Ялпачек-Леви Гацуцын Виталий : другие произведения.

Незамеченный Таити

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Много мистики и бесовщины. И они так тесно переплетены с реальностью, что иногда трудно понять, где жизнь, а где галлюники. Даже об этой дате 21 декабря 2012 года из календаря майя, когда, как говорят, наступит конец света - и то есть.

Мне приятно сообщить своим читателям, что роман 'Незамеченный Таити' в начале марта 2012 года вышел в 'бумажном виде' в свет в Издательстве Ирис-Групп. Тем не менее, я умышленно не убираю текст романа со страниц этого сайта, поскольку моя цель - дать возможность читателям ознакомиться с моими литературными опытами, а не стремление на этих опытах заработать деньги. И все же, как автор, считаю разумным предварить роман письмо -обращением следующего содержания: Дорогие мои друзья! Сегодня я был в издательстве Ирис-Групп, в котором издан мой новый роман 'Незамеченный Таити', с тем, чтобы выяснить некоторые вопросы, касающиеся того, каким образом мои друзья могут получить от меня экземпляр этой книги. Вот, что мне сказали в издательстве: -Самый сложный этап в книгоиздательском деле состоит не в том, чтобы написать книгу, и даже не в том, чтобы ее издать - самый сложный этап состоит в том, чтобы эту книгу продать. Книжный рынок переполнен самой разнообразной полиграфической продукцией, и новым авторам 'засветиться' на этом фоне становится, практически, невозможно. И это при том, что (и сам я грешу тем же) почти все книги мы сегодня предпочитаем бесплатно скачивать в интернете, а не ходить по магазинам, и не платить деньги за бумажные издания. Потому, политика почти всех (а, не ошибусь, если скажу, что даже и всех) издательств сегодня заключается в том, чтобы просто-напросто постоянно допечатывать ту или иную книгу, согласуясь с интернет-запросом на нее каждого отдельного читателя, а затем высылать этому конкретному читателю книгу посредством почты. (Хотя, следует понимать, что такое положение обусловлено еще и колоссальной дороговизной аренды складских площадей, и потому единовременно изданный тираж даже в 1000 книг попросту негде хранить). Всю рекламу книги при этом должен осуществлять сам автор всеми доступными ему способами и средствами - в частности, и такими вот, как это, письмами-обращениями к друзьям и друзьям друзей. В свете всего вышесказанного, будучи, как Вы сами понимаете, лишенным возможности попросту подарить каждому из своих друзей хотя бы по одному экземпляру своей книги, я обращаюсь к Вам с этим предложением-просьбой: Если у Вас (а также, в свою очередь, уже у Ваших друзей, которым Вы в то или иное время могли рассказать обо мне и о моих литературных занятиях) возникнет желание прочитать мой роман в бумажном виде, Вы можете обратиться на сайт www.irisbook.ru или на E-mail: [email protected] или на страницу, где расположена книга http://irisbook.ru/shop/UID_288.html и заказать роман Гацуцына Виталия 'Незамеченный Таити'. При таком заказе книга, как указано, стоит 240 рублей. Издательство гарантирует, что при заказе через интернет книга поступит к Вам через неделю. В магазине Библио-Глобус роман должен быть выставлен на продажу где-то с 20-го апреля (опять же, со слов издателя, потому что прежняя дата была, согласно Договору, конец февраля). Но книг туда поступит (опять-таки, из-за отсутствия места при избытке продукции) совсем мало - не больше 50-ти экземпляров. Благодарю Вас всех за понимание Всегда Ваш Гацуцын Виталий.
  
   НЕЗАМЕЧЕННЫЙ ТАИТИ
  
   Роман
  
   В качестве иллюстраций приведены картины автора.
  
   Предисловие.
  
  Мысль написать роман о художнике возникла у меня еще в 90-х годах прошлого (страшно сказать!) столетия. Тогда я даже написал более двухсот страниц, из которых, впрочем, в предлагаемом читателю варианте, использовал не более двадцати. Но разрозненные темы, которые хотелось бы развить в романе, почему-то никак не складывались в цельный сюжет.
  И вот, по прошествии полутора десятков лет от одного моего знакомого последовало искушающее предложение приблизительно следующего содержания: 'Мне всегда нравилась книга 'Мастер и Маргарита'. Давай с тобой напишем ее продолжение!' Говоря откровенно, предложение это не слишком вдохновило меня. Во-первых - о каком продолжении могла идти речь, если в той книге все герои уже умерли? Во-вторых - я никогда не верил (и продолжаю не верить), что продолжения знаменитых книг, тем более, написаннные другими, последующими писателями, могут стать хотя бы на четверть столь же успешными и интересными, как оригиналы.
  Но искушение запало в душу: слишком уж заманчивой была личность предлагающего соавторство и его финансовые возможности при публикации и рекламе готового произведения. Необходимость включать некоторые мысли и идеи состоятельного соавтора в текст романа, после некоторой литературной обработки их, не казалась столь уж обременительным условием.
  С моей стороны тоже было одно, но обязательное, условие соавторства: хотя в основу сюжета будет положен один из вариантов явления Дьявола герою романа, это не будет продолжением популярного 'Мастера и Маргариты'.
  Условие было принято и будущие соавторы ударили по рукам.
  Но разногласия, как выяснилось вскоре, непреодолимые, возникли уже при определении профессии главного героя. Я видел его художником. И только им!
  Тема живописи была мне понятна и близка с самого детства. Здесь я слепо придерживался совета одного моего знаменитого наставника по литературе: ' Пиши о том, что знаешь!' К тому же, в памяти немым укором лежали те, начатые когда-то и брошенные, 200 страниц 'романа о художнике'.
  Да и литература прошлого уже описывала закупку Дьяволом душ писателей, ученых, композиторов, алхимиков и даже богословов.
  Мой соавтор категорически настаивал на том, чтобы герой непременно был руководителем отдела в ИФРАН (Институт философии Российской академии наук).
  Не найдя компромисса уже в первой главе, решили (почти мирно) разорвать наши творческие отношения, и дальше каждому писать свои романы уже самостоятельно. Тем не менее, не могу не выразить своему несостоявшемуся соавтору благодарность за то, что он подтолкнул меня вернуться к давно задуманной теме, и написать 'роман о художнике'.
  И вторая - важнейшая часть этого предисловия, ради которого оно, собственно, и написано:
  образ, выведенный в романе под именем 'Владимира Николаевича', придуман моим отцом. Отца я и сделал прототипом этого героя. Потому, все размышления Владимира Николаевича, приведенные в романе, так или иначе, в письменном или устном виде, в то или иное время в жизни были высказаны мои отцом - Владимиром Ильичем Гацуцыным. Упомянутые Владимиром Николаевичем статьи и книги ('Лето 1971 года', 'Кукулькан.Равноденствие.Тень-змея.Зачем это нужно?'; 'Нуклонная структура ядер химических элементов', 'Библией поверянная история', 'Долгая дорога к храму') действительно существуют и были написаны и размещены в Интернете отцом. Мною они использованы с его согласия. Пользуясь случаем, хочу еще раз искренне поблагодарить его и за материалы, и за это согласие, и за постоянное участие в обсуждении, буквально, каждой страницы романа. Конечно, роман все равно бы был написан мною и без такого доброжелательного участия.. Но это было бы уже совсем другое произведение. Потому, кто может действительно считать себя полноправным соавтором романа 'Незамеченный Таити', - так это мой отец.
  А его оригинальные статьи и книги, при желании, можно найти в Интернете, и, в частности, на страницах упомянутого мною в романе интернет-журнала 'Непознанная Вселенная'.
  Пожалуй, это все, чем мне хотелось предварить книгу.
  Дальше слово читателю.
   Гацуцын В.В.
  
  
   ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
  
  'Второе пришествие из Божественного сна о Гавайях, в шесть часов, как обычно, завершившееся копьем'.
  
  
   1.
  
  Звенел будильник, служивший Герману уже Бог знает, сколько лет. Будильник этот достался ему из жизни, которую он определил для себя называть, как 'жизнь до потопа'. По приезду в Москву, 'свободным художником' ему удалось стать не сразу. Для начала пришлось устроиться в ИФРАН (Институт философии Российской академии наук). В трудовой книжке его оформили как научного сотрудника, на самом же деле работал он художником-оформителем. Сектор философии естествознания, к которому официально был приписан Герман, 'за развитие идеи позитивизма в научном познании окружающего мира' получил к одному из Новых годов довольно большую премию. Герману, как сотруднику сектора, тоже, конечно, полагалась часть премии, но поскольку сотрудником он был не совсем настоящим, а только числился таковым, то ему решили подарить будильник.
  С тех пор поменялось многое и много раз, и один только будильник прошел
  с Германом через всю эту жизнь. Ну, а попутно и через все вытрезвители Московской области.
  Будильник давно растерял шесть из своих семи мелодий, и потому теперь был всегда настроен на одну оставшуюся - 'Турецкий марш' Вольфганга Амадея Моцарта, сегодня, с половины восьмого утра повторяемую в течение часа через каждые десять минут.
  Сегодня он уже в пятый раз запускал свой сиплый рингтон, а Герман все не мог заставить себя не то, чтобы встать, но хотя бы просто поднять веки. Он только с ужасом предчувствовал ту минуту, когда подняться ему все же прийдется.
  Сознание приходило к нему не все сразу, а какими-то тягучими зыбкими частями. Оно шло медлено, издалека, приближалось скачками, дрожало, не давалось в руки.
  Вот сейчас он встанет, и к горлу - о, как хорошо он знал эти ощущения!- тут же подкатит удушающий комок. Мир закружится, затрещит вместе с разваливающейся на части головой, а во рту будет такое, что не приведи Господи! - И такое на весь день. И
  хорошо, если бы только на один. В последние годы похмелье не отпускало его уже основательно - по нескольку дней кряду. И Герману только и оставалось, что бороться с ним древним и - как ни искали, а другого не нашли - единственным способом лечения, который мудрый Воланд назвал 'лечением подобного подобным'.
  Герман, по-прежнему не открывая глаз, пошарил рукой под кроватью, ткнулся в мягкий бугорок свалявшегося там мусора, брезгливо стряхнул его, стал шарить дальше, но только сбил пустую бутылку из-под дешевого красного вина, которое они пили вчера с Татьяной. Бутылка упала, потом с неспешным, дребезжащим звоном выкатилась на середину комнаты, и остановилась, упершись в старый, отроду не покидавший своего места половик.
  Первой мыслью Германа было позвать Татьяну и попросить ее сбегать в палатку для поправки здоровья - деньги наверняка должны были еще остаться после продажи последней 'зимки' (так в его кругах называли картины с зимними пейзажами). Но тут Герман вспомнил, что вчера звонил Давид и просил забрать картину, которая уже больше года висела в его галерее непроданной.
  Давид Исакович Балон был хозяином небольшой галереи 'Даис' в Чертаново, куда Герман время от времени пристраивал свои картины для продажи.
  Наверное, если бы слово 'продажа' услышал сейчас Давид, он посчитал бы его неуместным. Давид брал картины Германа очень неохотно - причем, стервец, старался показать это всем своим видом. Но его вполне можно было понять: - надежды на их продажу не было ни малейшей.
  Вообще-то, положа руку на сердце, Давид считал Германа очень приличным художником - и цвет он умел подобрать здорово, и грамотно рядом с ним поместить другой - так, чтобы краски не спорили между собой, а гармонично дополняли друг друга, и акценты расставлял умело, а в композиции ему вообще не было равных. Словом, все, казалось бы, было в этих картинах, но по какой-то неведомой причине продавались они крайне плохо. И в этом было бы еще пол-беды, но ведь они так подолгу висели на стенах галереи! А за аренду каждого квадратного метра этих самых стен московские власти драли с Давида совершенно бесстыдные суммы.
  Давид уже много раз - и намеком, и прямым текстом - просил Германа не приносить ему своих картин, но всякий раз при виде несомненно талантливого, но отчаянно бедствующего Германа, его сентиментальное еврейское сердце брало верх над рассудком, и Давид, в очередной раз горестно вздыхая, брал картину, заранее зная все, предстоящие ему с этой картиной муки. И то ли пил Герман оттого, что плохо продавался, то ли плохо продавался оттого, что пил - но что было, то было. А чего стоило Давиду дозвониться до Германа, чтобы потребовать забрать очередную зависевшуюся картину! - Ведь тот если не был пьян, значит у него не было денег на телефоне. Но чаще всего, когда Герман видел, что звонит Давид, он попросту не брал трубку - в общем-то, справедливо полагая, что в галерее картину купят скорее, чем если она, лишенная рамы и снятая с подрамника, будет валяться дома, свернутая в один из бесчисленных рулонов. Но Давид давно работал в своей области, и хорошо знал весь небольшой и немудреный перечень уловок художников, картины которых не пользовались покупательским спросом, и потому, в совсем уж крайних случаях, звонил своим безденежным визави с чужих номеров. Давид знал, что такой метод действует безотказно всегда, потому что бедные художники, когда видят на своем мобильнике незнакомый номер, неизменно попадаются на один и тот же крючок - надеются, что им звонит новый заказчик или покупатель.
  Таким, поневоле не слишком чистоплотным, но все же простительным образом Давид вчера сумел дозвониться до Германа, и тому теперь ничего не оставалось, как поехать и забрать картину. Теперь тянуть время уже не имело смысла. В конце концов, в том, чтобы испытывать до бесконечности нервы Давида тоже было мало резона: в других галереях картины Германа давно вообще перестали брать.
  Конечно, один спасительный вариант всегда оставался в арсенале, в принципе, любого художника - и хорошего и плохого - это Вернисаж на Крымском Валу. Но там были свои нюансы, о которых рассказ еще впереди.
  Итак, как ни тяжело было сейчас Герману начинать это утро, встать все же пришлось.
  Удавшийся не с первой попытки подъем, испортила мысль, что сейчас, на похмельную голову, надо будет преодолеть получасовой путь до платформы, потом еще больше получаса тащиться на электричке в Москву, там в грохочущем метро с двумя пересадками как-нибудь добраться до Чертаново... Словом, оставалось только лишний раз помянуть нехорошим словом, в общем-то, ни в чем не повинного Давида с его таким неуместным звонком. А когда сквозь замызганное окно Герман увидел, что на улице хлещет плотный осенний дождь, он понял, что день начал не задаваться с утра.
  'А ведь время осенних дождей еще не пришло, - подумал он. - Сегодня было только двадцать третье сентября'.
  Что-то мелькнуло в мозгу, связанное с этой датой. Герман перебрал в уме дни рождения всех родственников, которые еще помнил, потом прошелся по друзьям, потом просто по знакомым, но так никого, родившегося двадцать третьего сентября, вспомнить не сумел.
  Поначалу Герман еще как-то пытался обходить самые большие лужи, но когда в туфлях, напрочь сношенных еще прошлым летом и сквозь все щели протекающих даже в самый незначительный дождь, стала хлюпать заполнившая их чуть ли не до краев вода, он перестал выбирать дорогу и пошел напрямую.
  Дождь, вопреки ожиданиям, хоть и намочил изрядно, но и неплохо отрезвил уже много дней похмельную голову Германа.
  В электричке было как-то на удивление уютно: постукивали колеса, гудели генераторы, мелькали за окном лесополосы, щедро сдобренные кучами мусора небывалых размеров.
  Разморенный теплом Герман даже не заметил, как задремал.
  Сквозь зыбкий сон ему вспоминалось то время, когда он только приехал в Москву.
  
   ....................................
  
  Герману было вряд ли больше семи, когда он нарисовал свой первый, более или менее удачный рисунок.
  Это была перерисовка из книги 'Рисунок и живопись' картины Петрова-Водкина 'Купание красного коня'. Конь на рисунке Германа получился просто нестерпимо-красным, а его голый всадник - концлагерным дистрофиком.. Тем не менее, именно благодаря этому рисунку, Германа зачислили в первый класс художественной школы. Самому-то ему в то время больше хотелось учиться играть на аккордеоне, но для аккордеона он был слишком мал ростом, и ему посоветовали подрасти до нужных антропометрических параметров не в музыкальной школе, а художественной.
   Приемной комиссии в художественной школе было показано еще что-то, срисованное из книг по живописи, - какие-то овцы и какие-то старухи возле кувшинов под чахлыми жидколистными деревцами с картин Сарьяна; карандашный рисунок медного индийского кувшина, над которым Герман просидел никак не меньше двух часов, что для ребенка его возраста было просто подвигом прилежания. Трудней всего на кувшине давались светотени, зато высветлять блики доставляло истинное удовольствие - чуть потер ластиком по тени, и блик готов. Не удивительно, что бликов на рисунке получилось раз в двадцать больше, чем их было на самом кувшине. Нарисованный кувшин был так изрешечен бликами, словно его рисовали сразу же после операции пластического хирурга.
  С родителями Герман не жил с того самого дня, как его призвали в армию.
  Семь лет назад мать его - отца к тому времени уже не было в живых - переехала в небольшой городок на Белгородщине, где она родилась, чтобы 'дожить, - как она говорила, - и умереть на родной земле'. Герман нечасто бывал у нее. Последний раз, наверное, года четыре тому назад. То ли стыдно ему было за какую-то свою неоправданность родительских надежд о нем, то ли просто за пьянкой годы проходили так быстро, что только потом, задним умом понимал, сколько их минуло со времени последней встречи.
  Из армии, где он постоянно, но зато благополучно и сыто, оформлял два положенные ему года службы Ленинскую комнату и дачу комполка, Герман вернулся в чине старшего сержанта. Едва переступив порог родительского дома, он тут же забросил подальше свой военный билет, попутно с ним по-попугайски изукрашенный китель, толстый дембельский альбом с надписью на обложке 'Всегда помни о днях службы' и забыл об армии в одну минуту и вовеки веков.
  Пробыв по дембелю в родительском доме положенное ему для отсыпания и отпития время (впрочем, в то время он, практически, не пил совсем), Герман почувствовал, что больше такой жизни ему не выдержать и недели. Тут к месту вспомнилось, как в числе лучших учеников художественной школы ему случилось побывать во время каких-то школьных каникул в Москве. Таким образом, Герман, по извечной традиции провинциальных Растиньяков, и решил дать своему существованию некоторую географическую направленность.
   'В Москву!' - сказал он тогда себе.
  Твердости этих слов благополучно поспособствовал тот факт, что девочка Элла со второго этажа, сообразуясь с законами жанра, из армии его не дождалась и вышла замуж - как и положено, за его лучшего друга - сразу по отбытии Германа в Советскую Армию для отдания Родине почетного долга.
  Улыбнувшись на прощание ледяной улыбкой не дождавшейся его Элле, Герман упаковал свой армейский чемодан и утренним поездом уже ехал в Москву.
  Вернись Герман из армии на пол-года раньше, он бы еще успел попытаться поступить в какой-нибудь художественный ВУЗ, но он пришел на пол-года позже, и ко времени его приезда в столицу сдача экзаменов в институтах давно закончилась. Окрыленные сознанием своей будущей лучезарности, первокурсники уже щедро отдавали свои младые силы вечно алчущим полям Родины, а после полевых работ с неменьшим усердием вкушали по жидким лесопосадкам дотоле неведанные ими плоды греха любодеяния, с отвращением разбавляя его дешевым пойлом мутного цвета и крепкого градуса..
  Итак, в тот год не успел новоиспеченый москвич Герман отнести себя к категории студентов, а потом как-то уже и не пришлось - в жизнь вмешались Татьяна, Вернисаж, водка... Оказалось, что и картины можно было писать на продажу, не имея институтского диплома
  А ведь он когда-то так хотел добиться успеха. С тем и ехал в Москву, чтобы познать вкус успеха, показать себя миру. Да что там успеха? - СЛАВЫ! Именно такой, со всеми пятью заглавными буквами!
  Он твердо знал, что все в этом мире появилось вместе с ним, и до него ничего не было - ничего во всем мире. И мира самого не было. И создан он был только для того, и все свои миллионолетия готовился только к тому, чтобы однажды в нем появился ОН. И потому, разве можно в нем не БЫТЬ???
  Ты взлетишь выше всех!
  Ты прокричишь о себе громче всех!
   Ты напишешь лучше всех!
  Ты нарисуешь красивее всех!.
  В его дневнике (да, был и такой) на первой странице была, написанная им же, эпиграмма, которую он снисходительно назвал 'Неудавшемуся поэту':
  
  Хотел, презрев ты гам людской толпы,
  До гордых звезд дотронуться руками...
  Но дотянулся только до узды -
  А на Пегасов сели Великаны.
  
  И под Великанами он в той эпиграмме, конечно же, подразумевал себя.
  А потом - не сразу, а потом, через время - он будет искренне недоумевать, когда его картина, - только одна из шести, принятая на продажу художественным салоном, - провисит несколько месяцев непроданной. И, в конце концов, тот же директор салона, который после долгих 'отнекиваний' все же взял на продажу эту картину, и Герман дома на радостях залпом выпил по этому поводу сразу пол-бутылки водки - вежливо, но непреклонно попросил забрать картину обратно.
  Да, тогда он еще был этому удивлен! Тогда он еще недоумевал! Но ведь у него было на этот случай изумительное лекарство - юность. 'Все они просто ни черта не смыслят в искусстве!', - сказал он тогда себе, и уже через пару часов после того, как принес домой свою непроданную картину, начал безоговорочно в это верить.
  А еще однажды, потом - и опять пройдет время - это лекарство вдруг не подействовало. - Оказалось, юности не осталось... Юность уже прошла.
  И с ее уходом все встало на свои места. Герман - даже без особого расстройства по поводу этого открытия - заметил, что 'касаться гордых звезд руками' выпало стать участью кого-то совсем другого, а вовсе не его - кого-то такого же нереального, как сами эти звезды.
  
   .........................................
  
  Тем временем электричка подкатила к Выхино.
  За те тридцать пять минут, что Герман ехал до Москвы, он успел отогреться и даже немного обсохнуть. Смысла в этом было, может быть, и немного, потому что на улице все равно шел дождь, но был он уже не таким густым, как у него на Фабричной, да и до метро дорога теперь проходила все время под навесом. Немного попустило и в голове. Словом, к Москве Герман подъехал почти свежим. Давида, конечно, такая его, наскоро обретенная, трезвость обмануть не сможет, но какая в том теперь будет разница? Картину ведь все равно надо забрать.
  Давида в гелерее не было, и у Германа появилась неожиданная надежда забрать картину без того, чтобы прежде выслушать нравоучения Давида. Но оказалось, что не было не только Давида, но и заведующей, которая могла вернуть Герману работу. На месте была только секретарша, но она ничего не решала.
  Герман побродил какое-то время по пустой галерее, равнодушно пробегая взглядом по развешенным на стенах картинам.
  Раньше - особенно сразу после перестройки, когда в один миг все вдруг стало можно и художники стали доставать из-под столов залежи свернутых в рулоны, покрытых толстым слоем пыли, холстов, которые не разрешал брать на продажу ни один худсовет - Герман любил ходить по галереям современной живописи. Сколько тогда можно было увидеть новых, необычных по сюжету и исполнению картин - тех самых, которые, думалось, у нас никто и написать-то не сумеет. Это были удивительные годы! Скольких они вынули из безвестности и нужды, скольким показали, какой может быть живопись. Да, она далеко не всегда была понятной, и, уж тем более, далеко не всегда красивой в общедоступном смысле этого слова. Но появилась возможность хотя бы просто сказать, что она вообще была, и были те, кто ее создавал. А потом, согласуясь с извечными законами времени, новизна в работах стала куда-то уходить, и, в свою очередь, уже то, что поначалу считалось новым - да оно и было таковым - стало повторяться (потому что стало продаваться), полагая, что усложняется - упрощаться, украшаться - сначала рамами, потом наградами, и вскоре уже само начало занимать в галереях места тех картин с изображениями бесконечных рабочих, колхозников, станочников и многостаночников, в пику которым и было, собственно, создано. И, в конце концов, случилось то, что и должно было случиться - эти картины тоже перестали покупать. И тогда на смену им - ведь галереям надо было за счет чего-то существовать - постепено пришли бесчисленные лужочки, бережочки, реченьки, рощицы, зимки и весенки - то есть, все то, что во все века и при любых течениях моды и направлений покупали, покупают, и, ничто не мешает думать, - покупать будут.
  Вот и сейчас, несмотря на всю прогрессивность взглядов Давида на живопись, самые видные места в его галерее занимали картины подобных - похожих одна на другую, как однояйцевые близнецы - картин. Было несколько работ, на которых на краткий миг остановилось внимание Германа, но, при чуть более долгом рассмотрении, и они не оставили в его душе особого следа. Своей картины, за которой он, собственно, и пришел сюда, он не увидел, ее наверняка давно сняли со стены и теперь она лежит где-то в подсобке в ожидании дня, когда, наконец, Герман заберет ее домой.
  Герману стало невыразимо скучно, к тому же очень хотелось побыстрее забрать картину и выпить, наконец, хотя бы бутылку пива.
  Из кабинета для персонала, дверь в которую была открыта, Герман услышал щелканье клавиш компьютера. Герман заглянул в дверь. Там секретарша Женя коротала свой рабочий день за устройством каких-то своих виртуальных знакомств. Они знали друг друга давно. И это давало ей повод не слишком распространяться в любезностях и улыбках (Давид требовал от своих подчиненных чрезвычайной любезности как к посетителям, так и к художникам). Женя хорошо знала, что в смысле продаваемости представляет из себя нынешний посетитель. И справедливо, видимо, решила: Давид не будет в большой претензии к ней за то, что она едва удостоила Германа взглядом.
  На правах старого знакомого Герман молча прошел в кабинет и сел на стул у стены.
  Женя бросила на Германа очередной, не слишком приветливый взгляд, но ничего не сказала.
  Минут пять прошло в тишине, разбавляемой только цоканьем Жениных нарощенных ногтей по клавишам.
  -Давид Исакович скоро должен быть? - попробовал развеять неловкое молчание Герман.
  -Мне он не докладывает, - ответила Женя, не отрывая взгляда от экрана. Похоже, ей молчание неловким не казалось.
  Герман поискал глазами вокруг в поисках спасительного чего-то, чем можно было бы себя занять и осадить вспененную в душе обиду на Женину грубость, а больше досаду на себя за то, что дернул его черт обращаться с вопросами к этой молодой дуре.
  Взгляд его упал на книгу в красном переплете, лежащую на столе заведующей - той самой, что должна была оформить Герману возврат его картины.
   Герман потянулся за книгой и взял ее со стола.
  'Мастер и Маргарита', прочитал он на обложке. Когда-то эта книга была одной из его любимых... Когда-то...До тех пор, пока действительность не внесла свои коррективы и в его взгляды, и в его жизнь - и тогда он стал относиться к ней не более, как к сказке.
  Герман раскрыл книгу.
  'Однажды весной, в час небывало жаркого заката...', - стал читать он, и сам не заметил, как его полностью поглотили с детства знакомые строки.
  Ему не надо было прочитывать каждую строку, постигая сюжет страница за страницей - текст как-будто сам выплывал из глубин памяти и, раздваиваясь, методично и тщательно выстраивал два основных сюжета романа.
  Прошло не так уж много времени, а стопочка просмотренных Германом страниц составляла уже большую половину книги. И странное ощущение испытывал Герман: попроси его кто-нибудь сейчас пересказать прочитанное, и он дословно - строка за строкой, слово в слово - пересказал бы весь текст, хотя на самом деле, страницы книги им лишь пролистывались.
  'Никогда со мною такого не было', - без удивления, а с каким-то смирением перед творящимся, подумал Герман. - Если бы кто узнал, сказал бы 'допился'. Такое ощущение, будто этот Воланд сейчас появится передо мной... или войдет в ту дверь'.
  'Появится перед тобой'? ...
  Герман готов был голову дать на отсечение, что этот вопрос прозвучал сейчас в пространстве кабинета.
  Герман краем глаза бросил взгляд на Женю (он испугался, вдруг это он сам - может, с похмелья, может, еще от чего - произнес этот вопрос). Но Женя по-прежнему была поглощена только происходящим на экране в 'Контакте' страстями.
  Герман подождал какое-то время, но больше никаких вопросов в воздухе не звучало.
  'Показалось', - решил про себя Герман.
  'Конечно, показалось. Да и с какой стати появляться перед тобой? Кто ты такой есть? - Алкаш, и только. Ладно бы еще алкаш, но с талантом - тогда можно было бы и появиться. А так... Нет, перед такими, как ты, он не появляется'.
  Это уже была целая тирада! Герману даже привиделось, что во время ее звучания перед ним возникло чье-то знакомое лицо... Ну, точно! - Это же была рожа пьяного, лохматого мужика с подбитым глазом - того самого, который привиделся ему среди туч в день его приезда в Москву.
  Тут уже Герман испугался ни на шутку - не началась ли у него белая горячка? С этой штукой он был знаком, и хорошо помнил, как ночью к нему явились Святые Михаил и Гавриил, и, воткнув ему в вены какие-то иголки, стали перекачивать его кровь в мутные пол-литровые банки. Его спасло тогда только одно - у них кончились банки, и его оставили полубездыханным в покое, пообещав вернуться. Они не вернулись, зато утром, вместо них пришла девочка-бесенок и без спроса полезла чинить его телевизор, который и без ремонта еще работал. Герман тогда стал прогонять девочку, но она не ушла, тогда он выбросил в окно ее (а, точнее, свой) телевизор. Была зима, и через разбитое окно Таньянина квартира за день выхолодилась до таких минусов, что, казалось, нагреть ее больше не удастся никогда и сотне котельных.
  Герман встал в полной решимости уйти, не дожидаясь Давида. Бог с ней, с картиной! Он за ней вообще не прийдет.
  'И правильно! Пусть пропадает к чертовой матери! Тоже мне, шедевр!'
  Нет, это было уже слишком! Может, и не шедевр, но сказать такое о своей картине вправе только я сам, а не... Стоп! К кому я сейчас обращаюсь? Может, про то, что 'ну ее к чертовой матери...' я сказал себе сам?
  Окончательно заблудившись в своих раздвоениях, Герман потянулся к ручке двери, чтобы выйти из галереи на свежий воздух - пусть даже мокрый, это сейчас даже хорошо - как...
  ...Как ручка в двери повернулась, дверь ушла вглубь, и в галерею вошел пожилой, но с виду еще очень крепкий высокий мужчина с седыми волосами, зачесанными назад, очках в металлической оправе, с тонкими треугольными усиками над пухлой верхней губой, несколько нависавшей над нижней, густо, но не чрезмерно пахнущий терпким, горьковатым парфюмом. В лице вошедшего явно превалировали семитские черты.
   Вслед за Седым в галерею вошла очень изящная и очень красивая темноволосая женщина, роста немногим выше среднего, но из-за высоких каблуков показавшаяся Герману минимум на пол-головы выше его. Женщина тоже была в очках - в темной и довольно большой оправе - но они настолько были ей к лицу, что, вполне возможно, служили не для исправления зрения, а как завершающий восклицательный знак в ее безупречном туалете.
  За ней в галерею вошел и Давид.
  Увидев на пути Седого и женщины так и не успевшего уйти Германа, Давид мгновенным жестом бровей показал ему исчезнуть. В сложившейся ситуации с непроданной картиной это был более, чем желательный для Германа жест. Теперь Давид пусть попробует опять его надуть со своими звонками с чужих телефонов!
  Герман хотел отстраниться вправо, чтобы дать пройти вошедшим, а самому тут же, как только все трое войдут, мгновенно исчезнуть. А там - к ближайшей палатке, торгующей пивом, и влить в себя, наконец, эту - с утра требующую занять свое место в его желудке и голове - бутылку божественного напитка..
  И надо же было такому случиться! - Едва Герман сделал шаг в сторону, как его правая нога подвернулась и он - прямо перед этой восхитетельной женщиной! - грохнулся на пол, настолько отвратительно задрав при падении ноги, словно нарочно решил продемонстрировать все до единой дыры на подошвах своих вконец разбитых и размокших туфель.
  Герман, кряхтя, поднялся и машинально стал отряхивать штаны. Хотя, строго говоря, надобности в этом не было ни малейшей - пол в галерее был куда чище его штанов.
  -Что ж за день-то сегодня такой! - с невыразимой досадой пробормотал сконфуженный Герман и побыстрее двинулся к двери, полный стремления как можно скорее покинуть место своего позора.
  -А что сегодня за день? - неожиданно спросил Седой, невольно заставив Германа остановиться.
  -Да вот..., - показал Герман на пол. - Дурацкий, прямо сказать, день.
  -Будьте добры, фрау Пампкин, - обратился к красивой женщине Седой, - уточните, что за день сегодня, что он так не нравится этому господину?
  -В каком смысле вы хотите услышать ответ? - спросила женщина.
  -В общечеловеческом,- уточнил Седой.
  Женщина достала из сумочки пудренницу, открыла ее, посмотрелась в зеркальце, потом чуть тронула бархоткой свои щеки и ответила:
  - Двадцать третье сентября - День осеннего равноденствия, или, проще говоря, День астрономического начала осени, когда продолжительность дня и ночи одинакова и равна 12 часам. Сегодня Звездные Весы уравновесят темное и светлое время суток, потому что именно в созвездии Весов находится точка осеннего равноденствия. В этот день солнце в очередной раз пересечет небесный экватор и перейдет из северного полушария небесной сферы в южное и наступит астрономическая осень в северном полушарии, и весна - в южном. У жителей крайнего Севера наступает полярная ночь, а на Южном полюсе начинается полярный день.
  -Ну, вот, видите? - неожиданно чему-то обрадовавшись, просиял блестящей оправой в сторону Германа Седой. - Чем же вам этот день нехорош?
  -Ну, в этом смысле, конечно, хорош всем. А вот что касается лично меня.., - развел руками Герман, по-прежнему движимый одним желанием - побыстрее покинуть эту чертову галерею.
  -Не спешите, еще успеется, - сказал Седой непонятную для всех, кроме Германа фразу, чем привел последнего сначала в пугающее недоумение, а потом в настойчивое убеждение, что до белой горячки он все же допился. - А чем лично вы хуже прочего человечества? Вы же член его... - простите за выражение - этого самого человечества?
  -Да уж.., член, - не мог не согласиться с такой констатацией факта Седым Герман, и добавил: -Но только я бы сказал, что сегодня чувствую себя скорее общечеловеческой головой... причем такой, которая вся невыносимо болит.
  -Ну, это сейчас пройдет. Давид Исакович, - обратился Седой к галеристу, - почему бы вам не предложить нам всем для знакомства по рюмочке коньяку?
  -Да это... Это не посетитель... то есть, посетитель... Словом, это наш... как бишь его?..- художник, - пояснил Давид, не желая поить Германа за свой счет, да еще коньяком.
  -Ах! Так вы знакомы?А ну-ка, ну-ка, представьте нас друг другу! - Седой по-петушиному слегка склонил голову набок, а затем, чуть взяв ее под руку, вывел вперед на авансцену свою очаровательную спутницу.
  -Герр Отто! Право слово, - начал Давид, - это хороший художник, но только он вряд ли будет вам интересен. Я сейчас попрошу Женечку, она позвонит кому надо, тогда и коньячок откроем. А ты иди, Герман, иди, я тебе потом позвоню.
  -Почем вам, Давид Исакович, знать, кто мне будет интересен, а кто нет? - спросил герр Отто Давида. - Ну! Представьте же нас!
  -Как знаете, - пожал плечами Давид, и, несколько брезгливо показывая в сторону Германа вялой ладонью, представил: - Герман... забыл, как по отчеству?
  -Герман.
  -Оно и верней, - согласился Давид и, любезно улыбнувшись Седому, повторил еще раз: -Герман. - Господин Макс Отто фон Вольф. Госпожа Сара Пампкин - помощница господина Отто. Господин Макс Отто фон Вольф прибыл в нашу страну по просьбе Московского общества собирателей живописи...
  - Пока достаточно, - остановил Давида Макс Отто фон Вольф. - Не поймите превратно, - пояснил он Герману такое бесцеремонное прерывание представительской речи Давида, - но кому, как не вам знать, что в мире искусства, если уж начнут одаривать всякими званиями и наградами, потом не остановишь.
  В другое время Герман, наверное, признался бы, что как раз ему это и не известно, но постеснялся заявить о своей малоизвестности в присутствии Сары Пампкин. ('Тоже еврейка, - непонятно, с какой стати подумал Герман. - А по лицу и не скажешь').
  -Что вы! - восклинул Макс Отто, и почему-то посмотрел на Давида. - Разве можно судить о людях по лицам?
  'Господи! - ужаснулся Герман. - Неужели я ляпнул это вслух?'
  Давид кисло улыбнулся. Черт их поймет, этих иностранцев - плетут, что Бог на душу положит. Какие лица? При чем тут лица?
  -Впрочем, - извинительным тоном сказал Макс Отто, - я, кажется, заговорился. Действительно, при чем тут лица? Это я о своем подумал, так что прошу простить мою рассеянность. А признайтесь, - шутливо погрозил он пальцем Давиду, - вы, наверное, подумали, что бедный старый Отто сошел с ума? Ведь подумали?
  -Ничего такого я не подумал, - оправдывался вконец смущенный Давид, и уже хотел втайне заподозрить немчуру во владении гипнозом, да вовремя осекся, и решил подумать ему это потом - а то опять выявит тебя при всех полным дураком, оправдывайся потом.
  -Итак, Давид Исакович, - решил подвести итог Макс Отто, - или вы угощаете нас коньяком по поводу знакомства с этим замечательным художником, или я пойду в магазин и куплю коньяк сам?
  -Господь с вами, герр Отто! - замахал руками Давид, и непонятно было, против чего он протестовал больше - против того ли, что Герман замечательный художник, или против того, чтобы Отто бегал в магазин за коньяком? - Такое скажете! Женечка! - крикнул он в сторону рабочего кабинета: - Будьте добры приготовить нам в переговорной комнате коньячок, икорку, ну и все такое. Сами знаете, не мне вас учить. Только живее, Женечка, живее, не спите!
  Теперь настала очередь Германа бросать в сторону Жени торжествующие взгляды. Впрочем, в силу присущей этой категории женщин глупости, Женя его взглядов не заметила.
  Женя быстро управилась с сервировкой немудреного, хоть и весьма дорогого стола.
  -Прошу, - любезно показал на переговорную комнату Давид. - Женя, а вас я попрошу, когда прийдет Татьяна Яковлевна, передайте ей, пожалуйста, чтобы подготовила возврат картины Стоковского.
  'Не успел-таки, - с досадой подумал Герман. - Дороговато же мне будет стоить этот коньяк! Если бы поменьше читал 'Мастера и Маргариту', успел бы слинять. А картину, если бы она здесь осталась, мог бы кто-нибудь купить'.
  В это мгновение Герман услышал, как Отто говорил Давиду:
  -Ни о чем не надо жалеть, дорогой мой, ни о чем. Даже о том, чего сегодня может быть очень жаль.
  -Вы правы, герр Отто, - с кислой миной соглашался Давид. - Кто может знать наперед, как оно все, в конце концов, обернется?
  -Да, об этом могут знать немногие, - как-то странно подтвердил его наблюдение Макс Отто, и Герман готов был голову дать на отсечение, что эти слова Отто говорил сейчас не только Давиду.
  За сооруженный на скорую Женину руку стол Герман садился с чувством крайней неуютности и душевной тревоги. Он готов был провалиться сквозь землю за свой - далекий от любой свежести - костюм (словом 'платье', как говорили раньше, было бы вернее назвать одеяние Германа, так как понятие 'костюм' предполагает хотя бы наличие пиджака, которого, как раз и не было, а была дурацкая клетчатая теплая рубаха навыпуск, которую он терпеть не мог), за дыры в подошвах туфель, о наличии которых теперь знали все за этим столом, за коньяк, которым он смертельно боялся напиться.
  Но ничего ужасного не случилось. Напротив, рюмка коньяку, выпитая им за знакомство, принесла не ожидаемое чувство снятия похмелья, а самое что ни на есть настоящее удовольствие - легкое и чуть щекочущее, какое обычно и бывает при употреблении алкоголя людьми, пьющими в меру. Именно этого удовольствия спиртное уже много лет и не доставляло Герману. Зато всегда приносило только тяжелое отупление, неизменную рвоту, и, как результат - постоянную головную боль, которую с той же регулярностью требовалось снимать опохмелом, и тем самым снова приводить себя в отупление. И что еще более странно - выпив одну рюмку, а затем и вторую, Герману не захотелось пить третьей, хотя бутылка 'Мартеля' оставалась более, чем на три четверти полной.
   Герман не без тайной гордости заметил, что весь разговор Отто вел в основном с ним одним. Он, конечно, понимал, что Давида не может не задевать такое манкирование его особой, но, в то же время, раз мнению Германа столько внимания уделяет такой специалист в области живописи, как Отто, не заставит ли это и Давида присмотреться к Герману с чуть большим вниманием?
  Отто спрашивал, что думает Герман о том или ином художнике, о его предпочтениях в направлениях живописи, о технических приемах, которые тот использует при написании своих картин.
  -Ну, а какой ваш самый-самый любимый художник? Чье место хотелось бы вам занять на художественном Олимпе?
  -Рембрандт, - не колеблясь, ответил Герман. - Когда-то были Ван Гог, Гоген, французы вообще, но уже много лет, как только Рембрандт. - Но на его место я, поверьте, не претендую.
  -Вот как? Почему же? - искренне удивился Отто.
  -А разве в этом есть хоть малейший смысл? - не менее искренне удивился Герман.
  -А почему нет?
  -Потому что Рембрандт был богом, а я только художник. Может быть, даже и хороший, - в сторону Давида добавил Герман, - но не Рембрандт.
  -Хороший он художник? - прямо спросил Давида Отто, имея в виду Германа.
  -В моей галерее плохие художники не выставляются, - ответил Давид, с ходу улавливая флюид готовности потенциального покупателя купить картину.
  -А на ваш взгяд, он Рембрандт или не Рембрандт?
  Давид был застигнут вопросом врасплох. Конечно, он знал, что Герман далеко не Рембрандт, но как же может такое сказать продавец картин покупателю о художнике, чьи картины он продает?
  -Ему не хватает образования, - попробовал выкрутиться из сетей щекотливого вопроса Давид.
  -Положим, Рембрандт тоже Академию не оканчивал, - напомнил Отто. - Я спрашиваю не об образовании, а о таланте.
  -У него большой потенциал, - сказал Давид.
  -Ну, что ж, это можно расценивать, как ответ, - согласился Отто. - Где ваши картины? - спросил Отто, глядя в открытую дверь переговорной комнаты, откуда были видны некоторые картины, на стены выставочного зала.
  -Они все проданы, - поспешил ответить за Германа Давид. - Только одна и осталась, но и за нее уже уплачен залог. Покупатель просил снять ее с экспозиции, чтобы вдруг не перекупили.
  -Простите, - вновь обратился к Герману Отто, - я могу узнать вашу фамилию?
  -Стоковский, - ответил Герман.
  -В таком случае, ничего не понимаю, - сказал Отто. - Не картину ли Стоковского вы, - он посмотрел на Давида, - просили подготовить к возврату, когда прийдет Татьяна Яковлевна?
  'Все замечает, черт нерусский, и все помнит', - в сердцах подумал Давид, и, расплывшись в улыбке, пояснил:
  -Это наша маленькая коммерческая хитрость. Если на картину находится покупатель, мы иногда оформляем не продажу, а возврат - якобы, картину не купили, а художник забрал ее назад.
  -А! - радостно понял Отто и снова шутливо погрозил Давиду пальцем. - Уклонение от налогов?
  -Не совсем так, - сконфуженно залепетал уличенный в самом страшном для немца преступлении - уклонении от налогов - Давид. - Художники - народ, как правило, небогатый, вот мы и сводим их непосредственно с покупателями для передачи, так сказать,.. вознаграждения из рук в руки.
  -Сразу видно истиного подвижника живописи, - без малейшей издевки в голосе сказал Отто, и заметил Саре, во время разговора не проронившей ни слова, а только обворожительно улыбающейся после каждого предложения: - Отметьте это у себя, фрау Сара.
  'Ничего не надо отмечать!' - хотел воскликнуть Давид, но не успел вымолвить ни слова, потому что Сара снова улыбнулась и тут же, достав вместо записной книжки пудренницу, деловито припудрилась.
  -Хорошо, - вернулся к прерванной теме Отто. - Но я хотя бы могу посмотреть эту единственную оставшуюся картину?
  -Конечно можете, - тут же выразил готовность Давид.
  Он достал из кармана мобильный телефон и набрал какой-то номер. Через открытую дверь пустующей галереи со стороны рабочего кабинета донесся рингтон мобильника. - Женечка, - сказал Давид в трубку, и слышно было, как из кабинета до них донесся голос Женечки: 'Слушаю, Давид Исакович', - будьте добры, принесите нам сюда картину Стоковского. - Он хотел добавить: 'И подрежьте лимончик', но осекся, вовремя вспомнив, что эти глупые немцы (в этом месте он осекся еще раз и стрельнул глазами в Отто, но тот о чем-то благодушно говорил с Германом) считают, будто закусывать коньяк, а, тем более, лимоном, верх неаристократизма. А вот лично ему, Давиду, коньяк без лимона попросту не проталкивался в глотку, а вставал в самом верху пищевода, чем вызывал нестерпимое желание сделать отрыжку, которую он тихо, крохотными порциями выпускал, пряча в сигаретном дыму, необыкновенно часто и глубоко затягиваясь.
  
  Не прошло и трех минут, как Женя принесла картину. Да и что могло заставить долго искать этот холст, если он уже месяц стоял, готовый к возврату, на самом видном месте в кладовой, где складывались непроданные полотна.
  Давид нарочито долго устанавливал картину на мольберте под наиболее благоприятным для обзора углом (стараясь создать такую тень, в которой спрячутся наименее удачные места холста), затем, установив, вернулся в кресло, сел, закинул ногу на ногу и выжидательно посмотрел на Отто.
  Отто закурил, затем предложил сигарету Саре. Сара тонкими пальцами изящно вынула сигарету из пачки. Отто налил себе в рюмку коньяку, при этом не налив никому больше, и, откинувшись на спинку кресла, стал молча рассматривать стоящий на мольберте холст.
  Картина была не очень большая, вертикальная, 60 сантиметров на 50. На картине были изображены две девочки - одна старше, другая младше. У старшей - девочки лет восьми в светлом клетчатом пальтишке, с двумя крендельками косичек по бокам темноволосой головки - в руках было какое-то рукоделие. Присмотревшись, становилось видно, что она мастерит ниточку рябиновых бус; такие же бусы из ягод рябины - только уже готовые - висели на шее младшей девочки, которая стояла рядом и с нетерпением в глазах смотрела на работу своей сестры. Видно было, что она никак не может дождаться - какие же получатся бусы на этот раз, и убедиться, что ее бусы получились лучше. Фоном в картине была осень, но грусти она не навевала. Казалось, от желтых листьев и горячих красных ягод в комнате вдруг стало чуть теплей и... и, наверое, чуточку все же грустнее. В левом нижнем углу дешевой, вручную покрашенной деревянной рамы, была приклеена бумажная табличка с надписью ''Рябиновые бусы' Стоковский Г.'.
  Выкурив одну сигарету, Отто вынул из пачки другую и прикурил ее от первой. Во все это время он не проронил ни слова.
  Слышно было, как чуть скрипнула дверь в выставочном зале, и раздались шаги вошедшего посетителя. Затем, через некоторое время вошел еще один... Слышно было, как они, изредка перекидываясь между собой едва уловимыми фразами, прохаживаются вдоль стен, рассматривая картины.
  Давид встал с кресла, закрыл дверь в переговорную комнату и затем снова позвонил Жене.
  -Женя, выйдите к посетителям, - довольно сухо и на этот раз без 'пожалуйста' сказал он в трубку. Затем, нажав кнопку отключения вызова, снова спрятал телефон в карман пиджака и вернулся в свое кресло.
  Герман, сначала почувствоваший некоторую нервозность, довольно, впрочем, обычную для художника, показывающего свою картину человеку, имеющему понятие в живописи, успокоился, потому что быстро понял - Отто картину покупать не собирается. Да и как он мог ее купить после того, как Давид сказал ему, что картина продана? Но дело было даже не в этом, а в том, что картина немцу не нравится. И это Герман видел по его лицу.
  Наконец, Отто повернулся к Давиду.
  Давид, который поначалу тоже досадовал, что наплел про несуществующего покупателя - мало ли, а вдруг бы Отто захотел купить картину? - постепенно тоже успокоился, прийдя к тому же выводу, что и Герман - картина Отто не нравится.
  -А почему наш хозяин о нас забыл и я вижу на столе пустые рюмки? - с улыбкой спросил Отто так, будто никакой картины до этого он в течение двадцати минут и не рассматривал, а всего лишь прервал на минуту свой прежний разговор о Рембрандте, футуризме, импрессионизме и прочей дребедени, так же мало имеющей отношение к живописи, как мало его имели те умники, которые придумали эти красивые термины по отношению к тем вечно голодным оборванцам с отрезанными ушами, писавших свои картины в холодных сырых мастерских и часто умиравших в психиатрических и туберкулезных клиниках в полной безвестности и нищете.
  -Это моя вина, - засуетился Давид, наполняя рюмки и радуясь тому, что Отто не стал говорить о непонравившейся ему картине. Разлив коньяк, он тут же снова вынул телефон и набрал номер. И снова, теперь уже и через закрытую дверь, донесся в переговорную комнату знакомый рингтон Жениного телефона и ее ответ в трубку: 'Слушаю, Давид Исакович'.
  -Женечка, будьте добры, унесите картину, - сказал Давид в трубку.
  Отто, подняв брови, посмотрел на Давида и спросил:
  -Разве я просил унести картину?
  Вошла Женя и молча направилась к картине.
  -Не надо пока уносить, - попросил ее Отто.
  Теперь настала очередь Жени в недоумении смотреть на Давида.
  -Вы же слышали, не надо пока уносить, - сказал ей Давид с плохо скрытой ноткой раздражения.
  Женя, недовольно хмыкнув, пожала плечами и вышла. Ей вообще уже давно казалось, что она слишком засиделась в этой дурацкой галерее с ее замшелым, вечно всем недовольным и ко всему придирающимся Давидом и всей его зымызганной, дышащей перегаром дешевого спиртного, бородатой художнической братией. А если и прийдет раз в кои-то веки приличный человек, вроде сегодняшнего иностранца, так только и услышишь, 'Женечка, принесите то', да 'Женечка, унесите это', а чтобы пригласить Женечку за стол - как же? - дождешься!
  'А иностранец-то очень даже видный', - еще раз подумала находящаяся в вечном поиске достойного себя спутника жизни Женя.
  -Скажите, вам самому нравится ваша картина? - неожиданно спросил Отто Германа.
  Герман пожал плечами.
  -Как сказать?... Мне вообще редко нравятся свои картины. Что же касается этой?... По-моему, вполне нормальная картина.
  -Хорошо, - сказал Отто. - Тогда я задам вопрос по другому: что вы хотите получить от живописи?
  -А что, от нее обязательно надо что-то получить? - спросил Герман.
  -Не кривите душой в важных вещах, особенно если возлагаете тайные надежды на своего собеседника, - сказал Макс Отто.
  Герман хотел спросить, с чего немец взял, что на него возлагаются какие-то надежды, но промолчал, поняв, что человек, сидящий сейчас напротив, видит его насквозь со всеми его потрохами.
  -Хотите, я облегчу вашу задачу и отвечу за вас? - спросил Отто.
  Герман промолчал.
  - Я не ошибусь, если предположу, что вы не просто хотите - вы жаждете успеха? Жаждете, как ничего другого в жизни. За него вы готовы отдать, кажется, все на свете - да вот беда: предложить все это некому. Или я не прав?
  -Глупо отпираться, когда тебя видят насквозь, - сказал Герман полушутя-полусерьезно и ощущая наловкость от того, что при этом присутствует Давид. - Но, думаю, в этой жизни продаться чему-то такому, о чем вы говорите, уже не судьба.
  -Конечно не судьба, - тут же согласился Отто. - И всегда будет не судьба, если писать такие картины, - показал он глазами на 'Рябиновые бусы'.
  Германа неприятно кольнуло мнение Отто о его картине.
  -Вам не нравится моя картина?
  -Разве я сказал, что она мне не нравится? - в ответ спросил Отто. - Напротив, очень нравится - и композиция, и цвет, и техника, и исполнение.
  -Тогда в чем же дело? - не понял Герман.
  -В том, что для успеха - того успеха, о котором мы сейчас говорим - это, - он снова показал глазами на 'Рябиновые бусы', - слишком просто.
  Герман не мог не согласиться с таким выводом.
  -Ну и уж если до конца говорить конкретно об этой картине, - продолжал Отто, - то не кажется ли вам, что рябина низводит ее до пошлости? Уберите рябину и напишите вместо нее какие-нибудь более темные по цвету ягоды - ближе к синим, или даже черным - и посмотрите, какова будет реакция покупателей. Мы ведь с фрау Пампкин легко раскусили эту невинную шутку Давида Исаковича, - тут он снова, как маленькому, погрозил Давиду пальцем, - о каком-то мифическом покупателе. Не правда ли, Сара?
  Сара улыбнулась и чуть пригубила из рюмки.
  -В таком случае, что, по вашему, не слишком просто? - спросил Герман.
  - А вот об этом вы и скажете нам. Только скажите не словами, а красками. Напишите картину об успехе, как вы себе его представляете.
  -Для чего?
  - Сначала хотя бы для того, чтобы самому себе ответить на вопрос - нужен ли он вам, этот самый успех? И если ответите положительно, тогда ответите и для чего?
  -Если бы от написания такой картины что-то изменилось, - совсем без грусти вздохнул Герман.
  -Вы напишите, - сказал Отто. - А изменениями предоставьте руководить судьбе. Если картина мне понравится, может я и выступлю в роли судьбы?
  -Это каким же образом?
  -Допустим, куплю ее. Куплю за такую цену, что вы до конца жизни забудете о том, что у вас может не быть денег. Или выставлю ее в таком месте, и приглашу на выставку таких людей, что за час сделают вам имя не хуже вашего Рембрандта. Кстати, поверьте, - Рембрандт богом не был. О, мой дорогой! Успех - вещь настолько предсказуемая, что вы даже не можете себе представить, насколько. Распространенное утверждение, будто нашей судьбой управляет господин Великий Случай не более, чем миф. Везде есть причина и следствие. И это всеобщий космический закон! Главное - чтобы кто-то свыше вас поставил в нужное время в нужном месте. А вот уже за это однажды бывает надо заплатить.
  -Знать бы, чем?
  -Тут уж у кого как получится. Кому-то удается отделаться только жизнью, кому-то похуже - талантом, а с кого-то могут потребовать и душу. Мне тут недавно попался один забавный рассказик: смысл таков, что у героя спросили, готов ли он на то, чтобы в обмен на его успех где-то на Земле умер один - всего лишь один, представляете? - совершенно ему незнакомый человек. Вы только попробуйте представить себе эти цифры - из почти семи миллиардов ныне живущих, а самое главное - ежесекундно умирающих тысячами - в какую-то из секунд один-единственный умрет по вашей вине, но ради вашего успеха! Семь миллиардов - ведь это семь и девять нулей! И из них - только один.., который и сам среди этих нулей почти что ноль!
  -И что герой, - спросила дотоле молчавшая Сара, - согласился?
  -Я уже и не помню. Да и в этом ли дело? Ведь это только прихоть автора - у одного герой согласится, у другого нет.
  -А вы как бы поступили? - спросила Сара, прямо посмотрев Герману в глаза.
  Определенно, от этой женщины исходила такая мощная, дурманящая власть, что у Германа дрожь прошла по спине от ее взгляда.
  -Я бы? - переспросил Герман и замолчал. - Нет, я бы не согласился, - сказал он, наконец.
  - Конечно, только сумасшедший может на такое пойти, - заметила Сара. - К слову, о сегодняшнем дне. В Мексике в День осеннего равноденствия многие стараются посетить знаменитую пирамиду Кукулькана...
  -Как вы сказали? - переспросил Давид.
  -Кукулькан, - повторила Сара, при этом по-прежнему глядя не на Давида, а на Германа. - На языке майя это означает 'Оперенный Змей'. Пирамида эта находится в древнем городе Чичен Ица. Пирамида ориентирована в отношении Солнца таким образом, что именно в дни весеннего и осеннего равноденствия лучи проектируют тени платформ на край главной лестницы в виде чередующихся треугольников света и тени. По мере того как солнце опускается ниже, тень принимает все более отчетливые контуры извивающейся змеи. Ее хвост находится на верхней платформе, тело тянется вдоль лестницы и у самой земли заканчивается головой. Световая иллюзия длится ровно 3 часа 22 минуты, и по поверьям в это время нужно оказаться у пирамиды и загадать желание.
  -Вот уж точно - не везет, так не везет, - с усмешкой сказал Герман. - Загадать желание в Мексике... Нет, в Мексику сегодня я уже не успею ...
  -Да, в этом году, пожалуй, не успеете, - посмотрев на часы, вполне серьезно сказал Отто. - А в следующем - уж будьте добры, постарайтесь.
  -Боюсь разочаровать вас своим ответом..., - с кривой ухмылкой начал Герман.
  -И слышать ничего не хочу! - замахал руками Отто. - Дайте нам всем сию же минуту торжественное обещание - на следующий год в этот самый день быть в Чичен-Ице!
  -На следующий год в этот самый день там делать будет нечего, - прервала разговор Сарра.
  -Почему? - расстроено спросил Герман, окончательно убедившись, что под коньячными парами разговор полностью перетек в какую-то дурашливую фазу. - Там будет очередной латиноамериканский переворот?
  - Нет, латноамериканского переворота не будет, - уверенно сказала Сара. - Если ничего не помешает, то следующий год будет високосным, а в високосный год день осеннего равноденствия приходится не на 23-е, а на 22-е число. Так что надо быть на день раньше.
  -Что ж, - сказал Герман, - в таком случае, если сегодня мне хватит денег добраться до своей Фабричной, то на следующий год обещаю смотаться в ...как, вы сказали, называется это место?
  -Пирамида Кукулькан в городе Чичен-Ица, - без тени шутки в голосе напомнил Отто.
  -Вот именно туда я и смотаюсь, - с улыбкой пообещал Герман, не будучи полностью уверен, что сходу правильно произнесет это место.
  -До Фабричной вам денег хватит, - сказал Отто. - Я оставлю вам небольшую сумму в качестве залога за эту картину, - он показал на 'Рябиновые бусы'. - И если после той переделки, которую вы обещали сделать - заменить рябину другими, более темными ягодами - ее не купят в течение двух недель, я доплачу остаток и сам ее выкуплю.
  Герман прекрасно помнил, что ничего не обещал переделывать в картине. Он вовсе не считал, что от рябины она стала пошлой, и уж тем более, что ее украсят какие-то другие ягоды. Он уже открыл было рот, чтобы твердо заявить, что не нуждается в подачках и ничего переделывать не будет, потому что он художник и ему лучше знать, что должно быть изображено на его картине, когда увидел, как Отто достал из кармана увесистую пачку долларов, перетянутую тонкой резинкой, и, вынув из нее наугад довольно толстую стопку - никак не меньше четвертой части - три сотенные купюры протянул Давиду, а остальные ему - Герману.
  -Давид Исакович, не сочтите за труд принять скромное вознаграждение за ваше участие, - попросил Отто Давида.
  Давид принять деньги за труд не счел.
  -Итак, я жду свою картину, - сказал Отто, вкладывая деньги Герману в руку.
  -Но она столько не стоит, - несмело возразил Герман.
  -Вы уж позвольте мне самому решать, сколько стоит та или иная картина, - сказал Отто. - Хотите узнать, с какой целью меня пригласил Московский клуб собирателей живописи?
  Герман пожал плечами.
  -В общем, конечно, интересно, - сказал он, сочтя нетактичным ограничиться молчанием на вопрос Отто.
  -В мире появилось колоссальное количество подделок дорогих картин. Они заполонили все галереи мира, подобно метастазам, и опухоль эта только растет. Качество таких подделок - я говорю о тех, которые приобретаются истинными знатоками, а не на Вернисаже на Крымском Валу - и их имитация под нужный век и нужную кисть, порой, настолько безупречны, что скоро художественный мир рискует окончательно встать перед вопросом: есть ли в его коллекции хотя бы треть подлинных произведений. И это еще много! Уже давно ни один музей не может со стопроцентной гарантией заявить, что в его собрании нет контрафактных картин. С тем и пригласили меня Московские коллекционеры, чтобы я с максимальной точностью выявил в их коллекциях фальшивки. Без ложной скромности скажу вам, что немного найдется в мире настоящих специалистов в этом вопросе, но один из них - ваш покорный слуга. - Отто чуть склонил голову в знак того, что он действительно и есть этот специалист. - Вы спросите, к чему я рассказал вам об этом? Отвечу - к тому, чтобы вы поняли - я не трачу денег на покупку фальшивой живописи.
  Окрыленный такой оценкой своих способностей, Герман взял из рук Отто деньги.
  
   2.
  
  Герман возвращался домой с каким-то неясным чувством утраты. Было ощущение потери чего-то необъяснимо близкого и важного - и, казалось, важного не только для него.
  Еще он ощущал что-то вроде стыда. Может, перед картиной, которую вез сейчас домой для переделки? Но ему десятки раз приходилось переписывать - и порой неоднократно - многие свои картины, и никогда никакой стыд его не охватывал от того, что он одно зарисовывал другим. Конечно, ему не составило бы труда эту картину оставить нетронутой, а для Отто сделать копию, где вместо рябины будут другие ягоды - но причина его душевного неуюта явно была не в этом. А в чем - он ответить себе не мог. Как будто он предал кого-то. - Но не картину же, в самом деле! Или сделал что-то очень некрасивое, а что - понять не мог. В кармане его, доживающих свой последний день, брюк - давно превратившихся уже просто в штаны - лежала какая-то немыслимая сумма в долларах, а Герману совсем не было от обладания ими не то, что радостно, но даже просто приятно. А ведь не далее, как позавчера, когда позвонил его посредник с Вернисажа Павел Сергеич и сказал, что продал его зависшую с незапамятных времен 'зимку' - и продал-то за сущие копейки! - разве Герман не почувствовал радости? Почувствовал, да так, что потом почти двое суток отмечал с Татьяной продажу. Сегодня же он получил цену - и это только залог! - двадцати, а то и больше, таких 'зимок', а радости не было... Даже на бутылку пива.
  После метро электричку на Выхино пришлось ждать нескончаемо долго. Было уже совсем темно, сыпал мелкий противный дождь, и Герман, хоть и стоял в ожидании поезда под навесом, от косых капель, доносимых ветром, снова вымок до нитки. Когда электричка, наконец, подъехала - да она и стояла-то все время на подъезде к платформе, что-то у них там с проводами случилось - Герман вошел в вагон, весь дрожа от бившей его крупной дрожи. И все же дрожь рождалась не от дождя, а где-то глубоко внутри - из непонятного холода в глубине груди.
  Народу в электричке было немного. Герман сел на свободное место у окна, прислонился головой к темному стеклу, и когда за ним поплыли огни платформы, чтобы скоротать дорогу, закрыл глаза. Он вспоминал сегодняшний день и думал, мог ли быть этот день началом того, за чем он ехал сюда когда-то, много лет назад, молодой, совсем непьющий, исполненный стольких красивых надежд.
  В это время по вагону мимо Германа проехал на деревянной каталке безногий инвалид. Герман хорошо знал этого инвалида. Не в том смысле, что был с ним знаком, а просто видел его, практически, все те годы, что жил у Татьяны. Инвалид отталкивался от пола деревянными брусочками, похожими на приспособления для заглаживания сырой штукатурки, и между культями его бывших ног была пристроена кепка для милостыни. Герман едва удержал себя, чтобы не положить ему в кепку стодолларовую бумажку. Он бы и положил ее, если бы не постеснялся такого поступка, да еще при своем нынешнем внешнем виде. А дать мелочь, которая была в другом кармане его дурацкой клетчатой рубахи ему как-то в голову не пришло.
  Герман проводил инвалида взглядом до двери в тамбур и тут же забыл о нем.
  'Приеду сейчас домой, выложу перед Татьяной эти деньги и... а действительно, что 'и'? - подумал он. - Пошлю ее в магазин за водкой? Чтобы обмыть с ней свою удачу?.. Или свою...'. - Он так и не смог подобрать нужное слово...
  
   ...................................................
  
  Татьяна.
  Как появилась она в его жизни? Как вообще началась эта жизнь, в которой так долго была Татьяна - женщина, намного старше его, которую он не любил ни единой секунды, но вот уже почти полтора десятка лет с ней жил?
  А ведь все и началось в тот самый первый его день в Москве.
  Приехав, всем в этом городе незнакомый, ни единой душой не ждомый, он вышел тогда из вокзала и пошел наугад вверх по склону широкой то ли улицы, то ли площади. Шел, пока не вышел к Садовому Кольцу. (То, что это было Садовое Кольцо он узнал позже - тогда же Герман просто оказался перед забитой до отказа еле ползущими машинами дорогой).
  - Ну, и куда теперь? - спросил он себя. - Направо или налево?
  'Оказывается, - подумал он, - как просто может звучать вопрос, от которого будет зависеть вся моя дальнейшая жизнь'.
  Наверное, в жизни каждого бывают такие поворотные моменты, после которых эта жизнь поворачивает на совершенно иной, чем был до этого, путь. Только, к сожалению, моменты эти распознаются лишь со временем, много позже, уже задним умом, когда начинаешь вдруг вспоминать, что 'если бы в тот день, в том месте я сделал не это, а то, все пошло бы абсолютно по другому'.
  Но тогда Герман видел такой момент совершенно зримо.
  Итак, вправо...или влево?
  'Влево!' - сказал какой-то голос внутри него.
  'Ну, что ж, влево, так влево', - не стал он спорить с голосом, о чем скоро и пожалел. - Троллейбус со странным номером 'Б', в который он едва втиснулся, был переполнен, троллейбусы же, едущие навстречу, выглядели совершенно пустыми.
   Герман вышел у Парка культуры, побродил вдоль забора, но так и не зашел внутрь. Он вдруг почувствовал, насколько сильно замерз.
  Надо было что-то решать с жильем.
  Конечно, можно было переночевать на вокзале, но на вокзалах обычно спят те, кто в Москве бывает проездом - он же приехал сюда надолго.
  Герман нашел объявление о сдаче самой дешевой квартиры и оторвал язычок с адресом. Сдавалась 'комната в доме с хозяевами'. Герман не стал долго размышлять, почему за эту комнату просят вдвое меньше, чем за комнаты, предлагаемые в других объявлениях. Он запомнил приписанную к объявлению несложную схему проезда, и пошел искать метро. На метро ему надо было добраться до станции 'Выхино', а оттуда на электричке до платформы 'Фабричная' Казанской железной дороги.
  Электрички до 'Фабричной' ходили едва ли не через каждые пять минут.
  Платформа 'Фабричная' оказалась от 'Выхино' тринадцатой по счету, и Герману захотелось усмотреть в этом знак свыше. Также он выяснил, что 'Фабричная' - это название одной из станций небольшого городка Раменское, в сорока минутах езды от Москвы.
   Сам городок выглядел довольно ухоженным, но кривая улочка, которую Герман едва нашел и где находился нужный ему 'дом с хозяевами', обнаружился в каком-то неожиданном провале, дурно пахнущем нечистотами и затхлой стоячей водой и еще хуже выглядящем.
  Дом врос в землю почти по самые окна. А сами окна были до такой степени грязно-молочно-мутными, что невольно возникал вопрос - для чего они вообще нужны, если через них увидеть что-нибудь решительно не представлялось возможным?
  Вот уж никак не думалось Герману, что в такой недалекой близости от Москвы могут еще сохраниться такие дома.
  Бревна, из которых, видимо, совсем уж в незапамятные времена сложили стены дома, древоточцы во многих местах изъели почти до состояния трухи, и они были черны от прелой, осклизлой старости.
  Расхлябанная недавними дождями дорога с проплешинами черного снега, ползущая вдоль дома, только усиливала общее впечатление запущенности этого смрадного странного места.
  'Наверное, все-таки надо было повернуть направо', - подумал Герман.
  Через калитку, которую едва удалось раздвинуть на четверть, Герман протиснулся в покрытый изломанным буро-желтым бурьяном двор и постучал в дверь.
  Стук его гулко отозвался за такой же ветхой, как и весь дом, дверью.
  В ответ послышалась приглушенная перебранка и протяжные шаркающие шаги.
  Дверь открыла сильно пьющая на вид женщина с выкрашенными в соломенный желтый цвет неухоженными волосами. На вид ей было лет тридцать пять. Хотя, вполне возможно, что ей могло быть как меньше, так и больше - лицо ее совершенно утратило какие-либо характерные признаки того или иного возраста. У нее, например, были сильно выраженные мешки под глазами и морщины вдоль лба, что присуще больше тем, кому лсновательно за сорок, и в то же время почти отсутствовали носо-губные складки, которые, как принято считать, начинают появляться после двадцати пяти. Хрипловатым голосом, тембр которого описывать нет необходимости - так хорошо он известен любому, кто видел похожих женщин - она спросила Германа:
  -Вам кого?
  Это и была Татьяна.
  Она жила с матерью - на вид совсем старухой - и была ее точной, только несколько омоложенной копией. Ну, и еще, может быть, старшую делали более старой на вид ее седые волосы, неаккуратно убранные - скорее даже просто запихнутые - под вечно наползающий на глаза платок.
  Когда Герман впервые вошел в этот дом, он тут же подумал, что не выдержит в нем и до завтра (завтра он решил вернуться на вокзал и повернуть направо; в крайнем случае, сорвать объявление с другим адресом).
  Но назавтра он никуда не поехал, решив, что ничего не изменится в мире, если он на один день перенесет свое намерение. Татьяна с матерью потребовали отметить его въезд под их крышу и он, едва ли не впервые в жизни, утром болел с похмелья.
  Потом решение 'повернуть направо' перенеслось еще на неделю...
  Еще через какое-то время, после сильнейшей выпивки по поводу его первой Московской продажи своей картины, он обнаружил себя утром в одной постели с Татьяной.
  Через два года умерла мать Татьяны. Так же, как обычно, вечером они выпивали втроем (хотя был, кажется, еще кто-то, неясно запомнившийся), а наутро старуха не проснулась. На похоронах Герман узнал, что ей было все лишь пятьдесят пять лет.
  И вот прошло уже почти пятнадцать лет, а он так и не вернулся на вокзал, чтобы все-таки 'повернуть направо'.
  
   ...................................................
  
