|
|
||
Детская лирика. То есть не совсем детская: это продолжение традиции "Детства. Отрочества. Юности" и другой литературы такого же типа. А что касается стиля: то с удивлением я обнаружил, что выработал в этой вещи стиль, очень близкий к стилю "Первого человека" Альбера Камю... |
Два дня весны
Он чертил буковки ещё и ещё раз, они получались косыми и заваливались поочерёдно на правый и левый бок, но он уговаривал себя делать это, после очередных нескольких строк он останавливался и рассматривал всё нацарапанное и еле удерживался от того, чтобы бросить тетрадь и карандаш, но внутренний голос останавливал его и заставлял делать всё с самого начала. Так он и сидел уже почти два часа, опираясь на подушку и держа на коленях поднос с тетрадью, часы на стене мерно тикали, с улицы доносился несильный шум, но он ничего не слышал и был целиком поглощён выведением палочек и черточек в тетради со специальными линиями, в пределах которых должны были стоять буквы. Получалось это неважно, чистописание являлось одним из слабых его мест, что он знал, и потому сейчас, во время болезни, чтобы не отстать совсем уж далеко и заодно заняться каким-то делом, где не надо было утруждать глаза - от чтения за долгую неделю он уже устал - он старательно, раз за разом, выводил подряд все буквы и заодно цифры.
Заставить делать такое его не мог никто - он болел и лежал дома, но кто-то внутри него самого вынуждал его находить себе работу вне зависимости от условий и обстоятельств, а сейчас приказывал заниматься делом, непереносимым с первого дня в школе. Другим, чтением или математикой, ему заниматься нравилось, он хорошо такие вещи чувствовал, а чистописание, которое включалось в русский язык, было ему противно и только благодаря нечастым порывам усидчивости и терпения он не отставал в нём от лучших в классе, хотя никто не знал, чего всё стоило и насколько оказывалось далеко его мыслям и устремлениям. Самым сложным для него было что-то заставить себя делать, даже если дело не очень привлекало, но если удавалось, то часто он добивался многого, большего, чем другие, и поэтому и в школе и во дворе дома он пользовался определенным уважением, которому многие завидовали. Но он не любил как-то очень выделяться, и часто в последнее время отсиживался в стороне, и только если игра или ещё что-то, в чём можно было проявить себя, становилась очень уж интересной, не отказывался от неё. Остальное время он был где-то возле и не реагировал на подыгрывания или предложения пойти чем-нибудь заняться, и постепенно все другие отдалялись и становились ему с их слишком простыми заботами неинтересными и далёкими. Какие-то вещи в мире старших привлекали его, хотя далеко не всё ему там нравилось, многое казалось плохим, ещё хуже, чем у сверстников, но что-то безусловно должно было быть лучше, долго он пытался понять - что, но у него ничего не получалось, загадка не разгадывалась, и он постоянно оставался нерешительным и не пытался преодолеть расстояние между ним и несколькими знакомыми взрослыми, хотя возможность сделать такой шаг появлялась, и не один раз. И кроме того, его отпугивала их грубость и невнимательность: когда он говорил с ними, то чувствовал, что они не понимают его и вместо него говорят с кем-то другим, примитивным и недалёким, кого они видят на его месте, но так же большие говорили и с другими, и тогда становилось холодно и тоскливо.
Время текло медленно, особенно последние два или три дня, когда сидение дома начало надоедать ему, и уже не спасали ни книги, которые у него лежали и которые желательно было прочесть, ни радио и телевизор, почти не привлекавшие - всё, что там показывали и давали слушать, его мало интересовало, и только вечером, после маминого прихода, он включал телевизор и смотрел фильмы и некоторые из передач. Всегда нравилось связанное с животными, лучшей была "В мире животных", часто он смотрел одно и то же несколько раз и не переставая ждал продолжения, он смотрел и мечтал о своём звере, хотя и была ясна невозможность такого. В их комнате в большой, общей с соседями квартире негде было жить собаке или кошке, или ещё какому-нибудь доброму зверю, и соседи не дали бы своего согласия, кто-нибудь из них и сам хотел бы завести себе домашнее существо, но обстановка казалась неподходящей, и во всей огромной квартире только у одних - стариков-пенсионеров - водились живые рыбки, плававшие в пузатом аквариуме. Хотя так было не всегда, два года назад, когда он ходил ещё в детский сад, мама принесла однажды домой канарейку, жёлтенькую птичку, любившую семена и будившую их иногда утром, и она жила в квартире довольно долго, но летом следующего года он захватил её в большой клетке с собой, когда уезжал с детским садом в летний лагерь, и хотя старался всё время помнить и заботиться о семенах и насекомых, довольно скоро совсем про неё забыл, и кто-то посторонний, чтобы не дать погибнуть, выпустил её на свободу - в лес, рядом с которым располагался лагерь и где канарейка могла найти всё нужное. При известии о пропаже хотелось расплакаться, но он только насупился и сжался и пошёл взглянуть на клетку, в которой обнаружились жалкие растоптанные следы корма и подстилочной травы. В первые дни он жалел о потере, но лето давало ему много интересного, и по-настоящему грусть пришла только осенью, когда все вернулись в город и потекла прежняя тихая жизнь.
В той жизни самым главным были бесконечные болезни, которые приходили одна за другой с редкими перерывами, он уже давно привык к ним и к тому, что маме приходилось всё время бегать с ним по врачам, если он мог ходить, или вызывать помощь на дом и оставаться рядом, когда дело оказывалось серьёзнее и обычные доступные средства мало что могли сделать. Но за все годы только три или четыре раза он лежал в больнице, когда другого выхода уже не оставалось и мамины лекарства и уколы оказывались бессильными перед большей опасностью, чем обычная простуда. В прошлом году ему удаляли гланды - и до сих пор это время оставалось жутким и страшным, как ничто другое до и после него. Больше месяца он лежал тогда в больнице после операции, воспоминания о которой заставляли съёживаться от страха, больница была большой и светлой, на улице стояла осень, а ему собирались делать операцию, и ничего хуже нельзя было представить.
Тогда, он помнил, его привели в большой, сильно освещённый зал, в котором стояло несколько больших железных кресел, в одном из них сидел мальчик немного постарше его самого. Когда он подошел ближе, стало видно, что мальчик привязан к креслу, верёвкой были стянуты руки, привязанные к подлокотникам, и грудь, так что он не мог двигаться и с трудом и учащённо дышал. Врач, стоявший рядом, взял со стола щипцы и заставил мальчика открыть рот, а кто-то с другой стороны кресла начал ему помогать, маленькие ножки быстро задергались, он как будто отбивался ими от чего-то опасного и тяжёлого, и потом закричал. Сразу же сжалось сердце, на мальчика и врачей нельзя стало смотреть без содрогания, незнакомого раньше, ведь ничего подобного он не ожидал и никогда не видел за предыдущие шесть лет самой разнообразной жизни, и когда после уговоров и успокаиваний несчастливца всё-таки увезли из почти пустого зала, стало чуть поспокойнее. Он остался наедине с врачом, сиротливое стояние в углу наконец закончилось, врач посадил его в ближнее кресло и очень быстро и тщательно примотал кусками халата и старой верёвки. Беспомощность и жалкость подкатили и заставили похолодеть, а потом мелко задрожать, но исправлять что-то оказалось поздно: он понял, какую ошибку сделал, согласившись на операцию, но оставалось терпеть и расплачиваться. Застывшими глазами он следил, как врач принёс шприц и долго готовился, набирая в него лекарство и выпуская мелкую струйку вверх - непонятно зачем, хоть он и не раз видел такую сцену, но никак не мог понять её смысл - и потом врач встал у кресла и сделал укол, прямо в открытый рот. Боль оказалась не такой сильной, он немного всхлипывал, но всё ещё держался, и исподлобья следил, как врач, не обращая на него внимания, занимается своим делом. Понемногу начала подползать расслабленность, вяловатыми глазами он смотрел на деревья и небо за окном, а потом на мальчика или девочку, он не видел точно, которого или которую привёл помощник, мелкое оцепенение пришло и облепило его со всех сторон, всё начало становиться далёким и безразличным, но неожиданно он увидел, как врач перебирает большие металлические инструменты на столе в нескольких шагах от кресла, и резкий толчок внутри покончил с апатией. Он попытался вырваться и стал мотать головой, но помощник крепко зажал её своими руками, а врач взял со стола щипцы, и вместе они заставили его открыть рот.
