На дворе - 1322 год. Позади двукратное разорение Ростовской земли в московско-тверских бранях; гибель Михаила Ярославича Тверского в Орде; глады и моровые поветрия; тяжкое для Русской земли княжение Юрия Московского... И вот Ростов. Собор, воздвигнутый ещё до татарского разорения, в годы наивысшего величия ростовской земли, когда она ещё дерзала стать во главе Владимирской Руси. Но - не сбылось. Не сотворилось. Капризный извив событий отбросил древний город со столбовой дороги истории, и уже началось угасание Ростова, но всё ещё многолюден и славен учёностью, и велик древний город, и всё ещё каменное узорочье обвивает стены собора: и львы, и грифоны, и крылатые херувимы, и перевить каменной рези, и узорчатые паникадила и хорош украшают собор; и краснокирпичный дворец князя Константина - супротив собора, невдалеке от озёрной шири, всё ещё вздымается островерхими чешуйчатыми кровлями; и храмы, и монастыри, и море бревенчатых хором в резьбе и росписи; и шум, и кишение толпы, и крики зазывал в торговых рядах...
В конце 1321-го, незадолго до Ахмыловой рати, в ростовском соборе, во время литургии, произошло событие, повлиявшее на будущую судьбу ещё не рождённого отрока Варфоломея. С этого события мы и начнём.
Однако чтобы объяснить и Ахмылову рать, и злоключения родителей Варфоломея, будущего Сергия, боярина Кирилла и его жены Марии, мы должны отступить назад во времени больше чем за столетие, в преждебывшую судьбу Ростовской земли, которая как-то всё не состаивалась да не состаивалась, да так и не состоялась.
А город Ростов был, между тем, древнейшим городом Залесья, этой огромной, холмистой, утонувшей в лесах и ещё необжитой украины, которую позже назовут Залесской или Суздальской Русью, а ещё спустя время - великим Владимирским княжеством. Но ещё не было ни Владимира, ни Суздаля, и не хлынули ещё с юга насельники, распахавшие Ополье и наставившие городов по крутоярам рек, а Ростов уже стоял и был прозван "великим" не просто так, не ради красного словца и не из выхвалы, великим и был. И епископия учредилась ростовская, и была она старейшей и паче других уважаемой в Залесской земле, и храмы воздвигнулись, и книжная мудрость процвела, и православная вера в борьбе с идолослужением паче всего воссияла здесь. И как некогда в мать городов русских Киев стремились учёные люди, взыскующие света книжной мудрости, так ныне в Ростов ехали и шли книгочеи, жаждавшие света знаний... Но как-то так пошло потом, что возник и усилился хлебный Суздаль, а там и Владимир на Клязьме, основанный Владимиром Мономахом, и сей город, младший пригород Ростову, скоро обогнал своего родителя, и уже и стол великокняжеский перешёл туда, и стала меркнуть слава древнейшего города...
Старший сын князя Всеволода Большое Гнездо, Константин, захотел вернуть Ростову главенство во Владимирской земле. Сел тут на княжение, не подчинясь воле своего родителя, а в 1216 году, в сече на Липице наголову разбив соединённые рати младших братьев, вернул отторгнутый у него по прихоти отца великий стол.
И что бы тут не процвесть Ростову? Увы! Через два года Константин умер, не успев ни укрепить отчину, ни сломить волю доброхотов брата Юрия, ни вырастить своих наследников, которых оставил почти детьми, заповедав им ходить в воле дяди и своего врага, Юрия... Так снова и не состроилась судьба города Ростова.
Константин был высок, породист, храбр и талантлив к рати, и многомыслен. О его библиотеке поминали, слагали легенды по всей Руси ещё годы спустя, даже и после погрома Батыя...
Старший сын Константина, Василько, погиб в споре с Ордой, защищая дело дяди Юрия. Схваченный татарами у Шеренского леса Василько не захотел поклониться Батыю, и был повешен за ребро, тут и погиб. А был он красив, храбр, хлебосолен, ясен и грозен взором, и был женат на дочери Михаила Черниговского. Василько и сына успел оставить по себе, и сыну оставил Ростов.
Почто бы и тут, даже и уступив городу Владимиру, даже и после нахождения Батыя, не подняться Ростовской земле? Она лежала на Волге, от Углича до Ярославля, и, переплеснув в Заволжье, уходила далеко на Север, к Белоозеру, в необжитые места, богатые зверем, рыбой и иным обилием. Было куда расти, было где укрыться от непрошеных гостей, было куда ходить дружинам, было где и пахать нивы, сеять хлеб, ставить сёла и рубить города.
Да ведь туда, к северу, шагнула Русь, прежде чем, укрепившись в череде веков, обратным всплеском излиться в татарские степи! Но ростовские князья и бояре не нашли в себе сил для освоения новых земель на Севере. Дети Константина поделили отчину на три части. Васильку достался Ростов с Белоозером, Всеволоду - Ярославль, младшему, Владимиру, - Углич. Углич позднее, за бездетностью своего князя, вернулся в Ростовскую волость. Иная судьба постигла Ярославль. Тут тоже, на детях Всеволода, прекратилось мужское потомство, и Ярославский удел должен был вернуться Ростову. Там оставалась вдова Всеволода, Марина, дочь Олега Святославича Курского, княгиня древних кровей, гордая родословием и прежней славой, с трехлётней внучкой на руках, Машей. И Марина Олеговна отыскала стороннего жениха для подросшей Маши, смоленского князька, Фёдора Ростиславича Чермного, молодого красавца и честолюбца, отодвинутого братьями на Можайский удел. Ему и досталась девочка-жена с Ярославлем в придачу.
Позже Марина пыталась отделаться от смоленского зятя, затворив перед ним ворота Ярославля и объявив князем сына Маши и Фёдора, Михаила... Но тщетно. За плечами Фёдора Чермного уже стояла помощь Орды. Прожив несколько лет в Сарае, он успел очаровать дочь хана Орды, Менгу-Тимура, и женился на ней, как сообщает предание: "после смерти первой жены" - Маши. Кончилось тем, что Фёдор, уморив сына и приведя татарскую жену, начал свой, новый род ярославских князей, оторвав Ярославль от Ростовского княжения...
Ростовский дом, до своей смерти в 1217 году, вела вдова Василька, Мария Михайловна, дочь замученного черниговского князя. Изящная, подсушенная временем, "вожеватая", с древней родословной, гордая мученическим ореолом отца, она все силы потратила, чтобы поддерживать внешнее благолепие и блеск ростовского княжеского дома.
А сын, Борис Василькович, на то только и годился, чтобы радушно и хлебосольно принимать знатных гостей. Второй сын, Глеб, был посажен на Белоозере. Оба умерли, не свершив ничего значительного и оставив внуков-двоюродников:
Дмитрия Борисовича с Константином Борисовичем, и Михаила Глебовича.
Дмитрий ездил по городу на сером коне, леденя глазами встречных смердов, и ждал своего часа. Порода сказалась и тут, в гордости, в презрении к горожанам, к "чёрной кости", в бессилии, прикрываемом высокомерием, в трусости, когда доходило до дела...
Мария Михайловна умерла, и братья рассорились. Дмитрий Борисович в 1279 году поотнимал у Михаила Глебовича сёла, а в 1281 году пришёл черёд и Константину бежать и жаловаться на старшего брата великому князю Дмитрию. Разномыслие разъедало и ростовское боярство. Некому было прекратить свары своих князей, некому призвать к единому, "соборному" делу...
***
В 1285 году умер, не оставив потомства, углицкий князь Роман. Углич вернулся в Ростовскую волость. И что же? Дмитрий Борисович затеял делёж волости по жребию с братом Константином, и - по жребию потерял Ростов, а потом долго и трудно возвращал его.
В этих дележах, переделах и спорах, во взаимной грызне, да в метаниях между двумя сыновьями Александра Невского, тягавшимися о великом столе, прошла впустую вся его жизнь. Старший внук Василька умер в 1294 году, не оставив потомства.
Константин пережил его на тринадцать лет, проявив все пороки старшего брата. Сев на стол, он рассорился с владыкой и тоже продолжал метаться, заигрывать с Ордой, Москвой и Тверью, постоянно попадая впросак. Он умер в 1307 году, оставив сына Василия, а Василий Константинович скончался в 1316-м, оставив двух сыновей, Фёдора и Константина, вскоре поделивших даже Ростов на две части... Так шло умаление Ростовской земли.
В крови черниговских и курских Рюриковичей было что-то, мешавшее им жить и держаться друг за друга.
Дети Данилы Московского ссорились до ярости и отъездов в Тверь, а отчины не делили, наоборот, приращивали земли Москвы.
На споры в своей семье силы уходят те же! Если бы Дмитрий Борисович вместо того, чтобы отнимать сёла у брата, занялся освоением северных палестин, подчинил себе ту же Вологодчину, ту же Вагу с Кокшеньгой, опередив и потеснив новгородцев, неизвестно ещё, куда и как повернуло бы судьбу Ростовской земли!
Но так и наступает упадок. Со слабости. С потери предприимчивости. Со ссор между своими. С распада, ослабления кровных связей, когда в семье начинаются свары, делёж накопленного предками вместо новых приращений, взаимное нелюбие вместо взаимопомощи...
И вот свои становятся дальше, чем чужие, и уже дельцы из иных земель облепляют позабывшего о своих подданных князя, уже братья вручают родовое добро чёрт знает кому, лишь бы не досталось своим.