  Герман открыл глаза и всмотрелся в окно вагона, стараясь в дождящей темноте разобрать, где он проезжает.
  По знакомым ориентирам он увидел, что электричка только что проехала Малаховку.
   Следующая станция будет Удельная, потом Быково, а от Быково ровно двенадцать минут до 'Фабричной'.
  Герман стряхнул остатки дремоты, чтобы случайно не заснуть по-настоящему и не пропустить свою платформу.
  Вагон, и до того не слишком полный, теперь почти совсем опустел. Только две старушки сидели напротив него, да еще человек десять, не больше, на весь вагон. Герман всегда старался сесть в четный вагон - в четных бывает относительно тихо, а в нечетном всегда грохочет генератор. Вот и сейчас, оттого, что он сел в четвертый вагон, хорошо было слышно все, о чем говорят пассажиры этого самого пролетарского в мире транспорта.
  Из разговора сидящих напротив старушек до Германа дошло слово 'рябина'.
  Он улыбнулся про себя. Он везет картину с рябиной, а тут эти чистенькие старушки о рябине говорят.
  Герман, делая вид, что только смотрит в окно, прислушался к их разговору.
  -Да нет, Петра и Павла не сегодня, - убежденно говорила одна старушка. - Петра и Павла в июле.
  -А сегодня Петра и Павла - рябинников! - вразумляла ее вторая. - Мне мать-покойница - Царствие ей небесное - рассказывала, что его всегда раньше на Руси отмечали. И была примета - чем больше ягод в гроздьях, тем зима холоднее будет. А нонешним вечером надо положить рябину вместе с листьями между рамами в окнах.
  -Для чего? - спросила первая.
  - Чтобы рябина охраняла дом от нечистой силы.
  Электричка подъехала к 'Фабричной' и Герману пришлось выйти, так и не узнав до конца, что же еще сегодня надо делать с рябиной, потому что лично ему сегодня заплатили огромную сумму только за то, чтобы он рябину убрал.
  Домой он возвращался той же раскисшей от дождя дорогой, что и утром. Но только теперь по ней шел уже совсем другой человек, хотя внешне ни в нем, ни в дороге ничего не изменилось.
  'Ну, что? - думал он. - Неужели пришел день, в который выпал мой случай, и я оказался в нужном месте в нужное время'.
  Герману всегда было близко утверждение, что случай решает все. Нередко при решении наиболее спорных вопросов он, если не знал, как поступить, порой подбрасывал в воздух монету. Может, именно поэтому он так и не попытался изменить что-либо в своей жизни за последние пятнадцать лет.
  Он всегда знал, что однажды прийдет день, в который все и случится. Что 'все' он не знал, но случится обязательно. А если не случится, то это будет означать только одно - что в тот единственный в жизни нужный день он оказался не там. Но ведь и для того, чтобы оказаться не там, нужен точно такой случай, как и для того, чтобы оказаться там. Так что вариантов у его судьбы всего два (орел - решка, решка - орел), и значит стоит только повнимательнее прислушиваться к тем знакам, на которые указывает тебе случай.
  Вот и сейчас, в случае с этой картиной - что подсказывало тебе твое предчувствие? - Убрать из картины рябину или не убирать? Но ты взял деньги, и значит выбрал тот вариант, при котором сегодня же перепишешь эту работу.
  И тут Герман вспомнил то странное условие, которое прозвучало сегодня в воспоминании Отто о каком-то рассказе: 'Ты бы согласился, чтобы платой за твой успех было то, что где-то на планете умрет один - один-единственный, совершенно незнакомый тебе - человек?' Там, в галерее Герман сказал, что не согласился бы. При посторонних, а, тем более, при этой неземной Саре - такой влекущей, что Герман до сих пор еще не смог перевести дух от состояния звучной тяги к ней - он и не мог ответить иначе. Но сейчас, в эту минуту, когда ты один на один с собой, и нет никого, кто бы подслушал твои мысли - как бы ты ответил?
  'Наверное, я все равно бы ответил...'
  'Подожди! Не торопись с ответом!'
   'Но умер бы человек...'
  'Но только один! Подумай! Всего один!.. Один-единственный из семи миллиардов!'
  'И неужели после этого.., наконец.., все, о чем мечтал?'
  'Нет! То, о чем даже не смел мечтать!'
  'Я бы согласился...'
  'Громче!'
  'Я бы согласился.'
  'Громче!!'
  'Я БЫ СОГЛАСИЛСЯ!'
  С дерева, под которым в эту секунду проходил Герман, с громким треском обрушилась громадная, видимо, ранее надломленная ветром ветвь. Пронесшись в каком-то микроне от его головы, она упала прямо перед ним, успев полоснуть листьями по лицу и перегородив собой дорогу.
  Герман отпрянул назад и в то же мгновение отчетливо осознал, что его прыжок все равно не помог бы, окажись он сейчас на этот самый микрон впереди.
  - Кар-р! - прокричал растревоженный ворон, спящий до этого на ветке, взлетая в черное небо.
  -Господи, что это было? - вернулся в себя из какого-то забытья Герман. - И с кем это я сейчас говорил? Почудится же такое. И что я там отвечал? Ну и ну. Конечно же я бы не согласился! Да об этом даже помыслить - и то грешно! Все-таки надо было выпить пива после этого дурацкого коньяка.
  Ему стало неудобно, что он - пусть и в мыслях - назвал Отто 'этим'. Все-таки этот человек, не моргнув глазом, отвалил ему за, в общем-то, среднюю картину доход Германа, наверное, за год.
  'И это только залог'.
  -Да что со мной такое сегодня? - не на шутку обеспокоился Герман, и поспешил быстрее домой. Еще, чего доброго, начнется белая горячка прямо здесь - менты мигом в дурку отвезут. Доказывай потом, что у тебя было... Странно, но он так и не удосужился пересчитать, сколько же денег дал ему сегодня Отто.
  'Надо, все же, попросить Татьяну сходить за пивом', - решил он, подойдя к дому и с трудом отворяя калитку, которая за пятнадцать лет стала открываться совсем плохо.
  
   3.
  
  На 77-ом градусе 51-ой минуте южной широты и 166-ти градусах 40 минутах Западной долготы, на американской антарктичесой станции Мак-Мердо сегодня царило оживление. Поводов для оживления было два.
  Первый - не ахти какой, но если ты на пол-года оторван от мира, то сойдет любой: насквозь промерзший за время антарктической зимы персонал станции отмечал наступление весны.
  Конечно, полноценной весны здесь не бывает никогда, и с летом приходит тепло лишь относительное, антарктическое - но в летние месяцы станция освобождается от снега. И, тем не менее, сегодня в Южном полушарии как раз и наступала самая настоящая весна - астрономическая.
  Вообще-то, станция Мак-Мердо никогда не была Богом забытой дырой. Она располагала двумя аэродромами, вертолетной площадкой, более, чем сотней сооружений, да и еще многим другим, что отличало ее от подобных станций полярников. В летние месяцы здесь постоянно бывало не менее тысячи человек - большинство, конечно, туристы. В зимние же месяцы на станции проживало не более двухсот пятидесяти полярников, и среди них командир самолета Ник Джереми, у которого сегодня - вот он и второй повод - был день рождения. Ему исполнялось тридцать пять лет.
  Строго говоря, Ником Джереми (а точнее, Ником Джереми Хьюз, но 'Хьюз' в разговорной речи отпало как-то само собой) он стал только в восьмилетнем возрасте, когда его, урожденного Николая Еремеева, привезла в Америку из детского дома одного небольшого городка в Белгородской области усыновившая его чета пожилых последователей общества Свидетелей Иеговы Уилбура и Лесли Хьюз. По причине конфессиональной принадлежности своих приемных родителей, в которую поневоле пришлось влиться и Нику, до семнадцатилетнего возраста он своих дней рождения не праздновал. В их Церкви празднование дня рождения, равно, как и Рождества, Дня благодарения, Дня Независимости и прочих знаменательных дат было нерушимым табу. В списке празднуемых был лишь один день, точнее, ночь - 'Вечеря воспоминания смерти Христа'.
  По той же теологической причине - Свидетели Иеговы в армию служить не идут - Ник никому из близких не рассказывал, что еще в России, в детдоме родилась у него мечта стать военным летчиком.
  Потому, по окончании школы, Ник тайком от приемных родителей отправил документы в Военно-воздушную академию Денвера (штат Колорадо). Когда пришло подтверждение о зачислении и Ник объявил об этом в доме, его приемные родители Уилбур и Лесли Хьюз отказались иметь с ним что-либо общее.
  Академию Ник Джереми окончил с отличием, а вот с родителями отношения так больше и не наладились. Они по-прежнему требовали, чтобы сын оставил военную службу и посвятил свою жизнь служению Господу. А он теперь жил мечтой, зароненной ему в душу еще в Академии ее Начальником, генерал-лейтенантом Хубертом Хармоном: 'Конечная цель академии - подготавливать генералов, а не лейтенантов'.
  Высокий, русоволосый, с открытым лицом, член атлетической ассоциации академии Ник, наверное, как никто другой соответствовал тому образу офицера, о котором говорил другой генерал - Заместитель начальника штаба ВВС США по личному составу генерал-лейтенант Эммет О'Доннелл-младший - он был из таких, 'за которых вы охотно отдали бы замуж своих дочерей'.
  Впрочем, с дочерьми сложилось не сразу - только с третьей попытки. Да, влюблялись будущие жены быстро, и родители их 'охотно выдавали своих дочерей замуж' за Ника. Да только жить с пилотом Военно-Воздушных Сил США - человеком, которого десять месяцев из двенадцати не бывало дома - у двух из них так и не получилось. Терпения одной хватило на три года, второй и вовсе на полтора.
  Сейчас он был женат в третий раз. Его браку в начале американской осени - а, следовательно, антарктической весны - исполнилось уже шесть лет, и Ник всей душой желал, чтобы с нынешней своей женой Наташей - тоже русской, дочерью эмигрантов из Харькова - он 'умер в глубокой старости в один и тот же день'. Прожив в браке пять лет и поняв, что их союз - это не очередное однодневное партнерство, а то, что, наверное, и называется даром Небес, супруги решились на ребенка. Сейчас Наташа была на шестом месяце беременности, и они ждали появления своего первенца в первых числах Нового года. Наташа мечтала так подгадать, чтобы малыш родился на Новый год, а Нику больше хотелось, чтобы на Рождество.
  Через две недели Командование авиакрыла обещало отпустить Ника в трехдневный отпуск, чтобы навестить жену. Трехдневный отпуск из Антарктиды - дело нешуточное, и - самое главное - нечастое. И теперь Ник каждый вечер зачеркивал в календарике прожитый день, торопя изо всех сил течение времени.
  Обычно Ник летал на современном LC-130 Hercules, но сейчас Геркулес стоял на регламенте. А так как лететь было нужно, то в этот раз ему пришлось выполнять рейс на "Basler Turbo-67". Таких Баслеров на всю Антарктиду только два и осталось. Вообще-то, когда этот самолет был выпущен с завода с поршневыми двигателями внутреннего сгорания, он назывался DC-3. Но после того, как он полностью вылетал все свои возможные и добавленные эксплуатационные ресурсы, на нем заменили его старые двигатели на более современные и мощные турбовинтовые. Новые двигатели вполне прилично вписались в конструкцию планера и, конечно, улучшили его характеристики, но время от времени в нем обязательно что-то напоминало о том, что самолет был выпущен в первой половине прошлого столетия.
   Ник только час назад приземлился в Мак-Мердо, и до чего ему меньше всего сейчас было дела, так это до астрономической весны и собственного дня рождения.
  Этот полет дался нелегко всем.
  Ник получил задание лететь в центр ледяного купола материка, и там забрать группу участников санно-тракторного похода. Но при посадке на плато повредилась лыжа передней стойки шасси.
  Дальше, отремонтировав, как сумев в условиях отрыва от базы, поврежденную стойку, они направились к Южному полюсу, на станцию Амундсен-Скот. Там они должны были дозаправиться и после этого возвратиться в Мак-Мердо.
  Самолет сел на полосу станции Амундсен-Скот, где еще сильнее повредил переднюю стойку, залив при посадке всю полосу красной жидкостью из перебитой гидросистемы.
  Со станции на нартах привезли десяток больших канистр с жидкостью для гидросистемы, что составляло весь запас станции. Решено было доливать ее в полете по мере утечки.
  Взлет прошел нормально.
  Конечно, два двигателя Баслера по тысяче киловатт - это вам не четыре турбовинтовых двигателя Allison Т56-А-15 мощностью по 4571 лошадиной силе каждый, да еще подстегнутые восемью ракетными ускорителями. Эти ускорители, словно за волосы выдергивали в воздух семидесятитонную махину, и к ним Ник никак не мог привыкнуть - трудно перебороть себя, когда ты чувствуешь, как невидимая, ревущая сила выталкивает твой самолет с половины полосы в воздух, когда по всем, привитым в академии инстинктам, ты знаешь, что для достижения необходимой для отрыва скорости самолету надо пробежать еще метров триста.
  А Баслер набирал скорость и высоту в разреженном воздухе именно так, как и положено Баслеру - долго и натужно.
  Через двадцать минут Ник отправил бортинженера к большому баку с жидкостью гидросистемы проследить через специальную стеклянную трубку за уровнем жидкости в баке.
  Вскоре в наушниках раздался голос бортинженера:
  - Ник, пусть несут первую канистру!
  Ник дал команду бортоператору нести канистру. Оператор, который, жуя жевательную резинку, не снимая наушников, развалился на горе грузов, тут же выплюнул жвачку, скатился со своего места и полез вниз за канистрами.
  Вылез он оттуда в полном недоумении. По его жестам Ник понял - тот не нашел канистр и теперь спрашивал у инженера, где они. Инженер кинулся к механику, и все вместе они начали лихорадочно развязывать ремни, связывающие багаж и перетряхивать его. Вскоре к поискам присоединились эвакуированные участники санно-гусеничного похода. Но все поиски были напрасны.
  Выяснилось, что после того, как Ник поручил погрузить канистры второму пилоту, тот перепоручил это сделать бортинженеру, бортинженер - бортоператору, а бортоператор - кому-то из тех, кто остался сейчас с канистрами там внизу, на покинутой взлетной полосе.*(Прим. Сколь ни парадоксальным может показаться этот случай, и особенно в отношении американских летчиков, но он действительно имел место на Мак-Мердо, описан очевидцем того полета И.А.Зотиковым в книге 'Год у американских полярников' и здесь приведен почти без изменений .- Авторы).
  Ник послал второго пилота в помощь бортинженеру. Хотя, в чем могла заключаться эта помощь в случае полной утечки гидравлической жидкости, он и сам сказать не мог. Помощи можно было ждать только от Иеговы - Господа, которому его тщетно учили молиться родители.
  -Ну, что там? - спросил Ник у второго пилота еще после получаса полета.
  Но второй - молодой парень, только из Академии - не знал, что ответить. Он только видел, что жидкость в трубке уменьшается с пугающей скоростью.
  Тогда Ник дал команду второму занять его пилотское кресло, и сам пошел к баку. Достав карандаш, он сделал на трубке две риски: одну - на том уровне, где находилась жидкость сейчас, другую - при опускании жидкости ниже которой следовало немедленно ему об этом доложить. Потом Ник засек время и вернулся на свое место в кабине.
  Видимо, из многомиллиардных молений, доносившихся с Земли, Господь услышал забытый голос того, кто не обращался к Нему столько лет, потому что нижней риски жидкость достигла почти одновременно с подлетом к точке начала снижения.
  Ник перевел РУДы на пониженный режим и самолет, больше планируя, чем пользуясь тягой двигателей, начал снижение.
  Облачность была высокой, и через десять минут, впереди, в разрывах редкой кучевки показалась полоса Мак-Мердо.
   Ник приказал всем покрепче привязаться ремнями, в очередной раз наскоро пробежал вместе со вторым пилотом инструкцию при посадке с поврежденной передней стойкой, еще раз попросил помочь Иегову, проверил по карте контрольных проверок готовность кабины к посадке и ввел самолет в глиссаду, практически без газа ведя самолет к точке выравнивания.
  На высоте выравнивания он хотел, насколько будет возможно, потянуть на себя штурвал, чтобы максимально долго удерживать на весу переднюю стойку. Но посадка на лыжном шасси отличается от посадки на колесном, и потому, едва основные стойки коснулись снежного наста, как передняя почти сразу и опустилась.
  Удар! Еще один! Что-то треснуло - а что вы хотели от самолета, которому больше полувека? - и по салону разнесся резкий запах вонючей, липкой струи из еще раз лопнувшей, теперь уже в салоне, гидросистемы.
  Но главное, что они все-таки сели!
  Теперь Ник сидел в своем номере и пытался ответить себе на вопрос - как он, командир, человек, который в полете отвечает за все до единой заклепки этого самолета, за жизнь каждого, доверившегося ему члена экипажа или пассажира, мог не проконтролировать выполнение собственного приказа? Он не перекладывал вину ни на одного из тех, кто подвел его сегодня. В конце концов, каждый из них, оставшись с собой наедине, сам признает себя виновным в том, что, только благодаря чуду и крепости их хромоногого Баслера, остался сегодня жив. Но вина за все случившееся останется только на нем - Нике, потому что он - командир.
  Идя с аэродрома, Ник зашел в бар и купил бутылку 'Джека Дэниэлса'. Но виски так и стояло на столе нетронутое, Ник не смог заставить себя выпить ни глотка.
  Он прокручивал в голове каждую минуту прошедшего дня, вспоминал Наташу, думал об их будущем сыне, и на него с непереносимой тяжестью накатывала волна какого-то невероятного, почти животного страха - все, что он любил, чем дорожил больше жизни, могло сегодня в одну секунду исчезнуть в небытии.
  Внутри, в районе грудины, вместе со страхом начала рождаться -сначала из зернышка, но постепенно все усиливаясь - никогда не ощущаемая ранее боль.
  Ник все же решил выпить.
  Он открыл бутылку, налил виски в стакан на четверть, подержал его на весу, безо всякого смысла глядя сквозь него на свет, и едва поднес виски ко рту, как в ту же секунду в его мозгу блеснула какая-то невероятной яркости вспышка. Ровно на мгновение вспышка выхватила перед глазами Ника ночь, дождь, уличный фонарь, сломанное дерево, и человека, с ужасом в глазах глядящего на огромную ветвь, лежащую у его ног. После чего сознание исчезло и Ник упал на пол.
  Ника искали везде - стол был давно накрыт и не было лишь самого именинника. Потому отметили только астрономическую весну.
  На протяжении всей ночи Нику звонили в номер, но его телефон не отвечал, а дверь была закрыта. Решили, что после сегодняшего происшествия Ник закрылся в номере, не желая никого видеть.
  Когда наутро он не появился в штурманской комнате, встревожились уже не на шутку.
  Пришлось взломать двери его номера.
  Ник лежал на полу уже давно холодный.
  
  
   4.
  
  
  Герман вошел в дом.
  Не наклоняясь, придерживая носком одной ноги пятку другой, он снял свои раскисшие туфли и, оставляя мокрые следы на редко мытом полу, прошел в комнату.
  Татьяна едва обратила внимание на его возвращение. Она сидела на краю железной кровати и смотрела телевизор. По ней было видно, что она в сильном подпитии.
  -Выпить хочешь? - спросила она.
  -Нет, - ответил Герман.
  -Как знаешь, - внешне равнодушно сказала Татьяна, но про себя отметила эту странность и подумала, что, скорей всего, он где-то уже достаточно принял, раз отказывается. - Если надумаешь, то мы тебе оставили, возьмешь на кухне на подоконнике.
  Герман не стал выяснять, кого она имела в виду под словом 'мы'. Да и по правде сказать, ему это было глубоко безразлично. Мало ли здесь алкашей проходит за день.
  Герман поймал себя на том, что об 'алкашах' подумал с презрением. Он удивился такому повороту своих чувств, но значения этому не придал.
  Герман развернул картину, поставил ее на столешницу буфета, отошел на три шага назад, и, сев на стул, стал рассматривать холст.
  Татьяна краем глаза глянула на картину, и, не отрываясь от экрана, сказала:
  -Что, так и не нашелся дурак, который бы ее купил? А я тебе сразу говорила - кому нужны эти детишки? Вон, нарисовал зиму - ее и купили, а это дерьмо... кому оно нужно? - Она махнула рукой в сторону картины.
  Герман ничего не ответил.
  Он взял с буфета картину, достал этюдник с красками, который из-за дефицита места держал под кроватью, и пошел на кухню. Если приходилось работать ночью, он всегда уходил на кухню.
  Герман поставил картину на стол, прислонив ее подрамником к стене, и открыл этюдник. Затем, отступая примерно на сантиметр от края, вокруг отверстия для большого пальца выдавил на овальную палитру в давно заведенном порядке привычный, практически всегда один и тот же, набор красок - титановые белила, кадмий красный, русскую зеленую, кадмий желтый, карельскую черную, церулеум, кадмий оранжевый. И завершил овал неаполитанской желтой.
  Герман переправлял холст безо всяких мыслей о том, что делает. Работа шла на удивление быстро, и уже через два часа на тех местах, где краснели рябиновые гроздья, появились черно-синие, похожие на паслён ягоды.
  Герман отошел от картины, прищурил глаза и еще раз убедился, что нигде не оставил опальной рябиновой ягодки. После этого он взял холст и с полнейшим равнодушием отправил его на шкаф: - там, наверху, в струях теплого воздуха кухни картины быстрее сохли.
  Германа почему-то передернула мысль о том, чтобы, как обычно, лечь с Татьяной, и он, воспользовавшись тем, что она уже спала, решил постелить себе здесь же, на кухне. Он бросил на старую продавленную софу, обтянутую обшарпанным коричневым дермантином, зеленое верблюжье одеяло и принес из комнаты вышитую красными розами подушку, бугорчатую от колтунов слежавшейся в ней ваты. Герман лег, укрылся с головой одеялом - совсем, как когда-то в детстве - и закрыл глаза в нетерпеливом желании обдумать, наконец, все, что произошло с ним сегодня.
  Перед глазами сразу возник образ Сары. Возник весь - волосы, глаза, очки, губы, грудь, ноги в чуть темнее телесного цвета чулках, черные туфли на высокой шпильке... У Германа снова перехватило дух от невероятной силы желания упасть к ногам этой женщины и целовать их, медленно, очень медленно поднимаясь все выше, - и целовать руки, глаза, волосы, упиваясь каждым мгновением ее естества.
  В таких несбыточных, будоражащих мечтаниях его и укрыл сон.
  Наверное, каждый может вспомнить в своей жизни такие сны, когда, даже проснувшись, до конца никак не можешь поверить, что всего лишь видел сон. Что не случилось это с тобой в какой-то прошедшей, случайно вспомянутой жизни, или не коснулся ты только что неведомой тебе параллельной, перпендикулярной или еще какой другой реальности.
  Именно в одном из таких невероятно объемных и живых снов-жизней ощутил себя Герман этой ночью.
  Герман увидел себя распластанным на земле в каком-то незнакомом, окруженном густыми джунглями городе. Он лежал головой вниз с раскинутыми в стороны руками, отчего вся его фигура становилась похожей на крест. И хоть глаза его были обращены в землю, тем не менее он отчетливо - незнакомым ему дотоле внутренним зрением, смотрящим прямо изнутри его мозга - видел над собой яркое, добела раскаленное Солнце.
  Внутреннее зрение видело мир совсем не так, как обычное. Оно воспринимало его в виде сферы - как если бы глазные яблоки помещались не в черепе, а где-то извне, обозревая все сразу - без всяких границ, не только внешних, но и внутренних, словно проникали в самую суть предметов.
  Герман лежал на земле, а перед ним высилась громада древней пирамиды майя Кукулькан.
  Во сне часто без всяких объяснений знаешь, что есть что. Вот и сейчас он просто знал, что это и есть пирамида Кукулькан в далеком мексиканском городе Чичен-Ица.
  Возле правой его руки стоял один индеец майя в пончо, возле левой - другой. И хотя индейцы были смуглы и черноволосы, лицами они почему-то были похожи на Святого Михаила и Святого Гавриила - тех самых двух Святых, что являлись Герману во время белой горячки.
  На вершине пирамиды, своим, невесть откуда взявшимся внутренним взором, Герман видел золотого человека. И хотя был он из золота, тем не менее, ясно было, что этот человек живой. Что, впрочем, ничуть не удивило Германа.
  -Кто это? - спросил Герман у похожих на Святых архангелов-индейцев, не отрывая головы от земли.
  -Это Великий Инка, первый Инка Манко Капак, - ответил майя, похожий на Святого Михаила. - Выполняя священную волю своего отца Солнца-Инки, он вышел из вод озера Титикака, чтобы одного человека из всех живущих на Земле сделать бессмертным.
  -Бессмертным? Но для чего?
  -Людям стал нужен новый Бог, - сказал похожий на Святого Гавриила индеец. - Бог-человек.
  -Но разве нет уже одного Богочеловека? - спросил Герман, имея в виду Христа.
  -Он есть, но только Его давно забыли, - сказал индеец, стоящий у правой руки.
  -Забыли? - не понял Герман.
  -Да, - ответил индеец, похожий на Святого Михаила. - Стрела Его учения за две тысячи лет слишком далеко улетела от цели, в которую была пущена.
  -Две тысячи лет - слишком большой срок для Бого-человека, - сказал второй индеец. - За такое время от него всегда остается только Бог и совсем не остается человека.
  -Но сам Великий Инка Манко Тапак может дать лишь бессмертие, - сказал майя, похожий на Святого Гавриила. - Человека же выбрать может только человек.
  -Для того ты и здесь, - раздался сверху голос Великого Инки Манко Тапака. - Ты должен выбрать того, кто станет бессмертным.
  -А я добавлю, - тихо, почти шепотом сказал майя, похожий на Святого Михаила, - что со временем он станет и богом.
  -Разве можно стать Богом? - не понял Герман.
  -В принципе, конечно, нет, - сказал майя, похожий на Святого Гавриила. - Но люди делают это очень легко. Ты видишь в руке Манко Тапака волшебный жезл?
  -Вижу, - ответил Герман.
  -Этот жезл Великому Инке подарил его отец. Инка должен отыскать самое лучшее место на Земле для строительства города, который станет столицей новой Великой империи - Империи Солнца. И в этом ему должен будет помочь человек, на которого ты сегодня укажешь.
  -Но почему выбрали именно меня? - спросил Герман.
  - Потому что, как правило, в бессмертные чаще всего выбирают самих себя, - сказал майя-Святой Михаил. - Видимо, ты для чего-то им нужен, если тебе дали такой шанс.
  -А, может, и наоборот.., - сказал майя, похожий на Святого Гавриила.
  -Что значит наоборот? - не понял Герман.
  -В одной из Великих Книг сказано, что Всевышний 'создал смерть и жизнь, чтобы испытать вас, кто из вас лучше по делам'. Может, кто-то там, - майя показал глазами на небо, - похлопотал за тебя, чтобы тебе не пришлось ответить за что-то?
  -За что? - спросил Герман.
  -Откуда мне знать? Спроси у себя об этом.
  -Значит, вы говорите, что я могу выбрать себя? - после некоторого раздумья переспросил Герман. И до него начал медленно доходить весь смысл того, что он сейчас может сделать.
  -Можешь. Но ты должен успеть сделать свой выбор, пока тень-змея не достигнет последней ступени. А теперь подними глаза на Великого Инку.
  Герман поднял глаза и вдруг почувствовал острый укол в сердце. Он увидел то, чего не видел его внутренний взор. Справа от Великого Инки, там же, на плоской вершине пирамиды, на обычном и совершенно здесь неуместном стуле, сидел молодой мужчина, примерно одних с Германом лет, в летном шлемофоне, одетый в зимнюю меховую куртку и унты. И хоть вокруг были тропики, парню, казалось, совершенно не было жарко.
  -Кто это? - едва переведя дух от боли в сердце, спросил Герман у похожих на Святых индейцев.
  -Приговоренный тобой, - безразлично сказал один из них.
  -Не понял, какой приговоренный? - Герману показалось, что он ослышался.
  Но ответить индейцы не успели, потому что в это время с вершины пирамиды снова раздался голос Великого Инки.
  -Ты хорошо уяснил себе, зачем ты сегодня здесь? - спросил Великий Инка. Несмотря на то, что находился он на вершине пирамиды, и говорил скорее торжественно, чем громко, голос его был различим совершенно отчетливо.
  -Да, - ответил Герман.
  - Тогда смотри! - возгремел Великий Инка, и указал рукой на лестницу. - Ты должен успеть назвать имя прежде, чем последний из семи изгибов тела тени-змеи исчезнет..
  В это время от одной из граней пирамиды на лестнице начала появляться свето- тень. Вскоре она стала приобретать четкие очертания змеи, и эта тень-змея медленно начала свое движение вниз.
   Вместе с началом движения змеи, майя с лицами Святых Архангелов сначала отступили от Германа на несколько шагов в разные стороны, а затем постепенно, но довольно быстро, очертания их начали расплываться. Вскоре они стали молочно-белыми, затем и вовсе прозрачными - и через минуту там, где стояли индейцы, остались только два небольших облачка. Легчайший порыв ветра в один миг развеял облачка в воздухе, оставив после них едва уловимый запах сгоревшей серы.
  'Я даже не успел спросить у них, сколько у меня времени? - подумал Герман. - Сколько будет сползать тень змеи по ступеням?'
  Герман решил попробовать хотя бы приблизительно, на глаз, замерить скорость движения тени.
  'А, впрочем, зачем? - подумал он. - Неужели я стану искать для бессмертия кого-то еще, кроме себя? Ведь мне ясно дали понять, что я вполне и сам гожусь для своего выбора.'
  Тень змеи, меж тем, скользила вниз быстрее, чем можно было ожидать, и один изгиб уже исчез.
  Где-то в глубине сознания Герман понимал, что все, происходящее с ним сейчас, происходит не в его жизни. Не может тень двигаться так быстро. Не должен Инка стоять на вершине пирамиды майя. Что делает здесь, в джунглях, этот полярник в лётной куртке, явно перепутавший место и время? Люди не превращаются, подобно облакам, в ничто. И все же... и все же не могло это быть не в действительности. А если в действительности, тогда в какой?
  И, словно в подтверждение его мыслей, откуда-то из глубины джунглей прилетел круглый плоский диск и завис над пирамидой. Затем снизу летающего диска открылся... - нет! не 'открылся', а 'открылась' - это был не люк, это была дверь какого-то очень старого самолета - открылась дверь, и из нее выпала вниз веревочная лестница. По лестнице тут же поднялся на борт полярник в летной одежде, и диск улетел, скрывшись там, откуда прибыл - за джунглями, где-то в их глубине.
  Герман увидел, что тело змеи уменьшилось еще на один изгиб.
  'Ну, что же ты медлишь? - спрашивал себя Герман, глядя, как тень - о! она двигалась намного, намного быстрее, чем движется обычная тень - скользила по ступеням вниз. - Называй скорее свое имя и живи вечно! Разве не об этом ты мечтал с самого раннего детства? Ты знал, что все по какому-то ужасному закону должны умирать, но к тому времени, когда ты вырастешь, врачи изобретут лекарство для того, чтобы жить вечно. О, Господи, как же быстро она ползет!
  Вот уже исчез третий изгиб, а ты до сих пор не назвал своего имени!..
  Своего? Но почему непременно своего? ...А, может.., назвать другое имя?
  Другое??? Но чье?!
  Ну, хотя бы того летчика, который только что был на вершине.
  При чем здесь какой-то летчик? Ты даже не знаешь его имени. И потом, ты разве не понял, что его вообще не было? Была только иллюзия. Никаких летающих дисков не существует, все это бредни сумасшедших.
  Быстрее! Исчезает четвертый изгиб!!
  Но ведь это... ведь это так страшно - жить вечно!
  Страшно?.. О чем ты говоришь? Этой награды удостоились столь немногие, в то время как смертью наказаны все!
  Награда, говоришь?...
  Я говорю, что уже пятый изгиб почти исчез! Осталось два! Времени думать почти не осталось! Если сегодня ты не успеешь, больше такой возможности не повторится никогда!
  Но бессмертие - это такая награда, которая может превратиться в вечное
  наказание. Наказание одиночеством.
  Остался видимым лишь один - последний изгиб! Имя!
  Герман, как загипнотизированный смотрел, как свето-тень тела змеи неумолимо сокращается. Вот она почти достигла головы у последней ступени. И Герман понял, что не сможет назвать имени.
  Он почувствовал, как снова что-то заболело в сердце и стало нечем дышать.
  Змея доползла до последней ступени.
  Все! Поздно!
   И вдруг пасть змеи открылась, и она, звенящей пружиной разматывая все свои семь колец, стремительной молнией взвилась к Герману.
  И тут Герман увидел, что у змеи были глаза Сары!
  -Ха, ха, ха! - услышал Герман с вершины пирамиды голос золотого Инки. - Узнал?
  Герман посмотрел вверх, и увидел, что это был вовсе не Инка Манко Тапак, а Отто.
  -Да! - продолжая зловеще смеяться с вершины пирамиды, грохотал Отто. - Это я! А это, - он указал рукой на змею, - она! Ты ведь хотел ее? Так бери! Смотри, как она хочет прильнуть к тебе! Поцелуй ее! Ха,ха,ха!
  Змея с глазами Сары, угрожая раздвоенным языком, качалась совсем близко от лица Германа. И только он захотел отстраниться он нее, как в ту же милисекунду она стрелой вонзилась в левое плечо Германа.
  Герман стал терять сознание, постепенно впадая в прострацию, когда почувствовал, как с двух сторон его подхватили чьи-то сильные руки. Это снова были, обретшие свои прежние тела, двое индейцев майя, похожие на Святого Михаила и Святого Гавриила. Они волокли его к волшебному колодцу, который они называли Священным сенотом. В этот колодец майя бросали тех, кого предназначили для жертвоприношения.
  Но Германа в колодец не бросили. Его только поставили перед самым краем бездны.
  Сознание из Германа уходило быстро, и все же его остатка еще хватило на то, чтобы заглянуть в пропасть и понять происходящее.
   Там, в колодце, метрах в двадцати вглубь от края, на котором стоял Герман, он увидел распростертое в виде креста безжизненное тело человека в меховой куртке и лётном шлемофоне. Это был тот самый летчик, которого унес в своем чреве летающий диск. Тело медленно погружалось в бездонные воды колодца.
   Не раздумывая, Герман бросился в колодец, надеясь еще спасти этого неведомого человека и вернуть его к жизни.
  Но тело летчика, все в той же позе креста, продолжало погружаться в водную бездну. И почти в такой же позе, лицом вниз, за ним в бездну погружался Герман, отчаянно пытаясь дотянуться до тела летчика.
  Такое взаимное погружение продолжалось минуты две-три.
   И когда Герман наконец-то сумел дотянуться до тела и коснуться его, он ощутил, что воздуха в его легких уже не осталось. И внезапно на него навалилась вся тяжесть воды над ним.
  В следующее мгновение вода заполнила его легкие.
  Последнее, что зафиксировал его мозг, был яркий пучок света, уходящий в глубь колодца.
  Герман проснулся в полуобморочном состоянии, с ощущением того, что он только что побывал в потустороннем мире.
  
  Он долго лежал, боясь пошевелиться, не будучи в силах поверить, что это был всего лишь сон. Но что было самым странным и неприятным - невыносимо болело сердце.
  В окне было еще совсем темно. Татьяна спала. Сон ее тоже был тревожен и, судя по неровному, прерывистому дыханию, полон каких-то хмельных переживаний.
  По мере того, как Герман отходил ото сна, проходила и боль в сердце. Вскоре она почти полностью ушла, но ощущение ее, воспоминание о ней не проходили еще долго. И когда он вспоминал свой сон, боль, казалось, возвращалась снова.
  
  
   5.
  
  Герман встал и с трудом добрался до подоконника. Там, за желтой от копоти занавеской, стояла оставленная ему бутылка, в которой водки было еще не меньше, чем на пол-стакана.
  Герману хотелось быстрее отойти от своего сна, и потому он, не тратя попусту времени на поиски стакана, привычно опрокинул горлышко бутылки прямо в рот.
   И тут его ждала еще одна неприятная неожиданность: водка не только не полилась по хорошо знакомому пути в его внутренности, но, напротив, встала комом поперек горла, перекрыв Герману всякую возможность дышать.
   Герман сплюнул всю водку изо рта в раковину, и, секунду-другую помедлив, туда же вылил и всю оставшуюся в бутылке жидкость.
  'Да что же со мной такое, ей Богу? - с крайней степенью досады подумал Герман. - Я что, и пить разучился теперь, что ли?'
  'Уж не болезнь ли это какая приключилась?' - подумал он.
  'Может, у меня в организме от водки что-нибудь уже сгорело?' - забеспокоился Герман. Он неоднократно слышал о том, как 'сгорают от водки'. Сам он, правда, никаких таких случаев возгорания не наблюдал, хотя претендентов на такое явление знал предостаточно. А вот, что треть из тех, с кем он пил за свою жизнь, уже благополучно почили в Бозе - такое было.
  Но внутри ничего не болело, никакие боли не беспокоили, признаков утраты какого-либо из органов не ощущалось, и вообще, телесно - как ему показалось - он чувствовал себя гораздо лучше, чем в любой из прожитых за последние десять лет дней.
  'Придется пить чай, - горестно подумал Герман и поставил на плиту зеленый эмалированный чайник с густо оббитыми, подобно поверхности Луны, боками.
  Странно, но крепкий, очень сладкий чай, вопреки ожиданиям, не только понравился Герману, но и взбодрил его после так сильно вымотавшего его сна.
  'Вот так, - подумал Герман с удивлением. - Век живи - век учись. А я-то всю жизнь лечился водкой'.
  Неожиданно он обратил внимание на свои валяющиеся на полу штаны. Ужасные, неглаженные, заляпанные грязью, с бахромой вылезших ниток по краям брючин.
  'А ведь в таком тряпье стыдно ходить по Москве', - подумал Герман, и вспомнил то, о чем даже как-то забыл: в карманах этих самых штанов лежит несусветная сумма, на которую можно раз сто, а то и больше - Герман был непритязателен в одежде - обновить свой гардероб. Он готов был прямо сейчас бежать в магазин, чтобы купить себе новые брюки, но, посмотрев на свой легендарный будильник, понял, что все магазины, торгующие одеждой, в это время еще закрыты. Тогда он снова заварил себе чаю и выпил вторую чашку так понравившегося ему напитка.
  'Как только откроется магазин, так сразу куплю штаны и поеду к Давиду, - решил Герман. - Пусть звонит этому Отто и говорит, что картина готова'.
  Но тут он вспомнил непреложный закон творческого работника - никогда не надо спешить отдавать заказ, не выждав положенного срока. Иначе заказчик подумает, что писать картины - плевое дело. В сущности, так оно и было, и ничего сложного в этом Герман не находил. Но нельзя давать понять это заказчику. Потому что некоторые из них - особо ушлые - тут же начинают подсчитывать: если ты за день нарисовал картину и получил за нее такие деньги, то сколько же ты зарабатываешь?
  В это время - в эдакую-то рань! нет все-таки совести у людей! - позвонил мобильник.
  Герман посмотрел на зеленый экран своей древней 'Мотороллы', но там только высветилась надпись 'Номер не определен'. Если только это опять не выкидывает свои еврейские штучки Давид, то неопределяемый номер всегда был хорошим знаком. Платить за услугу 'подавление номера' бывает не жаль или значимым заказчикам, или пижонам. Давид исключался сразу, поскольку в его галерее сейчас не было никакой 'зависшей' картины, которую любыми правдами и неправдами надо вернуть Герману. Пижоны Герману не звонили никогда ввиду его малоинтересности для них. Оставался значимый заказчик. Эти могут позвонить в любое время - утром, ночью - без разницы. Они на то и 'значимые', чтобы не считаться с такими условностями.
  -Я слушаю, - как можно солиднее сказал Герман в трубку.
  -Я тысячу раз прошу прощения за свой, столь ранний, звонок, - услышал он в телефоне дребезжащий голос, - но через час у меня самолет на Берлин. Я хотел бы узнать, готова ли моя картина?
  Герман стал мысленно пробегать в голове по именам закзчиков, но не вспомнил ни одного, который бы что-либо заказывал ему в последнее время. Да и не в последнее тоже. Пьющий художник, в силу того, что редко выполняет в срок заказанную ему работу, быстро теряет заказчиков. И потому те, особенно учитывая Московский художественный рынок и количество художников на душу покупателя, не много тратят времени на поиски художников, пьющих меньше, пусть даже и пишущих хуже. Ведь и сами понятия 'хуже' - 'лучше' весьма и весьма субъективны.
  -Это Отто, - пояснил голос в трубке. - Макс Отто фон Вольф, если помните?
  'Вот те на! - подумал Герман. И потом, с некоторой даже долей возмущенного самолюбия, добавил мысленно: - Он что, думает, что картины писать - это все равно, что пирожки печь?'
  -Я, конечно, понимаю, что картины писать - это не пирожки печь, - начал несколько суетливо оправдываться Отто ('Вот, черт! - чертыхнулся Герман'), - но и работы я вам, согласитесь, задал не так уж много.
  Герман понял, что Отто не тот заказчик, которому можно заливать про невероятную сложность и необходимую для этого длительность выполнения его заказа, потому ответил:
  -Да, я все сделал. Можете забрать картину. Только боюсь, она еще не просохла.
  -Да что вы! Там и сохнуть-то нечему, - в полной убежденности сказал Герману Отто.- Так, стало быть, я могу за ней попросить приехать фрау Пампкин?
  -Нет!!... Я думаю, не стоит никого просить, - невнятным голосом стал убеждать Герман Макса Отто. Ему страшно было подумать, что Сара увидит, как он живет..., где он живет.., и с кем он живет. - Я сам привезу картину, только скажите куда.
  -О, вы чрезвычайно любезны, герр Стоковский, - с полным удовольствием в голосе сказал Отто. - В таком случае, если вам не тяжело, подвезите, пожалуйста, картину сегодня к гостиннице 'Космос' к... да, к тринадцати часам. Фрау Сара вас встретит в фойе. Вам удобно это время?
  Еще бы ему было неудобно! Тем более, когда его встретит 'фрау Сара'! Герман готов был прямо в трусах запрыгать посреди грязной Татьяниной кухни.
  -Ну и прекрасно! - сказал Отто. - Заодно фрау Сара передаст вам оставшуюся сумму.
  Герман хотел спросить, можно ли, вот так, даже не взглянув на исправления в картине, платить деньги, но - как уже стало обычным в разговорах с Отто - сказать ничего не успел.
  -Вы, может быть, не уверены, понравится ли мне картина? - спросил Отто. - Не сомневайтесь, понравится. Я ведь уже узнал вашу кисть, так что любой вариант в вашем исполнении меня устроит.
  
   ........................................
  
  В пятнадцать минут первого к зданию гостинницы 'Космос' подъехало желтое такси, на борту которого, видимо для граждан, страдающих дальтонизмом, так и было написано 'Желтое такси'.
   Из такси вышел мужчина в сером, с легким зеленоватым отливом, в редкую тонкую полоску, костюме, поверх которого был наброшен незастегнутый светлый плащ. По белым следам на шее и висках, а также щедро источаемым запахом цирюльни становилось понятно, что аккуратно уложенной прической мужчина обзавелся не далее часа назад. Подобная белость кожи в районе носогубных складок и подбородка не менее красноречиво свидетельствовала, что элегантная бородка-эспаньолка была извлечена из недр запущенной художнической бороды там же и тогда, где и когда поверхность головы обзавелась аристократической укладкой. Сверкающие девственной магазинной начищенностью туфли мужчины хоть и выглядели по виду очень дорого, но, скажем по секрету, жали так, что их обладателю впору было разуться - в каковом состоянии его ноги и пребывали в такси по пути к 'Космосу' - и пойти по асфальту в одних носках.
  Мужчина по привычке достал из кармана мобильный телефон, чтобы по цифрам на его экране узнать время, но, опомнившись, спрятал телефон назад и посмотрел на левую руку, на которой красовались такие же свежекупленные и блестящие, как и все на нем, часы. Времени до назначенной встречи было еще много.
  Герман - а это, как нетрудно догадаться, был именно он, только основательно преображенный из прежнего - слишком 'заложился' на дорожные пробки, которыми в эту пору дня бывала забита Москва, потому и прибыл на встречу с Сарой на сорок минут раньше. Впрочем, когда речь идет о Москве, то здесь 'слишком' заложиться на пробки получается редко - как ни закладывайся, все равно где-нибудь, да застрянешь. Но сегодня Герман проехал просто до невероятности быстро. Нигде не пришлось торчать в нескончаемой московской автомобильной каше - ни на Новорязанке перед Люберецким светофором, ни на вечно стоящем Волгоградском проспекте, ни на Третьем кольце, ни - что совсем уж явление небывалое - в Лефортовском тоннеле.
  Герман расплатился с таксистом, как и все новички чрезмерно щедро оставив тому на чай, потом сам же, без малейших намеков на помощь со стороны последнего забрал с заднего сидения упакованную в черный целлофановый пакет картину, и, пройдя мимо совершенно дурацкого, на взгяд Германа, начищенного, как котовы бейцы, памятника генералу Де Голю, вошел в фойе гостинницы. Охранники, в другое время не пустившие бы его и на порог, сейчас лишь молча расступились перед ним. По манере этого человека держаться охранники, конечно, увидели - о! это вообще глазастые ребята! - что посетитель не чувствует себя полностью в своей тарелке в плотно сидящем костюме, непривычном плаще и жмущих ноги туфлях, но в этой гостиннице они перевидали столько подобных экземпляров, что давно сделали вывод - от таких самые щедрые чаевые и бывают. А от тех засранцев, которых доставляют к гостиннице на 'Майбахах', как ни улыбайся и не стелись перед ними в дверях - рубля не дождешься. Они тебя просто в упор не замечают, будто ты шкаф или еще какой малозначительный предмет интерьера. Впрочем, от Германа они тоже мало чего дождались - ему просто и в голову не пришло, что этим мордоворотам надо за что-то давать деньги. Хотя, если бы ему намекнули, он бы, конечно, дал.
  Герман в ожидании Сары стал с многозначительным видом прохаживаться по фойе.
  Сара - сразу видно, что иностранка - тоже пришла на двадцать минут раньше назначенного времени. Бесшумно распахнулись двери лифта и вышла она. В этот раз на ней был такой же строгий, и такой же, до сведения с ума, элегантный костюм, как и в прошлый раз, только темно-вишневого цвета. В тон костюму были и туфли - тоже предельно изяшные и снова на шпильке. Видно было, что эта женщина знала себе цену, и по тому, как на нее смотрели окружающие - эту цену могли предполагать и они. Цена, без сомнения, была очень высокой, но что-то в ней неуловимо говорило Герману, что его шансы не безнадежны.
  Сара улыбнулась открытой, приветливой, без малейшего жеманства улыбкой, и протянула ему руку.
  -Как мило было с вашей стороны приехать самому и не заставлять меня ехать за картиной по этому ужасному городу, - сказала она.
  Гераман взял ее руку и теперь не знал, что с этой рукой делать. Просто пожать - неудобно, слишком по-мужски это будет выглядеть. Он бы, конечно, пересилил себя и поцеловал руку, чего никогда в жизни не делал, но на него с любопытством уставились шароголовые охранники, тоже с явным интересом наблюдающие, что же он будет с этой рукой делать.
  На выручку пришла сама Сара. Оставив протянутую руку в его руке, она другой мягко, но совершенно естественно, привлекла его за плечо и коснулась губами его глянцево-выбритой щеки. Потом чуть откинула назад голову, посмотрела на его щеку, засмеялась и сказала:
  -Простите, я вас испачкала помадой.
  -Да что вы... - только и смог выдохнуть Герман.
  -Но я сейчас все исправлю, - так же весело сказала Сара, достала из темно-вишневой дамской сумочки тонкий носовой платок, источающий какой-то неземной, нежнейший терпковатый аромат, чуть послюнила его и совершенно естественным движением вытерла щеку Германа.
  Теперь не только у Германа остановилось дыхание, но и у всех смотрящих на это охранников. Глядя на их лица, можно было только представить себе, что бы они сейчас отдали, чтобы их круглые, упитанные, розовые пингвиньи щеки оказались на месте впалой синюшной щеки Германа.
  'Хорошо, что побрился', - только и смог подумать Герман.
  -Вы не слишком спешите? - спросила Сара.
  Не надо обладать бурным воображением, чтобы предположить ответ Германа.
  Нет, он спешил не слишком. Во всяком случае, в ближайшую тысячу лет он готов был быть в ее полном распоряжении.
  -В таком случае, вы не пообедаете со мной? - спросила Сара. - Мы бы поднялись с вами на двадцать пятый этаж, там есть вполне приличный ресторан, заказали что-нибудь истинно русское, ели бы, смотрели с высоты птичьего полета на Москву и говорили бы о живописи. Как вам такое предложение?
  Герман всегда думал, что он к деньгам равнодушен, а оказывается, как же это здорово - иметь в кармане такую сумму денег, с которой тебе совершенно не страшно согласиться сводить эту женщину в любой ресторан столицы и не бояться, что тебе не хватит денег расплатиться!
  -Скажу одно - мне оно нравится, - сказал Герман, не смевший и мечтать о том, чтобы провести с этой неземной женщиной столько времени.
  -Вот и хорошо,- радостно сказала Сара. - Тогда давайте отдадим на ресепшн картину, распорядимся, чтобы ее отнесли в мои аппартаменты, и вперед, а вернее, вверх - на двадцать пятый этаж!
  В ресторане, который носил название 'Планета Космос', неискушенному в посещении подобных заведений Герману поначалу стало совсем неуютно. Гораздо привычней ему было взять бутылку водки - такую, чтобы подешевле - сесть с Татьяной на кухне, и, не слишком заморачиваясь насточертевшими видами из единственного окна, употребить напиток по назначению, закусив, чем Бог послал.
  Но обходительные манеры вышколенного метрдотеля и совершенно непринужденное поведение Сары, которую, похоже было, нисколько не подавляла обстановка этого, как, наверное, и любого другого ресторана, быстро успокоили и Германа. Он выпрямил плечи, правильной постановкой головы придал своей осанке убедительное достоинство, и, пронеся себя в таком состоянии через зал, был сопровожден вместе с Сарой в очень уютный кабинет, своеобразной дверью в который служили две тяжелые, к низу отогнутые по сторонам красные театральные шторы с кистями. Из окна этого уютного маленького кабинета (в голове Германа почему-то возникло пошленькое сравнение с гнездышком) было видно не меньше половины Москвы. Центром панорамы служила стрела Останкинской телебашни. Окно тоже наполовину прикрывала красная театральная штора. Скатерть и стулья - их было шесть - сверкали изумительной белизной первого зимнего снега..
  Откуда-то, из глубин скорее мышечной, нежели обычной памяти Германа всплыли весьма недурные манеры, которым его обучали в далеком детстве, и он галантно, не дав это сделать метрдотелю, отодвинул перед Сарой стул. И вообще, он как-то очень быстро пришел в себя и освоился в этой, казалось бы, совершенно чуждой ему обстановке, одежде и роли. Столь же легко и быстро он разобрался и с меню, большая половина блюд в котором была для него абсолютной китайской грамотой.
  Сара, следуя своему желанию есть сегодня только блюда русской кухни, заказала для себя кетовую икру, в качестве горячей закуски русские блины с мясом и сметаной, на первое борщ с говядиной, на второе - жареный картофель и на десерт фруктовый салат с Куантро. Куантро, конечно, лишь с большой натяжкой можно было считать русским напитком, но из десертов, звучащих хоть как-то по-русски, предлагалось только мороженное, а мороженного ей не хотелось.
  Герман посчитал, что борщ и картошку он запросто может есть и дома, и потому с видом совершеннейшего знатока заказал салат с перепелкой и трюфельным маслом, карпаччо из говяжьей вырезки, фуа гра с пряной грушей и малиновым соусом, крем-суп из белых грибов и трюфелей (здесь он секунду колебался, думая вначале блеснуть заказом супа из морепродуктов с чесночной брускеттой; но, во-первых, понятия не имел, что такое брускетта, во-вторых его смутило слово 'чесночный'), утиную грудку с шафрановой грушей и на десерт холодный суп из манго с шариком мороженного.
  Вино заказали на усмотрение метрдотеля, что последний, со своей стороны, оценил очень высоко. Ему, как специалисту в своем деле, всегда импонировали люди, которые не строили из себя знатоков в том, в чем смыслят не больше, чем заяц в марципанах - а таких, из приходящих сюда, подавляющее большинство, во всяком случае, на взгляд метрдотеля - а доверяют это сделать настоящему знатоку.
  Пожалуй, не стоит вдаваться в подробности того, как Герман безуспешно пытался справиться со всей этой лавиной яств, из которых ему понравилась только утиная грудка и шарик мороженного. Но надо отдать ему должное - он с таким скучающим видом отодвигал в сторону едва пригубленные блюда, что вполне можно было подумать, будто его просто не устраивало качество приготовленных деликатесов, а вовсе не потому, что блюда с непривычными вкусами не лезли ему в глотку.
  Саре же русская кухня оказалась по вкусу, и за малозначимым разговором о живописи, Москве, и жизни в принципе, ее заказ неторопливо, но вполне зримо уменьшался в размерах. По правде говоря, размеры были далеко не так грандиозны, как у Германа, потому что она заказывала свои блюда не по целой порции, а по половине, и некоторые даже по четверти..
  'Да, - подумал Герман, - надо было заказывать борщ. А то получилось - еды куча, а я голодный'.
  Тебя что-то не устраивает?
  Герман резко обернулся вокруг, но рядом никого, кто мог бы это сказать, не было.
  Действительно, подумал Герман, довольно о еде. Не ради же еды, в самом деле, он находится в этом ресторане!
  -Кстати, я чуть не забыла, а вы молчите, - с укоризной в голосе вспомнила о чем-то Сара и взяла со стоящего рядом стула свою темно-вишневую сумочку.
  -О чем я молчу?- не понял Герман.
  -Ну как же? Разве вам не причитается остаток суммы за картину? Господин фон Вольф просил вам передать, - она потянула Герману увесистый закрытый конверт, - и на словах выразить восхищение вашей работой.
  -Так ведь он ее не видел?! - опешил Герман.
  -Я только передаю то, что он просил, - сказала Сара.
  Герман взял конверт - по весу он был значительно тяжелее той пачки денег, которую вчера Отто выдал ему в виде аванса - и, не открывая, равнодушно сунул в правый карман пиджака.
  Сара отпивала маленькими глотками вино из бокала и смотрела на Германа. Его это невероятно смущало, и он чувствовал, как потеет его ладонь, держащая бокал. Герман действительно только держал бокал, но вино не пил. Сначала боялся, как бы его не понесло и он не напился, потом, когда все же решил пригубить глоток, почувствовал то же самое ощущение во рту, что и утром, когда попробовал выпить водку - даже эта крохотная толика вина чуть не лишила его дыхания.
  В это время к столу подошел метрдотель и спросил, всем ли они довольны?
  -Спасибо, - ответил Герман. - Все замечательно. Будьте добры, скажите официанту, чтобы принес счет.
  -Одну минуточку, - галантно улыбнулся метрдотель и жестом глаз показал следившему за ним официанту подойти к столу.
  Когда Герман доставал деньги, чтобы рассчитаться по счету, из кармана у него выпала однодолларовая купюра., оставшаяся после обмена валюты на рубли, когда он покупал себе утром костюм. Официант, стоявший рядом, быстро нагнулся, поднял купюру и положил ее на стол.
  Рассчитавшись с официантом, Герман в разговоре с Сарой взял купюру со стола и стал бездумно вертеть ее в руках. И тут взгляд его случайно упал на изображенную на купюре пирамиду. Он сразу вспомнил свой сегодняшний сон и непроизвольно нахмурил брови.
   -Что-то вспомнили? - спросила Сара.
  -Да так, ерунда, - махнул рукой Герман. - Вот, посмотрел на доллар и вспомнил сегодняшний сон.
  -Как интересно! - негромко воскликнула Сара. - После вчерашней встречи с Отто вам, не иначе, снились деньги?
  -Нет, не деньги. Мне приснилась пирамида.
  -Пирамида? Хм. Это непростой сон.
  -Вы умеете толковать сны? - удивился Герман.
  -В детстве, как и все девчонки, обожала читать сонники, - пояснила Сара, как бы извиняясь за свое давнее увлечение.
  -Тогда расскажите, если знаете, к чему снятся пирамиды? - попросил Герман.
  - Если снятся пирамиды, - сказала Сара, - значит, в вашей жизни грядут какие-то большие перемены. Возможно, вас ожидают путешествия, которые принесут удовлетворение многих ваших желаний. Вы будете совершенствоваться в любви, узнаете вкус земных богатств. Пирамиды - это хороший сон.
  -Скажите.., - только и сказал Герман.
  Сара взяла из его рук долларовую купюру и, развернув, посмотрела на нее.
  -А мне при взгяде на этот рисунок, - показала она жестом бровей на купюру, - всегда было не по себе от этого глаза над пирамидой. Жуткий он какой-то... А вы знаете, что у вас очень красивые глаза? - вдруг неожиданно спросила она.
  Герман закашлялся. Да так, что ему даже пришлось достать носовой платок.
  -Простите, - сказал он, никак не находя в себе силы до конца привести в норму дыхание.
  -Красивые и грустные, - снова сказала Сара, рискуя вызвать у Германа новый приступ кашля.
  Сара мягко улыбнулась и снова пригубила вино.
  -Разве я не говорила тебе об этом? - спросила Сара, без тени напряжения переходя на 'ты'. - Еще вчера, когда я увидела их, я подумала, что твои глаза похожи на глаза грустного принца из датских сказок.
  Никто до сих пор так не говорил о его глазах. Глядя на себя в зеркало, он, конечно не считал себя таким уж уродом, но и никогда не находил чего-то особенного ни в лице в целом, ни в глазах в отдельности. И уж меньше всего напоминал он себе 'грустного принца', тем более, из датской сказки. Грустного пьяницу, может, иногда и напоминал, но грустного принца - никогда.
  Герман молчал. Он был обескуражен и подавлен незримой силой этой женщины. Он не смел дольше, чем на две секунды поднять глаза на ее лицо - и вдруг она - она! - женщина-богиня! женщина-несбыточная мечта! женщина - самый сладкий сон в его жизни! - говорит ему, что он похож на грустного принца.
  -А теперь, - сказала Сара, - я хочу, чтобы ты показал мне свою картину.
  -В каком смысле показал картину? - не понял Герман. - Разве вы ее вчера не видели? - Он хотел сказать ей 'ты', но так и не смог.
  -Разве я сказала, что хочу увидеть картину? Я сказала, что хочу, чтобы ты показал мне ее.
  -Но в ней больше нечего смотреть, - ответил Герман. - Картина испорчена. Вся ее суть была в рябине.
  -А ты покажи так, как если бы все в ней осталось по-старому, так, как было вчера, - настаивала Сара.
  -Что ж.., - без особого энтузиазма пробормотал Герман. После того, как картина была переделана, он больше не любил ее. - Если вам... если тебе кажется это интересным... Но для этого нам надо спуститься на ресепшн.
  -Нет, нам надо спуститься гораздо ближе - не на ресепшн, а на шестнадцатый этаж, в мои аппартаменты. Картина уже должна быть там, - напомнила Сара.
  Герман поблагодарил при выходе метрдотеля, и они с Сарой вышли из ресторана.
  Аппартаменты, в которых жила Сара, потрясли Германа своими размерами. Он никогда не представлял себе, чтобы номер в гостинице мог иметь такую площадь. Герман понимал, что, возможно, если смотреть на аппартаменты гостиницы 'Космос' с высоты какого-нибудь 'Хилтона' или 'Шератона', эти показались бы жалкой лачугой, но у Германа никогда не было возможности для таких сравнений, и потому он решил для себя, что это самая шикарная съемная квартира, которую он только видел в жизни. В номере было две больших комнаты, мягкая мебель, невероятных размеров диван, а по стенам висели написанные маслом картины (картины, впрочем, так себе). В номере была даже настоящая барная стойка с напитками.
  Картина Германа, завернутая в черный пакет, действительно уже стояла, прислоненная к ножке стола.
  -Выпьешь чего-нибудь? - спросила Сара, подходя к барной стойке.
  Герман с удовольствием выпил бы для храбрости - и побольше, но боялся, что алкоголь опять повторит ту же неуместную шутку, которую он сегодня выкидывает с ним с самого утра. Потому, и в мыслях не держа показать себя трезвенником, сказал:
  -Может, разве что, соку какого-нибудь... если есть?
  Сара про себя улыбнулась и, налив себе вина, ему налила апельсинового сока.
  -Ты пока разверни картину и повесь ее вон там, - она указала рукой с бокалом на абстрактную картину на стене, - вместо того шедевра с разводами жуткого кислотного цвета. А я сейчас прийду, - сказала она и с бокалом вина вышла в другую комнату.
  Пока Сары не было, Герман развернул картину и приспособил ее на место изгнанной абстракции. Он походил вокруг картины, ища наилучший ракурс для ее осмотра. Герман отошел сначала на два шага вправо, потом на три влево, потом назад - и без всякой задней мысли (да и от какой невероятной смелости она могла появиться в отношении этой женщины?) пришел к выводу, что лучше всего показывать картину, сидя на диване. Оттуда и свет падал хорошо, и расстояние для обзора было оптимальным - картина смотрелась целостно, и, хоть еще хорошо просматривались детали, но уже и исчезали мелкие огрехи живописи.
  Сара вышла в японском халате, который хотя и был длиной до пола, но почти полностью открывал при ходьбе ее редкостного совершенства ноги. Халат из синего, при этом удивительно теплого оттенка, тончайшего шелка, облегал и усиливал каждый изгиб фигуры и придавал ей вид богини, обнаженной и соблазнительно прикрытой одновременно,.
  Герман, с великим трудом сдерживая себя, чтобы не вонзиться в нее взглядом и больше уже не отводить его никогда, вспомнил странную фразу, услышанную им когда-то, смысл которой окончательно дошел до него только сейчас: 'Бог создал женщину красивой, а дьявол сделал ее хорошенькой'. Для понятия 'хорошенькая' Сара была слишком хороша: скорее, к ней можно было применить это слово в тысячекратно-увеличенной степени.
  Герман невольно скользнул взглядом по ее ногам. Вместе с одеждой Сара успела сменить и туфли на высоком каблуке на очень изящные комнатные туфельки без задников, украшенные спереди симпатичной белой опушкой, похожей на заячьи хвостики.
  -Ну как, ты готов показать мне свою картину? - спросила Сара.
  -Лучше ее смотреть, - несколько смущаясь, сказал Герман, - если вы...если ты сядешь вон туда, на диван. - И поспешил пояснить: - Оттуда лучше обзор.
  -Ну, раз лучше.., - согласилась Сара и прошла к дивану.
  Когда Сара проходила мимо Германа с бокалом в руке к диван-кровати, он увидел узкие розовые пятки Сары. Больше он уже ни о чем не мог думать. Как ни старался Герман найти для своего взгляда менее провокационные объекты, взгляд его постоянно опускался на эти, невероятной сексуальной притягательности пятки.
  Сара сразу поймала направление его взгляда, но только чуть улыбнулась и сделала вид, что ничего не заметила.
  Сара села на диван-кровать и положила ногу на ногу, отчего халат мягко приоткрыл ровно то, и ровно настолько, что и насколько надо было приоткрыть.
  Она посмотрела на картину и заметила:
  -Знаете, а вы правы - с рябиной, и правда, наверное было лучше.
  Герман вздохнул:
  -Что уж теперь об этом говорить?
  -Не расстраивайтесь, - постаралась успокоить его Сара, видимо, по привычке, как всегда при разговоре о картинах, переходя на 'вы'. - У господина Вольфа вообще своеобразные вкусы. И потом, я высказала мнение - как это у вас называется - обывателя. А герр Отто - специалист. И, поверьте мне, специалист в своей области очень значительный, и очень известный. И если он попросил вас заменить рябину, он знал, что говорил.
  -В конце концов, - сказал убежденный ее словами Герман, - никто не мешает мне повторить картину в таком виде, в каком она нравилась мне.
  -Вот видите, как все просто решается, - сказала Сара. - Но, поскольку господина Вольфа сейчас с нами нет, то, как мы и договорились, покажите мне свою картину такой, какой хотели бы показать.
  -С удовольствием, - сказал Герман. - Хотя, честно говоря, я понятия не имею, что о ней говорить. Это ведь не сюрреализм, не абстракция, не 'Черный квадрат', чтобы надо было что-нибудь объяснять. Одна девочка делает для другой бусы из ягод рябины - вот и все.
  -Вот, казалось бы, и все, - начала за Германа Сара, делая ударение на слове 'казалось бы'. - А на самом деле?..
  -А на самом деле.., - стал подхватывать нить ее помощи Герман, - попробую хотя бы самому себе объяснить, почему я написал именно такую картину? Проще всего, было бы, конечно, сказать - написал потому, что написал. И все. Но это если не принимать во внимание тот факт, что все в мире предопределено заранее и совершается для чего-то. В таком случае, для чего-то же Бог надоумил меня написать именно этот сюжет? (Который, по правде сказать, совсем не продажный - в том смысле, что его трудно продать).Почему на картине написаны дети? Как, наверное, всякий художник, я хочу создавать красоту. Композитор Глинка сказал однажды интересную фразу: 'Чтобы создать красоту, нужно самому быть чистым душой'. Я не знаю, насколько чист душой я сам... Или нет... Пожалуй, наоборот - скорее даже знаю... - (никакая сила воли не могла заставить его не смотреть на эти узкие, нежно-розовые пятки!) - Но с таким знанием надо заниматься чем-то другим. А я всегда хотел писать картины... Красивые картины. Наверное, именно потому, неосознанно, не отдавая себе отчета, я стал искать такую натуру, от которой можно было хотя бы попробовать... наполниться чистотой, что ли..?
  -И потому ты написал этих девочек, - продолжила за него Сара попытку его ответа на вопрос самому себе, снова возвращаясь к обращению 'ты'. - Действительно - в каких еще краях искать чистоту, как не в стране детства? Что ж, хочу тебе сказать, что девочки на твоей картине - действительно, сама чистота.
  'Да, - подумал Герман, - на картине чистота. Зато внутри такое... если бы на глазах были волосы, я бы за волосы отвернул их от этих пяток'.
  -Ну, а рябиновые бусы? - попыталась вернуть его на ускользающую тропинку размышлений Сара, в очередной раз заметившая, куда постоянно направляется его взгляд, и снова улыбнувшись про себя его тщетным попыткам смотреть в какую-то еще - все равно какую - сторону.
  -Бусы... Бусы висят пока только на шее младшей девочки, хотя делает их старшая. По-моему, это немаловажно. Немаловажно то, что сначала добро нужно подарить тому, кто рядом, научить ему того, кто младше. Неважно в чем младше - младше по возрасту, младше в чувствах. Ну, а то, что бусы рябиновые... Рябина - это оберег. Наверное, даря своей младшей сестре рябиновые бусы, старшая как бы говорит ей: 'Пусть хранит тебя Бог от всего зла мира, от всякой его тьмы'. Ну, и потом - что может быть живописнее, чем красные ягоды рябины? Уж никак... - Герман осекся и замолчал.
  -Ты хотел сказать, что уж никак не те темные ягоды, которые захотел увидеть на картине Отто? - продолжила за него Сара.
  -Примерно, что-то в этом роде, - согласно кивнул головой Герман. - Только не стал говорить, потому что заказчик, который платит - всегда прав.
  -Ты действительно так считаешь? - с нескрываемым недоверием в голосе спросила Сара.
  -Не всегда, а только в данном случае, - осторожно ответил Герман, вспомнив неприятную способность Отто заранее знать чужие мысли.
  Сара усмехнулась:
  -Боишься потерять покупателя? Не переживай, Отто никогда не берет обратно ни своих денег, ни своих обещаний.
  'Тем более, что его здесь нет', - в другой бы раз мог добавить Герман, но сейчас промолчал. Ничего подобного не сказала и Сара. Зато - (в это время заиграла музыка мобильного телефона из сумочки Сары. Она взяла сумочку, достала из нее телефон, посмотрела на наружном экране номер звонившего) - сказала:
  -А вот и Отто. - Сара раскрыла телефон и ответила в трубку: - Hallo, ich höre, Herr Wolf!
  Герман настолько не замечал ее акцента (да и был ли он?), что совсем забыл о том, что Сара - немка.
  - Ja, Herr Wolf, ist das Bild sehr schön gezeichnet... Ja, Herr Wolf, alles Geld zu zahlen. Sie sagten, dass Sie nach Hawaii fliegen? Und was ist mit Berlin? Natürlich, Herr Wolf. Viel Glück, Herr Wolf. Vielen Dank, Herr Wolf.
  Сара закрыла телефон.
  -Прошу прощения, что мы говорили по-немецки, - извинилась она.
  -Да что вы! - махнул рукой Герман. После того, как он услышал ее голос на немецком, он как-то сразу забыл, что они уже час, как перешли на 'ты'. - Мне даже понравилось, как красиво вы говорили.
  -Отто спрашивал, принес ли ты картину и понравилась ли она мне? - вкратце перевела свой разговор с Отто Сара, попутно напоминая ему, что они на 'ты'.
  -И что ты ему ответила?
  -Правду. Сказала, что картина прекрасная.
  -Но ведь прежняя тебе нравилась больше, - напомнил Герман.
  -Да, больше. Но я вовсе не говорила, что мне не понравилась эта. Кстати, знаешь, где сейчас Отто?
  -И где же?
  -Летит на Гавайи!
  -Вот те раз!
  -Что ты сказал? - не поняла Сара.
  -Удивляюсь, как у вас все это быстро получается, - развернуто перевел русскую идиому 'вот те раз' Герман. - Только утром вылетел в Берлин, и уже летит на Гавайи.
  -Такова специфика его бизнеса, - пояснила Сара.
  -Я понимаю, - вздохнул Герман. - А для меня одно только слово 'Гавайи' уже звучит, как сон... Как божественный сон, - добавил он после некоторого молчания.
  -Неужели ты нигде, кроме России, не был? - неожиданно спросила Сара.
  -Почему же не был? Был. На Украине.
  -И все?
  -И все. А разве есть где-то еще и другой мир? - немного освоившись, Герман решил перейти на чуть игривый тон.
  -Есть, - совсем серъезно сказала Сара. - И очень большой. И в этом мире есть Прага, Берлин, Рим, Лондон, Париж... Есть Елисейские Поля и Монмартр, 'Клозери де Лила' и 'Ротонда', Сикстинская капелла и 'Ночной дозор'.
  -Неужели и Гавайи тоже есть, и они не только сон? - с уже более заметным игривым задором поддерживал разговор Герман.
  -Есть и Гавайи. И Таити, и город Папеэте. Есть все, нет во всем этом только тебя!
  -В таком случае, я немедленно хочу там быть. Везде и сразу!
  -Теперь будешь, - многозначительно сказала Сара. - Если на тебя обратил внимание Отто, значит для тебя теперь, во всяком случае, в этом мире, не останется ничего неизвестного.
  -А еще я бы хотел побывать в джунглях, - продолжал захваченный собственными фантазиями и словами Сары Герман.
  -Красиво, - сказала Сара. - Ты знаешь, ты вообще говоришь красиво.
  -Не знаю, но подозреваю, - ответил Герман. - Дело в том, что я постоянно шлифую свое красноречие на одном очень многословном собеседнике.
  -И кто же этот собеседник?
  -Я сам. В спорах с ним я открываю для себя столько истин! А стараясь убедить его в чем-то, приходится подбирать, порой, такие слова, что сам себе не веришь, как вообще смог их найти. Этот мой собеседник язвительный и злой, брезгливый и высокомерный сноб.
  -Ты говоришь о себе так, что у меня создается полная иллюзия, что ты говоришь о постороннем, - смеясь, сказала Сара.
  -Тот я, с которым я спорю, и есть посторонний. Я порой его ненавижу. Вдобавок ко всему, он очень плохо воспитан, и нередко затыкает мне рот и начинает говорить вместо меня. Говорит то, что думает! Причем, думает он, а не я!
  -А сейчас? Кто говорит сейчас? Ты или он?
  -О чем именно? Здесь важно разобраться, о чем, чтобы понять, кто говорил?
  -Ну, скажем, о джунглях.
  -О джунглях? - переспросил Герман. - О джунглях говорил я. Дело в том, что пирамида, которая мне сегодня приснилась, была затеряна в джунглях, вот эти джунгли и вертятся у меня в голове. Ты не помнишь, про джунгли что-нибудь говорилось в твоих детских сонниках?
  -Почему же не помню? Все, что связано с джунглями - это запутанность и сложность. Достаточно вспомнить выражение "непроходимые джунгли", чтобы понять, насколько непредсказуемы, неисповедимы и опасны могут быть пути этого мира. Быть в джунглях - значит искать какое-то сокровище, какое-то священное знание, которое обычно хранится в хорошо скрытых, недоступных местах. Но, зато, сложности на пути к цели только приумножают ее ценность.
  -Да-а, - многозначительно протянул Герман. - А, хочешь знать, в чем я вижу сейчас главную опасность для себя? И что для меня сейчас является самым большим и самым желанным сокровищем и знанием? И в чем самая большая сложность?
  -В чем же? - просто спросила Сара.
   -Самая большая сложность - сдержать себя. Чтобы не упасть к твоим ногам и не умереть от счастья, осыпая их поцелуями...
  -О! - вскинула брови Сара в притворном недоумении.
  Герман молчал. Он был красен, как та рябина, с которой он так безжалостно разделался. От собственной смелости дыхание его окончательно сбилось, и теперь он только сидел и ждал того момента, когда Сара выставит его за дверь.
  Но, к его величайшему удивлению, Сара выставлять его не спешила.
  Она вынула ногу из домашней туфельки, вытянула вперед носок, посмотрела на свою ступню, и вдруг сказала:
  -Так упади и осыпь.
  Что было дальше, Герман даже на следующий день мог вспомнить только какими-то разорванными фрагментами. Он только помнил, как покрывал поцелуями ее пальцы на руках и ногах, как, целуя каждый из них по отдельности, шептал: - Ты красивая... Ты такая красивая... - Голос его срывался до хрипа, и он уже не думал о словах, которые произносил, о мыслях, которые какими-то красными горячими огнями проносились в голове и ни одна из них уже через мгновение не могла вспомниться. Перед ним была женщина, которую он хотел так, как не хотел никогда и ничего на свете. Он целовал ее ладони, ее запястья, ступни... Он любил эти ладони, эти запястья и ступни. Он был захлестнут этой любовью, он тонул в ней и захлебывался. Страсть швыряла его, как попавший в неожиданный прилив камушек, взметывала, закруживала, била, растирая о дно, - и потом вздымала на гребне волны к самому Солнцу. Потом, помнится, он схватил ее на руки, страстно, порывисто, и зачем-то понес в другую комнату, на ходу целуя в шею, губы, волосы, и от того, что беспрерывно целовал ее, нести ее получалось у него как-то неуклюже, он то спотыкался, то ударялся обо что-то. А в другой комнате он почему-то опустил ее не на кровать, а положил на ковер на полу. Он судорожно стал сдергивать с нее ее тончайший яонский халат, и несколько раз до его разгоряченного слуха, сквозь свое и ее сбивающееся дыхание, не попадающее в ритм друг друга, донесся ледяной треск надрываемых швов.
  А потом он просто лежал, закрыв глаза, и впитывал в себя ее дивный, чуть терпковатый запах.
  -О чем ты думаешь? - спросила Сара, проводя рукой по его волосам.
  -Я думаю о том, что только что побывал в божественном сне, - не открывая глаз, сказал Герман.
  -В божественном сне о Гавайях, - добавила Сара.
  -Да, в божественном сне о Гавайях, - повторил Герман, и в этот момент услышал, как кто-то совершенно отчетливо добавил: 'В шесть часов, как обычно, завершившемся копьём'. В мозгу, ровно на одно мгновение, вспыхнул образ какой-то странной, непонятной картины - молодой негр, буквы INRI, какие-то тексты, пальмы, облупленная кирпичная стена, рыбка в аквариуме... Больше память ничего уловить не успела.
  От неожиданности Герман открыл глаза и посмотрел вокруг. Но никого, кроме лежащей рядом Сары, в номере не было.
  -Кто это сейчас сказал? - спросил он.
  -Что сказал? - не поняла Сара.
  -О копье.
  -Тебе показалось, - успокоила его Сара.
  