После, когда операция была сделана, его отвезли в кресле назад в палату, он кричал и хотел сделать что-нибудь нехорошее неважно с чем: с воспалённым горлом или с креслом, или с теми людьми, которые принесли такие страдания, но его долго не освобождали, и только вечером, когда он устал и чуть дремал, медсестра отвязала его наконец от кресла и положила на кровать. Несколько ночей подряд ему снились кошмары, он звал маму и бредил малопонятными словами о каких-то неизвестных предметах, но постепенно всё проходило, и он жил надеждой на то, что недавние рассказы и предсказания не окажутся ошибочными и он получит свой большой торт из мороженного. Это было слабым утешением, но это было хоть чем-то, ведь раньше он не видел и даже не слышал о таком, и теперь представлял себе иногда гору мороженного, которую он получит и будет в одиночестве долго облизывать и глотать. Уже давно было обещано - в случае согласия на операцию - что потом можно будет безопасно есть много мороженного - в любом виде и количестве, но дни шли один за другим, часто в белом халате приходила мама, а мороженное всё не появлялось. Он не понимал, кто виноват, и сердился и на маму, и на медсестру, которая приносила еду, и, конечно, могла оставить торт у себя. Такое объяснение долго тешило изболевшуюся душу, и много раз представлялось в мыслях наказание - кем-то посторонним - несчастной злоумышленницы и получение желанного подарка. Но в реальности всё проходило не так: никто ни о каком конкретном торте не слышал, и фантазия постепенно истощалась, о мороженном приходилось вспоминать всего лишь с горьким сожалением, понимая обман, смысл которого оказалось несложно распознать: при первом упоминании операции он испугался и долго потом не соглашался на неё, хотя никогда не упрямился без достаточной причины. Уговаривания долгое время ни к чему не приводили, и неизвестно, привели бы к согласию или нет, если бы однажды не появился новый аргумент - мороженное, которое из-за многочисленных болезней он видел очень редко, а после операции по маминому обещанию смог бы есть каждый день. Много раз он потом обдумывал слова, часто склонялся от одного к другому, но потом всё-таки согласился, тем более что болезни надоели ему самому и стало жалко маму. Она делала всё возможное, чтобы он меньше болел, но заботы не приводили к каким-то заметным результатам, или он оказывался настолько слаб, что и такие болезни становились не самым опасным, и было бы ещё хуже, если бы мама не уделяла ему столько внимания.
После операции он не слишком хорошо себя чувствовал, и через несколько месяцев вместе с мамой они поехали на юг. Стоял август, они приехали в небольшой курортный городок, не самый известный и не переполненный людьми. Адрес у них уже имелся, его дали старые знакомые, ездившие сюда не один раз и жившие у одной и той же хозяйки на окраине города, недалеко от моря. Они получили комнату, достаточно большую и светлую, с широкой кроватью, столом и тяжёлым шкафом в тёмном углу. Высокие потолки и стены из толстой фанеры оказались крашенными белой краской, на которой чернели мухи и комары, залетавшие на огонь в открывавшиеся дверь и окно, но для них уже были развешаны небольшие сюрпризы в виде полос бумаги с липкой двухсторонней поверхностью, чёрные пятнышки на бумаге привлекали внимание, и каждый день он пересчитывал их число и смотрел, сколько новых жертв прибавилось за жаркие сутки.
Дом окружали со всех сторон зелёные насаждения, уже далеко от улицы начинался огород с большим количеством новых для него растений,а в самом конце стоял сарай для птиц, и куры весь день копались на грядках, где попадалось очень многое: от картофеля и помидоров до перца и чего-то совсем неизвестного. Но главным виделось море, он жил рядом с ним впервые в жизни и каждый день с утра теперь ждал, когда они к нему пойдут, или переживал мысленно дневные впечатления и находки. Всё время было безоблачно, и каждый день состоялись прогулки к морю, часто по два раза - до и после обеда. Они не спеша спускались с пологого холма, на котором стоял дом хозяйки, и шли по песку к длинному пляжу, усыпанному ракушечником и мелкими камнями. Прогулки босиком создавали неудобство, ногам предстояло ещё привыкнуть к острым краям, и вначале он ступал очень осторожно, стараясь выбирать места с мелкими осколками, которые не сильно торчали во все стороны и меньше кололи ноги. Мама раскладывала на свободном месте два полотенца, клала рядом принесённые вещи и ложилась загорать. Ему приходилось садиться рядом и терпеливо ждать, перебирая ракушки и высматривая красивые и крупные, которые он брал потом с собой. Наконец мама вставала, и они шли купаться.
Море около города было слишком мелким, они заходили на несколько десятков метров, и только тогда вода оказывалась ему по грудь, несмотря на невысокий для возраста рост. Плавать он ещё не умел, и дальше его не отпускали, он бродил по пояс в воде и смотрел, как перекатываются на дне песок и ракушки, вьются редкие здесь плети водорослей или шмыгают мимо мелкие рыбёшки. Рыбки попадались трёх разных видов: плоские камбалы размером меньше ладони, вытянутые, похожие на изогнутые спицы рыбы-иглы, и мелкие бычки обычной формы. На светлом фоне рыбок бывало ясно видно, и он не раз устраивал охоту и пытался ловить их - с очень малым успехом, они тоже всё видели и старались уплыть подальше, не дожидаясь близкой встречи. Бычки легко исчезали в одном месте и переправлялись на несколько метров в сторону, нечего было и мечтать об их поимке без лески и крючка с приманкой, с которыми ходили ребята старше ещё дальше в море. Спокойнее оказывались камбалы, надеявшиеся, видимо, на свою незаметность на фоне песка, для их отыскания приходилось внимательно вглядываться в переходы оттенков жёлтого и серого цветов и проверять странные места ногой. Больше неправильности дна оказывались случайными - небольшим камнем, ракушкой или песком необычного тёмного цвета - и он искал дальше, пока почти из-под опустившейся ноги не вырывался маленький вихрь и сбросив налипшие песчинки, отлетал дальше, начинавшаяся погоня тянулась, пока рыбка не пропадала на глубине или не терялась из вида. За всё время маминого отпуска не удалось поймать ни одной из них, только однажды успех оказался совсем близко, он всё-таки прижал ступнёй слишком зазевавшуюся рыбку, и захотел резко нырнуть и достать её рукой, но с трудом из-за резких движений удержал равновесие, нога чуть приподнялась, и камбала выскочила. Такая неудача переживалась с трудом, как-то скомпенсировать её могла охота на рыбу-иглу, после долгих попыток всё-таки оказавшаяся успешной. Не раз он видел, как медленно и плавно рыбы-иглы двигались между дном и поверхностью воды, иногда всплывая или опускаясь чуть выше или ниже. Тогда начиналось преследование: наклонившись вперёд он преодолевал инертность воды, ноги напрягались и от усталости ныли и дрожали, но догнать рыбу-иглу не получалось, и он вынуждено следил за её неспешным уходом в глубину. Удачным оказался только один день, случайно на мелководье он заметил наконец знакомый силуэт, спешивший к морю, без особых усилий рыбка была поймана и с предосторожностями отнесена на берег. Мама сразу предложила выпустить её, ещё живую - раньше она сама поймала нескольких, высушенных и лежавших сейчас дома - но он не согласился: рыбка была собственная, и никто не имел прав ею распоряжаться. Настойчивость всё-таки помогла, и рыбку завернули в пакет и вечером при возвращении захватили с собой.
Но в море он видел не только рыбок. Под крупными камнями и в водорослях попадались маленькие крабики, они казались неловкими и слабыми, и почти всегда в неглубоком месте ловились руками просто и доступно. В первую неделю их попалось больше десятка, и потом всех остальных после внимательного осмотра он отпускал назад в море. Они были маленькие и беззащитные даже перед ним, и ему становилось жалко их, он смотрел на их высыхающие панцири и еле шевелящиеся ножки и разрывался между желанием бросить в море и оставить себе, пока они не погибали, и тогда было поздно отпускать их на свободу.
В открытом море и у берега попадалось много медуз, больших и маленьких, приходилось следить во время долгих блужданий за их куполами, чтобы не коснуться случайно длинных тонких щупалец, свисавших из-под белого колпака. Несмотря на предупреждение всё же он не удержался и дотронулся однажды ногой до прозрачных сосулек, ногу обожгло, как от свежей крапивы, и вечером выступили красные пятна, не исчезавшие несколько дней. Отношения с медузами надолго стали испорченными, теперь при возможности он засыпал выброшенные на берег комки песком или разбивал на части. Он любил ногами создавать течение, выносившее медузу к самому берегу, он осторожно обходил тянувшиеся за куполом щупальца и у песка хватал медузу за верхнюю часть и бросал подальше от воды. Интересно было смотреть, как распластанное животное постепенно съёживается на ярком солнце и медленно исчезает, превращаясь в маленькую лужицу жидкости. Становилось совершенно неясно, где её оболочка или то, что в ней есть ещё кроме воды, и как такое существо может жить. Всё тело медузы оказывалось прозрачным, и только в куполе попадались странные синие и фиолетовые пятна, но на солнце они растворялись вместе со всей массой, и поиски их в луже на месте расплавившейся медузы ни к чему не приводили.