Единство - семьи, сообщества, племени,- вот то, что держит и соединяет и пасёт языки и народы. Единство монголов позволило им с ничтожными силами покорить едва не весь мир. И Европа была спасена не только потому, что её закрыла собой "издыхающая Русь", или Карпатские горы, или мужество горцев, а ещё и потому, что двоюродные братья Батыя рассорились с ним и увели свои тумены назад, в степь. И не варвары опрокинули Римскую империю, а римляне в междоусобной борьбе вырезали друг друга. Подобно тому и Византия погибла в спорах и раздорах своих василевсов, не оставивших сил для обороны от внешнего врага.
Да что там Византия и римляне! Посмотри, как дружно, помощью, в крестьянской семье строят дом своему родичу, пашут поле или секут лес, и как, в иную пору, озлобленные родичи делят половины и четверти того дома, судятся за колодец и три яблони в саду, растрачивая при этом талант и силы, которых хватило бы на возведение не одной, а трёх усадеб!
Народ, единый в массесвоей, - неодолим.
Или уж навалит вражьей силы тысячу на одного, да и тогда единый в себе народ найдёт силы выстоять и устоять. "Един с тысячью и два с тьмой" схватывались хунны с Китаем, и - побеждали!
Уважают ли, чтят ли дети своих родителей? Дружно ли собираются родичи на помощь своему кровнику? Продолжают ли потомки дело отцов?
Если продолжают, помогают, держат, тогда жив - народ и всё сущее в нём. А с малого,с развала семьи, распадается и племя, породившее эту семью и этих людей...
Глава 2
Боярин Кирилл в стремлении поддержать ростовскую княжескую династию рушился вместе с ней. Спасая Константина Борисовича, не считал своего имения, приняв на руки Василия Константиновича, он видел от того один лишь разорение и неблагодарность. Не слушая своего боярина, Василий Константинович переметнулся от Михайлы Тверского к Юрию Московскому, и приведённые Юрием послы Орды, Казанчий с Сабанчием, пограбили Ростов, а с Ростовом и загородное имение Кирилла.
Василий Константинович умер на двадцать пятом году жизни, запутав свои дела и Кирилла, и тут на ростовский стол сел углицкий двоюродник, Юрий Александрович, пятнадцатилетний мальчик, и при нём в 1318 году явился посол Кочка, ограбил Ростов, разорил и ободрал Успенскую церковь, пожёг монастыри и окрестные сёла, спалив усадьбу Кирилла, из которой татары вывезли всё добро и скот, оставив одно погорелое место.
Боярин Кирилл был "нарочит", великий муж в Ростовской земле. Но что это значило? В чём состояло оно, это богатство? В родовых имениях, в оружии, стадах, портах и прочей рухляди, в дружине. Но за стадами нужен уход, оружие имеет силу только в руках ратников, а ратных, дружину, нужно кормить. Чем значительнее был боярин, тем большее число зависимых от него людей кормилось от его стола. И выгнать, уменьшить их число было подчас невозможно. А служба князю заключалась в делах посольских (а ездили за свой кошт!), в военной помощи (а приводили своих ратных, и оборужали их сами!), в управлении - ну, тут, на управлении какой-то областью, можно было получить причитающиеся по закону корма, которые шли на содержание дружины, слуг, посельских, ключников и прочих. А если земля разорена, взять с неё что-то трудно (крестьянин не был крепостным и волен был уйти), а дружину, всех даньщиков, вирников и прочих - корми! И если князь разорён, то одарить боярина за поездку в Орду совместно с князем он не может. А поездки в Орду - сущее разорение! Там каждому татарину дай по приносу, да и стоимость тогдашних переездов, нам даже не представить: поезд людей, коней, дружины, возы с припасом, лопотью, серебро, серебро, серебро - не то не доедешь и до места... А ездить со своим князем надо. Не откажешься, если ты "муж нарочит" и один из ближайших бояр своего господина...
Малолетних ростовских князей Кирилл жалел. Понимал и отводил глаза, видя жалкую улыбку, с которой Фёдор Васильевич награждал своего слугу всё новыми обещаниями в грядущем не забыть... Князь был нищ. Куда уплыли сокровища, собиравшиеся предками, он и сам не знал. Задерживались дани Орде. Дело шло к тому, что московский князь вот-вот наложит руку на Ростов, без боя-драки-кроволития, а так вот: возьмёт и съест. И боярин Кирилл нищал вместе со своими князьями. Нищал ещё страшнее, ибо князь, даже разорённый, имеет право на княжеские корма и дани со своего княжества, а разорившийся боярин, теряя добро и земли, теряет всё, и может опуститься по социальной лестнице до холопов, и даже до крестьян. И этот путь вниз, боярину Кириллу, как виделось всё яснее, был уже предопределён судьбой.
Глава 3
Юрий Александрович, очередной князь-малолеток, наделавший новой беды Кириллу, умер в 1320-е лето, на восемнадцатом году жизни, освободив стол для малолетних детей Василия Константиновича... И вот город, сделавшийся столпом учёности Владимирской Руси, погибал. Погибал без боя и славы, в которах князей и несогласиях бояр, в наездах послов, в оскудении, причины которого гнездились в ростовских князьях, которые мельчали и исшаивали, когда рядом слагались княжества и росли, бурля и перераспределяясь, силы новой Руси.
За сварами и ссорами не рассмотрели, не учуяли князья, да и ростовские бояре, того, что творилось на Руси и в Орде в эту пору.
Сыновья Александра Невского, Дмитрий с Андреем, заливали кровью землю, но спор шёл не о малом. Великое княжение, а с ним вся северная Русь, лежали на чаше весов и должны были достаться победителю. Дети Александра Невского простирали руки к Великому Новгороду, налагали длань на княжества, приобретали, захватывали, но не делили! Ростовские князья ссорились по-мелкому и не увидели, как с принятием мусульманства Узбеком, с победой бесермен, закачались русско-ордынские весы. Не поняли сути падения Михаила Тверского. Не учуяли, что дело шло к Куликову полю! Этого не увидели, не поняли в Ростове, хотя тут-то и должны были и обязаны были понять прежде прочих!
И потому, век приспособляясь, не смогли приспособиться к тому новому, что начало наползать на Русь с воцарением Узбека.
Кирилл был в числе немногих, понимавших, - потому и настаивал, чтобы Ростов держался Твери и великого князя Михаила, - но что он мог один?!
Прочим, пример Фёдора Чермного, - едва не захватившего, вместе с Ярославлем, Смоленское и Переяславское княжества, - вскружил головы. Подружиться, покумиться с Ордой! Вопреки своему же народу! Милостью хана усидеть на столе! И не узрели, что даже у покойного Фёдора Чермного не получилось, да и не могло получиться, ибо вне морали нет успешной политики на Руси! И не видели, не ведали, что Орда уже - не та, и союз с ханом, премудро устроенный Александром Невским, перестал быть возможен теперь, когда победили бесермены, объявившие Русь "райей", скотом, обречённым на позор и уничтожение. И начались послы...
***
А прежде того было так: сидел в каждом городе татарский баскак и надзирал за князем - исправно ли тот вносит дань, не злоумышляет ли чего? А князь дарил баскака подарками, а мог и нажаловаться на него в Орду. И баскак предпочитал не ссориться с князем, на иное закрывал глаза сам, на другое закрывал ему глаза князь дарёными соболями... А тут не стало баскаков, начались послы.
Посол приходил лишь раз, он был чужой князю и был заинтересован в одном - взять! Взять так, чтобы другим не досталось. Жаловаться не будут, а и будут - попусту: "райя", скот! И поступать можно как со скотом. И каждый посол свирепствовал и наживался. Летопись сохранила нам, начиная с 1314 года, целый мортиролог ограбленных и сожжённых городов послами! В лучшем случае обходились без огня, а так: приходил в 1321 году из Орды в Кашин посол, "татарин Таянчар с должником жидовином, и много тягости учинил Кашину". А Кашин был немалый город, второй по значению в тверской земле, и учинить ему многую тягость, значило - разграбить дочиста.
И так уж получалось, что сильные князья умели, задаривая хана, отделаться от послов, и потому разорялись послами города поменьше и княжества, которые - послабее. А те, кто умел ладить с Ордой, как Юрий Московский, ещё и сводили руками послов счёты с соперниками.
И не без чужого наущения посол Ахмыл, в 1322 году пришедший из Орды с московским князем Иваном Данилычем, взял и сжёг Ярославль, после чего готовил такую же участь Ростовской земле и Ростову. Город спасли нити традиций, которые рвутся не сразу и даже не вдруг и в величайших катаклизмах истории. Русская церковь всё ещё внушала уважение ордынцам. Давно ли православные епископы в Сарае председательствовали на ханских советах?!
При Менгу-Тимуре, один из царевичей-чингизидов, придя на Русь, крестился под именем Петра и основал монастырь в Ростовской земле.
Этот царевич Пётр был посмертно канонизирован, не без дальнего загляду: была надежда на обращение Орды в православие. И жил в Ростове правнук царевича Петра, Игнатий, уговоривший Ростовского владыку, Прохора, встретить Ахмыла крестным ходом, поднеся ему кречетов, соколов, шубы и прочие дары. Да тут ещё сын Ахмыла заболел глазами в Ярославле, и ростовскому владыке удалось его исцелить. И Ахмыл, послушав Игнатия, укротил нрав, остановил грабежи ростовской волости и не тронул, не стал жечь город...
Это и была та Ахмылова рать, память о которой связалась с рождением Варфоломея.
Глава 4
Мария стояла на притворе. Когда за проскомидией, после пения "трисвятого" хотели начать читать Евангелие, в утробе завопил ребёнок. Она охватила живот руками и стояла, ни жива, ни мертва. Вторично, когда уже начали петь херувимскую песнь, младенец снова заверещал. И в третий раз завопил, когда иерей возгласил: "Вонмем святая святым".
Тут заволновались и все окружающие. Женщины и мужчины стояли тогда в храмах, не смешиваясь, на левой и правой сторонах собора, и потому толпа вокруг Марии была сплошь своя, бабья, настырная и любопытная, и любопытно-бесцеремонная.
