На площади полыхал гигантский костер. Его жаркое размашистые пламя зловеще отражалось в темных окнах разграбленных магазинов, гостиниц и музеев. Черные фигуры мародеров выносили из них дорогую мебель, одежду, картины, и швыряли добро в прожорливое пожарище, под одобрительный хохот зрителей. Пьяные, счастливые люди, столпились возле костра, пели, танцевали и целовались без разбора. Не очень стройно грохотал хмельной оркестр и разноголосый хор с гоготом вторил ему одой радости. Блестели трубы и литавры, багряно красными казались лица, а ветер гнал и гнал по площади страницы важных государственных бумаг. Девушка в толпе, лет восемнадцати от роду, долго и сладко целовала случайного мужчину в военной форме, оторвалась отдышаться, и вперилась бессмысленным взглядом в окна старого дома за красной стеной. Ей причудилось, что кто-то смотрит на нее оттуда. Она распутно улыбнулась и показала свидетелю в окне неприличный жест.
Он сразу же задернул штору и прислушался. Кто то приближался, мягко поскрипывая паркетом. Тоскливо зевнули петли дверей и в конце длинного темного зала показалась одинокая свеча. Сторож Михалыч шел медленно, даже не шел, а скользил на валенках по скользкому лакированному полу. В руке его бренькал крышкой алюминиевый котелок:
- Володька! - окрикнул Михалыч. - Ты тут? Я тебе похлебать горяченького принес.
Володя выглянул из складок портьеры и долго всматривался в темноту за спиной сторожа - не идет ли кто следом.
- Нако! - Михалыч поставил котелок на гигантский письменный стол, между увесистым пресс-папье и вставшими часами из цельной глыбы малахита.
Володя стеснялся.
- Ешь, кому говорю! - со строгой добротой настаивал Михалыч.
Володя послушно сел за стол, снял крышку. В лицо ему дохнуло сытным паром. В кастрюле плавала разбухшая лапша, мелкопорезанная сосиска и белые комки майонеза, свернувшиеся в жидком бульоне.
- Уж не взыщите...
Володя начал хлебать с кислой миной. Михалыч снял один валенок и принялся разминать, покряхтывая, ногу. Очень ноги у него тянуло последнее время, будто начал он постепенно снизу околевать. Это рыбы, думал Михалыч, с головы гниют, а человек с ног...
Его всеношные размышления прервал странный звук, будто кто чихнул. Володя поперхнулся супом, покраснел, закашлялся и заплакал вдруг, да так тоскливо и продолжительно, что отложил ложку, отодвинул кастрюлю и откинулся в кресле во тьму, чтоб не видел его слез Михалыч.
- Ну чаво, чавы ты горемычный маешься? - пожалел его сторож, словно дитя неразумное.
Сердце кровью обливалося у старика:
- Что ты мытарствуешь, ходишь как тень по калидорам?
Натянул Михалыч валенок, подошел к Володе и погладил его крепкой рукой по лысой голове. Весь Володька содрогался тихими рыданиями. А вертлявое пламя свечи выхватывало из сумрака, как блестят на его щеках тропинки настоящих слез.
- Шел бы на улицу, - успокаивал и приглаживал Володьку старик. - Радость бы разделил людскую. Слышишь, как веселятся, окаянныя? И поют и танцуют и чалуются. Пьют винцо, как суслецо, да не пьянеют и никакого насилия. Сходи, а, проветрись, Володька...
Володя отчаянно мотал головой, разбрасывая в стороны слезы:
- Низя, - насилу выдавил он из себя, сквозь истерику.
- Эт почему? - изумился Михалыч.
- Убут, - очень коротко, себе под нос ответил Володя.
- Вот те на!.. - хлопнул по ляжкам Михалыч.
Постоял, посмотрел на Володю, покачал головой и вернулся на место, в угол длинного т-образного стола. Снова снял валенок, продолжил массировать ступню и только после этого задал вопрос, не глядя на Володю, с лицом серьезным и обстоятельным:
- Ты, Володя, в каком времени живешь?
- Что? - действительно не понял вопроса тот.
Он немного успокоился, пусть все еще всхлипывал. Лицо его припухло и походило на большой румяный каравай.