  Герман посмотрел на часы. Он увидел, как стрелка почти зримо качнулась и остановилась на одной минуте седьмого.
  
  Выйдя из гостиницы, Герман вдруг понял, что возвращаться в таком одеянии на Фабричную, в дом Татьяны, не просто неприлично, но даже противопоказано. Всполошатся не только алкаши соседних домов, но слухи о появлении, в пользующихся дурной славой хамырях, пижона в лакированных туфлях, несомненно тут же распространятся по всему переулку и вызовут в нем нездоровый интерес.
  Пришлось заехать в магазин спортивной одежды и там переодеться в привычную джинсу. Особо приятное ощущение испытал Герман, когда на его ногах оказались удобные кроссовки. Такие же кроссовки и хороший спортивный костюм он взял и для Татьяны. Костюм и туфли, в которых он приезжал на встречу с Сарой, так и остались висеть в примерочной магазина.
  В обновленном виде, с подарком для Татьяны и небольшим продуктовым свертком, Герман ближе к вечеру появился перед удивленным взором Татьяны. Татьяне он коротко соврал: 'Павел Сергеич продал на Вернисаже одну, давно зависшую картинку'. Впрочем, Татьяна никогда и не требовала от него обстоятельных отчетов. Правда, на этот раз, развернув пакет с продуктами, она не удержалась от вопрошающего взгляда. Поняв его значение, Герман еще раз кратко не сказал правду: 'На выпивку уже не осталось'.
  
   6.
  
  Прошла уже неделя с того дня, как Герман виделся с Сарой.
  Ее сейчас не было в Москве. Буквально, на следующее утро ей позвонил из Гонолулу Отто и потребовал ее срочного присутствия. Сара улетела, не сказав, как надолго, и вообще не дав понять - вернется ли она когда-нибудь. А Герман после ее отъезда перестал находить себе место.
  Он, хоть и продолжал жить в доме у Татьяны, но знал, что больше между ним и ею никогда не сможет возникнуть ни одной точки соприкосновения. Что-то произошло с ним, изменившее его в одночасье, и он не мог отдать себе отчета - хорошо это стало для него или плохо? Он так и не смог больше взять ни капли спиртного в рот. Обстановка Татьяниного дома теперь его раздражала, и он брезговал каждой соринкой, замечаемой им на полу, каждой крошкой на столе. Что могло теперь связать его с Татьяной?
  Он попробовал сесть за пейзаж, но едва достал из-под кровати этюдник, как тут же с отвращением задвинул его обратно. Не то, чтобы ему больше не хотелось писать - напротив, хотелось, и даже очень, но он полностью - чего с ним никогда не случалось раньше - утратил темы для картин. Не хотелось писать пейзаж, как не хотелось больше писать детей, рябину или еще что-то в этом роде. Однажды он вспомнил, что имел намерение восстановить проданную Отто картину в ее первоначальном виде. Но едва представил, что снова вернется к тому сюжету, как сразу же брезгливо отмел саму эту мысль и больше к ней не возвращался.
  И, тем не менее, все его естество требовало немедленного самовыражения, или даже не так - выражения себя через происшедшее. В противном случае, его мозг рисковал сжечь сам себя.
  Написав в обстановке Татьяниного дома десятки, если не сотни, картин, теперь, почему-то, он не мог в этом доме заставить себя сосредоточиться, чтобы поймать, наконец, ту, постоянно ускользающую от него нить замысла, которую он пока только чувствовал, но еще не видел.Он лишь вспоминал время от времени ту, на мгновение блеснувшую в его мозгу картину с негром и рыбкой, и сопроводившие ее слова о 'божественном видении, в шесть часов завершившемся копьем'.
  Тогда, чтобы хоть как-то обозначить начало работы над еще неизвестной ему картиной, он решил подготовить для нее холст.
  После хороших продаж, что случалось нечастно, Герман покупал уже готовый, проклееный, загрунтованный и уже натянутый на подрамник холст. В прочие же - обычные - времена и натягивал холст на подрамник, и проклеивал его желатином, и грунтовал акриловой грунтовкой Герман сам.
  Сейчас денег у него было столько, что при желании он мог бы, наверное, скупить все готовые холсты в художественном магазине на Крымской Набережной. И все-таки, он решил готовить холст сам.
  Когда ты знаешь, что на твоем холсте будет написано, ты, хотя бы приблизительно ориентируешься - какого размера покупать подрамник, сколько метров холста нужно тебе на него. Теперь же всего этого Герман не знал. Он только руководствовался предчувствием будущей картины, и только потому купил подрамник 80 х 60 см и полтора метра довольно грубого холста.
  Перевязав все это скотчем, Герман решил пройтись по Вернисажу - месту, давно и хорошо ему знакомому. Он и сам не знал, для чего он решил это сделать. Что-то прощальное чувствовалось ему в этой прогулке. Он как будто заранее знал, что никогда не будет больше стоять здесь, под снегом, дождем, палящим солнцем, под сырым ветром, дующим с Москвы-реки. Что разговоры художников между собой или с покупателем теперь тоже будут не его участью - и уже заранее жалел обо всем этом.
  Каждый художник втайне хочет уйти с Вернисажа, мечтая о заказчиках, которые сами приезжали бы к нему в мастерскую. Редко кто из художников без стеснения говорит, что продает свои картины на Вернисаже. Вернисаж - он как бы для тех, кто не состоялся, а настоящий художник должен быть нарасхват, не он должен искать покупателя для своих работ, а они сами, записываясь в очередь на годы вперед, должны ехать к нему со всех концов Москвы, а еще лучше - планеты. Именно потому художник любит при случае, как бы невзначай, прихвастнуть (как правило, все это только его собственные придумки), что его картины находятся в пятидесяти, ста, ста пятидесяти... (дальше - больше) странах мира. Когда и кто, сидя в своем Бирюлеве, мог проследить, в какие дали и страны уходили его картины? Купили картину, перекрестился по этому поводу на видимый невдалеке купол Храма Иоана-воина, отметил с друзьями продажу - вот и все твои сто пятьдесят стран.
  А ведь Бирюлево - еще не наихудший вариант. Откуда только не стекаются в Москву художники. Даже, как порой говорят маститые московские мэтры о приехавшем в Москву за счастьем провинциале 'из Запертюйска'.
   Вот и Герману, который тоже считался на Вернисаже прибывшим оттуда же, теперь становилось невыразимо, и непонятно от чего, жаль того - никогда не бывшего и в никуда уходящего - 'Запертюйска'. Там - в Риме, Париже, Лондоне, Гонолулу - о таком несуществующем городе не знают.
  'С чего ты решил, что ты там вообще когда-нибудь будешь?' - спросил он себя.
   И тут же ответил: 'Я не решил, я это знаю'.
  Осень в этом году катилась быстро. И хоть по времени еще должно было быть тепло, но тепла уже давно не было. А, наоборот, было туманно и сыро, накрапывал мелкий дождь, с реки по обыкновению дул ветер, и карусель с лошадками, которая была видна на той стороне Крымского Вала у входа в Парк Культуры - а ведь это было то самое место, куда он приехал с вокзала в тот свой самый первый московский день! - выглядела сиротливо и одиноко.
  Герман неторопливо шел по Вернисажу.
  Художников было мало, все больше реализаторы да посредники. Художники выходят, в основном, по выходным, в будни они сидят по мастерским или по съемным углам - работают. И оттого, что художников сегодня почти не было, а реализаторам он вообще был неинтересен - те обхаживают более продаваемых мастеров - он прогуливался, мало кем узнаваемый. Так, изредка кивнет кто-нибудь головой, ты кивнешь ему в ответ, и идешь себе дальше.
  Он давно здесь не был. Впрочем, за те годы, что Герман жил в этих местах, на Вернисаже мало что изменилось. Стояли те же самые люди, висели те же самые картины.
  Покупатели всего мира, время от времени бывающие на подобных уличных выставках живописи, всегда с некоторым чувством жалости относятся к стоящим на Вернисажах художникам. Да и как относиться к ним по-другому, если и год назад, и два, и три эта самая картина висела на этом же самом месте? И картина, вроде бы, неплохая, а, надо же - не покупают. На что же эти художники живут? - думают покупатели. И невдомек доверчивому любителю живописи, что за эти три года картина, о которой прохожий думал, что это один и тот же холст, сменилась уже раз тридцать - и это еще мало, некоторые сменяются и гораздо большее количество раз! Постоянно висящие на своем - одном и том же - месте картины - это, так называемые, бестселлеры. Едва покупают одну такую картину, как у продавца (а чаще всего, это именно продавцы, а не художники) тут же из машины, или со склада, вынимается другая - точно такая же картина. Порой бывает, что за день продается по нескольку таких картин. Герман с улыбкой в душе увидел на стенде впереди себя одну из таких картин - огромный ярко-желтый подсолнух, размером 80 х 80 см. За те пятнадцать лет, что Герман был знаком с Вернисажем, в подсолнухе не изменился ни единый мазок, ни единый полутон, ни единый сантиметр в размере. Старожили Вернисажа говорили, что и до Германа этому подсолнуху уже было лет десять, не меньше. Что он начал появляться еще со времен бульдозерных выставок в Битцевском Парке. Потом, когда Битцу разогнали, возродился в Измайлово, а со времени основания Вернисажа на Крымском Валу он уже с первого дня прочно занял свои лидирующие позиции. Женщину - дюймовочного росточка Вареньку - продающиую эту картину, на Вернисаже между собой так и называли - 'Подсолнух'. (Ну, а совсем уж за глаза, да и то, только те, кто особенно жестоко терзался муками зависти по поводу непрерывной продажи неувядаемого цветка, памятуя незначительные размеры Вареньки, называли ее Микробой - то есть, микроб, только женского рода) . Герман же, со своей стороны, не переставал поражаться железной выдержке творца нетленной картины - кстати, Микробиного мужа - которого хватало на то, чтобы в неизменном виде бесконечно повторять одну и ту же картину на протяжении всех лет новейшей российской истории (в ушедшей эпохе он подсолнух не писал, поскольку был инженером). Пару раз, правда, муж Подсолнуха пробовал взбунтоваться и написать вдруг ставшей вольной кистью новый, такой же свободный, как теперь и он сам, сюжет (Варенька в это время бывала у матери в Ессентуках). Но оба раза демарш его был жесточайше подавлен вовремя вернувшейся Варенькой, а неудавшийся карбонарий возвращен на однажды и навсегда определенную ему супругой творческую дорогу - художника одной картины.
  Такие картины-бестселлеры, как 'Подсолнух' - тоже одно из мечтаний художника. Знай, пиши себе, не думая, одно и то же, и только успевай вовремя, на место проданной картины, вывешивать следующую. Правда, такая мечта бывает у художника ровно до той поры, пока он, и вправду, не сделает какой-то свой 'бестселлер'. Тут-то художник и начинает думать, что и он сейчас возьмет Бога за бороду. Ан нет! На два-три повтора его еще хватает, но на четвертом варианте, глядишь, и рисунок ушел от первоначального, и краска какая-то другая засветилась - да и вообще, надоело! Так что, картина-бестселлер, конечно, вещь хорошая, но только в чужих руках - точнее, в чужом исполнении. Один знакомый Герману вернисажный художник говорил, что многократно повторить свою картину - это как много раз переспать со своей женой. Но даже в этом деянии иногда могут возникать вариации. В 'Подсолнухах' же вариации немедленно пресекались на корню.
  'Неужели, - порой думал Герман - все шестнадцать известных Саврасовских 'Грачей' могут быть столь же непоколебимо-неизменными, как Варенькин 'Подсолнух'?
  Впереди -стендов через пять - Герман увидел своего, более или менее постоянного, реализатора и посредника Павла Сергеича. Павел Сергеич сидел на лавочке и готовился отобедать куриной ножкой. Еще со времен своей кузнецкой молодости Павел Сергеич свято блюл несколько незыблемых правил, и одно из важнейших среди них 'Война войной, а обед по расписанию'. Сейчас у него как раз настало время обеда. Герман, отвернул голову в сторону и, чтобы не попасться на глаза Павлу Сергеичу, решил пройти за другими стендами.
  О! Павел Сергеич - это был еще тот фрукт! Как уже было сказано, в молодости он работал заводским кузнецом. В те славные времена судьба не слишком была к нему жестока, и потому, определив его, как потомственного московского пролетария, в ряды могучей партии, с годами стала его по линии этой партии продвигать вверх. Слишком высоко он, по причине врожденного отвращения к образованию, не взлетел, но до парторга цеха на своем небольшом заводе все-таки вырос. Стоит ли говорить, что в свою кузнечную бытность о живописи Павел Сергеич не только не помышлял, но, скорее всего, и не слышал. А потом случилась перестройка, и завод Павла Сергеича так же благополучно почил в Бозе, как и возглавляемая им партячейка. Годы Павла Сергеича к тому времени под понятие 'первой молодости' уже не подходили, и потому начинать для себя что-то новое он не стал. Но зато вспомнил хорошо забытое старое и, наладив старые связи, основал небольшой кузнечный кооператив. И все было бы хорошо, если бы однажды вечером к нему в кооператив не зашли крепкие молодые ребята и не попросили поделиться. Ничем делиться бывший партработник не пожелал, в результате чего, после двух недель пребывания в коме, очнулся в Склифе и твердо-натвердо решил с кооперативной деятельностью завязать. А еще вскоре, выписавшись из больницы, встретил на улице Воровского (ныне Поварской) своего бывшего зама по партячейке Семена Недбайло. И именно Семен просветил Павла Сергеича, что на свете существуют не только кузнечные прессы и партячейки, но и такая, доселе неведомая и, по глубокому убеждению Павла Сергеича, абсолютно никому ненужная вещь, как живопись. И еще в Москве есть Арбат - скажите, пожалуйста! - где эту живопись одни лихо продают, а другие - конечно же, сумасшедшие иностранцы! - не менее лихо покупают. Семен познакомил Павла Сергеича с тремя - позже к ним примкнул четвертый - бездомными и, как и положено, сильно пьющими, но вполне востребованными художниками. Павел Сергеич снял для них - оптом одну на всех - квартиру на Юго-Западе. Художники, как огня боявшиеся проверки их несуществующей регистрации, на улицу не выходили - только за водкой в ближайшую палатку - и потому от сидения в замкнутом пространстве съемной квартиры стали особенно продуктивными. Картинами они отрабатывали Павлу Сергеичу свое проживание, а тот более, чем успешно, продавал их продукцию на Арбате. Очень скоро Павел Сергеич понял, что с падением прежних режимов не обязательно заканчивается и жизнь. Через год он улучшил свой жилищный вопрос, еще через два года - жилищный вопрос старшего сына, и когда еще через три года собирался купить квартиру для младшего, неожиданно и скоропостижно умерла его жена. С ее уходом все в жизни Павла Сергеича как-то сразу начало катиться вниз. Пропали из Москвы иностранцы, отчего продажа картин упала до такого уровня, что не только на квартиры для сыновей, но и на еду не всегда хватать стало, развелся старший сын, запил младший... На этот раз для Павла Сергеича все закончилось обширным инфарктом. Отлечившись, Павел Сергеич вернулся на живописный рынок, но все хорошие художники были разобраны более молодыми и здоровыми реализаторами. Те же старые художники, с которыми он начинал - двое спились, один вернулся на Украину, четвертый стал известен, богат и уехал в Америку. Потому, так и получилось, что Павел Сергеич, что называется, 'на безрыбьи' связался с малобюджетным Германом.
  Сейчас, когда Герман как раз обходил Павла Сергеича за другими стендами, стараясь остаться незамеченным, до него донеслось, как тот, отложив в сторону едва надкушенную курочку, 'утрамбовывает' какую-то покупательницу на покупку небольшого натюрморта.
  Герман остановился и прислушался.
  Что-то там у них не складывалось с продажей и было слышно, как женщина недоверчиво спрашивает:
  -Неужели вы, действительно, сами писали этот натюрморт?
  -Посмотрите на меня, - убеждал ее Павел Сергеич, - неужели мне по годам врать вам сейчас? Конечно, сам, кто же еще!
  -А когда вы его написали?
  -Когда? - переспросил Павел Сергеич, видимо, затягивая время, чтобы прикинуть, зачем ей это надо, и самому все-таки решить - когда же?
  'Действительно, какая разница, когда?' - подумал про себя Герман.
  -Да летом и написал, - ответил Павел Сергеич.
  -С натуры?
  -А как еще?
  -А в каком месяце?
  -В каком? В августе, кажется. Да, точно, в августе.
  -Но в августе одуванчиков уже не бывает, они отцветают и облетают в самом начале лета, - обратила внимание женщина на отсутствие у Павла Сергеича элементарных познаний в ботанике.
  -Это у нас в начале лета, - убедительно сказал, в свою очередь, Павел Сергеич, - а на Севере, где я был в творческой командировке, они цветут до самой зимы.
  -Разве на Севере одуванчики растут?
  -Одуванчики растут везде, - убежденно заявил покупательнице Павел Сергеич. - Только разные породы. - И неожиданно добавил: - Одуванчики - они, как крысы.
  -Крысы? - не поняла покупательница.
  -Крысы тоже разных пород бывают, - пояснил Павел Сергеич. - Потому и заселили весь свет.
  Видимо, довод о крысах возымел свое действие, потому что женщина решилась-таки на покупку натюрморта с одуванчиками. Они договорились с Павлом Сергеичем о цене, Павел Сергеич еще раз продемонстрировал картину, вынеся ее на солнечный свет (относительно солнечный, потому что день был пасмурный) и, наконец, все завершилось самым желанным - и самым раздражающим для 'непродавшихся' художников - звуком: звуком хрустящего целофанового пакета, в который заворачивают проданную картину. Уже совсем уходя, покупательница обернулась к Павлу Сергеичу и снова спросила:
  -Скажите, только честно - вы действительно сами написали этот натюрморт?
  -Ну, конечно, сам! Кто же еще?
  -Понимаете, - сказала женщина, - вы больше на слесаря похожи. А вот на художника - не похожи совсем.
  'Какой, все-таки, проницательный они народ - эти женщины', - подумал Герман, и вспомнил старую историю, связанную с Павлом Сергеичем, им, и еще двумя художниками. Так же 'заправив' одному из покупателей, что он, Павел Сергеич, и есть самый, какой только может быть, настоящий художник (этим, кстати, грешат, практически, все реализаторы - дело в том, что у художника картины покупают гораздо лучше, чем у реализаторов), Павел Сергеич получил шикарный заказ на написание нескольких десятков копий русских авангардистов начала двадцатого века для оформления какого-то офиса на Петровке. Павел Сергеич призвал своих малопродаваемых художников, среди которых был и Герман, и они в течение трех лет писали копии с Кандинского, Малевича, Филонова, Удальцовой и прочих, которые Павел Сергеич, ни разу не моргнув глазом, засунув для пущей солидности в рот кисточку, успешно выдавал за свои работы. Со временем он приобрел у своего заказчика колоссальное уважение, как подлинный и непревзойденный мастер своего дела. Даже когда случались очевидные ляпы, и приходилось призывать настоящих авторов (ну, разумеется, не авторов оригиналов, а лишь копиистов), чтобы они на глазах у заказчика исправили ту или иную недоделку, Павел Сергеич выдавал их за своих подмастерий, так сказать, за 'мальчиков', и сверхумный Аркаша (так Павла Сергеича художники между собой называли заказчика), имевший за плечами диплом какой-то крутейшей военной Академии, докторскую степень, офисы в Москве и мире, ни разу даже не заподозрил, что перед ним, как сказала сегодняшняя женщина, 'слесарь, а не художник'. Павел Сергеич с цирковой ловкостью - не хуже, чем некогда своими кузнечными терминами - научился оперировать такими живописными понятиями, как имприматура, пропись, подмалевок, квинтэссенция. Услышав однажды то или иное непонятное слово, он немедленно записывал его в блокнотик и потом часами затверживал по ночам: 'Имприматура.., имприматура.., имприматура...'. Аркаша, окончательно задавленный величием своего визави, не придумал ничего лучшего, как, при открытии офиса, пригласить телевидение, а вместе с ним и Павла Сергеича, и при всей многомиллионной телеаудитории торжественно открыть в офисе латунную табличку, в которой было скромно сказано, что оформил сей дом, ставший трудами потупившего взгляд пред камерами живописца, настоящим храмом искусства, ни кто иной, как 'Лещенко Павел Сергеевич'. Напоследок, Аркаша пообещал выхлопотать перед своими высокопоставленными друзьями для Павла Сергеича звание 'Народный художник' (о чем, правда, впоследствии забыл).
  То, что совершенно посторонняя женщина без труда вычислила в пять минут, 'не мальчик, но муж' Аркаша не смог вычислить никогда.
  Герман порадовался за Павла Сергеича, при сегодняшнем безлюдьи сумевшего продать картину, и, посмотрев на часы, решил, что пора ехать домой - хотелось начать работать над картиной.
  
   ..........................................
  
  Почти два дня Герман готовил холст. И, наконец, матово-белый, натянутый на подрамнике так, что при постукивании по нему ладонью он издавал звенящий барабанный звук, холст был готов к работе. Герману до какого-то щекотания в горле всегда нравился вид холста, готового принять на себя первый, еще только пробный мазок масляной краски. Он никогда не мог понять, какое удовольствие получают от своей работы портретисты? - Ведь они, прежде чем положат первый масляный мазок, должны прежде исчеркать весь холст карандашом, а то еще хуже - углем, затем те, кто поусидчивей, наносят темперный подмалевок, пропись, имприматуру, и только после всего этого могут приступить к тому, что в живописи Герман любил больше всего - вдыхая ни с чем не сравнимый запах льняного масла, выдавить на палитру мягкие пирамидки масляной краски и начать наносить ею первые слои. А еще Герман получал большое удовольствие от того, что часто сам не знал точно, что именно он будет писать в данную минуту. Знал, как правило, только тему. Ему безумно нравилось методом a la prima сразу наносить на холст основы картины, и, порою, самому удивляться поворотам сюжетной линии, или с любопытством ожидать, что же выйдет из того или иного, казалось бы, поначалу даже неуместного, мазка или цвета. И когда что-то все же выходило, радовался, как мальчишка, у которого в первый раз получилось нарисовать что-то красивое.
  Вот и сейчас он сидел на кухне перед холстом и чувствовал, что больше всего ему хочется писать картину о солнце... Может, еще о белом песке... И, может, еще о пальмах... А еще о теплом море. Да, среди слякотной, простылой Москвы, и еще более слякотной Фабричной, ему все больше теперь хотелось писать о море. Вокруг него была зыбь туманов, вокруг были облупленные стены охрипших от сырости домов, вонь парадных и вечно выступающая грязно-молочными разводами соль на непросыхающих ботиинках. Но оттого ему только еще сильнее хотелось написать картину о теплом, ласковом, чужом море среди больных от жары и счастья тропиков. И опять в его голове пронеслись непонятные слова, занесенные чьей-то чужой властной волей в его, становящуюся такой же непонятной, жизнь: 'Второе пришествие из Божественного сна о Гавайях, в шесть часов, как обычно, завершившееся копьем'.
  Герману иногда нравилось не столько даже читать, сколько перелистывать Святое Писание, которое появилось у него давным-давно, волею тоже не совсем обычного случая.
  В те времена, в конце восьмидесятых, Библию вообще мало кто видел у нас 'живьем'. А тут Герман ехал в электричке и увидел, что севший рядом с ним мужчина лет тридцати - по виду явно иностранец - открыл и начал читать книгу с каким-то странным расположением текста - столбцами. Присмотревшись скошенным взглядом в книгу незнакомца, Герман выхватил в тексте несколько раз повторенное слово 'Христос'. Когда же его попутчик встал, чтобы выйти на нужной ему станции, Герман набрался храбрости и спросил: 'Скажите, это у вас Библия?' Незнакомец не ответил, но улыбнулся и, молча всунув в руки Германа Евангелие, вышел из вагона.
  Герман тогда приехал домой и, как завороженный, начал страницу за страницей проглатывать Священные тексты. Он ожидал от чтения каких-то озарений в душе, но их не возникало, а, наоборот, все больше и больше появлялось неудобных, неприятных вопросов, на которые срочно нужно было получить ответы. Почему, например, Христос - тот, кто, как знал Герман, сам был олицетворением доброты и благожелательности - вдруг с неоправданной грубостью на просьбу женщины излечить ее дочь, отвечает, что 'негоже забирать хлеб у детей и бросать его псам'? Почему, искушаемый Дьяволом в пустыне, Он не показал Сатане свою силу и не превратил камни в хлебы? - Может, Он попросту не умел этого делать? Что значит 'не мир я принес, но меч..., пришел разделить отца с сыном', почему 'враги человеку домашние его'? И много еще каких вопросов возникло тогда у Германа. Он добросовестно переписал их все, пришедшие ему на ум на тот час, и пошел туда, куда и положено идти с такими вопросами - в Храм.
  Попав на самое начало службы, он дождался ее конца, подошел к батюшке и сказал, что, мол, читал и вопрошаю. 'Хорошо, - благожелательно ответствовал батюшка. - Сейчас мне некогда, но прийди через неделю в это же время, и я на все вопросы тебе отвечу'.
  Герман еле дождался, когда пройдет неделя. За это время список его вопросов увеличился, как минимум, вдвое. Дождался. Пришел... А батюшка его не узнал. Герман посчитал его забывчивость вполне оправданной - мало ли обязанностей по спасению душ человеческих у пастыря Божия, и просто напомнил священнослужителю, кто он и с чем пришел. И опять батюшка, сославшись на занятость, пригласил его через неделю. Он не узнал Германа и через неделю. Но в этот раз Герман, дождавшись конца службы, спустился за батюшкой и суетящимися вокруг него старухами в какое-то помещение, расположенное внизу, как бы уже под Храмом. Там ему неожиданно пришлось выждать еще одну службу, после которой прихожане нанесли батюшке несметное количество различных даров - банок с вареньем, банок с компотами, банок с сиропами, немерянное число булок и прочих хлебных изделий, яблок, конфет, чего-то там еще - словом, много всего. Батюшка, нимало не смущаясь присутствием постороннего в святом месте Германа - а, скорее всего, просто не замечая его - стал прекладывать все эти груды банок, склянок, бутылок и прочей снеди справа налево, потом что-то опять слева направо. Что-то он оставлял себе, а что-то отдавал старухам, которые тут же, в знак благодарности, припадали с лобзаниями к его руке. Когда, все-таки дождавшийся окончания церемонии распределения даров, Герман снова подошел к служителю Божию и снова напомнил о себе и своих, так мучающих его вопросах, тот устало посмотрел на Германа, как на человека, невыносимо ему надоевшего, и сказал: 'Приходи на службу, там сам все и поймешь'.
  Больше Герман в церкви не был ни разу, а листок с так и неотвеченными вопросами сгнил, наверное, где-нибудь на помойке.
  И хотелось, порой, зайти Герману в Храм - пусть даже не помолиться, а хотя бы просто так, постоять - да что-то удерживало его теперь. А как-то, много лет спустя, попалась ему на глаза книжечка дьякона Андрея Кураева 'Протестантам о православии'. Он прочел ее, но прочел к тому времени уже почти равнодушно - и интерес был совсем не тот, и водка заняла в его жизни слишком большое место. Но все же на какие-то свои старые вопросы несколько зыбких ответов он нашел. Но самыми запомнившимися в книге словами для него оказались слова не о Боге, а о людях. 'Наверное, практически все, живущие в России и примкнувшие к протестантизму люди, - так, или как-то так писал дьякон, - в то или иное время приходили в наш Православный Храм. Но там их или встретили недостаточно ласково, или не ответили на мучающие их вопросы - и они от нас ушли'. Текст, конечно, Герман помнил не дословно, но смысл был именно таков. Герман к протестантизму не примкнул, но и к Православию потерял всякий интерес. А вот Библию время от времени полистать любил.
  Вспомнив сейчас слова о 'втором пришествии' он взял с полки все то же старое, когда-то подаренное ему в электричке Евангелие, и стал листать его в надежде, что оно подскажет ответ.
  Взгляд сам упал на эти строки:
  'Был час третий, и распяли Его... В шестом же часу настала тьма по всей земле, и продолжалась до часа девятого... И померкло солнце, и завеса в храме разодралась по средине... Но один из воинов копьем пронзил Ему ребра, и тотчас потекла кровь и вода'.
  Так, значит, вот откуда эти слова про 'шестой час'? Из чьей памяти пришли они? - Из своей?.. Чужой?.. Или какие-то наши потусторонние, параллельно проходящие 'я', живущие в недоступных взгляду и пониманию мирах, подсказывают нам свои сюжеты - те, что, возможно, случились бы с нами, живи мы их жизнями, пойди однажды в прошлом их дорогами. В детстве Герман очень любил и часто перечитывал книгу Сомерсета Моэма 'Луна и грош', потому что в основу этого романа была положена несколько измененная биография на то время самого им любимого художника Поля Гогена. И в этом романе было место, которое ему особенно было близко. Оно нравилось ему настолько, что он целиком переписал эти полтора десятка строк в свой блокнот.
  'Мне думается, - размышлял в том месте романа Моэм, - что есть люди, которые родились не там, где им следовало родиться. Случайность забросила их в тот или иной край, но они всю жизнь мучаются тоской по неведомой отчизне. Они чужие в родных местах, и тенистые аллеи, знакомые им с детства, равно как и людные улицы, на которых они играли, остаются для них лишь станцией на пути. Чужими живут они среди родичей; чужаками остаются в родных краях. Может быть, эта отчужденность и толкает их вдаль, на поиски чего-то постоянного, чего-то, что сможет привязать их к себе. Может быть, какой-то глубоко скрытый атавизм гонит этих вечных странников в края, оставленные их предками давным-давно, в доисторические времена. Случается, что человек вдруг ступает на ту землю, к которой он привязан таинственными узами. Вот, наконец, дом, который он искал, его тянет осесть среди природы, ранее им не виданной, среди людей, ранее не знаемых, с такой силой, точно это и есть их отчизна. Здесь и только здесь они находят покой'.
  Прочитанные впервые давным-давно, эти строки сегодня приобретали вдруг какой-то неожиданно более глубокий смысл. Каждое слово в них казалось теперь Герману превращением его собственных, несформированных до сего дня чувствований в какую-то новую форму переживаний, томлений, мыслей.
  Нечто похожее на Германа накатывало и когда ему попался роман Ричарда Баха 'Единственная'. Там герои путешествовали на самолете по тем вариантам своих жизней, которые они могли бы прожить, сделай однажды лишь единственный шаг не в ту сторону, в которую сделали, а в другую; поверни голову вправо, а не влево; присядь, утомившись от пути, не на этот камень, а на тот.
  И определяем, думал Герман, таким образом, мы свои жизни до следующей развилки дорог - и так до самого конца. И как узнать, на какой из звуков повернуть голову - пришедший справа... или слева? Где ждет тебя та судьба, которую ты ищешь? Мириады жизней и мириады судеб микроскопическими каплями тумана стелются перед первым нашим - самым первым - взглядом на этот зыбкий, неясный, клубящийся белый мир - и каждым нашим движением, каждой мыслью выбираем мы для себя следующую каплю тумана жизни, следующий виток спирали вечности - и вся Вселенная клубится от любого нашего взмаха ресниц, вздоха, намерения. Все - от мига зачатия до первого мига смерти (а что дальше - известно лишь Богу) - только промежуточные стоянки на пути к Неведомому Причалу.
  И теперь этот натянутый на подрамник чистый холст был тоже только одной из станций жизни. И для каждого желающего войти на эту станцию был только свой, единственный, специально для него построенный вход, ведущий только в один, специально для него отведенный зал ожидания. И надо хорошенько подготовиться ко входу туда.
  Впрочем, подумал Герман, все еще никак не решаясь нанести первый мазок на холст, все эти истины - совершеннейшая ерунда. Их невозможно применить, как невозможно действительно серьезно относиться к каждому своему действию в этом мире.
  'А приговорить к смерти кого-то неведомого - это серьезное действие или... или тоже совершеннейшая ерунда?'
  'Нет, - подумал в ответ Герман тому Неведомому, кто, похоже, основательно обосновался в его мозгу, - приговаривать к смерти - всегда не ерунда'.
  Неведомый не стал продолжать.
  В тот вечер Герман, почти неожиданно для самого себя, если, конечно, не считать мелькнувшего в 'Космосе' мгновенного неясного образа, начал писать на холсте молодого мулата.
  А дальше картина пошла сама собой. Появились пальмы, море, появились мысли о картине. С каждым днем - и даже не днем, а часом - мулат оживал, улыбка его все больше отвечала тому состоянию, которое выжигало Германа изнутри. И с началом каждого нового дня все более возрастало любопытство - что же на картине будет появляться дальше?
  Работа хоть и увлекала Германа, но продвигалась небыстро, и, как порой ни трудно было заставить себя оторваться от холста, он специально заканчивал день на самом пике удовольствия и вдохновения. Порой это удавалось, чаще - нет, и тогда он засиживался на кухне за мольбертом далеко за полночь, пока, в конце концов, не терял азарт, краски начинал смешивать нервно и грязно, и утром просыпался в плохом настроении, ругая себя за то, что не сумел остановиться вовремя. В таких случаях он почти силой заставлял себя снова приступить к работе, выдавливал из тюбиков разноцветные червячки краски - ровно то количество, которое он обычно исписывал за день - и начинал продолжение своей картины. И довольно быстро все становилось на свои места - стоило только вдохнуть плывущий от палитры густой маслянистый запах краски, сделать первый мазок, за ним второй, и снова пропадало ощущение времени, и казалось, что ты не отходил от картины ни на минуту, а все карабкался и карабкался вверх, к недостижимому манящему пику под названием совершенство.
  Наконец, картина была готова. Герману казалось, что он выразил в ней все, что должно было выплеснуться наружу.
  Как и всегда по завершении работы, Герман отошел на несколько шагов от холста, чтобы еще раз посмотреть со стороны, не нужно ли еще что-то сделать в картине.
  Тут в его недавно купленном ноутбуке раздался сигнал вызова. Система 'скайп' оповещала, что с Германом кто-то желает говорить.
  Герман подвигал мышкой, возвращая экран из спящего режима, и когда тот засветился ровным голубым светом, неожиданно увидел на экране лицо Отто.
   Герман слишком недавно начал осваивать мир компьютера и Интернета, и часто забывал то элементарное, что только начинал узнавать. Но он готов был поклясться головой, что одной вещи он точно не забыл - он никогда не вносил Отто в список абонентов своего скайпа. Да они с той встречи у Давида и не виделись. И, тем не менее, на экране был он - Макс Отто фон Вольф.
  -Это вы? - спросил Герман скорее для того, чтобы хоть что-то сказать.
  -Вы хорошо выглядите, господин Стоковский, - с дружелюбной улыбкой произнес Отто.
  -Благодаря вам, - совершенно искренне ответил Герман.
  -Ну, что вы! - возразил Отто. - Вы лишь получили то, что в силу своего таланта давно должны были получить. А беспокою я вас для того, чтобы спросить - вы не начали работу над тем заказом, о котором я вас просил?
  'Вот тебе и раз! О чем же он меня просил?'
  -О, герр Стоковский! Я так и думал - вы забыли, - с напускной обидой произнес Отто. - Я просил вас написать картину о том, каким вы видите в своем воображении такое понятие, как успех. Я заказываю такую картину каждому интересному для меня художнику. Мне хочется знать каждый новый взгляд на это явление. И чтобы вдохновить вас на работу, хочу вам сказать, что я заранее покупаю эту картину в любом виде, в каком бы виде вы ее не сделали. А аванс вы можете получить уже сегодня, если не сочтете за труд подъехать к Давиду Исаковичу. Я перевел на счет его галереи некоторую сумму для вас.
  -Спасибо, - пробормотал Герман. У него было такое чувство, что он с каждым словом этого человека все меньше начинает принадлежать себе и все больше ему. И деньги здесь были совершенно ни при чем - чувство походило на что-то утекающее из души. - Но, право, это несколько преждевременно. Я никогда не писал картин, которые бывали куплены заранее.
  -Привыкайте, - сказал Отто. - Скоро вы забудете, что может быть по-другому. Вам, наверное, будет интересно узнать, что ваша картина, которую я имел честь у вас приобрести, была очень высоко оценена самыми видными коллекционерами живописи. Должен поблагодарить вас - я на вашей картине очень неплохо заработал. Так что я теперь ваш должник.
  Герман никак не мог взять в толк - что было в той картине такого, что Отто еще и сам смог заработать на ней? Та сумма, которую он выплатил Герману за нее, всегда казалась Герману результатом какого-то временного затмения ума Отто. Он все ждал, когда ' выдающийся специалист' прийдет в себя и, позвонив, спросит, чем его напоили, что он за такую цену купил такую неинтересную картину? И тут, вдруг, такое!
  -Могу я поинтересоваться, - спросил Отто, - над чем вы сейчас работаете?
  -Да так, - неопределенно пробормотал Герман, -ничего особенного.
  -Надеюсь, вы поднесете видеокамеру к этому 'ничему особенному', чтобы я мог полюбоваться работой?
  Герман снял веб-камеру с ноутбука и поднес ее к только что законченной картине.
  -Отведите камеру подальше от картины,- попросил Отто. Герман отошел с камерой от картины. - Так, теперь поднесите ближе и подведите к центру... Хорошо... Теперь подведите к лицу... Теперь медленно водите по картине, задерживаясь в тех местах, на которых захотите остановиться сами, или о которых я вас попрошу.
  Герман водил камерой рядом с поверхностью холста, сопровождаемый репликами Отто.
  -Хорошо, довольно, - сказал Отто после сравнительно долгого осмотра. - Теперь установите камеру так, чтобы я видел всю картину целиком. Я хочу на нее смотреть, а вы в это время расскажете мне о ней.
  Герман установил камеру так, как просил Отто.
  -Так хорошо? - спросил он.
  
  
  
  
  -Да, замечательно, - сказал Отто. - Итак, начнем. Прежде всего, как вы назвали картину?
  -'Второе пришествие из Божественного сна о Гавайях, в шесть часов, как обычно, завершившееся копьем', - ответил Герман, тщательно отделяя слова одно от другого.
  -Во всяком случае, длинно, - с улыбкой заметил Отто. - А теперь обо всем, и как можно более подробно.
  Герман набрал воздух в легкие, выдохнул, и начал:
  -С самого раннего детства я всегда мечтал о каком-то далеком-далеком тропическом острове...
  -О! У меня на примете есть неколько изумительных островков в южной части Тихого Океана. Мы могли бы легко договориться об их покупке, за них и просят-то сущие пустяки. Впрочем, я перебил вас. Прошу прощения. Продолжайте, пожалуйста!
  -Потому, мулат на картине - это, наверное, я сам и сеть. А остров сзади - это как бы один из моих божественных снов об этих островах. Но каждый день, ровно в шесть часов, звонит будильник...
  -Вы что, действительно так рано встаете? - удивленно спросил Отто.
  Герман помялся.
  -Ну, скажем так, не всегда.
  -Это больше похоже на истину. Впрочем, я опять поступил невежливо, причем дважды - первый раз, когда вас перебил, второй - когда от искусства стал требовать вещания истины. Я весь внимание.
  -Так вот.., в шесть часов звонит будильник. Этот звук пронзает меня, как когда-то, в те же шесть часов, копье римского сотника пронзало тело Спасителя. И я возвращаюсь из мира божественного сна в мир реальности. И вижу, что в жизни вокруг меня никаких островов нет и в помине, а есть только облупленные стены моего сырого жилища. И вместо буйства жизни тропического рая - пустой аквариум с одной-единственной золотой рыбкой. И если вы присмотритесь, то увидите, что композиция картины напоминает крест. И при таком рассмотрении мулат, выступающий из этого креста - тот, который, как я вам говорил, есть зашифрованный образ самого меня, превращает картину уже в некое подобие распятия. И эти три цифры '6': в одном смысле они означают, что будильник напоминает мне о том, что уже шесть часов. Но есть и второй смысл. Шестерка не случайно повторена трижды, и в этом случае копье, с которого слетают эти цифры - это уже оружие Дьявола, а три шестерки - ни что иное, как его знак.
  -'Знак зверя' - так, если быть до конца точным, названа эта конфигурация цифр в 'Откровении', - показал свое внимательное участие в разъяснениях Германа Отто.
  -Да, 'Знак зверя', - согласился Герман.- И тогда и колокольчик будильника становится уже тем колоколом, о котором писал Джон Донн: 'Никогда не спрашивай, по ком звонит колокол, ибо он звонит по тебе'. А, значит, он звонит и по мне...
  -Вот как.., - со странной интонацией сказал Отто. - В таком случае, вы не проясните мне, что означает термин ТЭЛА?
  -Как вы сказали? ТЭЛА? - Герман не понял, при чем тут это странное слово.
  -Ну да, ТЭЛА - тромбо-эмболия легочной артерии.
  -Понятия не имею, - сказал Герман. - А при чем тут ТЭЛА?
  -Вы правы, совершенно не при чем - согласился Отто. - Кстати, вы не будете добры, как только немного освободитесь, посмотреть в интернете, какая была температура воздуха в Антарктиде, на базе Мак-Мердо двадцать третьего сентября сего года? Если узнаете, сообщите мне, пожалуйста. Мне это очень нужно, а я никак не могу найти сводку погоды за этот день.
  -Ладно, посмотрю, - сказал поначалу окончательно сбитый с толку Герман. Но потом он решил, что, скорее всего, Отто еще с кем-то общается в скайпе, и просто перепутал - с кем и о чем говорит в данную минуту. - Если найду - сообщу.
  -Значит, вы говорите распятие? - вернулся к прерванному разговору Отто.
  -Ну, во всяком случае, что-то в этом роде, - неопределенно согласился Герман.
  -А вот интересно, если проткнуть человека в том месте, как это показано у вас на картине - рана будет смертельной или нет? - задал то ли вопрос, то ли уже дал ответ на него Отто.
  -Не знаю.., - пожал плечами Герман. - Думаю, что смертельной.
  -Скажите, как интересно...
  -Что интересно? - опять не понял Герман.
  -Я говорю, интересно - почему Христу не переломали голени? - задал очередной неожиданный вопрос Отто.
  Похоже, что с головой у него все же не все было в полном порядке, решил про себя Герман.
  -Нет, нет, не подумайте, будто я начал бредить! - тут же поспешил разъяснить свой вопрос Отто. - Просто я посмотрел на вашу картину, на то, как симпатично проткнули вы вашего героя копьем, и подумал: 'Почему двум другим разбойникам, повешенным рядом с Иисусом, перебили голени, а ему нет?'
  -Разве это так важно? - искренне не понял Герман.
  -С точки зрения веры, наверное, нет. То есть, что я говорю?! Конечно важно - ведь таково было одно из пророчеств о Христе - то, что ему 'не сокрушат кости'. Но с точки зрения сокрытия обмана - а я, как вы помните, по роду своей деятельности имею дело в основном с изобличением обмана - так вот, с точки зрения сокрытия обмана, такой факт наводит на размышления.
  -На какие же? - заинтересовался Герман.
  -На какие, говорите?.. Что ж, тогда все по порядку, - начал Отто. - Мне всегда были интересны последние слова, произнесенные Христом на кресте. Напомню их вам: 'Или! Или! Лама савахфани!'
  -Ну да! - согласился Герман. - Там есть и перевод: 'Отче, зачем ты оставил меня?'
  -Прекрасная память! - восхитился Отто. - Но почему никто из окружающих распятие не понял тогда этих слов? Ведь они все решили, что Распятый зовет Илию, не так ли?
  -Так, - согласился Герман, который всего несколько дней назад, начиная работу над картиной, перечитывал Евангелие.
  -Вот именно - решили. А кричал-то он, как мы теперь знаем, совсем другое! Не странно ли: они - очевидцы - в тот день, в том месте не знали, а мы через две тысячи лет вдруг взяли, и узнали? А не говорит ли это о том, что Распятый кричал свои заключительные слова на каком-то незнакомом для окружающих языке? А писаки потом уже придумали им подходящий перевод.
  -Ну, хорошо, пусть даже так. И что с того? - по-прежнему не понимал Герман.
  -Давно бытуют предположения, - продолжал свою мысль Отто, - и смею вас уверить - небеспочвенные, что между двенадцатилетним своим возрастом, когда мы видим Христа на празднике в Иерусалиме, и до того, как Он в тридцать лет появился вновь - в Галилее, а заодно и в Библии - Христос мог находиться в Индии. Там, как человек любознательный, Он вполне мог довольно хорошо изучить некоторые практики йогов. Нас, в данном случае, интересуют не все они, а те, при которых человек может вводить себя в состояние, близкое к смерти. Заметьте - оставаясь при этом живым! Вы согласны?
  -Допустим, - осторожно сказал Герман, который хоть и не был слишком набожен, но, на всякий случай, в вопросах религии соблюдал известную деликатность суждений.
  -Итак, - продолжал Отто - в тридцать лет Он появляется в Галилее и начинает Свою проповедь. А попутно, более, чем успешно, исцеляет сотни болящих и кормит тысячи алчущих. Дальше опускаем подробности, которые любой спокойно может прочитать и сам, и переносимся во дворец Пилата. И вот, Он стоит перед прокуратором. Пилат знает, что перед ним, прежде всего, прекрасный врач и великолепный снабженец! Какое Пилату дело до этого чужого народа с его непонятной изуверской религией? Да и что он скажет в Риме, если вот так - с точки зрения Рима ни за что, ни про что - отправит такого великолепного специалиста на казнь? И они просто-напросто договариваются: я делаю вид, что казню Тебя, а Ты, в свою очередь, как можно более натурально делаешь вид, что умираешь. Потом мы устраиваем Тебе в обещанные Тобою три дня несколько явлений Твоим апостолам, и... впрочем, как они могли обсудить свои дальнейшие совместные действия, мы не знаем. Дальше следует распятие, на котором Христос приводит себя в состояние, близкое к смерти. При этом он, действительно, настолько близок к смерти, что даже кричать начинает на том языке - может, даже на санскрите, который, по нашим предположениям, мог освоить в годы, предшествующие Его появлению в Галилее.
  -Какое состояние, близкое к смерти, если Его пронзают копьем?! - возмутился Герман таким богохульством.
  -Да, - согласно ответил Отто. - Для большей убедительности Его тело даже протыкают копьем. Но, никоим образом не пытаясь подвергнуть сомнению вашу веру, рекомендую обратиться вам к любому, более или менее авторитетному уголовнику (впрочем, не обращайтесь, я вам и так скажу). Но если бы вы все-таки обратились, он бы мог рассказать вам, как можно очень убедительно симулировать убийство (или самоубийство), вонзив себе нож в живот в точку, расположенную на один спичечный коробок от пупка вниз и на один вправо. Впрочем, не помню точно - вправо или влево. Эффект страшного ранения полный, а опасность почти нулевая.
  -А голени-то при чем? - спросил Герман.
  -Вот! - с восторгом, явно ожидая этот вопрос, воскликнул Отто. - Вот тут-то и выступают на сцену голени!. - Ведь если бы Ему перебили голени, тогда Он - уж в ближайшие три дня точно - ну никак не мог бы являться Своим ученикам! Потребовалось бы время на лечение, а это уже не шло бы ни в какие ворота ни с точки зрения Библии, ни с точки зрения заранее продуманного их с Пилатом плана. Да, Он был изранен, и, уверяю вас - очень сильно. Но ни одна из ран не была смертельной! Подобной экзекуции, с распятием и протыканиями, каждый год подвергают себя религиозные фанатики на Филлипинах - я сам видел. Зрелище, скажу вам, не для слабонервных. Вот тут многие обвиняют апостола Фому в неверии. Это тот Фома, который вкладывал персты в раны Христа. Но дух ран иметь не может! А раны на теле, в котором Христос являлся апостолам, были! А я вам скажу больше - их и не могло не быть! Вот если бы Он являлся в эти три дня, прошедшие после казни, без ран - это было бы чудо. А с ранами... Как, позвольте вас спросить, еще может являться человек, которого прибивали гвоздями к кресту, а потом еще и пронзали копьем?
  -Я не верю вам! - с каким-то упрямством заявил Герман.
  -Не верьте, это ваше право. У вас, вероятно, на все мои наблюдения есть какие-то свои предположения. Но позвольте процитировать вам одну строку из Корана: 'Никакие предположения нисколько не избавляют от истины'. А в каком именно месте моего рассказа вы мне не верите? - с простодушным недоумением спросил Отто. - А вот еще вопрос: раз все, поверившие в Христа, ожидали Его воскресения, то почему же, хотя бы в эти, указанные им три дня, нельзя было выставить у могилы охрану? А коль скоро охраны не было, то кто, позвольте вас спросить, мог отдать распоряжение о том, чтобы ее не было, кроме Пилата?
  -Все, герр Отто! - взмолился Герман. - Я больше не могу всего этого слушать.
  -А! - воскликнул Отто. - Я все понял! Вы, господин Стоковский, никак не хотите допускать, что между Христом и Пилатом могли быть какие-то договоренности? Как же я сразу не догадался? Слишком уж это все как-то по-человечески, правда?
  Герман промолчал.
  -Хорошо, - согласно сказал Отто. - Тогда я постараюсь немного изменить свою версию - так, чтобы Христос оказался, вроде как, ни при чем. Вы не против?
  -Валяйте, - устало ответил Герман.
  -Тогда давайте с вами представим события, примерно, в таком ракурсе: Пилат еще до встречи с Иисусом был прекрасно осведомлен о всех тех 'чудесах', которые уже сотворил новый проповедник. И, почти без сомнения, получил подробные сведения о его биографии. Личная встреча позволила Пилату лишь уточнить источник знаний человека, теперь обвиняемого Синедрионом в богохульстве. Умному Пилату не представляло особого труда предвидеть возможное поведение Иисуса во время казни. И все, что ему надо было сделать в этой ситуации - лишь создать условия для проявления возможностей пророка. Здесь, правда, нам опять прийдется вспомнить, что Ему, единственному из приговоренных в этот день к казни, не ломали голени (а ведь даже намеком высказанное пожелание прокуратора должно было восприниматься его подчиненными как прямой приказ, не выполнить который было невозможно). К деталям такого приказа можно отнести и укол копьем (на строго заданную глубину и в строго определенное место), и размещение тела (только одного из казненных!) в пещере, и отсутствие ночной стражи у этой пещеры, и специальным образом произведенное 'закрытие' входа в пещеру. (Во всех источниках, я бы сказал подчеркнуто указано, что закрыта пещера была огромным, практически неподъемным камнем. Но ведь любого веса камень или плиту можно установить таким образом, что даже незначительное усилие может развернуть ее ровно настолько, чтобы обеспечить проползание человека в образовавшуюся щель). Не приходится сомневаться и в том, что Пилат без всякого труда мог отыскать не только одного, но и десятки свидетелей 'чуда' исчезновения тела казненного. Так что, и без прямого договора, события могли развиваться по сценарию, разработанному одним человеком. Впрочем, нам, наверное, уже не дано проникнуть в истинный замысел человека по имени Понтий Пилат, замыслившего такой сценарий и сумевшего воплотить его в жизнь.
  Как вы полагаете, описание в таком ключе предотвратит наши размышления от обвинений в богохульстве? Ведь здесь у нас с вами все-таки есть вариант защиты: Пилат - земной человек, и его земные деяния совершались по воле Всевышнего. А вот Его замысел - Отто в экране компьютера показал глазами на небо - мы и не можем понять до конца.
  -Все, герр Отто, - взмолился Герман, - хватит. Давайте лучше вернемся к картине.
  -А что к ней возвращаться? - спросил Отто. - Она куплена. Деньги за нее я тоже переведу на адрес галереи 'Даис'. И, прошу вас, не затягивайте с моим заказом.
  -Я подумаю над ним, - пообещал Герман.
  Отто посмотрел на часы и воскликнул:
  -О, герр Стоковский! Я катастрофически опаздываю на встречу! Прошу прощения, но я покидаю вас.
  -До свидания, герр Отто, - с облегчением сказал Герман. Он хотел еще спросить о Саре, но посчитал такое любопытство для себя неудобным.
  -Кстати, герр Стоковский! - вдруг вспомнив о чем-то, вернулся к видеокамере на своем полушарии Земли Отто. - Фрау Сара послезавтра должна вылететь в Москву, после чего я командирую ее по некоторым важным делам в несколько европейских стран. Вы не могли бы оказать мне любезность и сопровождать ее в этой поездке? Насчет денег не беспокойтесь, все расходы я беру на себя.
  -Я все сделаю, как вы просите, герр Отто, - только и смог произнести Герман в ответ.
  Лицо Отто пропало с экрана, а Герман еще долго сидел перед картиной, глядя на нее пустыми глазами и никак не будучи в силах отелаться от мыслей, связанных со скорым приездом Сары.
  
   ЧАСТЬ ВТОРАЯ
  
   'Без Хемингуэя...'
  
   7.
  