Но надо объяснить, что же такое - литургия? Литургия - это главное, основное, ежедневное богослужение.
В ночь накануне того дня, когда Иисуса, по доносу Иуды, схватила стража, чтобы увести на казнь, Иисус, уже прозревавший Свой конец, сидя с учениками за трапезой, разломил хлеб, покрошив его в чашу с соком, и, обратясь к ученикам, сказал:
- Примите, ядите! Сиё есть Моё тело и Моя кровь Нового Завета!
Чадили масляные плошки. Двенадцать скитальцев во главе со своим Наставником ели в задней комнате пригородного дома. Пошумливал, укладываясь спать, город. Испечённый на поду хлеб, да сок, да горсть оливок - вот и вся трапеза. Их было двенадцать. Дух отречения от своего Учителя витал над ними. В этот миг Иуда встал, окутав лицо плащом.
- Что делаешь, делай скорей! - сказал Наставник.
Ему уже оставалась только часть ночи: моление о чаше в Гефсиманском саду.
Вскоре, когда сад наполнился стражей, шумом и лязгом оружия, Он остановил Своего ученика, взявшегося за меч. Отрубленное ухо раба первосвященника - вот и вся кровь, пролитая за Него в Гефсиманском саду. Да, они были готовы умереть, сражаясь. Но не это было важно. Важно было - важнейшее. И в этом, важнейшем, они были ещё не тверды. "До того, как пропоёт петух, ты трижды отречёшься от Меня", - сказал Он Петру. В свалке, в толпе, когда Ему при желании можно было скрыться, Он не пожелал бежать. Иуда подошёл и облобызал Христа. Это был знак. Учителя схватили. Жертва за своих друзей была принесена.
Позднее, уцелевшие ученики постигли смысл слов Иисуса, сказанных над преломленным хлебом, и поняли, что это был завет на грядущее. Хлеб и вино - тело и кровь. И крест, и крестная мука. Жертва, которую смертный постоянно приносит на алтарь человечества, жертва Создателя Своему созданию. И, собираясь тайно на общие трапезы, они стали с тех пор преломлять хлеб и крошить в вино, чтобы укрепиться Духом. И не пострашиться перед смертной мукой, когда придёт час. И во время трапезы знали: не хлеб и вино, а тело и кровь своего Господа они вкушают, пресуществлённые из вина и хлеба, приносимые каждый раз заново на алтарь человечества. И не прекратится жертва, и не оскудеет Любовь Того, Кто смертной мукой указал путь Своим чадам. И каждый раз, преображаясь в таинстве евхаристии, хлеб превращается в тело, а вино - в кровь Господа.
Ритуал возникает в результате веры-переживания и уверенности в истинности данного ритуала. Обряды складываются, возникают. И чтобы сложилось, возникло таинство евхаристии, нужна была Вера в важность акта добровольной жертвы Иисуса Христа для спасения Своих последователей; нужна была Вера в то, что пресуществление происходит, и недаром история отмечала множество случаев, когда верующие видели на престоле, в причастной чаше агнца, или даже младенца Христа. Для них и зрительно, и по ощущению, происходило превращение хлеба и вина в тело и кровь Христа. Поэтому легко понять, какое состояние охватывало верующих во время таинства пресуществления, в те века, когда вера была живой, когда религия обнимала и пронизывала всю жизнь, когда за принципы люди отдавали жизнь, шли на костёр и муку.
Для человека является высшим состоянием, до которого он может подняться в своём героизме, подвиг и состояние жертвенности. И в этом смысле вечны и на все века справедливы слова о том, что "никто же большей жертвы не имет, аще отдавый душу за други своя". Без этого чувства, без этой готовности отдать себя за других человеческое общество не может существовать, когда тот или иной коллектив пронизывают идеи своекорыстия, эгоизма, жестокости и насилия, общество, побеждённое ими, скоро гибнет, как бы устроено и могущественно оно не было. Подвиг Христа, в пору крушения античного мира, спас человечество от гибели, указав идеалы новой жертвенности, новой самоотдачи "за други своя", взамен утраченных античных, и тем позволил утерявшему цель и смысл существования обществу обрести для себя и цель, и смысл, и Веру, вырастив побеги христианской культуры.
Трапеза верных, вспоминающих своего Учителя, с течением веков превратился в богослужение, литургию, или, по-русски, обедню. Явились правила, чтение Апостола и Евангелия, кондаков и тропарей, пение антифонов и молитвословий украсили обряд. В напряжении духовного творчества первых веков христианства слагались всё более сложные формы литургического действа. Иоанн Златоуст и Василий Великий оставили нам свои каноны литургий, ставшие основой православного богослужения. Литургическое действо обозначало теперь и рождение, и крестную смерть агнца - Христа. Отправлять литургию получил право только священник. Приготовление трапезы происходит в алтаре, на жертвеннике, и совершается священником после молитвенного приуготовления.
Пока там, в алтаре, происходит приготовление святых даров, в храме находятся христиане и те, кто ещё не принял крещения, а только готовится к тому, - оглашенные; и начало литургического действа так и называется: "литургия оглашенных". На литургии оглашенных, после ектеньи, антифонов, пения "трисвятого" и прочих молитвословий, читают отрывки из Евангелия.
Младенец Варфоломей закричал впервые, когда хотели начать читать Евангелие, то есть перед проповедью Христа.
После литургии оглашенных начинается главное литургическое действо "литургия верных". Оглашенных просят выйти из храма возгласом: "Изыдите, оглашенные". В воспоминание о тех литургиях, совершаемых втайне от властей, преследовавших христиан, дьякон восклицает: "Двери, двери!"
И начинается важнейшая часть обедни - перенесение святых даров с жертвенника на престол. Хор после ектеньи: "Паки и паки миром Господу помолимся" запевает херувимскую песнь: "Иже херувимы тайно образующе, и животворящей Троице трисвятую песнь припевающе, всякое ныне житейское отложим попечение. Яко да Царя всех подымем, ангельскими невидимо дориносима чинми: Аллилуйя, Аллилуйя, Аллилуйя". В этот миг Варфоломей прокричал вторично, нарушая пристойность обряда.
Третий крик ребёнка раздался уже после претворения, перед причастием, когда дьякон возгласил: "Вонмем!" А иерей, вознося дары, ответил: "Святая святым!".
Что означал этот троекратный крик, нарушивший благочиние службы? Был ли то крик Радости и Веры во время происходившего таинства, или вмешательство злой силы, стремящейся нарушить течение литургии? Ведь ещё и так, при желании, можно было повернуть событие!
Бабы окружили боярыню.
- Покажь ребёночка-то! - говорили ей.
Бабы теребили, ощупывали боярыню:
- Где ребёночек-то? Детский же был крик-от!
А она покраснела, утупилась, и повторяла, отпихивая руки, что нет, не прячет она дитятю под опашнем, что дитя - в ней, ещё не рожденное... И тут-то чьи-то круглые глаза, кто-то охнул, кто-то всплеснул руками:
- Ба-а-абы! Ребёночек-от в утробе прокричал! Ан делы! Не простой, видно! Да уж не чёрт ли тут подводит, не нечистая ли жёнка, жена боярская, что припёрлась в церкву на сносях, уж чего у ней во черевах-то?!
Про то, что ребёночек святой, не вдруг подумают, из зависти сперва про худое скажут. Тем более боярыня всё-таки, великая боярыня, а уж и знают, что ныне обедневшая боярыня-то, что уже нет той силы и славы, и того богатства, и уже порой насмешничанье слышится ей вслед, тем паче тут, среди народа, в церкви, где она одна среди прочих, нарошно на хоры не пошла, стояла в толпе внизу, смиряла себя. Самой разве легко видеть ежедневно озабоченное лицо супруга, и наступающую скудость, и небрежничанье холопов, тех, что прежде стремглав кидались по первому знаку...
И вот теперь новая забота, новое горе, новое испытание - этот ребёнок, второй сын. Старшенький, Стефан, уже и грамоту начал постигать, а этот какой-то ещё будет?! И, вернувшись из церкви, в слезах, она рассказала супругу про наваждение, случившееся с ней на обедне... И священника призывали, и, отслужив молебен, а после, отведав трапезы, и отрыгнув, успокаивал родителей отец Михаил, толковал от Писаний, от текстов... А неуверенность осталась, и, борясь с ней, строже блюла беременная чин христианского жития, молилась часами, постилась по средам и пятницам, содержала себя в чистоте. К тому часу, как родить, лицо истончилось, стало прозрачным до голубизны, и глаза стали огромными. Супруг даже стал бояться за неё - не скинула бы плод, не умерла бы от наложенной на себя тяготы!
Но не беспредельна - труднота бабьей тяготы. Подошёл срок родин. Дома, в своих хоромах, довелось Марии произвести на свет своего второго сына.
Глава 5
Из своего покоя Мария, когда подошёл её час, вышла в хлев, и тут, в духоте, где в полутьме шевелились, вздыхая, коровы, на свежей соломе, стоя, держась руками за перекладину, и рожала. При этом была повитуха и четверо сенных жёнок. Две поддерживали под руки со сторон, одна держала подол боярыни, другая стояла наготове с чистым убрусом и свечой.
- Потягни, милая! - приговаривала повитуха.
- Да я... - кусая губы, чтобы не закричать, бормотала роженица. - Со Стёпушкой-то, словно, легше было... Ой!
- Ну, душенька ты наша! Ну же! Пошёл уже...
- Ой!.. - закричала Мария.
И тут, в свете свечи, что плясал огоньками в глазах коровы, боярыня, запрокинув голову, повисла на жерди и услышала шёпот: "Идёт!". И - облегчение...