Он любил ходить по пояс и по грудь в воде и следить за всем, что делается вокруг - в воде и над водой. Далеко в море летали белые чайки, их поведение было осторожным, и даже трусливым, и при малейшем приближении посторонних они взлетали и опускались далеко в сторону. Мелкие волны били в грудь и немного раскачивали его некрепкое тело, но становилось только приятно, ещё никогда он не чувствовал себя таким свободным и раскованным, ему никто не мешал и он был одинок и счастлив. Мама следила издали, но сейчас он забывал о ней и её взгляде, самозабвенно погружался он в новый для себя мир и не мог насмотреться на такое неожиданное солнце, воду с солоноватым привкусом и всё остальное, виденное только по телевизору в редких передачах. Со временем приходило привыкание, он осваивал непривычные предметы и делал их своими, теперь, выходя к морю, он мог назвать его близким и новизна отношений начинала проходить, но полученные вначале радость и свобода оставались до конца.
На третьей неделе отдыха началось его обучение плаванью, мама держала руками его лёгкое тело поперёк живота и приказывала бить по воде ногами и руками, загребая воду. Горькие брызги осыпали всё вокруг, мама закрывала глаза и смеялась легко и просто, она опускала руки ниже и давала ему окунуться с головой, а после совсем их убирала, но в результате он захлёбывался и тянул ко дну, и маме приходилось доставать его тело за руки из воды, чтобы всё повторить сначала. Такие занятия не вызывали энтузиазма, и желание учиться плавать не появлялось, гораздо охотнее он просто побродил бы по воде, но опять приходилось подчиняться чужой воле. Всё оказалось разочаровывающе бесполезным, при малейшем ослаблении маминого внимания он прекращал занятия, и за всё время так и не продвинулся слишком сильно в навязанном извне деле.
Несмотря на частую усталость интерес к югу не ограничивался одним морем, их занимал и город, на окраине которого - мало отличавшейся от обычной деревни с одноэтажными домиками и хозяйствами на задворках - они жили. Была ещё и другая часть, чисто городская со старыми в-основном домами из серого и белого камня и многими украшениями на карнизах и у подъездов, широкие улицы были засажены каштанами и акациями, на булыжной мостовой под ними попадались созревшие плоды с длинными шипами, ему нравились коричневые ядра, которые он выковыривал из зелёной оболочки во время каждого выхода в город. Из собравшейся в конце приличной кучки он оставил несколько крупных, а остальные тайно от всех зарыл в укромном углу на огороде у хозяйки.
Главным интересом в городе для них стал кинотеатр на противоположном конце, по средам они проходили через весь город, покупая по пути мороженное и разглядывая фасады домов и крыши, непривычные для восприятия. Неожиданным оказывалось и место около кинотеатра, резкий спуск в сторону моря кончался высоким обрывом, для безопасности укрепленным каменными блоками и железом, и совсем недалеко начиналось привычное мелководье. Так же кружили вдалеке чайки и появлялись иногда на горизонте большие и малые лодки, и до начала сеанса они устраивались на удобных камнях и молча наблюдали за всем. Дома на севере кино было редкостью, у мамы не было возможностей - особенно времени - для частого отдыха, и здесь они восполняли один из многих пробелов.
Кроме кинотеатра привлекательными были ресторан и почта около центра города. Когда домашнее приготовление начинало приедаться, в среднем раз в неделю, они заглядывали в достаточно простой ресторан возле памятника, единственный, насколько им было известно, в городе. Новая, цивилизованная обстановка оказывалась интереснее еды, а стены и потолки, расписанные зверями и рыбами, никак не могли оставить его равнодушным, он вертелся во все стороны и мало внимания обращал на еду, продлевая своё присутствие в таком месте.
В обычное время приготовлением еды мама занималась на террасе за домом, где стояли плита и несколько шкафов. Недалеко начинался большой рынок, на котором продавалось очень многое - от рыбы и мяса до груш, арбузов и дынь, привозившихся с утра на машинах из соседних сел. Много было рыбы, и особенно бычков, но предпочтение давалось камбале, которая готовилась почти каждый день. Вместе с нею была картошка - любимая им во всех видах, но здесь нечастая и дорогая. Не забывались и редкости вроде креветок, впервые увиденные только здесь: маленькие рачки интригующе пахли и быстро варились в горячей воде, и потом долго и осторожно высасывались, включая и маленькие беспомощные клешни. Как и дома, далеко на севере, ограничения в еде не принимались ими, и мамины старания восполняли несильное разнообразие и непривычность покупаемого на рынке.
Уже на второй неделе жизни в городе у них появились новые знакомые. Близко к морю на той же улице так же снимая комнату у хозяев жила семья - муж с женой и сын. Они были из другого большого города, тоже на севере, и тоже в первый раз, и часто ходили вместе в кино или на пляж, заполняя время беседами о бесконечном числе предметов. Мальчик был на год младше и слабее, но они держались на равных и часто играли вместе на пляже: бесконечные крепости из песка менялись на возню с медузами, или водорослями на берегу, из которых так удобно строились стены, укрывавшие с головой. Отношения оказались прочными, перед возвращением домой на север произошёл обмен адресами, и перед Новым годом мама отправила открытку, и встреча могла повториться. Они надеялись на новую поездку на юг следующим летом, хотя ещё и не решили всё окончательно, осенью ему надо было в школу, и что-нибудь тогда могло измениться и повлиять на задуманные планы.
Отпуск мамы кончался в понедельник, а в пятницу после быстрых сборов было решено отправляться домой. Прямых билетов на север уже не оказалось, и пришлось добираться до Симферополя, местный поезд с усилиями тащил их мимо огромных солёных озер, а потом начались равнины и закончилось корёженными каменными глыбами с двух сторон, уже недалеко от города. Несколько часов до нового поезда длилась передышка, до темноты ходили они по городу, и зашли в привокзальный ресторан. За столиком в центре зала они ужинали, а потом просто слушали маленький оркестр на возвышении недалеко от выхода, музыканты в одежде моряков лениво выводили что-то знакомое и уходящее, а он тихо засыпал. Музыка медленно успокаивала, шёл поздний вечер, или скорее ночь, идти можно было только на вокзал, но поезд приезжал через несколько часов, и они убивали время. После серьёзной еды они заказали фрукты и что-то из сладкого, но так не могло продолжаться бесконечно, они всё-таки закончили и под светлым звёздным небом расслабленно и не спеша пошли на вокзал. Немногие вещи с чемоданом и рюкзаком были получены в камере хранения и отнесены на перрон, под козырьком которого скрывалось довольно много ждавших поезда, но они ушли ещё дальше, где никого не было. Шло время, он сидел на чемодане и глядел на чистое звёздное небо над головой, до того он мало его рассматривал во всех подробностях, а теперь два часа неотрывно глядел на перемигивающиеся огоньки и в холодной темноте погружался в их сияние. В кустах пели насекомые - равномерно и без малейших перерывов - им было безразлично присутствие постороннего, и они довольствовались обычной ясной ночью и своим простым существованием. Подошедший поезд не потревожил их пения, они так же звенели и стонали, а очарование ночи вместе со звёздной прохладой не отпустило его, и под перестукивание колёс он долго не мог заснуть и глядел за окно на те же самые далёкие огоньки.
Дома в Москве остаток лета был посвящён подготовке к школе, долгожданной и таинственной. Ему стало семь лет - больше, чем многим, с кем предстояло учиться, но пока он никого не знал и не понимал своей будущей жизни. Школа находилась далеко, добираться приходилось бы на троллейбусах или автобусах с пересадками, хотя существовал пеший маршрут - сложный и долгий, пересекавший много раз глухие дворы и дорогу, и в конце были выбраны автобусы.
Школа оказалась маленькая и не самая старая, со стороны широкой улицы её прикрывали рослые деревья, а от соседних домов в глубине двора отделяли площадка с недавними посадками и свежий забор. Почти случайно оказался он в ней, школа была не простая, и ученики набирались в разных местах: он сам был приглашён из детского сада, недалёкого и как-то связанного со школой. Долго оставались сомнения из-за дальности расстояния до неё, но после взвешивания всего мама согласилась и стала готовиться к новым переменам в их жизни.
