтобы набить мозоли, немного надо.
- Не пойму, чего ты так обо мне заботишься. Все равно лучший на сто миль вокруг - это ты.
- Меня учили. А ты менестрель Божьей милостью.
Кертис внезапно свистнул, прерывая неприятный разговор, - так пронзительно, что на обоих берегах залаяли собаки.
- Прекрати, - недовольно сказал Фильоль. - Ты все такой же мальчишка, как три года назад.
... Три года назад. Тогда Фильолю - точнее, "мэтру Фильолю" - по пути в замок Марло пришлось заночевать в деревенском трактире. Трактир гулял; наспех сколоченная полупьяная компания бродячих музыкантов - сиплая флейта, виола и тамбурин - наяривали простенький танец. В центре комнаты, друг напротив друга, двое соперников, заложив руки за спину, выделывали ногами замысловатые кренделя, подскакивали и притоптывали так яростно, что на столах гремели кружки. Один из них - человек уже не первой молодости, долговязый и остроносый, скакал с таким серьезным видом, как будто от исхода состязания зависела его жизнь, а второй - белобрысый крепыш в распоясанной рубахе - улыбался до ушей, хотя от усталости и духоты по его вискам, по смуглой шее сбегали капли пота. Ему, быть может, недоставало мастерства, но зато он был легче на ногу, и в первую очередь все происходящее забавляло его самого. Состязание с упорной молодостью оказалось не под силу опытному танцору: сначала он сбился с ноги, а потом позорно отстал на четверть такта. Один из музыкантов - долговязый юноша лет девятнадцати - сделал проказливую гримасу и что было сил дунул в свою флейту, так что та замяукала и запищала. Фильоль болезненно поморщился; подобные фокусы его неизменно раздражали, и он решил уйти из трактира, если этот балаган не прекратится.
- Кертис, спой! Спой, Кертис! - рявкнул кто-то. Юноша прижал флейту к груди и церемонно раскланялся. Видимо, он был из тех, кто поет охотно и в любой компании, не заставляя себя просить. Он взял со скамьи ситолу, сделал знак музыкантам и что-то негромко объяснил им. Те были уже пьяны в стельку, но охотно взялись за инструменты. Трижды подряд им не удавалось начать всем враз, но наконец застучал тамбурин, завизжала виола и понесся разудалый скачущий мотивчик. Фильоль, нужно сказать, был удивлен: у Кертиса оказался высокий, почти женский альт, с неверными придыханиями, но не без приятности. И потому, когда Кертис окончил незатейливую балладу, он поманил юношу к себе и подвинулся, давая место. Кертис с удовольствием припал к кружке. Рубаха на нем промокла насквозь, спина была костлявая и узкая, как у рыбы.
- Кертис, танца! - снова воззвал чей-то охрипший голос. - Это уж свинство, я который раз прошу!
- Сейчас!
Фильоль наклонился к нему.
- Как ты можешь здесь играть, ведь никто тебя не слушает. Они же все пьяны.
- А я, думаешь, трезвый? - хохотнул Кертис, насмешливо хлопая темноволосого незнакомца по плечу. Видимо, слушать добрые советы он не привык - особенно если они исходили от человека с заметными нитями седины на висках (Фильоль рано начал седеть, хотя ему еще не было и тридцати).
Фильоль буквально пригвоздил его к месту ледяным взглядом и, нагнувшись к самому уху, спросил:
- Интересно, кто-нибудь из этих свиней бросит тебе хотя бы пенни, когда ты пропьешь свой голос?
Кертис вздрогнул.
- Я совсем немного выпил, - извиняющимся тоном произнес он. Его голос звучал слегка надтреснуто и устало, как у всякого человека, вынужденного по роду занятий говорить громко, дабы быть услышанным. - Да впрочем, тебе что за дело?
- Ты прав, ровным счетом никакого дела. Но дураков всегда жалко.