Дрожали расставленные ноги, и что-то там делали жёнки с повитухой, которая приняла младенца в чистый убрус, тут же, обтерев с него родимую грязь, положила на солому, и льняной ниткой перевязывала пуповину, а перевязав, наклонилась и зубами, зажевав, отгрызла лишнее, подшлёпнув младенца.
Марию под руки отвели в терем и уложили на соломенное ложе, застланное рядном, а сверху белым тонким полотном, но без перины, чтобы не было мягкости, вредной для роженицы.
Тут, в повалуше, уже толпилось едва ли не полтерема, и не только жёнки и девки, совали нос и мужики, которых тут же выпроваживали.
Посреди покоя уже водружено корыто с тёплой водой, и, уложив и обтерев влажной посконью боярыню, жёнки, во главе с повитухой, развернув, обмыли в корыте попискивающего малыша.
Боярин Кирилл протолкался сквозь бабий рой к ложу жены и склонился над ней. Мария коснулась лица супруга. Обведённые синевой глаза повернулись к такому дорогому сейчас - особенно дорогому! - доброму и растерянно-беспомощному лицу супруга:
- Отрок, - прошептала она, - сын!
Кирилл покивал головой. В горле стало комом, не мог ничего сказать. Склонясь, коснулся бородой рук жены. Все заботы и труды сейчас - в сторону. Жива, благополучна! И - сын.
- Ты иди... - прошептала она, перекрестив супруга.
Кирилл распрямился: высокий, статный... Даже и тут, лёжа на ложе болезни, узрела Мария, как царственна на нём даже домашняя сряда. А вот не судьба, не талант... Мельком прошло суедневное, заботное, о чём в сей час и думать не хотелось... И вот тут-то ей и поднесли младенца, укутанного в свивальники, с красной мордочкой, темнеющей среди белого полотна. И уже в свете свечей у ложа заглянула Мария в глаза младенца.
Сперва-то, как поднесли, увиделись бровки и ротик, с приподнятой верхней губкой. И Мария, протягивая ладони к свёртку, лишь мельком заглянула в глаза дитяти. И испугалась. На неё смотрел старец. Глаза жили отдельно, полные Терпения и Прозрения, и руки замерли в воздухе. Свет струился на неё из глаз дитяти. И она обхватила, прижала к себе, едва не вдавила в ротик сосок. И пока сосал, всё боялась, как оторвёт от груди? Боялась снова взглянуть ему в глаза.
Впрочем, Прозрение в глазах у дитяти окончилось.
Варфоломей стал упитанный, спокойно-весёлый и если бы не то событие в церкви, он и не тревожил бы ничем родителей, всё внимание которых по-прежнему забирал старший, Стефан. Тем более что Мария опять понесла и родила третьего сына, которого назвали Петром, так что тут и заботы, и внимание, всё пришлось делить на троих (и даже на четверых, самая старшая подрастала дочь, в близких годах уже превратившаяся в невесту).
Не был, к тому же, Варфоломей ни тщедушеным, ни нервным. Одна только странность была у него: не брал грудь по постным дням, средам и пятницам. Отвернёт личико и лежит, глядя вдаль...
Мать даже пробовала влагать ему сосок в рот насильно, а он зажмёт сосок, и лежит...
И ещё он не брал грудь у матери, когда она пыталась кормить, поев обильно мясной пищи. Тонкость натуры, которая отличала Сергия всю жизнь от прочих, его сверхчувствие, сказалось уже тут, на заре жизни, в тонком различении вкуса молока матери.
Но и это заметила Мария не сразу, а после того, что летописец назвал Ахмыловой ратью.
Глава 6
- Беда, жена! Надо бежать!
Огоньки двух свечей едва освещали лавку, корыто с дымящейся водой, угол божницы да край стола с разложенными ветошками и белым льняным убрусом, расстеленным поперёк столешницы, на котором Мария с нянькой и сенной девкой кончали перепеленывать вымытого, накормленного и теперь гулькающего малыша, который, тараща глазёнки, выглядывал из свёртка и дёргал щёчкой, пытаясь улыбнуться.
Мария подняла голову, ещё не понимая, ещё отсвет улыбки дитяти блуждал на её лице, и прежде смысла слов поразило её лицо супруга, смятое, растерянное, с бегающим взором, с пятнами румянца на щеках и лбу, - такого с ним никогда не было.
Муж сдался, сник, поняла она, и это было самое страшное, страшнее того, что он бормотал про Ахмыла, татарского посла, про горящий Ярославль, про то, что и Ростову уже уготована та же беда, и все бояре, весь синклит, уже покинули город. Аверкий бежал, бросив обоих молодых князей на произвол судьбы. Да и они уже, наверно, убежали из города... И что их поместье стоит на ярославском пути!
Она встала, едва не уронив Варфоломея, сделала шаг, второй навстречу супругу, и у неё всё поплыло в глазах, и она стала заваливаться...
Чьи-то руки, пляска дверей, голоса, грубый зык Яши, старшего ключника, топот и гам снаружи... Кирилл держал её за плечи.
Мария, стуча зубами о край ковша, пила квас. А в горнице уже полюднело. Суетились, несли сундуки и укладки, сворачивали ковёр, уже держали наготове дорожный опашень боярыни, уже укутывали маленького, когда в покой ворвался разбуженный нянькой и едва одетый Стефан:
- Батюшка! Татары, да? Будем драться?
- С Ордой?! - спросил отец. - Бяжим, вота!
- Бяжим? - Мальчик уставился на родителей, приметив гомон и кишение прислуги, вынос добра и рухляди.
- Нет! - завопил он. - Опять! Опять тоже! Батюшка! Ты должон погинуть, как князь Михайло в Орде! - выпалил Стефан, сжав кулаки. - А я... а мы все... - Он не находил слов, но такая сила была в голосе сына, что Кирилл смутился, отступив. Мария попыталась привлечь первенца к груди, но он вырвался из объятий матери и стоял, и не прощал миру, готовый укорить даже Господа, если бы не знал, что нынешнее позорование Руси есть Божья кара за грехи русичей...
- Погибнуть, да! И я, я тоже!
- А что будет, когда татары придут, со мной? - спросила Мария. - И с ним? - она указала на свёрток с красным личиком в руках у няньки.
Стефан перевёл взгляд с матери на брата, так некстати появившегося на свет, набычился, постоял, закусив губы и сжав кулачки, и, зарыдав, выбежал из покоя.
- Беги за ним! - закричала Мария, пихнув в загривок сенную девку.
Двое оружных холопов бросились ловить отрока. Стефан, пойманный ими на переходах, не сопротивлялся, только, пока его несли до возка, бился в рыданиях, запрокидывая голову, хрипя и кусая себе губы...
Кирилл, сняв ключи с пояса, велел выносить дорогое оружие и узорочье из бертьяницы. Но всё плыло, проваливалось, мутилось в голове, и если бы не Яков, так бы и потекло мимо, рассыпаясь в бегстве...
Яков поднял на ноги дружину, собрал холопов, велел запрягать и торочить коней и выпускать из хлевов скот - по кустам разбегутся, так и то татарам больше заботы станет ловить каждого арканом!
На крыльце их обняла ночь. Нагретая за день пыль отдавала зной солнца и гасила шаги. В кустах сада шелестели кузнечики. Звёзды, срываясь, чертили огненный след. Ночь пахла теплом, мятой и зреющим хлебом. Но ржали кони, плакали дети, гомонили бабы, и зарницы, вспыхивающие над землёй, казались заревом горящего Ярославля.
Мария, прижимая малыша, повалилась в телегу, на сено.
- Стёпушка - где?
- Повезли уже! - отозвались из темноты.
- Стефан со мной! - послышался голос супруга.
Возки и телеги уже выезжали, гружёные добром, со двора. Коровы и овцы шарахались под ноги коней. В ночи мычало, блеяло, хрюкало, выли собаки, голосили жёнки. Кто-то бежал сзади с криком: "Матушка боярыня!.." Мария хотела остановить, но возчик полосовал коня, и телега неслась, подкидывая и колыхаясь на выбоинах, и ей оставалось только сжимать малыша, чуя, как нянька с двумя сенными перекатывают по ногам, хватаясь за края телеги. И бежали, дёргаясь вверх и вниз, звёзды над головой, да чья-то голова, склоняясь со скачущего сбоку телеги коня, спросила:
- Боярыня - здеся?
- Здеся! - хором ответили бабы.
И голова исчезла, только топот нёсся посторонь.
Теряя возы и людей, выматывая коней, они неслись, минуя ещё не разумеющие беды деревни, сквозь брех собак, мимо и прочь от Ростова, забиваясь в чащобы, по малоезжим, глухим, затравянелым дорогам. И уже утро означило небо, и первые светы зари поплыли над курящей паром землёй, когда Яков, что вёл ватагу, разрешил остановиться, чтобы покормить и выводить коней.
С избитыми боками, с трудом разжав онемевшие руки, не понимая даже, жив ли малыш, ощущая мокроту внизу тела и тошноту, Мария выбралась из телеги, продрогнув от утренника. Зубы начали стучать - было не унять, как ни сжимала. Подъехал Кирилл. Шатнувшись, свалился с коня. Ей дали чего-то попить, есть она не могла, помотала головой. Нянька помогла расстегнуть саян, поднесла малыша к груди. Грудь легчала, по мере того, как малыш сосал.
Подошли мужики, но даже и стыда, что боярыня на людях - с голой грудью, не было, до того устала и болело тело.
Подошёл, шатаясь, Стефан, с умученной мордочкой.
- Прости, мамо!
Погладила, уткнувшись губами ему в висок. Глянула снизу вверх на мужа и отвела глаза, увидев потерянность на лице!
Потом уже, когда всё кончилось, и это позабывалось порой...