  
  Герману все время казалось, что он вот-вот проснется. И когда это пробуждение наступит, все в один миг исчезнет, пропадет, как всегда все пропадает с наступлением утра. И тогда останутся только голые облупленные стены Татьяниного дома, в котором он просыпался целых пятнадцать лет, вечное похмелье по утрам, и одна нескончаемая мысль - как безумно долго тянутся дни... И в каком монотонном однообразии так катастрофически быстро проходит жизнь.
  Здесь, в центре улыбающейся праздничной Европы ему почему-то особенно часто стала вспоминаться Татьяна. Где-то глубоко в душе постоянно томилось непроходящее ощущение вины, и у вины этой, почему-то, было лицо Татьяны.
  Сара с головой окунула Германа в Париж, как впервые окунают в бассейн неумеющего плавать ребенка - сразу прямо в глубину, без предисловий и подготовки. После звонка Отто прошла едва неделя, а Герман уже два дня, как жил с Сарой в отеле 'Apollinaire', в четырнадцатом округе Парижа, в самом центре квартала Монпарнас. Все закрутилось с какой-то молниеносной быстротой: с молниеносной быстротой Сара устроила Герману заграничный паспорт, с молниеносной быстротой самолет в тот же день доставил их в парижский аэропорт имени Шарля де Голя, с молниеносной быстротой такси доставило их к отелю...
  Дела, порученные ей Отто, Сара решала так же быстро и незаметно для Германа, как делала и все остальное. Просто звонила кому-то по телефону, говорила на очередном, незнакомом Герману языке, потом кто-то приезжал, забирал или, наоборот, привозил свернутые в рулоны холсты, обменивался с Сарой двумя-тремя фразами - по русски не говорил ни разу никто - и вновь уходил. Причем, все это движение происходило в какой-то не его, а другой, может быть параллельной плоскости, в которой, казалось, двигалась, звонила, вела переговоры совсем другая Сара, в то время, как эта - истинная - все время оставалась с Германом, беседовала с ним, ходила по парижским кафе, показывала достопримечательности столицы мира, зная о них такие мелкие подробности, будто выросла на их улицах. Жили они в разных номерах - на этом настояла Сара, объясняя, что у Отто есть неприятная привычка всегда нагрянуть неожиданно. Тем не менее, время от времени она все же впускала его в свой номер в нужный момент.
  Сегодня с утра Сара решила показать Герману 'Ротонду'.
  Это великое своими прошлыми завсегдатаями кафе, как оказалось, находилось совсем неподалеку - на углу бульваров Распай и Монпарнас, а, если быть точнее, на бульваре Монпарнас, 105.
  Но с первого же взгляда 'Ротонда' разочаровала Германа. Сегодня это был вполне фешенебельный ресторан, в котором все следы того, что ожидал увидеть здесь Герман, были настолько тщательно подреставрированы, подкрашены и как-то бесстыдно выпячены наружу табличками с именами славоносной богемы начала прошлого века, что сразу становилось понятным - никого из них здесь давным-давно нет.
  Сара, увидев унылое выражение его лица, усмехнулась и спросила:
  -Ты чем-то расстроен?
  Герману стало неловко, он смутился и сказал:
  -Да нет, все нормально.
  - Вот только Модильяни умер, - понимающе заметила Сара.
   -Модильяни? - не понял Герман.
  -Ну, да, Модильяни, - ответила Сара. - А также Леже, Кандинский, Шагал, Вламинк, Пикассо, Аполлинер...
  -Эренбург.., - добавил Герман.
  -Эренбург... Странно, правда? За сто лет они все умерли, не осталось ни одного из них.
  И тебя не будет, так же, как не стало и их. Ты ведь сам так захотел!Помнишь, там, у пирамиды Кукулькан?
  -Что ты сказала? - не понял Герман.
  -Сказала, что они все умерли, - повторила Сара.
  'Да, - подумал Герман, - это было сказано не ее голосом'.
  И действительно, чего он ожидал? Спустя век после начала громкой славы 'Ротонды', о которой читал он в книгах, Герман думал, что здесь по-прежнему его встретит та же запойная, прокуренная, полуголодная богема, ставшая знаменитой практически вся, включая и бывшего хозяина этого кафе папашу Либиона?
  - О чем ты подумал сейчас? - спросила Сара.
  -О папаше Либионе, - сказал Герман. - О нем здорово написал Эренбург.
  - А! О первом хозяине этого кафе? Как же, помню! Да, забавный был человек, этот месье Либион. Мог ли он тогда подозревать, что маленькое бистро, которое он назвал 'Ротондой', со временем станет одним из самых громких мест не только Парижа, но и всего мира? Ты бы его видел, когда он, потирая руки, предвкушал, как поднимется над конкурентами - ведь у него были перед ними два неоспоримых преимущества: машинка для счета денег - большая редкость в то время, и эта изумительная солнечная терраса, на которой мы с тобой сейчас сидим. Монмартр тогда начал выходить из моды, и по Парижу бродили целые толпы будущих светочей человечества в поисках нового приюта. Первым, насколько мне не изменяет память, сюда пришел Пикассо. Это он облюбовал 'Ротонду'. А уже за ним пошли Шагал, Вламинк, Кандинский, Леже, Брак, Аполлинер...
  -Ты так говоришь о них, - заметил Герман, - будто всех их знала лично.
  -В какой-то степени да. Я просто долго жила в Париже. Мне совсем не нравится нынешний Париж, и я всегда представляла себя живущей в том Париже - принадлежащем им. Я, действительно, чувствовала всех их так, как будто с каждым была знакома лично. В 'Ротонде' тогда всегда был уголь и теплые печи. А папаша Либион никогда не скупился на хороший горячий суп. Он готов был обежать весь Париж в поисках нескольких контрабандных сигарет для своих постоянных клиентов. Однако он был, в известном роде, настоящим диктатором. В 'Ротонде' при нем можно было танцевать на столах, но дамам запрещалось снимать шляпку и курить! Можешь себе представить, что стоило высидеть у него целый зимний вечер в хорошо натопленном зале, и не снять при этом шляпку? Как жаль было на него смотреть, когда он продал 'Ротонду', а потом до конца жизни приходил сюда. Он брал чашку кофе, садился вон за тем столиком, и грустил о своей, навсегда потерянной для него шумной, бестолковой, редко причесанной и всегда нетрезвой, но такой талантливой и такой любимой публике. Он недолго прожил после продажи 'Ротонды'. Ваш Эренбург хорошо описал, как за его гробом шли все те, о которых я сейчас вспомнила, и еще много-много других.
  -Неужели ты когда-то носила шляпку? - невольно вырвалось у Германа.
  -В то время все носили шляпки, шляпы, кепи. Выйти из дома с непокрытой головой было равносильно тому, как если бы я вышла на улицу голой. Ты не можешь себе представить, как интересно здесь было когда-то, - продолжала Сара. - Анисовая водка стоила пять су, завтрак десять су. - Garçon, - обратилась она к пожилому официанту с пышными усами, - le genre de la vodka anis prix?
  -Рrix de cinquante grammes de trois euros, - ответил официант.
  -Et combien coûte un petit déjeuner léger?
  - Quinze euros, Madame.
  -Мademoiselle, - поправила Сара.
  -Excusez-moi, mademoiselle, - извинился пожилой гарсон.
  -Из всего сказанного я понял только 'гарсон' и 'мадемуазель', - сказал Герман.
  -Я спросила его, сколько сейчас здесь стоит пятьдесят граммов анисовой водки, - пояснила Сара.
  -И сколько?
  -Три евро, - ответила Сара. - А легкий завтрак пятнадцать евро. Знаешь, по-моему, Париж потерял что-то очень задушевное, очень французское с отменой своих су и франков. Сейчас бы Модильяни здесь даже не позавтракал.
  -Да, - согласился Герман. - Сейчас он с легкостью за один свой набросок - из тех, что он делал в своем дешевом альбоме или на листках в клеточку, вырванных из школьной тетради, а то и вовсе на бумажных салфетках со следами кофейных или винных пятен. - целиком купил бы этот ресторан.
  Сара усмехнулась.
  - Ты плохо знаешь Модильяни... Нет, уверяю тебя, тот Модильяни, которого знала я, ресторан покупать бы не стал. Тот предпочел бы обыкновенную полынную водку. Но зато он угостил бы на эти деньги весь Париж, а потом бы опять ходил между столиков, и за два су отдавал свои картины.
  -А кто еще пришел вслед за Пикассо, Леже и Кандинским? - спросил Герман.
  -Потом в Париже появились 'Русские сезоны', и Дягилев с Нижинским -эти два великолепных гомосексуалиста - приезжали сюда, чтобы заказать музыку молодым, почти неизвестным в ту пору Дебюсси, Прокофьеву, Стравинскому. Одно время 'Ротонду' облюбовали анархисты, а за соседними с ними столиками нередко сиживали Ленин с Красиным, и никто из них даже не подозревал о будущих исторических перипетиях. Совершенно точно известно, что Ленину довелось бывать здесь ровно двенадцать раз. А вот Троцкий бывал чаще. О, это был еще тот скандалист! Он обожал организовывать в 'Ротонде' многолюдные шумные собрания, которые потом разгоняла полиция. В одной из таких стычек по ошибке арестовали маленького странного японца в красном платье, ожерельи и серьгах. Звали японца Фужита. Позже он стал одним из самых великих художников века. Лучше всего ему удавались утонченные портреты женщин и кошек. А в то время, о котором я говорю, Фужита вынужден был брать у меня взаймы шесть франков, чтобы опубликовать объявление о предстоящей свадьбе.
  -Брать у тебя взаймы??
  -Я же говорю тебе, что очень живо представляю себе ту эпоху, - пояснила Сара недоумение Германа. - А в промежутке между двумя войнами художников в 'Ротонде' заменили писатели: Андре Бретон, Луи Арагон, Жак Превер, Раймонд Кено. Потом появились никому неизвестные американцы - Хемингуэй, Генри Миллер, Фицджеральд... А теперь скажи мне, ты можешь себе представить, что все, сидящие здесь сегодня, через сто лет будут известны всему миру?
  Герман с сомнением оглядел 'Ротонду'.
  -Вон те толстые американцы, что сидят через два столика слева, могу тебя уверить, не будут, - с уверенностью заявил он.
  -Ты как раз напрасно так уверенно говоришь об этих американцах, - заметила ему Сара. - Тот, который полнее - ну тот, что он нас справа - уже два года, как Лауреат Пулитцеровской Премии. А ему всего только тридцать два года.
  Герман с удивлением посмотрел сначала на Сару, потом на толстого американца.
  -Вчера, когда я ждала тебя из номера, на reception лежал вчерашний номер 'Геральд Трибьюн'. Чтобы скоротать время, я пролистала газету, и там была статья о нем, - развеяла его очередное удивление Сара. - Я как только его здесь увидела, сразу подумала, на какой же маленькой планете мы живем.
  -Действительно, на маленькой, - согласился Герман. - А, как ты думаешь, вон та женщина, что сидит с молодым человеком, который по виду лет на тридцать ее моложе - она могла бы через сто лет кого-то заинтересовать?
  -В некотором смысле, - сказала Сара, - она и сейчас небезынтересна.
  Герман посмотрел на Сару с вопросом, но уже без удивления.
  Сара достала пудренницу, слегка привела в нужный ей тон цвет щек, спрятала пудренницу в сумочку и сказала:
  -Эта женщина, кстати, твоя соотечественница. Она из небольшого городка на юге Украины. Когда начал разваливаться Советский Союз, она, после двадцати двух лет работы маляром-штукатуром, вдруг обнаружила в себе могучие экстрасенсорные силы. Интуитивно уловив ветер перемен, не раздумывая, она ушла из строительной бригады, окончила 10-дневные курсы и, получив 'диплом' целителя-экстрасенса международного класса, принялась за новое дело. Стала 'лечить' бесплодие, как женское, так и мужское. Своих пациентов она находила в близлежащих селах, куда возил ее сын на старой машине, которую у вас называют 'копейкой'. Услугами целителя международного класса пожелали воспользоваться очень многие. До тех пор бывшая маляр-штукатур даже не предполагала, что патология, которую она случайно выбрала для лечения, так широко распространена в вашем народе. Вскоре ее городская квартира превратилась в продуктовый склад, заполненный мешками с мукой, разными крупами, сахаром; для хранения скоропортящихся продуктов ей пришлось срочно купить большую морозильную камеру. Тогда, если помнишь, был очень популярен, так называемый, бартер, и оплата за услуги производилась всем, что хоть как-то могло заменить деньги. Вскоре деятельной натуре маляра-экстрасенса районный масштаб стал тесен, и она, как в свое время и ты, подалась в Москву. Оставшимся же в провинции сыну и невестке, как оказалось очень скоро, она оставила долг в 15 тысяч долларов (втайне от сына она перед отъездом приобрела на свое имя недостроенный двухэтажный особняк, разумеется, в долг). Сын с невесткой узнали об этом приобретении от кредиторов матери. Люди эти принадлежали к известной в те времена социальной группе, которую в просторечье называли 'каталами'. Шутить они не были склонны, особенно в вопросах возвращения долга, и, как принято было тогда, молодую семью 'поставили на счетчик'. Тем пришлось срочно продать машину, гараж, дачу, квартиру - все это принадлежало жене ее сына - и уехать в Израиль на ПМЖ. Однако, жизнь на земле обетованной не задалась. Случается, что грех одного члена семьи
  ложится искупительным бременем на других. Невестка как-то еще пробует крутиться, а сын начал пить, попал в аварию на чужой машине, стал инвалидом, постепенно пристрастился к наркотикам, и сейчас полностью зависит от того, что наутро сможет заработать его жена. Поговаривали, что она, - Сара едва заметным движением глаз показала на бывшую маляра-экстрасенса, - познакомилась с женой какого-то фармацевтического магната, и даже организовала на новом месте совместный бизнес. Однако, все попытки сына и невестки выяснить адрес мамы успеха не имели. А года через три на их официальный запрос об организации розыска, органы прислали официальный ответ: 'Разыскиваемая гражданка пропала без вести'. Так что, сам решай, есть ли у нее шансы попасть в историю?
  Герман смотрел на Сару, и не столько удивлялся, откуда она так много знает о совершенно незнакомой женщине, как поражался знанию таких подробностей российской жизни (неважно, что дело было на Украине), как 'машина-копейка', 'каталы', 'постановка на счетчик' и 'морозильная камера для скоропортящихся продуктов'. Самое удивительное, что Сара знала даже о судьбе ближайших родствеников этой женщины, причем, знала настолько полно, будто это были ее собственные родственники.
  -Неужели обо всем этом тоже говорилось в позавчерашней 'Геральд Трибьюн'? - только и нашелся, что спросить Герман.
  Сара рассмеялась.
  -Нет, что ты! В 'Геральд Трибьюн' о 'морозильных камерах для скоропортящихся продуктов' могут написать, разве что, в рекламной статье, но я рекламу не читаю. А о 'копейках' - так о тех в последние сорок лет не пишут вовсе. Нет, об этой женщине мне известно через сводки Интерпола. Ты же знаешь, чем занимается мой патрон - по большому счету, выявлением обмана и обманщиков. А на какой почве этот обман выявляется, значения не имеет. Те, кто занимается обманом профессионально, редко всю жизнь остаются в одном и том же роде деятельности. Вот и перемешиваются маляры-штукатуры, экстрасенсы, подделыватели картин, и...
  -И дети лейтенанта Шмидта, - завершил за Сару Герман.
  -Чьи дети? - не поняла теперь Сара.
  -У нас тех, кого ты хотела назвать после 'и' называют 'детьми лейтената Шмидта', - пояснил Герман, внутренне торжествуя, что нашел то явление, которое неизвестно Саре.
  -Это по аналогии с персонажами романа Ильфа и Петрова 'Золотой теленок'? - спросила Сара.
   - Да, - не без досады ответил Герман. И вдруг неожиданно заявил: - А Хемингуэя здесь сегодня тоже нет! И, похоже, уже не будет.
  -Тебе нравится Хемингуэй? - спросила Сара.
  -Очень нравится, - ответил Герман.
  -Тогда тебя надо сводить в 'Клозери де Лила'. Это недалеко отсюда. Тоже на Монпарнасе.
  -Тогда пойдем в 'Клозери де Лила', - предложил Герман. - Что-то здесь очень безлюдно сегодня.
  Они расплатились с пожилым официантом, которому по странной французской традиции так и суждено было до конца своих официантских дней оставаться гарсоном - что по-русски значит мальчик - и пешком пошли к 'Клозери де Лила'.
  Они шли не спеша. Герман обнял Сару за плечи, и, хоть идти от этого было не очень удобно, но только от близости ее тела он чувствовал сейчас что-то, отдаленно похожее на удовольствие. Или, скорее, на небезразличие.
  В сумочке Сары зазвонил телефон. Она остановилась, чтобы достать его, и потому руку с ее плеча Герману поневоле пришлось убрать.
  Звонил, как оказалось, Отто. Он сегодня прибыл в Париж и теперь собирался присоединиться к ним. Из всех возможных чувств, которые могли возникнуть по поводу приезда Отто, Герман только в очередной раз удивился - как, оказывается, легко на этой планете преодолеваются расстояния и границы.
  Начал накрапывать мелкий дождь, и потому в 'Клозери де Лила' им пришлось войти внутрь, а не остаться на террасе, как это было в 'Ротонде'. Сара повела Германа в Piano Bar - туда должен был подойти Отто - и показала ему табличку у стойки с надписью 'E. Hemingway'. 'И здесь то же самое', - подумал Герман. Он сел на высокий стул слева от таблички и заказал себе мороженное с минеральной водой. Сара решила выпить глинтвейн. Герман с удовольствием заказал бы себе что-нибудь более достойное Хемингуэя, но с некоторых пор, он, по каким-то непонятным для себя причинам, это пить разучился.
  Фоном играла ненавязчивая фортепианная музыка, светил мягкий, теплый, приглушенный свет, и Герман пытался представить себе, что чувствовал и о чем мог думать на этом месте писатель, чьи книги он всегда так любил. Но вспомнил только, что Хемингуэй написал здесь 'Фиесту' - пожалуй, единственный роман, который почти не тронул Германа. Он совершенно не заметил, как сзади подошел Отто и положил ему на плечо руку. Герман обернулся. Отто почему-то очень обрадовался тому, что сумел так незаметно подкрасться. Но если Герману Отто только положил на плечо руку, то к Саре наклонился и поцеловал в щеку, совсем на чуть-чуть выше губ.
  Герман поймал себя на том, что в нем в мгновение всколыхнулась небольшая, но довольно упругая волна ревности.
  -Что вы пьете? - спросил Отто сразу у обоих. - Я тоже хочу.
  -У меня минералка с мороженным, - сказал Герман.
  - А я замерзла, и потому пью глинтвейн, - подняла свой высокий стакан Сара.
  -Ребята! - воскликнул Отто. - Какой глинтвейн?! Какое мороженое?! Приехал Отто, и, значит, будем пить хорошее, старое, красное вино. - André! Ne vin aujourd'hui à partir de la vallée du Rhône?
  -Он спросил, есть ли вино из долины Роны, - тихо перевела Герману Сара.
  - Vous savez, Monsieur Otto, vous avez toujours l'Hermitage, - приветливо, как старому знакомому, ответил бармен.
  -Он говорит, что для Отто у него всегда припасена бутылка 'Эрмитажа', - сказала тихо Герману Сара.
  - Dans ce cas, ce que nous attendons? Vous pouvez voir que l'on boit. Apportez une bouteille d'Hermitage et rapide! - требовательно, но очень по-дружески сказал бармену Отто.
  - В таком случае, чего же мы ждем? Ты же видишь, что они пьют. Неси бутылку Эрмитажа и побыстрее! - перевела Сара.
  Бармен принес бутылку вина, поставил перед Отто, Сарой и Германом бокалы и очень красиво и профессионально наполнил их.
  - Merci, André, - сказал Отто. - Попробуйте, - обратился он к Герману, придвигая ему бокал.
  Герман хотел каким-то образом отказаться, но Отто упредил его:
  -Пейте, не бойтесь. Это не то, что потом становится комом в горле. Уверен, такого вина вы не пробовали во всю свою жизнь. - N'est-ce pas André? - потребовал он подтверждения у бармена.
  Неизвестно, понял ли Андре, о чем Отто говорил Герману, но головой он кивнул так убедительно, словно, и правда, понял.
  Герман попробовал вино, и никаких неприятных последствий не ощутил. Вино, наверное, действительно было из разряда нерядовых, но Герману в его жизни настолько редко удавалось попробовать хорошее вино - да и пробовал ли он его когда-нибудь? - что он мог сказать только одно - вкусным оно ему показалось или нет. Вино было вкусным. Вот только воздействия - того, которое обычно ожидают от алкоголя, он не почувствовал никакого, все равно, как если бы выпил воды.
  -Это что, безалкогольное вино? - спросил Герман Отто.
  -Почему безалкогольное? - посмотрел на него с удивлением Отто. - Самое, что ни на есть алкогольное. И, притом, великолепное! Есть легенда, - пояснил Отто, - что в 1224 году один из королевских рыцарей, устав от крестовых походов, попросил разрешения у королевы поселиться в Долине Роны в хижине, чтобы провести остаток жизни в уединении. Он раскорчевал заросший кустарником склон и посадил на нем виноград. Так и возникло название 'Эрмитаж', что в переводе означает 'обитель', 'приют отшельника'. Представьте себе, эти вина выдерживаются до тридцати лет!
  -Да, действительно вкусно, - согласился Герман, без всякого удовольствия отпивая еще глоток. Видно, все же что-то произошло в его организме, раз теперь алкоголь на него перестал оказывать даже малейшее воздействие. 'Зачем тогда и пить, если от этого не пьянеешь?' - равнодушно подумал он.
  -Ну, как, - спросил Герман Отто, - удалось выявить подделывателей картин на Гавайских островах?
  -А с чего вы решили, что они там вообще есть, эти подделыватели? - с удивлением спросил Отто.
  -Ну зачем-то же вы туда летали?
  Герман краем глаз заметил, как Сара спрятала улыбку в бокале.
  - В моей работе не исключено даже такое, что мне пришлось бы полететь и на Марс, - сказал Отто. - Но это вовсе не будет означать, что там кому-то понадобится подделывать Ренуара. Но следы могут вести даже туда.
  -Вы искали поддельного Ренуара? - спросил Герман.
  -Ренуара сейчас подделывают мало, - сказал Отто. - Его чаще просто крадут из музеев, а потом продают прямо в подлинниках.
  -А кого, в таком случае, сейчас подделывают много? - спросил Герман.
  -Кого?.. Их не так уж и мало, - чуть подумав, сказал Отто. - А, впрочем, не так и много. Есть даже своеобразный рейтинг самых подделываемых художников. Но если взять навскидку, скажем, десять имен, то это будут Кирико, Коро, Сальвадор Дали, Оноре Домье, Ван Гог, Малевич, Модильяни, Ремингтон, Роден и Утрилло. Причем, у той или иной категории мошенников тот или иной художник пользуется особой популярностью.
  -В каком смысле?
  -В смысле изготовления подделок под работы того или иного художника.
  -Это как? - не понял Герман.
  - Ну, например, турецкие наркосиндикаты, связанные с торговлей героином, обожают продавать поддельного Пикассо. А известно ли вам, - продолжал Отто, - что около половины всех существующих на современном мировом рынке произведений искусства является поддельными? Ситуация усугубляется еще и тем, что художественный уровень этих подделок настолько высок, что традиционные методы их распознания по большей части оказываются абсолютно непригодными для определения их аутентичности.
  -Не представляю, - сказал Герман, - неужели можно так подделать, ну, скажем, того же Коро, чтобы это нельзя было заметить? Ведь у каждого художника своя палитра, своя техника, свое настроение, в конце концов. Я хорошо знаю, если художник является человеком мрачным, то точно такие он и картины пишет. Я к тому это говорю, что если его подделывать, то нужно, наверное, какие-то депресанты употреблять, или что-то в этом роде? Иначе, ведь, не будет похоже. А если и похоже, то настроение поддельной картины не будет соответствовать художнику, которого подделывают. И, значит, все равно, непохоже!
  - О, дорогой мой герр Стоковский! Приемы изготовления подделок невероятно разнообразны.
  -Ну, хоть парочку назовите, - попросил Герман.
  -Хотите заняться? Вам это ни к чему.
  -Почему? - удивился Герман. - Вдруг пригодится?
  -Теперь не пригодится, - заверил его Отто. - А вот вас, почти уверен, подделывать будут, и, думаю, довольно скоро. Что же касается приемов, о которых вы спрашиваете... Наиболее распространенным и, пожалуй, самым несложным из них, считается подделывание подписей. Но это детский лепет - так сказать, азбука для новичков. Гораздо интереснее более изощренные способы фальсификации: состаривание красок, лака, холста, широкое применение действительно старых материалов, наложение нового живописного слоя на холст, соответствующий тому периоду времени, когда творил тот или иной подделываемый художник, искусственное отслаивание слоя красок, придающее полотну более достоверный 'старинный' вид, использование иглы для нанесения кракелюра, техника особого лакирования, при которой на полотно после окончания работы накладывается два слоя лака, высыхающих в разное время..., ну и множество других специальных приемов, причем, все из них требуют высочайшего мастерства и квалификации.
  - Но все это невольно наводит на мысль, насколько талантливыми, если не сказать гениальными, должны быть художники, способные создавать такие подделки, - заметил Герман. - И, в таком случае, где та грань, которая способна отделить истинное искусство от неистинного?
  -Вы правы - истинные мастера рождаются редко. И это одна из основных причин, почему в последнее время подделывают, в основном, не старинные полотна, а работы мастеров двадцатого века. Чем современнее картина, тем легче ее подделать.
  - А кто из подделываемых художников наиболее близок вам? - спросил Герман.
  -Я люблю Джакометти, - с нескрываемым удовольствием сказал Отто. - Но он, хоть и часто подделывется, в рейтинговый список не входит.
  -Джакометти? - переспросил Герман. - Я о нем почти ничего не знаю, кроме того, что его звали Альберто.
  - Совершенно верно, - сказал Отто. - Его, действительно, звали Альберто. Да он никогда и не был художником в хрестоматийном, так сказать, смысле этого слова. Он не представлял ни один из стилей современного искусства. В живописи и скульптуре он всегда пребывал в бесконечном поиске. Я помню, с какой необычайной легкостью загорался он от всяких новых веяний. Правда, и остывал с той же легкостью. Одно время, в период, когда Альберто учился в Париже у Бурделя, он попал под сильное влияние кубизма. Но то, что для Пикассо было только поиском, для Джакометти являлось потрясением. Над ним постоянно давлели трагедии, казалось, всех мировых войн, когда человеческие тела теряют свою целостность. В тридцатые годы Джакометти много занимался скульптурой - поиском соотношения между массой и пространством. Альберто создал несколько очень значительных произведений, он называл их "скульптурами в клетке". В этих работах многочисленные части заключены в каркасную раму наподобие клетки. Вам, может быть, известны его "Дворец в четыре часа утра" или "Висящий шар"? Альберто всю жизнь очень мучался, признавая собственную несостоятельность. С ужасом он понимал, что не может взяться за лепку головы, поскольку в его руках та вдруг начинала утрачивать объем и истончалась так, что подробности лица начинали выглядеть не более, чем простыми впадинами и выступами. Тогда, не в силах передать видимое, он создавал стилизацию. Причем, стилизацию поразительного пластического совершенства, словно соединял первобытное искусство наших праотцев с находками Лорана и Бранкузи.
  -Да, - неопределенно сказал Герман.
  -Подделывают его не так часто, как можно было бы ожидать, но зато очень профессионально, - продолжал Отто. - Порой приходится призвать на помощь все свои знания и навыки, чтобы отличить подделку от подлинника. Но лучше всех моего любимого Джакометти подделывал некий Джон Майат. Впрочем, я напрасно назвал его 'неким', в последнее время он приобретает все более растущую популярность. Да и как человек, этот Джон Майат очень располагает к себе - я с ним довольно близко знаком.
  -И что же этот Джон Майат? - спросил Герман.
  -Так вот, он подделывал Джакометти с истинным вдохновением, при помощи обыкновенной строительной эмульсионной краски, размешанной на техническом вазелине, чтобы быстрее сохло. По большому счету, его работы даже нельзя назвать подделками - он просто писал под Джакометти. И не только под Джакометти, конечно. Как он сам говорил, 'мне гораздо интереснее написать ту картину, которую мог написать, но не написал Вон Гог, чем просто подделывать его холст'. А затем его арт-диллер Джон Дру - тоже мой знакомец! - немного старил эти оригинальные подделки при помощи разлитого на них чая и высыпанного из обыкновенного пылесоса мусора, вклеивал фотографии картин в каталоги и сбывал их на Сотбисе по двадцать пять - тридцать тысяч фунтов. Правда, Майат с этого получал только половину.
  -И много Джакометти они продали таким образом?
  -Продавал Дру, - поправил Германа Отто, - Майат только рисовал. Не менее двухсот пятидесяти полотен.
  -Серьезная цифра, - заметил Герман.
  -Нет, мой дорогой герр Стоковский, - заметил Отто. - Понятие 'серьезные цифры' здесь не совсем уместно.
  -Почему?
  -Потому что самые серьезные цифры фигурируют не в явном, а, так сказать, в виртуальном смысле.
  -В каком таком виртуальном? - попросил уточнить Герман. - На кредитных карточках, что ли?
  -Если бы, - вздохнул Отто. - Есть такое понятие - 'картины, провалившиеся сквозь трещину в полу'. Это когда самые известные, самые дорогие полотна вдруг исчезают из музеев или частных коллекций, и никогда нигде больше не всплывают. В прежние времена кража особо знаменитых полотен Интерпол не слишком даже волновала - ребята оттуда знали, что если похитили что-то очень ценное, значит просто следует усилить внимание к коллекционерам картин и подпольному рынку живописи. Здесь или там полотно обязательно всплывет. Им ведь его надо будет как-то сбыть! Зачем держать в доме картину, которую никогда никому не сможешь показать? Теперь же все перевернулось с ног на голову. Если крадут картину подобной ценности, можно знать почти наверняка - в ближайшие десятилетия мир ее не увидит. И это при том, что количество оборачиваемых денежных средств в этом самом мире неизмеримо увеличилось. Международные синдикаты торгуют громадным количеством оружия, оборот наркомафии перестал поддаваться вообще каким-либо исчислениям - словом, через банки, казалось бы, должно проходить невиданное количество денег... А денег-то, практически, нет. То есть, они, конечно, есть, но их масса на целые порядки меньше той, которую можно было бы ожидать.
  -И где же эти деньги, в таком случае? - спросил Герман.
  -А вот тут-то вместо денег и выступают похищенные, или попросту исчезнувшие в никуда - то есть, 'провалившиеся сквозь трещину в полу' - полотна Рембрандта, Тициана, Караваджо, Ван Гога, Пикассо и прочих, им подобных. Ими начинают владеть по-настоящему богатые люди, которым мало дела до того, что картины, которые они теперь стали считать своими - золотой фонд всего человечества. Нет, полагают они, теперь это их - личный - золотой, или даже бриллиантовый фонд. Им нет необходимости продавать свои приобретения на блошиных рынках, денег у них и без таких продаж предостаточно.
  -Кто бы мог подумать? - пробормотал Герман.
  -Да, чуть не забыл, - сказал Отто. - Я тут, кажется, упоминал о Сотбисе?
  -Упоминали, - подтвердил Герман.
  -Ну, так вот, - завершил свою мысль Отто, - через две недели на Сотбисе будет выставлено ваше 'Второе пришествие из Божественного сна о Гавайях'. Вы, как автор, разумеется также приглашены.
  -Я?.. На Сотбис?.. - только и смог произнести Герман.
  -А почему нет? - спросил Отто. - Чем вы хуже тех, кого там продают? Кстати, - заметил он, - неплохо было бы представить еще какие-нибудь ваши работы. У вас есть что-нибудь из непроданного?
  -Есть ли что-нибудь? - с кривой усмешкой переспросил Герман. - В доме на Фабричной, где я живу, под столом этого чего-нибудь рулонов сорок, не меньше.
  -Прекрасно! Это как раз то, что нам сейчас нужно. Как вы посмотрите на то, если мы эти работы тоже выставим на аукционе? - спросил Отто.
  -Каким образом? Мы ведь сейчас не в Москве?..
  -Ну, если только в этом все дело.., - произнес Отто и достал из кармана мобильный телефон. - Он набрал номер и заговорил в трубку на, как обычно непонятном Герману, языке. - Скажите адрес, по которому можно забрать картины, - прикрыв ладонью трубку через минуту прервался он, обращаясь к Герману.
   Герман назвал Татьянин адрес.
  Отто еще что-то произнес в трубку, затем закрыл телефон-раскладушку и вернул его на место в карман.
  -И всех проблем, - с многозначительной улыбкой заметил он, ни к кому конкретно не обращаясь.
  Герман усмехнулся и без особого внимания стал смотреть на экран подвесного телевизора, где в это время пробегала заставка канала CNN и диктор за кадром что-то говорила по-английски. После заставки на экране стали показывать снеговые горы и айсберги. Потом в кадре появились разбросанные на довольно большой площади домики какой-то антарктической станции. У Германа в предвидении чего-то ожидаемо-нехорошего неприятно сжалось сердце.
  -Что она говорит? - с невольной нервностью спросил Герман Отто, показывая глазами на молодую женщину в красной полярной куртке, говорящую в кадре по-английски.
  -Она говорит, что их съемочная группа находится на американской полярной станции Мак-Мердо. О! Да ведь это та самая станция, о которой я вас спрашивал! Помните? - спросил он Германа.
  В эту секунду в кадре показали фотографию красивого американца с широкой, белозубой улыбкой, одетого в меховую лётную куртку. Фотография была заключена в черную рамку, под которой были написаны даты начала и окончания жизни.
  Сердце Германа пронзила острейшая боль.
  -Что она говорит?! - хотел выкрикнуть он. Но выкрик получился с хрипом, едва слышный.
  -Она говорит, - пояснил Отто, - что этот симпатяга был подающим большие надежды пилотом. Месяц назад он скончался. Диагноз поставили тромбо-эмболия легочной артерии - ТЭЛА.
  -ТЭЛА? Но ведь вы меня тогда именно об этой болезни и спрашивали!
  -ТЭЛА? - удивленно поднял брови Отто, словно пытаясь вспомнить, хотя было совершенно понятно, что он прекрасно все помнил. - Да, действительно, кажется спрашивал. Скажите, какие бывают совпадения...
  -Как это случилось?
  -Прилетели с Южного полюса, в полете возникли какие-то неполадки с самолетом. Впрочем, она говорит, что у парня бывали случаи и посерьезней. Через час после посадки в Мак-Мердо этот Ник Джереми - так звали беднягу - умер без видимых на то причин от сердечного приступа. Герр Стоковский, что с вами?! На вас лица нет!
  Герман готов был поклясться, что уже видел лицо этого летчика, умершего в невесть какой дали, в Антарктиде. И тут он вспомнил свой сон. Да, именно этот человек сидел на стуле на вершине пирамиды Кукулькан рядом с золотым Инкой Манко Тапаком. Именно о нем, на вопрос Германа 'Кто это?' один из похожих на Святого индеец ответил: 'Приговоренный тобой'.
  В голове у Германа помутилось...
  
  
   8.
  
  Все как-то сразу закачалось, поплыло, стало восприниматься словно сквозь большую толщу воды, искажающей лица и образы, и из этой густой, коньячного цвета дрожащей жидкости возникли, постепенно проясняясь, становясь все тверже и отчетливей, звуки, мелодии, лица.
  Куда-то исчезли высокие стулья, Piano Bar, бармен Андре, Отто, Сара...
  И Герман вдруг понял, что сидит за столиком на терассе, перед ним стелется и кипит бульвар Монпарнас, но только не такой, каким Герман видел его сегодня, а совсем другой - живой, горячий, хмельной и распутный. По бокам от терассы, где сидел Герман, росли густые деревья, с которых вечерний теплый ветерок сдувал листья, и те, трепеща, ложились на столики, покрывали булыжник Монпарнаса, летели в лицо, приятно оглаживая кожу. Все было приникнуто каким-то общим звуком, и было непонятно - из чего этот звук состоит. Здесь слышалась и музыка рояля, и звон бокалов, и женский смех, и голоса, говорившие на французском с разными акцентами- с русским, итальянским, английским, шведским, и такой же различной степенью правильности. Герман прекрасно понимал, о чем говорят окружающие - так, словно вокруг звучал его родной язык, и его совершенно не удивляло это.
  По Монпарнасу в разные стороны проезжали экипажи. В них сидели нарядные дамы. Почти все они были в шляпках, а лица многих прикрывали прозрачные темные вуали. Дам сопровождали солидные мужчины во фраках и цилиндрах, с тростью в одной руке и перчатками или сигарой в другой. Тут и там сновали мальчишки в кепках с тяжелыми сумками на боках, и с громкими криками предлагали купить у них газеты.
  На столике перед Германом стояла стопочка из трех маленьких блюдец, а рядом с блюдцами ряд из трех пустых рюмок. Четвертая рюмка на блюдце была еще полной. Герман пригубил из рюмки и по довольно резкому анисовому привкусу понял, что это анисовая водка. Хоть привкус аниса и напоминал Герману какие-то лечебные капли, но в целом вкус был приятным. Герман сделал еще глоток. В это время к нему подошел человек в шляпе и с небольшими аккуратными усиками, и попросил разрешения присесть рядом.
  Герман в ответ пожал плечами и показал рукой, в которой по-прежнему была рюмка, на стул напротив.
  -Давно из России? - спросил человек в шляпе.
  -А как вы узнали, что я из России? - спросил Герман. - Я ведь не произнес ни слова.
  -Ну, это не так уж и трудно, - сказал человек в шляпе. - Кстати, моя фамилия Костровицкий. Аполинарий Костровицкий.
  -Вы тоже из России? - поинтересовался Герман.
  -Не совсем, - ответил Костровицкий. - Моя мать была российской подданной, хоть и полькой. А я вас здесь раньше не видел.
  -Я в Париже недавно, - пояснил Герман. - А вы как давно здесь живете?
  -В общем, давно, - неопределенно ответил Костровицкий.
  С бульвара на терассу вошла компания молодых людей, все изрядно под хмельком. Их было трое.
  -О! Гийом уже здесь! - воскликнул один из них, невысокий брюнет с пронзительными глазами, о котором Герман подумал, что это лицо ему кого-то напоминает. Проходя мимо собеседника Германа, брюнет на ходу дружески похлопал его по плечу.
  -Давно здесь? - спросил брюнет.
  -Минуты за три до вас пришел, - ответил собеседник Германа.
  -А вы, - обратился брюнет к Герману, - я, надеюсь, не поэт?
  -Нет, - ответил Герман. - Я художник.
  -Вот как? И как? Хороший?
  - Хороший что? - не понял Герман.
  -Художник хороший?
  -Не знаю, - пожал плечами Герман. - Хотелось бы верить, что да.
  -Я имею в виду, вы продаете то, что вы пишете? - уточнил брюнет.
  -В последнее время да, - ответил Герман. - А это что, и есть критерий, хороший жудожник или нет?
  -Конечно! - убежденно сказал брюнет. - Я всегда говорю, что художник - это человек, который пишет то, что можно продать. А хороший художник - это человек, который продает то, что пишет.
  Герман не нашелся, что ответить, потому что вся троица вошла внутрь 'Клозери де Лила'.
  Костровиций махнул им вслед рукой.
  -Почему он назвал вас Гийомом? - спросил Герман.
  -Это мое второе имя, - пояснил Костровицкий. - Точнее, даже не второе, а одно из... Полностью меня зовут Вильгельм Альберт Владимир Аполлинарий. Но здесь меня знают, как Гийома Аполлинера. А того, который меня увидел, знают как Пикассо...
  -Так это был Пикассо?! - дошло, наконец, до Германа, откуда ему было знакомо лицо брюнета.
  -Ну, да, - сказал Аполлинер, как о чем-то совершенно заурядном. - А что в этом такого? На самом-то деле, он тоже не просто Пикассо, а Па́бло Дие́го Хосе́ Франси́ско... и дальше еще как-то очень длинно. Я с ним однажды в 'Ротонде' бился об заклад, что он после трех рюмок абсента ни за что не произнесет полностью всего своего имени. И кто, вы думаете, выиграл пари?
  -Кто же?
  -Никто! После двух рюмок Пабло ушел с какой-то девицей. Любовь - свободна, она никогда не подчиняется судьбе.
  -У него такой странный, я бы сказал, дикий, взгляд, - заметил Герман. - Мне даже не по себе стало.
  -Ничего удивительного, - со смехом успокоил Германа Аполлинер. - Пабло на всех так смотрит. Он изучает натуру, как хирург вскрывает труп.
  Аполлинер снова помахал рукой кому-то, находящемуся внутри кафе.
  Герман обернулся в ту сторону, куда направлял свой жест Аполлинер и увидел, что внутри 'Клозери', оказывается, был полон самого разношерстного народу.
  -Странно, - заметил по этому поводу Герман. - Такой чудесный теплый вечер, а они сидят в душном прокуренном помещении.
  -Ничего странного, - ответил на это Аполлинер. - Там сегодня интересно. Дали придумывает экспромт...
  -Пишет картину?
  -Нет, сочиняет сказку из жизни небесных светил. Если вдруг мысль покидает его, он указывает на любого в зале, и тот в течение пяти секунд должен продолжить его сказку. Если тот, на кого Дали укажет, не успевает ничего придумать за это время, или если остальным не понравится то, что он придумал, то он должен выставить рюмку абсента. И так каждый. Когда же сказка закончится, тогда все вместе этот штрафной абсент и выпьют.
  -И какой длины должна быть сказка? - спросил Герман.
  -Что ж тут неясного? - удивился Аполлинер. - Чем длиннее, тем лучше. Кому захочется на трезвую голову слушать бредни Дали?
  -Хорошо, - сказал Герман. - Ну, а если все окажутся такими хорошими сочинителями, что за весь вечер не будет ни одного проигравшего?
  -Тогда всех напоит один Сальвадор, - ответил Аполлинер, и пояснил: - Он ведь тоже понимает, что даром его никто слушать не будет.
  -Так ведь все равно прийдется всю ночь сидеть трезвыми, пока не окончится сказка?
  -Разве я такое вам говорил? - удивился Аполлинер. - В процессе сочинительства каждый пьет то, что заказывает себе сам.
  -Теперь понятно, - сказал Герман. - А новичкам можно послушать?
  -Здесь всем все можно, - заявил Аполлинер. - И не только слушать, но и участвовать. Пойдемте, я познакомлю вас с моими друзьями! Тем более, что начинает холодать.
  Они поднялись с терассы и вошли внутрь.
  Внутри все было пронизано многоуровневыми пластами сизого табачного дыма. В дальнем конце зала, но так, что его было хорошо видно всем присутствующим, вальяжно развалясь на довольно тонком и мало для этого приспособленном стуле, сидел красивый молодой человек с гладко зачесанными назад набриолиненными черными волосами. По тонким, известным всему миру усам, закрученным так высоко вверх, что они едва не доходили своими острыми кончиками до глаз, Герман узнал Дали. За другими столиками, кто в пол-оборота, кто прямо, кто почти отвернувшись от столика, сидели те, чьи лица - во всяком случае, большинство из них - Герману тоже были хорошо известны по фотографиям в книгах и талмудам по живописи. Не всех, конечно, можно было узнать сразу, потому что большинство их фотографировать стали гораздо позже, когда они получили признание, а, следовательно, почти все уже к тому времени изрядно постарели и облысели. Здесь же, несмотря на то, что между многими из них была очень существенная разница в возрасте, почти все они были молоды какой-то одной поры молодостью. И только Хемингуэй, молча пивший за стойкой и в сочинении сказки участия не принимавший, был с привычной седой бородой и волосами, которые он то и дело расчесывал вынимаемым из кармана рубашки гребешком.
  -Ну, что ж, - громко, обводя взглядом зал, сказал Дали, - приступим, пожалуй. Сказка будет называться 'Ошибка Овна'. Или ненаучный ответ на извечный вопрос: 'откуда нас сюда занесло?' А начало будет таким...
  Дали сосредоточился, помолчал какое-то время, и голосом, который, казалось, исходил не от него, а как-то целиком из зала, начал:
  
  -'Создатель, раскачиваясь в шезлонге под кроной гранатового сада, рассеянно смотрел на аметистовое небо. Такая поза и состояние способствовали размышлениям над усовершенствованием Вселенной, созданной им когда-то в Безвременье. Этим же были заняты сейчас по его предложению и двенадцать самых мудрых Советников.
  Определённо что-то мешало сегодня сосредоточиться. Накопившаяся безмерная усталость требовала отдыха. Высший Разум готовился перейти в щадящий режим мышления. Вскоре Умиротворение заполнило Вселенную. Энцефалограмма Высшего Разума показывала: Создатель погрузился в глубокий сон...'
  
  -Сальвадор, - подняв вверх руку, перебил Дали кудрявый усатый молодой человек, лицом здорово напоминающий кота, - ты не мог бы сочинять свою сказку с чуть более понятными словами?
  -Ты имеешь в виду слово 'энцефалограмма'? - спросил его Дали. - Поясняю, энцефалограмма - это кривая, показывающая работу головного мозга. Впрочем, не удивительно, Август, что ты не знаешь это слово. Его придумают позже, а до твоей, Богом забытой Швеции, оно... Впрочем, не будем о Швеции, это хорошая страна, и не ее вина, что Господь забросил ее так далеко от Фигераса и Парижа.
  -Кто это? - спросил Герман Аполлинера, имея в виду похожего на кота человека, перебившего Дали.
  -Стриндберг, - пояснил Аполлинер.
  Герман в знак понимания кивнул головой, хотя Стриндберга никогда не читал.
  -Продолжим, - сказал Дали.
  
  - ' ...Время, когда-то сотворённое и запущенное Создателем, продолжало идти начертанным ему путём.
  И надо же: именно сейчас в мозгу первого, Самого Мудрого Советника, оформилась интересная (по его мнению) идея. Её он вынашивал уже давно, не решаясь поделиться с другими Самыми Мудрыми, и не смея представить на суд Всевышнего: слишком сырой и не до конца продуманной она была.
  Первый Самый Мудрый был первым совсем не потому, что превосходил умом остальных Советников. Нет, он был им ровней...'.
  
  -Почему, - внезапно перебил сам себя Дали, - он был Первым, если не был самым умным? Ты, Август, - указал он на Стриндберга, - придумай нам ответ.
  - 'Потому что не всегда проворным достается успешный бег, - начал Стринберг цитировать Писание, -не храбрым - победа, не мудрым - хлеб, и не у разумных - богатство, и не искусным - благорасположение, но время и случай для всех их'.
   -Кого устроил ответ Августа? - спросил, обводя взглядом окружающих, Дали. И, не дожидаясь, что скажет зал, заметил Стридбергу: - Мы ведь просили тебя придумать, а не цитировать Екклезиаста.
  -Правильно! - донеслись возгласы из зала. - А святоши пусть платят штраф!
  -Ты слышал, Юхан Август? С тебя абсент, - дал оценку участию Стриндберга в своей сказке Дали.
  Стриндберг развел руками и показал гарсону, чтобы тот принес его проигрыш.
  
  - '...Просто, - продолжил сочинять Дали сам, - во вселенском порядке Создатель взял, да и присвоил ему номер один. И дал ему имя - Овен.
  Первые мгновения рождавшейся в огненном взрыве Вселенной, Создатель, по одной Ему известной причине, назвал эрой Овна. С тех пор за ним закрепилось звание первого знака огня.
  Но Создатель справедлив, и одинаково любил остальных одиннадцать своих Советников. Каждый из них имел своё собственное имя и свою эру на шкале времени. А чтобы никто никогда ненароком не смог нарушить порядок смены эр, были утверждены двенадцать знаков Зодиака. И только Создатель знал, почему они расположены друг за другом в таком порядке, который записан на Небе.
  Овен, не решаясь побеспокоить отдыхавшего Создателя, собрал Советников, и в общих чертах изложил долго мучившую его идею, которая, наконец-то, приобрела законченные очертания...'
  
  Дали остановился и снова обвел взглядом зал.
  -Морис, - остановил он взгляд на Метерлинке, - ты не поможешь мне? А то у меня что-то в горле пересохло. Гарсон! - позвал он официанта. - Будьте добры, принесите мне бокал вина. Чего-нибудь испанского.
  - Из испанских есть "Сьеррамонте", - предложил гарсон.
  -Замечательно! Принеси бокальчик, дружок.
  Официант удалился за вином, а Дали вновь обратился к Метерлинку.
  -Ну же, Морис! Мы ждем.
  
  -'...Собственно, - начал свою часть импровизации Метерлинк, - идея состояла в создании своеобразной лаборатории по изучению эволюции различных форм живой материи. Для этого предлагалось на орбите вокруг искусственно созданной звезды разместить несколько планет...'
  
  -В этом кафе возможно попросить, чтобы мне принесли лист картона, краски и пару кистей? - тихо спросил Герман Аполлинера. - Эта сказка навеяла мне некоторые мысли. Я бы тоже хотел поучаствовать в ее придумывании.
  -Так поднимите вверх руку и Сальвадор даст вам слово.
  -Я бы хотел поучаствовать, как художник, - пояснил Герман.
  - В таком случае, мы попросим метрдотеля отправить за красками посыльного, - шепнул Аполлинер Герману, и тихо отошел к метрдотелю, который стоял тут же, неподалеку.
  А Метерлинк тем временем продолжал:
  
  '...Чтобы никого не обидеть, решили сотворить их двенадцать, и каждую отдать на попечение одному из Советников. И пусть каждый творит на своей планете всё, что ему заблагорассудится. Разнообразие форм живой материи на них ограничивалось лишь фантазией Советников, которых Овен попросил поучаствовать в разработке идеи.
  Единогласно было решено: лабораторию в готовом виде преподнести в качестве памятного сувенира Создателю с надписью: 'Любимому учителю от благодарных учеников'.
  Идея...'
  
  -Стоп! - остановил сказку Дали. - Дальше пусть продолжит Пабло.
  Пикассо взъерошил волосы, потер лоб, и начал со слова 'идея'.
  
  -'...Идея всем так понравилась, что приступили к её осуществлению сразу же. И вскоре результаты превзошли самые смелые ожидания и фантазии.
  За каких-то четыре миллиарда мгновений вечного Времени, существа, наделённые разумом, достигли такого прогресса, которого не могли предвидеть даже экспериментаторы.
  Особенно отличились разумные существа, созданные на основе азот-углеродного белка на планете Гея. Они уже трижды достигали таких уровней развития науки и техники, которые каждый раз приводили к полному истощению ресурсов планеты и к почти тотальному самоуничтожению. Вот и сейчас, четырехметровые верзилы (Советники назвали их Атлантами), для удовлетворения собственных амбиций построили пирамиды; создали плазменные капсулы, с помощью которых основательно выпотрошили вращающуюся вокруг Геи луну (её, кстати, приходилось самовольно, пока спит Создатель, менять каждый раз на новую, после очередного самоуничтожения цивилизации на планете-спутнице), переоткрыли ядерную реакцию и ядерный синтез, что позволило создать снова такое оружие, которое их самих же скоро и уничтожит...'
  
  -Какой сейчас год? - тихо спросил вернувшегося за столик Аполлинера Герман.
  -Тысяча девятьсот тринадцатый, - так же тихо ответил Аполлинер.
  -Откуда же ему известно про ядерный синтез? - спросил Герман.
  -Странно, что вас удивляет только это, - сказал Аполлинер. - Почему, в таком случае, вы не спросите, что здесь делает Верлен, который умер семнадцать лет назад? Или седой бородатый Хемингуэй, которому должно быть не больше четырнадцати? Здесь все по-другому - не так, как вы привыкли. Здесь давно, всем, про все известно... и, - добавил Аполлинер после некоторой паузы, - никогда ни у кого нет возраста.
  В это время посыльный принес Герману картон, краски и кисти.
  -Спасибо, - шепнул Герман и, вынув из кармана монету, дал ее посыльному. Краем глаза он заметил, что это была монета в два су, которой в его штанах отродясь не бывало.
  Тем временем свою сказку Дали поручил продолжить Андре Жиду.
  
  -'...Очень интересные результаты получились на планете, которая была отдана на попечение Скорпиона. Его фантазия превосходила изобретательность ума всех остальных Советников. Живая материя, созданная на основе кремне-медного белка, на его планете развивалась в условиях постоянного пребывания в отражённом свете обогревающей звезды. Для этого на орбиту вокруг планеты пришлось поместить сразу три спутницы-луны, одна из которых создаёт постоянное полное лунное затмение, а две других - освещают отражённым светом планету-спутницу. Каким лунатизмом и интуицией обладали на этой планете мыслящие существа! Но своей непомерно развитой интуицией они доводили себя и себе подобных до состояния постоянного психоза.
  
  -Эрнест! - показал на Хемингуэя Дали. Но Хемингуэй в ответ только положил на стол скольки-то-долларовую купюру и наполненной рюмкой показал на нее гарсону.
  -Разрешите мне продолжить? - поднял вверх руку высокий господин с глазами с поволокой и удлиненным лицом, обрамленным мягкими волнистыми волосами.
  -Продолжить хочет Оскар Уайльд! - оповестил Дали присутствующих о намерении высокого господина.
  
  '...Дева на своей планете все живые существа и, мыслящие в том числе, пожелала видеть однополыми...'
  
  -Нет, Оскар! - прервал Уайльда Дали. - Сегодня давайте обойдемся без однополости. Сказку продолжает Генри Миллер!
  
  -'... отдав, естественно, предпочтение женскому полу, - начал свою часть рассказа Генри Миллер, бросив многозначительный взгляд на прерванного Уайльда. - Никаких проблем с размножением здесь не было... - Ведь Оскар уже начал про однополость, - пожав плечами - мол, от него ничего не зависит - пояснил Генри Миллер необходимость продолжения рассказа в этом ключе. - Но любовь у них там получалась какая-то уж больно однобокая, да и сами они выходили какие-то ущербные и почти бесстрастные...'
  
  -Хватит, Генри! А то мы с этой темой отношений между полами далеко уйдем. Продолжите, пожалуйста, вы, Артюр, - обратился Дали к Рэмбо.
  
  -'...Рыба на подопечной ей территории не захотела видеть ни одного островка суши. Правда, некоторые мыслящие существа всё-таки научились взмывать над поверхностью океана, хотя полёт этот всегда бывал очень кратковременным. А им иногда так хотелось парить! Химический состав жидкости, заполняющей океан планеты, Рыба почему-то держала в строжайшем секрете от всех Советников.
  Отличился и Стрелец. На своей планете, там, где проходит экватор, он устроил карусель, на которой разместил по одному экземпляру всех живых существ в порядке возрастания их хищности. Замыкал этот ряд примитивно мыслящий кибер-охотник. Так и вращается вечная карусель, где каждый стремится поймать и съесть впереди бегущего. Правда, у Стрельца хватило ума, чтобы охота на карусели оставалась всего лишь игрой.
   Все мы - советники Создателя...'
  
  -Спасибо! - остановил Артюра Рэмбо Дали. - Дальше я продолжу сам.
  
  -'...Все мы - советники Создателя - удивлялись бессмысленности затеи Стрельца. Он и сам разделял наше удивление, но ничего не собирался менять.
  Много удивительного для мыслящих существ экспериментальных планет можно было бы ещё поведать! Но это не имеет никакого практического смысла: межпланетное общение мыслящей материи не предусматривалось изначально!
  Приходится с горечью сознавать: что-то в нашем эксперименте пошло явно не так, как должно идти во Вселенной, задуманной Высшим Разумом Создателя.
   Такой сюрприз Создателю не преподнесёшь. Скорее бы он просыпался!- подумал Овен.
  И почти сразу же после этих слов Вселенная начала заполняться каким-то чудесным светом, который всегда сопутствует пробуждению Создателя.
  Двенадцать Советников, понурив головы, приблизились к Учителю. Он усадил их за изумрудный стол, неведомо откуда появившийся. Сам сел на этот раз между Девой и Львом. На самом конце стола справа, всем своим видом показывая вину, сидел Овен.
  - 'Всё уже знаю. Успел рассмотреть дело вашего разума. Не спрашиваю, чья идея? Но ещё хуже её реализация!' - голос Создателя звучал ровно и наказания не сулил.
  - 'Допущена ошибка в расчётах: звезда, которая освещает и обогревает ваши экспериментальные планеты, вот-вот прекратит своё существование. Надо готовить планеты к эвакуации в другие места'.
  На телепатической карте Вселенной Создатель определил места нового размещения всех двенадцати планет. Место Геи было определено в спиралевидной туманности, которая в каталогах Высшего Разума значилась под именем 'Млечный Путь'.
  За эвакуацию планет отвечали закреплённые за ними Советники.
  Гея - детище Овна, досталась ему.
  Когда все стали расходиться, Создатель тихо, почти ласково, сказал: 'А вы, Овен, останьтесь!'
   - 'Овен! Уж больно я привязался к этой твоей Гее. При эвакуации её в новую галактику, разместите, пожалуйста! (именно так и воскликнул), поближе к звезде. Пусть немного отогреется. Ведь ей неминуемо предстоит при перемещении в Космосе перенести ледниковый период. В память (и в назидание) о нём на полюсах разместите ледяные шапки. Остальное: всякие там озоновые защитные слои, магнитное поле и прочее, додумайте сами! Только на этот раз правильно рассчитайте оптимальное расстояние от обогревающей звезды. Её выберете на свой вкус. И пусть Атланты кое-какую информацию о своих научных и технических достижениях оставят для следующих за ними во времени. Их гибель предопределена. Для размещения информации можете создать на Гее параллельный мир...'.
  
  В эту секунду Герман увидел в том конце зала, который меньше всего был освещен электрическим светом, молодую девушку, лицом удивительно похожую на Сару. Да он и не сомневался, что это была именно она, но только какая-то другая, и даже не потому, что была моложе. Герман поначалу даже не поверил своим глазам, но потом вспомнил слова Аполлинера о том, что здесь все по другому. ('Где здесь? - спросил он себя. - Здесь, в этом времени, или здесь, в этом месте?') Чудесную головку девушки украшала маленькая кокетливая шляпка, слегка сдвинутая на бок. Девушка задумчиво курила папиросу, вставленную в длинный белый мундштук, и было видно, что она совсем не слушает напыщенного Дали с его дурацкой сказкой. Она только молча курила и думала о чем-то сугубо личном.
  -Кто это? - спросил Герман Аполлинера, видя, что тот заметил направление его взгляда.
  -Ее зовут Бланш, - сказал неожиданно появившийся у них за спиной Генри Миллер.
  -Бланш?!
  -Да. А что вас так удивило? - спросил Генри Миллер, выдвигая для себя стул и без приглашения садясь за их столик.
  -У нее такое... такое лицо.
  - Обычно, - сказал Генри Миллер, - на лицо женщины опять начинаешь обращать внимание только после того, как достаточно долго видишь ее голой.
  -Прекратите свои шутки, Генри, - прервал его Аполлинер. - В данном случае, они совсем неуместны. Она из очень аристократической семьи, - продолжил он, обращаясь к Герману. - Ее мать - француженка знатного происхождения, а отец - богатый еврей из Германии. Бланш рано увлеклась балетом и обнаружила большие способности. Она уже начала было выступать на сцене. Но вскоре заболела редкой болезнью - началось быстрое старение организма (я не помню, как звучит медицинский термин этой болезни). Красивая, привыкшая к вниманию, совсем еще, как видите, юная женщина, уделяюшая так много времени своему внешнему виду, она теперь боится взглянуть на себя в зеркало. Самые знаменитые врачи Европы, которым ее показывали, только разводят руками. Они, конечно, для спасения своей репутации назначают ей какие-то препараты, но все напрасно - ничего не останавливает вдруг столь быстро начавшееся старение. Мы все очень любим ее, и нам безумно жаль видеть, как она страдает... Впрочем, давайте вернемся к сказке Дали.
  
  '...Когда, ободрённый таким отеческим назиданием, Овен собирался покинуть Учителя, тот достал из золотошвейного мешочка, что висел у него на груди, маленький золотой ключик.
  Ухо Овна уловило едва различимый шепот: 'Этот ключ от единственного, в своём роде, ящика, в котором хранятся одухотворённые мною души. Они предназначены для тех мыслящих существ, которые появятся после Атлантов на Гее, когда она займёт место, предназначенное ей в Млечном Пути. Признаться, я и сам давно помышлял о таком эксперименте, да всё не доходили руки'.
  А потом последовал почти приказ, чего Овен от Создателя ранее никогда не слышал: 'Наведи строгий учёт! Ни одна душа не должна бесследно исчезнуть или попасть на другие планеты, где размещены разумные существа. Если возникнет дефицит, подумай над повторным и даже многоразовым использованием душ. Вспомни мою лекцию о реинкарнации. Наличие разумных существ с божественной душой - исключительная привилегия Геи. Посмотрим, как будет развиваться цивилизация теперь. Спасёт ли бессмертная душа разумных обитателей Геи на этот раз от самоуничтожения?'
  Аудиенция окончена.
  'С приветом': ваш Сальвадор.'
  
  Дали обвел взглядом зал.
  Зал молчал.
  -Сказка тоже окончена, - громко сказал Дали. - Прошу всех к штрафному столу!
  И как-то сразу вновь заиграла музыка, стали слышны голоса, звон чокающихся рюмок, пожелания 'за здоровье!', 'сколл!', 'прозит!', и вообще - в одну минуту зал наполнился всем тем шумом, которым бывает наполнен любой ресторан мира.
  Первым к штрафному столу направился только что вошедший в 'Клозери' Модильянни. Он в сказке не участвовал, и даже не слышал о том, что ее вообще здесь кто-то придумывал. Проходя мимо Германа, Модильяни остановился и посмотрел на сырую, густо пахнущую льняным маслом небольшую картину в его руках.
  -А что это? - с любопытством спросил Модильяни, показывая на картину.
  -Дали назвал свою сказку 'Ошибкой Овна', - ответил Герман. - А я назвал свою картину 'Ошибка близорукой Евы'.
  
  
  
  
  
  
  -А где же здесь Ева? - вмешался в их разговор Генри Миллер.
  -От Евы есть только вот этот большой близорукий глаз, - пояснил Герман. - Видите, как он сплюснут с боков? Я, конечно, могу ошибаться в том, что глаз близорукого человека выглядит именно так, но я где-то об этом читал.
  -А по-моему, - высказал свое мнение Генри Миллер, - у Евы должны были бы быть и другие интересные места, помимо близоруких глаз.
  -Этот глаз, надо полагать, обозначает не только Еву, но и Гею, о которой мы только что придумали сказку? - спросил подошедший к их столику Дали, заинтригованный интересом, возникшим вокруг картины неизвестного ему художника. И, по своему обыкновению не дожидаясь ответа, продолжил: - А эти глаза вокруг - надо полагать, прочие планеты?
  -Да, - ответил Герман.
  -Одни дальнозоркие, другие близорукие?..
  -Да.
  -А Ева согрешила, потому что оказалась недальновидной? Или, как вы сказали, близорукой?
  -Да.
  -А эта трещина в глазу, возникшая от того, что кровеносный сосуд-змей так сильно сжал глаз, что раздавил его, похожа на дерево! - радостно заметил кто-то невыясненный.
  -Да! Дерево познания Добра и Зла! - предложил развить версию о дереве другой голос.
  -Я же говорю, что всегда найдутся дураки, которые в любой абракадабре, нарисованной на холсте, всегда найдут какой-нибудь смысл, - буркнул Дали, собираясь отойти от столика Германа.
  -Картина сделана на картоне, - сказал Герман.
  -Какая разница? Вы прекрасно поняли, что я имел в виду, - продолжая выпячиванием нижней губы придавать своему лицу все более брезгливое выражение, сказал Дали.
  -Похоже, нашему сегодняшнему главному сказочнику не очень пришлась по вкусу ваша картина, - громко заметил Стриндберг.
  -Вот еще, - презрительно огрызнулся Дали.
  -В таком случае, - громко предложил Модильяни, - добавьте к своему названию 'Ошибка близорукой Евы' какое-нибудь пояснение.
  -Какое, например?
  -'Ошибка близорукой Евы, или ...
  -...или Насмешка над Сальвадором', - под взрыв общего смеха предложил Пикассо. - Не обижайтесь, Дали! Это ведь всего лишь шутка. Не стоит относиться к себе так уж серьезно. Особенно в этой компании. Это вы для тех - кто за дверью этого кафе - сколько угодно можете называть себя гением, а здесь мы все за одним столом. Лучше пойдемте, выпьем на брудершафт!
  И они, все вместе, включая Аполлинера и Генри Миллера, которые сидели с Германом за одним столиком, отправились к штрафному столу - пить на брудершафт, и не только...
  
   9.
  
  А потом всё пропало - и Дали, и Аполлинер, и его 'Близорукая Ева'... Всё.
  ...Когда Герман пришел в себя, репортаж из Антарктиды уже закончился. На экране теперь показывали небольшой островок, над которым носились несметные стаи голубоногих олуш.
   -С вами все в порядке? - донесся до Германа голос Сары, которая при Отто всегда обращалась к нему на 'вы'.
  -Да, спасибо, все хорошо, - ответил Герман, с трудом переводя дыхание.
  Он попросил у бармена минеральной воды, и, когда тот налил ему 'Перье', отхлебнул из стакана большой глоток и оглядел зал.
  Только сейчас Герман заметил, что, кроме ранее увиденной им таблички с именем Хемингуэя, на всех столах и стойках были прикреплены такие же латунные таблички с громкими, известными ему с детства именами: Андре Жид, Пикассо, Сезанн, Рембо, Сартр...
  -А ведь они действительно все здесь бывали, - как-то неопределенно сказал он, обращаясь к Саре.
  -Бывали, - ответил за Сару Отто. - И не только те, чьи имена вы видите, но и еще много других.
  -Да, - согласился Герман. - И много других... А еще здесь была некая Бланш, - сказал он, посмотрев на Сару.
  Сара не успела ничего ответить, потому что в разговор снова вмешался Отто.
  -Просто странно становится, когда же они успевали писать свои картины и книги, если ровно те же самые имена можно увидеть и в 'Ротонде'? - то ли спросил, то ли сказал он.
  -Многие работали прямо здесь, - сказал Герман задумчиво. - А Дали даже сочинял сказки...
   - С вами действительно все в порядке, герр Стоковский? - обеспокоенно спросил Отто.
  -Все хорошо, спасибо... И все равно, - упрямо сказал Герман, показывая глазами на таблички, - никого из них здесь больше нет. Их имена есть, а их самих нет.
  -Кого, простите, нет? - попытался уточнить Отто.
  -Хемингуэя нет, - сказал Герман. - Может, пойдемте отсюда? Мне что-то, и правда, нехорошо. Думаю, самое время выйти на свежий воздух.
  -И чем быстрее, тем лучше, - заметил Отто и, вставая с высокого стула, обратился к Саре: - Пора срочно выводить нашего друга с этого кладбища латунных имен.
  Сара открыла сумочку, вынула пудренницу, слегка тронула ваткой щеки и кончик носа, и все трое покинули 'Клозери де Лила'.
  -Здесь недалеко находится Музей д'Орсе, - заметил Отто. - Не хотите взглянуть?
  -Нет, - ответил Герман. - Ни малейшего желания нет заходить в какие бы то ни было музеи. На сегодня с меня достаточно и этих - 'Ротонды' и 'Клозери'.
  - Значит, самое время развеяться на Монмартре, - сказала Сара.
  -А вот это мысль, - поддержал ее Отто. - Приехать художнику в Париж и не побывать на Монмартре, значит одно из двух: или не быть художником, или быть не в Париже.
  Отто остановил такси, и таксист повез их с четырнадцатого округа Парижа на другую сторону Сены (так в Москве Герман ехал бы из Замоскворечья в Москворечье).
   Монмартр оказался взбирающимся на гору районом, в улицах которого, как в жилах кровь, как-то очень зримо струилась жизнь.
  На холме Монмартр громоздилась базилика Сан - Крё.
  -Что означает Сан-Крё? - спросил Герман.
  -"Базилика святого сердца", - перевела Сара.
  -Довольно необычный с виду храм, - заметил Герман. - Интересено посмотреть, как там внутри?
  -Довольно заурядно, - сказала Сара.
  Париж с холма Монмартр казался погруженным в легкую дымку. Герману вдруг вспомнился фильм "Амели".
  На горизонте высилась Башня Монпарнас, которая, на взгляд Германа, мало украшала расстелившуюся перед ним панораму города.
  С неба, не по сезону рано для Парижа, начал срываться несмелый, тонкий снежок.
  -Фрау Пампкин, - обратился Отто к Саре, - вы можете вспомнить, когда мы с вами в последний раз видели в Париже снег?
  -Лет шесть назад, - ответила Сара. - А, может, и еще раньше. В тот год Париж по-настоящему завалило снегом.
  - Что это за мифические каменные животные с клювами и крыльями украшают базлику? - спросил Герман, указывая взглядом на купол Сан-Крё.
  -Вы имеете в виду химер? Это, так называемые, горгулии, - пояснила Сара, в очередной раз слегка припудрив кончик носа.
  -И что они означают?
  -Вообще-то, у них несколько функций. Или, если быть точнее, три. Первая - это изображение бесов, которых изгоняет святость храма. Далее, их можно рассматривать, как изображение самого дьявола.
  -Дьявол?.. На храме?
  -Представляете? - с саркастической улыбкой вмешался в разговор Отто. - Более того! Они здесь решили придать Дьяволу комичный характер! Шутники! Якобы, Сатана, по случаю решивший залезть в храм, увидел себя, устрашился и убежал. Ну, не глупость ли? - еще раз усмехнулся он.
  -И какое третье предназначение?
  -Третье совсем уже прозаичное, - сказала Сара. - Горгулии служат водостоками.
  Художников, как и ожидал Герман, на Монмартре действительно было много. Правда, все равно куда меньше, чем на Вернисаже на Крымском Валу в Москве. Они назойливо предлагали свои услуги, и особенно много было среди них портретистов.
  -И сколько стоят их портреты? - спросил Герман, как обычно, у Сары.
  --Quel est le prix que vous avez peint des portraits? - спросила Сара у одного из художников.
  -Quarante-euro, - ответил один.
  -Trente-euro, - сказал другой.
  -Une centaine d'euros, - назвал свою цену третий.
  -По-разному, - перевела их ответы Сара. - От тридцати до ста евро.
  'В Москве, пожалуй, подороже будет', - подумал Герман.
  -Je vais faire votre portrait pour dix euros, et un portrait de votre belles dames tirer gratuitement, - сказал Герману тот художник, который ответил первым.
  -Что он сказал? - спросил Герман Сару.
  -Он говорит, что ваш портрет он готов нарисовать за семьдесят евро, а портрет вашей красивой дамы - это его слова - нарисует бесплатно.
  Герман посмотрел на выставленные, в качестве демонстрационных, портреты этого художника и позировать отказался.
  -Ну, почему же вы так строги со своим собратом по творчеству? - спросил Отто Германа. - А я вот, например, всегда стараюсь найти повод заплатить за что-нибудь художнику.
  Герман вопросительно посмотрел на Отто.
  -Не всем ведь так везет, как вам, - пояснил Отто, садясь для исполнения своего портрета на стул, предложенный выбранным им художником. - Я имею в виду, что не всем выпадает честь владеть таким талантом, как вы, дорогой мой герр Стоковский. - Кстати, - заметил он Герману, указывая на художника, которого выбрал в качестве своего портретиста, - знакомьтесь, ваш бывший соотечественник из Москвы.
  Герман настороженно улыбнулся бывшему соотечественнику, тот же в ответ вполне дружелюбно приподнял в знак приветствия шляпу. Герман, почувствовав неловкость, улыбнулся еще раз, теперь гораздо приветливей.
  -Что ж, вы меня убедили, - сказал Герман, обращаясь к Отто. - Но я бы хотел иметь не свой портрет, а чтобы нарисовали фрау Пампкин. Вы не против, Сара?
  -Почему я должна быть против? - кокетливо улыбнувшись, пожала плечами Сара.
  -Тогда садитесь к тому, кто вам больше нравится, - предложил ей выбор Герман.
  Сара бросила на Германа настолько недвусмысленный взгляд, что он густо покраснел.
  -Тот, кто мне больше нравится, - слышно только Герману шепнула она, - сегодня пришел без этюдника. - И уже громко добавила: -Ну вот пусть он и будет! - Сара, конечно, выбрала того, который назвал ее 'красивой дамой'. Хоть это и соответствовало действительности на все сто процентов, но какая женщина лишний раз по достоинству не оценит сказанный ей вовремя комплимент?
  Сара села на невысокий стульчик, и художник - пожилой человек в фетровой шляпе, с усталым лицом и грустными глазами - начал, ловко орудуя методом сухой кисти, набрасывать ее образ. Герман следил за его работой не без некоторой доли профессиональной ревности, настолько живо получалось на бумаге Сарино лицо.
  Портрет Отто бывший соотечественник Германа рисовал пастелью.
  -Вам не кажется, - говорил он Отто, - что приезжающие сюда россияне не зря сравнивают Монмартр с Арбатом?
  -Да, - согласился Отто, - есть что-то общее.
  -А знаете, какое отличие сразу бросается в глаза, когда начинаешь рисовать на Монмартре? - спросил художник.
  -Какое же?
  -Здесь голуби раз в двести наглее московских, - заявил художник. - Обратите внимание - эти мерзкие птицы чувствуют себя настоящими хозяевами. Они совершенно не боятся людей и постоянно обгаживают картины. Создаст же черт такую тварь! - с невыразимой досадой посетовал бывший соотечественник, обтирая о штаны руку, испачканную пастелью.
  -Черт-то здесь при чем? - искренне удивился Отто. - Разве не Бог создает все в этой Вселенной?
  -Это я просто так выразился, - сказал одолеваемый голубями бывший соотечественник. - А, вообще-то, я атеист.
  -Кто, простите? - попросил уточнить Отто.
  -Атеист, - повторил художник, прорисовывая радужную оболочку в портрете Отто. - Я в Бога не верю.
  -А во что, позвольте полюбопытствовать, вы верите?
  -Верю в искусство. Верю в то, что красота спасет мир. Верю в эту женщину, которая пришла с вами. А в Бога не верю. У меня в Москве остался один друг по фамилии Габрилович... тоже художник...
  -И что же Габрилович?
  -Так вот, этот Габрилович, - начал рассказывать художник, - однажды взял и позвонил в Патриархию.
  -Какой интересный ход! - прервал его Отто. - И что же он хотел узнать в Патриархии?
  -Он хотел прямо так взять и спросить: 'Есть ли Бог?'
  -И почему же не спросил?
  - Он спросил.
  -И что ему ответили? - с живым интересом спросил Отто. - Есть Бог?
  -На том конце провода нажали на автоответчик и в трубке начало бесконечно повторяться: 'Ждите ответа.., ждите ответа.., ждите ответа...'. Вот Габрилович и думает с тех пор, не ошибся ли он номером?
  Отто от души рассмеялся.
  -Ваш друг Габрилович большой оригинал! - сказал, наконец, он, с трудом справляясь со смехом. - Почему надо было звонить в Патриархию? Почему было не позвонить в мечеть-синагогу-костел? Или послу Ватикана в России? Там, наверняка, более шустрые ребята, и дали бы нужный ответ, известный любому ребенку. А еще можно позвонить в больницу и спросить: есть ли энурез? Или позвонить в 'Водоканал' и спросить: есть ли на свете вода? Кстати, мой один знакомый позвонил в мэрию и так прямо и спросил: есть ли на свете коррупция? И, знаете, что ему ответили?
  -Что?
  -Они послали его на фьюй! - радостно заявил Отто. - Так что, может, и хорошо, что ваш друг Габрилович не дозвонился до Патриархии. А Бог, разумеется, есть. И отрицать Его - значит отрицать самого себя. Однако...
  -Что однако?
  -Однако, есть и Дьявол. И этот Дьявол может обратить или трактовать что-либо в свою пользу. И, на мой взгляд, в нынешнем мире преобладает именно этот порядок вещей. (Но голубей, уж вы мне поверьте, придумал вовсе не он). А иначе, как человеку с лоснящимися щеками и раздувшимся до безобразия банковским счетом, приехавшем на том 'Ягуаре', - Отто кивком головы показал на шикарнейший автомобиль, припаркованный неподалеку, - доказать, что он находится в дерьме? Отправлять в церковь? Или подсказывать телефон ближайшей Патриархии?
  Бывший соотечественник оглядел толпу прохожих и зевак, пытаясь по внешнему виду на глаз определить, нет ли здесь поблизости владельца 'Ягуара', и не стал вдаваться в спор, поняв, что они с портретируемым придерживаются разных точек зрения по вопросам миросозидания. Молчание, как давно замечено, в таких случаях самый правильный и давно испытанный ход, если, конечно, хочешь, чтобы сделанный тобой портрет понравился заказчику.
  -Ну?.. И что у нас там получается? - спросил Отто, имея в виду портрет. -Похож?
  -Как две капли воды, - ответил художник и повернул портрет к Отто лицом.
  Отто посмотрел прищуренным взглядом на портрет, и затем перевел его на замершего в ожидании оценки своей работы художника.
  -Ну? - спросил художник с явно слышимым в голосе нетерпением.
  -В целом неплохо, - сказал Отто. - Aber lässt sich besser.
  -Как вы сказали? - не понял портретист.
  -Я сказал, что можно лучше, - пояснил Отто.
  Лицо и речь бывшего соотечественника стали приобретать заметно норовистые нотки.
  -Я закончил Мухинку! - начал он. И после некоторой паузы добавил : - ...С отличием.
  -Ну, положим, с отличием вы Мухинку не оканчивали.., - поправил его Отто, - а только пытались окончить Вятское художественное училище, с третьего курса которого были отчислены... Да это и не имеет ровным счетом никакого значения, что вы окончили и как. Значение имеет только то, что портрет можно сделать лучше.
  -Это каким же образом? - начиная впадать в амбиции, спросил бывший соотечественник (Мухинку, как оказалось, не окончивший).
  -Для начала, эту тень - совершенно очевидно - надо сделать гораздо глубже. Ведь это самое темное место, почему же оно у вас такого бледно-серого цвета?
  -Допустим.., - сказал художник, все еще кипя внутри, но с пониманием того, что в данном случае заказчик прав.
  -Затем... эта линия носа... в районе горбинки. Ее следовало бы выразить более контрастно - ведь она подчеркивает характер. Вы согласны со мной?
  Художник притих. Он мучительно вспоминал, не является ли этот умник одним из его преподавателей в Вятском училище, и, если является, то что именно он там преподавал? Иначе, откуда ему известны такие деликатные подробности его биографии?
  - Здесь, - Отто указал место на портрете, - напрашивается явный блик - ведь с этой стороны идет основной поток солнечного света.., а здесь не хватает рефлекса. Подработайте чуть-чуть в тех местах, о которых я вас попросил, и вы сами увидите, насколько изменится портрет.
  Художник не стал спорить и, спасая могущий быть неполученным гонорар, сел дорабатывать портрет.
  -Я и сам хотел проработать эти места, - как бы поясняя окружающим свои промашки, пробормотал он. - Но вам ведь срочно захотелось посмотреть, что получается...
  Отто молча сидел на стульчике, продолжая позировать, и ждал окончания работы.
  За спиной художника неожиданно стала собираться довольно большая толпа наблюдающих. Слышны были реплики на разных языках: 'Fascinant!', 'Вот это талант! Как живой!', 'You must order him to your portrait. But I think it is very expensive".
  Через десять минут и после трех десятков штрихов художник вновь повернул портрет к Отто лицом.
  -Ну вот, видите? Я же говорил вам, что можно лучше? - удовлетворенно заметил Отто. - Сколько я вам должен?
  -Портрет не продается, - неожиданно заявил художник.
  -Что значит не продается? - не понял Отто. - Я потратил на позирование сорок минут своего времени, а вы теперь заявляете, что портрет не продается.
  -Я возмещу вам убытки, - сказал художник.
  -Вы? Мне? - Отто с большим сомнением посмотрел на портретиста, которого только что, похоже, посетил его звездный час.
  -Я заплачу вам вдвое больше его цены, - настаивал художник. - Я хочу оставить портрет в качестве демонстрационного. Даю три цены! - выпалил он, видя решимость Отто забрать портрет.
  -Нет, мой богатый друг. Даже эта немыслимая сумма не заставит меня согласиться с вашим предложением. Портрет я забираю себе, - твердо заявил Отто. - В противном случае, если вы будете по-прежнему отказываться отдать мне его, я вынужден буду обратиться в полицию с обвинением вас в мошенничестве. Свидетелей у меня, как видите, предостаточно.
  Как и все бывшие российские граждане, художник панически боялся полиции и ни при каких условиях не желал иметь с нею дело. Он молча свернул портрет в рулон и протянул его Отто.
  Отто отсчитал оговоренную с самого начала сумму и отдал ее окончательно сникшему художнику.
  -Может, все-таки набавите? - переминаясь с ноги на ногу, спросил художник. И добавил: - За качество.
  -Я плачу вам за портрет ровно столько, сколько вы за него запросили, - твердо сказал Отто. - Никакого другого договора у меня с вами не было.
  Художник глубоко вздохнул.
  -Жаль, - сказал он. - Хороший получился портрет.
  -Никогда не следует переживать по поводу потерь, - сказал Отто художнику фразу, которую, как вспомнил Герман, он не так давно сказал и ему.
  'Не так давно?- подумал Герман. - И правда, не так давно, не прошло и месяца. А кажется, прошла вечность'.
   - Одному Богу - в которого вы, к сожалению, не верите - известно, лучше это для вас или хуже, - сказал Отто художнику на прощание.
  Художник взял деньги, сунул их в карман, затем молча собрал этюдник, сложил два раскладных стульчика - один, на котором сидел сам, другой для заказчиков - и, не проронив больше ни слова, покинул площадь.
  -Ну, что, - спросил Отто Германа. - Посмотрим, как дела у фрау Пампкин?
  -Посмотрим, - согласно кивнул Герман.
  Сара ждала их с таким же, как у Отто, свернутым в рулон портретом. Лицо ее было грустным и в глазах явно прочитывались следы слезинок.
  -Что случилось? - спросил ее Отто. - Неужели этот маляр сумел испортить ваше лицо, пусть даже на портрете?
  -Нет, - ответила Сара. - Портрет он нарисовал великолепный...
  -А ну, а ну? - оживился Отто. - Можно взглянуть?
  Сара развернула рулон и показала Отто.
  Оживление Отто вмиг исчезло.
  -Ну, на великолепный он, пожалуй, не тянет... Но, скажем так, неплохой. Так что же тогда вас так расстроило?
  -Напрасно я села к этому художнику, - сказала Сара.
  -Он был с вами груб? - спросил Отто, и - трудно было понять, шутливо или всерьез - добавил: - В таком случае, я немедленно вызову его на дуэль.
  -Он не был груб, - успокоила его Сара, предотвратив своим ответом наметившийся поединок, выйти из которого живым у художника не было бы ни малейших шансов. - Он просто всю жизнь был очень несчастен. И о своих несчастьях он решил поведать мне.
  -И что же такое было в его жизни, что так вас расстроило? - спросил Отто.
  -В том-то и дело, что ничего. Ничего хорошего, - сказала Сара, и добавила: -Ну просто, кажется, ни одного дня за всю жизнь. Даже началась эта жизнь с того, что после его рождения родная мать выбросила его в коробке из-под телевизора в мусорный бак. Там его - к несчастью или счастью - нашел дворник и отдал в приют. Жена его болела чуть ли ни с первого дня после их свадьбы, и все деньги, которые он зарабатывал живописью - он, кстати, самоучка - уходили на ее лечение. Семь лет назад она умерла совершенной старухой, несмотря на то, что ей не исполнилось и сорока, оставив ему на попечение сына. Он верил, что хоть сын будет счастливее его. Сын вырос, и год назад женился на хорошей красивой девушке. И ничего, казалось, не предвещало беды. Вскоре жена сына забеременела, и жизнь, думалось им всем, наконец начала поворачиваться к ним лицом.
  -И что же, в конце концов, случилось? - спросил Отто, понимая, что если бы конец истории был счастливее ее начала, это вряд ли привело бы Сару в такое расстройство.
  -Два месяца назад невестка родила сына: замечательного, крепкого - кровь с молоком - мальчика. Только родился этот мальчик удавленный перепутавшейся вокруг его шеи пуповиной.
  -О, Боже! - невольно вырвалось у Германа. Он как-то вдруг очень живо представил себе эту картину - рождается ребенок, вокруг шеи которого перехлестнулась красная петля-удавка пуповины.
  -Нечего сказать, невеселая история, - заметил Отто. - Как по-разному людям представляется счастье и несчастье. А вот моему художнику -тому, который рисовал мой портрет, больше всего в жизни досаждают голуби, которые гадят на его картины. И он от этого, по его словам, тоже очень несчастен. Но успокойтесь, вашему художнику скоро повезет.
  -Его картины повесят в Лувре? Или невестка родит другого ребенка? - спросил Герман. - Здорового, и не удавленного пуповиной?
  -Нет, - ответил Отто. - Его собьет автобус, и в ту же секунду он без всяких мучений уйдет туда, где его будет ждать его жена - молодая, красивая и здоровая.
  -Спасибо, - чуть слышно сказала Сара и дотронулась рукой в тонкой черной перчатке до рукава пальто Отто.
  Герман ее не услышал.
   -А что жена его сына? Она еще сможет родить ребенка? - спросила Сара.
  -Откуда мне знать? - вопросом на вопрос ответил Отто. - Но знаю, что тому, другому, голуби будут досаждать еще не один десяток лет.
  Сворачивая на одну из бесчисленных узких улочек Монмартра, Отто неожиданно отошел от Германа и Сары, и, подойдя к ближайшей урне, выбросил в нее рулон со своим портретом. А Герману в эту секунду почему-то вдруг снова увиделся ребенок, переросший все возможные для рождения размеры, с пуповиной, обернутой вокруг шеи. Но только в этот раз в его видении ребенка рожала ужасная древняя старуха с изможденным синим лицом. И еще - Герман на одно мгновение каким-то странным образом почувствовал себя связанным с этой, так и не состоявшейся, жизнью.
  На улочке, куда они свернули, клоуны-мимы играли на флейтах и давали представление с удавом.
  Сара с восхищением посмотрела на удава.
  -Красивая змея,- сказала она. - Но только если такая ночью приснится, наверное от страха умрешь.
  -Упаси вас Бог от таких снов, мадам, - пожелал ей мим. - Лучше так смотрите на нее, в жизни. Она у нас, и правда, красавица.
  -По-моему, это не она, а он, - заметил Отто.
  -Мы и сами знаем, что он, - ответил говорливый мим. - Но назвали когда-то Матильдой, так с тех пор и считаем, что она. А видеть змей во сне, мадам, - это не к добру. А если она еще и жалит вас, так и вообще к несчастью.
   Герман вспомнил свой сон, в котором тоже была змея, но никаких эмоций по поводу видения во сне этих пресмыкающихся у него не возникло. Все его эмоции вообще в последнее время как-то незаметно покинули его. Ничего не заставляло затрепетать его сердце. Вот и сейчас он шел по Парижу, по Монмартру, на котором мечтал побывать с детства, а душа оставалась совершенно пустой. Хотя раньше он, конечно, ходил бы, раскрыв рот от удивления. Он смотрел на лестницы, булыжник, узкие улочки Монмартра, смотрел на арабов, продающих сувениры, на мельницу Мулен Руж, на магазины, от оформления которых в другое время, возможно, пришел бы в восторг, и ничто не трогало его, не заставляло сердце биться сильнее. Какое-то совершенно необъяснимое, абсолютное равнодушие ко всему.
  Ресторан "Американская мечта", мимо которого они проходили в эту минуту, казалось, силой притягивал к себе внимание своим вызывающим видом, но и мимо него Герман прошел, не найдя в нем ничего интересного.
  Со всех сторон им по-прежнему предлагали нарисовать портрет, продавали какую-то побитую раму, утверждая, что она снята с шедевра Ренуара, просили угостить вином, поясняя свои просьбы тем, что ничто так не укрепляет руку художника, как бокал хорошего вина. А Герман, кроме раздражения от их назойливости, не чувствовал ничего. Только проезжая в такси по мосту над Сеной, ни с того ни с сего, вдруг вспомнил отрывок из поэмы Маяковского 'Флейта-позвоночник'. И словно где-то в одночасье осталась вся его прошлая запойная жизнь, когда наутро мучительно вспоминаешь, какой сегодня день и чем закончилось вчера, и он, напонятно для самого себя, начал вслух вспоминать стихи, выученные им еще в юности:
  
   Вынесешь на мост шаг рассеянный
   думать,
   хорошо внизу бы.
   Это я
   под мостом разлился Сеной,
   зову...
  
