Лишь почуяв блики света на веках, просочившиеся сквозь щели между портьерами, Ларс наконец осознал, что спал и вот теперь только проснулся. Свет был мутно-белый; источником его, по всей видимости, являлись старомодные газовые фонари на Лангштрассе. На часах было около половины третьего ночи. Выходило, что Ларс проспал весь вечер без пилюль, без боли под ребрами - чем не повод для радости! Однако радости не было и в помине. Сон был тяжелым, липким и грязным, вдобавок совершенно лишенным смысла - просто кутерьма лиц, зданий и серых однообразных стен, да беспорядочное бормотание со всех сторон. Ни пищи для ума, ни предмета для анализа.
Ларс сбросил плед и встал. Закурил, чиркнув спичкой о ноготь, душистую папиросу и глотнул холодного чая. Одна деталь во сне выделялась из хаоса - молодое лицо, смутно знакомое, но ни на кого конкретно не похожее, как это часто бывает в сновидениях. Это лицо было искажено мукой; мукой скорее душевной, нежели телесной, хотя обладатель лица и пребывал в агонии - в том грязном сне. Там были солдаты в серых штанах, поголовно по пояс голые, умывавшиеся снегом, и множество мертвецов, разбросанных повсюду неведомой волей. Особенно много их было возле колючей проволоки, конец и начало которой терялись в горьком дыму, окутавшем это место. То лицо, что вспомнилось Ларсу - оно принадлежало одному из несчастных, нашедших свой конец в объятиях шипастой стальной паутины. На нем был мундир капрала, в руке зажата малярная кисть.
"Что же за пакость такая в голову лезет. Сходить бы к доктору..." - Ларс допил чай и уже было принялся одеваться для визита, но вовремя опомнился: еще не пробило четыре, а господин Яновиц принимает с девяти утра. Это окончательно разбудило и даже слегка развеселило Ларса, и, посмеиваясь, он сел за клавиатуру. Все равно уже было никак не заснуть, правда, и вдохновения не было, но кое-что оставалось в голове еще с прошлого дня, и это кое-что предстояло воплотить в набранные слова. Снова еле слышно зачмокали клавиши, и зыбкое виденье, серый камень, проявился сквозь рисунок обоев; к нему приходили люди со своими странными и страшными нуждами, на резьбу неведомого древнего мастера лилась кровь, и обветренные губы шептали слова на далеких языках, которых никто уже не услышит.
Текст был практически закончен. Оставалось еще раз пробежать его - вдруг где вкралась зеленой змейкой опечатка - и можно отсылать издателю. На часах было без пяти девять, и Ларс отложил финальную правку на потом. Спешно облачившись в свой любимый уличный костюм, серый в мелкую красную полоску, и воткнув ноги в скукожившиеся от сырости туфли, он вышел на улицу. Хоть на небе и не было ни единого просвета меж тучами, дождь пока откладывал свой визит на улочки Кредеу. Пыхтя папиросой, Ларс преодолел три квартала, отделявших его от кабинета Яновица, и в дверях приемной столкнулся с доктором Швериге, которому что-то втолковывал на ухо толстый мужчина, по виду гробовщик.
Швериге был не только коллегой, но в некотором смысле поверенным по делам Яновица. Дружить они вроде бы особо никогда дружили, по крайней мере на людях никак не выказывали дружбы между собою. Ларс встречал его несколько раз, когда приходил к доктору Яновицу на осмотр, за пилюлями или просто по-соседски поболтать, сыграть партию в трик-трак за кружкой душистого, крепкого чая, слегка сдобренного балтийским бальзамом. Обычно Швериге был весел, насвистывал какие-то опереточные песенки, смешно выпячивая губы, и вообще не казался человеком, когда-либо испытывавшим душевное угнетение. Однако сейчас его было почти не узнать: вокруг глаз лежали тяжелые тени, и все лицо было будто смято.
Узнав Ларса, Швериге вяло кивнул и, не без некоторой брезгливости отодвинув толстяка от своего уха, спросил:
- Вы, должно быть, к доктору?
Ларс, кивнув в ответ, хотел было молча пройти мимо, однако Швериге аккуратно взял его за локоть:
- В таком случае вам не повезло. Давайте выйдем... Здесь неудобно говорить.
Когда они отошли на несколько шагов от приемной, Швериге остановился. Снял очки, протер их маленьким платочком и снова надел. Затем, вздохнув, сказал:
- Доктор Яновиц умер сегодняшней ночью. Вечером мы вместе посетили музей, прошли только два зала и вдруг он побледнел, упал... В общем, инсульт, причиною же была, вероятно, аневризма. Чрезвычайно тяжелый случай, - и затем, после небольшой паузы: - Я был с ним всю ночь. Он много говорил... пытался, во всяком случае. Торопился. Практически передал мне пациентов. О вас также сказал несколько слов. Просил передать вам некие пилюли, вот они, - и протянул серую картонную коробочку. Ларс принял ее; пальцы Швериге мелко дрожали. Доктор, опять шумно вздохнув, будто атлет, готовящийся к забегу, продолжил:
-Я понимаю, для вас это неожиданно... Для меня - тоже... Но что ж, такова жизнь, Карл был не молод, да и профессия не из легких. Да, сударь, не из легких. - Он пожевал губами, вновь протер очки и, кашлянув, закончил: - А вы приходите на кремацию. Послезавтра, в одиннадцать, на Вайзенштрассе. Карл... он просил об этом. Жалел, что что-то не рассказал вам. Приходите.