До начала учебы оставалось несколько дней, за которые они решили проверить и изучить новый маршрут. Путь оказался сложным для его возраста, и мама не решилась отпускать его одного и каждое утро провожала до школы и потом вечером забирала домой. Многие в классе были самостоятельнее и не зависели от родителей в таком несложном деле, о чём не раз он говорил дома, прося оставить его в покое, и мама на словах соглашалась, но излишняя опека не проходила, мама только смягчала её доверием во всех внутренних вопросах. Причины не были ему ясны, и со временем он постепенно смирялся, иногда всё-таки упрашивая не ездить с ним утром, чтобы изредка кто-нибудь не спрашивал насмешливо о такой трогательной привязанности. Ничего особо страшного в насмешках не проглядывало, они не сильно сказывались на его достаточно высоком авторитете, но он предпочитал обходиться без них, как ещё без одной из возможностей уязвить и унизить.
Авторитет его держался на превосходстве над всеми в естественности и простоте, он держал себя так, как хотел, или точнее, как не мог не держать себя, свыше его сил было как-то выскакивать вперёд или стремиться к чему-то, что его не интересовало, но могло нравиться другим. Он вёл себя естественно и удивлялся, что у других всё не так или не совсем так - в зависимости от возраста, он замечал, качество было разным, и чем старше становился человек, попадавший в его поле зрения, тем в-целом он смотрелся скованнее и слабее, что замечалось и у тех, кто был на год или два старше и ходил во второй и третий классы. Даже в его классе замечалась разница между ним и некоторыми другими, учителя не придавали ей особенного значения, но он понимал её смысл и последствия. Со временем его мысли подтверждались, те трое или четверо мальчиков, которым он противостоял в своём поведении, отделялись от остальной части и заметно прогрессировали в отношениях с учителями. Ему самому такое представлялось пошлым и неприятным, как если бы те одноклассники делали что-то приносящее вред, но на отношениях к ним всех остальных такое неприличие почему-то не сказывалось, или другие просто ничего не замечали. А сам он не мог представить себя на месте тех троих или четверых, какие-то незаслуженные поблажки ему претили, и в то же время к добрым отношениям обычно он стремился, стараясь не терять дорогих качеств. Со всеми старшими он держал себя ровно и вежливо, и в то же время равнодушно, не пытаясь привлечь к себе и сам ни к кому не привязываясь. Он не видел рядом никого, кто был бы настолько близок и глубок, чтобы смог понять его, тогда одиночество подходило ещё ближе и заставляло погружаться в свои мысли и чувства ещё сильнее, куда больше никто не мог проникнуть. Новое, что он придумывал под завесой секретности, становилось продолжением неставших желаний и надежд, оно должно было заменять всё внешнее и постепенно справлялось с этим лучше и лучше. Игра с фантазией становилось главным делом, и теперь ради школы и каких-то дел ему уже приходилось отвлекаться от неё, школа была больше не родным и близким, а внешним и отдалённым, и для домашних занятий требовалось прикладывать усилия. Такие процессы шли с недавнего времени, хотя когда они начались, он ни за что сам не смог бы вспомнить, возможно что-то такое промелькивало у него во все времена, но помнил он себя не так долго, и сладкие грёзы наяву были ещё не совсем привычны.
Самыми удачными они оказывались в долгие тёмные вечера, один сидел или лежал он в кресле или на кровати, взгляд сосредотачивался на каком-нибудь из настенных узоров, а мысли обвивали что-нибудь недавно привлёкшее его и по-всякому поворачивали и крутили, разбирая и снова составляя целое из деталей и подробностей. Игры в полном одиночестве приносили много удовольствия, но в последние месяцы они стали получаться не только дома, незаметно для себя во время урока он мог мысленно раскладывать столы или стулья в комнате на достаточно сложные геометрические фигуры или представлять, на что похожи следы грязи перед его партой, или гадать, изменит ли кто-нибудь - учитель или говорящий у доски - грязными ботинками занятное расположение капель на полу около самой доски. Он подрисовывал у пятен недостающие хвост и пару ног, и получалась лошадь или большая собака с торчащими кончиками массивных ушей, но после долгого разглядывания того же пятна обнаруживались новые возможности, иногда интереснее и необычнее, тогда он заново добавлял штрихи к первоначальному основанию и представлял что-то другое, и так всё могло длиться до конца урока, или пока его не выводил из сладкого транса голос учителя.
Очень часто удавалось маскировать своё необычное состояние, и лёгкая задумчивость быстро сменялась вниманием и сосредоточенностью на уроке, уже через несколько секунд он хорошо воспринимал происходящее и мог отреагировать на неожиданный вопрос или просьбу. Гораздо реже замечалась его отвлечённость посторонним, тогда многое зависело от стадии урока; в начале во время опроса домашнего задания видимая рассеянность могла дорого стоить, уже не однажды он попадался и после вызова вынужден бывал встать и долго стоять, пытаясь понять, что же от него нужно. После замечания и повторения вопроса он наконец приходил в необходимое состояние и тогда уже старательно выпутывался из липкой паутины неприязни, которая тянулась от учителя и облепляла его со всех сторон. Смущение подступало независимо от воли, но пробудившиеся память и сообразительность выручали и на этот раз, медленно он выкарабкивался из хорошо приготовленной ловушки и возвращал потерянную уверенность, говорил он уже спокойно и не останавливаясь и без хлопот добирался до желаемого конца. Рассеянность же в середине или ближе к завершению была неопасной, очень многие тогда отвлекались от происходящего около доски, и его поведение не сильно отличалось от поведения соседей, тоже смотревших или в окно, или на что-то постороннее, и со стороны среди двадцати с лишним безразличных взглядов его взгляд не мог стать особенным и привлечь внимание почти безразличного учителя.
Сейчас он сидел в постели в своей комнате и расслабленными руками разрисовывал тетрадь, а голова была удивительно незаполнена: в ней не задерживались надолго ни посторонние шумы, ни случайные вялые мысли, или даже излюбленные фантазии последних дней заходили и быстро проскальзывали дальше. Такое было необычно, ведь с болезнью связывался всегда расцвет воображения и обширные блуждания по скрытым обыкновенно хранилищам памяти, все источники вливались в один поток и заполняли его слабую оболочку до краёв сочной сладкой влагой. Первые дни болезни бывали заняты перемоганием хвори, чаще простуды с привычным насморком и температурой, к которым добавлялись головные боли и ознобы всего тела. Наконец пик опасности благополучно одолевался, таблетки или уколы уходили на дальний план и сменялись порой медленного выздоровления, всегда любимой и благодатной, когда мама добрела и бережно и осторожно выполняла его желания. Жар и озноб пропадали, оставалась всего лишь слабость, приятная после болезненных дней и ночей, проводимых в постели; изредка он уже вставал и расхаживал по комнате, смотря новыми глазами на деревья или людей за окном, несколько дней не виденные и уже забытые. Лежание или сидение в постели в ожидании маминого прихода давало возможности для выхода позабытой с предыдущей болезни новой реальности, сейчас же он вытягивал из глубин припасённое и возводил новые каркасы для будущего на несколько блаженных дней; с возвращением в школу активность притухала, и тогда следующая серьёзная простуда возобновляла весь процесс с самого начала, от постепенного проклёвывания и роста до разбухания всего до нереальных размеров, в конце уже не удавалось справляться с порядком следования одного за другим и фантазии слеплялись в хаотический клубок возникающих и исчезающих цветистых осколков, от усталости тогда заболевала голова и пропадал интерес к другим людям и предметам, близким и отдалённым. Потом наступало охлаждение к таким занятиям, голова пустела и пресыщение сменялось короткой паузой бесчувствия и безмыслия, приходило блаженство, полное тишины и покоя, ещё ценимое и из-за своей краткости. Такое сейчас как раз и наполняло его, бурный этап только закончился, и он наслаждался внутренней расслабленностью и свободой извне и в нём самом, она наполняла и всю комнату, и солнце и облака за окном были не далеки ей, и больше ему ничего не было нужно.
Часы на стене показывали около трёх, а он всё так же покрывал кривящимися буквами и словами строчку за строчкой в специально разлинованной тетради. Занятие страшно надоело, но больше ничего на подходе не было, и до маминого возвращения оставалось ещё далеко, как до сильно ожидаемого спасения от скуки и безделья, когда он смог бы перейти к другому делу, или хотя бы завершить старое. В сон почти не тянуло - как и все дни болезни, пробудился он после десяти, хотя, как и всегда, спал ненадёжно и прерывисто. Такой сон в обычные дни становился сильной помехой, очень часто он недосыпал, и только в такие моменты, как сейчас, можно было преодолеть привычное полусонное состояние, когда что-то заставить себя сделать становилось уже наполовину подвигом, и всё необязательное перемещалось куда-то на грань реального и недостижимого. Сейчас его наполняла приятная немного усталость, немного лень, немного готовность заняться серьёзным делом, и он старательно преодолевал первое и второе, чтобы дать поддержку третьему, но начинала сказываться уже не усталость, а однообразие, и глаза сами по себе наполнялись тоской, и тяжелела голова, и рука с зажатым карандашом ползала всё медленнее и медленнее по белым полям, и наконец он не вытерпел и остановил карандаш, выводивший очередную букву, и положил поднос на пол, чтобы больше его не видеть. Несколько раз зевнув, он сладко потянулся и пощупал свой лоб. Было не очень жарко, и он подумал, что не может быть ничего плохого в том, чтобы вылезти из кровати и немного походить по комнате, осторожно он спустил ноги из-под одеяла и нащупал один за другим два тапочка и встал на ноги.