  -Здесь можно остановиться, - перебила его Сара. - Я помню это стихотворение. Дальше, где про гнилые зубы, уже не так красиво.
  Раньше Герман, не задумываясь, напился бы от своей неясной - кто-то бы сказал 'чисто русской' - тоски, но теперь он перестал иметь и эту возможность - возможность растворять все ненужные шевеления души в алкоголе. Как будто приговорен он был теперь постоянно ощущать это чувство непринадлежности себя самому себе.
  И ему вдруг опять вспоминалась нелюбимая, вечно нетрезвая, но почему-то в эту минуту до боли ставшая ему нужной - как нужна та самая пресловутая соломинка утопающему - Татьяна.
   И он подумал: а действительно, для чего люди так стремятся к успеху? Не зря, наверное, Отто хочет получить от него ответ на этот вопрос. Вокруг был Париж, и Париж был великолепен - Герман знал это. Он видел те места, которые представлял себе всю свою жизнь - а в душе звенела такая поразительная пустота, и совершенно отчетливое чувство отсутствия счастья, будто он выменял его на цветные картинки из своих снов.
  Герман краем глаза посмотрел на Сару. Даже она - та, о которой поначалу он, казалось, мог только мечтать, не переставая, ежесекундно - виделась теперь лишь одной из этих проплывающих мимо картинок, на которые, как и на все прочее, он равнодушно смотрел из окна такси.
  
  Когда они приехали в отель, Герман сразу ушел в свой номер. Там он достал, купленный заранее, специально для этой картины, холст, и сел осмысливать и писать то, что с самого первого дня их знакомства заказал ему Отто.
  Картина была не очень большая - 60 сантиметров на 80. Сюжет, изображенный на ней, был довольно странным. На самом дальнем ее плане видны были очертания спрятанного в дымку какого-то тропического острова. На более близком плане фона, разделенные от острова синей полосой океана, густо росли буйные тропические растения, каких, судя по цвету и формам, в природе существовать не должно было. Еще ближе, в левой части картины была нарисована тумба, на таких когда-то - а в провинциальных городках и по сегодня - наклеивали афиши. Афиша была на тумбе и сейчас, но буквы на ней выцвели, и остался только лист пожелтевшей бумаги. Из глубины картины выходила, постепенно расширяясь и становясь максимально широкой перед зрителем, булыжная мостовая - совсем не тропическая, а, напротив, какая-то до боли родная: таким булыжником была выложена главная улица в городе, где родился Герман. И усыпана эта булыжная мостовая была осенними - желтыми и красными -кленовыми листьями, в которых тоже ничего тропического не было.
  В центре картины пожилой бородатый еврей в пальто и шляпе играл на скрипке. Он весь был в своей музыке, в какой-то одной ноте, которую, казалось, он только что тронул пицикатто. Вокруг музыканта буйствовал красками Таити, который всегда казался ему лишь недосягаемой, нереальной, несбыточной мечтой, а теперь стал его реальностью, символом и мерилом его успеха... А старый скрипач никакого Таити не замечал. Как не замечал вообще ничего. Он, как бы, по-прежнему стоял на булыжнике родной улицы и играл на скрипке на фоне старой афиши, на которой дожди и время давным-давно смыли все буквы. Когда афишу впервые вывесили с его именем в его местечковом городке, он водил смотреть на нее всех своих многочисленных еврейских родственников и знакомых.
  
  
  
  И вот успех был достигнут. Он был во всем вокруг, а скрипачу до него не было никакого дела, он попросту его не замечал. Он любил только музыку, которую продолжал играть, и слышал только ее.
  К утру картина была закончена. Герман назвал ее 'Незамеченный Таити'.
  
  
   10.
  
  
  Стук в дверь его номера был хоть и негромкий, но долгий и монотонный. Стук этот, в конце концов, и разбудил Германа.
  Невыспавшийся, он посмотрел на часы, и удивился - как ему удалось проспать так долго? Как бы поздно он ни ложился, сколько бы до этого ни выпил, и как бы долго ни засиделся накануне за мольбертом, никогда не мог он заставить себя проспать дольше, чем до часу дня. Теперь же часы показывали шесть.
  -Войдите! - громко сказал Герман в сторону двери, поднимаясь с постели.
  Вошел Отто.
  Взгляд его сразу упал на новую картину. Герман поймал себя на мысли, что если еще недавно ему стало бы интересно узнать мнение Отто, то теперь он только со спокойным безразличием ожидал, что тот скажет по поводу его нового холста.
  -Это она? - спросил Отто, показывая пальцем в сторону, где стояла картина, и глядя при этом Герману в глаза. - Та картина, что я вам заказывал?
  -Да, наверное, - ответил Герман. - Не знаю, то ли это, что вы хотели получить, но ничего другого на эту тему я придумать не могу.
  -Ну, дорогой мой, вы на себя наговариваете, - сказал Отто. - Да, впрочем, ничего другого и не надо. - А это, - показал он на остров на заднем плане картины, - надо полагать Моореа?
  -Как вы сказали? - не понял Герман.
  -Ну, ведь все это, - Отто обвел рукой картину, - если не ошибаюсь, Таити?
  -Да, - несколько неуверенно произнес Герман. Он как-то упустил из виду умение Отто безо всяких подсказок узнавать суть вещей.
  -В таком случае, остров на заднем плане носит название Моореа, - разъяснил Отто Герману то, что тот изобразил в картине, сам не зная того. - Я бывал на нем неоднократно.
  Отто долго молча рассматривал картину, что-то вымерял в ней, прищурив один глаз и глядя на холст сквозь раздвинутые большой палец и мизинец, отходил от нее, затем подходил вновь. Наконец, все, что ему было надо, Отто вымерял и рассмотрел, после чего нарушил молчание.
  -И как, сумели ответить? - спросил он.
  -На что?
  -Ну, как же? - Отто показал на картину. - Для чего ему, - кивнул он на нарисованного скрипача, - все это? - Отто обвел картину широким движением руки
  -Что все? Таити?
  -И Таити тоже. Для чего вообще нужен успех? Ведь вы о нем, кажется, мечтали, когда мы с вами увиделись в первый раз у Давида?
  Герман не смог ответить. Раньше бы ответил, а теперь не смог.
  -М-да, - с какой-то подспудной грустью протянул Отто, и было непонятно, что он имел в виду, произнеся это 'м-да'. - И, тем не менее, - продолжил он, - отступать поздно. Не позднее, чем завтра мы с вами должны быть в Лондоне. Нужно уладить перед аукционом кое-какие формальности. Да и ваши работы, которые должны со дня на день прибыть в Лондон из Москвы, я никому не могу поручить встретить.
  Герман в очередной раз внутренне стушевался при мысли, что все происходящее творится сейчас не с ним, а с кем-то совсем другим, а он здесь присутствует лишь по какой-то нелепой смешной случайности. Почти неминуемым казалось, что вот-вот его должны уличить в чем-то - например, в присвоении чужой жизни - и, уличив, прогнать взашей - назад, в свою жизнь, на свое в ней место. Ведь еще до вчерашнего дня его картины, о которых сегодня Отто говорит, что никому не может доверить их встречу в Лондоне, валялись под столом в Татьяниной избе - сырой и холодной - и никому до них не было ни малейшего дела. И не надо думать, будто Герман не пробовал в то или иное время продать эти картины - пробовал, и много раз. Да только никто их не купил. Однажды, правда, в галерею к Давиду, где в очередной раз бесконечно висела одна из этих картин, пришел человек, которому она, по его словам, понравилась. Человек спросил цену, узнал, что не так уж эта цена и велика, походил возле картины, но купил все-таки не ее, а другую (и другого, разумеется, автора).
  -Я бы взял ее, - сказал он тогда как бы в оправдание за то, что все-таки не взял. - Но ведь я принесу эту картину домой, а жена меня спросит: 'Что за х...ю ты купил?'.
   А теперь их - эти картины - оказывается, надо встречать... И для этого на две недели раньше надо быть в Лондоне...
  'Однако, - с ухмылкой подумал Герман, - как просто и без эмоций я сейчас произнес про себя это слово - 'Лондон'. Не 'Мытищи', не 'Фабричная' - 'Лондон'!'. Герману вдруг захотелось, чтобы его мысли сейчас узнала Татьяна. Она бы ни за что не поверила, что все эти рулоны холстов, которые годами валялись у нее под столом и ничему другому не служили, как только для того, чтобы иногда быть грубо отодвинутыми наступившей на них ногой , да еще, чтобы собирать на себя массу пыли, кому-то станут интересны в самом Лондоне.
  Герман пошел в ванную комнату умыться.
  -А, знаете, ведь ваша квартирная хозяйка ни в какую не хотела отдавать картины, - донеслись в ванную слова Отто.
  Герман ополоснул рот после зубной пасты и крикнул в закрытую дверь:
  -Кстати, как она?
  -Вы спрашиваете о хозяйке? Как обычно.
  Герман, вытираясь полотенцем, вышел из ванной.
  -Пьет? - не ожидая услышать другого ответа, мрачно спросил он.
  -Я же сказал, как обычно, - напомнил Отто.
  У Германа неприятно царапнуло в душе.
  - Но за холсты под своим столом встала горой, - продолжал Отто. - Говорит, что когда вы вернетесь, ей нечего будет вам о них сказать. Мой человек пытался ей объяснить, что именно вам картины как раз и нужны, что вы хотите выставить их на аукционе в Лондоне, но она, кажется, ему не поверила.
  -Еще бы... Я и сам бы не поверил.
  -Однако, - посмотрев на часы, сказал Отто, - времени у меня больше нет. Я сейчас должен улетать, а с вами и фрау Пампкин я надеюсь встретиться уже в Лондоне. Всеми необходимыми формальностями, связанными с билетами, паспортами и прочим займется Сара.
  -До встречи, герр Отто, - попрощался с ним Герман.
  -Да, чуть не забыл, - уже в дверях обернулся Отто. - Эту картину фрау Пампкин пусть положит в мою банковскую ячейку здесь, в Париже. Сара все знает. В тот же банк я переведу и причитающийся вам гонорар.
  -Спасибо, герр Отто.
  - Вам спасибо. Картина мне понравилась. Итак, до встречи в Лондоне.
  
   ......................................
  
  Зал, в котором проходил аукцион, буквально ломился от народа. Как увидел Герман, были заняты не только все сидячие места, но и то простаранство зала, которое, по идее, должно оставаться свободным - люди стояли в проходах между рядами, толпились у дверей и перед сценой.
  -Разве зал рассчитан на такое количество народа? - спросил Герман Отто.
  -Нет, конечно, - ответил Отто. - Но ведь все эти люди - потенциальные покупатели. А для настоящего продавца, каковым, несомненно, 'Сотбис' и является, покупателей не может быть слишком много. Причем, кроме публики, которую вы сейчас видите в зале, гораздо больше тех покупателей, которые участвуют в аукционе по телефону. Впрочем, после торгов с живописными лотами в зале должно заметно поредеть.
  -И много будет этих живописных лотов?
  Отто развернул программу аукциона и пролистал ее.
  -Сегодня сто сорок, - сказал он после изучения программы.
  -А еще какие будут лоты?
  -Иконы, скульптура, декоративно-прикладное искусство, - ответил Отто с некоторой скукой в голосе.
  -Вы поможете мне в переводе того, что они будут говорить, с английского на русский? - спросил Герман.
  -В этом не будет особой необходимости, - уверил его Отто. - Все, о чем они станут говорить, будет касаться только цен. Если же вы обратите внимание на большой экран, расположенный слева от аукционатора, то увидите, что каждый продаваемый лот будет показываться на нем, да еще и вращаться, чтобы его было видно в любом конце зала. А вон на стене, под самым потолком, подвешено электронное табло, с помощью которого можно будет следить за предлагаемыми ценами за каждый лот. Причем английские фунты стерлингов для вас автоматически переведут в доллары и евро. Так что, как видите, совсем не обязательно знать английский, чтобы принимать участие в торгах.
  Точно в указнное время аукцион начался.
  В первой половине продаж произведений живописи, которая насчитывала 120 лотов, были представлены произведения художников XIX - начала XX века. Герман отдал должное несомненому мастерству живописцев, представленных на этих полотнах, но не более того. На продажу каждого лота уходило, в среднем, по минуте, и потому через два часа со старой живописью было покончено. Практически, все лоты в этом разделе были проданы. Две работы приобрел для себя и Отто.
  По его мнению, аукцион проходил достаточно ровно и без особых открытий.
  - Стабильным спросом, - пояснял он Герману, - пользуются работы известных мастеров, цены на которые растут медленно, но уверенно.
  -В общем, я так и предполагал, - сказал Герман. - Но, в таком случае, за какие же имена вы отвалили столько денег, когда покупали эти две работы? - спросил он. - Картины, по-моему, так себе. Да и художников этих я не знаю.
  -Вы еще многого не знаете, друг мой, - легонько похлопав Германа по руке, сказал Отто. - Неужели ту мелочь, которую я отдал за эти работы, вы называете 'такими деньгами'? Поверьте, я приобрел для своей коллекции эти два произведения начала прошлого века по более, чем умеренным ценам. Немного жаль, конечно - совсем чуть-чуть - что не все, что мог бы, я сегодня купил, но платить сегодня 'завтрашние цены' за некоторые, пусть даже довольно интересные, работы, я считаю неоправданной тратой. Любая вещь имеет только свою - строго определенную ей историей цену, и больше этой цены следует платить только в том случае, если вы наверняка знаете, что сегодня за нее просят меньше, чем она сегодня же и стоит. Вы меня понимаете?
  -В общих чертах, - признался Герман.
  -И хотя я знаю, что через год или два Костик Коровин...
  -Костик?.. - удивленно вскинул брови Герман.
  -Ну, да, Костик. Я что-то сказал не так? - с удивлением посмотрел на Германа Отто. - Ах, да! Какой он для вас Костик? Вам привычнее, когда его называют Константин. - Отто усмехнулся, и, как-то про себя, хоть и вслух, сказал совсем уж непонятную для Германа фразу: 'Как видишь, Костик, и ты стал Константином... А ведь я говорил тебе, что так когда-нибудь и будет'. - Хорошо, пусть будет Константин. Так вот, через год или два Константин Коровин, за произведения которого сегодня, по моему глубокому убеждению, запросили выше разумного предела, войдет в "сегодняшнюю" цену, и она будет считаться вполне нормальной. Но сегодня я останусь при своем мнении, что начальная цена в пятнадцать тысяч фунтов за его "Фрукты " гораздо более соответствует истинной ценности этой картины, чем те, почти пятьдесят шесть тысяч, за которые Костик отправился к "победителю".
  Во второй половине продаж живописных лотов выставлялись преимущественно художники второй половины ХХ века, но с ними были и совсем современные - Зверев, Рабин, Немухин, Тышлер, и еще несколько, фамилий которых Герман до сего дня не слыхал.
  -'Сотбис', - сказал Отто Герману, - продолжает упорно раздувать тлеющие угли почти угасшего костра, пытаясь согреть руки там, откуда тепла уже ожидать вряд ли стоит.
  Герман посмотрел на Отто с вопросом.
  -Он все еще пробует развивать рынок неофициальных русских художников семидесятых-начала девяностых годов,- пояснил Отто. - Одно время, когда из Советского Союза только потекли первые ручейки эмигрантов, выезжающих по израильским визам, да потом еще какое-то время после начала перестройки, эти художники стали очень популярны на Западе. На этой волне интереса ко всему, прибывающему из-за железного занавеса, им удалось сделать себе довольно громкие имена. Хотя, - добавил он после небольшой паузы, - далеко не все из них стоят и пяти процентов того шума, которого их удостоила пресса. Сейчас, конечно, уже не то, что раньше, интерес к ним заметно поугас. Впрочем, вы и сами это скоро увидите по результатам торгов.
  В этой же рубрике было выставлено и Германовское 'Второе пришествие...', и с ним еще две его старые, и, прямо сказать, довольно вялые работы из той большой общей кучи, которую таинственные поверенные Отто извлекли из-под Татьяниного стола.
  И действительно, из двадцати выставленных на продажу лотов, лишь девять смогли заинтересовать покупателей. То, что все три картины Германа оказались среди этих девяти, Герман воспринял просто, как хорошо продуманный коммерческий ход Отто.
  И снова все это мало походило на реальность.
  Начальная оценка 'Божественого сна...' составляла две с половиной тысячи фунтов.
  -Two thousand and five hundred one! - сказал аукционатор, стукнул деревянным молотком по столу, и тут же в готовности поднял его вверх, готовый стукнуть вторично.
  На табло сзади него мгновенно высветилась эта сумма в электронных цифрах, тут же переложенная на доллары и евро.
  -Five thousand! - раздался голос позади Германа.
  -Five thousand! - тут же повторил аукционатор и в очередной раз сопроводил названную цифру ударом молотка.
  На электронном табло тут же высветилась цифра в 5000 фунтов.
  А дальше пошло-поехало. В итоге, 'Второе пришествие из божественного сна о Гавайях...' было куплено по телефону за 220 тысяч фунтов стерлингов.
  Герман даже не пытался вникнуть ни в смысл суммы, ни в смысл того, что эта сумма была заплачена за картину, написанную им. Он не чувствовал ни малейшей радости по этому поводу, не испытывал даже намека на гордость творца, создавшего шедевр - он просто ощущал себя находящимся сейчас где-то далеко вне - этого зала, этого мира, этих картин и этих людей - а здесь присутствовала лишь оболочка, внешне похожая на него.
  Две другие его картины были проданы за менее космическую цену, но тоже, с точки зрения проставленных на табло нулей, невероятно дорого.
  -Этого следовало ожидать, - сказал Отто по поводу 'низких', как он выразился, цен. - Если бы я встретил вас раньше, эти картины вы могли бы написать значительно... - Отто пощелкал пальцами, подбирая нужное слово, - ...значительно besser.
  -Как вы сказали? - не понял найденного слова Герман.
  -Я сказал, что можно было написать эти картины лучше, - повторил Отто уже полностью по-русски, и пояснил, как, буквально с помощью одного-двух мазков можно было бы их исправить. И, задумавшись о чем-то, он снова повторил это слово: - Сколь несравненно большего могли бы достичь многие из тех, кого мне пришлось узнать в этой жизни, если бы, не удовлетворившись достигнутым, они подстегивали себя этим всемогущим стремлением - 'сделать besser'.
  -Почему же вы не сказали мне об этом бессер раньше? - спросил Герман. - Я бы исправил.
  -Именно потому и не сказал, - ответил Отто, - чтобы вы увидели, насколько благотворно за столь короткий срок отразилось на вашем творчестве наше сотрудничество. Я ведь не забыл, с каким неудовольствием - не возражайте, я помню ваше лицо в тот момент - вы согласились переписать картину с рябиной. Вам казалось, что ваш вариант лучше. Теперь вы убедились, что старик Отто еще кое-что смыслит в живописи, композиции и прочей трихамудии на этот счет?
  -Я и теперь думаю, что та картина, когда на ней была изображена рябина, выглядела лучше, - сказал Герман.
  -А вы не думайте,- заявил Отто. - Вы сделайте авторский повтор картины в своем варианте, а я выставлю ее на аукцион в своем - и посмотрим, какую из двух продадут быстрее и дороже.
  -Даже и пытаться повторять не буду, - сказал Герман, - потому что знаю, вашу продадут дороже. Я даже не удивлюсь, если мою вообще никто не купит. Но вот почему продадут именно вашу - не могу понять!
  - И не пытайтесь понимать, - с улыбкой сказал Отто. - Просто принимайте все так, как оно есть, наслаждайтесь плодами этого - и живите себе спокойно.Чего вам еще не хватает? Вы ведь теперь, практически, миллионер. Кстати, с чем вас и поздравляю.
  -Лучше пособолезнуйте, - мрачно бросил Герман, поймав себя на том, что не испытывает никаких приятных эмоций по поводу того, что теперь он миллионер. Напротив, было такое ощущение, что и миллион этот, и сам он теперь еще меньше принадлежат тому человеку, кем Герман был от рождения. Словно в нем самом появился новый Некто - чужой, незнакомый, враждебный к нему самому и равнодушный ко всему на свете, чьи работы великолепно продавались, кто летает в Париж и Лондон, кто сидит в зале 'Сотбис', но кто совершенно - ни на единый волосок - ему не принадлежит.
  После аукциона к ним с Отто подошел невысокий полный человечек в черном смокинге с бабочкой.
  -Отто! Немедленно познакомьте меня с вашим московским самородком! - чуть ли не по-родственному обнимаясь с фон Вольфом, потребовал человечек.
  -Только если вы пообещаете мне не пытаться увести его от меня, - с кислой физиономией, делая вид, что ответно обнимает человечка, сказал Отто.
  -Хотите, чтобы я поклялся на Библии?
  -Ну, это уже совершенно излишне, - отверг такое радикальное предложение Отто. - Мы ведь с вами не политики, чтобы клясться так бесповоротно. Мы не более, чем два старых любителя всего красивого. Герман Стоковский, - сказал он, представляя Германа. -Директор русского департамента аукциона, мистер Д. Б.
  Герман с Д.Б. обменялись рукопожатиями. Причем, если Д.Б. жал руку Германа искренне и от души, то Герман выразил в своем рукопожатии куда меньше радости.
   - Что вы скажете о сегодняшнем аукционе? - поинтересовался Отто у Д.Б. - Какое ваше самое яркое впечатление? Какое самое большое разочарование?
  -Вы сами все видели, - неопределенно произнес Д.Б. - Практически, полное отсутствие интереса к художникам, на которых мы ставили. И с каждым последующим аукционом эта тенденция прослеживается все сильнее. В другое время я бы сказал, что надо искать новые имена, но сегодняшний коммерческий успех картин господина Стоковского говорит о том, что такое имя появилось.
  -Дорогой Д.Б, не забывайте о своем обещании, - хитро прищурившись, напомнил Отто.
  -Пойдемте в отель, - неожиданно предложил Герман своему патрону. - Я что-то устал сегодня.
  -А как же банкет? - с испуганным недоумением спросил Д.Б.
  -Какой банкет? - не понял Герман.
  -На нем будут самые громкие имена сегодняшнего арт-рынка, голливудские звезды, знаменитые спортсмены, наследники венценосных фамилий... Словом, весь цвет общества.
  -А я к ним какое имею отношение? - продолжал искренне не понимать Герман.
  - Всем им будет интересно воочию увидеть того, кто встряхнул сегодня весь аукцион. Да что там аукцион - весь Лондон!
  -Вы имеете ввиду меня? - с недоумением спросил Герман.
  -А кого же еще?! Завтра цена на ваши картины взлетит до невероятных высот, и все эти люди будут стремиться купить их за любые деньги. А вы тут о каком-то отеле говорите! Для вас начинается жизнь, в которой вам, порой - а, может, и не порой, а всегда - прийдется играть по ее правилам!
  -Но с чего вы решили, что я захочу начинать жить этой жизнью?
  -Нет, мой дорогой друг, теперь поздно размышлять над тем, захотите вы или не захотите. Вы уже вступили в эту игру и на вас поставили. И самому выйти из нее, поверьте мне, по силам очень немногим. Разве что она сама выбросит вас со своего сумасшедше-вращающегося круга.
  -Герр Отто, - повернулся Герман к фон Вольфу, - вы не говорили мне об этом, когда затевали всю эту историю. Может, я бы и сразу не согласился на такие условия. Жил бы себе на Фабричной, пил водку, когда есть деньги, а когда их нет, ходил бы продавать картины на Вернисаж, но был бы свободен. И если бы хотел спать - шел бы спать, а не тащился на какой-то банкет, где куча незнакомых мне засранцев, мнящих себя знаменитостями, желает посмотреть на меня, как на дрессированную обезьяну.
  -Господин Стоковский, уверяю вас, все не так мрачно, как вы себе мните, - сказал Д.Б. - И вы совершено напрасно называете этих людей, среди которых есть и вполне приличные, 'кучей засранцев'.
  -Ладно, - махнул рукой Герман. - Что с вами поделаешь, банкет так банкет.
  -Ну, вот и славно! - с искренним облегчением и совершенным восторгом сказал Д.Б. - Такси будет ждать вас у входа.
  -Когда? - спросил Герман.
  -Что когда? - не понял Д.Б.
  -Когда будет ждать такси?
  -Оно уже ждет, - сказал Д.Б.
  -Тогда чего же мы медлим? Поехали!
   ......................................................
  
  Такси вернулось с Германом в его отель, когда уже было глубокое утро. От банкета осталась в голове чумная усталость, шум в ушах, и ощущение того, что Герман лишь со стороны просматривал его в течение всей прошедшей ночи в каком-то телевизоре, наполненном вязкой, звенящей субстанцией.
  Герман упал на диван, как был - в костюме с бабочкой и туфлях - и забылся тяжелым и каким-то больным сном. Когда он проснулся, то первое, что услышал: - на улице идет дождь.
  На тумбочке, рядом с его диваном, стоял небольшой транзисторный радиоприемник. А может он вовсе и не был транзисторным, просто когда-то в детстве такие маленькие радиоприемники называли транзисторами. Герман протянул руку и щелкнув выключателем, включил приемник. Оттуда сразу донеслась чья-то оживленная речь на английском. Герман стал щелкать кнопкой поиска радиостанции на каком-нибудь более понятном ему языке. Станции отзывались на переключение кнопки живо и разноязыко, встречались среди них и на русском, но говорили они о каких-то скучных финансовых новостях. И вдруг Герман попал на волну, где очень приятный мужской голос, с бархатными, правда, несколько сюсюкающими интонациями, больше, по мнению Германа рассчитанными на детей, чем на взрослых, по русски рассказывал о ком-то по имени Адриан Леверкюн.
  ' У Томаса Манна в романе 'Доктор Фаустус', - говорил ведущий, - есть герой, композитор и богослов Адриан Леверкюн. И вот к нему, композитору и богослову, однажды приходит Дьявол, и говорит: 'Адриан, я хочу купить твою душу!' 'Понимашь ли ты, к кому ты пришел? - отвечает ему Адриан. - Я служу Богу!' И начинается один из самых удивительных диалогов, описанных в мировой литературе. Когда Дьявол видит, что ему не справиться с Леверкюном, как когда-то он справился с Фаустом, тогда он предпринимает один удивительный музыкальный прием. Дьявол спрашивает: 'Адриан, а ты уверен, что вдохновение приходит от Бога, а не от меня?' 'Уверен, - говорит Адриан. - Я слышу Его голос! Я получаю от Него вдохновение'. 'Тогда, - говорит Дьявол, - разреши, я сыграю тебе кое-что'. И он играет несколько тактов, в которых явно можно услышать первые такты Пятой симфонии Бетховена, но только звучат они как-то уж слишком спокойно, без надрыва, без той внутренней силы, которую мы привыкли слышать при исполнении этого произведения. 'Ты начал играть Пятую симфонию Бетховена, - сказал Адриан Дьяволу, - но потом, после первых двух мотивов Судьбы пошла какая-то белеберда, ахинея, какая-то глупость'. 'Нет, не глупость, - отвечает Дьявол. - Я тебе сыграл музыку из Бетховенских черновиков. Так Бетховен затеял, задумал Пятую симфонию. Вот так'. - И он снова наигрывает те первые такты, которые только что сыграл. 'А потом вдруг перечеркивает все, и на полях нотного листа пишет Besser! Лучше! А лучше это так!..' - и Дьявол снова играет, но теперь в музыке уже основательно звучит тот надрыв, звучит именно то начало Пятой симфонии, которую мы и знаем. 'Адриан, - говорит после этого Дьявол, - тебе не кажется, что здесь слишком мало доверия к вдохновению? То, что я сыграл тебе сначала, и было то, что Бетховену надиктовал Бог. А когда Бетховен зачеркивает все и пишет Лучше! - это я! Я заставил его сомневаться!.. А вот такая музыка... Послушай! Ты не знаком с ней?' - и теперь он играет другие такты, другого музыкального произведения. 'Но это уже совсем примитивная музыка', - говорит по поводу услышанных нот Леверкюн. 'Так вот, - отвечает Дьявол, - это начало второй части Пятой симфонии, так, как она была первоначально продиктована Богом. А потом Бетховен снова все зачеркивает, и снова пишет на полях Besser! Лучше! А лучше - это вот как...' - и звучит неземной красоты музыка - та, известная всем вторая часть Пятой симфонии. 'После этого, - заключил ведущий, - Адриан Леверкюн продал душу Дьяволу'.
  Дальше Герман почти не слышал, о чем говорилось в передаче. Он лежал с закрытыми глазами, и в его ушах звучало только одно слово - Besser! Besser! Besser! Лишь в самом конце трансляции, в своем полубезумном состоянии, он уловил, что это была программа музыканта Михаила Казиника 'Тайные знаки культуры'.
  'Господи! - думал Герман. - Неужели все это не пустые сказки - все эти росказни о встрече с нечистой силой, о продаже душ Дьяволу?'
  
  Ну почему же росказни?- услышал он внутри себя хорошо знакомый голос. - Мне очень интересно явиться, порой, к
  -ученому - Фаусту,
  -композитору - Адриану Леверкюну..,
  
  'Говорят, к Паганини', - как-то помимо воли подумал Герман.
  
  -Что, неужели прямо так и говорят? Скажите, как интересно! Впрочем, до меня тоже доходили эти слухи.
  
  'Слухи слухами, но разве епископ Ниццы не отказал музыканту в заупокойной мессе'? - мысленно спросил Герман.
  
  -Точно-точно! - радостно отозвался голос. - А еще Блаватская написала историю, в которой Паганини убил свою жену и заключил её душу в скрипку. А струны сделал из ее кишок .
  
  -Жуть какая-то, - передернул Герман плечами.
  
  -Вот и я говорю, что жуть, - с готовностью согласился голос. - Это же надо такое придумать - струны из кишок! А с другой стороны, если им нравится, пусть и дальше так говорят, - заключил голос. - Но продолжим:
  -из писателей я выбрал Мастера...
  А вот теперь я подумал - почему бы мне не явиться художнику? С ними, как-то не припомню, имел ли я дело?
  
  -И ты решил выбрать меня? - уже вслух спросил Герман.
  
  -Это большая честь... и редкая удача, - сказал голос. - Продать свою душу Дьяволу желающих много... О! Если бы ты только знал, сколько!.. И одно только им мешает - они не знают, где найти Дьявола. Бедняги, они забывают, что я всегда здесь, всегда рядом, всегда поблизости... Да только вот беда, далеко не каждая из их душ мне нужна.
  
  -Что же нашел ты во мне? - спросил Герман.
  -Если ты хочешь услышать талант, то не услышишь, - совсем явственно прозвучал рядом с ним голос.
  Герман открыл глаза. В кресле, напротив его дивана, сидел Отто. Первым вопросом Германа было спросить, как Отто попал в закрытый номер, но вдруг он осекся. Стремительная догадка пронзила его мозг.
  -Так это вы...так это Ты и есть?
  -Только не надо говорить, что ты ни о чем не догадывался, - сказал Отто.
  -Догадывался?... Пожалуй... Во всяком случае, многое, из происшедшего со мной за последнее время, было мне непонятно. Так что же ты нашел во мне? - вернулся Герман к вопросу, на который так и не получил ответа.
  -Скажем так - ты мне любопытен, - произнес Отто, откусывая кончик сигары. - В смысле живописи могу тебя успокоить - ты не без способностей. Что же касается таланта, то это слишком сложное явление, встречается оно редко, а само слово до того затрепали, что и его уже стало мало. Теперь все чаще стали определять бездарности в гении. - Отто зажег сигару, затянулся и пустил аккуратное колечко дыма. - Теперь, если назовешь какого рифмоплета или богомаза просто талантливым, то, глядишь, еще обидишь его. Ему непременно гения подавай! А гениев за все время существования этой забавной планетки и было всего-то - раз-два-и обчелся. Потому, пусть тебя не обижает и не растраивает слово способности. Поверь, не многие из известных тебе художников удостоились бы от меня этого определения.
  -А Сара?... - вдруг спросил Герман.
  -А что Сара?
  -Она тоже с тобой?
  -Сара... - Отто как-то невесело усмехнулся. - Ты уже немного знаком с ней. Ведь ты, кажется, видел ее там, в 'Клозери де Лила', в компании с Дали, Пикассо, Аполинером и прочими?
  - В 'Клозери' я действительно видел девушку, похожую на Сару, - вслух вспомнил Герман. - Но только та девушка была совсем молодой, гораздо моложе Сары, и звали ее Бланш. Она очень, очень была похожа на Сару. Я тогда еще подумал, что может это какая-то ее родственица? Может, прабабка? Аполинер говорил, что она потомственная аристократка, что ее мать - француженка, а отец богатый еврей из Германии. Что у Бланш большие способности к балету, но она больна редкой болезнью - что-то связанное со слишком быстрым старением. Аполинер говорил, что самые знаменитые врачи Европы не могли ей помочь...
  -Вот именно, не могли, - прервал Германа Отто. - А я смог.
  -Смог?
  -Да.
  -И что же ты сделал?
  - Я сделал так, что Бланш поместили в один из женских монастырей, где она чуть ли не круглосуточно возносила молитвы к Богу о своем исцелении.
  -И ты не боялся, что Бог ей поможет, а ты останешься ни с чем? - прервал рассказ Отто Герман.
  -В этом и был мой план - пусть она обращается к Тому, Кто дал ей жизнь, пусть молится Ему, пусть верит и надеется - о! до Него достучаться куда труднее, чем до меня - а ее болезнь тем временем будет развиваться. И тогда, рано или поздно, отчаявшись найти помощь у Бога, она начнет искать пути к другому целителю. Мой план, как всегда, оказался безошибочным. И однажды, вконец отчаявшаяся Бланш обратилась к колдуну. Попрощавшись с аббатисой, она ночью сошла с той дороги, которая еще могла привести ее к Богу. Колдун, выслушав историю болезни еще молодой, но уже с явными признаками безвременного паталогического старения женщины, откровенно признался: у него есть 'эликсир молодости'. Но понимать слова колдуна нужно было не в прямом смысле: прием его эликсира гарантировал наступление смерти в том еще относительно приемлемом состоянии, в котором находилась Бланш. А, значит, все, знающие ее, навсегда сохранят в своей памяти образ той молодой и красивой девушки, которой была Бланш. Не колеблясь, Бланш получила колдовское зелье, но с одним условием: она немедленно возвращается в свой дом и принимает 'лекарство', не оставляя никаких прощальных записок По-сути, это было никакими средствами не опознанное самоубийство, замаскированное под внезапную остановку сердца. Врачи объяснили это неизученностью первичного заболевания. И вот, когда ее душа двигалась на Божий суд, путь ей преградил Светоносный...
  -Светоносный?
  -Прости мне эту маленькую слабость, но мне нравится, когда меня так называют. Это трактовка одного из моих имен - Люцифер. Я давно следил за ней, и это я помогал ее успеху в земной жизни. Ну, а потом уже началось существование души Бланш в другом теле и в другом мире.
  -И тогда она стала Сарой?
  -Тогда она стала Нуар.
  -Нуар?
  -Да, Нуар.
  -А как же Сара - это имя не настоящее?
  -И Сара настоящее. Но для этого мира, того, в котором ее знаешь ты.
  -И в котором тебя зовут Отто?
  -Да.
  -Но разве я соглашался на уговор с тобой?- спросил Герман.
  -А как же?! Ты разве забыл?
  -Забыл? О чем? Ведь не было всей этой ерунды с явлением в церковь ранним воскресным утром и отречением там от Бога.
  -Слушать такое - истинное удовольствие. Столько нового узнаешь, - с интересом заметил Отто.
  -Но я читал - так должно быть! Не было молитв дьяволу, жертвоприношений, крови младенцев! Я никогда не просил у тебя ни богатства, ни вечной молодости, ни успеха...
  -Ни успеха? - недоуменно вскинул брови Отто.
  -Во всяком случае, в обмен на свою душу!
  -Ты неплохо осведомлен о путях сношения со мной, - заметил Отто. - Где только ты начитался всей этой глупости? А еще есть такой способ: нужно достать кусок абсолютно чистого пергамента, сделанного из кожи первого телёнка от коровы-первотелки, и написать на нем кровью: 'Даю обет Великому Демону отплатить через семь лет за всё, что он сделает для меня'. И подписать этот обет кровью из левой руки, - смеясь, добавил он.
  -Вот! - воскликнул Герман. - Кровь! Договор должен быть скреплен кровью! Но ведь не было между нами никакой крови!
   - Кровь? - как бы задумавшись над чем-то, произнес Отто. - А, знаешь, вместо крови теперь некоторые умники предлагают писать договор специальным чернилами, сделанными из железного купороса, квасцов, чернильных орешков и гуммиарабика.
  -А это что еще такое? - невольно перебил Отто Герман.
  -А мне почем знать? - сказал Отто. -Однако, советуют. После этого надо начертить мелом круг, встать в его центр и произнести... Что же следует произнести?... Надо же, забыл! Похоже, начинается склероз. Что поделаешь, годы.., - многозначительно развел руками Отто.
  -И что теперь со мной будет?
  -Я этого пока не решил. Точнее, я не решил, насколько ты мне будешь нужен после моего эксперимента.
  -Так все это - эксперимент?
  -Все в мире эксперимент, - сказал Отто. - И ты.., и Сара.., и я.
  -И что же должно произойти в конце этого эксперимента со мной?
  -Поживем, увидим, - уклончиво ответил Отто. - А пока наслаждайся тем, что имеешь.
  - В том-то и беда, - задумчиво произнес Герман, - что я разучился наслаждаться этим. Это, как с тем музыкантом из картины про Таити - вокруг есть все, есть успех и признание, да только ему все это безразлично. Как оказалось, он разучился этому радоваться. Для него осталась только музыка, и только она еще привязывает его к жизни.
  -Тогда, пусть тебя привязывает к жизни живопись. Разве ты уже все сказал в ней?
  Герман молчал. В конце концов, он прервал молчание.
  -Я знаю, какую картину напишу теперь, - сказал он, наконец.
  -О! Вот как! - живо отозвался Отто. - Буду ждать ее с нетерпением. Особенно теперь, после того, как ты все узнал, а точнее, после того, как перестал тщетно обманывать самого себя, будто ни о чем не догадываешься. Я уже сейчас готов купить у тебя эту будущую картину, только назови цену.
  -Цену? - Герман на секунду задумался. - Хорошо. Вот ее цена: ты переведешь на имя Татьяны деньги. Я хочу, чтобы она купила себе хорошую большую квартиру в центре Москвы.
  -Можешь уже сейчас послать ей смс, чтобы завтра с утра она получила деньги, - сказал Отто. - Сегодня понедельник, - в оправдание задержки до завтра добавил он, - и почта на Фабричной не работает.
  -Все. Теперь уходи, - сказал Герман. - Я хочу побыть один.
  -Да, - сочувственно произнес Отто, поднимаясь с кресла, - не каждый день узнаешь такое.
  И, фальшиво напевая отрывок из арии 'На земле весь род людской...', он пошел прочь к выходу. У самой двери, перед тем, как выйти из номера, он вдруг остановился, обернулся, и совершенно серьезно сказал:
  -А кровь в договоре между нами все-таки была.
  
  
   11.
  
  
  Остаток этого дня Герман пролежал в оцепенении. В голове после ухода Отто не оставалось ни едной мысли, и, кроме полнейшего равнодушия ко всему на свете, только невероятная усталость давила на тело, волю, душу.
  Ближе к двенадцати ночи звонок телефона в номере вывел его из этого состояния тягучей чугунной апатии. Герман понимал, что звонить ему сюда, кроме Отто и Сары, было некому, потому он еще какое-то время лежал неподвижно. Но поскольку телефон продолжал пронзительно и однообразно взывать, Герман потянулся к трубке и снял ее.
  -Слушаю, - сказал он.
  Звонила Сара.
  -Я решила прогуляться по ночному Лондону. Вы не хотите составить мне компанию? - спросила она.
  Герман молчал.
  -Я все знаю, - сказала тогда Сара.
  -И я все знаю, - произнес в ответ Герман.
  -Тем лучше, - отозвалась Сара. - Значит теперь, когда между нами не осталось никаких недосказанностей, нам будет легче понимать друг друга.. В общем, я жду вас внизу, в фойе.
  -Сейчас спущусь, - сказал Герман.
  Он выглянул в окно. Оно было забрызгано мелкими каплями дождя, которые продолжали негромко барабанить по стеклу.
  'А я и не слышал, когда начался дождь', - подумал Герман, снимая с вешалки плащ и набрасывая его на плечи, нисколько не озадачивая себя вопросом, откуда в номере взялся плащ, если с утра никакого плаща на вешалке не было.
  Сара ждала внизу. Она была просто необыкновенно красива... и необыкновенно соблазнительна - с подобранными волосами, в белом полупальто, покрытом легким рисунком в виде вязи тонких черных шестиугольников, напоминающих по форме пчелиные соты, которого Герман никогда раньше на ней не видел, в черных прозрачных чулках и туфлях на, как обычно, высокой тонкой шпильке. В правой руке она держала большой черный мужской зонт. Увидев вышедшего из лифта Германа, она улыбнулась ему той странной, непонятной, манящей, теплой улыбкой, перед которой вся его, заранее подготовленная напускная суровость и безразличие осыпались, как луковая шелуха.
  Когда Герман подошел к ней, Сара потянулась губами к его щеке, и у Германа не достало сил отстраниться от ее поцелуя.
  -Добрый вечер.., Нуар, - стараясь говорить по возможности сухо, произнес Герман.
  Сара снова улыбнулась.
  -Какой ты смешной, - сказала она. - Особенно когда пробуешь придать себе сердитое выражение лица.
  -Уж какой есть, - ответил Герман. - Просто удивительно, да, Нуар - что вы со своим патроном нашли в таком смешном человеке?
  - К тому же пьющем, - по-прежнему с улыбкой, добавила Сара. - Перестань, глупыш, - сказала она, мягко проводя ладонью по его щеке. - И не называй меня Нуар. Для тебя я всегда буду Сарой.
  -Всегда? Ты, как и он, тоже знаешь о том, что будет всегда?
  -Нет, - ответила Сара. - Не знаю. И он не знает.
  Они вышли на улицу. Было темно и довольно холодно. Все казалось пропитанным зябкой сыростью. Сара протянула Герману зонт, и он раскрыл его, защитив от лондонского дождя сразу два тела, прильнувших друг к другу.
  -Так значит он вовсе не так всесилен, как о нем принято думать?
  -Он достаточно всесилен - сухо сказала Сара, показывая, что не хочет продолжать этот разговор.
  -Где мы? - спросил Герман, оглядываясь по сторонам большой, и даже в этот поздний час остающейся шумной улицы.
  -В центре Лондона, в Вест Энде, - сказала Сара. - Между Пикадили и Регент-стрит.
  -Это многое прояснило для меня, - с иронией в голосе заметил Герман. - Впрочем, о Пикадили я читал. Кажется, у Диккенса.
  -Да, - задумчиво повторила Сара. - У Диккенса.
  - Куда мы идем?
  -Куда хочешь, - сказала Сара. - Отсюда до многих мест, о которых ты мог слышать, рукой подать: Парламент, Букингемский Дворец, Тауэр, Музей 'Мадам Тисо', Национальная Галерея... Сразу всего и не припомнишь. Правда, в это время все уже закрыто.
  -Ты, похоже, хорошо знаешь и этот город, - заметил Герман, вспомнив, как свободно, совершенно, как дома, Сара ориентировалась в Париже.
  -Хорошо?... Да, пожалуй хорошо. Так ли уж это важно?
  -Скажи, на Земле вообще есть хоть один уголок, где бы ты не бывала?
  -Нет, - совершенно серьезно ответила Сара. - На Земле нет.
  По тому, как Герман вздохнул - словно набирая воздух для нового предложения - можно было подумать, что он еще что-то хотел спросить, но промолчал.
  -Ты хотел спросить, какие у меня отношения с ним? - задала вопрос Сара после довольно долгой паузы, которую нарушал только стук дождевых капель о зонт. - Почему же не спросил?
  -Наверное, потому, что подумал - и, подумав, не захотел об этом знать.
  -Не захотел, или побоялся?
  -Вряд ли для меня осталось то, чего еще можно бояться, - сказал Герман. - Самое страшное в моей жизни, похоже, уже произошло.
  -Что же тут страшного? То, что твои картины начали продаваться? Или что ты начал познавать то, к чему всю жизнь стремился?
  -Думаешь, я так сильно к этому стремился?
  -Да, думаю. Настолько сильно, что и сам не знал об этом. Отто никогда не является к тем, у кого желания не достаточно сильны. Только к одержимым своими мечтами.
  -Страшной же должна быть расплата, - скорее как-то для себя, тихо произнес Герман.
  -Ну, раз еще только должна быть, значит ничего страшного пока не произошло.
  Они снова некоторое время шли молча.
  -Так какие же у тебя с ним отношения? - нарушил молчание Герман.
  -Ты ведь подумал сейчас о том, какие вообще могут быть отношения у Сатаны с земной женщиной? Не так ли?
  -Я с первой встречи понял, что ни от него, ни от тебя скрыть ничего невозможно... Даже мысли. Но только земная ли ты?
  Сара улыбнулась.
  -Разве я не достаточно давала тебе это почувствовать? - спросила она., и Герман вновь ощутил непреодолимую силу мощного желания. Он едва смог подавить в себе эту волну. - Читал ли ты когда-нибудь о 'сынах Божиих, которые входили к дочерям человеческим'? - спросила Сара.
  -Это из Библии?
  Сара не ответила.
  -Да, читал, - сказал Герман. - Если мне не изменяет память, они были за это осуждены и низвергнуты с небес.
  - Один из низвергнутых - самый мудрый, самый прекрасный и самый непокорный - и был им.
  -Тем, кого люди позже назвали воплощением зла?
  -Ты сам можешь определить, что есть зло, и что добро?
  -Нет, не могу. Но, глядя на тебя, я могу его понять, - сказал Герман. - И нечисть не сможет не влюбиться, когда увидит перед собой такую женщину, как ты.
  - Как просто ты все разложил по своим местам - сразу определил, где нечисть, где чистота...
  -Продолжай.Что же ты замолчала?
  -Отто показал мне, что добро и зло по существу своему - вещи весьма относительные. О чем можно с полной уверенностью сказать, что оно - абсолютное добро или абсолютное зло? И то, и другое имет значение лишь тогда, когда противопоставляется друг другу. Плюс и минус, добро и зло - разве они существуют сами по себе? Что зло для меня, может оказаться добром для того человека, - Сара показала глазами на прошедшего мимо старика, - и что было для меня злом вчера, вполне может оказаться добром завтра. Эти понятия имеют значение только по отношению к тому, к кому они относятся.
  -Так что, из твоих слов я должен сделать вывод, что все равно - добро или зло руководит нашими поступками?
  -Нет, - сказала Сара. - Из моих слов следует только тот вывод, что добро и зло, как время и пространство, как холод и тепло, как ты и я, в конце концов - все, относительно. Например, ответь мне - проституция - это плохо или хорошо, добро или зло?
  -Думаю, на этот вопрос гораздо легче ответила бы женщина, - заметил Герман, подумав, что у мужчин на это явление вовсе не такой однозначный взгляд, как у женщин.
  -И женщина, конечно, сказала бы, что зло, - поняла его мысль Сара. - В этом утверждении с ней будет единогласна большая половина человечества. Но если проститутка обслуживает инвалида - причем, такого, у которого нет ни рук, ни ног, который ходит под себя и без посторонней помощи не может даже поднести ложку ко рту - тогда проституция зло или добро?
  - В таком случае, есть ли какой-нибудь критерий для определения качества нашей жизни и наших действий? Где тот признак, по которому можно безошибочно судить, хороши наши поступки или дурны?
  -Индусы говорят, - произнесла Сара, - что всякое действие, мысленное или физическое, направленное на то, чтобы ограничить живое существо в его развитии - дурно, потому что оно ведет к движению назад. А все, направленное на то, чтобы помочь живому существу в его движении к цели, к Божественному - хорошо.
  -По их словам выходит, что в отношении меня Отто проявил добро?
  -А разве нет? Разве ты не продвинулся вперед - к своей цели? И это, конечно, добро. Но вела ли тебя твоя цель вперед? Успех, к которому ты стремился - был ли он целью от Бога, или от Дьявола? И ответ уже может быть совсем другим. Так что, Добро и Зло - это вовсе не реальности...
  -Тогда что же?
  - Направления.
  Герман молчал.
  -Вот ты вспомнил о том, что вход сынов Божьих к земным женщинам был проявлением зла в чистом его виде. А ты никогда не задумывался над тем, что через тысячелетия после низвержения Сатаны в ад сам Бог, по существу, повторил то же самое?
  -Что значит повторил? - не понял Герман. - Каким же образом?
  - Разве Он точно так же - или почти точно так - не вошел в тело человеческой дочери? Ты, конечно, можешь возразить, что Он преследовал при этом благородную и возвышенную цель: подарил миру Мессию. Но, согласись, Мессию почему-то опознали и признали далеко не все... Конечно, ты вправе сказать, что разгадать, в чем состоял замысел такого невсеобщего признания Мессии люди не в состоянии... Но, в таком случае, то же самое можно сказать и о замысле, связанном с изгнанием - заметь, не уничтожением, а только изгнанием - Дьявола. Так что, оставь и за Отто...
  -Ты хотела сказать за Дьяволом...
  -Пусть так. Оставь за Дьяволом генетическое право иногда проявлять свойства, близкие и понятные обычным земным людям.
  -Я оставляю за ним это право. Дальше... Ты - и он...
  -Я и он... Ты правильно догадался - нас связывает с Отто нечто гораздо большее, чем совместная... скажем так, работа. Отто меня любит. Возможно, это слово не совсем точно отражает те чувства, которые он испытывает. Это, скорее, сродни любви отца к дочери, скульптора к своему творению. Но он видит во мне женщину, всегда желанную и желаемую. По-сути, я для него - элексир, поддерживающий его жизненный тонус в этом, земном мире. Без меня он уже не может обходиться.
  -Это все о нем. А ты? Что он для тебя? - перебил Герман Сару.
  Сара ответила не сразу.
  - Он всегда предельно вежлив, внимателен...
  -Я спрашивал о другом - не о его внимательности.
  - Нежен... Хорошо... В минуты близости он мне не безразличен. Я отдаюсь ему со всей страстностью, на которую способна.
  Герман молчал.
  -Но происходит это редко, и в другое время я, кроме благодарности за дарованную мне новую жизнь, не испытываю к нему ничего. В периоды между нашими интимными встречами я вольна поступать, сообразуясь со своими вкусами и желаниями. Он даже не допускает мысли, что имеет право на ревность. Во всяком случае, внешнего проявления его ревности я никогда не видела. А что может твориться в душе Отто, я не анализирую.
  Дождь, тем временем, усилился, и зонт уже почти не спасал от него.
  -Давай вернемся в отель, - предложила Сара и, слегка поежившись, добавила: - Я что-то замерзла.
  Они вернулись в отель.
  В фойе их ждал Отто. Он стоял у стойки ресепшн и читал газету. На стойке перед ним лежало еще несколько газет.
  -Ну вот и вы! - искренне обрадовался он, увидев вошедших с улицы Германа и Отто, словно до этого только и занят был тем, что искал их повсюду. - Я тут совсем прокис от скуки. - Отто протянул Герману газету и указал в ней на фотографию, в которой Герман узнал себя: - Половина страницы о культурной жизни Лондона посвящена вам. И в этих газетах то же самое, - зачерпнув одним движением со стойки весь ворох, протянул Отто Герману прессу. Герман скорее с непониманием, чем с радостью увидел свое изображение в газете с английским текстом. - А теперь немедленно все идем в бар! Мне просто необходимо выпить чего-нибудь,- заявил Отто не допускающим возражений тоном.
  Они прошли в бар, и Герман, присаживаясь к стойке, поймал себя на мысли, что не испытывает к Отто ни неприязни, ни враждебности. Напротив, впервые за последние несколько месяцев он вдруг почувствовал какое-то непонятное желание жить, радоваться, пить вино и соблазнять женщин.
  -Деньги вашей визави, - сказал Отто Герману, - уже переведены, и пол-часа назад мне сообщили, что она их уже получила.
  -Такую сумму... Не случилось бы с ней чего-нибудь, - вслух подумал Герман.
  -Ничего не случилось, - успокоил его Отто, и добавил: - И ничего не случится. Она под надежной охраной.
  -Да, я как-то забыл, - смущенно буркнул Герман.
  Сара заказала себе легкий коктейль с 'Пина Коладой', а Отто с Германом пили шампанское. Герман пил шампанское легко, и хмель, почти им забытый, легко и весело кружил голову.
  -И как вам Лондон? - спросил Отто.
  -Да я и видел-то в нем всего одну улицу, - сказал Герман. - И ту ночью и из-под зонта. Что сказать - красиво и мокро.
  -Да, - согласился Отто, - в Лондоне сейчас, действительно, не сезон. А не хотели бы вы прокатиться по каким-нибудь более теплым и солнечным местам? Например, в Арль, Рим, Флоренцию, Венецию?.. Одним словом, по городам, где жили и творили самые великие художники прошлого. Хотел предложить побывать также в Амстердаме - городе вашего любимого Рембрандта, но вспомнил, что там тоже сейчас не лучше, чем в Лондоне, холодно и сыро.
  -Нет, - сказал Герман. - Не хочу ни в Рим, ни в Амстердам. Да и зачем куда-то ехать, если никого из них там давно нет. Уверен, там еперь тстало так же пусто, как стало пусто в Париже без Хемингуэя... Сара, - обратился он к ней после некоторого раздумья: - Вы можете вспомнить все на свете. Напомните мне, пожалуйста, тот отрывок из 'Островов в океане', где Томас Хадсон говорит о Батиньоле.
   Сара достала пудренницу, открыла ее, чуть припудрилась, и, сделав маленький глоток из бокала, произнесла:
  - 'Теперь, если на него нападала тоска по Парижу, он просто вспоминал о Париже, вместо того чтобы ехать туда. И так было с другими местами в Европе и со многими в Азии и в Африке. Ему приходили на память слова Ренуара, сказанные, когда тот узнал, что Гоген уехал писать свои картины на Таити: 'Зачем так далеко ехать и тратить столько денег, когда так отлично пишется здесь, в Батиньоле?' (по-французски это выходило лучше: 'Quand on peint si bien aux Batignolles?').
  -Спасибо, Сара, - приложив руку к груди, сказал Герман. - 'Зачем куда-то ехать, когда так хорошо пишется в Батиньоле?', - повторил он, посмотрев на Отто.
  -Ну, Батиньоль, так Батиньоль, - согласился Отто. - Пишите в Батиньоле, точнее, в Лондоне. Вы, уж раз о том зашла речь, не начали еще работать над той картиной, которую обещали мне накануне?
  -Завтра с утра начну, - ответил Герман. - А сейчас к черту все картины, давайте пить!
  -Замечательный тост, - подняв свой бокал, заметил Отто. - К черту все картины!
  Герман, уловив двусмысленность им сказанного, хотел поначалу извиниться, но потом передумал, решив, что извиняться, в принципе, не за что.
  
   .................................
  
  Весь следующий день он работал над картиной.
   Каких только мыслей, ассоциаций и воспоминаний не пришло Герману в голову при ее написании. И первым было, как ни странно, воспоминание о несчастном парижском художнике, невестка которого родила сына, удавленного пуповиной. Образ тех родов, живо представленный Германом, неотступно преследовал его с той самой минуты, когда он услышал эту историю, но только в его ассоциациях лицо роженицы преобразовалось в морщинистое лицо старухи, тело которой, вопреки всем законам природы, осталось телом молодой женщины. И именно эта ужасная старуха с телом молодой женщины рожала на начатой им картине -прямо на зрителей - ребенка с перехлестнутой вокруг шеи петлей пуповины.
  'Эта старуха, - думал Герман, - похожа на мою родину - несчастная, некрасивая, измученная, с заскорузлыми от бесконечной работы руками... Но это только с виду она такая, до тех пор, пока не скинет своих старушечьих одежд. И только при обнажении явит она тому, кто пожелает ее раздеться донага, молодое и прекрасное тело...
  И еще, - думал Герман, - старуха эта похожа на мою жизнь, которая еще недавно была отвратительной и отталкивающей, но вдруг стала приобретать такие соблазнительные формы; и из этих форм стал рождаться я... - переросший все возможные сроки и все допустимые физические пределы в утробе этой своей прежней жизни... Но только что ждет этого, захлестнутого пуповиной, ребенка всего лишь через минуту?... И что, в итоге, ждет меня? Как человек - кровью, языком, традициями, могилами - бывает связан с местом, где он родился, и откуда, может быть, ушел, так ребенок связан наполненной живой кровью пуповиной с местом своего покидаемого происхождения. Так связан был и я с той своей жизнью -пьяной, грязной, ужасной, покинутой, но в которой я все же жил!'
  
  
  
  Ребенок на картине рождался в каком-то подобии тропического райского сада, и если во 'Втором пришествии...' была только одна золотая рыбка в пустом аквариуме, то здесь золотых рыбок была целая стая. Но только было ли это место рождения раем? Может быть, это лишь иллюзия рая? В конечном случае, какое значение имеет этот вопрос к тому, кто через мгновение умрет?
  Отто нашел картину отвратительной, хоть и талантливо исполненной.
  -Могу ли я поинтересоваться, - спросил он, - есть ли у сей интимной сцены название? Может быть, оно как-то прояснит ваш замысел?
  Герман подумал пару секунд, и ответил, что картина называется 'Прощание с родиной'.
  -Однако, название с претензией, - заметил по этому поводу Отто, и, как делал обычно, изучая новый холст, закурил сигару. - После того, как вы сказали мне ее название, символизм картины мне, в целом, стал понятен, - сказал он. - Но мой вкус эстета не приемлет этого старого лица, синюшного цвета роженицы, пуповины - такой, какой она никогда не бывает, и непропорционального размера рождающегося ребенка, которому на вид года три, не меньше, и у которого, к тому же, отсутствуют уши... Кстати, почему вы не нарисовали ему уши? - спросил он, обратив взгляд с картины на Германа.
  Герман сам только сейчас заметил, что ребенок на картине, действительно, был без ушей, и, так как он не знал, что ответить по этому поводу, то лишь пожал плечами.
  -Мне вообще, - после некоторой паузы сказал он, - уши кажутся самой некрасивой частью человеческого тела.
  -Ну, раз кажутся, пусть он таким безухим и остается, - заключил Отто. - Всегда найдутся те, кто в этой безухости найдет скрытую аллегорию. Кстати, вы помните ту девочку-художницу из Москвы Надю Рушеву, которая прожила так мало, но нарисовать успела так много? Ей тоже казалось, что без ушей лица людей выглядят лучше, и она тоже никогда не рисовала эту часть лица. Но думаю, что споры негативного характера вокруг этой картины будут возникать не только из-за отсутствия ушей. А возникать они будут постоянно, уж вы мне поверьте. Впрочем, - добавил он, - я хорошо помню первые отзывы на картины первых импрессионистов. Их тоже обвиняли в том, что лица женщин на их картинах больше напоминали куски несвежего мяса. Привыкнут и к этой, чересчур, на первый взгляд, откровенной наготе - привыкли ведь к откровенно мастурбирующим женщинам на рисунках Климта. А в целом, картина заметная, и я рад, что купил ее, - резюмировал Отто, отходя от работы, и давая понять, что эта тема исчерпана.
  -Какие у вас на сегодня планы? - спросил он Германа.
  -Неужели у меня еще осталась свобода выбора?
  -Сколько угодно, - ответил Отто. - И вообще, уберите с лица это унылое выражение. Свободы у вас сейчас столько, сколько вам никогда и не снилось. Вы вольны ехать, куда хотите, покупать, что вам нравится, делать, что только душа пожелает.
  -Да, - сказал Герман. - Вас послушать - так просто картина совершенного, безоблачного счастья.
  -А разве нет? Или вы представляли его как-то по другому?
  - Наверное, со стороны действительно так кажется, будто я достиг всего, чего может желать художник. Но сам-то я понимаю, что это далеко от того, что я когда-то понимал под этим понятием - "счастье". Я потерял ощущение внутренней свободы, а не внешней. Теперь я вынужден делать лишь то, что нужно для поддержания того иммиджа, который вы начали складывать обо мне в умах окружающих.
  -Не надо делать ничего иного, кроме того, что вы всю жизнь делали до этого, - сказал Отто.
  -Да, но только теперь мне перестает это доставлять наслаждение!
  -Поверьте мне, мой дорогой друг, - приложив руку к сердцу, заверил Германа Отто, - что любая работа, пусть даже самая любимая, перестает доставлять наслаждение, когда становится вашей профессией, то есть, когда вы за нее начинаете получать деньги. И, заметьте, чем большие деньги вы получаете, тем меньшее в ответ наслаждение. И даже то окружение - со временем оно становится все больше и больше - для развлечения которого, или нет, лучше скажем так - для эстетического удовольствия которого - вы поначалу писали свои картины, тоже перестанет доставлять вам наслаждение. И чем бы вы ни занимались в этой жизни, вы всегда прийдете к одной и той же мысли, что все на свете - суета сует, и подлинное счастье художника было тогда, когда при вас был только талант, и не было никакого успеха и никакого богатства. А вот теперь скажите мне - хотели бы вы после всего этого - Отто обвел рукой с сигарой номер, остановив свой жест на новой картине Германа, - после Парижа, Лондона, после Сотбиса.., после Сары... вернуться к такому счастью?
  Герман посмотрел в глаза Отто.
  -Да, - повторил Отто, - после Сары. Она ведь тоже уйдет из вашей жизни вместе со всем этим, - и он снова обвел рукой номер.
  -Сара - сказал Герман, - это удар ниже пояса.
  -Сара с самого начала была ударом ниже пояса, - сказал ему на это Отто. - А что еще вы ожидали от Черта? Чтобы я выходил в поход за душами, подобными вашей, с Матерью Терезой? С ней пусть выходит Он, - показал Отто указательным пальцем вверх.
  -Вы спрашивали, какие у меня планы на сегодня? - спросил Герман. - Теперь я знаю, чего я хочу. Я хочу пойти в казино. Никогда в жизни не бывал в казино. Я могу, наконец, себе это позволить?
  -Ну вот и первое желание, достойное человека, продавшего душу Дьяволу, - сказал Отто, но в голосе его почему-то явно слышалась ирония.
  
  
   12.
  