- Я говорю, прошло время, когда новая власть старым королям головы рубила. Нет больше ни гильятин, ни трибуналов, ни расстрелов. Но главное, говорят, нет больше никакой новой власти. Все Володька, финита ля комедия! Буржуазизьм разложился на социялизьм, социализьм обернулся комунизьмом, а комунизьм распался за ненадобностью, как и завещал нам товарищ Фридрих Маркс! А ежели ты чувствуешь вину за что, пред народом, так выйди да извинись. Скажи - простите меня люди добрые и поклонись. И они простят, потому что добрые. Потому что у нас гуманизьм, а не средние века.
- При всем уважении, Егор Михайлович, - прервал старика Володя, с тоном сдержанного под узкими губами пренебрежения. - Но в политике вы разбираетесь, как свинья в равиолях.
- Это чаво это? - возмутился Михалыч.
- Какой коммунизм, какая буржуазия? - он очень хотел сказать "нахуй", но сдерживался. - Еще гуманизм (никому не всратый) приплели. Государству нужна дисциплина! Чтоб боялись! Чтоб не пикнули мне тут! Иначе не будет ничего! Сотрут наши границы и попрет со всех сторон всякая падаль, и никакая армия не спасет. Народ надо держать в узде, чтобы не оказаться в...
В пизде, хотел сказать Володя, но проглотил слово, слегка побагровел и со всей силы стукнул кулаком по столу, что аж брянькнула кастрюля с остывшей лапшой.
Испугался Михалыч, почувствовал себя не очень умным, но и молчать не мог:
- Так ведь это... Того...
- Чего?! - требовательно спросил Володя.
- И государства, говорят, уж нет и границы давно стерты. Дескать, в головах они у вас они и были все, границы-то...
- Боже... - взмолился Володя, массируя переутомленную переносицу. - Что вы несете, Егор Михайлович. Какой то анархокретинизм творится...
Затем он водрузил локти на стол, обхватил руками голову и начал думать вслух, бегая глазами по пресс-папье, кастрюле и остановившимся часам:
- Ничего... Скоро все закончится... Армия на подходе, гвардия вот-вот... полиция... Мы еще посмотрим, чего тут нет... Хотите гражданской войны - получите! Пляшут они, видите ли, смеются, прянички жуют... Скоро все сухарики грызть будут, где-нибудь на Колыме... Это предательство!
- Зря ты так, Володька... - грустно проговорил сторож.
- Что зря?! - завопил Володя так, что от эха задрожали хрустальные люстры где-то во тьме великанских потолков. - Вот скажите мне, Егор Михайлович, плохо вы при мне жили?
- Хорошо жил! - как на духу ответил сторож. - Я вообще всегда хорошо жил, и при тебе и при всех остальных. Вот уж скоро пейсят лет как хожу пержу, паркеты драю да в столовой харчеваюсь. Нихуятушки за это время здесь не изменилось - прежняя пустота и тишина. Вродя 21 век на дворе, а тута все как будто застыло во времени. Тоска одна. И вот все думаю я - а нахуя така прорва богатой пустоты? Что как отдать все эти помещения под людские нужды?
Володя усмехнулся и снова схватился за переносицу:
- Вам, конечно-же, ни о чем не говорит выражение "символ власти".
- Я человек темный, Володька, - признался сторож. - Но людей слушать умею.
- Что ж говорят эти... люди?
- Много говорят, складно и без злобы... - укоризненно ответил сторож. - Символ власти твой это пустая эта, как ее, идиома, во. Хрень это выдуманная, другими словами, значит и власть такая жо. Символом можно считать хоть эту каструлю с харчами. Но если каструлю эту начать заборами обносить, то это идиотизьм выйдет, и кострулей она не перестанет быть.
Володя неосознанно заглянул в кастрюлю, увидел неаппетитное варево из лапши, сосисок и майонеза и его замутило.
- Все Володька, разом вдруг обесценилось - и власть твоя любимая и закон и деньги. Нет больше ни армии, ни полицаев. Нет больше врагов и союзников и никто за тобой не придет, вызволять, потому что никому ты нахуй не нужен. Можешь идти на все четыре стороны. Тебя уж и звать забыли как, а ты все сидишь тут как упырь...
Михалыч говорил мерно, основательно, покачивался на стуле, мял ноги и жмурился от удовольствия как кот.