После долгого лежания прилично покачивало, и он не сразу сделал первый шаг. Он немного качнулся и положил руку на спинку стула, чтобы получить надёжную опору. Кружение стен наконец кончилось, и он почувствовал, что может ходить уже много, несмотря на мамины предостережения и не кончившуюся болезнь, которой ещё предстояло медленно и тихо покинуть его. Приходившие силы держали его, ноги заметно наливались, и следующий шаг он сделал уже спокойно, отпустив стул и стараясь напрягать все нужные мышцы. Медленно он подошёл к окну и опёрся руками о подоконник. Мощи не доставало, и влезть на широкую мраморную плиту он не мог, он просто остановился и стал смотреть на качающиеся за окном во дворе деревья, чуть зеленоватые от набухших почек, на несколько старых полуразвалившихся гнёзд и окна в другом конце двора.
После перерыва всё гляделось новым и чистым, и ясно выделялись линии и углы, и долго и напряжённо он разглядывал то, что было впереди: взгляд переходил от окна с цветастыми занавесками к соседнему, полускрытому ветвями деревьев, в котором вышагивала чья-то фигура в синем, и ещё дальше к раскрытой настежь раме, у которой женщина разглаживала пушистую спину большого жирного кота. Солнца не было, но так всё воспринималось тоже хорошо, в открытую форточку долетало воробьиное чириканье с веток близких и дальних деревьев, недалеко лаяли собаки, и становилось тихо и дремотно, хотелось прилечь и погрузиться в сладкую дрёму, и увидеть в сновидениях тихое и доброе, и оставить у себя весь бесконечный день с теплом и немой радостью. Радость выходила из глубины, весенний день был не причиной, а только поводом, немного добавлявшим к ней от себя силы и прочности, и невозможно становилось понять, отчего она, но ему было всё равно, и он продолжал смотреть уже на барахтанье голубей около помойки и игру двух незнакомых мальчиков с мячом в глубине двора. Мяч был велик, и они вкладывались всеми силами в удар, мяч летал над самой землёй и со звуком ударялся в стену или ногу соперника, глухие шлепки звучали даже здесь, в букете всех звуков двора они были заметнее шума листьев или птичьего воркования, и ещё какого-то недалёкого звука, который он только что уловил, и обернувшись на месте, понял его источник: открывалась входная дверь.
Мамы он не ждал так рано, но в коридоре перестукивались её сапожки и звучал её голос, и быстро он залез в кровать и накинул на себя одеяло, но на уборку всего остального его уже не хватило: приоткрылась дверь, и мама, разгорячённая дорогой, быстро вошла в комнату. Заметны были волнение и напряжённость, но он не решился что-то спрашивать, и отвечать пришлось уже ему: тапочки остались у окна, и все вольности дня выплыли наружу, и как ни пытался он показывать радость и довольство всем, что только может быть, настроение оказывалось подпорченным. Мамина заботливость сейчас отталкивала его, она рушила его замки и звёздные города, и больше смахивала на суетливость без достаточного повода, когда забота никому на самом деле не нужна, и проявляющий её хуже того, кто ничего не пытается сделать. Быстро вещи оказались разобранными, игры сложены в стопку около кровати, а книги с тетрадями собраны на тумбочке. Пришлось вспомнить и об обязательных таблетках, часто забываемых в тихом одиночестве, сразу несколько штук заглотил он вместе с холодной водой из стакана, а за забытые утром отделался хорошим выговором, и оправдания опять ни к чему не привели: разговор стал ещё строже, и припомнилось ещё вчерашнее и уже давнее дело, о котором он сам почти забыл. Упрёки могли тянуться долго, но нужно было готовить еду, и временное спасение наконец пришло: с кастрюлями в руках мама покинула комнату, а он остался сидеть в тоскливом ожидании еды и всего, что за ней будет, и прежде всего прихода врача, уже немного знакомой женщины в очках и с чёрным чемоданчиком. Она всегда задавала вначале вопрос о самочувствии, а он всегда отвечал "нормально", и предстоящее уже было слишком привычно и неинтересно, а посещения врача скрашивались для него только временными разрежениями слишком плотной атмосферы домашнего затворничества.
Недельное боление могло сегодня кончиться, чего он боялся, но как-то предотвратить и отложить на будущее не имел возможности, и можно было только надеяться на неожиданное повышение температуры в самый ответственный момент или подобрение врача и её снисходительность. Но готовиться приходилось к худшему, и грустнее всего становилось прощание с безмятежными днями после спокойного долгого сна, и возвращение к учёбе с вечным недосыпом и усталостью от неполных ночей. Сам себе он виделся в обычные дни неполноценным, но хороший отдых был роскошью, и почти всегда - недостижимой вблизи мечтой. Пока приходилось проститься с ней, до нового случая, который мог прийти совсем скоро, и тогда всё волшебство одиноких дней может прийти снова, и он опять будет счастлив, как в редкие моменты недолгой жизни.
Мечты окутали его, и мамин приход был снова неожиданным, с большим подносом она подошла к самой кровати и подождала, пока он удобно сядет, она положила поднос на вытянутые ноги и поправила одеяло. Снова мама оставила его в одиночестве, и он смог уже спокойно, не обращая ни на что внимания, углубиться в еду, не считаясь особо с приличиями и ограничениями, сейчас он набивал полный рот картошкой и хлебом и не спеша пережёвывал, и потом повторял всё сначала, запивая после трёх-четырёх раз холодным компотом. Сытость приходила быстро, и ел он уже по инерции, чтобы не пришлось выкидывать оставшееся и не делать маме ненужных огорчений. Она, конечно, устала после работы, и всё недовольство могло обернуться против него, и приходилось быть осторожным и внимательным.
Еда кончилась, поднос он поставил на тумбочку и откинулся на спину. Сейчас он уже мог спать, и даже очень хотел, он закрыл глаза и надвинул одеяло до шеи. Листья во дворе тихо шелестели, внизу играло радио, а он сладко дремал и переваривал тихое брожение в животе и в мыслях. Из подсознания выплывали рыбы и маленькие крабики в воде и на песке под горячим солнцем, море спокойно перекатывало волны и бросало яркие желтоватые блики. Ему снова было хорошо и одиноко, и снова он входил в природу и отгораживался от всех тонкой прозрачной загородкой, внутри которой были весь мир и он, а снаружи - остальные. Он представил такую загородку, сквозь тонкое стекло виднелись расширенные глаза и открытые рты, обращённые к нему, но он только презрительно и успокаивающе смотрел на них и про себя повторял: "Вы не такие, и нам никогда не быть вместе", но они не слышали его, и продолжали напрасно взывать к нему, жалкие фигурки с растрёпанными причёсками и животной паникой в глазах бились о преграду, скребли её обломанными ногтями и отталкивали друг друга за возможность быть ближе, а он был опять равнодушен и холоден, и только когда в глубине мелькнул знакомый взгляд, и через какое-то время он узнал одноклассника, что-то где-то немножко шевельнулось, но он продолжал смотреть на знакомого, и огонёк тух, тух и постепенно погас, и вся сплошная людская стена перед ним стала одной живой массой, на которую не стоило обращать внимания, и он равнодушно отвернулся и закрыл глаза.