Они отсиживались в лесной деревушке, перенимая слухи. Кирилл уезжал, и от него долго не было вестей. Мария пристроилась спать в летней клетушке, не разболокаясь, мылась в печи в очередь со своими же холопками, хлебала мужицкие щи; помогала по хозяйству, даже и жать ходила с бабами, а Стефана послала возить снопы с поля. Уже и обдержались, и привыкать стали, когда вернулись супруг с Яковом. И Кирилл, развалившись на лавке, рассказывал, как всё устроилось, какой разор и разброд творился в Ростове, брошенном боярами и владыкой, как Игнатий расчищал себе путь, разгоняя горожан, как настигли и вернули епископа Прохора, как потрошили сундуки в брошенных теремах, как собирали клир, как вели их с хоругвями, и как стих, засопев, Ахмыл, услышав из уст Игнатия татарскую речь; какие подарки передавали ордынцам, как успокоили город и как возвращали разбежавшихся смердов...
- Потратиться-таки пришлось и нам! - сказал Кирилл.
- Да и то ещё подвезло, - подал голос Яков, - сын его, Ахмыла-то, на Ярославли глазами заболел! Владыка Игнатий исцелил его молитвой, освящённой водой помыл, да... Господь помог!
- Господь! - отозвался Кирилл, осматривая своё семейство.
Мария слушала с тяжестью в сердце и в голове. И вдруг в ней поднялось отчаяние. Она увидела всю свою жизнь, красавца-мужа, который надевал писанный золотом шелом и дорогой доспех только для торжественных выездов, ни разу не ратясь, потерял всё или почти всё, и что вся их жизнь была для шествий, с хоругвями и поклонами, выездов с князем, посольских дел, не нужных, как прояснело теперь, никому и никого не спасших... И не потому ли он - и неуспешлив сегодня! Какая корысть - в том, что ты был честен и верен сменявшим друг друга юным князьям? Что был щедр, хлебосолен и нищелюбив? В спокойную пору, тогда ещё... до Батыя, может, пригодились бы твои и стать, и норов, - но не тут, не теперь! Как же ты не видишь, мой ладо, отец моих детей и свет моих очей, как же не узришь позора в том, что вышли вы, мужики, с хоругвями, навстречу татарскому послу с дарами, как волхвы к новоявленному Христу! Смилостивился, испугался за сына... Сын-то его глазами заболел, видно, от огненного жара, - задымил глаза на Ярославском пожаре! С хоругвями, крестным ходом, как своего благодетеля...
- А если бы не исцелил?! - спросила Мария и, склонившись, заплакала: о себе, о нём, что только и умел всю жизнь умолять, просить и шествовать, когда надо было драться, подличать, предавать или уж идти на крест!
- А если бы не исцелил? - повторяла она, вздрагивая, горбясь и закрывая лицо руками, а Кирилл, упав на колени перед женой, пытался утишить её рыдания. Знал бы он, сколько ей пришлось пережить за эти дни!
Стефан слушал, бледный, повторяя: "Господь!".
***
Возвращались едва ли не на пепелище. Всё было разорено и порушено... Сорванные двери, выбитые оконницы, поваленные огорожи... Едва четверть разбежавшегося скота удалось собрать по кустам. Недосчитались и многих слуг. Почитай, если бы и сгорел город, боярину Кириллу не на много больше было бы убытка, чем от Ахмылова нахождения...
Глава 7
Минуло четыре года, когда можно былоотстроить порушенные хоромы, когда бабы рожали детей, а мужики пахали и сеяли хлеб. Хоть в воздухе уже и носилось, что Юрий снова схлестнётся с Дмитрием, и горе тогда Ростову, зажатому между Тверью и Москвой! А подрастающие князья начинали ссориться, чему помогали многие бояре. И уже скоро дело должно было дойти до дележа Ростова и волости... И всё же это были относительно спокойные годы, о чём Кирилл часто толковал со своим зятем, Фёдором Тормосовым, когда те приезжали погостить, обычно со свояками, тётками, племянниками, детьми и челядью. И венцом этих разговоров было одно: кто одолеет, в конце концов, Москва или Тверь? Тверь была привычнее, спокойнее, спасительней казалась для Ростова.
Мечты, похороненные со смертью Михаила Тверского, всё ещё брезжили в речах за столом.
- Вот бы, ежели бы... Покойник, Михайло Ярославич, Царство ему Небесное, гляди-ко, почти уже всю Владимирскую землю совокупил в руце своя! За малым дело не состроилось! Новгород Великий, вот... Да, Новгород! Упрямы, непоклонливы новгородцы-ти! А ныне опять все - поврозь, да под московского князя головы клонят...
Жена была права в давнем своём озарении. Кирилл всю жизнь мечтал о благолепии, о торжественном уставном несении высшей службы, и всю жизнь верил, что князь должен быть справедлив, великодушен, мудр и милосерден, и когда видел иное - недоумевал, не верил, не понимал и не принимал, закрывая глаза на многое.
В иную пору, в иной действительности был бы Кирилл и в почёте и на своём месте. Но когда всё рушилось, бродило, а новое не устраивалось ещё, он был порой смешон, как токующий тетерев, который слышит лишь себя.
Но уже и эти заботы отходили для него в сторону, теряли свою прежнюю остроту и боль. И всё чаще Кирилл такие беседы кончал присловьем:
- Един - Господь!
В нём всё укреплялось и росло сознание, что земная жизнь, его труды и чаяния - суета сует, и то, чему он посвятил жизнь, вряд ли столь уж важно перед лицом Господа и ВечнойЖизни. И всё меньше трогало Кирилла, что хозяйство плыло из рук, уходило добро, уходили люди, пустели волости, некем и нечем становилось содержать городской двор... Здесь, на Земле нажитое, и должно остаться на Земле.
Впрочем, хоть и скудел боярин Кирилл, всё же он оставался великим боярином, и его хозяйство, трижды порушенное, всё ещё было боярским и большим. И сына Стефана отдали учиться в Григорьевский затвор, рядом с теремом князя, куда ушла едва ли не вся библиотека князя Константина Всеволодича, и отроки лучших боярских семей учились здесь, и самые учёные иерархи церкви выходили отсюда.
К Кириллу подходила старость. Ещё не согнулся стан и сила ещё не ушла из предплечий, и в светлых волосах не вдруг проглядывали, прячась, нити седины, но уже виднее стали белые виски, и узкой лентой посеребрило бороду, и посветлели брови, и складки пролегли у рта, и морщинки у глаз не сходили, даже когда он переставал щуриться. И всё больше от городских, невесёлых дел, он обращался к детям, словно чаял достичь в них то, что не удалось достичь самому, себе же оставляя надежду на монастырское успокоение.
В детях на первом месте был для него Стефан. С ним Кирилл проводил часы, толкуя греческие книги, обсуждая деяния Александра Македонского, Омировы сказания, читая вслух хронику Амартола и русские летописи.
Малыши - Варфоломей с Петром - занимали меньше места в душе и в мыслях родителя, хоть и помнилось, и тревожило то, что произошло в церкви, но помнилось и вспоминалось от случая к случаю, а так, ежедневно, Варфоломея не выделяли особо, уделяя ему и меньшему брату поровну внимания и ласки.
И просмотрели те отклонения, те поступки, которые знаменуют начало неповторимости. Но что было неповторимо в характере Варфоломея?
Карапуз, качаясь на ножках, пошёл к двери, на четвереньках перелез через порог, действуя одной рукой: в другой у него что-то зажато. Повернувшись задом, он спустился со ступеньки на ступеньку, вниз по лестнице высокого крыльца. И, наконец, в очередную соступив, босая ножка ощутила пыль двора. Покачиваясь, он пошёл по двору туда, к высокому, выше его роста, бурьяну, приговаривая: "Не кусяй!.." Жук, зажатый в кулачке, скрёб лапками и уже вцепился ему в ладонь. Но малыш терпел. Вот он разжал ладонь - лопухи, татарник и крапива уже окружили его своими головами - и начал поглаживать жука по спинке. Жук расцепил челюсти, стал вертеть головой и сучить усиками и, наконец, раскрыв надкрылья, выпустил прозрачные крылышки, сорвался с ручки и исчез в траве. Младенец смотрел вслед жуку, которого он подобрал на полу изложни и нёс сюда, чтобы выпустить.
Жаль только, что жук так быстро улетел, не дав рассмотреть крылышки!
Варфоломей повернулся к дому и, посапывая, пустился в обратный путь.
Почему один малыш поступает так, а другой, в той же семье, - иначе? Почему один отрывает лапки и крылья жуку, разоряет гнёзда, убивая птенцов, наперекор родительскому слову, а другой посадит на зелёный листик и выносит на улицу червяка, а, заглядывая в гнездо, боится дышать, чтобы не испугались птенчики? Сколько тут усилий воспитателя, родителей, а сколько - от природы человека?
Варфоломей рос неслышно, не причиняя неприятностей родителям. Был здоров, тих и послушен. И то, что отличало и выделяло его, было тем, что позволяло родителям почти не обращать внимания на среднего сына, отдавая внимание младшему, Петру, который часто и прихварывал, и капризничал. Варфоломея же отличала послушливость и старательность. Ему почти ничего не приходилось повторять дважды. Сказанное матерью или нянькой он запоминал и исполнял в точности. Поставить ли свою мисочку на стол, задвинуть ли и закрыть ночной горшок, застегнуть рубашечку, перекрестить лоб перед едой, умыть руки - всё он делал тщательно и спокойно, даже с удовольствием, и любил осматривать себя, когда на него надевали нарядную рубашечку. Подолгу рассматривал рукава, разглаживал ткань у себя на животике, а когда его обижали, недоумевал. Как-то братья-погодки и младший Тормосов затеяли возню, и вдруг Тормосов (он был чуть постарше) взъярился:
- У меня и у Пети - белые рубашки, а у тебя - синяя, ты - не наш, иди отсюдова! - И начал пихать и бить Варфоломея, оцарапал и свалил его в канаву. Это было одно из первых воспоминаний Варфоломея, когда мир ещё воспринимается отдельными картинами. Он помнил, как негодовал и подпрыгивал мальчик, чуть побольше его ростом, как его почему-то пихали и толкали в канаву, всю в колючих травах, и запомнил своё тогдашнее недоумение: не уж то от того, какая рубашечка, можно любить или не любить человека? Он выбрался из канавы на четвереньках, и всё думал, не понимал и видел мальчика Тормосова как бы со стороны - дёргающегося, суетящегося и даже пожалел его. Так он вспоминал потом своё тогдашнее переживание.