  
  Казино, в которое Отто повел Германа, находилось в том же самом отеле, в котором они поселились. В таком его расположении было свое преимущество. По словам Отто, практически все лондонские казино работают по старому клубному принципу - нужно заполнить анкету и оплатить взнос, а при нынешнем положении вещей наши герои, как клиенты этого отеля, имели право на свободный вход в казино в любое время .
  -Разве взнос для нас такая большая проблема? - спросил Герман.
  -Проблема не во взносе, а именно в анкете, - прояснил ситуацию Отто. - Полноправными членам клуба мы смогли бы стать, как минимум, через день - когда бы наши анкеты рассмотрели и приняли по ним положительное решение. А мне ли вам говорить, что анкетные данные у меня, мягко говоря, не очень?
  Герман понимал, что нет такой анкеты во Вселенной, которая могла бы остановить Отто, но, видимо, у последнего была сегодня на уме какая-то своя игра, какая-то идея покуражиться, представляя себя в виде добропорядочного джентльмена.
  -Хорошо, а если бы я был в Лондоне проездом? - спросил Герман.
  - В таком случае, вы столкнулись бы с некоторыми неудобствами, - сказал на это Отто.
  - Но ведь можно попросить менеджера заполнить мою анкету вчерашним днем, - предложил свой, первый пришедший на ум вариант решения подобного неудобства Герман.
  -Боюсь, менеджер просто не поймет, что вы имеете в виду, - заметил по этому поводу Отто.
  Проходя в зал казино, Отто по-приятельски, что явно свидетельствовало об их давнем знакомстве, поздоровался с вышедшим им навстречу менеджером.
  -How are you, Bobby?
  -Thanks, all right, Mr. Otto. How are you?
  -Thanks, all right. I hope you all remained well since that time I was here last time? - Отто дружески дотронулся до плеча Бобби. - Я спросил, все ли у него по-прежнему в порядке, - обернувшись к Герману, перевел свой вопрос Отто.
  - Thank you, miser Otto! Praise the Lord, all is well, - ответил менеджер. - Which table you hold?
  -Вы во что предпочитаете играть - в блэк-джек, крепс, покер, рулетку? - спросил Отто у Германа.
  -Я ни во что не предпочитаю, - ответил Герман, - потому что ни во что ни разу в жизни не играл. Но если уж я оказался в казино, значит только в рулетку. Тем более, что в карты я играть, во первых, не умею, во-вторых, не люблю. А в рулетку, говорят, дуракам и пьяницам везет. Сегодня я намерен выиграть не меньше миллиона.
  -В какой валюте?
  -В любой.
  -В таком случае, Bobby, old man, - обратился Отто к менеджеру, - takes us to the roulette table.
  Бобби проводил Отто и Германа к рулетке, затем, взяв у них деньги, сходил в кассу и обменял их на стофунтовые игровые фишки и положил их перед ними на стол. Бобби уже совсем собирался уйти, когда Герман потянулся к внутреннему карману пиджака. Он хотел достать оттуда деньги, чтобы дать Бобби на чай. Отто, заметив движение Германа, жестом остановил его намерение, улыбнувшись Бобби и дав тому уйти.
  -Я хотел дать ему 'на чай', - пояснил Герман, решив, что Отто как-то неверно истолковал его намерение.
  -Потому я и остановил вас, - ответил Отто. - В Англии запрещено в казино давать 'на чай'.
  -Что значит запрещено? - как-то не сразу понял Герман, которого в Москве давно приучили к правилу, что если что-то и запрещено, то вовсе необязательно это запрещено должно тут же неукоснительно быть исполненным, скорее наоборот.
  - Даже если бы вы не знали этого правила и дали Бобби чаевые, вам все равно вернули бы их при выходе, - пояснил Отто.
  -Странно, - вслух размышлял Герман. - Кто помешал бы им взять деньги каким-то незаметным образом? В Москве бы все точно сделали вид, что ничего не заметили.
  -Нет, - уверенно сказал Отто, - здесь бы вид не сделали. В игорных заведениях этого города дисциплина похлеще, чем в армии. Причем, следят за ее соблюдением очень строго.
  -Строго? А так сразу и не скажешь. Никогда бы не подумал, что в этом мире щелкающих фишек и алчущих глаз кто-то за кем-то следит. Наоборот, создается впечатление, что здесь до тебя вообще нет никому никакого дела.
  -Это только на первый взгляд. Видите, например, вон того джентльмена в черных роговых очках?
  -Того лысого, маленького, который только что зашел в клуб?
  -Именно.
  -Вижу, и что? Его разыскивает Интерпол?
  -Нет, его никто не разыскивает. Это проверяющий игорных заведений.
  -Проверяющий?
  -Да. Так вот он заметит любое нарушение правил, и непременно занесет это нарушение в свой блокнот. Никто и не заподозрит, что в казино был такой проверяющий, но назавтра все казино города вполне могут закрыть, и при этом всем им будет сообщено, что закрыты они по вине такого-то клуба, где было допущено такое-то нарушение.
  -И как надолго могут их закрыть?
  -Могут на одну смену, а могут и на целый день.
  -Даже не стану себе представлять, что устроят этому клубу остальные, - вслух подумал Герман. - Подскажите, как я должен ставить свои фишки?
  -Вам назвать цифру, которая сейчас выпадет? - спросил Отто.
  -Нет, не надо ничего называть. Я хочу играть честно, - отверг Герман предложение, за которое большая половина человечества отдала бы... да так сразу и не скажешь, что бы отдала - во всяком случае, отдала бы многое.
  -Тогда ставьте куда хотите, - сказал Отто.
  Герман взял из стопочки фишек одну и поставил ее на первую попавшуюся клетку. В клетке была написана цифра '10'.
  Крупье что-то сказал по-английски и ловко запустил шарик по колесу рулетки.
  -А вы на что поставили? - спросил Герман Отто.
  - Я ни на что не ставил, - сказал Отто. - Зачем? Я ведь и без того знаю, что выпадет... кстати, на какую цифру вы поставили?
  -Не скажу. Не хочу, чтобы вы мне подыгрывали.
  -Выпадет восемь, черная, - сказал Отто.
  Шарик какое-то время пошелестел по кругу, пощелкал через металлические бортики между цифрами и, на мгновение зависнув между '23' и '8', скатился в углубление восьмерки.
  -Eight black, - сказал крупье, ставя на восьмерку медный столбик, по форме напоминающий шахматного ферзя.
  -Скажите, герр Отто, - обратился Герман к своему патрону, - вам никогда не бывает скучно жить?
  -Не стану кривить душой, - вздохнул Отто, и вздох этот показался Герману не совсем искренним, - бывает. Но с этим уже ничего не поделаешь, все рано или поздно становится скучным, если ты бессмертен. А, впрочем, смотря что вы называете жизнью. Если это, - показал он глазами на колесо рулетки, - то это, конечно, скучно. А если это, - обвел он взглядом зал, - то посмотрите вокруг - разве это может быть скучным? Мне, как представителю.., м-м...
  -Вы хотели сказать нечистой силы?
  -Вот именно, благодарю вас. Так вот, мне, как ее представителю, здесь непочатый край работы, а уж тем для размышлений - так просто бездна.
  Вдруг Германа кто-то сильно хлопнул по плечу.
  Он обернулся.
  - Из России, что ли? - Рядом с ним сидел и улыбался во весь, полный золотых зубов рот расползшийся в теле мужчина лет сорока пяти, с серым обрюзгшим лицом, глазами слегка навыкате, и вьющимися, но плохо расчесанными волосами цвета пожухлой соломы, основательно битой плесенью. На незнакомце был широкий, довольно измятый пиджак кремово-зеленоватого цвета (впрочем, подумал Герман, эта помятость туалета могла диктоваться модой, по которой был сшит пиджак), зеленоватые брюки, подхваченные видными из-под пиджака подтяжками, и цвета топленого молока ботинки с широкими носами на толстой подошве.
  -Из России, - подтвердил столь очевидную догадку толстяка Герман.
  -А я слышу, вроде по-нашему говорят, - продолжая улыбаться, сказал тот, вероятно оправдываясь за свой излишне фамильярный способ знакомства. - Даже как-то родиной повеяло. А то все эти ду ю спик инглиш, поверишь? - вот уже где сидят, - провел он пухлой рукой по тому месту, где у людей с меньшим количеством жировых складок предполагается шея. После этого, протянув ту же самую руку, которой он водил по шее, обрюзгший человек представился: - Павел.
  -Очень приятно. Герман.
   Рука Павла была мягкая и влажная, как с вечера выброшенный на берег осьминог.
  Ты знаешь, какими бывают на ощупь вчерашние осьминоги?
  'Не знаю, но думаю, что именно такими'.
  Герман хотел было представить Павлу Отто, столь, по обыкновению, бесцеремонно вмешавшегося в его мысли, но оказалось, что того рядом уже нет. Герман поискал Отто глазами и увидел, что тот, покинув рулетку - и когда успел? - стоит возле зеленого игорного стола для игры в крепс, больше похожего не на стол, а на ванну, и о чем-то оживленно разговаривает со стикменом.
  'Странно, - подумал Герман, без особого, впрочем, удивления, - откуда я знаю, что этот стол называется крепс, а тот, кто его обслуживает - стикмен?'
  -Ген, ты ставку делать будешь? - вернул Германа к рулетке голос Павла.
  -Герман, - поправил он Павла.
  -Где? - не понял Павел.
  -Я Герман, - сказал Герман, и пояснил: - Не Гена, а Герман.
  -Ну да. А я как сказал? - словно не поняв, в чем дело, спросил Павел, и глаза его, и без того не слишком прикрытые веками, еще больше выкатились из орбит.
  - Поставь за меня, а то я не знаю, куда, - Герман подвинул Павлу одну из стопочек своих фишек. Он заметил, что фишек в каждой стопочке, которых на столе перед игроками громоздились целые редуты, было ровно пять.
  Павел поставил фишки довольно странным образом - не на конкретную цифру, а как-то сразу между несколькими цифрами.
  -Это что же, хитрость такая? - спросил Герман.
  -Хитрость? - не понял Павел. - А что тут хитрого?
  -Ну, как же? На какую бы из этих цифр не выпал шарик, ты будешь утверждать, что именно на ту ты и ставил? Угадал?
  - Да, ты, я смотрю, в этом деле, и правда, совсем зеленый, - сделал вывод Павел с некоторой обреченностью в голосе.
  -Не просто зеленый, а даже еще не проросший, - исправил его Герман.
  -М-да, - протянул Павел.
  -А ты?
  -Что а я?
  -Ты давно в казино играешь?
  - Я-то? - Павел вздохнул и замолчал. -Давно, - сказал он, наконец, с еще большей обреченностью, чем в первый раз. - Я в этих казино оставил, наверное, целый товарный состав, каждый вагон которого доверху наполнен золотыми слитками девятьсот девяносто девятой пробы!
  -Что, неужели целый состав?
  -Ну, если не состав, то один вагон точно.
  -Целый вагон золота?!
  -Что ты пристал ко мне со своим вагоном? - с досадой в голосе сказал Павел, не отрывая глаз от шарика, который вот-вот должен был остановиться в совершенно неправильном, с его точки зрения, месте. - Сказали тебе, что много проиграл, а вагон или не вагон - кто это теперь может измерить? - (В это время крупье одним широким движением сгреб со стола невыигравшие фишки, среди которых были и поставленные Павлом). - Видишь? Не сыграло наше каре.
  -Ты бы научил меня, как надо ставить, может тогда бы наше каре и сыграло, - поделился своим мнением Герман.
  -А, знаешь, может ты и прав, - задумчиво произнес Павел. - Ты ведь новичок, значит тебе сегодня должно повезти.
  -Я, к тому же, еще и бывший пьяница, - сообщил Герман то, что, по его мнению, могло еще больше обнадежить Павла.
  -То, что пьяница - это хорошо. Плохо то, что бывший, - заметил по этому поводу Павел. - То есть, это, конечно, хорошо.., но, все равно, плохо.
  Павел стал наскоро посвящать Германа в азы игры в рулетку.
  -Здесь все просто, - начал он. - Если ставишь фишку в номер, значит, в случае попадания в него шарика, ты выигрываешь, и твоя ставка возвращается к тебе в размере один к тридцати пяти.
  -То есть, если я правильно поставлю стофунтовую фишку, я могу выиграть три с половиной тысячи?
  -Почему можешь? Ты просто выиграешь, и все. Если поставить фишку на линию между любыми двумя числами, расположенными рядом - такая ставка называется сплит - и правильно угадаешь хотя бы одну из двух цифр, тогда твой выигрыш составит семнадцать к одному. Ставка на три номера в точке их пересечения дает выигрыш одиннадцать к одному.
  -А ты сейчас на сколько номеров поставил?
  - Сейчас мы с тобой поставили каре, то есть сразу на четыре числа. Если угадаем хоть один из номеров.... Подожди... Жаль, не угадали... А если бы угадали, выиграли бы восемьсот фунтов.
  -То есть, здесь выигрыш восемь к одному? - спросил Герман, произведя в уме несложную операцию деления восьмисот на сто.
  -Видишь? Вот ты и научился, - сказал по этому поводу Павел. - Можно также ставить на ряды чисел, и это будет называться стрит, здесь выигрыш одиннадцать к одному. Можно на линию между стритами, и тогда выиграешь пять к одному. Также ставят на колонки цифр, на дюжины: тридцать шесть номеров - это ведь как раз три дюжины; ставят на каждую из половин этих тридцати шести, то есть, от одного до семнадцати и от восемнадцати до тридцати шести; ставят на больше-меньше, на красное-черное, на чет-нечет. Все эти варианты, когда на конкретный номер ставки нет, называются ставкой 'на шансы'. Сам видишь, выигрыш на таких ставках не очень велик, но зато он более вероятен, чем попадание в какой-то один конкретный номер. Одним словом, возможностей разбогатеть хоть отбавляй.
  -Как, оказывается, все просто, - решил Герман. - И что я, дурак, всю жизнь ерундой занимался? Я-то всегда думал, что можно делать ставку только на какую-то одну цифру - как в спортлото, только там шесть цифр никогда не угадаешь, а здесь одна. Как же угадать одну?
  Герман несколько конов (или, как его научили правильно говорить 'спинов') ставил фишки так, как научил его Павел, но, поскольку он настоятельно просил Отто не вмешиваться в его игру, особого выигрыша такие ставки ему не принесли. Он то выигрывал какую-то мелочь, то тут же проигрывал ее. В конце концов, ему это надоело и он стал ставить на номера. При этих ставках он вообще не выиграл ни разу. В какой-то момент Герман почувствовал, что потерял интерес к игре. Выигрывать свой намеченный миллион с привлечением Отто Герману было совершенно неинтересно, а обычная игра не приносила никакого азарта. Германа одолела какая-то невообразимая скука. В конце концов, он перестал делать ставки и стал просто безразлично и бездумно смотреть за игрой других.
  -Встречаются, конечно, и такие, как ты говоришь, - сказал, не глядя на Германа, а как бы разговаривая сам с собой, Павел, полностью поглощенный игрой, - те, что ставят на номер.
  -Так, во всяком случае, всегда показывают в кино, - заметил Герман. - Там всегда главный герой ставит одну фишку на один номер - и так десять раз подряд - и, конечно, разоряет казино.
  -Между нами, замечу, - сказал Павел, - что в жизни такие игроки проигрывают почти всегда. Особенно они любят ставить на какие-то свои любимые номера - дни рождения, дни свадьбы, на 'семерку', на 'пятерку'. Пятерку, почему-то, особенно любят в казино.
  -Как же при таком множестве вариантов выиграть, можно умудриться еще и не выиграть?- искренне не понимал Герман.
  -Так и можно,- грустно произнес Павел. - Это не игра, это дьявольское изобретение.
  -Неужели?
  -А ты думал просто так сумма всех этих цифр равна 666?
  -Что, правда?
  -Посчитай, и сам убедишься.
  Герман сложил на калькуляторе в своем мобильном телефоне сумму цифр рулетки и убедился в том, что, действительно, их сумма составила 666.
  В это время к ним снова подошел Отто.
  -Ну, и как у вас дела за этим столом? - спросил Отто из-за спины Германа.
  Герман, уже забыв о своем намерении познакомить с ним Павла, обернулся на голос Отто.
  -Он, - кивнул Герман на Павла, снова углубившегося в гипнотическое слежение за шариком, - сказал, что эта игра - дьявольское изобретение.
  -Вот опять! - с некоторой даже обидой в голосе развел руками Отто. - Как только сделают какую-нибудь гадость, так сразу на дьявола и валят!
  -Что, врут?
  -Ну, было пару раз - подбросил им одну-другую затейку, но чтоб вот так - всегда и во всем!...
  Возмущению, отразившемуся на лице Отто, не было, казалось, предела.
  -Впрочем, - вздохнув, добавил он Герману на ухо, - в этот раз этот тип, - теперь уже Отто кивнул на Павла, - сказал правду. Во всяком случае, так говорят... Будто бы я нашептал изобретение рулетки Паскалю...
  -Это тому, который был математиком?
  -Да. И философом тоже.
  -Так все же - нашептали или говорят?
  -Так ведь совсем для других целей! - по прежнему шепотом, хоть и громким, воскликнул Отто. - К слову сказать, для научных. Это уже потом его смышленые друзья догадались приспособить изобретение для получения прибыли. А еще позже, в 1842 году двое парижан по фамилии Блан - Франсуа и Луи...
  -Тоже математики и философы?
  -Нет, в этот раз просто проходимцы, - поправил Германа Отто. - Так вот, они открыли в своем городе первое казино...
  -И?..
  - Ну и за секрет выигрыша в рулетку отдали мне свои души.
  -Так все-таки, есть секрет?
  -Есть ли секрет? - хитро прищурив глаза, вопросом на вопрос ответил Отто. - А вы у него спросите, - показал он взглядом на Павла.
  -Разве у него сейчас можно что-то спросить?
  Действительно, Павел настолько был поглощен кружением шарика, который в этот вечер никак не попадал на нужные ему цифры, что довел азартного соотечественника Германа почти до полного душевного и финансового истощения.
  -Сейчас мы дадим выиграть всем его ставкам, и он будет в состоянии продолжить с вами общение.
  В это время шарик остановился на 'черной четверке', в рассчете на которую Павлом были густо заставлены фишками, купленными на все оставшиеся деньги, и ряд, и линия, и стрит, и дюжина, и цвет. Крупье с кислой физиономией поздравил едва не потерявшего дар речи Павла с выигрышем, и выдал ему какую-то немыслимых размеров кучу выигранных фишек.
  Павел с трудом сгреб фишки в общую массу и, поскольку рук ему не хватило, ссыпал их на подставленный под стол рулетки подол своего пиджака. После этого он замер, глядя сверху на фишки в каком-то оцепенелом недоумении.
  -Вот теперь спрашивайте его, - сказал Отто, и снова ушел куда-то вглубь зала.
  Герман хотел уже было обратиться к Павлу с вопросом, но тот упредил его речь поднятым вверх указательным пальцем. Затем он подозвал Бобби и показал на фишки, обозначив таким образом свое желание обменять их на деньги. Бобби прекрасно понял жест русского гостя. Он собрал с подола Павлова пиджака фишки в специальный мешочек, еще раз при нем пересчитал их и ушел с ними в кассу. Назад он вернулся уже с несколькими, перевязанными банковскими бумажными лентами, пачками наличных фунтов стерлингов. Павел вынул из одной пачки банкноту и по той же русской привычке, что и Герман, хотел дать ее Бобби 'на чай'. Но тот лишь вежливо поклонился и ушел к другим столам. Только после этого Павел вновь обрел дар речи.
  -Пойдем в бар, выпьем, - предложил он Герману. - Играть сегодня больше не буду.
  -Что, примета такая? - спросил Герман.
  -Какая? - Видимо, Павел еще не окончательно пришел в себя.
  -Ну что играть больше нельзя, - пояснил свой вопрос Герман.
  -Вроде того, - как-то нехотя ответил Павел.
  -А я как раз подумал, что Фортуна переменилась к тебе, и все, на что ты теперь ни поставишь, выиграет.
  - Если бы Фортуна была так предсказуема, тогда и казино бы перестали существовать, - сказал Павел. - Все бы просто дожидались своего выигрыша, и дальше... - Но что именно было бы дальше, он не договорил. - Смотри, - показал он на оставшихся у рулетки игроков, от стола которой они к тому времени отошли, - чуть не подрались из-за того, кто сядет на мое место.
  -Это как-то решило бы исход их игры? - спросил Герман.
  -Старые игроки всегда исподволь наблюдают за остальными, сидящими за столом, и выбирают самого удачливого игрока. После этого они начинают терпеливо ждать, когда этот фартовый...
  -Какой? - не понял Герман.
  -Фартовый, - повторил Павел. - Удачливый, чтоб было понятней. Так вот, как только этот фартовый закончит игру и уйдет, его место немедленно занимается следующими ловцами удачи. Негласно считается, что у Удачи не все в порядке со зрением, и пока она сослепу разберется, что место ее любимчика занял кто-то другой, тот, глядишь, к тому времени уже успеет что-то выиграть.
  -А если, - выразил мысль Герман, - этот фар... фар... Как ты его назвал?
  -Фартовый.
  -Спасибо. А если этот фартовый не уходит, тогда как поступают в таких случаях?
  -В таких случаях опытный игрок старается поставить свои фишки поверх его фишек.
  -Такое разве можно?
  -Почему же нет? Пусть хоть всё казино ставит на его номера, правила этого не запрещают.
  -А еще какие надо запомнить приметы? - спросил Герман.
  -Ну, например, что деньги, предназначенные для игры, надо класть в отдельный карман и не думать о них, как бы заранее с ними попрощавшись.
  -Здесь я готов с вами поспорить, - опять раздался из-за спины голос Отто, по своему обыкновению подошедшего совершенно незаметно. - Некоторые считают как раз наоборот и категорически запрещают себе даже думать о проигрыше. Потому что это, по их мнению, и приводит к проигрышу. Такие игроки настраиваются только на выигрыш - например, на то, что сегодня он должен выиграть тысячу фунтов. И только выиграв эту тысячу, они могут расслабиться, и дальше уже играть, что называется, в свое удовольствие.
  -Что значит, выиграть тысячу? - спросил Герман. - Ее ведь можно и проиграть? Нет, если, конечно, говорить о вас, тогда понятно...
  -А что значит понятно? - попросил уточнить не пропущенную его внимательным ухом фразу Павел.
  Но его вопрос остался безответным.
  -Если играет обычный человек, - продолжал Герман, - он ведь может и не выиграть эту тысячу?
  -Всегда можно выиграть такую небольшую сумму, если при этом обладаешь более или менее приличной наличностью, - вместо Отто пояснил так и не удовлетворивший свое любопытство Павел. - Когда у тебя с собой достаточно денег, то, если ты вдруг начал проигрывать, надо всего лишь каждый раз удваивать сумму проигрыша, и тогда, рано или поздно ты вернешь свой проигрыш. И еще выиграешь сверх того. Надо только делать всегда одну и ту же ставку. Хотя, я сам не раз наблюдал, как один и тот же цвет выпадал двенадцать, а однажды даже пятнадцать раз подряд.
  -Удваивать проигрыш, - заметил Павлу Отто, - это самая убогая, и самая маловыигрышная из систем.
  -Почему? - удивился Герман. - А мне такая система как раз показалась очень даже перспективной. И абсолютно беспроигрышной.
  -А вы попробуйте посчитать, - предложил Отто. - Возьмем, к примеру, самую ничтожную ставку. Скажем, в один фунт на 'черное'.
  -Возьмем, - согласился Герман.
  -В случае выигрыша на этой ставке поставленная вами сумма удваивается. То есть, проиграв один фунт в первый раз, вы должны поставить...
  -Два фунта, - быстро подсказал Герман.
  -Правильно. Пока еще считать легко и недорого. После второго проигрыша вы удваиваете свою ставку до четырех фунтов.
  -После третьего - до восьми, - сказал Герман.
  -Согласен. А после десятого?
  Герман задумался, стал прикидывать в уме, потом начал водить по воздуху пальцем, мысленно представляя себе столбик вычислений. Потом запутался, мысленно все зачеркнул и начал считать снова.
  -Не трудитесь, - прервал его арифметические мытарства Отто. - Я уже подсчитал. После десятого проигрыша вам надо будет поставить пятьсот двенадцать фунтов.
  -Пятьсот двенадцать?! - не поверил своим ушам Герман.
  -Именно пятьсот двенадцать, - заверил его Отто. - И учтите, что ставки в один фунт на этих 'красных - черных' - это называется 'играть на шансы' - я лично не встречал ни в одном казино. Минимум, десять долларов. А, вдобавок ко всему, во многих казино размер максимальной ставки ограничен. Но даже если он не ограничен, у вас попросту может не хватить денег на удвоение своего проигрыша. И ведь самое смешное - если после девяти проигрышей вы на десятый раз все же поставили те 512 фунтов, о которых мы говорили вначале, и, наконец, выиграли, из этого выигрыша вам, за все про все, достанется всего лишь один фунт!
  -Один фунт?! - округлил глаза Герман, никогда не бывший на 'ты' с математикой.
  -Один фунт?! - не менее Германа удивился Павел, который хоть и проиграл, по его словам, в казино целый состав золотых слитков, но так и не научился элементарным математическим подсчетам.
  -Один фунт, - подтвердил Отто. - И, тем не менее, эта система - удвоения проигрыша - она носит название системы Мартингейла - так или иначе применяется в различных игровых заведениях мира миллионами игроков уже на протяжении более двухсот лет. Люди вообще странные создания, - больше про себя, нежели для того, чтобы его слышали окружающие, выдал свое давно выведенное заключение Отто. - Они так любят вечно что-то вычислять и прикидывать, но при этом никогда не делают из своих вычислений выводов.
  -Зачем же тогда вообще играть в такую мошенническую игру? - вслух подумал Герман, окончательно отговоренный такими подсчетами от желания играть дальше.
  -Мошенническую? - удивленно переспросил Отто. - Ну, почему же мошенническую? Напротив, нет вещи более честной, чем рулетка. Она дает человеку главное - свободу воли и выбора. Ведь все происходит на ваших глазах. Вы видите, как происходит игра, как бросает крупье, куда падает шарик. Вы сами решаете, на какое число будете делать ставку, размер которой вы тоже определяете самостоятельно. Вы можете забрать свой выигрыш немедленно, но зато, в случае проигрыша, имеете возможность отыграться. Никто ни к чему вас не принуждает. Мошенническая, вы говорите? А на мой взгляд, рулетка - это модель человеческой жизни, в которой игроку дается возможность самому принимать решения и контролировать процесс. И только одного он не может - повлиять на результат. Согласитесь, точно, как в жизни. И еще в одном можно наблюдать ее сходство с жизнью - практически всегда человек остается в убеждении, что он все сделал правильно, что у него почти получилось, или, если не получилось, то совсем чуть-чуть, и нужно только попробовать всего лишь еще разочек - и удача обязательно будет с ним.
  -Неужели до сих пор ни один математик не смог подойти к рулетке с чисто научной точки зрения, и вычислить, наконец, как надо ставить фишки, чтобы выиграть пусть хоть одну копейку, но наверняка? - спросил Герман.
  -Что значит ни один? - саркастически улыбнулся Отто. - Как только появилась рулетка, с той минуты и начались эти подсчеты математиков. Вы никогда не обращали внимания, что любая цифра - не обязательно на рулетке - обладает какой-то удивительной притягательной силой? Она как бы исполнена некоей своеобразной магии, о которой писали еще математики древности. За те века, что существует рулетка, вышло несметное количество научных, полу-научных и псевдонаучных трудов, от разработки теории игр до книжек, с завидным постоянством провозглашавших появление 'надежной системы' игры, которая гарантирует победу над рулеткой. А полной и постоянной победы так никто и не добился . И не добьется, потому что нет никаких, действительно выигрышных, систем в этой игре. Как и в любой другой игре в казино. Повышение после проигрыша, повышение после выигрыша, отслеживание последовательностей проигрышей или выигрышей - все это, скажу я вам, лишь обман самого себя. Подумайте сами - при ставке на определенный номер казино выплачивает выигрыш 35 к 1, а на столе 36 номеров и зеро. Это значит, что даже при выигрыше вы все равно отдаете часть своего выигрыша казино.
  -И с проигрыша тоже? - спросил Герман.
  -Нет, с проигрыша вы не платите ничего, кроме самого проигрыша. Если бы справедливость выигрыша в этой игре была хотя бы пополам с казино, казино выплачивало бы выигрыш при ставке на номер 36 к 1. Так что, уже изначально все системы в течение длительной игры будут проигрывать - просто за счет этого преимущества. Хотите, попробуем вычислить это преимущество?
  -Хотим! - твердо сказал Павел.
  -Тогда, давайте от фактического выигрыша вычтем справедливый выигрыш, затем умножим на вероятность выпадения номера - что равно одной тридцать седьмой - и в конце, чтобы преобразовать наш результат в проценты, умножим все это на 100.
  -Нет, это очень сложно, - убежденно сказал Герман.
  -Ничего, я вам помогу, - успокоил его Отто. - Итак, мы имеем 35 к 1 - фактический выигрыш, и 36 к 1 - справедливый. - Отто взял со столика для напитков салфетку, вынул из внутреннего кармана пиджака гусиное перо (которому почему-то никто не удивился), из правого бокового кармана достал чернильницу, обмакнул перо в чернильницу и написал на салфетке:
  
  ( 35/1 - 36/1) x 1/37 x 100 = -2.703 %
  
  -Что это за цифра? - спросил Герман.
  -Это цифра выражает в процентах преимущество казино против игрока, - пояснил Отто. - Все проще простого. Давайте проверим наш потенциальный проигрыш другим способом.
  -Давайте, - согласился Павел.
  -Вы согласитесь с тем, что, если закрыть все номера, включая зеро, по одной фишке на номер - то есть, обеспечив тем себе стопроцентное выигрышное попадание - то после выплаты выигрыша мы все равно потеряем 1 фишку. Ведь нам выдадут 35 фишек, а мы поставили 37. То есть, наш результат - минус 1 фишка.
  -Если от 35 отнять 37, то получится минус 2, - хитро прищурившись, блеснул результатом Герман.
  -Совершенно верно, - согласился Отто. - Но ведь одна фишку - та самая, что мы поставили на номер, который выиграл - осталась у нас, не так ли? И к ней прибавилось еще 35 выигранных.. Я понятно объяснил?
  -Понятно, - согласно кивнул Герман, хотя до конца так и не совсем сообразил, куда девалась единица при вычитании 37 из 35.
  Отто, меж тем, продолжал:
  -Для перевода в проценты берем отношение результата к размеру ставки и умножаем на 100. - И он снова, воспользовавшись салфеткой и гусиным пером, написал:
  
  (-1) / 37 х 100% = -2.703%
  
  -Результат, как видите, тот же, - благодушно улыбнулся Отто, раскладывая перо и чернильницу назад по карманам. - Системы игры в рулетку существуют в течение сотен лет, но как они не работали раньше, так они все не работают и теперь. Да, у вас может случиться серия небольших выигрышей, однако, поскольку Вы продолжаете играть, неизбежно случится проигрыш. И, если Вам повезет, это произойдет быстро, и вы, может быть, навсегда отвернетесь от игры. Ну, а если не повезет... - И Отто безнадежно раскинул по сторонам руками. - Кстати, - неожиданно обратился он к Павлу, - хотите попробовать еще одну систему?
  -На сегодня я пас, - сразу как-то очень категорично заявил Павел. Но после секундного раздумья вдруг спросил: - А система надежная?
  -Ну вот, видите? - бросив взгляд на Германа, с насмешливой обреченностью кивнул на Павла Отто. - Очень надежная, - уверил он Павла. - Пойдите к столу и поставьте две десятифунтовые фишки на первую дюжину, а три десятифунтовые фишки на шанс '16-36'. Попадания на все цифры, кроме 13,14,15,16,17 и 0 (Отто сказал 'зеро'), каждый раз будут давать вам выигрыш в 10 фунтов.
  Павел тут же пошел к ближайшему столу испытывать вновь узнанную систему. Вскоре зал огласил его первый радостный победный возглас. Через какой-то недолгий промежуток времени еще один. Вскоре возгласы стали повторяться с удивительным постоянством.
  -Ну, вот и все, - усмехнувшись, негромко произнес Отто. - Как вы насчет того, чтобы пойти прогуляться?
  -С превеликим удовольствием, - живо поддержал его предложение Герман. - Что-то мне совершенно перестало быть интересно выигрывать миллион. А что он? - показал Герман кивком головы на Павла.
  -Он? - Казалось, Отто даже не сразу понял, о ком идет речь. - Ах, он? - догадался Отто, услышав очередной, свидетельствующий о выигыше, возглас Павла. - Через двадцать минут от его грандиозного выигрыша не останется и воспоминаний. А винить он будет, как обычно, меня. Так что, пойдемте лучше подышим на свежем воздухе.
  -Вы что, специально что-то так подстроили, чтобы он проиграл? - спросил Герман.
  -Клянусь, как перед Джокондой Леонардо, - Отто приложил правую руку к месту, где у людей обычно бывает сердце, - ничего. Всего лишь дал ему очередную 'стопроцентную систему'.
  Они вышли на улицу, и Отто, подняв воротник пальто, слегка осипшим голосом сказал:
  - А ведь я так наглядно показал ему, что математическое преимущество рулетки непобедимо. Да, к сожалению, этот скучный факт еще никого и никогда не отвратил от игры.
  Им навстречу шел невысокий грузный господин с толстой сигарой в зубах. Поравнявшись с Отто, он мрачно кивнул ему в знак приветствия, и, молча пройдя мимо, завернул в дверь отеля.
  -Пренеприятная рожа, - заметил о господине с сигарой Герман. - Чисто, иллюстрация из басни 'Мистер Твистер бывший министер'.
  -Это не Мистер Твистер, это мистер Зеро, - поправил Германа Отто.
  - Мистер Зеро?
   - Так зовут его в казино Лондона. Вообще-то, его имя Бигнер. Некоторым образом, мы с ним в прошлом коллеги - он сделал свое состояние на продаже живописи. Одно время даже работал директором уже известного вам 'Сотбиса', причем, был там одним из основных специалистов по русской живописи.
  -А почему Зеро?
  - Он всегда делает ставку только на одну цифру: на 'ноль', или 'зеро'.
  -И как часто выигрывает?
  -Довольно часто.
  -Тоже знает какую-то систему?
  -Знает... Но не систему, а меня. И довольно давно, - добавил Отто многозначительно.
  Герман ничего не сказал в ответ на это добавление, которое могло говорить и, - как в случае с ним - об очень многом, и, как в случае с Павлом, - ведь Павел тоже теперь знал Отто - ни о чем.
  Они довольно долго гуляли по ночному Лондону, и, хоть у обоих воротники пальто были подняты, холодно ни одному из них не было. Проходя по некоторым из улиц или мест, Отто очень живо рассказывал о жутких преступлениях, происходивших на них когда-то. Но рассказы эти, даже несмотря на темное время суток, рисовались в воображении Германа совершенно не страшно, а, скорее, как-то театрально, так, как если бы он смотрел их на сцене местечкового Дома культуры в постановке не очень талантливой труппы народного театра.
  Герман обратил внимание на то, что навстречу им попадалось много женщин совершенно определенной профессии. По поводу одной из них Отто сказал, что она похожа на библейскую Марию.
  -Марию Магдалену? - постарался уточнить Герман.
  -Нет, Магдалена была совсем другая, - сказал Отто. - На другую Марию.
  -На какую другую? - чтобы хоть как-то сопротивляться богохульным заявлениям Отто, спросил Герман, хотя, конечно, прекрасно понял, которую из Марий тот имел в виду.
  Отто как-будто не услышал его вопроса.
  -Она была славная девочка.
  -Я не верю вам, и не хочу вас слушать, - стараясь придать своему голосу твердость, заявил Герман.
  Но Отто и это заявление Германа пропустил мимо ушей.
  -А, собственно, почему вас так покоробило, что проститутка может быть похожа на Марию? - спросил он через какое-то время.
  -Потому что это кощунственно, - сказал Герман.
  -Кощунственно для кого - для девушки или для Марии? Не будьте ханжой, господин Стоковский, вы ведь художник. Вспомните, что сам Караваджо неоднократно писал образ Марии, используя в качестве модели свою любовницу-проститутку.
  -Караваджо плохо кончил, - сказал Герман.
  -Вы хотите напомнить мне, что он стал убийцей? Так убийцами, порой, становились и куда менее талантливые художники.
  -Вы опять каким-то образом намекаете на меня? Так вот я не понимаю, о чем вы!
  -Боже упаси! - воскликнул Отто. - Я и не думал ни на что такое намекать. Да и мог ли я такое подумать о вас? Я имел в виду Микеланджело.
  (Герману невольно польстило в душе такое сравнение в его пользу).
  -Согласитесь, - продолжал Отто, - скульптор он был, конечно, гениальный, а как живописец - так себе, более, чем средний. Ведь это же ваши собственные мысли, не так ли?
  Герман действительно не раз думал о том, что, как художник, Микеланджело никакой, и роспись Собора Святого Павла вовсе не казалась ему такой уж великой живописью. Но теперь ему стало неприятно оттого, насколько глубоко проник в него этот идущий рядом господин.
  -Так я опять о Марии, - вернулся к, казалось бы, забытой теме Отто. - Можете не принимать мои слова, как заявление о чем-то действительно случившемся, если они так сильно коробят ваши святые чувства. Воспринимайте их просто, как размышление над тем, что при желании всегда можно найти даже в самых чистых сферах - повод для сомнений.
  -И дальше?..
  -Так вот, я и говорю, что Мария, как девушка чистая и ищущая Бога, могла часто бывать в Храме. И даже не могла, а, уверяю вас, бывала! И там на нее вполне могли обратить внимание священнослужители. Вы же не будете спорить с тем, что служители Высших Начал далеко не всегда соответствуют Тому образу, которому они служат - и в жизни, и в мыслях, и в поведении?.. Это ведь тоже, если не ошибаюсь, ваши собственные мысли? Вспомните свои юношеские походы в Храм Господень в поисках так заинтересовавших вас ответов на евангельские вопросы.
  -Не ошибаетесь, - мрачно подтвердил Герман. Он, действительно, неоднократно задумывался над тем, что в церковь приходило бы гораздо больше народа, если бы слишком часто в служителях культа приходящие не видели, так очевидно вылазящее наружу, безбожие.
  -И представьте теперь, - продолжал Отто, - что именно такие священники и встретились Марии в Храме во время ее чистых и искренних молитв к Всевышнему и Всечистому.
  -Ну, представил. Что дальше?
  -Дальше? Дальше она попросту была изнасилована этими, недостойными своего места, негодяями. Затем они же предложили Иосифу взять ее в жены - он немолод, малограмотен, а она, напротив, и молода и красива. И Иосиф соглашается. (Да и была ли у него в те времена возможность отказаться?) А потом у Марии рождается сын. Вы не задумывались, почему у мальчика-Иисуса была такая тяга к религиозным знаниям? Помните, как он, двенадцатилетний, учил в Храме?
  -Задумывался, - с упрямством в голосе сказал Герман. - Потому что он был Богом.
  -Врете, - сказал Отто.
  -Что значит вру?
  - Причем, дважды. Во-первых, вы не задумывались, во-вторых, сами вовсе никогда не считали Иисуса Богом - уж меня-то обманывать не надо, я сам кого угодно обману - а, в-третьих, в его с детства замеченной религиозности просто мощно говорило то, что потом назвали генами.
  -Я теперь понял, - сказал Герман, - ни на какую богородицу та проститутка похожа не была. Вы специально завели этот разговор, чтобы ... - Он запнулся, досадуя на себя за то, что не может найти нужного слова.
  -Чтобы что? - спросил Отто. - Поколебать ваши устои? Так у вас их и не было никогда. Или то вялое чтение Писания с утреннего похмелья вы называете устоями? Тогда, для чего я завел разговор? Для того и завел, чтобы сказать вам, что та девочка была похожа на молодую Марию, и не надо по поводу и без повода обвинять Сатану в том, чего он и в мыслях не держал.
  При слове 'Сатана' Герману захотелось сказать фразу, которую, как он полагал, и надо говорить в подобных случаях: 'Изыди от меня, Сатана!', но, подумав, что, кроме гомерического смеха, никакой другой реакции эти слова у Отто не вызовут, ничего не сказал.
  
   И правильно сделал, что не сказал. Сегодня и без того еще будет весело.
  
  Герман вздрогнул и краем глаз посмотрел на Отто. Но так и не понял, послышалась ли ему эта фраза, или, явно прочитав его мысли, Отто действительно с усмешкой произнес ее. Но Отто шел, высоко подняв голову и картинно глядя вперед, и, казалось, уже забыл и о Германе и о своих, так коробивших Германа, богопротивных речах.
  Германа очень задело богохульство Отто и, вспомнив недавний разговор с Сарой, не удержался от замечания:
  - А вот Сара почему-то придерживается почти библейской версии о происхождении Христа! Правда, непорочное зачатие она приравняла к вхождению ангелов к земным дочерям.
  - И что же в этом удивительного? - спросил Отто и, не ожидая ответа, продолжил: -Сара выросла в аристократической и благочестивой семье, получила прекрасное образование, с которым усвоила и каноны христианства протестантского толкования. И я вовсе не намерен навязывать ей свои взгляды. Я, в отличие от церковных ханжей, всегда оставляю своим подопечным свободу и право выбора.
  И Отто многозначительно посмотрел на Германа.
  -Ну, что, возвращаемся в отель? - спросил Отто, когда молчание затянулось дольше всех пределов. - А то я что-то замерз.
  
  'Да уж, - подумал Герман, - там, где кипят котлы, должно быть теплее'.
  Какие котлы?
  'Адские', - в ответ подумал Герман.
  Господи, как я устал от этой вселенской глупости...
  
  -Пожалуй, - вслух согласился с предложением Отто Герман, будто и не было сейчас между ними этой мысленной пикировки. А, может, ее и правда не было...
  Когда они повернули на свою улицу, то еще издали увидели возле ярко-освещенного входа в отель большое, взволнованное скопление народа. Время от времени это скопление выхватывало из - и без того яркого круга света - сине-красные вспышки полицейской сирены. На обочине стоял автомобиль полиции и две машины, которые в России называют 'Скорой помощью', а здесь на них было написано 'Ambulance'. Герман почувствовал, как неприятная дрожь волной пробежала у него по спине. Герман ни на секунду не усомнился, что 'Ambulance' и полиция как-то связаны с Отто и с ним.
   Подойдя ко входу в отель, Герман увидел, как в одну из 'Ambulance' двое санитаров в синих униформах на насилках внесли покрытое простынею тело, очертание которого было большим и дрябло-колышущимся. В глаза Герману бросились, оставшиеся непокрытыми, широконосые ботинки цвета топленого молока на толстой подошве.
  Герман бросил быстрый взгляд на Отто, но тот, отведя глаза в сторону, кого-то высматривал в толпе.
  Войдя в фойе, они встретили Бобби.
  -What happened here, Bobby? - спросил его Отто.
  И, странное дело, хотя дальше разговор продолжался по-английски, Герман понимал все, до мельчайшего слова.
  -Когда вы ушли, - отвечал Бобби, - этот господин еще долго продолжал выигрывать. Так долго, - доверительно прошептал он, - что мы уже не на шутку обеспокоились. Вскоре он даже перестал снимать со стола свою ставку, просто бесконечно собирал свои выигравшие фишки и все.
  -А вы не помните, как он ставил? - спросил Отто.
  -Как не помнить? Очень хорошо помню. Две десятифунтовые фишки он поставил на 'первую дюжину', а три десятифунтовые на 'восемнадцать-тридцать шесть'. То есть, вы понимаете, что при такой расстановке все цифры, кроме 13, 14, 15, 16, 17 и зеро приносили ему по десять фунтов выигрыша после каждого спина. Потом ему надоело выигрывать по десять фунтов, и он поменял десятифунтовые фишки на стофунтовые.
  -И, значит, с каждого выигрыша стал получать уже по сто фунтов? - скорее просто сказал, чем спросил Отто.
  -Совершенно верно. Диллер только и делал, что сначала бросал шарик в колесо, а после выкладывал по сто фунтов. И вы только подумайте - в течение получаса, не меньше, ни разу не выпали эти шесть заколдованных цифр! Ну, а уж потом... - Бобби вздохнул так, как будто и правда сожалел о том, что началось потом.
  -И что же было потом? - спросил Герман, с удивлением понимая, что вопрос этот он задал по-английски - то есть, на языке, во владении которым он до сей поры ограничивался знанием только двух фраз: 'Май нэйм из Герман' и 'Ландон из э кэпитал оф грэйт бритэн'.
  Отто бросил на Германа насмешливый взгляд.
  -Потом эти цифры стали, наконец, выпадать, - грустно сказал Бобби.- Причем, тоже подряд, после каждого спина.
  -То есть, - опять вмешался в разговор Отто, объясняя Герману, - если выигрывал он по сто фунтов, то проигрывать стал сразу по пятьсот. Ведь он проигрывал свои пять, поставленных на кон, стофунтовых фишек.
  -Совершенно верно, - подтвердил Бобби. - Словом, в ближайшие несколько минут он проиграл и то, что выиграл только что, используя эту свою дурацкую систему, и то, что выиграл чуть раньше - вы, кажется, при этом присутствовали? - и то, что было у него на кредитных карточках, и то, что он занял по телефону, позвонив кому-то из своих друзей... В общем, проиграв, наверное, на всю жизнь вперед, этот господин заказал бутылку виски - ему принесли ее за счет заведения - выпил ее всю прямо из горлышка, вышел из казино, и тут же, прямо у ресепшн, достал из кармана револьвер и на глазах у всех выстрелил себе в рот. Видите, сколько крови натекло? - брезгливо указал он на большую темно-красную лужу густой запекшейся крови, к которой из-за отвращения никак не могли подступиться темнокожие уборщицы.
  -Откуда же он взял револьвер? - спросил Отто. - Ведь при входе всех тщательно досматривают на наличие оружия?
  Бобби развел руками.
  -В этом и заключается самый главный вопрос, - сказал он. - Я ведь лично присутствовал при том, как Джерри проверял его - и руками ощупывал, и металлоискателем водил. Ведь это одна из главных моих обязанностей - не допустить, чтобы в зал пронесли оружие. Но ведь не было у него никакого оружия, мистер Вольф! Богом клянусь! Что теперь будет, что будет? - обреченно качал головой Бобби, небезосновательно предвидя для себя совершенно катастрофические неприятности.
  -Не беспокойтесь, друг мой, - похлопав по плечу, успокоил его Отто. - Я позабочусь о том, чтобы это дело не получило огласки. Уж, во всяком случае, вас не обвинит никто ни в чем.
  -Спасибо, мистер Вольф! Большое спасибо! Я вечный ваш должник! Поверьте, я этого никогда не забуду! - со слезами на глазах лепетал Бобби, прикладывая к груди руки и не зная, как еще показать свою безмерную готовность на любые жертвы во имя благодарности спасителю своей репутации, своего рабочего места, может быть, своей свободы, и вообще, по мысли Бобби, спасителю всего на свете.
  -Будет вам, Бобби.- равнодушно сказал Отто.
   -Когда мы выходили отсюда, - неожиданно вмешался в разговор Бобби с Отто Герман, - мы встретились с мистером Зеро. Он еще здесь? - Ему почему-то вдруг захотелось получше рассмотреть этого типа. Его лицо кого-то напиминало Герману, но кого - он вспомнить не мог.
  Бобби с недоумением, граничащим с ужасом, посмотрел на Германа, потом перевел полубезумный взгляд на Отто. Но Отто только в очередной раз загадочно улыбнулся и отвернулся в сторону.
  -Бог с вами, сэр! - испуганным полушепотом пробормотал Бобби. - Мистера Зеро казнили в Соединенных Штатах еще пять лет назад!
  Герман посмотрел на Отто и заметил, как тот спрятал в воротник пальто улыбку. Бобби тоже посмотрел на Отто и сказал:
  -Вот уж был игрок, так игрок. Проходит, бывало, мимо, вдруг остановится перед входом, вспомнит что-то, потом зайдет в казино, как ни в чем не бывало за десят минут выиграет тысяч пятьдесят на своем 'зерро', и снова уйдет, будто его и не было.
  -Да, ему везло, - неопределенно сказал Отто.
  -Не думаю, - с сомнением сказал Бобби. - Другие на этом 'зеро' состояния проигрывают, а мистер Бигнер прийдет, между делом пару раз поставит и оба раза выиграет. Словно нашептывал ему кто-то, когда надо прийти и поставить на 'зеро'.
  -Бросьте, Бобби! Кто ему мог нашептывать? Везунчик был, и только.
  -Как знать, как знать? - едва слышно проговорил Бобби.
  Отто попрощался с Бобби, еще раз пообещав, что сегодняшний инцидент он постарается замять, и пошел к лифту, чтобы подняться наверх, в свой номер. Герман вошел в лифт вслед за ним. В лифте, кроме них, никого не было - видимо, большинство постояльцев отеля, привлеченные самоубийством какого-то русского лузера, высыпали на улицу.
  -Я ничего не понимаю, - после некоторого молчания сказал Герман. - Вы же сами мне сказали, что это мистер Зеро!
  -Это и был он, - подтвердил Герман.
  -Тогда, почему Бобби сказал, что его пять лет назад казнили?!
  -Потому что пять лет назад его действительно казнили, - сказал Отто. И добавил: - На электрическом стуле.
  -Кошмар! - передернуло Германа от таких подробностей.
  -Да, действительно, кошмар. Мучался ужасно, - равнодушно подтвердил Отто. - Ток пришлось включать дважды, с первого раза убить не получилось.
  -Скажите, - начиная о чем-то догадываться, спросил Герман Отто, - пистолет в кармане у этого бедняги - ваша работа?
  Отто ничего не ответил.
  В эту секунду лифт остановился на их этаже и распахнул перед ними свои зеркальные двери.
  Отто вышел первый, Герман вслед за ним.
  -Вы не ответили на мой вопрос, - сказал Герман.
  -На какой из них? - спросил Отто. - О мистере Зеро или о пистолете?
  -На оба.
  -Вам так необходим ответ? - устало спросил Отто. - Как вы его назвали - бедняга? Так бедняге никакой ответ уже не поможет. А мистер Зерро... Впрочем, какая вам разница?
  -Не уходите от темы, - сказал Герман.
  -Хм, - усмехнулся Отто. - В вашем голосе я уже слышу угрозу. Впрочем, так всегда и бывает, - вздохнул он. - Предлагаю позвать фрау Пампкин и всем вместе пойти ко мне в номер. Разопьем бутылочку виски, заодно и обсудим дела наши...
  '...грешные' - тут же невольно мысленно добавил Герман, вспомнив из какого-то фильма фразу о 'делах грешных'.
  Отто посмотрел в глаза Герману, снова усмехнулся и пошел к себе в номер. Потом, отойдя на несколько шагов, обернулся и очень устало произнес:
  -Так я жду вас.
  
  
   13.
  
  
  Герман вошел в свой номер, не снимая пальто и туфель тяжело плюхнулся на широкий двухспальный диван (двухспальным назвал его Герман, на самом деле диван был гораздо шире), и долго лежал так - неподвижно, с закрытыми глазами.
  В голове не было ни мыслей, ни страха - ровным счетом ничего, кроме чувства бесконечной обреченности.
  Несколько раз звонил установленный в номере телефон, но Герман не стал поднимать трубку. Потом в мобильном заиграла 'Шутка' Баха, но и Бах не заставил Германа ответить на звонок.
  В конце концов, он поднялся, достал из бара бутылку теплой водки - удивительно, вяло подумал Герман, здесь всё пьют теплым - взял из навесного буфета стакан, сел - как был в пальто - к столу, свинтил с бутылки пробку, налил себе полный стакан и в три глубоких глотка выпил его содержимое. Похоже, что способность пить спиртное снова вернулась к нему, потому что никаких неприятных явлений после питья с ним не произошло. Водка тепло прошла по пищеводу до самого желудка. Герман подождал несколько минут в ожидании первых признаков опьянения, но их так и не наступило. Тогда он налил себе второй стакан и тоже залпом выпил. Но и на эот раз ничто не изменило степень его звенящей сухой трезвости.
  Герман вынул из треугольной салфетницы салфетку, достал из кармана простой карандаш, огрызок которого, практически, всегда бывал в каком-нибудь из его карманов, и начал бессмысленно черкать что-то на исссиня-белой, испещренной бархатистыми бугорками бумаге. И хоть салфетка совсем не была приспособлена для рисования - она местами рвалась, постоянно цепляясь за грифель - Герман не обращал на это внимания. Постепенно и незаметно рисунок захватил его внимание и Герман начал прорабатывать на нем какие-то детали, мало задумываясь над ними.
  Снова заиграл мобильный телефон. На этот раз Герман нажал на нем клавишу с нарисованной телефонной трубкой, подержал, раздумывая, отвечать или нет, и, в конце концов, ответил.
  Звонила Сара.
  -Я вас не разбудила? - была ее первая фраза.
  -Он рядом с тобой? - спросил Герман, не отвечая на ее вопрос.
  -Как вы угадали?
  -Ты назвала меня на 'вы'.
  -Да, мы в номере у господина Вольфа, и давно ждем вас, - сказала Сара.
  -Сейчас буду, - сухо произнес Герман и отключил трубку.
  Он встал, собрался было смять и выбросить салфетку, на которой только что рисовал, но неожиданно остановился в своем намерении. Герман с некоторым удивлением рассмотрел рисунок, который сделал совершенно бездумно. Он попробовал вспомнить хоть какую-нибудь свою мысль во время рисования, но, так и не вспомнив ни одной, после недолгих колебаний оставил салфетку на столе. На салфетке была нарисована, протянутая к кому-то, просящая рука. Под рукой было нарисовано что-то похожее на древний пергаментный свиток.
  
  Герман так и не смог ответить себе тогда на эти вопросы - что за свиток он нарисовал, и к кому взывала в немой просьбе о помощи рука?
   Герман прошел по ярко освещенному электрическим светом коридору к номеру Отто. Возле двери он остановился, поднял руку, чтобы постучать, но в минутной нерешительности задержал руку на весу.
  Входите, герр Стоковский, дверь не заперта!
  Герман хорошо знал этот голос внутри себя.
  Он толкнул дверь в номер.
  Сделав шаг вперед, Герман в один миг оказался в непроглядной густой темноте, которая даже казалась вязкой на ощупь. Дверь за ним бесшумно затворилась.
  -Герр Отто! Сара! - тихо окликнул Герман, не понимая, где они и почему в номере так темно.
  И в эту секунду его ослепила вспышка ярчайшего света.
  
   ....................................
  
  Герман поневоле зажмурился и заслонил лицо от света руками.
  С минуту постояв в таком положении, он неожиданно ощутил, как волосы его обдувает легкий ветерок, пахнущий морем, услышал, как шумят где-то поблизости волны, а вокруг раздаются голоса людей, крики чаек, и вообще весь эфир преисполнен массой самых разнообразных звуков, которые всегда сопровождают летний день на морском берегу.
  Герман опустил руки и открыл глаза.
  Он стоял на ярко-белом песке какого-то изумительно яркого тропического острова. Все было погружено в жаркий солнечный свет, а волны океана впереди, насквозь пронзаемые чарез всю свою толщину солнечными лучами, искрили всеми оттенками прозрачно-чистого ультрамарина. Даль океана, насколько хватало глаз, была испещрена бесконечным количеством бликов играющего на волнах солнца. Побережье было буквально устлано отдыхающими. Кто-то загорал в шезлонге, кто-то играл в карты, полтора десятка человек, образовав круг, играли в волейбол. Дети разных возрастов рылись в песке, копали каналы, соединяя ими лужицы на берегу с океаном; мокрым песком, каплями вытекающим из сжатых ладоней сооружали замки, дома, башни - словом, были заняты тем, чем бывают заняты все дети на всех пляжах мира - постройкой своих бесчисленных песчанных городов.
   Недалеко от берега несколько мулатов - впрочем, как Герман рассмотрел со временем, были среди них и не только мулаты - с громкими криками бросали в воду сеть. В руках у двоих из них были длинные тонкие шесты, которые мулаты, выскивая что-то в мелководье, с веселыми криками время от времени вонзали в воду. Все они кричали что-то меж собой так весело, и толкались настолько азартно, что непонятно было, насколько серьезной была их рыбная ловля. Или, может, это просто была какая-то местная игра? Контрастом создаваемому ими общему веселью служил седой старик с белой короткой бородой. Кожа его была смуглой от загара. Старик не принимал участия ни в рыбной ловле, ни в общем веселье, хотя в руках его был такой же, как у тех двоих, похожий на острогу шест. Старик устало присел на невысокий, выступающий из воды коралловый риф и молча наблюдал за исполняющей какой-то веселый ритуал компанией. По лицу было видно, что старику очень хочется принять участие в этом общем, малопонятном, шумном и веселом то ли деле, то ли игре. Но по какой-то причине он так и оставался сидеть на своем месте и лицо его становилось все более и более грустным.
  Герман всмотрелся в лицо старика и подумал, что тот немного похож на Хемингуэя.
  -Что же вы, герр Стоковский, заставляете себя так долго ждать? - услышал справа от себя Герман голос Отто.
  Герман обернулся на голос. Только теперь он увидел Отто, который сидел под большим зонтом в шезлонге, расслабленно вытянув вперед ноги, и посасывая через соломинку с нанизанным на ней кружком лимона какой-то напиток изумрудно-зеленого цвета. Отто был в плавках, он смотрел через темные очки на вспенивающих вокруг себя воду рыбаков, и Герман поневоле обратил внимание на то, насколько хорошо, несмотря на возраст, тот был сложен.
  Рядом с Отто, вправо от него, тоже в шезлонге, в соломенной шляпе сидел невысокий полный мужчина с волосатой грудью и сигарой в зубах, в котором Герман сразу узнал мистера Зеро.
  Чуть впереди, но тоже, в принципе, рядом, на белом лежаке лежала, закрыв глаза и наслаждаясь солнцем, Сара. В тонком купальнике, с каплями воды, оставшимися на теле после недавнего купания, Сара была изумительно хороша. Рядом с ней Герман с ревнимым чувством увидел незнакомого, высокого и загорелого черноволосого красавца, который массировал Саре ступни ног. Герман невольно задержал взгляд на этой процедуре, и с острой неприятной болью внутри, где-то в области сердца, заметил, что время от времени красавец излишне надолго задерживается на том или ином пальце, и, с тщательностью и самозабвением, которых могло быть и меньше, предается своему занятию.
  -Располагайтесь, - не глядя на Германа, лениво указал Отто рукой, в которой был стакан с коктейлем, на пустой шезлонг рядом с собой слева. -Выпьете что-нибудь? - спросил он после того, как Герман сбросил на песок свой вечерний костюм, в котором был еще в казино, и, тоже вытянув ноги, сел на краешек шезлонга. Тому, что на нем так уместно для пляжа оказались плавки, Герман даже не удивился.
  -А что это вы пьете? - спросил Герман у Отто. Ему нравился цвет коктейля, который тот держал в руке.
  - Коктейль 'Карузо', - сказал Отто. - Довольно вкусно, если только вам нравится вкус мяты. - Я люблю слушать пение Карузо под вкус этого коктейля.
  Только сейчас Герман обратил внимание на то, что рядом с Отто лежал маленький приемник, из которого негромко доносилось пение на итальянском языке.
  Герман согласился на коктейль 'Карузо', при этом, между прочим, вспомнив, что Отто приглашал его с Сарой в номер распить бутылку виски.
  -Виски плохо гармонируют с морем, - сказал в ответ на его мысль Отто.
  'Лучше бы ты заметил, как плохо гармонирует тот физкультурник рядом с Сарой', - со злостью подумал Герман.
  -Он не физкультурник, - слегка усмехнувшись, сказал Отто. - Он поэт. Вы разве не узнали его?
  -Я первый раз в жизни его вижу, - ответил Герман. - Как же я мог его узнать?
  -Он и художник неплохой, - заметил Отто. - Конечно, не такой хороший, как поэт, но все же. Его зовут Федерико.
  -Федерико? Испанец?
  -Испанец, - подтвердил догадку Германа Отто. - Федерико Гарсиа Лорка, поэт, художник и гомосексуалист.
  -Гомосексуалист? Разве его не расстреляли еще лет семьдесят назад?
  -История темная, - произнес Отто, в очередной раз прикладываясь к соломинке. - По официальной версии его, действительно, расстреляли в тридцать шестом году. А по другой версии он всего лишь пропал без вести. Во всяком случае, после недавней эксгумации общей могилы, в которой он якобы был похоронен, тела Федерико не нашли. Есть слух, что его, раненного, тайно переправили в Аргентину.
  -В Аргентину? Кстати, а мы сейчас где с вами? - спросил Герман. - Мне казалось, что я зашел в ваш номер в отеле в Лондоне.
  -Вы туда и зашли, - подтвердил Отто. - Только все дело в том, что понятия места и времени - весьма и весьма относительные. Во всяком случае, сейчас вы находитесь в восьмидесяти километрах на восток от Флориды, в районе одного из островов Багамского архипелага.
  -На Багамских островах? - переспросил Герман и снова посмотрел на старика, похожего на Хемингуэя.
  -Да. Если быть точнее, немного выше острова Южный Бимини.
  -А тот старик?.. - Герман показал взглядом на заинтересовавшего его старика.
  -Это не тот, о ком вы подумали - сказал Отто. - Того здесь нет.
  -Понятно, - задумчиво произнес Герман. - Того нет и здесь. - И тут ему пришла в голову мысль, что неплохо было бы написать яркую солнечную картину, в которой персонажами будут эти резвящиеся у побережья мулаты, и океан, и похожий на Хемингуэя грустный старик. И назвать картину так: 'Бимини. Ловцы не мелководье. - а в скобках дать второе название - (Без Хемингуэя)'. - Но этот человек, - показал Герман на Мистера Зеро, - Мистер Зеро или тоже не он?
  -Это точно Мистер Зеро, - подтвердил Отто.
  Мистер Зеро приподнял шляпу:
  -Честь имею представиться, - сказал он, вынув на это время сигару изо рта. Впрочем, тут же вернул ее обратно. Земетив немой вопрос во взгляде Германа, Мистер Зеро спросил: - Вы что-то хотели спросить?
  -Да, в общем, нет.., - неуверенно произнес Герман. - Но мне говорили, что вы.., что вас...
  -А! - догадался Мистер Зеро. - Вас, вероятно, смутил тот слух, что меня казнили?
  -Так это только слух?
  -Помилуйте! Что значит только слух?! Казнили самым настоящим образом. Причем, так некрасиво, так неэстетично, - поморщился Мистер Зеро. - Я, как вы можете лицезреть, человек довольно плотный, потому электрический ток, как выяснилось, с первого раза меня не берет. Пришлось включать рубильник повторно. Вы только представьте себе: кожа шипит, глаза из орбит вылазят - а я все не умираю. Фу, гадость какая! Даже вспоминать не хочется.
  -Так, стало быть, вы и после второго раза не умерли?
  -Что значит не умер? Самым, что ни на есть настоящим образом умер, - заверил Германа Мистер Зеро. - И умер, и был похоронен, и поминки по мне отметили и на девять дней, и на сорок, и на год - все соблюдено самым наилучшим образом. А если вас смущает мое, так сказать, нынешнее наличие, то почему, в таком случае, вас не смущают все эти люди вокруг?
  -А почему они непременно должны меня смущать? - не понял Герман.
  -Ну, как же? Между мной и ими сейчас довольно мало различий.
  -Вы что, хотите сказать, что они... что они тоже все умерли? - не желая верить в свою догадку, спросил Герман.
  - Не только хочу сказать, но категорически утверждаю это! - заявил Мистер Зеро. - Более того, все они не просто умерли - а в свое время тоже были тем или иным способом казнены.
  -Что значит все? А дети?
  -А чем дети хуже? - с искренним непониманием воззрился Мистер Зеро на Германа.
  Герман окончательно был сбит с толку.
  -Но детей... Разве детей можно казнить? - спросил он, боясь услышать ответ, который уже знал наперед.
  -Вон вы о чем? - понял причину недоумения Германа Мистер Зеро. Немного помолчав, он многозначительно произнес: - На той земле все можно.
  -На какой той?
  -Той! - показал куда-то вниз Мистер Зеро. - Над которой, как сказал герр Вольф, мы немного вверху.
  -Так вот, значит, где мы, - догадался Герман, но отнесся к этому как-то довольно безразлично, про себя решив, что, скорее всего, он сейчас попросту спит и видит сон. Потому вернулся к прерванной теме: - Но я был уверен, - сказал он, - что несовершеннолетних казнить нельзя!
  - Так ведь это смотря кого считать несовершеннолетними. И потом, мало ли в чем уверены вы? А вот в Штатах, например, а также в Иране, Нигерии, и вообще, в некоторых, так сказать, странах, уверены в другом - что казнить несовершеннолетних можно, и даже нужно. Как я уже сказал, несовершеннолетний - понятие весьма условное. В девяностом году...
  -В каком из девяностых? - попросил уточнить Герман.
  -В тысяча девятьсот девяностом, - четко и раздельно произнес Мистер Зеро, - Верховный Суд США признал, что применение смертной казни в отношении убийц в возрасте 16 лет соответствует их Конституции. А некоторые штаты, так те пошли еще дальше, и в Луизиане и Арканзасе разрешили казнить с 15 лет, в Алабаме с 14 лет, в Миссисипи с 13 лет...
  -Минуту! - перебил Герман Мистера Зеро. - Мы имеем в виду одни и те же -Соединенные Штаты? - спросил он. - Америки?
  -Именно, дорогой мой! - радостно воскликнул Мистер Зеро. - Именно Америки! А какие еще могут быть Штаты?
  -Ну, почему же? - вмешался в разговор, дотоле молчавший Отто. - Есть, например, Мексиканские Соединенные Штаты. Или Бразилия - до шестьдесят седьмого года страна называлась Соединенными Штатами Бразилии.
  -Нет, - сказал Мистер Зеро и обернулся вокруг, словно заверял всех его слушающих, - я говорю о самой цивилизованной стране нынешнего мира, самой развитой и самой прогрессивной - о Соединенных Штатах Америки. Именно той стране, которая в своей истории знает даже случаи исполнения смертных приговоров, вынесенных двенадцатилетним детям.
  -Неужели двенадцатилетним?.. - не поверил своим ушам Герман и замолчал. Он внимательно смотрел на детей, по-прежнему самозабвенно копошащихся в песке, и все они казались ему такими живыми и такими счастливыми в своих немудреных занятиях. -Но вон тем детям, - показал он на нескольких смуглых малышей, державшихся друг возле друга, - разве им есть двенадцать?
  -Конечно, нет! По поводу этих, - продолжал Мистер Зеро, - рекомендую вам по свободе найти подписку газеты "Юманите". Там, в одном из сентябрьских номеров 1983 года напечатана статья под названием "Свидетельства бывших заключенных: произвольные казни и пытки". В этой статье вы прочтете массу интересного о тайных казнях в Иране политических заключенных, в числе которых были беременные женщины и подростки, начиная с 11 -летнего возраста.
  -Ну, а вон? - показал Герман на малыша, которому вообще впору было находиться в коляске.
  - А об этом бутузе - славный мальчишка, правда? - вы можете узнать из материалов пресс-конференции в Париже, состоявшейся 29 февраля 1984 года.
  -И о чем говорилось на этой пресс-конференции? - спросил Герман, вовсе не уверенный в том, что будет когда-нибудь искать ее материалы.
  -Там говорилось о женщине, одной из тех, кому удалось бежать из иранских тюрем, - пояснил Мистер Зеро. - Она рассказала, как казнили не только ее мужа, но и их трехлетнего ребенка.
  -Да, - протянул Герман, - невеселое место.
  -Ну, почему же? - возразил Отто. - Невеселое место - это то, которое они оставили. А здесь, как видите, им вполне неплохо.
  В это время Герман увидел, как от одной из групп, игравших в карты, отделился коренастый, до самых глаз заросший бородой мужчина. Он подошел к маленькой, разбитой на берегу палаточке, и, с трудом пригнувшись, влез в нее. Когда бородатый вылез из палатки, в руках у него Герман увидел топор. Мужчина вернулся к группе играющих, зашел со спины одному из них, и, широко размахнувшись, со всей силой обрушил топор ему на голову. Герман, в ужасе от этой сцены, зажмурил глаза, чтобы не видеть крови, которая должна была сейчас фонтаном брызнуть во все стороны из проломленного черепа. Но - странное дело - зажмурившись, Герман так и не услышал ожидаемых звуков ужаса и паники. Он открыл глаза и увидел, что ничего страшного не произошло - топор, как оказалось, просвистел, как сквозь воздух, сквозь тело несостоявшейся жертвы, и воткнулся, никого не повредив, в песок. Увлеченный тяжестью топора и инерцией холостого удара, бородатый убийца свалился наземь, чем вызвал бурный смех игроков и детей на пляже, видевших смешной конец этой сцены.
  -Что это было? - спросил, побелевший, как стена, Герман у Отто.
  -Это Кеммлер, - ответил вместо Отто Мистер Зеро. - Все никак не успокоится.
  -Кто такой этот Кеммлер?
  - Вы же видите - убийца, - просто сказал на этот раз не Мистер Зеро, а сам Отто. - Казнят ведь не только невиновных и детей, как можно подумать со слов Мистера Зеро, но и настоящих убийц. Как, например, этого Уильяма Кеммлера.
   - И кого он убил? - спросил Герман. - Если, конечно, не считать того? - показал он на ничуть не пострадавшего игрока в карты.
   - 29 марта 1889, - пояснил Отто, - он убил топором свою любовницу Матильду Зиглер. Убийство произошло в Буффало, в городе, который в те времена прозвали 'электрическим городом будущего'. Дело в том, что Буффало - первый город США, для освещения которого стал использоваться переменный ток. А потом этим самым переменным током они убили старину Кеммлера, тем самым удостоив его сомнительной чести быть первым в мире человеком, казненным на электрическом стуле.
  -В России, - сказал Отто, - есть поговорка 'Горбатого могила исправит'. Этого, я смотрю, могила не исправила.
  -Впрочем, и не только этого. Поверьте мне, старику - могила вообще никого и никогда не исправляла.
  -Зачем же тогда казнить, если это никого не исправляет? - спросил Герман.
  -Ну, что вы? - сказал Отто. - Люди придумали немало причин для того, чтобы укокошить кого-то из своих ближних, а самое главное - оправдать себя при этом. Ну, вот вам, навскидку, пять из них: первая - казнь, как они говорят, это справедливое возмездие; вторая - казнь помогает обществу очищать свой генофонд от генов убийц и маньяков; третья - казнь устрашает потенциальных преступников, которые сто раз подумают, прежде чем нарушить закон; четвертая - казнь избавляет общество от расходов на содержание преступников; пятая - казнь облегчает боль родных и близких жертвы. Можно еще назвать штук сто причин, которыми оправдывают люди свою тягу к убийству. Но хватит и этих пяти, насчет остальных просто поверьте мне на слово. А теперь вспомните эти причины, посмотрите на Кеммлера, и ответьте мне, которая из них, исключая, конечно, последнюю - об утешении близких, которых, между нами, у убиенной им Матильды Зиглер не было - была разрешена казнью этого человека?
  Как вы теперь сами могли в этом убедиться, мой несравненный господин Стоковский, когда человека казнят, то убивают только его физическое тело. Сам же казненный не изменяется при этом акте ни на йоту. Некоторые, как, например, наш знакомец Кеммлер, став тем, кем он есть теперь - назовем его нынешнее состояние для большей понятности астральным, это сейчас модное слово, его суют в хвост и в гриву, хоть далеко не всегда и представляют, что хотят этим сказать - поддерживают это свое астральное состояние за счет пока еще физически живущих людей, бессознательно, а иногда и сознательно одержимых тем или иным пороком.
  -Но для чего им нужно поддерживать это состояние? - перебил Отто Герман.
  -Просто потому, что после этого состояния им прийдется познать следующее - но уже на более высоких сферах, где надо будет держать ответ за свои деяния, совершенные в земной жизни. И потому пусть вас не удивляет, что ни в Америке, ни в Нигерии, ни в других странах, где существует смертная казнь, преступления не только не уменьшаются, но чаще всего даже и увеличиваются. Теперь вам причина этого явления должна стать вполне понятной. Вы сами видите, что человека нельзя убить. Об этом очень толково сказал один мой знакомый Браман. Его звали Чаттерджи.
  -Что же он сказал?
  -Нуар! - мягко окликнул Отто Сару, казалось, полностью поглощенную солнечными ваннами.
  'Нуар? Почему Нуар? - не понял Герман. - Ах, да! Это ведь сон. Что ж, пусть называет ее Нуар'.
  Сара (или Нуар, как вам будет угодно), лениво, как разомлевшая пантера, повернула лицо к Отто.
  -Будьте добры напомнить нам те слова, что я имею в виду и которые мне так нравятся.
  Сара прикрыла глаза, потом открыла их и произнесла, видимо, дословно, цитату из трудов неведомого Герману индийского философа:
  - 'Казня убийцу, вы распоряжаетесь только его физическим телом; он остается живым в самых низших сферах невидимого мира, со всею своею ненавистью и со всеми своими страстями. Он делается опасным более, чем в своей тюрьме. Когда он был заключен, он мог влиять на других только силою своих дурных мыслей; теперь он освобожден не только из тюрьмы, но даже и из своего физического тела. С быстротою мысли он переносится из одного места в другое, овладевая дурною волей, направляя к преступлению тех, которые питают мысли ненависти или мщения. Следовательно, истребляя преступников, вы этим только увеличиваете число преступлений'.
  -Спасибо большое, - поблагодарил Отто Сару, которая снова закрыла глаза и предоставила свое совершенное лицо дальнейшему воздействию благотворных солнечных лучей и ловких рук Федерико. Герман с тревожным неудовольствием обратил внимание на то, что поэт, хоть и был гомосексуалистом, постепенно перенес область своих массажных усилий со ступней Сары в более высокие области, и тщательнейшим образом уже обхаживал щиколотки и углубления под ее коленями.
  -Как видите, все довольно просто, - сказал Отто, снова обращаясь к Герману, который только невероятным усилием воли заставил себя отвернуться от наблюдения за этими похотливыми пасами испанца.
  -А за что казнили Мистера Зеро? - спросил Герман, скорее в стремлении отвлечь свои мысли от Сары-Нуар и Федерико, нежели из, естественного в данном случае, любопытства узнать ответ на этот необычный вопрос.
  -Пусть он сам вам и расскажет, за что, - ответил Отто, переводя взгляд на Мистера Зеро, тем самым предлагая тому рассказать, как все было.
  -Что тут рассказывать, мистер Вольф? - усмехнулся Мистер Зеро. - Вы ведь и сами знаете, что меня казнили по ошибке.
  -Как так, по ошибке? - не понял Герман. - Я, конечно, слышал, что такое случается, но, честно говоря, всегда был уверен, что преступники, говоря о своем осуждении по ошибке, лукавят.
  -Ха! Лукавят! - воскликнул Мистер Зеро. - Скажите, попросту врут!
  -Но...
  - И что вы думаете? Чаще всего и врут. Но я не вру. Здесь вообще никто не врет, - обвел Мистер Зеро глазами пляж. - Я действительно был казнен по ошибке. Меня обвинили в убийстве, которого я не совершал. Все сложилось самым невогодным для меня образом, все улики были против меня. К тому же, моя репутация профессионального картежника немало повлияла на решение присяжных.
  -Неужели никак нельзя было доказать свою невиновность? - спросил Герман.
  - Вы никогда не задумывались над тем, - задал вопрос Мистер Зеро, - что никогда невиновность, равно, как и виновность, нельзя доказать со стопроцентной уверенностью? И, в сущности, всех, казненных на Земле за всю ее историю так или иначе можно отнести к категории казненных по ошибке? Попросту потому, что не существует абсолютно точной системы доказательств вины или невиновности человека в совершении преступления.
  -Но ведь есть свидетели?
  -Их можно подкупить или запугать.
  -Обвиняемый до самого конца будет доказывать свою невиновность!
  -Можно заставить его признать свою вину при помощи обмана, наркотиков, психотропных препаратов, под пытками, в конце концов!
  -Существует масса способов экспертизы - графологическая, дактилоскопическая, генная - что мне вам говорить? Вы лучше меня знаете, какая еще.
  -Данные любой экспертизы можно подделать.
  -Но ведь на вашем процессе были присяжные?
  -Уверяю вас, все они были замечательными людьми, и все они добросовестно заблуждались, искренне полагая, что при таком море улик против меня никто другой просто не мог совершить то убийство, за которое меня потом и казнили. А виновной оказалась тетка убитого из Оклахомы, на которую никто и не думал.
  -Хорошо, пусть так, - сказал Герман. - Но вы сами говорили, что ток пришлось включать дважды. Неужели, после того, как вы остались живы после первого разряда, ни у кого не возникло мысли - а может так получилось неслучайно - то, что с первого разряда вас не убило током? Может, не просто так судьба оставляет вас жить?
  -Хм, - усмехнулся Мистер Зеро. - Уильям! - крикнул он угрюмо глядящему в даль океана Кеммлеру. После неудавшейся попытки совершить убийство в астральном мире его в игру больше не приняли, и он скучал теперь в одиночестве, сидя в стороне от всех.
  Кеммлер обернулся на зов.
  -Мистер Кеммлер, будьте добры подойти к мистеру Вольфу.
  Кеммлер живо вскочил и с неприятной заискивающей улыбкой, при которой из бороды видны были его желтые зубы, подбежал к шезлонгу, на котором, полузакрыв глаза, блаженствовал Отто.
  -Слушаю, мистер Вольф!
  -Мистер Вольф хотел, чтобы ты рассказал нам вкратце, как прошла твоя казнь? Все-таки, ты был первым! Подробностей дела рассказывать не надо - не выношу, когда в деле столько крови! - только процесс. Как он готовился, были ли адвокаты, ну и сам процесс, только, пожалуйста, без остановки на подробностях.
  -Тогда по порядку, - с готовностью сказал Кеммлер, продолжая смотреть на Отто. - Начну с Альфреда Саутвика.
  -Разве он присутствовал на вашем процессее? - приотрыв глаза, спросил Отто.
  -Нет, - ответил Кеммлер. - Но я посчитал нужным сказать, что этот зубной врач первым обратил внимание на то, как безболезненно и быстро убило током одного старого пьяницу, когда он коснулся оголенных проводов генератора на городской электростанции. Человеколюбивый Саутвик подумал, что недурно бы попробовать электрический ток в качестве обезболивающего при зубных операциях. Ну, вы меня понимаете...
  -Продолжайте...
  -Когда дантист рассказал о своих мыслях сенатору штата, тот, в свою очередь, подумал, что, если электричество безболезненно, то почему бы не попробовать использовать его для совершения гуманной и легкой смерти?
  -Можешь пропустить десять лет споров сторонников и противников этой теории и приступить сразу к казни, - брезгливо произнес Отто.
  -Разрешите, я все же упомяну еще о Томасе Эдиссоне, - попросил Кеммлер.
  -Упомяни, только не начинай с того, что он открыл первую в Нью-Йорке электростанцию постоянного тока.
  -Нет, я хотел вспомнить о тех милых животных - нескольких собачках и кошках - которых сэр Эдисон заманил на медную пластину, на которую было подано напряжение в 1000 вольт переменного тока, и вспомнить, в каких муках погибли бедные зверюшки.
  -Для чего ему это было нужно? - спросил Герман, невольно представив себе страдания невинных тварей.
  -Таким наглядным образом сэр Эдисон доказывал своим конкурентам преимущества гуманного постоянного тока перед изуверским переменным, - пояснил Кеммлер.
  -Давай уже про казнь, Билли, и заканчивай! - не выдержал Мистер Зеро.
  - Дальше, когда все спорщики, сторонники и противники более или менее пришли к единому мнению относительно гуманности смерти при помощи электричества, все пошло быстро и малоинтересно. Эдвин Дэвис, электрик той тюрьмы в Оберне, в которой меня должны были казнить, испытал модель электрического стула - она была весьма близка к той, на которой позже отправили в мир иной вас, Мистер Зеро - использовав для этого куски свежего мяса. А шестого августа на место мяса посадили меня. Когда меня шарахнули первый раз и меня не убило, помощник палача, мистер Джордж Фелл радостно воскликнул по этому поводу: 'Да этому парню совсем не было больно!'. Можно подумать, будто это в него разрядили 1000 вольт, что позволило ему сделать вывод, больно мне или небольно. Пришлось казнь повторить.
  -Видите? - взглянув на Германа, произнес Мистер Зеро.
  -Когда через меня пропускали ток повторно, сильные мужчины теряли от этого зрелища сознание и падали без чувств. Так, во всяком случае, писала потом 'Нью-Йорк Геральд'. Зато Альфред Саутвик - помните зубного врача, с которого все и началось - заявил в тот день, что 'Сегодня мы все взошли на более высокую ступень цивилизации!'. Но ближе всех к истине оказался мистер Джордж Вестингауз - он перед тем долго и безуспешно нанимал адвокатов, которые могли бы мне помочь. Он после всей этой экзекуции надо мной, сказал: 'Топором бы у них получилось лучше...'. И я в этом с ним полностью согласен! Если бы малышка Матильда, из-за которой меня отправили на электрический стул, на моих глазах мучалась так, как мучался потом я, - я бы, наверное, сразу вслед за ней умер от разрыва сердца.
  -Спасибо, мистер Кеммлер, - сказал Отто, тем самым давая понять первому казненному на электрическом стуле, что он может идти.
  Кеммлеру не пришлось повторять намек дважды, он сразу встал и вернулся на свое одинокое место на берегу, где вскоре снова углубился в созерцание океана.
  Отто, не глядя на приемник, опустил руку, на ощупь нашел ручку с надписью 'Volume' и сделал звук громче.
  -Изумительное исполнение, - потянув из соломинки свой абсент, мечтательно произнес он. - Согласитесь, Нуар, - обратился он к лежащей с закрытыми глазами Саре, которой Федерико уже массировал бедра, причем, самую тревожную их часть - внутреннюю, - с живым исполнением Энрике не сравнится ни одна из его записей.
  -А эта запись чем плоха? - спросил Герман. В музыкальных тонкостях он разбирался хоть и не очень глубоко, но, как всякий человек, посвятивший свои силы служению 'единому прекрасному', 'навыком был научен' ценить мастерское исполнение в любой из ипостасей искусства, будь то живопись, литература или музыка.
  -Это не запись,- сказал Отто. - Это прямая трансляция 'Тоски' из Сиднейского оперного театра. Почему я вдруг увидел на вашем лице такое удивление? А, понятно! Вы удивлены моими словами, что это прямая трансляция? Так и есть. Но состоится она еще только через пятьдеся три года. Сейчас Энрике еще даже не родился повторно.
  -Вы хотите сказать, что это пение звучит из будущего? - спросил Герман.
  -Как вам сказать? Мы уже касались с вами вопроса о том, что понятия времени и расстояния, в зависимости от того, с какой точки зрения на них смотреть, могут иметь совершенно разные значения и знаки. Если находиться сейчас с Энрике в том же месте, где и он, то поет он из того времени, откуда и должен будет петь - то есть из своего настоящего. Для тех, кто сегодня живет на Земле - то есть, в одном с Карузо измерении времени и пространства, эта трансляция звучит из будущего.
  -Для тех, кто живет сегодня, - напомнил Герман, - Карузо давно умер.
  -Тот умер, - согласился с ним Отто, - а этот, - он показал глазами на радиоприемник, - еще не родился. Двигаясь по этой линии времени и пространства, мы, в конце концов, минуем время концерта, который сейчас слушаем, и, пройдя дальше вперед, окажемся в той точке, из которой он будет петь уже в прошлом. Мы же с вами сейчас находимся как бы над этой пространственно- временной линией. Я достаточно понятно объясняю?
  Герман ответил неопределенно чуть заметным вздергиванием бровей.
  -Хорошо, - сказал Отто. - Вообразите, что вы стоите... - в каком городе вам легче себя представить?
  -Ну, допустим, в Москве.
  - Значит, вообразите себе, что вы стоите в Москве, на Тверской, и мимо вас, со скоростью шестьдесят километров в час в сторону Кремля проезжает автомобиль. Если вы стоите недалеко от дороги, автомобиль пронесется мимо вас, мелькнув лишь одним быстрым черным штрихом и исчезнет из поля зрения. Находись вы от проезжей части чуть дальше - и о машине, и о дороге вы будете иметь представления немного больше. Вы уже поймете, пронесся мимо вас 'Мерседес' или, скажем, 'Ауди', а о дороге сможете сказать, что скоро ее пересечет другая дорога. Но вот машина проехала мимо вас и, свернув налево, на Охотный ряд, исчезла из вашего поля зрения, и у вас не остается ни малейшего представления о том, что с ней произойдет впоследствии. Для вас, в том вашем маленьком, ограниченном настоящем она как бы перестала существовать вовсе. А теперь предположим, что перед вами опускается вертолет, вы садитесь в него, и вас поднимают в воздух, над самым центром Москвы. Вы смотрите вниз, и видите уже не только Тверскую, где только что стояли, и не только Охотный ряд, куда повернула ваша машина, но вам уже хорошо видно, что происходит на Театральном проезде, на Рождественке, на Неглинной... Вы выискиваете глазами тот стремительно несущийся автомобиль, и, найдя, видите уже не только его, но также все повороты, светофоры, препятствия, которые придется объезжать водителю. Таким образом, вы получили возможность знать о всех препятствиях на пути автомобиля задолго до того, как о них узнает водитель наблюдаемой вами машины. И чем выше вы будете подниматься, тем о большем количестве событий, могущих случиться с автомобилем, с городом, по которому он едет, с планетой, на которой находится этот город, вы получите представление. Вы будете оставаться в своем - но ставшим уже гораздо более обширном - настоящем, и в то же самое время сможете видеть чье-то прошлое, настоящее и будущее.
  -И что, Карузо в этом будущем?.. Ну, я имею в виду этот концерт, - показал Герман кивком головы на приемник, - тоже будет называться Энрике Карузо?
  -Вовсе не обязательно, - сказал Отто. - И даже скорее всего, что нет. Но, как душа Кеммлера ищет на земле тело того, кто готов предоставить ей возможность стать убийцей, как дух Мистера Зеро продолжает ходить по казино, пытаясь найти проводника, который, перенеся его в другое измерение, помог бы снова и снова поставить ему на 'зеро', так и душа Карузо найдет новорожденное тело того, кто в будущем будет более других готов посвятить себя пению. Всё то же касается художников, летчиков, поэтов - всех. Послушайте, Нуар! - вдруг без всякой паузы обратился он к Саре, подняв вверх указательный палец и чутко прислушиваясь к какому-то фрагменту в оперной партии. - Слышите, как изумительно звучит голос в центральном регистре?.. А вот высокие ноты пока еще тускловаты. Ему еще предстоит дорасти до самого себя, - сказал Отто с улыбкой, переводя взгляд на Германа.
  В это время кто-то из группы, играющей в волейбол, слишком сильно ударил по мячу, и мяч отлетел к тому месту, где сидели на берегу Герман, Отто и Мистер Зеро. Герман, углубленный в осмысление пространных объяснений Отто, смотрел перед собой и, вместе с тем, в никуда.
  -Вас удивило, - донесся до его слуха голос Мистера Зеро, - что можно быть казненным по ошибке. А вот вам, пожалуйста, еще один - и тоже казненный по ошибке. - Мистер Зеро показал сигарой на молодого высокого мужчину, подбежавшего за мячом.
  Герман машинально посмотрел на человека, которого имел в виду Мистер Зеро, и в ту же секунду едва не потерял сознание от резкой боли. Словно кто-то вонзил ему в самый центр сердца до смертельной остроты заточенное шило. Герман узнал в подбежавшем за мячом русоволосом красавце того самого летчика, умершего в где-то на краю света, в Антарктиде, которого видел уже несколько раз - во сне и на экране телевизора.
  Летчик поднял мяч и повернулся, чтобы побежать с ним к своей группе. Сделав несколько шагов, он неожиданно остановился, обернулся - и посмотрел прямо в глаза Германа. Потом он чему-то про себя улыбнулся, отвернулся и пошел прочь медленным шагами, пока, в конце концов, не присоединился к своей группе.
  Герман, не отрываясь, смотрел вслед летчику, но тот, подойдя к своим, смешался с остальными играющими, и, как не старался еще раз Герман увидеть его, тот будто растворился.
  -Что с вами, господин Стоковский? - спросил Отто. - На вас лица нет. Уж не жара ли на вас так подействовала?
  Герман обернулся к Отто.
  -Кто он? - спросил Герман.
  -Разве вы не узнали его? - спросил Отто. - Это Ник Джереми - тот самый летчик, которому вы... которого вы видели на экране телевизора. В баре, в Париже, помните?.
  -Но почему он здесь? Разве он не умер от какой-то болезни, название которой я сейчас уже не помню.
  -Вы хотели сказать, от тромбоэмболии легочной артерии, или, как ее короче называют, ТЭЛА? Да, именно от нее он и умер. Точнее сказать, его казнили при помощи ТЭЛА.
  -Как казнили при помощи ТЭЛА? - не понял Герман.
  -Очень просто и быстро. Как Мистера Зеро казнили при помощи электрического стула, так Ника казнили при помощи ТЭЛА. Я же вам говорю - есть масса способов уничтожения себе подобных.
  -Но я не понимаю, почему он... почему вы все время показываете мне его?
  -Ну, так ведь это же вы и приговорили его, и привели приговор в исполнение.
  -Что вы говорите?! Да я в жизни не знал о такой болезни, и слыхом ни слыхивал ни о каком Нике Джереми! - почти вскрикнул Герман.
  Отто усмехнулся, и, то ли сказал самому себе, то ли спросил:
  -Так ли обязательно палачу знать имя своей жертвы...
  Герман хотел что-то возразить, но Отто движением руки остановил его.
  Он снова прислушался к музыке.
  - Григ, - после недолгого молчания сказал он. - 'Гимн к Норвегии'. А я и не услышал, когда кончил петь Энрике. - Отто посмотрел на свой высокий стакан, в котором больше, чем на четверть еще оставалось коктейля, и одним движением выплеснул его содержимое на песок. - Слушая Грига, и пить надо что-то соответствующее. Я же на сегодня свою жажду утолил.
  И в ту же секунду все исчезло.
  