- Тут ведь дело то не только нашего масштаба. По всей земле, говорят, рухнули, государственныя анституции и границы. Люди, вроде как вспомнили, что все одного рода-племени и подружились заново арабчонок с жиденком, хохол с русичем, бритос с аргенитиносом. Только молдоване говорят все еще пучатся, но да хер с ними, на то они и молдаване, чтоб по-молдавски жить. Значит, вспомнили, и братаются теперь все, плавят пушки, ломают об колено калаши, а на авианосцах, грят, устроили плавучие дискотеки и целыми днями крутят техно-мехно.
- Как же это получилось то... - застонал Володя, ощущая горечь и бессилие.
- Пер...перво...перманентно! - вспомнил наконец слово Михалыч. - Сам разве не помнишь?
- Я уже потерялся в днях...
Вспомнил он утро то. Кортеж вез его по пустому проспекту. Но ведь когда он едет, проспект всегда пуст, поэтому и не закрались подозрения. Пронесся он сквозь всю столицу и ни души не увидел. Затем сидел в зале заседаний, хотел встретить министров с хмурым лицом, чтобы сразу поняли о чем пойдет речь. Сидел пять минут, десять - никто не пришел. Лопнуло терпение, хвать за телефон, а там тишина - ни гудков, ни помех. Давай жать на все кнопки вызова - никого. А потом свет потух и стало страшно. Он заперся в тайном кабинете, что за спиной всегда был, притих и ждал. Долго ждал. Слышал, как скребутся мыши в стенах, слышал крики и хлопки выстрелов. Но крики казались какими-то радостными слишком, а выстрелы походили на салют. Ночью сторож Михалыч обходил с проверкой помещения, что-то напевал, да попердывал губами. Так и познакомились. Стал тогда Михалыч его единственным осведомителем и собеседником и электоратом:
- Нет там никакой революции, - успокаивал его Михалыч. - Просто люди решили устроить себе выходной. Не вышли на работу разом и все тут. Устал народ, пусть отдохнет.
Но и через день народ не вышел на работу и через два и через неделю. Гулял народ перед его окнами, песни орал, пил и мародерствовал, но странно как-то, будто не впрок себе. Будто намеревался он в скором времени идти туда, где не нужны ему будут ни цацки дорогие, ни меха, ни мерседесы.
Катились черные булыжники дней. Он продолжал ждать и прятаться. Михалыч носил ему из брошенной столовой холодные котлеты и макароны. Потом котлеты закончились. От холодных макарон началась изжога. С позволения, Михалыч разрубил топором несколько богатых столов и приноровился кипятить по ночам воду на костерке рядом с караульной. Поев горяченького, Володя оживал, розовел и добрел, и с новой силой вспучивалась в нем гневная тревога за отечество.
- Все должны работать! - заявлял он твердо, скучив брови.
Брал дорогую ручку, искал глазами по столу какую-нибудь неподписанную бумагу, но все были подписаны и не раз. Бросал ручку, падал на пол и отжимался раз пять. Поднимался и долго ходил по кабинету в позе глубочайшего мыслителя.
- Вот вы, Егор Михалыч, пятьдесят лет трудитесь и еще пятьдесят будете, если сдюжите. А вот если не сдюжите? Кто о вас позаботится, кроме государства?
- Я то что, мне то проще... - отмахнулся и зевнул Михалыч. - Но ведь не обо мне речь то. У меня вона ноги уж отказывают. Не мне здесь жить то, а им...
Сторож кивнул головой в сторону площади, откуда раздавался смех, ор и счастливый бабий визг.
- Стало быть им и решать, как они хотят жить.
- Нет, нет, нет, нет... - замотал головой Володя, защурился, запридурял как Инокентий Смоктуновский.
- Во-во, - согласился Михалыч, но не с Володей, а с кем-то кроме. - А ты все нет, да нет. Нет это фуцына ответ, понял? Ты говоришь нет, а люди на улице говорят - да! И громко так говорят, уверенно. А тебе лишь бы символы всякие, да раскачки непонятные. Подём, говорю, в народ! Об чем, Володя, ты вообще можешь судить, глядя на мир из своей милипизерной щелочки?
- А пойдем! - вспыхнул Володя, и глаза его подернулись лихорадочным блеском, а ноги словно каменные стали.