Варфоломей не мучил зверей и не позволял другим мучить, какого бы возраста и роста не был обидчик. Он заботился о младшем братике и не любил мяса, подолгу жевал и глотал с трудом. Часто играл один, что-то бормоча себе под нос. Но не было в нём ни всплесков норова, ни ярких откровений познания - того, что увлекало и тревожило в Стефане.
Лошадей он любил до страсти. Одна из ранних картин-воспоминаний Варфоломея, это как он стоит в белой рубашонке на крыльце и кормит коня хлебом. К нему склоняется морда коня, и тёплые губы забирают с его ладошки хлеб, кусок за куском. Кони были рядом всегда, и Варфоломей уже не помнил, когда его впервые посадили на спину коня и он, вцепившись ручонками в гриву, ехал по двору. Почему-то запомнился густой зелёный цвет, верно, поздней весной, когда затравянелый двор ещё не был вытоптан и выбит дочерна колёсами и копытами коней. Но даже когда его сажали верхом, он замирал и ехал, уцепившись за гриву. И когда его снимали с лошади, он улыбался.
Проявления своенравия в Варфоломее являлись и проходили почти незаметно для его родителей, оставляя зарубины лишь в собственном сознании дитяти, как случай с лестницей.
Эта лестница вела на чердак, куда складывали сушить яблоки и куда поэтому, часто лазили дети, те, кто умел, а те, кто ещё едва держались на ножках, тоже подходили и, ухватившись за нижнюю перекладину и задирая голову, смотрели вверх, откуда старшие мальчишки кидали вяленые кусочки яблок...
Варфоломею удалось заползти на вторую ступеньку, откуда его сняла дворовая девка, пробегавшая на поварню. Однако часа через два старик-садовник услышал писк и увидел Варфоломея, висевшего вниз головой посреди лестницы, руками и ногами обнявшего тетиву. Он перекинулся, и висел довольно долго. Когда старик снял его, он дрожал и скулил.
Но, однако, вскоре, выруганный и утешенный, он уполз из дома и... исчез. Когда, уже во время ужина, хватились искать, и Мария побежала осматривать все щели, колодцы и ямины, она заметила, подняв взор, что в проёме чердака что-то белеет. Это был Варфоломей. Он сидел на верху, побалтывая ногами, и так смотрел на мать, так тянул к ней ручки, что у Марии и мысли не шевельнулось, что ребёнок залез туда сам, и она долго поносила старших шалунов, затащивших ребёнка на вышку.
Для едва научившегося ходить малыша, совершённое им было подвигом.
Он едва мог достать ручками до нижней ступеньки, и потому, когда полез, то лез по тетиве, обняв жердь ногами, соскальзывая, обрываясь и подтягиваясь. Когда его сняла дворовая девка, Варфоломей едва не взвыл - пошли насмарку его труды. Поэтому он полез быстрее, хоронясь от людей, и, перебираясь с очередной ступеньки на следующую, сорвался. Страшен был этот миг - он уже поднялся на высоту: далеко внизу проходила золотисто-пёстрая курица и даже не увидела Варфоломея на его высоте. А тут ручонки поехали, его стало кренить, и он прикрыл глаза, руками и ногами вцепившись в круглое, и вес собственного тела потянул его за руки и за ноги, двор и терем опрокинулись, и когда Варфоломей открыл глаза, он увидел небо и облака, наползающие на окоём. Ни разжать рук, ни даже ослабить, он не мог, и висел, теряя силы, не зная, что предпринять, и даже не слышал, как начал скулить. Он уже почти терял сознание, когда его вторично сняли с лестницы и унесли в дом. Но теперь всё окружающее воспринималось им как в тумане. Реальна была только лестница, на которую надо было залезть. Лёжа на кровати и мысленно восстанавливая весь путь, он понял свою ошибку. Надо было всё время держаться за перекладины, чтобы не перевернуться. Отдохнув и поев, он ушмыгнул из горничного покоя, и на этот раз ему уже никто не помешал. Вытягиваясь во весь рост, он ухватывался одной рукой за ступеньку, другой обнимал тетиву лестницы и, горбатясь, подтягивал ноги. Главная трудность заключалась в том, чтобы коленями влезть на перекладину. Для этого он перегибался вперёд, почти свешиваясь головой, обеими руками брался за тетиву и тут, уже почти падая вниз, заносил колено на ступеньку лестницы. Дальше было легче.
Утвердив обе ноги на перекладине, он вытягивался в рост и ухватывал так же следующую ступеньку. И опять подтягивание, и опять голова и плечи перевешиваются вниз, и Варфоломей почти закрывает глаза, чтобы не видеть раз за разом отдаляющейся земли... И вот уже он так высоко, что земля видится в далёкой дали, а он висит почти уже в облаках. И ноги дрожали, и руки тряслись, а он всё лез, повторяя раз за разом всё тоже же: подтягиваясь, склоняясь головой вниз, утверждая колено на новой ступеньке, а потом переползая на неё целиком. И вот уже последняя ступенька, и дальше была стена, бревно, и - лезть некуда! Его почти охватило отчаяние. Столько лезть до верха и тут, на верху, не смочь забраться туда, на чердак!
Последний раз, вытянувшись вдоль тетивы лестницы и ощущая руками сухость дерева, он начал думать. Старшие мальчишки легко преодолевали эту последнюю ступеньку... Запрыгивая туда, наверх... Как?
Перед его лицом был тупо обрезанный конец тетивы лестницы, и Варфоломей решился. Он начал подтягиваться вверх, цепляясь руками за трещины в дереве. Он вспотел от страха и чувствовал, что стоит его ногам потерять опору - и он полетит вниз, в пустоту. Медленно ступали потные ножки по дереву тетивы лестницы, медленно подкорчивались уже почти непослушные руки. Вот он оторвал правую руку и сунул её в трещину повыше, и ноги съехали по гладкости тетивы, и Варфоломей завис, скребя пальцами ног по дереву. Под левой ногой обнаружился сучок, и, вдавив сучок в мякоть ноги, Варфоломей зацепился, а потом, задрав другую ногу, коленом достал до верхнего среза тетивы. Его долго трясло, и он продолжал полувисеть, упираясь коленом в основание тетивы, другой, до предела вытянутой ногой - в сучок, а руками, распростёртыми по покатости дерева, вцепившись в края трещин. Дрожь проходила, и вот Варфоломей, упёршись коленом, оторвал другую ногу и стал руками подтягивать тело вверх. Труднее всего, оказалось, оторвать живот от круглящегося дерева. Но когда он решился и на это, тело подалось вверх, и Варфоломей просунул одну руку поверх бревна, нащупав за краем стёсанный топором рубец. Он впился в затёс и, перенеся наверх вторую руку, начал подтягивать тело. Перед его глазами уже была тьма чердака, но Варфоломей ничего не видел, не чувствовал, кроме одного - как утвердить на обрезе тетивы вторую ногу? Он поставил мокрые от пота пальцы на покатость бревна, потом, решившись, поднял ногу и уцепился пальцами ноги за верх тетивы, почти спихнув себя с лестницы. Но тут уже стало можно разогнуть колено и встать на кончик дерева двумя ногами. Вытянув ноги и подавшись вперёд, Варфоломей повалился лицом, грудью и животом в пыль чердака и замер.
Вот теперь он струсил и боялся даже пошевелиться, чтобы не улететь назад. Он готов был завыть, готов был закричать или позвать няню, и - не сделал этого. Протянув вперёд руки, он погрузил их в пыль чердака, нашёл что-то твёрдое и, ухватившись за это твёрдое, потащил своё тело дальше и, несколько раз взмахнув по-лягушачьи ножками, зацепился коленом за срез бревна, и тогда быстро-быстро, ящерицей, заполз наверх. Он ещё полежал, боясь даже поднять голову, но вот он встал и осмотрелся, и почувствовал запах яблок, и долго дышал этим запахом, и потом встал, и посмотрел вниз, дивясь и ужасаясь проделанному пути, а затем уселся на край и стал болтать ножками, озирая вершины деревьев сада, тын и поля за садом, и соломенные кровли деревни в дымке вечереющего неба, и коровок возвращающегося стада... И не удивился появлению матери. Теперь, когда он исполнил задуманное, она и должна была прийти к нему. И, радуясь, протянул к ней руки, когда Мария, поднявшись на нижние ступени, стаскивала с чердака и прижимала к груди своего детёныша.
Никто так и не узнал об этом первом деянии Варфоломея, ни мать, ни няня, ни старший брат, ни дворовые мальчишки. А он молчал, не хвастал, даже братику Петюне не рассказал о своём восхождении на чердак. Не хотелось говорить, да словно и незачем было - лазят же мальчишки туда ежедневно за яблоками!
Но в чём-то с тех пор укрепился Варфоломей, что-то понял, постиг в себе. И это нечто сначала незаметно, а потом всё больше начало выделять Варфоломея из круга сверстников.