   ...........................................
  
  Герман очнулся на 'двуспальном' диване в своем номере отеля. Он лежал, полностью одетый, в пальто, и долго не мог понять, где он.
  'Я так и думал, что все это был только сон', - сказал он себе.
  Герман боялся, что сейчас он встанет, и в голове возникнет старое, почти уже забытое ощущение глубокого похмелья. Но ничего такого не было, мысли оставались чистыми и ясными.
  'Может, я вчера не пил, и это тоже был сон?', - подумал он и посмотрел на стол. На столе стояла почти пустая бутылка водки, рядом с которой лежала салфетка с нарисованными на ней рукой и свитком. Но зато к ножке стола была прислонена картина, которой раньше здесь не было.
  Герман встал с дивана и зашел к картине с лицевой ее стороны.
  Еще не видя, он уже знал, что будет изображено на ней.
  Посмотрев на холст, Герман увидел на нем группу мулатов, весело ловящих что-то у самого берега. Чуть правее центра, присев на выступ небольшого кораллового рифа, сидел старик с грустным лицом, чертами лица отдаленно напоминающий Хемингуэя.
  
  
  Герман посмотрел на надпись с обратной стороны картины.
  'Бимини. Ловцы на мелководье. (Без Хемингуэя)', - было написано там
  
  
   ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
   'МЕНЕ, МЕНЕ, ТЕКЕЛ, УПАРСИН'
  
  
   14.
  
  С того дня, как Отто выставил картины Германа на 'Сотбисе', прошло четыре с половиной месяца.
  Теперь Герман жил в центре Москвы, на Чистых Прудах, в огромной квартире, совмещенной с мастерской. Писал он нечасто, а когда все же писал, то по окончании работы звонил в галерею Давида, и от того через час приезжала машина и за совершенно астрономические деньги, переводимые Отто на счет Германа, картину забирали.
  Давид теперь не выставлял на продажу картины Германа - он просто не имел на это права. Он лишь выполнял роль посредника в получении, оформлении и отправке картины за рубеж, в одну их тех стран, которые указывал ему Отто. Но Давид испросил у Отто исключительное право всегда держать одну из картин Германа в экспозиции, как показатель уровня престижности своей галереи. Нужно сказать, что такая реклама давала галерее очень хорошую прессу и, соответственно, доход от продажи картин других художников. Как-никак, но теперь эти художники выставлялись в той же галерее, где выставлялся и раструбленный по всему свету Стоковский.
  Иногда Герман сам заезжал к Давиду. Чаще всего, это случалось от скуки, от которой он теперь совершенно не знал, куда деться. Машину себе он покупать не стал - у него, как говорят в таких случаях, не было ни малейшей тяги к рулю - и потому для выездов в город Отто предоставил ему автомобиль прямо вместе с водителем, постоянно дежурившим у подъезда. Возвращаясь из поездок по городу, Герман сразу отпускал водителя домой (редко случалось, чтобы Герману понадобилось в один день выехать из дому дважды), но в любое время суток, стоило только возникнуть необходимости куда-нибудь поехать, водитель, после звонка ему, с какой-то совершенно невообразимой скоростью в ближайшие же минуты оказывался е подъезда Германа, на своем рабочем месте за рулем.
   Теперь, когда имя Германа неожиданно обрело столь широкую известность, а картины его стали приносить такой громадный доход галерее, секретарша Давида Женя встречала его совсем не так, как встречала всего лишь семь месяцев назад. Теперь, узнав от Давида, что Герман должен к ним заехать, Женя надевала самый эффектный из своих костюмов, знаменитый среди посетителей галереи просто-таки беспредельно короткой юбкой (несколько подобных костюмов специально для таких визитов висели в галерее в отдельном шкафчике), доставала из того же шкафчика туфли на умопомрачительно-длинной шпильке, и до самого приезда Германа прикидывала перед зеркалом, в какой стороне - уложенная вправо или влево - челка придает ее красивым голубым глазам наиболее убийственный эффект. По приезде же Германа она, бесконечно заходя в переговорную комнату с одним и тем же вопросом 'не нужно ли еще кофе?' начинала с такой надоедливостью демонстрировать ему длину и красоту своих ног, обтянутых тончайшими колготками, что у Германа невольно начинала от этой колготочной мелькотни болеть голова. Но, как и семь месяцев назад, так и сейчас, он считал Женю непроходимой дурой, и все ее старания не возбуждали в нем даже самых начатков тех низменных желаний, которые с таким тщанием пыталась пробудить в нем Женя.
  Отто и Сары в Москве сейчас не было. Они уехали сразу по прибытии из Лондона. Раза три за это время Сара звонила ему на мобильный. Первый раз она сказала, что звонит с Маршалловых островов, в прочие же разы на вопрос Германа, где она сейчас, Сара не отвечала. Она лишь спрашивала, как он, чем занимается, скучает ли по ней? Тоска по Саре была, пожалуй, единственным нормальным человеческим чувством, которое еще хоть как-то выводило Германа из состояния полнейшего равнодушия ко всему на свете - к славе, которой жаждал, а теперь не мог понять, что же именно в ней казалось ему таким притягательным, к своей новой квартире, в которой ему было пусто и неуютно, к настоящей мастерской, о которой он грезил в своих мечтах всю жизнь, но в которой теперь совершенно нечего было делать. А мысль о том, чтобы сесть за мольберт, вызывала в нем теперь почти физиологическое чувство тошноты. И это было хуже всего - что его равнодушие и безразличие коснулось живописи и ремесла художника вообще. Если раньше он считал, что уровень культуры страны определяется количеством в ней художников, то сейчас пришло тягостное осознание того, что, кроме, как глупым препровождением времени ничем иным занятия живописью считать нельзя. И без картин, и без художников Земля вращаться не перестала бы. И если бы люди не вешали, часто только из бахвальства и кичливости, в своих залах полотна живописцев, которых сами же они и придумали называть великими, и если бы вообще не знали, что может существовать такая вещь, как живопись, никто бы от этого ничего не потерял, и ничего бы в мире не сдвинулось со своего места. Его самого теперь в газетах все чаще стали называть не просто способным или талантливым, а великим. И никто, кроме него, не мог знать лучше цену, а, точнее, полное отсутствие цены, этому определению. Просто так все однажды случилось. И просто так же, однажды, какого-то неведомого летчика он, как говорит Отто, приговорил за это свое 'величие' (смех собачий!) к смерти. А теперь ему безразличен и тот неведомый летчик, и эта слава, которая на деле оказалась всего-то-навсего звуком, колебанием воздуха, строкой в газете - не больше... (Впрочем, в намеках Отто на историю с этим летчиком Герман пока так и не смог разобраться. Когда он его приговорил? И как это было? - Словом, бред какой-то!)
   И все то же самое, знал он, касается музыки, балета, литературы (во всяком случае, художественной - от научной хоть какой-то прок есть, да и то, если не слишком задумываться над пользой этого прока).
  А если подняться в космическое безбрежье и посмотреть на Землю оттуда, сверху, издалека, как учил его Отто, то с того расстояния, практически, все вещи и все жизни, и все земные дела этих жизней обессмысливались вообще до понятия пустоты:
   -Зачем, например, Грибоедов заканчивал целых три факультета Московского Университета, а прожил только 33 года? Разве он успел хоть на малую толику выработать свой потенциал? А если бы и выработал, то для чего все это было бы нужно? Земля не сошла бы со своей орбиты и без Грибоедова.
  -Зачем писатель Иван Шмелев 20 лет писал роман 'Лето Господне', и умер, так и не окончив его?
  -Зачем они были - все, кого общепринято считать Великими - Бетховен, Рембрандт, Христос, Будда? А также тысячи и тысячи - целые сонмы - других, список которых можно продолжать до бесконечности? Неужели все они замыкались в своем Величии только здесь - на микро-микро-микроскопической в пространствах Вселенной планетке, и всё Величие их сводилось к такой же микроскопичности?
  А те, которые писали, творили, музицировали, проповедовали всю свою жизнь, но Великими не стали? А точнее - кого Великими не назвали? Что они? Неужели 'всю жизнь трудились на ветер'?
  Но если нет ответа здесь, на Земле, то, может, он есть где-то там - за ее пределами? И всё, происшедшее здесь, в конце концов отражается где-то там? Где-то еще? В более духовно высоких сферах? И, значит, где-то, а, может, и сразу Везде, они - те прошедшие Великие - отразились, дожили, доделали, дописали, доиграли?.. Или стали Великими там? И бывают ли там Великие? А, может, там всё становится одной прекрасной, равновеликой Гармонией? И там, в Высших сферах, всё созданное, написанное, придуманное складывается в одну копилку? И там каждый совершенным образом доигрывает свою сольную партию в едином оркестре, который и представляет собой Вселенную?
  Ведь, если в эти другие сферы уходят жизни, то должны куда-то уходить и дела, на свершение которых эти жизни часто и бывали положены? Иначе бессмысленным становилось всё.
  А вчера он видел Татьяну...
  Вчера он прошел по следам своего, как он полагал, доброго поступка...
  А потом оказалось, что даже двух поступков...
  
   .................................
  
  Конечно, предлагая Отто, в качестве оплаты за картину, перевести на имя Татьяны деньги на покупку квартиры, Герман менее всего думал о том, насколько добр этот шаг. Но ему казалось, что таким образом он сумеет отблагодарить ее за то, чем она всегда старалась стать для него. По сути своей, Татьяна была неплохой женщиной - доброй, отзывчивой, щедрой, наверное, когда-то - еще до их знакомства - красивой. Кто знает, как сложилась бы ее судьба, не появись однажды на пороге ее бесприютного, пьяного дома Герман.
  С самого того дня, когда Герман вернулся в Москву, он хотел приехать к Татьяне. Но все время находил какую-нибудь причину, чтобы не ехать. А вот сегодня он этой причины найти не сумел.
  Герман не стал вызывать водителя, а поехал на Фабричную так, как ездил туда всегда раньше - на электричке. И хотя деньги для покупки новой квартиры были посланы Татьяне более четырех месяцев назад, и за это время она давно должна была переехать в свое новое жилище, что-то подсказывало Герману, что ничего не изменилось, и что она встретит его в том же самом старом, до половины вросшем в землю, доме. И потому, когда на стук Германа дверь ему отворила частенько пивавшая с ними соседская пьянчужка Валентина, Герман немного опешил. Но потом решил, что Татьяна, наверное, все же переехала.
  Валентина, по своему обыкновению, едва держалась на ногах. Не узнав Германа, на его вопрос о Татьяне она, с трудом ворочая заплетающимся языком, сказала, что Татьяны нет.
  -Что значит нет? - не понял Герман. - Она переехала на новую квартиру?
  Валентина вместо ответа зашморгала носом и стала грязным кулаком растирать неожиданно побежавшие из ее глаз слезы. Списав слезы, всегда легко появляющиеся у пьяниц, на счет алкоголя, Герман повторил свой вопрос.
  - -Куда ей, горемычной, переезжать? - сквозь обильно слезные причитания Валентины разобрал Герман.
  В конце концов, он выяснил, что Татьяну, 'совсем уже плохой', как сказала Валентина, 'увезли в больницу помирать'.
  -Как 'помирать'? - опешил Герман. - Я же сам посылал ей из Лондона деньги на новую квартиру! - воскликнул он (как будто эти деньги могли каким-то образом помешать 'помирать' Татьяне).
  До Валентины, наконец, дошло, кто перед ней. Сначала она решила придать своей речи враждебный тон, но, то ли быстро забыв о своем намерении, то ли просто смягчившись, попросила дать четырнадцать рублей на водку.
  По старой привычке машинально прикинув и даже приблизительно не сумев представить, что можно купить за четырнацать рублей, Герман достал из кармана - бумажник он так себе и не завел - три сторублевки и дал их Валентине. Та, попросив Германа подождать минутку, но забыв при этом впустить его в дом, тут же побежала за ворота к ближайшей продуктовой палатке. Но улочка эта, из-за пропойного контингента, живущего на ней, была всеми давно забыта, и никаких продуктовых палаток здесь отродясь никто не ставил. Потому ждать Валентину пришлось довольно долго - ближайшая палатка находилась отсюда через три переулка.
  Герман в ожидании Валентины протиснулся в почти уже совсем неоткрывающуюся из-за осадки дома незапертую, прогнившую дверь. В нос ему резко и тяжело ударил острый, теплый запах лекарств, плесени, мочи, и насквозь все пропитавших паров самого низкосортного, и потому дешевого, алкоголя. Герман сел на облезлый, весь в бесчисленных пятнах и потеках разболтанный стул за столом, за которым сидел столько лет, и по, вдруг вспомнившейся, привычке, чтобы не наступить на разбросанные под столом рулоны холстов, поджал ноги. Но тут же вспомнил, что никаких холстов в доме давно нет. И все же, вероятно, в расчете на какой-то невероятный всякий случай, как если бы хотел неожиданно и радостно убедиться в обратном, он наклонился и заглянул под стол.
  Нет, холстов там не было. А был прогоревший в трех местах зеленый чайник - тоже грязный и мутно-залапанный, и скомканная половая дорожка, которой, вероятно, ногами вытерли что-то разлитое на полу и потом затолкали под стол.
  Воздух в доме был невероятно тяжелый, но Герман с каким-то злорадным наслаждением мучал себя, заставляя 'придыхаться' к этому воздуху.
  Затем он прошел на кухню. В ней, как и во всем доме, все осталось по-старому.
  Герман подошел к столу, на котором он переписывал картину с рябиной (и после которой все и началось), дотронулся до стола, и ему почему-то подумалось, что столу неприятно было это его прикосновение.
  Все так же стояла на своем месте обтянутая обшарпанным коричневым дермантином, с тем же зеленым верблюжьим одеялом, софа. Лежа на этой софе, вспомнил Герман, он тогда в первый раз мечтал о Саре.
  Под софой Герман увидел свой старый этюдник.
  Герман достал этюдник и раскрыл его. Сверху, на тюбиках с красками, так и осталась его палитра, на которой, с отступлением от края примерно на сантиметр, вокруг отверстия для большого пальца, был выдавлен в давно заведенном порядке, практически, всегда один и тот же набор красок - титановые белила, кадмий красный, русская зеленая, кадмий желтый, карельская черная, церулеум, кадмий оранжевый. И все так же завершала овал неаполитанская желтая. Краски давно высохли, почти все пожухли, и только некоторые - самые любимые: церулеум, кадмий желтый и карельская черная - казались совершенно свежими, будто покрытыми нежной пластиночкой лака.
  В конце концов, вернулась Валентина.
  Герман налил ей и себе водки и они выпили без закуски. (Закуску Валентина купить, может, забыла, может - по извечной пословице этой улицы, что 'закуска трезвит' - просто не стала, но зато водки купила три бутылки). Налив еще по одному разу и выпив, Валентина рассказала, что, получив от Германа деньги, Татьяна поначалу, и правда, деятельно начала подыскивать себе новую квартиру. Недели две она ездила искать жилье в Москву, и по вечерам возвращалась домой с какими-то бумажными результатами. Поездки эти потом по нескольку дней 'обмывались', обсуждались за столом с такими же, как Валентина, соседями (большинство из них Герман хорошо знал, если не по именам, то в лицо) и, в конце концов, заканчивались бурными пьяными слезами, обниманиями, мокрыми поцелуями и, в результате, категорическим отказом покидать родную Фабричную. Через какое-то, совсем недолгое, время таких поездок и обсуждений Татьяна поняла, что, даже найди она теперь подходящий вариант, денег на Москву ей уже не хватит. Потому она, не сильно горюя о столице, стала искать жилье поблизости - не дальше Малаховки в одну сторону и Бронниц в другую. И опять были какие-то бумажные результаты, и опять обмывания, обсуждения, в которых теперь принимало участие все большее количество - окрестного и дальше - пьющего люда, обнимания, целования.
  -Деньги у нее ушли быстро, - заключила вконец пьяная Валентина. И, прищурившись от удовольствия своих воспоминаний, сладко и мечтательно добавила: - Зато уж как попили!
  Такое количество спиртного спровоцировало у Татьяны резкую вспышку давно тлевшего в ней туберкулеза, и на прошлой неделе, после сильнейшего, не проходящего несколько дней кровохарканья, ее на последней стадии чахотки увезла в больницу 'Скорая'.
  -А этот дом она мне отписала, - как бы в оправдание своего здесь присутствия, с неожиданной враждебностью в голосе, сказала Валентина.
  'Тоже, наверное, по пьяне и отписала', - безразлично подумал Герман, вспоминая, что Валентина никогда не была в числе, не то, что близких, но и просто подруг Татьяны.
  -И где она теперь? - спросил он.
  -Я же сказала, забрала 'Скорая', - с угасающей надеждой вытряхивая из опустошенной бутылки потерявшиеся там капли, сказала Валентина.
  -Все ясно, - сказал Герман. Водка, по недавно появившемуся обыкновению, снова его не взяла. Он поднялся из-за стола, понимая, что более точного адреса ему от Валентины все равно не добиться.
  -Куда ты? - спросила Валентина, уверенная, что если она едва держится на ногах, то же самое должен сейчас испытывать и Герман.
  -Найду ее, - ответил Герман, и, подойдя к двери, взялся за шершавую ржавую ручку.
  -Ну-ну, - едва смогла выговорить Валентина, и, тяжело опустив - почти уронив - голову на скрещенные на столе руки, и пробормотав напоследок что-то вроде 'про дом и не думай, она мне отписала', мгновенно уснула.
  Герман поймал какого-то азиатского бомбилу на вишневой 'шестерке', и тот отвез его в районный тубдиспансер. Но Татьяны там не было. Узнав о том, в каком состоянии забрали Татьяну, врач посоветовал Герману несколько адресов. По одному из них, уже поздно вечером, Герман, в конце концов, нашел Татьяну. Его долго не хотели к ней пускать, говорили, насколько это опасно, но какие запреты могли устоять перед цветными бумажками, которыми Герман так быстро, бездумно и щедро научился прокладывать себе путь?
  Тубдиспансер был переполнен больными. Койки, в которых из-под желтушных простыней выглядывали углы слежавшихся изржавленных матрасов, с лежащими на них - с впалыми щеками и неестественно большими глазами - людьми, в которых бессмысленно становилось различать мужчин и женщин, были вынесены даже в коридор. Там и тут из-под отвалившейся на стенах штукатурки вылазила наружу дранка, и вся эта глубоко-нездоровая чахоточная атмосфера нагоняла на Германа невыразимое уныние.
  Татьяна лежала в палате с еще четырьмя женщинами, разного возраста и вида разной степени нездоровости.
  Когда Герман подошел к ее койке, Татьяна спала. Сон ее был как-то необычайно крепок. Она лежала, глубоко погрузившись головой в бугристую, тонкую подушку, полураскрыв пересохшие растрескавшиеся губы, и дышала тяжелым, хриплым дыханием.
  Медсестра поставила для Германа перед койкой Татьяны разболтанную, выкрашенную белой маслянной краской табуретку, и вышла из палаты. Другие четыре женщины лежали, все, как одна, с натянутыми до половины лиц простынями, и смотретли на Германа одинаково бессмысленно-безразличными взглядами.
  Герман сидел возле Татьяны, смотрел на ее, ставшее почти совершенно забытым и чужим, еще сильнее прежнего постаревшим, лицо, и не знал, что ему дальше делать.
  Внезапный приступ удушья вырвал Татьяну из сна. Она открыла глаза, и в них, слезящихся и красных от жестокого кашля, Герман увидел невероятный, неподдельный ужас. Тело ее сотрясали все новые и новые приступы удушья. На кашель прибежала медсестра и сделала Татьяне укол из шприца, наполненного светло-чайного цвета жидкостью.
  Вскоре укол дал свои результаты и Татьяна затихла. Грудь ее теперь поднималась и опускалась под простыней ровно и глубоко. Потом она вынула из-под простыни наружу тонкие, почти прозрачные, иссохшиеся руки и стала беспокойно водить ими поверх простыни.
  Наконец, Татьяна совсем успокоилась.
  Она теперь лежала и смотрела на Германа точно так же, как смотрели на него другие обитатели этой грустной палаты - бессмысленно и безразлично.
  -Тебе очень больно? - спросил Герман Татьяну, скорее для того, чтобы хоть что-то спросить, не молчать.
  Татьяна не ответила.
  Герман посидел возле ее койки еще с четверть часа, но ничто так больше и не нарушило этого странного, из разных причин происходящего, молчания.
  Герман дотронулся до ее руки и поднялся.
  -Прости меня, - только и смог сказать он, и вышел из палаты.
  Разбудив в коридоре дремавшую за столом дежурную медсестру, он дал ей несколько вынутых наугад из кармана сторублевок, и, записав ей в журнал номер своего мобильного телефона, попросил позвонить ему, когда все будет кончено.
  Почти уже уйдя, он вдруг вспомнил что-то, вернулся и попросил медсестру написать ему свой номер телефона.
  -Я лучше сам позвоню вам, - объяснил он ей.
  -8-916-312-98-91, - сказала ему медсестра свой номер. - Ольга.
   Герман, пошарив по карманам в поисках того, на чем записать - костюм был новый и именно потому в его карманах не нашлось всегдашнего блокнота для набросков - записал телефон и имя на сторублевой купюре, сбоку, на самой светлой ее части.
  Тот же бомбила на вишневой 'шестерке' довез его до станции. Там Герман сел в позднюю, наверное, самую последнюю в этот день, электричку до Москвы, и поехал домой. При этом он совершенно не чувствовал, что его новая квартира на Чистых Прудах, куда он сейчас ехал, действительно и есть его дом.
  Вагон, в котором ехал Герман, был, практически, пуст. Только какой-то, весь черный, как в смазке, бомж в облепленных грязью ботинках, поджав под себя ноги, спал на первой от двери скамейке.
  Герман, прислонившись головой к мелко дребезжащему оконному стеклу, то дремливо закрывал глаза, то, при подъезде к станциям, открывал их. Свет набегающих фонарей, который перед станциями начинал красными пятнами просвечивать через черноту закрытых век, не давал ему задремать окончательно. Изредка, на той или иной станции он слышал, как с шумным скольжением открывалась дверь из тамбура, и редкий пассажир, не решившись остановиться в пустом, хоть и ярко освещенном ночном вагоне, не останавливаясь, проходил через вагон и с тем же шумным скольжением двери, с каким входил, выходил из него. Раньше Герман и сам всегда так делал, когда слишком поздно возвращался на Фабричную - он проходил поезд насквозь, ища вагон, в котором было больше людей. Теперь же, наоборот, он получал какое-то мрачное удовольствие именно от того, что ночной вагон был пуст.
  Снова с шумным скольжением отрылась дверь. Герман машинально, сквозь закрытые глаза, стал ожидать, как вошедший пройдет через вагон. Но вместо этого он услышал звук хриплого, пропитого голоса, начавшего с навсегда заученными интонациями, на одной и той же заунывной ноте проговаривать свой, с годами ни на запятую не изменившийся речитатив. Герман, за многие годы запомнивший этот речитатив слово в слово, мог бы сам без запинки повторить за ним:
  - Уважаимыи-и пассажиры-и прошу простить миня за то что беспокою вас сам я ни месный дом сгорел...
  Герман открыл глаза и по-дружески оглянулся в сторону двери, изначально опуская взгляд чуть вниз.
  В просвете открытой двери, нимало не беспокоясь о том, что слушать его в этом вагоне, в принципе, было некому, сидел на своей каталке его 'старый знакомый' - безногий инвалид. Герман вспомнил, что именно ему в тот вечер, когда Отто дал первый в его жизни многосотдолларовый задаток, хотел он подать милостыню, и не подал только потому, что показалось неприличным в электричке давать милостыню размером в сто долларов. Потому, когда, отчитав весь свой положенный текст, инвалид оттолкнулся от пола своими брусочками и поехал по вагону, Герман положил в его кепку купюру в сто рублей.
  Долгая хриплая речь инвалида пробудила ото сна спящего бомжа.
  Бомж спустил ноги на пол и, с сопением глядя на инвалида, бессмысленно заворочал заплывшими, слезящимися какой-то белесой жидкостью глазами. Инвалид тем временем проехал вагон и, как должное получив от Германа не такую уж малую милостыню, выкатился в следующую дверь. Бомж встал со своего места и шаркающей нетвердой походкой, покряхтывая на ходу и густо распространяя за собой тяжелый смрадный дух, вышел в тамбур вслед за инвалидом.
  Оставшись в вагоне совсем один, Герман, в конце концов, заснул окончательно и проехал все станции, на которых намеревался выйти. Он доехал до самого конца - до Казанского вокзала. Конечно, Чистые Пруды расположены настолько удобно, что это вряд ли должно было расстроить Германа. Но он хотел выйти или на Выхино, или на Новой.
  Те, кто особенно не любят ездить в электричках, выходят на 'Выхино' - на первой с этого направления из пригорода станции метро. Там они садятся в метро и, доехав до 'Китай-города', пересаживаются на оранжевую ветку, чтобы всего через станцию быть на 'Чистых Прудах' (если, конечно, им вообще на этих Прудах надо быть). Можно так же, проехав от Выхино на электричке еще пять станций - до Новой - сесть на метро 'Авиамоторная' и доехать до 'Третьяковки', где тоже перейти на ту же оранжевую ветку и снова быть - но уже не через одну, а через две остановки - на 'Чистых Прудах'. Герман проехал на электричке весь ее маршрут, и потому поневоле должен был спускаться с вокзала на станцию метро 'Комсомольская'. От нее до 'Чистых Прудов' тоже две остановки, но все дело в том, что Герман терпеть не мог ни этой станции, ни вообще Казанского вокзала. Он всегда старался подобрать такие обходные маршруты. Благо, в Москве это всегда возможно.
  Но ничего не поделаешь, пришлось выходить на Казанском.
  Март в этом году выдался теплым, но сейчас, ночью, особенно после теплоты вагона, на улице было зябко. Под навес порывами ветра заносило мелкий мокрый снег, который сразу на асфальте таял.
  Народу из электрички вышло совсем немного, вряд ли набралось бы больше двадцати человек. Герман шел к зданию вокзала из четвертого вагона с конца - по давней привычке он всегда садился именно в этот вагон.
  Пока он шел, возле первого вагона случилось какое-то неожиданное столпотворение. Его образовали вокруг невидимого Герману центра несколько пассажиров электрички, двое милиционеров и несколько медицинских работников в белых халатах, накинутых поверх теплых курток.
  Герман интуитивно почувствовал, что центром этого скопления людей послужило что-то нехорошее. Но он никогда не задерживался возле таких мест - ни возле аварий, ни возле побоищ, ни возле похорон. Не потому, что был равнодушнее прочих - тех, кто задерживался, нет. Просто он не мог выносить вида искореженных автомобилей, неживых тел, крови и других подобных признаков чужого несчастья.
  Он и в этот раз хотел пройти мимо, стараясь не смотреть в ту сторону. Но неожиданно взгляд его упал на валявшуюся чуть в стороне - но все равно, как бы в общем месте события - инвалидную каталку и два брусочка, похожих на приспособления для заглаживания сырой штукатурки.
  С неприятным чувством Герман остановился и посмотрел в тот центр, вокруг которого собрались люди.
  В просветах между ногами стоящих он увидел небольшое, как бы обрубленное наполовину тело. Тело лежало в небольшой черно-красной луже. Герман сразу подумал о том, что неужели нельзя было положить тело не в лужу, но тут же понял свою ошибку. Размазанные следы от этой лужи неровно-прерывистым волоком тянулись к открытой двери второго вагона. Видно было, что именно оттуда прямо по асфальту перрона волокли тело.
  Двое милиционеров с брезгливым выражением на лицах не споро, а как бы каждый предоставляя сделать это другому, крутили за спину руки бомжу, который какое-то время ехал в одном с Германом вагоне. Бомж не сопротивлялся, он только хрипел, и иногда, когда ему делали особенно больно, выл и что-то хрипло и пьяно, но очень горько повторял сквозь рыдания. В этом вытье Герман различал только два слова: 'Бес попутал..., бес попутал.., бес попутал'.
  Кое-как справившись со своей брезгливостью, милиционеры, наконец, завернули руки бомжа за спину так, что тот согнулся пополам, и в таком виде повели его в здание вокзала. На фоне освещенных окон вокзала их три фигуры соединялись в какой-то единый, многоногий и страшный контражурный силуэт. Когда они прошли таким спутанным образом несколько шагов, Герман увидел, как от той части этого общего силуэта, где был бомж, отделился и упал на перрон какой-то маленький, похожий на бумажный шарик предмет.
  Вскоре многоногий силуэт, образованный из соединения двух милиционеров и одного бомжа исчез в здании вокзала.
  Герман, как загипнотизированный, смотрел на бумажный шарик, который уронил бомж. Он почти наверняка знал, что это было. Герман подошел к бумажному шарику, чуть катнул его ногой, и затем поднял. Это была скомканная сторублевая купюра. По спине Германа прошел озноб. С холодным сердцем он развернул сторублевку, и сбоку, на самой светлой ее стороне, увидел запись '8-916-312-98-91, Ольга'.
  В сыром воздухе перрона задребезжал заунывный голос дикторши, объявляюшей, что поезд на Белгород задерживается и будет подан на восьмой путь через сорок минут. Герман машинально взглянул в сторону объявленного пути. Но на нем, кроме одиноко стоящей фигуры высокого худого мужчины в плаще и шляпе никого не было.
  При слове Белгород в мыслях Германа невольно возникло воспоминание о матери, которую он последний раз навещал уже несколько лет назад.
  'Надо бы съездить к ней как-нибудь', - подумал Герман, подходя к зеву подземного перехода, ведущего к метро.
  
  
   15.
  
  
  Уже в который раз после такой неожиданной смерти Ника проезжала Наташа по этому мосту. У нее не было никакой особой цели или необходимости, чтобы делать крюк и через 'Золотые Ворота' ехать на другой берег. Она просто искала повод проехать по мосту и посмотреть с него вниз, на зовущую в себя воду пролива.
  Раньше, при жизни Ника, в те выходные дни, когда он бывал дома, они любили вместе, через Окленд и Сан-Франциско, прокатиться по 'Золотым Воротам' в Саусалито - чудесный белый городок с домами под красными крышами. Они бродили по узким, забирающимся в гору, улочкам, закусывали в каком-нибудь из бесчисленных кафе на берегу, любовались заливом и видом этого великолепного моста, а потом фотографировались с большим белым какаду, которого, специально для этих целей, держал всегда одетый в белый костюм и белые перчатки хозяин.
  Наташа никогда не рассказывала Нику о том дне и случае, когда увидела на этом мосту самоубийцу, словно втайне держала его вариант рассчетов с жизнью для себя.
  'Как просто можно в один момент решить все', - подумал она в тот день, как бы на всякий случай, наперед. И ей снова, с холодным, таинственным, манящим ужасом вспоминался тот парень - весь в черном, с динными густыми волосами, красиво развевавшимися по ветру. Она видела, как он - словно до сих пор он был перед ее глазами - ходил по мосту. То на двадцать метров в одну сторону, то на двадцать метров в другую. Наташа - словно подсказал ей тогда кто-то неведомый - едва увидела этого юношу, уже знала, что он намеревается сделать.
  В тот день она не спеша прогуливалаь по мосту, когда вдруг обратила внимание на этого парня. Не дойдя до него с полтора десятка метров, она остановилась, и, облокотившись о перила, стала смотреть на залив, одновременно боковым зрением наблюдая за парнем. Что-то удерживало ее от того, чтобы подойти к нему и попробовать помешать сделать то, что он намеревался сделать.
  А он то опять ходил вперед и назад, временами останавливаясь, временами садясь на перила моста, чтобы тут же соскочить с них и снова пойти куда-то, и потом тут же вернуться. А потом он снова взобрался на перила, зыбко выпрямился на них во весь рост, и она помнила, как прекрасно закрыли волосы его лицо, нахлынув вперед от внезапно ударившего в затылок плотного воздуха, который словно хотел удержать его в уже безвозвратно последний момент, когда вдруг, ровно, как неожиданно столкнутая с пьедестала статуя, он стал падать спиной назад - вниз, в воду.
  А потом только всплеск...
  И вот уже его тело, так быстро убитое им самим, плывет по течению, перехлестываемое игривыми, безразличными волнами, и рядом с телом, поочередно тыча его в бок и под спину мордами, словно желая вытолкнуть назад, к покинутому им всему живому, плыли два калифорнийских тюленя.
  Разве могла Наташа знать тогда, что не пройдет и года, как, сразу после похорон Ника, всплывет этот случай в ее памяти. Всплывет с назойливой мыслью - уйти вслед за Ником туда, куда ушел он, куда показал такой простой путь тот парень во всем черном. И ничто бы на свете не помешало осуществить ей свой замысел, если бы не сын - сын ее и Ника, который вот-вот должен был появиться на свет. Она не имела права решить за него всю его будущую - от первого до последнего дня, еще только едва-едва начатую им, но уже полнокровно живущую в ней судьбу. Не имела права ни перед ним, ни перед укоризненным взглядом глядящего на нее с фотографии на стене (и, казалось, с самих небес) Ника.
  Они очень ждали этого ребенка. Ник мечтал, как они вместе с сыном будут ездить на рыбалку, а когда мальчик вырастет, он обязательно тоже станет летчиком. Разве есть, говорил Ник, на свете еще хоть одна, более достойная мужчины профессия? Более достойная и более интересная? Только он будет летчиком морской авиации. Летать с палубы авианосца было самой большой летной мечтой Ника. Но то, что для других является предметом зависти, для Ника стало неудачей - он не прошел отборочную комиссию на авианосец из-за того, что рост его был на полтора сантиметра выше допустимого. А Наташа, хоть втайне и гордилась профессией своего мужа, больше всего мечтала, чтобы ее сын стал артистом балета. Она сама в детстве училась балету и до сих пор боготворила это волшебное действо. Но она никогда не сказала бы Нику о своей тайной мечте относительно судьбы их сына.
  Ника вообще - впрочем, это качество, наверное, присуще большинству русских - трудно было назвать слишком толерантным (модное в Америке слово) человеком. Во всяком случае, Нику вовсе не казалось таким уж нормальным, что в Сан-Франциско, как было написано в 'Википедии' 'наибольший процентный показатель по количеству семей одного пола среди городов США. Согласно переписи населения, 2,7 % от общего количества населения составляют однополые пары, однако по данным проведенных опросов общее количество гомосексуалов близко к 10 % или 80 000 человек'. Ник вырос в очень строгой религиозной семье с максимально приближенными к библейским устоями, и хоть устоями этими он проникся в меньшей степени, чем того желали его приемные родители, все же с незлой усмешкой считал балетных мужчин, как бы, не совсем мужчинами.
  Теперь же, когда Ника не было, и некому было противиться такому возможному будущему их еще неродившегося сына, как балет, Наташа решила, что сделает все возможное, чтобы привить будущему малышу такую же безудержную любовь к самолетам, какую испытывал к ним его отец.
  Вчера, 18-го марта, их сыну Нику-младшему (мальчика она назвала в честь отца, хотя раньше хотела назвать в честь Лиепы Марисом) исполнилось три месяца. А сегодня Наташа снова, оставив сына под присмотром своей русской подруги, безо всякой цели проехала на автомобиле туда и обратно по мосту 'Золотые Ворота'.
  Теперь она возвращалаь домой, в район Сан-Франциско под названием Ричмонд, где в основном и селились выходцы из России, и давала себе слово, что больше никогда не поедет по этому мосту с той целью, с которой была там сегодня. Как, впрочем, и почти все разы после смерти Ника. Она обязана была заставить себя навсегда забыть эту мысль.
  Дома, в почтовом ящике ее ждало письмо. Наташа искренне удивилась - кто сейчас пишет такие бумажные письма, когда есть компьютер и e-mail?
   Письмо оказалось на имя Ника.
  Все как-то сразу, и как-то вдруг, вспомнилось и нахлынуло, и неожиданные, такие в последнее время частые слезы побежали тонкими ручейками из ее глаз.
  Наташа трясущимися руками вскрыла конверт и, хмуря лоб, стала вчитываться в строчки. Все еще плохо понимая, она прочитала это письмо, написанное по-русски, несколько раз.
   'Моцарт' -так было подписано письмо.
  Наконец, до нее дошло, что 20-го марта в Сан-Франциско, из Москвы через Лос-Анджелес, прилетает Михаил - друг детства ее мужа, которого Ник в своих рассказах о нем называл Моцартом.
  'Господи, - подумала Наташа, - так ведь двадцатое - это же завтра. Даже почти уже сегодня!'
  Ник неоднократно рассказывал Наташе историю этой, продлившейся, как оказалось, до конца его жизни дружбы. Историю мальчишки, живущего в детском доме одного небольшого городка в Белгородской области, подружившегося с другим мальчишкой из того же городка. Но только этому другому - Михаилу, из-за своей худизны по каким-то необъяснимым законам уголовного языкосложения прозванному Моцартом - повезло еще меньше, чем Нику, которого тогда еще звали Николаем. Моцарт был малолетним воспитанником Детской Трудовой Колонии (ДТК), в которой, в качестве вольнонаемного, преподавал физкультуру один из старых приятелей давно умершего настоящего отца Николая. Физкультурник, пользуясь своим положением и договорившись с начальником ДТК, часто приводил в колонию ребят с воли ( в основном, из детского дома, потому что детей из 'нормальных' семей родители в такие места обычно не отпускали) для того, чтобы устраивать соревнования по футболу, перетягиванию каната, шахматам и всему тому, что хоть в какой-то степени могло заинтересовать как уголовников с малолетки, так и детдомовскую безотцовщину. В детской колонии был хороший спортивный зал, большая игровая площадка и два поля для игр. Было также несколько кружков, один из которых - авиамодельный - особенно нравился как Моцарту, так и Николаю. В нем они и познакомились. Знакомство это быстро, как почти всегда и бывает в детстве, переросло в крепкую мальчишескую дружбу - наверное, самую настоящую из всех видов дружб. Так продолжалось три года, вплоть до того дня, когда Николая усыновила американская семья Хьюз.
  Расставание оставило неизгладимый след в душе того и другого. Своим детским умом они интуитивно понимали, что расстаются навсегда - где была Белгородская область, и где Америка, куда увозили Николая? Тем не менее, в последующие четыре года переписка их поддерживалась довольно активно. Николай, который к тому времени окончательно стал Ником, писал Михаилу о том, какая она - Америка, а Михаил, к тому времени вспоминавший свое настоящее имя только во время вечерней поверки или очередного судебного процесса и даже сам себя давно называющий Моцартом, посвящал Ника в перипетии своей молодой, но уже окончательно не сладившейся с законом жизни, в которой он все выше поднимался по воровской иерархической лестнице. В первые два года переписки письма от Николая приходили на чистом русском языке, но потом все чаще в них начали проскальзывать английские (точнее, американские) выражения и обороты. К концу четвертого года Моцарт почти перестал понимать, о чем писал ему Ник. Ник же, в свою очередь, почти забывший родной язык, тем более не научился российской фене, из которой на 90% состояли письма Михаила. Потому письма между ними стали все реже - порой одно за полгода, а порой и за год ни одного. А потом, на целых десять лет переписка оборвалась совсем. Тому было много причин: Моцарт с малолетки пошел по взрослым зонам, некоторые из которых были очень далеки не то, что от почты, но и от человеческой цивилизации вообще, а Ник поступил в Военно-воздушную Академию - со всеми ее режимами секретности, нерекомендованности нежелательных знакомств и прочей, присущей жизни военного, часто необъяснимой с точки зрения гражданского человека, глупости. Закончив Академию, Ник стал стремительно расти по службе, что тоже ограничивало его в выборе друзей и знакомых, потом начались полеты в Антарктиду, откуда далеко вообще до всего, ну и все такое.
  И вот, год назад, совершенно случайно (если считать случаем то, что давно запланировано в нашей судьбе Всевышним) Михаил, только недавно освободившийся после очередной отсидки, наткнулся в интернете на одно сообщение с антарктической станции. Сообщение было на английском языке и в первое мгновение никак не зацепило сознание Моцарта. Но, то ли слово 'airplane' (так и не осуществленная им детская мечта), то ли 'McMurdo Station in Antarctica' (а Антарктида вообще была его тайной болью - не скажешь же на зоне, что ты хочешь побывать в Антарктиде, засмеют!), то ли славянское, заметно скуластое лицо на фотографии в репортаже, но что-то определенно заставило его остановиться на этой статье. Что-то вернуло сознание к началу сообщения, а потом заставило нажать на функцию 'Перевести' и в корявой русской интерпретации прочитать его полностью. В сообщении приводилась короткая биография одного американского летчика Ника Джереми. Но когда Герман прочитал название города его далекого детства и узнал, что настоящее имя пилота было Николай Еремеев, что-то крепко сжало его сердце. Так, значит, Николай сумел осуществить обе их совместные мечты - и об авиации и об Антарктиде. И снова что-то больно сжало сердце Михаила, но только это была уже другая боль. Что помогло Николаю так красиво достичь всего, чего достичь хотели они оба? Может, то, что его увезли в эту далекую Америку? А может, все же что-то другое? И что помешало ему - Михаилу? То, что он окончательно стал Моцартом (Михаил почти с ненавистью произнес сейчас про себя эту кличку, которая в его окружении теперь давала ему очень немалый вес). Или тоже что-то другое?
  Михаил стал искать в Интернете всевозможные адреса, так или иначе содержащие в себе слово Антарктида, и отправлять по ним е-мэйлы. Написал он и обычное, бумажное письмо, просто указав в адресе 'Антарктида, Станция Мак Мердо, Нику Джереми (Николаю Еремееву)'. Какое из его писем, в конце концов, достигло цели, он не знал, но только однажды на его компьютер от Ника пришло письмо. Оно опять было написано по-русски, хоть и английскими буквами. Конечно, это уже был не тот живой, детский, с прихлебыванием, недоговорками и междометиями язык, на котором они с Николаем болтали в детстве. Теперь это был тщательно выученный заново в Академии русский с явным американским прононсом, типа 'я имел прочитать ваше письмо' или 'я помню, как мы мечтали в моем детстве'. Как будто они не мечтали вместе об одном в таком же, одном на двоих, детстве! И, тем не менее, переписка между ними возобновилась. Конечно, это уже не были те горячие мальчишеские письма, которые летали когда-то над океаном в бумажных конвертах - небольших от Михаила и длинных, желтоватого цвета от Николая. Теперь это была почта двух взрослых мужчин со сложившейся у каждого судьбой. Ник говорил, умело не вдаваясь в подробности, о своих успехах по службе, описывал, опять-таки без детализации, красоты Антарктиды, рассказывал о своей жене и о том, что скоро у них должен родиться сын, крестным отцом которого предложено было стать Михаилу. А Моцарт рассказывал скорее о том, что с ним могло бы быть, чем было на самом деле. После авиации и Антарктиды, которых сумел достичь Николай, ему не хотелось рассказывать о том, чего сумел достичь он. Вскоре Михаил получил от Ника официальное приглашение посетить Америку. Конечно, Америка не очень приветствует на своих берегах гостей с биографией, подобной биографии Михаила, но с помощью друзей Моцарт сумел подготовить бумаги для своего гостевого визита в таком ракурсе, который устроил американского консула. Причем, настолько, что он поставил свою разрешительную резолюцию на бумагах Михаила на целый год почти без колебаний. Михаилом уже были заранее заказаны (чтобы подгадать к рождению Еремеева-младшего) билеты на самолет - туда и с открытой датой обратно, как вдруг внезапно переписка оборвалась. Михаил писал, но Ник на письма не отвечал.
  По извечному российскому умению оправдать непонятную ситуацию - почта плохо работает, e-mail попал не по тому адресу, Ник улетел в дальнюю командировку и не может оттуда написать, да и вообще, мало ли причин могло послужить тому, что нет ответных писем - Михаила это еще не слишком обеспокоило. Но когда прошел намеченный срок рождения сына Николая, на котором Моцарт должен был быть крестным отцом, а тот так и не объявился, Моцарт забеспокоился уже не на шутку. Пришлось поменять билет на самолет, перенеся вылет на месяц позже. Потом еще на месяц. Моцарт не мог понять, почему на его е-мэйлы не может ответить жена Николая? Ему и в голову не приходило, что у Ника и его жены могут быть разные почтовые ящики в электронной почте, и Наташа, не зная пароль Ника, попросту не могла проверить его почту.
  Когда прошел еще месяц, Моцарт решил лететь, уже не дожидаясь ответа. В конце концов, он знал адрес Ника в Сан-Франциско. Теперь он почти не сомневался, что там, в этой чертовой Америке, с его другом что-то случилось.
  Наташа встретила Михаила в аэропорту.
  Она сразу узнала его. Если он и изменился внешне, то, в целом, судя по тем фотографиям, которые показывал ей Ник, общей узнаваемости своей не потерял. На тех нескольких фотографиях, они, положа друг другу на плечи - один одну, другой другую - руки, в свободных руках держали самостоятельно сделанные ими кордовые модели самолетов. Михаил только стал худее и сильно вырос вверх.
  Наташа подошла к нему и просто спросила:
  -Вы Михаил?
  Михаил улыбнулся в ответ:
  -А вы Наташа?
  Он пожал ей руку и ткнулся было эту руку поцеловать (кто их знает, может, у них в Америке так принято?), но, не делавший этого никогда, остановился в своем намерении и кашлянул.
  -А где же Николай? - спросил он. - Он, чертяка, совсем забыл про меня, что ли?
  -Ник умер, - сказала Наташа.
  -Ум... Как умер?.. Он же приглашал меня крестить сына, - произнес Михаил, словно факт крестин как-то мог изменить вдруг открывшуюся ему ситуацию.
  -В Антарктиде. Прилетел после трудного рейса и умер.
  -А сын?
  -Что сын? - не поняла Наташа.
  -Сын родился?
  Наташа улыбнулась.
  -С сыном все, слава Богу, в порядке. Позавчера ему исполнилось три месяца.
  -Как три? Зачем же я тогда прилетел?
  -Вы правильно сделали, что прилетели, - успокоила его Наташа. - Он ведь так до сих пор и не крещен. Пойдемте в машину, я отвезу вас в гостинницу. Простите, что я не приглашаю вас на то время, что вы здесь будете, поселиться у меня, но вы должны меня понять.
  -Да будет вам! - произнес Михаил, укоризненно посмотрев на Наташу. - Неужели вы могли подумать, что я, даже попроси вы меня об этом, согласился бы сейчас остановиться в вашем доме?
  -Спасибо, что вы поняли меня, - сказала Наташа.
  Они ехали в машине и молчали. Проезжая мимо моста 'Золотые Ворота' (он виделся вдали слева) Михаил, чтобы хоть как-то рассеять это тяжелое настроение, спросил:
  -А вы были когда-нибудь на этом мосту?
  Наташа улыбнулась. Его бестолковый вопрос как-то сразу упростил обстановку.
  -Чему вы улыбаетесь?
  -Как же я могла не бывать на этом мосту, если я живу здесь с шести лет?
  -Вы курите? - спросил Михаил.
  -Нет, - ответила Наташа. - Но если вы хотите закурить, пожалуйста, курите.
  Михаил закурил.
  -В каком отеле вы решили меня поселить? - спросил он.
  Наташа чуть притормозила.
  -Я, знаете, не очень богата, - неловко начала она. - Сами понимаете, еще вся эта история с Ником... Правительство, конечно, обещало назначить пенсию, но пока что...
  -Подождите, - перебил ее Михаил. - Я что-то не очень понимаю - вы что, хотели поселить меня за свой счет, что ли?
  -Ну вы же мой гость.., - начала Наташа.
  -Фу-у, - тяжело выдохнул Михаил.
  -Что такое? - спросила Наташа.
  -Это же надо такое подумать, - сказал он. - Вы что тут, в своей Америке, с ума посходили все, что ли? Да чтобы я... да еще за счет женщины... жены друга!...
  -Вдовы друга, - поправила его Наташа.
  -Короче, - сказал Михаил - везите меня в самую дорогую гостинницу, которая только есть недалеко от вашего дома, а там разберемся.
  -Самую дорогую? - вскинула Наташа на Михаила свои темные вразлет брови. - Вы знаете, какие здесь цены?
  -И знать не хочу, - твердо сказал Моцарт. - Просто везите и все.
  -Но вы уверены?...
  -Уверен, - не дал договорить ей Михаил. - Чтобы Моцарт жил...
  -Ах, да, я вспомнила, - весело вспомнила Наташа, - именно так вас и называл Ник.
  -С детства как-то приклеилось, - смутившись, произнес Моцарт, не желая особо вдаваться в происхождение этого своего, давно уже ставшего не вторым, а первым и основным его именем. - Так в какой отель вы меня везете?
  -Ну, если вы так настаиваете непременно на самом дорогом..., - произнесла Наташа и задумалась. Сначала она, конечно, подумала о 'Ritz Carlton'. Но номера там, она слышала, только начинались от 460-ти долларов в сутки. Потому решила, что это все же слишком дорого. Да она и уверена была, что Михаил, несмотря на все свои бравурные заявления, вряд ли мог одолеть такую цену хотя бы в течение недели. Даже Ник бы этого не смог, причем, со всей своей летной зарплатой, офицерскими надбавками и прочим. А у Михаила, по его виду - при более близком рассмотрении он не выглядел слишком здоровым и успешным в жизни человеком - явно ничего подобного офицерским надбавкам не было. Тут она вспомнила о 'Courtyard Richmond Berkeley'. Этот отель действительно был недалеко от ее дома, да и номера там, наверняка, были не по такой заоблачной цене, как в тех отелях, что продают из своих окон виды залива Сан-Франциско.
  Туда она и определила Моцарта, сказав, что это и есть самый дорогой отель. Моцарт, который в жизни гораздо больше времени провел в бараках, чем отелях, да еще столкнувшись с ценой в 102 доллара за сутки, легко поверил ее словам.
  С видом хорошо поработавшего за день миллионера, Моцарт достал из кармана пачку перетянутых резинкой долларов, чем удивил и Наташу и девушку на ресепшн, заплатил наличными за неделю вперед, движением пальца отклонил предложение о сдаче (сдача так и осталась лежать на стойке и позже управляющий отнес ему ее в номер), размашисто черкнул свою подпись на какой-то бумажке на английском языке, и, справившись со всем этим, снова повернулся к Наташе.
  -До завтра я вас оставляю, - упредила Наташа его возможные предложения о дальнейшем совместном проведении дня. - Отдохните, отоспитесь после долгого перелета, а завтра увидимся.
  Михаил хотел возразить что-то, вроде того, что нисколько не устал и совершенно не хочет спать, но Наташа остановила его, приложив палец к его губам:
  -Завтра, - твердо сказала она. - Обо всем поговорим завтра.
  То ли часовые пояса так перепутались в голове Моцарта, что теперь он никак не мог понять, в каком числе месяца он находится, то ли известие о смерти Николая так перетряхнуло его, но он действительно никак не мог заставить себя заснуть - и спать хотелось, да почему-то не моглось. Он крутился на кровати и думал о том, как все нехорошо оказалось. И тут мысль, неожиданная, ненужная, непрошенная, дикая в этой обстановке, скользнула в мозгу:
  'Ну и девочку себе отхватил Колька!'
  Он тут же со стыдом отогнал эту мысль, но она снова пролетела внутри него.
  'Какие глаза', - попробовал тогда придать гадкой мысли более правильное направление Моцарт. Но перед его глазами в это время увиделись совсем не глаза, а ноги Наташи. 'Но глаза тоже замечательно хороши', - твердо сказал себе Моцарт, стараясь даже думать о Наташе красивыми правильными словами, а не теми, которыми, в основном, он пользовался по жизни.
  Глаза Наташи (как, впрочем, и ноги) были и вправду хороши. Серо-зеленые, с красивым, несколько миндалевидным разрезом, с, как раз на нужной высоте, разлетающимися над ними бровями. В этих глазах было что-то холодное, рысье. Но этим своим выражением они и были так необыкновенно привлекательны.
  'А Николая жаль', - указал правильное направление Михаил своим, блуждающим не там где следовало, мыслям.
  Николая было жаль, и это было несомненно, но сказать, что эта мысль убивала Михаила, значит сказать неправду. Все-таки, слишком много лет прошло после их детства. Наверняка, если бы им все же пришлось сейчас увидеться, все, может быть, потихоньку бы и воскресло, вспомнилось и вернулось. Но встретиться им не пришлось. И раз уже не прийдется. Тогда зачем же обманывать себя, кривить перед собой душой и стараться извлечь из ее глубин печальные мысли в то время, как душе хотелось думать совсем о другом? Точнее, о другой - о Наташе.
  Михаил еще долго вспоминал ее лицо, ее высокую стройную фигуру, голос, длинные, густые пшеничные волосы, разбросанные по плечам, и эти воспоминания постепенно умиротворили его с собой. После этого умиротворения и о Николае вспоминалось легче, грустнее и теплее. Приходили мысли о скоротечности бытия, и о его, порой, непонятности, и становилось по-настоящему стыдно за свои, когда-то пробегавшие в отношении Николая мысли о том, почему одним удается все, а у других не получается ничего.
  
  Полторы недели прожил Михаил в Сан-Франциско. Каждое утро Наташа заезжала за ним, и они довольно много времени проводили вместе. Может, они бы проводили его и больше, но свои коррективы вносил Ник-младший, которого, наконец, крестили в местной православной церкви. Крестной матерью стала та самая русская подруга, у которой Наташа порой оставляла Ника, а крестным отцом, как и хотел Ник-старший, стал Михаил. Они теперь много говорили о Нике, и им обоим - они это чувствовали - эти разговоры были необходимы. Наташе становилось покойней от того, что было с кем разделить свои воспоминания и свою печаль, а Михаил чувствовал, что он становится все более нужным этой женщине - хотя бы даже так, тем, что может ее выслушать и в ответ вспомнить что-то свое, связанное с Ником - то, чего она, может быть, о своем муже и не знала.
  -Где Ник похоронен? - спросил как-то Михаил Наташу. - Я бы хотел побывать на его могиле.
  -Это далеко отсюда, - сказала Наташа. - На восточном побережье, в Нью-Йорке, на Бруклинском еврейском кладбище.
  -Впервые слышу, что Колька был евреем,- с искренним недоумением сказал Михаил.
  -Он и не был евреем, - сказала Наташа. - Его приемные родители евреи, они захотели, чтобы Ник лежал там.
  -Вот уж не знаешь, что тебя ждет в жизни, - многозначительно произнес Михаил.
  -Это уже ждало его после, - сказала Наташа.
  -Что после? - не понял Михаил.
  -Еврейское кладбище ждало его после жизни.
  
  Полторы недели прошли быстро, и, наконец, настал день отъезда Михаила в Россию.
  Они ехали в машине в аэропорт и снова молчали. Оба чувствовали оставшуюся между ними недосказанность. По радио мужчина с хриплым низким голосом пел какую-то очень красивую песню на английском.
  -Можно чуть громче? - попросил Михаил, показав глазами на радио.
  Наташа добавила звук.
  -Вы не знаете, кто это поет? - спросил Михаил.
  -Леонард Коэн, - сказала Наташа.
  -Он известный певец?
  -Очень.
  -Как называется эта песня, которую он поет?
  - 'Dance me to the end of love', - ответила Наташа.
  -И как это переводится?
  -Просит танцевать с ним до конца любви.
  -До чего? - не понял Михаил.
  -До конца любви, - повторила Наташа.
  -'До конца любви'.., - тихо произнес, раздумывая над словами, Михаил. - Красиво.
  