Долго шли они по темным коридорам, по залам, лестницам, подсобным помещениям, кабинетам. И не хотелось Володе, чтобы эта странная экскурсия заканчивалась, будто как в детстве, вели его к школьному стоматологу, которого бойся не бойся, а не избежать. И неотвратимость эта, могильной плитой холодила где-то внизу живота, до тошноты. Завел его Михалыч в гардеробную, где висели польта и шинели.
- Одевайсь потеплей, - сказал сторож.
Но Володя не пошевельнулся. Бледный стоял и безвольные руки его висели как нитки.
- Едриить... - посмотрел на него Михалыч.
Взял первую попавшуюся шинель с большими золотыми звездами, накинул ее на скисшие плечи Володи. На голову ему натянул шляпу по самое днище, но тут же сбил ее рукой, подумав, что "нахуй шляпу"! Заменил ее каракулевой ушанкой. Уши завязал на подбородке, поднял ворот шинели и замотал ее клетчатым шарфом. Отставил Володю, посмотрел на него издалека и едва не заржал. Уж больно напомнил ему Володька пленного француза.
И все, последний узкий коридор. Михалыч пошел вперед, достал увесистую вязанку ключей, долго "блядь" искал нужный. Нашел. Вставил. Повернул. Открыл...
Нестерпимо яркий свет ударил Володю по шарам. Голова закружилась, ноги подкосились и он плавно погрузился в теплое болото беспамятства.
Несколько дней Володя не приходил в себя. Метался по шелковой кушетке в поту, бредил, то кричал, то плакал. Потом очнулся. Слабый и тихонький. В горячке, будто стряхнул он с себя прежнюю стать. Лежал как узник Бухенвальда, один только нос торчал из одеяла. И голос его зазвучал, как-то по-людски что ли...
- Сон мне приснился, Михалыч, жуткий и будто пророческий. Гуляю я значит по коридорам, заплутал, вышел в зал с богачествами разными. Смотрю висит шапка мономашья и царская попона из соболей. Дай, думаю, примерю. Примерял - в самый раз. Соболя так греют недурственно, что пошел прямо в них гулять дальше. Думаю, а что, теперь меня авось и не узнают бунтовщики-то мирные. Вот и послушаю какое брожение умов сейчас в народе. Вышел я, значит, на улицу из потайного хода и осторожно так ступаю по брусчатке. Народу мимо носится - уйма. Все как осотанели. Пьяные, громкие, бескультурные. Вся площадь загружена поваленными на бок автозаками без колес, а колеса подожгли и гоняют по площади длинными палками. И так их много этих огненных бубликов, нолей, и так они весело скачут по мощенке. Кругом одни значит ноли и я такой, как единица. Вот, думаю, кто вы без меня - ноли, а со мной нас миллионы. А думаю-то как будто вслух, и как остановились резко все безумцы и давай ржать в голос. Обидно так, даже не смотрят на меня, суки, а ржут ну прямо ухохатываются. Кто-то вдруг, сквозь смех начинает петь "Боже царя храни" и все подхватывают и начинают петь, да так стройно, словно готовились. И в этот момент на площадь врывается рычащий автозак, на колесах. Слава тебе, господи, говорю. Наконец-то! Машина со скрежетом тормозит почти у моих ног. Выпрыгивает здоровенный омоновец. Весь по форме, но пьяный в ноль. Хуй с ним, думаю, в горки то он меня доставит. Почему-то про Горки я тогда подумал... А он даже не смотрит на меня. Вразвалочку к кузову, дверь открывать, а оттуда, вместо омоновцев, целая куча белых гусей вываливается с гаканьем. И нет им конца и края, прут и прут, белые птицы шлепая по брусчатке своими гусиными лапами...
Замолчал Володя, задумался. Долго молчал, долго думал:
- Ты, Михалыч, не знаешь к чему снятся гуси?
- К новой работе? - безучастно предположил сторож.
Несколько дней вскармливал его Михалыч свежим куриным бульоном. Ну как куриным... На дворцовом чердаке жили испокон веков голуби. Жили и срали, срали и жили. Наловчился их Михалыч ловить и варил из них прозрачный французский супчик. А ежели спросит Володя, из чего супчик - из курицы. Но Володя не спрашивал. Выхлебывал за день по две каструли. Потом спал. Потом опять хлебал. Так и оклемался. Опять начал ходить по кабинету и упражняться в изящном словоблудии.