Глава 8
Мать воспринималась им как ощущение - её голос, руки, тёплые и уютные; отца, далёкого и строгого, Варфоломей уважал и боялся; но благоговение вызывал в нём старший брат, Стефан. Он врывался шумный, что-то говорил, кричал, хохотал или гневался, не обращая внимания на меньшего брата, который, приоткрыв рот, мог часами взирать на обожаемого им почти сказочного героя, ради которого он мог забросить всех своих деревянных и глиняных лошадок.
Стефан уже учился в Григорьевском затворе, в Ростове, и ездил туда верхом. Учился он удивительно. Книги не читал, глотал, тут же пересказывая целые страницы, и уже мог разбирать по-гречески.
Варфоломею запомнился первый раз, когда брат удостоил его беседы, хоть Степан и не с ним хотел говорить, да близко никого не было, и он сделал своим первым слушателем четырёхлетнего малыша.
- Семь дней! - фыркнув, говорил брат, продолжая начатый в школе спор. - Бабы бельё на солнце вывешивают, а Господь тем часом мир создаёт, да?
- Почто? - спросил Варфоломей, и Стефан, обернувшись и присев перед ним, сказал:
- Написано: Господь создал мир в семь дней! Понимаешь?
Варфоломей кивнул, глядя на старшего брата и повторив шёпотом: "Семь дней!"
- Так вот! Господь создавал и небо, и солнце, и звёзды, и твердь отделил от воды! Дней-то ещё не было, понимаешь?
Варфоломей кивнул, запоминая, хот и не понимал ничего. Но у него было свойство запоминать, не понимая, а потом додумывать. И этот разговор он додумывал потом несколько лет, так и этак поворачивая и укладывая в голове слова Стефана.
- Дак вот! - продолжил Стефан, - сии слова надобно понимать духовно. Семь дней, это - не дни, это - неделя, седмица. Седьмой день отдыха, конец, и новое начало. Всё идёт по кругу! Понимаешь? Мир, может, всё время создаётся Господом! Или создан им в раз, мгновенно, или за тысячу наших лет, что только один миг для Господа, или же Господь время от времени вновь продолжает творить, и переделывать сей мир. Понимаешь? - повторил брат, и Варфоломей, глядя на него, кивнул, повторяя шёпотом: "По кругу... всё время создаётся... тысячу лет..."
Стефан, высказав мысль, не дававшую ему покоя весь день, оставил брата и унёсся. А Варфоломей всё стоял, а после ходил и думал, повторяя и осмысливая слова брата о том, что мир создан или в раз, или в тысячу лет, что, всё равно, есть лишь миг для Господа, или создаётся-переделывается Господом время от времени и в наши, теперешние дни. И видел, как бабы-портомойницы развешивают бельё, а над ними, в облаках, стоит Господь с развевающейся бородой и, ворочая громады облаков, создаёт мир.
Глава 9
Маленький русич воспитывался на сказках. Потом уж - на преданиях старины, былинах и "житиях". Едет, к примеру, сказочный герой добывать молодильные яблоки и встречает по дороге избушку. В избушке лежит старик, большой-пребольшой, голова - в красном углу, ноги - под порогом. На печи старуха, тоже большая-пребольшая. Он кланяется старику "во всю спину", потом старухе, потом старшему сыну, потом среднему и, наконец, младшему.
Герою предлагают с дороги помыться в бане, и когда он пошёл туда, пришёл старший сын старика с охапкой золотых прутьев и сказал: "Вот если бы ты прежде мне поклонился, а потом моему отцу, я бы все эти прутья о тебя до рук выломал!". Затем пришёл средний сын с охапкой серебрянных прутьев, приговаривая: "Вот если бы ты сначала мне поклонился, а потом моему старшему брату, я бы все эти прутья о тебя до рук выломал". Затем пришёл младший сын с охапкой медных прутьев и сказал: "Если бы ты сначала мне поклонился, а потом моему среднему брату, я бы все эти прутья о тебя до рук выломал". Только потому, что герой выполнил законы "вежества" правильно, он и остался цел.
Сказочный пример подтверждался поведением взрослых. Уважительное отношение к старшим было законом тогдашнего общинного бытия, непререкаемый авторитет родителей в доме - законом домоустроения.
В боярской семье воспитание было таким же, что и в крестьянской, только прибавлялась священная история да Евангелие - жизнь Христа, с моралью жертвенного служения человечеству. И ещё века были до француза-гувернёра, объяснявшего, что лучший город на земле - Париж, а Россия - страна варваров. Ни Парижа, ни слова "варвары" русичи ещё не знали. Вместо "варвары" говорили "поганые", и разумели под этим словом степняков-"сыроядцев", да северных ясашных инородцев, а шире - всех, не уверовавших в Христа. Город Паган, на юге индийских сказочных стран, так и понимался, как город "поганых", некрещёных народов, и страны те, без оттенка небрежения даже, назывались "поганскими землями". Священные города за рубежами страны были: Иерусалим, в котором распяли Христа, и Царьград - нынешний оплот веры Христовой. Русь же, принявшая крещение, не была варварской страной. У неё явились уже и свои святыни, и места паломничества, как, например, Киев, мать городов русских, со своими пещерами, и многие другие святые и чтимые места, о чём повествовали и запоминали сначала изустно, после же, одолев грамоту, читали по летописям и житиям святых.
Так же воспитывался и Варфоломей. Вот ещё одно из его ранних воспоминаний. Они сидят на печи. Темно, тепло и тесно. Тут и младший братишка рядом с ним, и ещё какие-то пареньки и девушки. Покойная Ульяна была знатная сказительница! Сказывает сказки так, что они уже - не здесь, а в пути, в лесу, знакомятся с бабой-ягой, едут на сером волке, видят поле мёртвых костей, ловят Жар-птицу. И это ему, отроку Варфоломею, велит серый волк не трогать узды волшебного коня, не брать золотую клетку Жар-птицы, не то зазвенят струны и проснётся стража. И он представляет, как, вцепившись ручонками в гриву, выводит коня, как обнимает птицу, а она вздрагивает и царапает когтями, и её надо не повредить, не помять ей шею, и удержать! Он бы послушался волка, не взял узды, не тронул клетки, и ему не пришлось бы обманывать царя...
Сказки рассказывала и няня по вечерам. Зато мать читала им жития святых и пересказывала Евангелие.
Горела свеча. Мать тоже рассказывала, а то разгибала тёмную кожаную книгу с пергаментными листами, и начиналось чудо: львы приходили к пустынникам; умирал, так и не сказавшись родителям, Алексей - Божий человек, и было жалко и его, и батюшку с матушкой; разверзалось небо, и там, в рядах белокрылых архангелов, стоял убогий Лазарь, а снизу, из адской бездны, молил его богатый Лазарь: "Омочи мизинный перст в воде и освежи мне запёкшиеся уста!" И слышал в ответ: "Не могу. Ныне - не моя воля, воля Господа, Царя Небесного!". Про Лазарей мать не читала им, а пела. И он, содрогаясь, думал, что никогда не будет таким, как богатый Лазарь, и ни матушка, ни батюшка его не такие, - вон скольких сирых и убогих привечают!
Когда мать рассказывала про Христа, она не трогала книгу, только иногда ложила рядом с собой Евангелие, но не заглядывала в него, а только поглаживала рукой, вспоминая наизусть притчи Спасителя. Варфоломей уже знал - то, что сейчас будет рассказывать мать, серьёзно, важнее сказок и даже житий святых. И он прикрывал глаза и видел пустыню, горы лесенками, как изображают на иконах, и ощущал жару, и проходил мимо колосящихся хлебов, и видел море, и рыбачьи челны на воде, а чужие названия - Вифиния, Вифлеем, Елеонская гора, Галилея, - казалось, пахли солнцем и мёдом.
Христос тоже учил терпению и мужеству. И были слова: "Не мир принёс Я на Землю, но меч"... "Когда гонят вас в сём граде, убегайте в другой"... "Предаст же брат брата на смерть, и отец чадо, и восстанут чада на родителей и убиют их, и будете ненавидимы всеми, ради Моего имени! Претерпевший же до конца, спасён будет".
Христос был то грозным, то добрым, но всегда - настойчивым, и всегда Он был бедным, и ученикам не велел собирать ни золота, ни серебра, ни меди в свои пояса, и всегда Он ходил пеший. Только в Иерусалим, перед гибелью, Его привезли верхом на осле. И то, - как объясняли те, кто побывал в Орде, - осёл, это такая маленькая лошадка с большими ушами. Сядешь, ноги по земле волочатся. На такой ехать, всё одно, что пешком идти! - заключил про себя Варфоломей, успевший уже создать свой образ Христа - ВЕЧНОГО СТРАННИКА.
Знают ли взрослые, как преломляются в детском сознании их рассказы?
Кому сочувствует маленький слушатель? Не пожалеет ли Кощея бессмертного? Не осудит ли гордого героя сказки? Не захочет ли стать разбойником и получить несметные сокровища поверженного змея? Или примет поучения древних книг? И не надорвётся ли он, пытаясь исполнить неисполнимое? И бойтесь, родители, говорить одно, а делать другое! Навек вы посеете смуту в юной душе, и пропадут впустую все ваши добрые поучения!
Варфоломея поразили слова Христа, что тому, кто попросит у тебя рубаху, следует отдать и верхнее платье. Он даже переспросил мать:
- Что отдать, если одеты на тебе две рубашечки? А если всего одна, и холодно станет? Всё равно снять?
Мать пояснила:
- У богатого, ну вот у тебя, и не на себе, а может, в скрыне лежат сорочки. И иной погорел, нагой выскочил из избы, или иная беда, ему и помоги!