Не попрощавшись, Швериге вернулся в приемную и захлопнул дверь. Ларс стоял, держа коробочку с пилюлями, в пустом холле клиники и не знал, куда ее деть. Наконец, очнувшись, сунул коробочку в карман пиджака и, развернувшись, зашагал в сторону дома. На половине пути заметив, что руки его дрожат, Ларс сначала засунул их в карманы брюк, однако дрожь необъяснимым образом передалась в плечи. Тогда он попытался унять ее, скрестив руки на груди и обхватив себя за плечи. Этот способ, казалось, помог больше; однако, когда Ларс дошел до двери, ему потребовалось с полминуты, чтобы попасть ключом в замочную скважину.
Не раздеваясь, сбросив только туфли в прихожей, Ларс сел в кресло и замотался в одеяла. Самые разнообразные мысли переполняли его разум, и ни на одной не мог он сосредоточиться достаточно, чтобы обдумать как следует. Закрыл глаза - не помогло; попробовал разогнать все мысли при помощи мысленного счета и сбился после двадцати трех. Ларс знал только два действительных способа остановить эту мыслительную круговерть - либо писать, либо читать. Писать он не мог: не было сил, чтобы погрузиться в созидание текста, а писать что-либо просто так, какую-нибудь чепуху он не умел и не желал. Из чтения же поблизости был только дневник. Ларс, щелкнув застежкой, раскрыл блокнот чуть дальше середины и заставил себя сконцентрироваться на косых, неровных строчках. В глаза бросилась странная схема на полях: кружочки со стрелочками, схематичные человечки и мелкие, старательно выведенные над кружочками фамилии: Муншенк, Яновиц, Линде, Зоннеберг.
Если первые три фамилии были знакомы Ларсу (странно только, что лечащий врач был лишен приставки "фон"), то Зоннеберг был, очевидно, человеком, о котором он узнал что-то в тот туманный период полупомешательства, вызванного препаратами и неожиданным открытием о природе сна. По крайней мере, сейчас фамилия "Зоннеберг" не вызывала у Ларса никаких ассоциаций. Если считать схему обозначением связей, то Зоннеберг явно держал всех в кулаке: к нему сходились стрелочки от Муншенка и Линде, равно как и от нескольких неподписанных человечков. Яновиц же стоял особняком, от его кружочка тянулась только длинная и тонкая стрелка, утыкавшаяся в кружочек Линде. То, что два доктора знали друг друга, было неудивительно, да и известно Ларсу: ведь Яновиц не стал бы рекомендовать своему пациенту и соседу клинику, управляемую незнакомцем. Неудивительна вовсе была и стрелочка, связывающая Линде и Муншенка - без соизволения главврача этот странный усатый человек в нелепом пальто вряд ли бы попал дальше приемной.
Таким образом, единственной действительно неизвестной величиной - и, видимо, самой крупной - в схеме являлся загадочный Зоннеберг. Если он наличествовал в схеме, то, вероятно, упоминался и где-то на страницах дневника. И действительно, через несколько страниц дерганые буквы сообщали: "... Зоннебергу веры нет. Он ничего еще не предлагал мне, и даже не заговаривал со мной; более того, я не знаю даже, как он в точности выглядит. Всё, что я видел - это большие темные очки, явно для того, чтоб скрыть лицо, и борода, слишком большая для нашего времени. Одежда его невыразительна: не то чтобы ее совсем нельзя было запомнить, но он часто меняет детали и стиль. Вчера был в свободном сером костюме и с тростью, сегодня я видел его у ворот в черном плаще и некоем подобии берета невообразимого сиренево-лилового оттенка, а на той неделе он был одет для прогулки верхом - бродил по коридорам с этим дурацким хлыстиком и шлепал им по голенищам сапог. Возможно, в следующий свой визит он напялит славянский кафтан или форму морского офицера, разумеется, без знаков различия. Голос его также не высок и не низок, не глух и не звонок; впрочем, когда он говорит с фельдшерами или сестрами, всегда прикрывает ладонью рот, будто скрывая дефект зубов или дурной запах. Руки его, да и он сам, беспрестанно в движении - перебирают что-нибудь, теребят край одежды или платок, крутят монетку, папиросу и прочую чепуху... Вроде это должно выдавать человека неуверенного, да это тоже, кажется, какая-то маскировка. Вообще сейчас ощущаю себя среди всех этих людей действительно сумасшедшим, ибо не могу прогнать даже на минуту мысль о том, что вокруг меня плетется какая-то странная, дрянная паутина липкого заговора. Вся эта конспирация, гости у фон Линде сидят и по ночам даже, но почти не говорят, сестры внимательно осматривают мои руки и карманы, прежде чем приблизиться и сказать что-либо. Фельдшер, которого якобы зовут Марио, то есть итальянским именем, сероглазый блондин и к тому же под халатом носит майку с цитатой из Ницше. Как понимать все это? И как не сойти с ума и сохранить рассудочность? Стоит ли ее сохранять, рассудочность эту? Ведь она скорее мешает понять происходящее, чем помогает, она талдычит мне, что подозрения мои глупы, что никакого заговора против ничтожного провинциального бумагомарателя не может быть в этой Вселенной и в этом Рейхе, да и ни в каком другом. Да только я верю в последние дни больше глазам и ушам, чем рассудку. Стало быть, можно за него не беспокоиться - раз я его не использую, то и износиться, сломаться, повредиться он не может. Ведь не ломаются часы, которые некто унес на чердак и не трогал с тех пор!"
В этот самый момент часы пробили полдень; Ларс вздрогнул и захлопнул дневник. На последних строчках ему замерещились некие тени за окнами и даже тихое сопение за плечом, как будто кто-то читает его дневник, стоя за креслом. Но нет: комната была пуста, а на улице не было ни таинственных наблюдателей, ни просто заглядывающих в окна любопытствующих бездельников; лишь в отдалении по Лангштрассе редкие прохожие спешили по своим делам, подгоняемые только начавшим накрапывать дождем.