И долгими вечерами, лились из кабинета его взвешенные, поставленные речи, на которые Михалыч не имел образования что возразить, поэтому чинно вставлял: "Разумею" или "А то как жо?" или "Вон оно как", но все больше так, для проформы, не вникая в курс, о чем таком все трындит Володька. Понимал Махалыч, что нужно Володьке выговорится, поэтому и слушал, а мыслями все больше на улице был, с народом. Там с каждым днем все малолюднее становилось и от этого тревога в сердце сторожа необъяснимая стучалася. Мрачнел он лбом и уж не отвечал на Володькины выступления. И вот однажды...
- ...Нужно четко понимать, что времени на раскачку попросту нет.- вещал в темноте Володя. - Эээ. Демографический кризис в стране ставит новые, принципиально важные, инновационные задачи геополитической направленности в экономической, социальной и судебно-исполнительной отраслях жизнедеятельности оппортунистически настроенного конгломерата вышеуказанных стратегий политического нивелирования власти и реорганизации подконтрольных колабораций в структуре гегемонии оппозиционного лоббирования конъюнктурного внедрения нанотехнологий. Я еще раз повторюсь, что я...
Встал Михалыч, хряснул об стол увесистой связкой ключей и прервал одностороннюю дискуссию на слове "я".
Посмотрел Володя на ключи, потом на сторожа и все понял.
- Помирать мне скоро, - буднично и грустно сказал Михалыч. - Пойду я.
- Куда? - испугался Володя, аж побледнел.
Вдруг почувствовал он глубочайшую зависимость и любовь к старому сторожу и одиночество накрыло его скорбной тенью, будто оказался он совсем один на земле. Поразило его тогда острожалое чувство вины, что за все это время не спросил он про семью Михалыча, про житье-бытье его. Только якал да кулаками тряс в пустоту. А ведь жизнь старика проходила подземным кабелем чрез целые эпохи.
- Куда все идут, туды и я поду. Не хочу я здесь помирать. Хватит. Всю жизнь на товарищей генсеков любовался, так еще и на том свете в их куцем обществе оказаться - неет уж. Хуюшки. Без людского свету, да без внимания, все кажется мне что охраняю какую-то бубетень - стекляшки мутные, да старые дедовские шубы. Кому нужна эта хрень?
Михалыч злился искусственно, от неудобства оставлять Володьку, но иначе не мог. Тяготили его эти толстые стены, захотелось дышать пасмурным московским небом и поговорить с кем-нибудь о чем-нибудь окромя всего вот этого.
- Ты, я вижу, сваливать от сюда не собираешься, хорошо тебе тут, вольготно, вот и храни. Ключи все подписаны, двери тоже. Так что ходи перди, Володька тут сам по себе, а то пошли со мной. Так ведь не пойдешь, все равно.
Посерел Володя, поджал губы и не ответил. Михалыч помялся возле него, виновато, хотел было потрепать Володьку по плечу, но передумал.
- Так это, значит, бывай Володька, - сказал на прощанье старик и тихо вышел.
Володя не посмотрел ему в след. Обиделся дюже. Потом расстроился. Потом злился, стучал кулаками по столу так, что звенели на нем ключи и стаканы. Схватил пресс-папье, хотел садануть им в окно, да передумал. Сел и долго думал, точнее делал вид, потому что мысль не могла пробиться сквозь чудовищную тоску и заброшенность. И тоска его была такой густой, что мешала жить, читать, писать и отжиматься. Будто бросила Володю нелюбимая баба, которая была для него опостылевшей данностью, как помойное ведро под раковиной. А как ушла, так будто лишила его суверенной свободы - можно идти на все четыре стороны, а некуда... Ему даже захотелось, чтоб вот сейчас, зашли сюда матросы с винтовками и сказали - вы арестованы! Но никто не заходил. Схватил он ключи и поспешил по винтовой лестнице за Михалычем, вырвался на волю, а там никого. Ни единого человека. Только мусорный ветер, подметающий брусчатую площадь от важных бумаг с государственным гербом и его размашистой подписью...