Сейчас перед ним стояла мама, а у порога снимала плащ врач, та самая и уже хорошо знакомая, и ему приходилось срочно выбираться в реальность и готовить себя к обязательным вопросам и процедурам, врач подошла и задала свой обычный вопрос, и он стандартно же на него отреагировал, и тогда пошли уже вещи посерьёзнее. Под мышку он положил градусник, а потом открыл для осмотра рот, а когда всё кончилось благополучно, задрал майку и дал послушать с помощью трубки на длинном резиновом шнурке с маленькими палочками-наушниками грудь и спину. Всё кончилось, и нежелательный для него ответ зрел и наливался силой, и врач уже что-то писала в карточке, но пока ещё молча, а он с выжиданием смотрел ей в лицо и пытался точно понять результаты, и наконец она ласково посмотрела - ему не понравился такой взгляд - и с полувопросительной интонацией заговорила о тёплой погоде и ближнем празднике - в понедельник и во вторник, и четырёх днях, которых должно быть достаточно для выздоровления. Молчаливое согласие так и не превратилось в слова, а мама не могла не верить врачу, она только посмотрела ей в глаза, и стала вспоминать про слабости его здоровья, и слишком частые простуды во все годы жизни, и не очень ещё подтвердившиеся улучшения после операции в прошлом году. Он заболевал так же стабильно каждые месяц или два, хотя и не очень серьёзно, и так же приходилось пропускать школу, и надежда на скорые изменения почти не просвечивала сквозь огонёк тихого и слабого существования, давно привычного и не вызывающего почти никакого противодействия.
Главные слова наконец были сказаны, со среды он должен был вернуться в школу, и все отсрочки ушли в прошлое, а врач быстро собралась и попрощалась. Мама проводила её, а он огорченно остался сидеть в прежней позе - опираясь спиной на подушку и неосознанно рассматривая пятно на потолке, он пытался понять, действительно ли он почти здоров, или недобрая фантазия вытолкнула его раньше времени и придётся с большими усилиями ходить в не очень любимую школу и заниматься не тем, чем хотелось бы, и, главное, опять стать вялым и полубеспомощным в тихие школьные дни. Случай не помог, и оставалось согласиться с несчастливой судьбой и не противоречить ей.
После ухода врача долго не было мамы, он успел посмотреть телевизор и попить чай с вареньем - чайник стоял электрический, и надо было только воткнуть вилку в розетку, и очень быстро чайник зашумел, вода закипела и поднялся сильный пар.
Шла музыкальная передача, оркестр играл высокое и приподнятое, дирижёр размахивал тоненькой палочкой и заставлял играть ещё мощнее, его руки рисовали окружности и петли, мягко ластились или взлетали вверх, и музыка делала то же самое: плавно и певуче переливалась в долине или резко и остро рвалась к пику, и потом наступал спад, звуки пытались подняться до прежних высот, но им чего-то явно не хватало, и они скатывались ниже, поникшие от напрасной борьбы и предательства, а неверие в несчастливую судьбу снова подталкивало их выше и выше, попытки продолжались, пока наконец им не удавалось взобраться на гребне высочайшей волны и достичь желанных высот, и тогда взрывался новый огненный шар, и новый спад уже ждал их, и всё повторялось сначала.
Валы росли и пухли, и подспудно рокотали, и заполняли уже половину вселенной, а потом три четверти, они катились везде, и от них нельзя было увернуться, и потом уже вся комната и весь мир оказались полны ими, и он поплыл в шумном море, весь облитый переливающейся цветной материей, в которой терялись и не были видны собственные руки и ноги, и берега, и небо над головой, и неизвестно было, имеет ли море границы, или морем стал весь мир, а он должен будет всю жизнь носиться по бесконечным волнам. Уже не было возможности уйти от сладкого наваждения, глаза давно закрылись, и когда мама выключила телевизор и погасила свет, он почти не заметил изменений во внешнем мире, только звуки и колебания стали тише, и он продолжал плыть в полуразреженной среде, непохожей ни на жидкость, в которой движения не были бы такими плавными, ни на воздух, такая пухловатая мягкость не могла быть у воздуха, и кроме того материя вся была блестящая и переливающаяся, и непрозрачная для глаз и ушей, и когда он изгибал шею и пытался разглядеть хоть что-нибудь в мёртвом тумане, то напрасно терял время и силы, и продолжал плыть почти по инерции, от невозможности остановиться или сделать что-то ещё. Так продолжалось неизвестно сколько, о времени он уже не знал и не помнил, и не мог представить весь масштаб окружающего, но впереди вдруг стали проявляться какие-то замутнения, фон темнел и приближал что-то, что можно было принять за стену, темень росла и кверху, и книзу, и в разные стороны, и в один из моментов он почувствовал опасность и попробовал замедлить движение, но у него ничего не вышло, стена не отпускала и медленно притягивала, или сама катилась по проложенным рельсам ему навстречу, и страх стал серьёзнее и глубже. Чёрная поверхность была непостоянной, пелена тумана всё ещё закрывала текучее основание и не позволяла разобрать - что же там такое, и потом незаметно и постепенно опасность стала заполнять мозг тягучим и неприятным, тяжёлая крышка опускалась и сдавливала его со всех сторон, он видел себя полураспластанного под сильным прессом, жавшим к полу, но пока ещё напор был не жёстким, огромная тяжесть была упругой, и медленно надвигалась, и теснила его к дальним углам, и страх одолел другие чувства и вынудил к действиям. Всем, чем можно было, он упёрся в стену и попробовал оттолкнуть себя подальше, и заметил наконец её неодолимость и гигантскую мощь, а сам представился себе муравьем перед каменной горой, но и такое ощущение было мало, а стена всё ползла, и страх перерос в настоящую панику, уже всем своим невидимым телом попытался он вырваться из-под гнёта неизвестной силы, и снова потерпел поражение, стена перед ним и упругость за спиной не позволяли двигаться ни назад, ни вперёд, а давление достигло чудовищной величины, теперь его плющила гора величиной с континент, или с целую планету, а может быть это было всё вещество вселенной, собранное в один комок, и он должен был погибнуть от его избыточной мощи. Паника вышибла всё, что в нём ещё оставалось, и он наконец потерял контроль за внутренним и внешним, и сразу закричал - он не видел себя со стороны, и не знал, есть ли у него голова рот и остальное, но чувство было такое, что он захлёбывается в потустороннем и нечеловеческом крике, и когда дальше уже не могло случиться ничего худшего, он вынырнул весь в поту из своего чудовищного сна, и долго и напряжённо смотрел мокрыми заплаканными глазами в далёкую черноту, и, тяжело дыша, ни о чём уже не думал, и мертвящие фантазии покинули наконец его изболевшуюся оболочку, и пришла тишина.
Разбросав руки по бокам, он лежал на промокшей спине и смотрел в потолок, одеяло было скомкано и перекручено в тяжёлой борьбе, а всё внутри сожжено холодным огнём, и отдельные угольки пепелища ещё вспыхивали и тут же гасли, не разгораясь всерьёз, и медленно покрывались пеплом забвения, и тихо-тихо он приходил в себя и начинал понимать, что всё предыдущее - неудавшийся сон, и нет на самом деле безгласной и такой живой вблизи стены, и ужас неприятия напрасен и не принесёт облегчения. Внутри он тихонько постанывал и ощупывал ушибы и раны, и медленный возврат к изначальности ещё долго кружил голову и не давал совсем успокоиться, а мамино покашливание в другом углу комнаты показывало, что его переживания не остались незамеченными, и в любой момент возможна помощь со стороны. Свободное лежание успокаивало, и усталость опять наваливалась тяжёлым жёрновом на ослабевшие плечи, и в этот раз уже безмятежно сознание покидало его, никакие фантомы больше не маячили перед глазами, и даже перед самым уходом в глубину было пусто и спокойно. Он засыпал как маленький зверёк, как новый человек после первых дней творения, и в нём ещё не могло быть страхов и ужасов повседневности, и сон, нормальный и настоящий сон, тоже не мог и не должен был принести неприятностей, и оставалось только войти в него, и быстро и незаметно он пересёк наконец последнюю границу и ушёл в глубину.
