На дворе двадцать первый век. Почему именно сейчас я приехал, наконец, сюда? Наверно наше извечное дурацкое российское умение все откладывать, заталкивать в так любимое "Потом". Я приехал к моему, к нашему, Сашке, к незабываемому гвардии прапорщику К-ву, с которым не виделись почти двадцать лет.
В дороге навалились из-под чувства вины перед ним воспоминания. Оказывается, память подробно сберегла столько событий тех лет. Мы прилетели стайкой настороженных кутят, лицо стеганул пустынный, такой незнакомый горячий песчаный ветер. Потом уже в палатке увидели тебя. Помню твое обожженное солнцем почти черное лицо с рыжеватой, выгоревшей щетиной. Для нас ты был монстром, матерым ветераном, только потом узнал, что ты всего на два года старше меня, но это были семь сотен дней на войне. Мы - зеленый молодняк пытались подражать тебе почти во всем, в манере сипловатого громкого густого отрывистого разговора, в раскачивающейся, казавшейся такой матерой, походкой с выворачиванием немного кривоватых по-кавалерийски ног.
Первый выход на боевые, когда мы перли на себе почти всю поклажу, как навьюченные ишаки, а деды пинками подгоняли нас в бесконечные подъемы и спуски, которым казалось, нет числа, в застилавшем глаза от усталости красном мареве. И только мальчишеская злость и страх оказаться посмешищем, заставляла карабкаться по осыпающимся камням по этой проклятой жаре на коренных зубах.
Когда в проклятой Чарикарской зеленке меня закружило дурью боя и понесло, я уже не соображал, не то, что где свои, где враги, мне было без разницы, где верх, где низ, и в этой глухо визжащей грохочущей круговерти была только горячая до блеска натертая местами крышка ствольной коробки родного калаша... Когда пришел в себя, я как подвешенный за шкирку щенок болтался в пространстве и в мое отхлестанное недавними тумаками лицо брызгал горячей табачно-чесночной слюной отборный сиплый мат... Только от страха, что моя не очень хорошо пришитая, как это обычно случается у плюшевых мишек, тяжелая голова оторвется и покатится подпрыгивая на оттопыренных ушах, я открыл глаза. В нескольких сантиметрах от себя увидел зеленые блики в твоих растопыренных глазах и рыжевато мохнатые косточки твоего встряхивающего меня кулака всосавшего концы по нелепости еще не оторвавшегося ворота моей песчанки. Почему-то я до сих пор уверен, что ты меня тогда назвал "сынок" и каким-то чудом подбодрил меня, заткнув мне руки автоматом и показав, куда стрелять. Это уже теперь знаю, что "Сынок" и добрые слова в довольно бессмысленном потоке мата мозг захотел услышать и придумал себе сам. А стрелять в такие минуты нужно не для того, что бы попасть во врага, а для того, что бы каждый выстрел отдачей вколачивал тебя, материализовал в существующую здесь и сейчас реальность, не давая испариться, быть сдутым взрывными волнами. И не было у тебя никакой особой любви и заботы обо мне, просто ты вернул в бой его нужную тебе единицу, как я делал потом с другими, но кусочек тёплого долга за это живет внутри. Кто-то подсчитал (всегда поражали люди способные к таким расчетам), что на Невском пятачке под Ленинградом средняя продолжительность жизни солдата была всего около трех часов. Первые минуты в такой обстановке или первый бой важен именно тем, сумеешь или нет найти в этой грохочущей круговерти землю и свои ноги на ней. Именно в этом и помог мне тогда Сашка, и поэтому и сейчас считаю, что благодаря ему вообще остался жив. Это потом на окраине Рухи, вернее того, что от кишлака осталось, мы с пехотой ночью пили каким-то невероятным чудом оказавшуюся у них брагу, от которой во рту была горькая оскомина, а в голове отупляющее опьянение. Сквозь мутный угар ты вколачивал в мою "фанеру" свою кокарду, принимал в десантники. А проснулся под промерзшей насквозь БээМПэшкой в куче неизвестно откуда взявшихся залатанных афганских одеял пропахших кислым дымом и какими-то еще чужими запахами. На деле, наверно это было первое похмелье в моей жизни, ведь даже на выпускном мне не пришлось набраться всерьез...
За эти годы он как-то усох, оказался намного меньше и тщедушнее, чем сохранила память. На лице отпечатались годы серьезных и целенаправленных издевательств над собственной печенью и организмом в целом, как и перекосившие лицо шрамы не были афганскими, как хирург я видел, что давность рубцов не больше пары лет.
Бывалого почитателя Бахуса выдало, оживление и блеск в глазах, которые родились, как только выяснилось, что я не против "сбрызнуть" встречу, не смотря на мою сразу создавшую дистанцию "цивильность". Непонятно, как, но сейчас распоряжаться начал я, а он не возражал. Когда осознал это, стало неуютно. Не оттого, что страдаю самоуничижением, а оттого, что Сашка так легко "сдался", а точнее продался за водку. От этой дикости, словно за эту дрянь он продал и меня захотел напиться, не просто выпить, как обычно на праздниках, что бы слегка потеплело внутри, и остановиться до того, как мелкие мурашки побегут по спине и ногам и сделают неустойчивой походку, а всерьез, когда на дне стакана дрожащий мир проваливается в никуда до начала тяжелого похмелья. С хода жахнули "За встречу!", "За здоровье!" и третий. Организм шокированный таким резвым стартом обреченно подал в отставку и мысли накрыл густой пьяный угар. Мне стало плевать, что я думал только что, из-за темени за окном в комнату ворвался пыльный пустынный суховей, двадцать лет сдуло, как пену с пивной кружки. В голове всплыло давно забытое пьянящее ощущение, что вернулся целый и живой, что впереди не фронтовая рулетка с единственной ставкой в жизнь, а вся подаренная тебе судьбой жизнь, длинная, почти бесконечная и, обязательно, светлая и счастливая. По-другому просто не могло быть, ведь иначе не имело никакого смысла уцелевать, ведь не мог слепой случай!... или мог?...
Сквозь пьяный угар временами я видел ту самую зелень в его глазах, мы вспоминали наших порванных в кровавые ошметки пацанов, перепаханные градами пустые кишлаки, страшное удушье песчаных бурь, которые забивают горло, что там не остается места воздуху и страшное ослепленное удушье заставляет заглянуть в разинутую утробу смерти, и въедливый угар смердящих трупов. Как закушенные зубы стираются в порошок от бессильной злобы за то, что готов сам десять раз умереть, только бы оживить друга, вдруг споткнувшегося об точный одиночный выстрел, и ты трясешь его безразличное уже остывающее тряпично мякотное тело. И, наверно, только мы видим кровавое море в красной эмали звезды с красноармейцем...
Утром ты наверно правильно не стал вставать, что бы проводить меня, только пробормотал что-то сквозь сон, наверно выругался, я сходил в ларек за еще парой бутылок и оставил их на столе, уходя...
Мы предали память тех, с кем воевали. Мы, кто остался за них, но мы здесь это уже совсем другие люди. И те, кто вернулся живыми, и те, кто вышел в цинках или сгинул без следа, всех их уже нет, их всех унес ветер времени. Остались те, у кого такие же имена и фамилии и даже сделаны записи о былом в военных билетах, но это не наши ордена и медали брякают на парадных пиджаках, тех, кто их получал уже давно нет... Осталось одиночество и еще только память и вина горькая и неискупимая...
А смог бы я подняться сейчас в атаку, как тогда, без головы и оглядки в пьянящем адреналиновом сержантском кураже?!...