Он выслушал слова матери и кивнул головой. Потом, уже без связи с тем, что говорилось в тот миг, спустя много по времени, переспросил:
- А тому, кому надо всё отдать, у него что, нет никакой оболочины?
И мать пояснила:
- Ну, рваная, с плеч валится. Видал, давеча убогая приходила с дитём?
- А ты дала ей что-нибудь? - спросил Варфоломей.
- Дала старую оболочину! - сказала мать и перевела речь на другое.
А Варфоломей всё думал, сдвигая бровки, и даже что-то шептал, шевеля губами и кивая головой.
"Событие" совершилось через неделю. Был весенний праздничный день. Батюшка отслужил обедню в домовой церкви. На дворе, под открытым небом, расставив столы со снедью, угощали дворню. На селе тоже гуляли, издалека было слышно, как вьются в воздухе девичьи голоса, славящие Ярилу. И дети, принаряженные, были отпущены погулять, одни, без няниного присмотра, тем паче Мария надеялась, что Варфоломей посторонится от разгульного сборища.
Мария проходила по двору, отдавая распоряжения слугам; дружина, дворня и холопы ели и пили, уже и пиво сделало своё дело, потные лица лоснились, сверкали на солнце, кто-то затягивал разгульную, его останавливали, дёргая за рукава, как вдруг ойкнула одна из сенных девок, и боярыня, остановившись, выглянула за ворота. По дороге бежал Варфоломей, странно одетый. Она даже не сообразила сразу, а потом, всмотревшись из-под ладони, поняла: он был в развевающейся безрукавой детской чуге, надетой на голое тело. Не уже ли раздели?! Или свалился куда? Но подбегавший, с горящим взглядом, Варфоломей не плакал, а, казалось, испытывал торжество, и так с разбегу угодил в подол матери и расставленные объятья.
- Что - с тобой? Где это ты? Что ты? Кто тебя?! - спрашивала Мария, увидев, что сын был в крови, синяках и ссадинах. А сзади, за воротами, уже гремела песня, и разливался выходящий из берегов пир.
- Мама! - сказал Варфоломей, глядя на неё сияющими глазами. - А я сделал по Христу! Сперва-то - не по Христу, - пояснил он, обтирая ладонью разбитый нос, - а после - по Христу! Мальчик был такой рваный, маленький, а тут праздник, гуляют все! И я ему отдал свою сорочку, и чугу подарил тоже! На мне теперь - Петюнина! Ведь так? Так ведь?! - спрашивал он, пока мать, подхватив сына на руки, уносила его в терем.
В горницу вбежала нянька, принявшаяся обтирать боярчонка мокрой ветошкой, откуда-то сбоку появился отец, и оба родителя, переглядываясь, дослушивали речь своего меньшого, понявшего буквально Заповедь Христа.
- А почему - у тебя рот в крови? И синяки? И ссадины?
- А это... Ну, подрались тамо пареньки! - сказал Варфоломей, хмурясь и отворачивая лицо. - Не надо о том, мамо! - попросил он.
И Мария охватила головёнку малыша, прижала к груди и стала целовать, приговаривая сквозь смех и слёзы:
- Кровиночка, ягодиночка моя, простушечка моя милая! Ты хорошо поступил, хорошо!
И Варфоломей уверился, что поступил хорошо, и должен так поступать и впредь, и только было непонятно, почему мама плачет? Ему было и невдомёк, что он отдал мальчику лучшую, очень дорогого шёлку, свою праздничную сряду.
О том, что и как произошло в тот день на деревне, Мария узнала лишь спустя много времени, от дворни, и, узнав, уже не стала ни о чём расспрашивать Варфоломея, ни искать пропажу, ни наказывать виновных.
Только рубашки Варфоломею начали давать простые, белополотняные, или даже посконные, серые, тем более что он теперь вновь и вновь находил нуждающихся, с кем должен поделиться имуществом, согласно Заповеди Христа.
Дело же сотворилось поначалу не христианское, ибо всё началось с драки, в каких Варфоломей ещё до той поры не участвовал.
Они с Петюшей, которого Варфоломей держал за руку, принаряженные и умытые, дошли до околицы, и пошли лугом, на девичьи голоса, посмотреть на хоровод. В низинке, за огородами, уже вблизи берёзовой рощи, где девушки ходили хороводом, а парни табунились невдалеке, высматривая зазноб, боярчата натолкнулись на стайку ребятишек, и те начали задираться, кричать обидное, показывать рога и дразнить. Оно бы и обошлось, тем более что Варфоломей никогда в драку не лез. Ну, попихали бы друг друга, и разошлись. Но у деревенских малышей оказался предводитель, подросток, года на четыре старше прочих, который, на правах старшего, учил малышей озорничать, а те смотрели ему в рот, исполняя повеления "взрослого".
Дюжина ребятишек окружила двух боярчат, насмехаясь над их одёжкой, над чистотой лиц. Старшой потянул Варфоломея за рубаху и при этом ущипнул. И всё бы ничего, и это бы стерпел Варфоломей. Но старший мальчик, дурачась, хлопнул себя по лбу, и воскликнул:
- Ой! Парни, а я смекнул, почто они в нашу деревню зашли! Наших оделять! Сейчас одёжку раздавать будут! - Он вытолкнул из толпы мальчика, оболочина которого состояла, почитай, из одних ремков, и приказал:
- Делись с ним! Ну!
Боярчата молчали. Варфоломей ещё не сообразил, что ответить, мальчик-оборвыш готовился уже зареветь, но старшой ребячьей дружины не дал времени ни тому, ни другому, - ухватив Петюню за шиворот, повелел:
- Снимай порты!
Схвати он Варфоломея, неведомо ещё, как бы тот поступил. Возможно, снял бы чугу и отдал. Но Петюню, которого он опекал, водил за руку, сажал на горшок и умывал по утрам, отдать на поругание было нельзя.
- Пусти! - крикнул Варфоломей и, покраснев, кинулся в драку, пихнув кого-то из малышей, стоявших у него на дороге. Замелькали кулачки, малыши, размахиваясь и мешая друг другу, полезли бить боярчат. Петюня заревел. Варфоломей, подогретый рёвом и слезами брата, сжав зубы, пихал, бил, опрокидывал друг на друга малышей и уже одолевал неприятелей, когда старший мальчик решил тоже вмешаться в драку. Он отбросил Варфоломея и, глумясь, принялся раздевать второго, плачущего боярчонка. Но Варфоломей кинулся на него. Отброшенный, он вскочил и кинулся на старшего мальчика. Тот ударом по уху сбил Варфоломея с ног, но боярчонок уцепился за ногу обидчика и рванул её на себя. Старший мальчик полетел, вскочил и, обозлясь, стал бить Варфоломея. Но и Варфоломей уже был в забытьи. Не отдать на поругание Петюню, а там - хоть умереть! - была его мысль, когда он, получая и нанося удары, раз за разом кидался на кулаки старшего мальчика. И когда тот, схватив Варфоломея в охапку, начал крутить ему руки, Варфоломей впился зубами в предплечье обидчика. Ухватив плоть ртом, он так сжал зубы, что они с хрустом вошли в тело. И рот наполнился сладковато-солёным и пахучим, что было вкусом и запахом крови. И, почуяв это, Варфоломей ещё больше сжал зубы, не ощущая ударов по голове и плечам, и услышал новый хруст мяса, и новая волна крови хлынула ему на рубаху и в рот. И тут он услышал вой старшего мальчика, который отпихивал Варфоломея, стараясь скинуть его с себя. Они катались по траве, и вот мальчик рванулся, почти оторвав кусок своего тела, и, с криком, заливаясь кровью, побежал в гору, в деревню, оставив ватагу малышей.
Варфоломей кинулся бить других. В горячке он не чувствовал боли от полученных ударов, только челюсти сжимались от солёного вкуса, и потому он рычал, и малыши, видя его лицо в крови, с плачем кидались наутёк. Походя, не видя даже, он сбил с ног и опрокинул навзничь малыша, который был одет в дранину, и поставил ему синяк под глазом, и когда опомнился и посмотрел вокруг, на поле битвы их оставалось трое: он, Петюня, и мальчик, одетый в дранину, рыдающий и размазывающий грязь по разбитому лицу. Петюня плакал тоже, скулил от страха, и Варфоломей стоял один, начиная понимать, что остался победителем, и, соображая - что же ему делать теперь?
- Ты иди! - приказал он мальчику. Но тот, глядя на залитое кровью лицо боярчонка, прикрыл руками голову и заплакал ещё сильнее! "Ждёт удара!" - понял Варфоломей. Теперь уже ему стало стыдно. Этот малыш, меньше Петюни, был не виноват в драке. Не он требовал раздеть Петюню, его вытолкнул вперёд взрослый мальчик, и чем же он заслужил, что теперь сидит на земле, испуганный и избитый, в окончательно рванной дранине?
- Ну, не реви! - сказал Варфоломей, переступив с ноги на ногу. Он не видел себя, не видел своего рта в крови и не понимал, чего тот боится. - Не реви, ну! - произнёс Варфоломей, наклоняясь к малышу, но тот выставил руки вперёд и заверещал сильнее. - Чего ты? - удивился Варфоломей, пробуя поднять мальчика на ноги.
- Да-а! А ты укусишь! - вымолвил тот с ужасом в глазах.
Варфоломей обтёр рот тыльной стороной ладони, увидел кровь на руке и понял. Румянец стыда залил ему щёки.
- Ты... - начал он, - ты тово... Не укушу я...
Мальчик стоял перед ним тощий, маленький, разорванная рубаха сползла у него с плеч, и плакал. Деревенские ребята удрали, да и кому из них нужен был он, сын нищенки, ничей родич и ничей товарищ!
Теперь Варфоломею стало стыдно. Не так представлял он себе поверженного врага! И тут-то пришла ему в голову благая мысль.