Солнце проникало везде: шторы и даже рамы окон были специально убраны и закреплены, и солнце, отскакивая мячиком от блестящих поверхностей, переходило с натёртого паркета на шкафы, со шкафов на сервант и гладкие клеёнки на столах и тумбочках, и разливалось потом на всю поверхность стен внутри комнаты. После долгого сна сладко дышалось, и новый воздух прохладно и нежно ласкал лицо и руки, и завивал спиралью бахромчатые ленточки у ночника над головой, и не давал ему больше заснуть. Ночной кошмар ещё и сейчас точил сознание силой и тяжестью напавшего на него, он никогда не мог представить раньше такого обвала, такого падения в самую пропасть горя и отчаяния, и возвращение к жизни при ночном пробуждении воспринималось почти как чудо, и чудо имело отношение только к нему, здесь не участвовали ни мама, ни лучшие друзья и знакомые, и он вообще был над людьми и всем человечеством, и такое вознесение было странно и непонятно ему самому. Его немая роль пугала, и смутное содержание вряд ли могло кому-нибудь понравиться, и даже маме он не решился что-то говорить: яркая агрессивность испугала бы её, и обязательно всё закончилось бы расспросами и поисками новых болезней, по которым лучшего специалиста, чем она, трудно было сыскать. И никто не смог бы предсказать последствия и выводы, и благоразумие советовало не спешить. В комнате он лежал один, мама наверняка ушла в магазин и могла вернуться нескоро - он знал её привычку обходить все ближайшие магазины за раз, и экспедиция могла длиться до самого обеда. Воскресный день только начинался, а он уже не знал, что делать, о прогулке на улице речи пока не шло, было прохладно и ветрено, и мокрая земля и лужи на ней тоже внушали опасение, а мамина опека страшила больше серьёзной болезни. Прискучивали даже вчерашние занятия, а нового не было видно, и некуда было пойти, чтобы уничтожить долгую скуку и попытаться вернуть привычное настроение. Мама всё не появлялась, и он сел у раскрытого окна и начал рассматривать всех, кто шёл внизу. Какой-нибудь случайный гость двора мог оказаться знакомым, и так скорее шло время, дешёвое и ненужное сейчас, а возвращение мамы приносило новизну, которой как раз не доставало в долгие бесполезные дни. Проходили люди, вернулся полузнакомый старик с собакой, но скука не проходила, она тянулась вязким длинным червём на тонком поводке, и обкусывала края его доброго настроения, и когда из дальнего подъезда показалась фигура старого недоброжелателя, мальчика немного старше, недоброта и мстительность заставили его вспомнить о новом оружии, спрятанном в нижнем ящике секретера. За стопкой журналов лежали бумажные бомбочки, только недавно испытанные на незнакомых прохожих, и можно было наконец задействовать их с пользой, и при этом развлечься. Вода в чайнике давно остыла, но показалась недостаточно холодной, и он залез в холодильник, где стояла полная бутылка. Очень быстро, не пролив почти ни капли, он заполнил бомбочку доверху и подбежал к окну, он еле успел разглядеть жертву - вода уже просочилась сквозь неплотную конструкцию и падала на подоконник - и сразу выкинул её подальше. Бросок получился слабым и неумелым, бумага переворачивалась в воздухе, и высыпавшиеся капли летели отдельно, обгоняя бывшее вместилище, и чтобы разглядеть результаты, он влез животом на подоконник, а когда брызги достигли земли и покрыли голову и плечи жертвы, еле успел соскочить. Мальчик кричал грубое и непристойное, но всё шло не по адресу, источник опасности был скрыт и недосягаем, и шум во дворе угасал и скоро затих, и через несколько минут он медленно вполз на подоконник и осмотрел двор от дальнего конца до максимально доступной близи, и когда никого не заметил, почти успокоился. Бумажная обёртка лежала под окном, и рядом был чёрный от воды асфальт, и он мог гордиться удачным опытом, но для безопасности стоило пока молчать и обходить стороной приятелей и соседей во дворе. Незачем были лишние косые взгляды и подозрительные расспросы, и место нападения было слишком уж близко к его квартире, и он начинал немного уже жалеть о смелости, или скорее, опрометчивости, проявленной так невовремя.
Ничего не изменялось, и он заскучал ещё прочнее, он ходил в тапочках по натёртому паркету и бормотал под нос знакомые мелодии и музыкальные мотивчики, останавливаясь у препятствий и заворачивая в свободную сторону, и потом снова переступал ногами. Глаза следили за концами тапочек, а ноги послушно двигались в нужном направлении в такт музыке и сами вносили в мелодию что-то от себя: глухое топтание походило на звук тихого-тихого инструмента, игравшего где-то на грани слышимости бесконечное унылое сопровождение, и без него уже не представлялось мира в тихой комнате с распахнутыми окнами, и нельзя было уйти от него просто так, оторвавшись на секунду, и всё-таки пришлось сделать это: в прихожей хлопнула дверь, и сразу два знакомых голоса приблизились к нему, и только на пороге он признал того, кто был вместе с мамой: рядом стояла бабушка.
Всё пришло неожиданно, и радость ещё не успела возникнуть на оголенном песке после отлива далёких настроений, он добрался до кровати и оттуда вежливо и лениво поздоровался. Мама выгружала сумки с припасами из деревни, как обычно там была картошка и яблоки из погреба под домом, и немного старой морковки и свеклы, чёрной от времени. Бабушка подрёмывала на диване около окна и не была готова к расспросам, и впереди был обед, ожидаемый всеми, и мама сразу пошла разогревать еду. Он смотрел на дремлющую бабушку и думал о лете: несколько недель наверняка он будет жить в деревне, как в прошлом году, и можно будет забыть неприятную школу и обшарпанный двор с вредными приятелями и знакомыми, и серые дома, и тогда он уже не станет кашлять и чихать, и дрожать от слабости, и можно будет ходить по лесу, и купаться в речушке, и все желания приблизятся, и не станет невозможного. На земле под яблонями всегда столько прохлады, и рядом растут клубника и малина, а позднее крыжовник и те же яблоки, и много муравьёв в пахнущей земле, суетящихся и разбегающихся в поисках еды, и под резиновыми дорожками быстрых чёрных жуков: их можно будет сажать на щепки и отпускать плавать в баках с водой, стоящих вокруг дома, а при большом желании можно сделать и корабли, из дерева или жёлтого пенопласта, сваленного на чердаке сарая, и тогда целая флотилия с флагманом и экипажем станет плескаться в тихой домашней заводи, а он специально будет устраивать бури и волнения, чтобы не дать им успокоиться и забиться в тихий угол. Станет возможным и тихое сидение у речки с удочкой в руках, и обязательный клёв окуней и плотвы на красных вьющихся червей на конце лески, хотя какое мучение приходится им переживать на тонком стальном крючке. Но они не кричат, и они холодные, и кровь с конца оторванной половинки так не похожа на его собственную, ведь он проверял, случайно уколовшись крючком, и несмотря на общую жалость, ради рыбы он был готов рвать и прокалывать тонкие безглазые и безротые обрывки, но и даже рыба, такая притягательная, не была больше неприкасаемой, после поимки она умирала у него на глазах, и он уже не хотел её спасения или оттяжки смерти на несколько ближних часов или дней, ведь она принадлежала ему, и только дома при раздаче соседским котам он уходил в сторону от неприятного хруста разгрызаемых костей. Запрет на смерть был только для таких же, как он, с тёплой кожей и живыми глазами, умеющими меняться со временем, для кошек, птиц, лошадей и верных ласковых псов, могущих быть такими близкими и понятными, и случайная кровь на порезанной лапе - то же, что кровь у него самого на руке, и скулить и плакать они умеют ничуть не хуже обиженного ребёнка, и несильно уступают во многом другом, о чем хлопотно думать и вспоминать. И близость со многими случайными встречными и домашними псинами выглядела для него неслучайной, такого ни разу не было с нахальными кошками, как ни пытался он иногда подлизываться и подстраиваться к их независимым манерам, они держались на дистанции и не пускали слишком близко, и царапались и огрызались, если он пытался брать их на руки. Собаки с простотой и доверчивостью были лучше, и всё пространство мира не могло вместить возможной любви к воплощению мечты - маленькой белой собачке с чёрным носом и длинными ушами, которая могла жить у него, и никто и ничто обязаны были не трогать его вместе с желаниями и мечтами, и он хотел уйти от всех и спрятаться за большой тёмной стеной, но её надо было найти, а искать было негде, и он сам плакал и скулил от отчаяния, и бросал всё на произвол судьбы. Мечты были напрасны, и не могли найти выхода из чёрного тупика безысходности, и можно было только ждать - долго и напрасно, что всё когда-нибудь исполнится и не придётся безнадёжно существовать в долгой и серой пустоте и одиночестве, и появится она - добрая и ласковая псина.
Он расслабленно лежал на кровати и нехотя - да-да или нет-нет - отвечал на бабушкины расспросы, но она тоже не очень рвалась к содержательной беседе и растягивала слова и предложения, как только было возможно при неторопливой беседе обычно молчаливых людей. Школа обсуждалась долго и достаточно основательно - он не мог заставить говорить себя длинно, и бабушка всё обкладывала его наводящими вопросами, и вынуждала что-то рассказывать - о предметах, любимых и безразличных, и учителях, с которыми приходилось иметь дело. Сегодня всё виделось добрее, чем обычно, и учителя и школа представлялись лучше, он немного приукрашивал и показывал и то, что было, и то, что сам хотел в недалёких мечтаниях, но мало надеялся получить в ближайшее время. Его надежды были невелики и зависели от слишком далёких причин, трудных в осуществлении, и мягкие фантазии никому не могли причинить вреда, они появились бы здесь и сразу погасли, и не оставили бы следов, но сейчас они задабривали бабушку перед ожидаемым обедом. Ему так хотелось, и он не мог сдержать себя в преувеличениях, и даже не пытался быть правдивее, он только выдумывал несуществующее и по инерции раскатывался всё дальше и дальше, но бабушка охотно верила, позёвывая и жмурясь на стуле, она была готова поверить многому, но скорее оставалась равнодушна и к беседе и к нему самому, и здесь уж он ничего не мог поделать. Обед запаздывал и вынуждал к лишней беседе, а время текло и текло и долбило дыру в его терпении и покое, немного настороженно он смотрел на часы и прикидывал, когда же кончится ожидание, и уже хотел проверить положение на кухне, но всё-таки не решился. Пришлось бы одеваться, и маме мало понравилось бы слишком вольное поведение, ему и так часто доставалось в последние дни, и не стоило нарываться на ещё большие неприятности. Просить бабушку не хотелось, и он так и остался сидеть и выслушивать негромкое бормотание, и так же вполголоса отвечать, и прислушиваться к шагам в коридоре.
Уже около четырёх часов в дверь наконец постучали, и бабушка впустила маму - руки были заняты полным подносом, и ещё раз мама принесла еду специально для него. Он сидел в постели и ел наперегонки с мамой и бабушкой - они расположились за столом, и молчали, оставляя разговоры на потом. Беседа могла быть долгой, и неизвестно, сколько сил и терпения могло понадобиться вечером, и пока они терпеливо и настойчиво пытались съесть всё припасённое, старый фасолевый суп с подгоревшим луком, и рис с котлетами и помидорами из банки. Посуда пустела, но оставались ещё яблоки и кекс, уже нарезанный мелкими дольками, и он перешёл к кексу, запивая по привычке холодной водой, и ел, ел, пока не стало тяжело и муторно, и на яблоки его уже не хватило, а поднос он отставил в сторону и откинулся на подушку. Он закончил первым и ждал, сейчас должны были уйти заботы, и наступали отдых и безделье, и свобода от всего. Мама наконец была не занята, она дожидалась, когда бабушка всё-таки допьёт свой чай, и скоро всё кончилось. Уже все сидели и отдувались от тяжести еды, но пока не приступали к обмену недавними новостями, для них ещё не наступило время.
Первой вышла из полузабытья мама, насидевшись у стола, она, видимо, знала, о чем спрашивать, и бабушке стало сразу непросто от частых и острых вопросов об общей родне, что-то тревожное там назревало, но ещё не открылось полностью, и мама пыталась выведать как можно больше. В делах она разбиралась сильнее, и, конечно, могла помочь советом, но и личное участие тоже могло принести пользу или даже привести всё в полный порядок - он верил в мамино могущество и способность организовывать всех и всё в нужном направлении, и убеждался на себе много раз в сильной воле её глаз. Неохотно бабушка выдавливала ответы - давая что-то, она почему-то береглась от сильного натиска, и оставляла слишком многое внутри себя, напрасные уловки были заметны даже ему и только злили маму: немногое самообладание могло покинуть её, и всех, кто мог оказаться под рукой, включая себя самого, ему было заранее жалко.
Беседа продолжалась в таком же духе, один раз он пробовал неудачно вмешаться и не получил ответа: так отозвалась мамина сила, подчинившая уже и бабушку, с её тихой медлительностью и уклончивостью. Как раз поэтому он сравнивал и не всегда мог поверить в родство двух родственниц, сегодняшних соперниц, или опять даже не соперниц, какой же соперницей для мамы могла быть негромкая некрасивая почти старушка в старой бледно-зелёной юбке и грязном балахоне непонятного происхождения, сидевшая сгорбившись неподалеку от его мамы - даже внешние отличия были слишком серьёзны, но ещё никто не мог представить маму наедине с ним, когда она раскрывалась и заставляла его настораживаться и уходить в дальний тёмный угол, где он пережидал неожиданные приступы откровенности или наоборот злобы и неприязни, задевавшие и ранившие сильнее неприятелей во дворе и в школе. Тогда он ненавидел её и боялся поднять глаза или высказать хоть слово о том, что могло привести к ещё большей истерике, когда она не считалась ни с его возрастом, ни с беззащитностью перед напрасным гневом, который уходил весь в него и не оставлял внешних следов, но неясно было, что здесь опаснее, и не проявится ли у него ещё большим озлоблением уже к дальним людям, уступающим ему. Такое было маме безразлично, и даже чужие слова и взгляды не оказывали влияния на её поведение в обычной жизни, она только старалась скрывать ненравящееся и пережидать невыгодные моменты, но не уступала в том, что трогало интересы или утвердившиеся взгляды. Всегда находился способ уйти от серьёзного ответа, и при этом сохранить для себя то, что было дорого и не подлежало выдаче ни при каких условиях, и самые напористые натыкались лишь на длинные колючки, и с неудовлетворённой жаждой понимания отскакивали назад, и редко пытались ещё раз чем-то больно задеть. Мамина выносливость держала её высоко над всеми, и нечасто кто-то новый мог соперничать в игре слов и взглядов, а сейчас он сам терялся и вынужден был тихо отмалчиваться в стороне и смотреть, как бабушка, прижатая к стене железной волей, сопротивляясь, всё-таки говорит то, что хочет мама, и уже соглашается нетвёрдым голосом с чужими словами и мыслями и почти готова подчиниться. Дело было в бабушкиной сестре, жившей рядом, и что-то тревожное зрело в том недалеком доме на соседней улице, и как он понял, в том тяжёлом конфликте были замешаны мамины сестры - двоюродные, росшие в деревне, и так и оставшиеся ему посторонними, несмотря на знакомство в прошлое лето, но для мамы деревня была родиной, ещё не забытой в долгие годы городской жизни, а сам характер толкал её на разбирательства и конфликты, в которых почти всегда она оказывалась права.
Равнодушие так и не оставило его, он только сочувствовал немного бабушке, с жалостью в глазах оправдывавшейся в углу в неизвестных грехах, и ещё сейчас подкатывала усталость и послеобеденная сытость, и хотелось покончить с неприятным разговором, чтобы не было гудящего стона в ушах и стало тихо и безжизненно, как сегодняшним ранним утром. Разговор кончался, говорила только мама, а бабушка поддакивала и кивала головой, и уже выражала полное согласие со всем, что может состояться, но маме опять всё казалось недостаточно, и голос бубнил и бубнил, и накручивал километры тоски по голому бездорожью, и ничто не могло перебить его или затормозить неостановимое падение в мир тоски и страха, и он уже от нетерпения начинал дёргать правой ногой - лёжа на спине он поднимал и опускал колено, но маме было безразлично и его непонятное поведение, не отвлекаясь по пустякам она доводила дело до полного завершения, когда не оставалось других исходов, кроме одного: выполнить всё заказанное.
Снисхождения не могло быть, и бабушка наконец полностью сдалась и уже только слушала советы и наставления, и ничего не могла и не хотела противопоставить. Со стороны всё выглядело мягким затишьем после бури, и уже уходило напряжение и пропадал страх, и снова он мог отвлечься на что-то приятное и близкое, и приближался ожидаемый отдых и покой, когда можно было представить себя где угодно, и, главное, отпихнуть подальше весь мир с неожиданными радостями и пришедшей без спроса тревогой, наконец улёгшейся, и стать снова самим собой, хотя ещё и слабым от недолгой жизни. Мама наконец закончила и вышла, и пошло длинное зализывание ран, бабушка ныла и стонала, бормоча под нос неприятное, и он решился отвлечь её, и предлог пришёл почти сразу, неожиданно и для него: внизу залаяла, захлёбываясь от злобы, маленькая собака, и он представил щенка, бьющегося на верёвке в руках недоброго хозяина, пёс скулил и потявкивал, мотая неприятным куском верёвки на лохматой шее, но усилия тратились даром, а хозяин тащил и тащил его за собой по неровной дороге, и к чему могло вести долгое хождение, было неясно ни ему, ни несчастной дрожащей псине, и в один момент он захотел крикнуть: "Ну оставьте его, он вам не нужен, отдайте его мне, он мой!", но туман растаял, и он оказался стоящим в постели перед удивлённой и непонятливой бабушкой, и сразу же выпалил давно готовое: "Я хочу щенка, маленького, это можно?", и бабушка, недолго подумав, кивнула согласно головой, а он так и остался стоять, и когда появилась расстроенная мама, ему уже было безразлично и неодобрительное разглядывание в упор, и слишком жёсткие и несправедливые слова, и он опустился на подушку и повернулся ко всем спиной, потому что не мог никого видеть, и ушёл весь в скорлупу своего сознания, где всё сейчас сосредоточилось в маленьком белом комочке - его будущей собаке.
1991
|
Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души"
М.Николаев "Вторжение на Землю"