   ...Me to the wedding now, dance me on and on
   Dance me very tenderly and dance me very long
   We're both of us beneath our love, we're both of us above
   Dance me to the end of love.
  
  -А сейчас что он спел?
  - 'Танцуй со мной до конца любви, - перевела Наташа, - веди к красоте и нежности'.., ну и так, примерно, дальше.
  -Красиво, - снова сказал Михаил.
  Они снова замолчали.
  - End of love, - произнесла Наташа через какое-то время. И снова, очень тихо, добавила: - End of love.., End of Land...
  -Что вы сказали? - спросил Михаил.
  Наташа улыбнулась.
  - End of Land, - сказала она. - 'Конец земли'. Здесь есть парк Сутро, который называют Концом земли. В нем находится самая западная точка континентальной поверхности земли в направлении ее вращения вокруг своей оси. Туда в самую последнюю очередь приходит Новый год. Мы с Ником всегда загадывали встретить Новый год именно там, но так ни разу и не получилось.
  -Почему?
  -Он все время где-то летал.
  -Наташа...
  -Да?
  -Можно мне сказать вам одну вещь?
  -Не надо, - сказала Наташа.
  -Почему? - спросил Михаил.
  - Мне кажется, я знаю, что вы хотите сказать.
  -И все же я скажу, - после недолгой паузы сказал Михаил. - Я бы хотел... я бы хотел... Словом, я тоже хотел бы танцевать с вами до конца любви... А лучше, до конца жизни... - Михаил запнулся и покраснел. - Если бы я мог...
  - 'Ежели бы я был не я, - вдруг, не дав ему договорить, произнесла Наташа, - ежели бы я был не я, а красивейший, умнейший и лучший человек в мире, и был бы свободен, я бы сию минуту на коленях просил руки и любви вашей.'
  -Что вы сейчас сказали? - не понял Михаил.
  -Это не я сказала.
  -Неужели так просил вашей руки Николай? - с недоверием спросил Михаил.
  - Нет, - сказала Наташа. - Так у Толстого говорил Пьер Наташе Ростовой
  -Вы так хорошо знаете Толстого, что цитируете его наизусть? - удивился Михаил, видевший в тюремной библиотеке объемы написанных Толстым произведений.
  -Не наизусть, - сказала Наташа, - но все же. Я ведь окончила Университет по русской филологии.
   - И что ответила Пьеру Наташа? - спросил с надеждой в голосе Михаил.
  - Пьер ее не спрашивал, он только высказывал вслух свою мечту, - сказала Наташа. - Он и не мог спрашивать, ведь он был несвободен.
  - Но я-то свободен!- порывисто сказал Михаил.
   - Несвободна я, - сказала Наташа. - И, наверное, уже до конца жизни не буду свободна.
  -Но от чего несвободны? Ведь Николай умер!
  -От своей любви к нему, - просто ответила она.
  
  Больше они не говорили.
  Они приехали в аэропорт уже незадолго до того, как на рейс на Лос-Анжелес (он и назад, в Москву, летел через Лос-Анджелес) объявили посадку. Поставив на парковке машину, Михаил с Наташей вместе вошли в здание аэропорта. Михаил шел рядом с Наташей по громадному международному аэропорту Сан-Франциско и совсем не замечал суеты вокруг.
  Михаил встал в конец своей очереди на регистрацию и молчал, глядя на Наташу. Когда почти подошла его очередь, он неожиданно сказал:
  -Я оставил вам в машине деньги. Вы не слишком будете меня за это ругать?
  -Какие деньги? - не поняла Наташа. - Где?
  -Доллары, - сказал Михаил. - В машине, за спинкой вашего сидения. Для вас и для Ника-младшего. Вам ведь без Николая нелегко, наверное, его растить.
  -Я сейчас же пойду в машину и принесу вам эти деньги! - чуть ли не со слезами на глазах воскликнула Наташа.
  -Уже не успеете, - с улыбкой показал Михаил на двух человек перед собой. - После этих двух - моя очередь. Я бы, конечно, положил эти деньги вам на счет, но, честно говоря, не знаю, как это делать. Да и скажу вам по секрету, - очень тихо добавил он, - для того, чтобы мне разрешили въехать в Америку, пришлось кое-что подправить в моих бумагах.
  Наташа смотрела на Михаила широко раскрытыми изумленными глазами.
  -Не пугайтесь, - поспешил успокоить ее Михаил. - Никаких ужасных вещей я не сделал. Все только для того, чтобы у Американского Консула в Москве меньше возникало ненужных вопросов. Так вот я и побоялся, чтобы деньги не пропали, если вдруг банковские работники до чего-то докопались бы в моих документах.
  -В таком случае, я перешлю вам деньги по почте, - твердо сказала Наташа.
  -Не получится, - снова улыбнулся Михаил. - У вас нет моего почтового адреса, только электронный.
  Уже пройдя регистрацию, Михаил обернулся и сказал:
  -Пусть все плохое, что должно было случиться в вашей жизни, уже случилось и осталось навсегда позади. А все, что будет впереди - ведь все в жизни должно быть равномерно и справедливо - будет только светлым, счастливым и бесконечно красивым. Ведь кто, как не вы, так заслуживаете этого? Я же всегда буду думать и вспоминать о вас, как об одной из самых красивых женщин и... и явлений, встретившихся мне в жизни.
   'Моцарт, что это с тобой? - сам себе не поверил Михаил. - Ты слова-то такие откуда узнал?'
  -Да вы поэт, -приподняв брови, немного игриво произнесла Наташа.
  'Да уж, поэт', - невесело усмехнулся про себя Моцарт.
  - Спасибо! - сказала Наташа. - Ваши пожелания меня очень расстрогали, такие слова скажет не каждый. И вам всего хорошего. - И еще раз улыбнувшись на прощание, она добавила: - И счастья вам.., Моцарт.
  
  
   16.
  
  Уже две недели, как на дворе был апрель. И по числам в календаре, и по погоде на улице, и по уткам, млеющим на Чистых Прудах под все выше поднимающимся солнцем и оттого плавающим нехотя и лениво, по всему становилось видно, что в Москву пришла весна.
  В любом, даже малейшем уголке огромного гудящего города она все более властно заявляла о себе, с каждым днем все повсеместнее вступала в свои права, безжалостно стирая с земли остатки черного стеклянного снега.
  Жирные, закормленные тщедушными старушками московские коты, которые и в любое другое время года всегда готовы обозначить свои мужские намерения щедрым обрызгиванием едкими струями из-под высоко поднятых, мелкой дрожью трясущихся хвостов все, к чему удавалось пристроиться, сейчас просто посходили с ума. На всяком углу, в любой подворотенке горбились друг против друга их разношерстные и разновеликие тела-статуэтки, из всех сил своей грозности урчащие низкими, истошными грудными голосами. И потом, как будто слетая с каких-то туго затянутых внутренних пружин, в одно незаметное мгновение срывались они со своего незримого, неустойчивого равновесия внутрь единого горячего клубка, из которого в ту же секунду начинали лететь по сторонам клочья шерсти. Мгновение-другое, и вот уже из клубка вырывался один - проигравший, и стремглав несся прочь. И так же стремглав, след-в-след за ним, летел победитель, пока оба не скрывались в первом попавшемся на их пути подвале.
  Стаи воробьев из голодных зимних содружеств, собиравшихся вместе для двух главных, больших, общих целей - сохранения тепла и совместного нахождения пищи - теперь тоже рассыпались, раздробились на мелкие, отчаянно дерущиеся за внимание сереньких, невзрачных самок группки.
  Все более соблазнительными становились девушки, как всегда с некоторой преждевременностью торопящиеся освобождать свои весенние фигурки от тяжелых зимних шуб, бесформенных (по последней моде) пальто и надутых курток. Но самое сладкое, самое захватывающее для Германа их преобразование всегда заключалось в том, что девушки, наконец, меняли ненавистные любому мужскому глазу брюки на изумительные по тонкости, прозрачности и невероятной притягательной манкости колготки.
  Даже в свои самые запойные периоды Герман всегда обращал живое внимание на все эти признаки приближающегося будущего тепла.
  И только этот - нынешний апрель, впервые за всю ту его жизнь, когда он стал научаться различать красивое от некрасивого, теплое от холодного, радостное от печального, никак не мог вывести его из состояния абсолютного безразличия к происходящему в мире. Теперь, после того, как он увидел в больнице умирающую Татьяну, которая довела себя до этого состояния на деньги, которые он ей прислал (медсестра все-таки позвонила, когда Татьяна умерла, и Герман перевел на адрес тубдиспансера довольно крупную сумму для организации похорон), после того, как в электричке за сто рублей, которые он дал в качестве милостыни, убили беднягу-инвалида (перед глазами Германа до сих пор была та валяющаяся невдалеке от тела каталка), река его безразличия влилась в безбрежное море необъяснимой вины. И вот только на вопросы - вины за что? вины перед чем? вины перед кем? - ответов в себе он не находил.
  Отто говорил о том, что в договоре между Германом и им есть какая-то смерть. Но Герман не только не мог понять, о чьей смерти говорил Отто, но даже не знал, когда состоялся сам этот договор? Почему в его непонятном сне индейцы с лицами Православных Святых сказали о том летчике, после видения которого всегда кололо в сердце, что 'это приговоренный тобой'? И там - над Бимини - почему Мистер Зеро так недвусмысленно смотрел на него, когда говорил о подбежавшем за мячом том самом летчике, как о казненном по ошибке. Как будто он, Герман, и совершил эту ошибку? И вообще, кто он - этот летчик, о котором Герман никогда в жизни ни единым словом не слыхал?
  Почему-то именно с мысли об этом летчике - летчике не из жизни (если бы так, он хотя бы это понял), а из сна, из потустороннего видения, из экрана телевизора - начиналась одна, подводящая страшный по своей сути итог мысль, - что погибать вдруг стало всё, встретившееся в последнее время на пути Германа. Он сейчас вспомнил почти забытого им игрока из Лондонского казино по имени Павел. Тот ведь тоже, практически сразу после их знакомства - да это и знакомством-то назвать было трудно, так - встреча с разговором - свел счеты с жизнью. И Герман чувствовал, что начало первому звену этой жуткой цепочки было положено тогда - двадцать третьего сентября, в день, в который Герман в первый раз согласился исполнить просьбу Отто.
  'А мог ли я тогда отказаться?' - спросил сам себя Герман.
  
  'А почему нет? И отказался бы... И ничего дальнейшего бы не было'.
  
  'Но я был отчаянно беден...'
  
  'Ты часто бывал и куда беднее, чем в тот день. Нет, ты и сам прекрасно знаешь, что вовсе не нужда заставила тебя пойти на эту сделку.. Чем ты никогда не был одержим, так это страстью к деньгам. Ты искал совсем другого'.
  
  'Чего же? Славы?'
  
  'Больше. Намного больше. Мне неинтересны те, кто ищет всего лишь славы. Я никогда не прихожу к тому, кто всей своей душой, всей своей жизнью, каждым своим днем и каждой секундой не ищет встречи со мной. И только наиболее упорные, самые одержимые этим желанием удостаиваются этой встречи. Да и то, поверь мне, далеко не всегда'.
  
  'Не хочешь ли ты сказать?..'
  
  'Да, именно это - ты искал меня. Потому что едва не с рождения хотел гораздо большего, чем деньги, чем слава.., чем...'
  
  'Чем?...'
  
  'Ты хотел всего мира. И чтоб этот мир был у твоих ног навечно. Ты хорошо сейчас услышал это слово - 'навечно'?'
  
  'Но разве не я отказался от вечности, когда мог избрать ее перед той пирамидой в моем сне'?
  
  'Ты не отказался. Ты просто не поверил в возможность этого, боялся,что проснешься, а все будет по-старому, и ты по-прежнему будешь таким же смертным, как и все. Ты потому и пил до полного отупления, что пытался заглушить этот пожирающий тебя изнутри пламень. Он сжигал тебя, ты дожил уже до тридцати пяти лет, а мир все не становился податливее. все не прогибался под тебя. И ты снова пил'.
  
  'И тут пришел ты?'
  
  'И тут пришел я. Потому что я всегда прихожу вовремя'.
  
  'Но, в таком случае, когда же приходит Он?'
  
  'Он? А есть ли Он вообще?'
  
  Герман не в силах был продолжать этот диалог с Невидимым и, на ходу срывая с вешалки плащ, выбежал на улицу.
  Он шел по Чистопрудному бульвару и в голове его беспрерывно повторялся все тот же самый вопрос: 'А есть ли Он вообще?'
  Герман шел, глядя себе под ноги, но возле театра 'Современник' он поднял глаза и увидел шедшую ему навстречу девушку лет двадцати - двадцати двух. Вряд ли ей было больше. Чуть выше среднего роста, с длинными, добела обесцвеченными перекисью водорода волосами, она шла и улыбалась про себя чему-то. Улыбка ее была до такой степени счастливой, что казалась почти блаженной. Герман поначалу подумал - не ему ли улыбается девушка? Но лицо ее не было Герману знакомо, и потому он быстрым взглядом осмотрел свой костюм и плащ - нет ли в его наряде чего-то, вызывающего у встречных улыбку: незастегнутая пуговица, развязавшийся шнурок, пятнышко, брошенное пролетевшей сверху птичкой - да мало ли что? Но нет, все в его внешнем виде было в порядке.
  Девушка подошла настолько близко, что уже почти поравнялась с ним. Улыбка не только не сошла с ее лица, но стала еще светлее, еще шире. Она смотрела прямо в глаза Герману, и все равно, казалось, что она его не видит.
  -Вы улыбаетесь мне? - спросил Герман, когда девушка совсем поравнялась с ним. Спросил просто на тот случай, если вдруг они все-таки знакомы.
  -Что? - легким голосом, прозвучавшим откуда-то издалека, спросила девушка, и взгляд ее в ту же минуту словно вернулся к действительности от созерцания чего-то эфирного и прозрачного, видимого только ей одной.
  -Вы так улыбались, что я подумал - может, мы знакомы? Как вас зовут?
  -Кристина,- ответила девушка. - Но мы незнакомы.
  -В таком случае, простите меня, если я отвлек вас от ваших мыслей, - сказал Герман и уже совсем собрался идти дальше. Но что-то удержало его. - Скажите, - спросил он, сам не ожидая от себя этого вопроса, - что есть на свете такое, чему можно так светло улыбаться?
  Кристина внимательно посмотрела на Германа, и вдруг стала пространно отвечать на тот вопрос, что мучал Германа еще за минуту до их случайной встречи:
  -Только что мимо меня прошел Он.
  -Что вы сказали? - не сразу понял Герман. - Кто он? Какой-то понравившийся вам юноша?
  -Только что мимо меня прошел Он, - повторила Кристина, и с некоторой досадой добавила: - Но только Он вовсе не юноша.
  -Он?
  -Да.
  -И какой Он?
  -Вокруг Него кружилось облако цветов и витал аромат мёда, яблок и тёплых слив...
  -Теплых слив??
  Но девушка, похоже, уже не слышала Германа.
  -Вишнёвый цвет, - продолжала она, - и лепестки красного мака заволакивали Его лицо и волнистые волосы. Листья оливкового дерева, подхваченные песней королька, неслись за ним с голубыми вспышками незабудок и лиловыми хлопьями бархатных фиалок...
  
  'Подождите! Какие оливковые листья? Какие корольки в Москве?! - в полном недоумении хотел спросить Герман. Но по вновь появившейся на губах девушки отрешенной улыбке он понял, что ни в какой Москве она сейчас и не была. А была где-то далеко-далеко - там, где, должно быть, и правда 'листья оливкового дерева подхватывались песней королька'.
  
  А девушка между тем, почти не останавливаясь - временами у нее как будто кончался воздух, и она, с поспешностью вдыхая, начинала с того слога, на котором осеклась, продолжая свой странный, непонятно к кому обращенный рассказ:
  -...В каштановых волосах Его путался жаркий солнечный свет и оставался в них налитыми теплом зёрнами золотистой ржи и полными колосьями пшеницы. Его глаза были темны и теплы, как августовские южные ночи, и звёздными мириадами сверкали в них Любовь, Доброта и Всепрощение; они лучились солнцем безоговорочной Открытости и Доверия. Его бронзовая, овеянная всеми ветрами кожа, хранила запах розовой воды и кокосового молока...
  
  'Полный бред', - подумал Герман уже с некоторым раздражением, происходящим, вероятно, от того, что он вообще встретил эту девушку.
  
  -...Я встретила Его, когда шла по бульвару вдоль Прудов, - снова продолжала Кристина, - где плавало несколько голубиных перьев. День был светел, прозрачен и испещрён вкраплениями золотистых пылинок. Чистопрудный бульвар был запружен такими же обыкновенными, куда-то спешащими, как и я, людьми. Я тогда ещё подумала, откуда здесь запах корицы и ванили? ...
  
  'Запах корицы и ванили? Да она попросту сумасшедшая, вот и все' - подумал Герман.
  
  -...Он шел, и из его рук сыпалась земляника, лимонник и карамель. Он нес букеты сирени, ирисов, жёлтых тюльпанов и цикламенов. Его окружал яркий топазовый свет, в коем была одна-единственная, подлинная, истинная драгоценность, не знавшая ни руки, ни слова человека. Этой драгоценностью было Его бессловесное Учение. Он источал сироп Знания из имбиря и мяты, чтобы со временем тот засахарился в сердцах внявших в изумрудно-золотистый кристалл Абсолютной Мудрости...
  
  'Господи! Помоги мне понять, о чем она говорит!'
  
   -...Все и каждый, кто находился на бульваре, широко раскрытыми, прояснившимися глазами смотрели на Него. Он же не смотрел ни на кого в отдельности, но мы знали, что Он видит каждого из нас, и каждый чувствовал на себе тепло Его ласкового, успокаивающего взгляда. В Его шагах слышался глубокий и вечный шум океанов. Его одежды источали солёный и терпкий запах моря и накалённого солнцем песка. Его руки говорили об апельсиновой цедре...
  
  'Руки говорили об апельсиновой цедре? Интересно, и как это может быть?'
  
  -... лимонных рощах и горячем миндале. В них листья лавра и розмарина. Там, где Его сердце, горела и алела шипами приколотая дамасская роза, и лепестки её были осыпаны сладким бисером сахара. Его ноги были омыты маслами сандала и можжевельника из янтарных и малахитовых сосудов. Он ступал по дымным опалам, и там зацвели фиолетовый цикорий, бузина и шиповник.
  
  'На Чистых прудах фиолетовый цикорий? Точно сумасшедшая!'
  
  -... По ногам вились гибкие виноградные лозы, и, налитые сладким винным соком гроздья, клонились к душистым солнечным лугам, где пестрели цветы васильков, горечавки и медового клевера. Из Его сердца лились, журча и переливаясь, потоки серебряных ручьёв. Проливались на шелковистые луга обильными алмазными росами и дурманили ароматами клубники, малины и душицы. Он дышал воздухом, заполненным радугой и соловьиной трелью. В воздухе разносился вкус фруктового мармелада, марципана и сладкой тягучей карамели; свежесть зелёного чая с персидским жасмином и бодрость горячих кофейных зёрен Аравии. Время перестало существовать вообще - оно не остановилось и не замедлилось, его просто не стало. Не могу более или менее точно описать то, что посчастливилось мне увидеть, почувствовать и понять. Вопросом кто Он, думаю, задавались все, кто находился на бульваре. Но думаю, все они, как и я, без сомнений знали, кого довелось нам встретить, и чей путь, пусть несколько шагов, мы наблюдали. Я полагаю, что никто, и я в том числе, не осмелились сказать вслух, кто же Он такой, и лишь тихим шёпотом сердца, очень редко, произносили Его имя, испытывая при этом трепет. И ещё неотвязную мысль, вопрос, который некому задать - почему именно я, почему каждый из нас был озарён ЧУДОМ?
  
  Слово ЧУДОМ она так и сказала - со всеми пятью заглавными буквами.
  Герман может и сказал бы что-нибудь этой девушке в ответ, если бы только был уверен, что она его услышит, или если бы знал, как надо разговаривать с сумасшедшими...
  Если, конечно, она и вправду видела Его...
  Но и в таком случае ему тоже нечего было сказать ей - ведь что еще можно сказать тому, кто видел Его?
  И Герман молча пошел дальше.
  И девушка тоже пошла дальше. Она не была сумасшедшей, она просто должна была в этот день пройти мимо.
  Метрах в тридцати впереди по бульвару Герман увидел какого-то художника, который перед поставленным на треногу этюдником, то отходя, то подходя к нему вновь, что-то рисовал длинной кистью, которую он артистически держал за самый кончик.
  Герман, подстегиваемый ревнимым любопытством коллеги по ремеслу (да и просто обычным в таких случаях любопытством), чуть ускорил шаг. Подойдя к художнику, он увидел, что тот предсталял из себя вблизи.
  Это был мужчина в возрасте годам ближе к шестидесяти, роста среднего, не полный, но, в то же время, и нехудой, а, как определил это состояние Герман, 'подернутый слоем тонкого, нездорового, желтоватого жира'. На носу художника висели очки, запятнанные так, что непонятно становилось, как он вообще через них что-то может видеть. Рыжеватая щетина над его верхней губой, щеках и шее скорее свидетельствовала о запущенной небритости, чем о наличии короткой бороды. Одет художник был никак не по сезону - в густо испачканную красками фланелевую, сине-клетчатую рубаху навыпуск и заношенные, также очень нечистые от краски, коричневые, топорчащиеся на коленях брюках из мелкого, местами словно выеденного молью, вельвета. На голове его, бритой то ли наспех, то ли в темноте, и оттого местами оцарапанной лезвием, набекрень был натянут черный фетровый берет с пришитой спереди тряпичной звездой. Но самое удивительное во всем этом была та картина, которую писал художник. На холсте размером 50 х 70 см, с почти доскональной схожестью с оригиналом (во всяком случае, именно так помнил Герман многократно описанный в журналах украденный вариант картины) в состоянии завершенности на три четвертых, вырисовывалось полотно Эдварда Мунка 'Крик'. Никакой открытки или репродукции этой картины, чтобы так точно копировать ее, перед художником не было. Он просто записывал холст знаменитой на весь мир картиной, сантиметр за сантиметром, сообразуясь с каким-то своим, непонятным для Германа внутренним видением сюжета.
  -Что это будет? - спросил Герман художника, очень интересуясь тем, каков будет его ответ.
  -Ничего. Просто крик, - ответил художник, нанося долгий извилистый мазок оранжево-красной краски на небо. И тут он, явно извлекши ее из недр своих собственных мыслей, сказал фразу, которую когда-то сказал сам Мунк, и которую Герман неоднократно читал в его биографии: - 'Я шёл по дороге с двумя приятелями, вдруг солнце зашло и все небо стало кровавым, при этом я как будто почувствовал дыхание тоски. Я задержался, опёрся на балюстраду моста смертельно усталый. Над чёрно-голубым фьордом и городом висели клубы кровавого пара. Мои приятели пошли дальше, а я остался с открытой раной в груди. Громкий, бесконечный крик пронзил окружающую природу'. Это состояние я и пробую передать.
  -Вы занимаетесь творчеством Мунка? - догадался Герман.
  -Ну, можно и так сказать, - согласился художник. - Каждый художник, в конце концов, тем и занимается, что своим творчеством.
  -Это понятно. Но вы-то пишете картину Эдварда Мунка?
  -А чью еще картину я должен писать, если я и есть Эдвард Мунк? - спросил художник. - А вы меня знаете? - удивленно спросил он. - Кто нас познакомил?
  Герман не ответил. Одно из двух - или он начал сходить с ума, или сегодня что-то нездоровое творится в воздухе. Из двоих, подряд встреченных им людей, оба оказались, мягко говоря, не в себе.
  -Как вам кажется, - тем временем спросил художник, - у меня получается похоже на крик?
  При слове 'крик' в мозгу Германа молнией сверкнул невесть из каких глубин мозга пришедший сюжет - все та же, нарисованная им на салфетке в Лондонской гостинице протянутая к небу, из которого били лучи солнца, молящая о чем-то рука. Но теперь рука продлевалась в вывернутое в неестественной позе тело. Весь сюжет был исчеркан карандашными намеками на какие-то предметы, изгибы, на искаженное нечеловеческим страданием, закинутое к самой спине лицо с закрытыми в муке глазами... В левой нижней части рисунка Герман успел увидеть и запомнить написанное прописью слово 'Иезекииль'.
  
  
  
  'Что это было?' - несколько опешив от неожиданного видения, подумал Герман.
  А в это время неведомый художник, не только пишущий картину Мунка, но и говорящий его словами, словно о чем-то, о чем уже говорил раньше, продолжал :
  -'Мать, которая умерла молодой, передала мне склонность к туберкулёзу, а легко возбудимый отец, набожный до фанатизма, посеял во мне семена безумия... С момента моего рождения ангелы тревоги, беспокойства и смерти были всегда рядом... Часто я просыпался ночью, оглядывал комнату и спрашивал себя: 'Не в аду ли я?''
  'Не в аду ли я? - эхом отозвалось в мозгу Германа. - Вот что это было! - вслед за словами художника ясно понял он ответ на свой вопрос Что это было? - Это был... мой крик... из ада!'
  Совершенно обескураженный возвращался Герман домой. Чтобы как-то отвлечься от всех мыслей, приходящих на ум после сегодняшних встреч, он вставил в мобильный телефон наушники и воткнул их в уши. Ему было безразлично, на какую волну настроено радио в телефоне, он просто хотел заполнить свою голову какими-нибудь звуками, любыми, но только чтобы не слышать своих мыслей. В радио говорилось что-то об акциях, потом посокрушались о вырубке амазонских лесов, посетовали на глобальное потепление. После потепления перешли к обзору происшествий за последние два дня. Происшествия тоже случились разные - где-то разлилась нефть, на подмосковной трассе М5 столкнулись две фуры, вооруженные подростки напали на машину инкассаторов, да где-то в центральной России при пожаре в огне погибли какие-то двое: алкаш, заснувший с зажженной сигаретой, и его соседка этажом выше. Из это, из основных происшествий, было, пожалуй, все.
  Когда Герман добрёл, наконец, до своего дома, поднялся к себе на этаж, подошел к своей квартире и вставил в замочную скважину ключ, на звук открываемого замка тут же, с долгим предварительным лязганьем замков, приотворилась дверь из соседской квартиры. Из ее темной глубины высунулась маленькая, седенькая, довольно бойкая старушонка. Герман не был знаком с соседями, потому, мало обращая на старушонку внимания, лишь слегка кивнул ей головой в знак приветствия.
  -Молодой человек! - противным скрипучим голосом обратилась к нему старушонка.
  Герман вопросительно посмотрел на нее.
  -Вы мне?
  -Ваша фамилия..., - старушонка скосила вниз за дверь глаза, сверилась с бумажкой, которую держала в далеко вытянутой руке, и, тщательно проговаривая слоги фамилии, произнесла: - ...ваша фамилия Сто-ков-ский?
  -Да, - ответил Герман, чуть холодея внутри.
  -Вам телеграмма.
  Старушонка протянула Герману телеграмму. Лет сто не получавший никаких телеграмм Герман взял из ее рук бланк, но начать читать, что в нем было написано, не мог. Он только смотрел в упор на старушонку, ожидая, когда та исчезнет.
  -Примите мои соболезнования, - прежним противным голоском сказала старушонка, и, для приличия шморгнув носом, снова исчезла за своей дверью, с долгим лязгающим скрежетом в обратном порядке повторив процедуру запечатывания себя изнутри несколькими замками.
  Герман прочел телеграмму. В ней было написано, что вчера умерла его мать.
  
  
   17.
  
  Всякий, кто когда-нибудь летел из Америки в Россию, знает, что по длительности и скукоте с этим перелетом трудно сравнить что-либо еще.
  Второй раз за последние полторы недели испытывал Моцарт это состояние тринадцатичасового отупевающего ничегонеделания на высоте в десять тысяч метров. Могло даже показаться странным, что и он, как и Николай, когда-то хотел стать летчиком. Впрочем, в то время, когда Михаил этого хотел, он и на самолете-то не летал ни разу. И сейчас Моцарт думал, что, если эта профессия вся состоит из таких вот бесконечных перелетов, то, может, и не стоит жалеть о том, что мечта его не сбылась.
  'А вот Николай летчиком стал', - подумал он, желая придать этой мысли оттенок сочувствия. Но ощутил, что не сочувствие, а вновь оживший тихий ужик зависти опять прохладно и мерзко скользнул по сердцу.
  'Все равно, скучно', - еще раз, в попытке убедить себя в этом, сказал он себе.
  А самолет, меж тем, бесконечно летел и летел все над одной и той же Гренландией. Хоть их борт и вылетел из Лос-Анджелеса в 19.00, и рейс проходил ночью, но та ночь, которую показывал циферблат часов, над Гренландией в это время года превращалась в долгий полярный день. А, так как на биологических часах тех, кто сейчас летел в этом самолете все же была ночь, то большинство пассажиров, убаюканные, вдобавок ко времени, еще и однообразной картиной под крылом, спали. По салону, стараясь не разбудить спящих, тихо и легко ступая на высоких каблуках, проходила стюардесса, следя, насколько ее пассажирам было удобно. Проходя мимо Михаила и увидев, что он не спит, она спросила, все ли у него в порядке и не нужно ли ему чего? Это уже был российский борт, на который Михаил сделал пересадку в Лос-Анджелесе, и экипаж здесь говорил на родном Михаилу русском языке.
  -Может, выпьете что-нибудь?
  -Нет, спасибо, - поблагодарил ее Михаил. - Я не пью.
  В ответ на такое заявление стюардесса легкой улыбкой показала, что, как всякая женщина, оценила его трезвенность.
  -Разве что стакан минеральной, - вслух подумал Михаил.
  -Сейчас принесу, - снова с улыбкой сказала стюардесса, и, пройдя до конца весь салон, вернулась в свою, отделенную шторой кабинку, откуда вскоре принесла ему бутылку 'Перье'. Стюардесса налила минералку Михаилу в стакан и собралась снова уйти к себе за штору.
  -Оставьте, пожалуйста, всю бутылку, - попросил Михаил. И пояснил: - Чтобы не ходить лишний раз.
  Стюардесса ответила, что ей это не тяжело, но бутылку все же оставила.
  Вода в стакане через какое-то, довольно долгое, время нагрелась, потом она нагрелась и в бутылке, а Михаил так ни капли и не отпил. Он сидел в кресле, и, то открывая глаза и глядя в иллюминатор, то закрывая их снова, не мог отогнать от себя мысли о Наташе.
  Никогда за всю свою жизнь не встречал Михаил другой женщины, которую ему так сильно захотелось бы иметь всегда рядом. Да, у него, как и у всех, конечно были женщины, и двух из них он любил - и, притом, сильно (знаете, до какой степени можно любить и хотеть женщину, особенно если ты не видишь возле себя вообще никаких женщин по нескольку лет?). Но тех женщин он только любил, и только хотел, а эту хотел иметь всегда рядом. И в этом состояла вся та разница, когда ради только одного поощрительного взгляда любимой женщины ты, ни минуты не колеблясь, готов отдать жизнь, а ради всей любви другой женщины - пусть даже очень красивой и посвящающей тебе всю себя без остатка, ты даже не поторопишься прийти пораньше с работы. Но ни об одной из всех, встреченных им в жизни женщин Михаил не знал так наверняка, так холодно и определенно, что она никогда с ним рядом не будет. И не потому, что она живет в Америке, а он в России - все это было вполне решаемо. Нет! А потому, что она - женщина, посвятившая себя без остатка другому, пусть даже этот другой уже умер.
  'До конца жизни я не буду свободна от своей любви к нему', - сказала она тогда, перед самым отлетом Михаила. И он знал, что у такой женщины все так и будет.
  Ее лицо стояло перед его глазами, как наяву. Михаил улыбнулся про себя - глядя эти несколько дней на нее - все время только на нее, он почти не заметил целого города вокруг, да еще такого огромного как Сан-Франциско.
  Но, как всему на свете приходит конец, пришел конец и этому нескончаемому перелету, и самолет приземлился в Шереметьево.
  Михаил, окончательно спутавший в голове из-за смены часовых поясов все возможные времена и даты, никак не мог взять в толк, почему, проведя в самолете 12 часов 40 минут, он, тем не менее, в Москву прибыл во время, ровно на сутки вперед отличающиеся от времени вылета - в 18.40 следующего дня? Впрочем, он не долго ломал себе голову над этим казусом. Он слишком устал от перелета. Из головы не выходила Наташа, и потому он, взяв такси, велел везти себя прямо на Курский вокзал. Все время пути он сидел с закрытыми глазами, откинувшись на сиденьи, и ни разу не выразил желания взглянуть на проплывающую за окном желтого 'Форда', быстро уходящую в темноту приближающейся ночи, но так же быстро начинающую загораться огнями рекламы и фонарей Москву.
  Но по приезде на Курский вокзал выяснилось, что его поезд до Белгорода, по каким-то ремонтным причинам, будет отправляться с другого вокзала - с Казанского.
  Зная, что Казанский от Курского находится совсем недалеко, Михаил не стал брать такси, а спустился в метро и, проехав всего лишь одну остановку, вышел прямо в здание Казанского вокзала.
  Все по тем же ремонтным причинам поезд его должны были подать только около двух часов ночи. Нетрудно догадаться, что если уж Михаил сумел не обратить внимания на Сан-Франциско, то Казанский вокзал заинтересовал его еще меньше. Михаил просто решил тупо сидеть и ждать своего поезда. Но после тринадцатичасового сидения в кресле самолета сидеть еще несколько часов на жесткой скамейке вокзала оказалось уже просто свыше всяких сил.
  Тогда, кое-как просидев с час, Михаил встал и стал бродить по вокзалу. Так он пробродил еще два часа. В конце концов, Моцарт решил выйти на свежий воздух и коротать время на перроне.
  На перроне внимание Михаила сразу привлекла какая-то суета (или, как он сказал про себя 'канитель') у первого вагона приехавшей из пригорода электрички. Тут была милиция, бригада 'Скорой помощи' и совсем немного пассажиров, сошедших с этой электрички. Михаил увидел, что 'канитель' создавалась вокруг лежащего на перроне тела мужчины - но только тела какого-то короткого, как будто это было не тело, а пол-тела. Вскоре он понял причину такого необычайно малого размера лежащего. Это был безногий инвалид. Там же поблизости валялась его каталка, больше похожая на поставленную на маленькие колесики широкую доску. Моцарт с внутренним скрипом зубов смотрел, как двое ментов заламывали руки грязному засаленному бомжу, который с какой-то удивленной обреченностью в голосе подвывал одну и ту же фразу: 'Бес попутал.., бес попутал...'. Михаил достаточно в своей жизни имел дела с милицией, чтобы остаться на месте и не подходить к месту происшествия.
  'Разберутся и без меня', - резонно в таких случаях думал он.
  Вскоре милиционеры все-таки закрутили за спину руки бомжу и поволокли его, продолжающего подвывать своё: 'Бес попутал.., бес попутал...' к зданию вокзала. На небольшом удалении от них наметанный глаз Моцарта сразу обратил внимание на седеющего мужчину чуть выше среднего роста, с тяжелым мрачным взглядом из-под низких бровей, очень дорого одетого. Михаил даже подумал о том, что те, кто так одевается, на электричках обычно не ездят. На лице мужчины были навсегда запечатлены следы сильно запойной - пусть, может быть, даже оставшейся в прошлом - жизни.
   (Михаил поймал себя на мысли, что если бы и он сейчас выпил, это, может быть, помогло бы ему немного справиться с охватившей его тоской по Наташе. Но он много лет назад бросил пить и всячески старался до конца победить в себе это, иногда очень властно возникающее желание).
  Мужчина в дорогом костюме явно шел за этими тремя - милиционерами и бомжем, ни на шаг к ним не приближаясь. Михаил со своей платформы видел, как бомж незаметно выбросил наземь что-то небольшое, напоминающее бумажный шарик, и как этот человек нагнулся и поднял это что-то. Моцарт решил про себя, что эти двое - бомж и дорого одетый мужчина - скорее всего одна 'шобла', в которой каждый разыгрывает свою роль, но один из них 'прокололся' и 'скинул' какой-то вещдок, чтобы не 'зарыться'.
  'Теперь спросят, как с гада, - подумал Моцарт вслед 'проколовшемуся' бомжу. - Но и безногого валить, конечно, тоже западло'.
  На родной земле, да еще в знакомой с детства обстановке совершенного поблизости преступления, Михаил как-то сразу перестал быть Михаилом и все больше становился Моцартом. Потому и заговорил (точнее, стал думать) на более привычном ему языке. Но, вспомнив Наташу, почему-то устыдился своей речи. Он хотел сказать слово 'фени', но остановил себя и сказал 'речи'.
  Но, как закончился тот долгий рейс из Америки, так закончилось и это его ожидание поезда. С опозданием еще на час от заявленного ранее, поезд, наконец, подали под посадку. Михаил вошел в свое, полностью им одним выкупленное купе, закрылся на замок, забросил на багажную полку спортивную сумку, с которой он преодолел чуть ли не пол-света, и, упав, как был, в одежде, на постель, сразу заснул, и без снов, в той же самой позе, в которой лег, проспал до самого Белгорода.
  Приехав в свой небольшой городок, он продолжал думать о Наташе. Не помогали ни проходящие дни, ни громадное расстояние между ним и ею. Михаил снова вспомнил о старом проверенном способе глушить печали, и снова отверг его. Продержавшись около двух недель и поняв, что если он сейчас не напьется до полного бесчувствия и, пусть даже таким образом, но забудет Наташу хоть на день, ему останется только залезть в петлю и разом покончить со всем.
  Михаил купил бутылку водки, пришел домой и, налив подряд один за другим два, до краев полных стакана, осушил ее. Давно не питый алкоголь быстро расслабил Моцарта. Поначалу, выпив водку, он подумал, не сходить ли еще за одной бутылкой. Но через пять минут понял, что для того, чтобы мысли о Наташе утратили свою болезненную остроту, хватит и этого. Все сразу стало приобретать какой-то решаемый вид. Подумалось о том, что надо просто выждать время, чтобы она забыла Николая. А он, Михаил, будет время от времени напоминать ей о себе, и таким образом она привыкнет к мыслям о нем.
  'Время решает многое', - пьяно и благодушно подумал Моцарт, закуривая сигарету.
  ' ...Время решает всё', - засыпая в кресле, подумал он последнюю в своей жизни мысль.
  
   ..............................
  
  С пожаром в этом старом двухэтажном доме удалось справиться только к утру следующего дня. Среди черного, мокрого, но все еще дымящегося пепелища, было обнаружено два обугленных тела. Одно их них некогда было Моцартом, второе принадлежало его соседке, жившей этажом выше - матери Германа
  
  
   18.
  
  Герман снова и снова перечитывал слова телеграммы и никак не мог постигнуть их смысл. Не до конца постигнуть, а постигнуть вообще. Умом он понимал, что случилось самое страшное, что может быть. Но того состояния, которого он с ужасом ждал и боялся всю жизнь, что вместе с этой потерей для него потеряется весь мир, не наступило. Было лишь машинальное прочтение невероятных, по глубине заложенного в них кошмара, слов. Герман в эту минуту даже успел заметить промелькнувшую где-то в сознании мысль: из страшных слов в телеграмме было только одно - 'умерла'. Остальные слова были вполне обычными - срочно, приезжай, вчера, мать. И совсем уже буднично выглядели адреса отправителя и получателя.
  Любой человек на Земле знает, что раньше или позже настанет тот день (если, конечно, с самим этим человеком не случится что-то), когда он получит такую телеграмму. И неважно, каким способом и кто доставит печальную весть. Важно, что такой день печали настанет. Настанет в жизни каждого. И мы все, во всяком случае, те из нас, кто в общепринятом смысле считаются психически нормальными, наверное, больше всего на свете боимся неожиданных сообщений о смерти наших родителей. Нам страшно, когда среди ночи вдруг звонит телефон, или когда стучат в дверь нашей квартиры в слишком поздний час. Весь наш организм съеживается в ожидании чего-то непоправимого, когда жена, едва проводив почтальона, опускает взгляд в полученное только что известие, и глаза ее начинают округляться от ужаса. Мы боимся спросить - что? Что? ЧТО СЛУЧИЛОСЬ?! Еще больше мы боимся известий о смерти наших детей, понимая, что так не должно быть, что это - нарушение принятого миропорядка в смене поколений. Ведь на их месте должны быть сейчас мы, как следующие по очередности за нашими родителями.
  Но детей у Германа не было и ему этот страх был неведом. Зато страх потерять родителей был всегда.
  И самые первые воспоминания его далекого детства были связаны с этим страхом, всегда жившим внутри него. Даже неожиданное сновидение, в котором родители выглядели чуть постаревшими, заставляло его просыпаться от ужаса в своей детской кроватке и требовать их немедленного появления. И когда они с тревожными лицами, но по-прежнему молодые и красивые, склонялись над ним, он тут же засыпал. И безмятежная улыбка еще долго ласкала его счастливое лицо. И казалось, их старость не наступит никогда. Ну, а об их уходе из его жизни тогда мысли не приходили вообще. Они пришли чуть позже, когда Герман, поступив в первый класс, узнал, что один его соклассник уже несколько лет воспитывается бабушкой. Родители его погибли в авиакатастрофе. Но то ведь погибли, а не умерли. И еще в шестом классе Герман был твердо убежден, что его родители не умрут никогда, даже немного постарев, ведь к тому времени врачи обязательно придумают лекарство от смерти.
  Когда не стало отца, сознание Германа уже испытывало отравление дурманом полупьяного существования. И он не нашел ничего лучшего, как залить огромное горе невосполнимой утраты сумасшедшим количеством водки. Это позволило пережить то время, которое ему было необходимо для излечения травмы.
  И вот теперь он стоял перед дверью, так до сих пор и войдя внутрь квартиры.
  Снова и снова читал он эту - вторую в его жизни - такую телеграмму. И трезвым холодным рассудком понимал, что ничего не происходит в его душе при чтении этой телеграммы. Ни горя, ни сожаления о случившемся, ни страха от осознания, что теперь он в целом мире остался навсегда один, и что уже никогда не будет ни отца, ни матери, ни их голосов, ни писем от них - ничего этого в душе его не было. И только недоуменный вопрос: 'Да что же это со мной происходит?' время от времени будоражил ум.
  Герман, наконец, открыл дверь и вошел в квартиру.
  Он разделся в прихожей, прошел на кухню, вскипятил чайник, заварил крепкий чай, сел за стол и, прихлебывая из большой чашки горячий напиток - он всегда пил только очень горячий чай - пытался воспоминаниями о матери заставить всколыхнуться свою, с каких-то пор ставшую совершенно ледяной, душу.
  Он вспомнил, как мама рассказывала о своем голодном сиротском детстве в небольшом городке, приютившемся у самой южной оконечности Средне-Русской возвышенности, и в который она потом, после смерти мужа, вернулась, как теперь оказалось, навсегда. Городок этот хранил в названии своих улиц - Казацкая, Стрелецкая, Пушкарская - далекое дозорное прошлое, когда здесь проходила граница Московского царства со Степью. Герману же во время его нечастых поездок к матери городок казался скучным и каким-то уж слишком захолустным и неухоженным. Само название городка происходило от какого-то укрепленного вала, входившего в засечную оборонительную систему. Воспоминания начали понемногу наполнять его (нет, не душу!) мозг какой-то, почти забытой, теплотой.
  Неожиданно он услышал, что в комнате кто-то ходит. Поначалу Герман решил, что ему показалось - кому здесь было ходить? Но потом до него снова донесся звук - мягкий приглушенный хлопок, который обычно производит брошенный на стол за неинтересностью книжный томик небольшого формата.
  Герман, с чашкой в руке, прошел в комнату. Там, возле книжного шкафа, который оставили прежние хозяева, он увидел худощавого человека, ненамного выше его ростом, лет тридцати - тридцати двух, в джинсах и серо-голубом пиджаке, под которым была надета светлая рубашка в красную с синим клетку. У незнакомца были рыжеватые, длинные до плеч волосы, жидкая бородка и усы - и то, и другое, по мнению Германа, не мешало бы подравнять, иначе создавалось впечатление некоторой запущенности.
  Герман машинально провел у себя по воображаемой бороде, которой он, после знакомства с Отто, сначала придал вид эспаньолки, а потом сбрил совсем.
  Герман смотрел на своего незванного гостя и ждал, как тот объяснит свое присутствие в квартире. Но незнакомец, похоже, и не собирался что-то прояснять. Когда Герман вошел в комнату, незнакомец только обернулся, равнодушно окинул его с головы до ног, и снова вернулся к своему прерванному занятию - доставал из шкафа книги, пролистывал их и бросал на журнальный столик. Некоторые, правда, он ставил на полку, на их прежнее место.
  По тому, что гость явно не чувствовал себя здесь новичком, Герман догадался, что это, вероятно родственник (может быть, сын) прежних хозяев квартиры пришел забрать что-то из интересующей его литературы. На мысленно заданный самому себе вопрос о том, каким образом гость попал в квартиру, Герман ответил, что, вероятно, у него остался свой экземпляр ключей. Но тут Герман вспомнил, что все замки в квартире были заменены на новые, немецкие, самой последней марки, неоткрываемые никем, кроме хозяина квартиры.
  -Нет, - ответил гость на страдающую неразрешимыми изъянами догадку Германа, - я не сын прежних хозяев. Кстати, можно попросить у вас чаю? Пить ужасно хочется. Только не очень крепкий и без сахара, пожалуйста.
  Ни слова не говоря, Герман снова пошел на кухню, с учетом пожеланий незваного гостя приготовил чай, вернулся в комнату и протянул ему чашку.
  -Большое спасибо, - вежливо ответил незнакомец и с наслаждением сделал несколько глотков.
  -Как чай? - спросил Герман.
  -Великолепный! Именно такой, как я люблю. Еще раз благодарю вас.
  -Может, теперь вы скажете, кто вы и как сюда попали? - спросил Герман. - Впрочем, я догадываюсь. Вы, вероятно, один из друзей господина Вольфа?
  -Господина Вольфа? - удивленно переспросил незнакомец. - Нет, я не из его друзей. Я сам по себе. А попал я сюда довольно легко - вы забыли закрыть за собой дверь, когда, задаваясь вопросом 'Есть Он или Его нет?' так неожиданно выбежали гулять по Чистопрудному бульвару. Кстати, выяснили?
  -Что? - не понял Герман.
  -Ну, есть ли Он?
  -Нет, - ответил Герман. - Не выяснил. Мне, правда, попалась навстречу одна девушка, которая даже рассказала, как от Него пахнет, но мне она показалась немного сумасшедшей.
  -Ну, мой друг, то, что так скоропалительно и необоснованно принято считать сумасшествием - вовсе не помеха для того, чтобы увидеть Его. Я бы даже сказал, напротив. Кстати, я не представился. Он, - протянул руку для знакомства гость.
  -Как вы сказали? - переспросил Герман, решив, что ослышался.
  -Он, - повторил незнакомец, продолжая держать руку протянутой. - Вы ведь задавали себе вопрос 'Есть ли Он?' Так вот - я есть. И я и есть Он.
  -Он? - округляя глаза, пробормотал Герман.
  -Он, - чему-то радуясь, с улыбкой повторил гость.
  -Герман, - пролепетал Герман, пожимая протянутую руку и произнеся про себя: 'Еще один - третий'. - Простите..., вы...
  -Давай на 'ты', - предложил тот, который хотел, чтобы его называли Он. - Ко мне ведь все на 'ты'.
  Герман неуверенно пожал плечами и негромко сказал:
  -Давай.
  -Так что ты хотел спросить?
  Герман уже забыл, что он хотел спросить, и только пожал плечами.
  -Мать умерла? - спросил Он, показывая глазами на телеграмму, уголок которой выглядывал из кармана Германа.
  Герман с грустью в глазах кивнул головой.
  -Почему ты лжешь?! - резко возвысив голос, спросил Он.
  -Лгу? - опешил Герман.
  -Ведь ты не чувстуешь никакой грусти! К чему же тогда этот вид?
  -Может быть, именно потому... Грустно потому, что нет грусти.
  -А может потому, что теперь ты узнал, что и смерти вовсе нет? - спросил Он. - Ты ведь был там, над Бимини, и видел всех тех, кто якобы мертв?
  -Нет, - сказал Герман. - Не потому. Грусти бы не было.., даже если бы я над Бимини не был. А вот почему нет грусти, этого я понять не могу. Может быть, ты мне ответишь? Если ты и вправду Он? Почему моя душа перестала плакать? Почему перестала радоваться? Почему ей больше ни до чего нет дела?
  -Потому, - сказал Он, - что ты перестал владеть ею.
  -Как же перестал? - спросил Герман. - Ведь я дышу, ем, пью чай, - поднял он свою чашку, - гуляю... Я живу!
  -Нет, - сказал Он. - Не живешь.
  -Как не живу, если?..
  -...если ешь, гуляешь и пьешь чай? - перебил Он. - Ну, это еще вовсе не означает жить. От души же в тебе осталась только одна функция - забота о поддержании жизни в теле. - И Он сказал какие-то странные слова на незнакомом Герману языке: - 'Мене, Мене, Текел, Упарсин'...
  -Что означают эти слова? - спросил Герман. - Отто, вероятно, при помощи какого-то сильного гипноза сделал так, что я вдруг стал понимать, когда говорят на иностранном языке. Но сейчас я не понял ни слова.
  -Ты ведь читал Писание, - напомнил Герману Он.
  -Правильнее было бы сказать не читал, а пролистывал.
  -Этому языку, - многосмысленно сказал Он, - Отто научить не может даже при помощи самого сильного гипноза. А перевод слов означает, что ты взвешен и найден слишком легким...
  -Легким? - эхом перебил Герман.
  -Да, - повторил Он. - Слишком легким. Ты облегчен ровно на душу. Ты теперь почти ничего не стоишь..., потому что почти ничего не весишь.
  -А мои картины, за которые платят сегодня в мире миллионы? Они чего-нибудь стоят?
  -Ты сам сказал - в мире им цена миллионы. Но это и всё... Их можно оценить деньгами, но нельзя оценить человеческой слезой. Никто над ними не прольет ни слезинки. Они, как бриллианты - дороги и бесчувственны. Они, как и ты - 'слишком легкие', потому что они, как и ты, облегчены на душу. И самое страшное для тебя заключается в том, что ты продолжаешь видеть, как всё вокруг по-прежнему прекрасно, продолжаешь осознавать, что жизнь, как океан, безумствует буйством красок и сюжетов вокруг тебя. Но тебе это теперь безразлично. Потому что от тебя в этой жизни осталось только изваяние, бездушное и холодное, в никогда не будучи исполненной мольбе продолжающее взирать на Небо.
  -Так вот что означал этот рисунок!
  -Парусник твой, на котором ты выходил покорять океан, давно затонул и сгнил на дне, и в его пушках давно нет огня - в них живут только холодные красивые рыбы.
  И внезапно перед мысленным взором Германа встала эта картина - дно океана, и на этом дне окаменевшая статуя кого-то, кто когда-то был сильным. И затонувший, уничтоженный морем и временем парусник. И пушки, забитые песком. И вокруг бесконечная красота жизни. И в голове вдруг снова услышались эти слова 'Мене, Мене, Текел, Упарсин' - 'Ты взвешен, и найден слишком легким, и Царство твое будет отнято от тебя'.
  Герман отдаленно вспомнил эти слова из Библии. Они, если он правильно вспомнил, были написаны на стене Храма невесть откуда появившейся кистью руки в час пира одного из ничтожных царей, в своих глазах почитавшем себя равным Небу.
  
  
  
  -Ты сказал, что я теперь почти ничего не стою, - произнес Герман. - Но если почти, значит, еще есть надежда?
  -Проще всего, конечно, сказать, что надежда есть и все зависит от тебя, - сказал Он. - Но способен ли ты захотеть изменить всё ради этой надежды? Способен ли захотеть небесной чистоты?.. Что бы это значило, правда? - с саркастической усмешкой добавил Он. - Способен ли захотеть уничтожить свое Я, когда о его незаурядности, его гениальности, его уникальности, его неповторимости так громко и настойчиво твердят тебе день и ночь с экранов телевизоров, пишут со страниц газет, кричат с аукционов и из залов галерей, куда ты свои картины не то, что не мечтал повесить, а даже мимо них пройти не надеялся? Захотеть этого трудно... а для тебя, наверное, уже и невозможно. Захотеть - значит пожелать. Но осталась ли в тебе способность желать? Ведь у тебя всё есть! И взамен этого всего суметь вдруг пожелать то, что так эфемерно, так непонятно и расплывчато, о чем ты только слышал. И при этом никогда не видел того, кто сумел бы этого достичь. И главное - ты совсем не знаешь, что это, куда это прилепить, что с этим делать, и вообще - зачем тебе это - то, чему и названия-то нет? Послушай, к чему ты все время принюхиваешься? - неожиданно спросил Он, заметив, что Герман все время пытается уловить какой-то запах.
  Герман улыбнулся.
  - Хочу услышать 'дурманящие ароматы клубники, малины и душицы'.
  Он посмотрел на остывший чай, поднес чашку к носу, вдохнул над ней и с сомнением спросил:
  -Ты разве положил в чай малину?.. - Он еще раз вдохнул, но только на этот раз глубже: - ... Или душицу?
  -Нет, - ответил Герман, - не клал.
  Он пожал плечами.
  -И все-таки, скажи, что это за то, чего я должен захотеть? - спросил Герман Его.
   -Ты должен захотеть уничтожить свой эгоизм, - ответил Он.
  -Странно слышать слово уничтожить от тебя, - заметил Герман.
  -Но это главное условие, - сказал Он, - для того, чтобы завоевать свободу от иллюзий.
  -Ты думаешь, у меня остались иллюзии? - с сомнением спросил Герман.
  -Ты имеешь славу, богатство. Ты пишешь картины, чтобы потом их продавал именно Отто - и значит ищешь еще большей славы. Отто продает твои картины за целые горы золота, и ты - не скажу рад - но доволен тем, что и твое богатство с каждым днем все увеличивается. Стремление к славе, богатству, власти - что это, как не иллюзии? Иллюзии, которые питает эгоизм. Разве не эгоизм заставил тебя согласиться с желанием Отто и переделать ту самую первую картину, в которой, конечно же, рябина смотрелась лучше? Но тебе дали огромные деньги - и тебе захотелось иметь их еще больше. Тебя похвалили - и тебе сразу захотелось доказать, что на самом деле ты еще более талантлив, чем это увидел Отто. А Отто, умело полив и без того мощный корень твоего эгоизма, быстро добился, чтобы этот эгоизм заполонил всего тебя.
  -Но эгоизм напомнил мне о том, что и у меня были мечты, и была жизнь, данная для их реализации. Эгоизм помог мне познать, что я все еще есть. Есть - со всеми, присущими мне стремлениями, достоинствами, пороками.
  -В том-то все и дело, - сказал Он, - что в мире нет никакого твоего отдельного я.
  -А что же есть?
  -Одно, Всеединое на все сущее Я.
  -Всеединое Я? - вскинул брови Герман. - А как же Отто?
  - Ты хотел спросить - а как же Дьявол?
  -Да, - ответил Герман. - Он что, тоже часть этого Всего? Часть меня, если я - часть Единого, общего на всех Целого? Часть... Бога, в конце концов?
  -Бог - Дьявол, Добро - Зло... Что всё это? - сказал Он. - Все это - только названия и формы чего-то отдельного, только определения, только варианты проявления мировой двойственности Того, что мгновенно уничтожается, едва только каждая из капель попадет в океан, когда все имена и формы вернутся в безбрежность Единого.
  -Но тогда где же ответ на вопрос - почему в таком изобилии всеми этими качествами, которые порождают и в то же время сами являются порождением эгоизма, наградил нас Создатель? - спросил Герман. - И почему эти 'грехи' практически неистребимы в человеке? Да, я неоднократно слышал, что все это - деяния не Бога, а Сатаны, которые он творит, чтобы навредить Богу. Но, судя по тому, что ты сейчас сказал мне, такое объяснение примитивно, и оно меня не устраивает. Хотя бы потому, что уже в самом этом толковании заложен элемент безбожия.
  -И правильно, что не устраивает, - сказал Он. - Почему не предположить, что Бог и Сатана 'появились' одновременно, как Единая Суть, отображающая великий закон природы единства и борьбы противоположностей, который определяет суть развития, движения, эволюции? Просто со временем люди совершили то ощутимое 'разделение' (раздвоение существовало извечно) единой сути в том смысле, который они вкладывают в эти понятия сейчас. Что ты все время пытаешься рассмотреть в моем лице? - опять прервал свою речь Он.
  Герман снова улыбнулся чему-то своему и ответил:
  -Думаю, почему лепестки красного мака не заволакивают твое лицо и волнистые волосы? И почему листья оливкового дерева, подхваченные песней королька не носятся за тобой с голубыми вспышками незабудок и лиловыми хлопьями бархатных фиалок?
  -От кого ты этого наслушался? - спросил Он.
  Но Герман не ответил.
  Тем временем, Он продолжал:
  -Ты спросил, для чего Всевышний наделил человека эгоизмом и всеми теми качествами, которые его порождают и в то же время становятся его проявлениями? Для того, наверное, и наделил, что эгоизм на определенном этапе тоже необходим. Потому что иначе бы не могла сформироваться человеческая индивидуальность. Но когда эта индивидуальность полностью сформируется и достигнет своей границы, тогда эгоизм должен быть уничтожен. Потому что после этого смысл эгоизма теряется. И если для формирования индивидуальности эгоизм мог быть расценен, как добро, чем он в тот период, несомненно, и являлся, то теперь он становится препятствием для дальнейшего восхождения, и, следовательно, становится злом. Для того, чтобы создать хороший оркестр, нужно прежде собрать высококлассных музыкантов. Но когда оркестр уже создан, тогда индивидуальность каждого музыканта должна подчиниться индивидуальности всего оркестра. Но при этом каждый музыкант должен по прежнему оставаться индивидуальностью, талантом, мастером. Каждая скрипка, каждая виолончель, каждый фагот и каждый треугольник должен твердо знать, что его место здесь, раз его сюда пригласили, отобрав из десятков, а, может быть, и сотен претендентов, и его задача сделать все, от него зависящее, чтобы своей игрой сохранить гармонию всего оркестра. Всякий же музыкант, создающий диссонанс в игре оркестра, должен быть немедленно изгнан. И тогда Дирижер - тот, кто создал весь этот оркестр, начинает выступать в другой ипостаси. Его задача теперь начинает заключаться еще и в том, чтобы выявить тот инструмент, который играет, пусть на чуть-чуть, но хуже прочих, не в гармонии со всем оркестром. С каждой репетицией Дирижер поднимает свой оркестр на все более высокий уровень исполнительского мастерства, берет все более сложные для исполнения композиции. И теперь он должен убедиться в том, что каждый отдельный исполнитель сумеет справиться со своей партией в условиях настолько усложнившегося репертуара. И Он снова вынужден начать проверять каждого музыканта оркестра в отдельности, предлагая им разучивать и играть для проверки все более сложные этюды. Понятно, что тем, кто не справляется, он уделяет больше внимания, чем тем, кто исполняет свои проверочные произведения успешно. И если Дирижер видит, что степень умения того или иного музыканта достигла предела, и теперь его виртуозности будет недостаточно конкретно для этого оркестра, и, следовательно, не позволит подниматься выше всему оркестру, Дирижер без сомнения будет прав, если разорвет с таким музыкантом контракт. А не сделай Дирижер этого шага - что для отдельного музыканта, безусловно, является карающим действием, причинившим ему боль, может, даже испортившим его судьбу - кого в данном случае ты назовешь виновным - Дирижера или неизгнанного музыканта, когда этот музыкант во время концерта в Musikverein сорвет выступление оркестра? Хотя, с точки зрения музыканта, с ним, конечно же, поступили жестоко. Как видишь, Дирижер в нашем примере выступил в роли той самой руки, что начертала на стене Храма эти все расставляющие по своим местам слова: 'Мене, Текел, Упарсин' - 'Ты взешен, найден слишком легким - или недостаточно хорошим, как тебе будет угодно - и Царство твое будет отнято от тебя'...
  Он замолчал. Только время от времени подносил Он ко рту чашку и маленькими глотками отпивал давно остывший чай.
  -Почему ты замолчал? - спросил Герман.
  -Потому что незачем было говорить тебе все это, - сказал Он.
  -Незачем?
  -Незачем. Что я тут тебе все душа, душа?.. Душа личности, душа Единого... Тебя-то это как касается, если у тебя нет души? Ты отдал ее во владение Отто... Ну? А теперь почему ты все время смотришь на мои туфли? - спросил Он, заметив направление взгляда Германа.
  -Думаю, - сказал Герман, - неужели твои ноги действительно омыты маслами сандала и можжевельника из янтарных и малахитовых сосудов?
  Он смотрел на Германа с удивлением и недоверием.
  -Но если так, - задумчиво продолжал Герман, - тогда почему ты не ступаешь по дымным опалам, и почему в тех местах не зацветает фиолетовый цикорий, бузина и шиповник?
  Он прищурил глаза в испытующем взгляде на Германа.
  -А я знаю почему, - сказал Герман.
  Он еще сильнее прищурил глаза в ожидании.
  -Потому что ты - не Он, - сказал Герман. - Я и сразу усомнился, но теперь понял это окончательно.
  -Что значит не Он? Кого ты имеешь в виду?
  -Ты не Христос!
  В это мгновение в комнате погас свет и все погрузилось в черную вязкую темень. Она длилась секунды две, не больше. Когда свет снова вспыхнул, перед Германом сидел Отто собственной персоной и, радостно смеясь, грозил Герману пальцем.
  -А признайтесь, вы ведь поверили, - все еще через смех говорил Отто. Чашка в его руке опять была полная до краев и от нее шел густой аромат чудесного терпкого чая. - Недурно я вас разыграл, а? И потом, разве я вам говорил, что я - Христос?
  -Но вы говорили...
  -Я говорил, что я - Он. А вы подумали, что Он - это Христос? Боже, как смешно!
  -Что ж, - задумчиво произнес Герман. - Раз так все вышло, значит, теперь я постараюсь как можно скорее забыть все, что вы мне тут наговорили.
  -Вот как? - вскинул брови Отто. - И почему же?
  -Разве не вас называют отцом лжи? - ответил вопросом на вопрос Герман. - Зачем же запоминать ложь?
  -Хм. Хорошо. Тогда позвольте задать вам один вопрос.
  -Задавайте, - безразличным голосом сказал Герман.
  -Какое из моих слов, сказанных только что, вы сочтете неверным?
  -Какое? - посмотрел на Отто Германа, задумываясь над его вопросом.
  -Ну да, какое? Повторяю - какое из моих слов, сказанных только что, вы сочтете неверным?... Почему же вы молчите? А, значит, такая ли уж разница, от кого вы узнали Истину, если она - Истина?
  Герман вздохнул.
  'Что есть Истина?' - мог спросить он, как когда-то некто спросил до него. Но спросил другое.
  -Хотите еще чаю? - спросил он.
  Отто посмотрел на свою полную чашку и сказал:
  -Хочу.
  Герман пошел на кухню приготовить чай.
  Когда он вернулся в комнату, Отто в ней не было.
  
   ......................................
  
  И тут Герман почувствовал то необъяснимое состояние, которое за последние месяцы посещало его уже не в первый раз - только с каждым разом оно становилось все глубже, дольше и насыщеннее. Что-то, похожее на черную тучу, начинало подниматься в нем от спинного мозга вверх, погружая сознание в темноту. Он знал, что это - предвестник временного безумия, когда им начинают овладевать галлюцинации.
  Герман поспешил сесть в кресло, стоявшее в гостиной напротив телевизора с большим плазменным экраном.
  И вот уже кресло превратилось в царский трон, а сам он - в преемника грозного царя Вавилонского царства. Корона, которую кто-то надел на его голову, была ему не по размеру, отчего, казалось, сам мозг сдавило обручем и окружающее стало восприниматься в каком-то голубовато-розовом тумане. Экран телевизора увеличился до размеров стены. И на этой стене огромная кисть человеческой руки стала выводить слова, смысл которых не удавалось постичь. На крик царя, больше похожий на львиное рычание, прибежали придворные и тоже с ужасом уставились на стену, где светились непонятным светом три слова. Кто-то властным голосом повелел: 'Привести сюда Даниила!'. Этот старик, еще в детстве доставленный в Вавилон из разгромленной Иудеи, со времен Навуходоносора считался непревзойденным толкователем снов царя.
  Царь голосом Германа спросил Даниила: 'Что здесь написано?'.
  - Здесь написано: 'МЕНЕ, МЕНЕ, ТЕКЕЛ, УПАРСИН'.
  - Можешь растолковать?
  Даниил в смущении опустил голову.
  Вид царя принял устрашающий вид. Пытаясь быстрее разрядить обстановку, не сулившую никому ничего хорошего, визирь, слегка толкнув в бок Даниила, потребовал: 'Толкуй не медля!'.
  -Царь, ты, верно, забыл, как был наказан Господом Небес за свою гордыню твой предшественник на троне - царь Навуходоносор,- теперь уже спокойно глядя в глаза царю, начал Даниил.
  - Ты и вельможи твои, жены твои и наложницы посмели осквернить сосуды Того, в руках Которого дыхание твое. За это и послана от него кисть руки и начертано это писание. Вот - и значение слов:
   МЕНЕ - исчислил Бог дни твоей жизни;
   ТЕКЕЛ - ты взвешен на весах и найден очень легким;
   ПЕРЕС - будет разделено твое царство.
  Герман почувствовал некоторое облегчение: голова болела теперь не так сильно.
  - Наконец-то кто-то додумался снять с меня эту чертову корону - отметило, немного возвращающееся в реальность, сознание Германа.
  Но по предыдущему опыту он знал, что вслед за кратковременным возвращением сознания и исчезновением видовых галлюцинаций неизбежно на смену им приходят слуховые. Избежать их не было никакой возможности.
  Почти тут же Герман услышал где-то рядом спор двух голосов. Да нет! Это был даже и не спор. Это походило на диалог двух мудрецов, мирно и даже дружелюбно обсуждавших какие-то философские проблемы. Взгляд Германа, еще не отошедший до конца от предыдущих видений, лиц разговаривающих увидеть не смог.
  Голоса даже в чем-то были схожими между собой. Как-будто они были разделены одной лишь октавой. Герману казалось, если бы эти голоса слились в единый, то звучали бы именно в той октаве, которая их и разъединяет. Мысль Германа сравнила эти голоса с желтым и голубым цветами, слияние которых порождает зеленый - тот цвет, который и лежит в спектре между ними.
  По аналогии с цветом, Герман назвал один голос желтым, другой - голубым. А так как желтый цвет в сознании Германа професионально ассоциировался с теплом, а голубой - с холодом, то и голоса теперь излучали тепло и холод.
  Оторвавшись от беседы, теплый голос неожиданно обратился с вопросом к Герману:
  - Что тебя смутило? Тебя не удовлетворило толкование Даниила?
  Сознание Германа отметило, что голос этот поступил, минуя всякие там барабанные перепонки, молоточки, наковаленки и прочие хитрости, из которых состоит человеческий орган слуха. Звук каким-то телепатическим способом поступал прямо в мозг и уже там озвучивался в слова на родном для Германа языке.
  По каким-то непонятным для Германа причинам, из ненайденных никем и никем не объясненных глубин подсознания именно толкование Даниила, в действительности просмотренное им без особого вникания в суть пророческих текстов, сейчас вспомнилось ему во всех подробностях. И он начал непринужденный разговор с теплым голосом.
  - Если бы я был убежденным иудеем, как Даниил, я бы всё толкование принял без возражений. Но от матери своей - православной христианки - я воспринял веру, хотя, признаюсь, и не фанатичную, в Святую троицу. И потому, конечно, какие-то вопросы по существу толкования Даниила у меня остались.
  - А вот это уже интересно! - сделал замечание холодный голос, в котором Герману почудились саркастические нотки.
  Как бы и не заметив вмешательства еще одного голоса, Герман продолжал отвечать теплому голосу.
  - Против толкования 'МЕНЕ' ничего не имею против, так как дни - каждого из живущих на Земле - давным-давно исчислены и установлен предел их. Против чего же здесь возражать? Да и каков смысл в возражениях? Согласен и с толкованием 'УПАРСИН', хотя с недоумением хочется вопросить: 'Отчего начертанное слово Даниил заменил на 'ПЕРЕС' и дал его толкование? Впрочем, смысл толкования меня устраивает, если под разделением царства подразумевается мое состояние. Скорее всего, из-за отсутствия наследников оно полностью перейдет в ведение государства. Ну а уж как оно разделит, меня беспокоить к тому времени, как я понимаю, уже не будет.
  И вдруг все снова, и еще сильнее, закружилось в голове, и в следующее мгновение Герман увидел себя откуда-то со стороны, так, как если бы тело его вдруг отдалилось от него на какое-то расстояние. Как в центре театральной сцены, он сидел теперь посреди ставшей вдруг совершенно невообразимых размеров комнаты и проговаривал вслух какие-то не свои, почти незнакомые ему знания и мысли.
  
   Холодный голос
   (обращаясь к Герману):
  
  Категорически возражаю против столь вольной трактовки понятия 'наследник'. Одного из них я точно знаю и уверен, что он обязательно будет претендовать кое на что, принадлежащее пока еще тебе.
  
   Герман
  (проигнорировав обращение к нему холодного голоса, продолжал разговор с теплым голосом):
  
   Мне непонятно толкование слова 'ТЕКЕЛ'. Во-первых, пусть уж толкователи договорятся между собой, что ближе всего по смыслу - 'легкий' или 'недостаточно хороший'. Лично я не могу согласиться, что два разных толкования означают, по-сути, одно и тоже.
  
   Холодный голос:
  
  - Несогласие - это по Нашему.
  
   Герман
   (по-прежнему обращаясь к теплому голосу):
  
   Говоря 'стал легче', ты имеешь в виду потерю мною души? Так она еще во мне, хотя и стала 'ледяной', 'каменной', или как там еще называют люди такие души?!
  
  (почти мольба вырывается из его уст):
  
  Не мог стать я легче!
   А если я стал вдруг 'недостаточно хорошим', то где та мера, по которой до сих пор был 'достаточно хорошим' ?
  
   Теплый голос
  (ничуть не раздражаясь, тихо, как-будто повторял нерадивому ученику трудный урок):
  
  Ты забыл главную истину, что на небесах совсем не те весы, которыми проводят свои измерения люди. У них другая шкала ценностей, которую вам - людям, - никогда не понять.
  
   Герман
  (продолжая диалог с теплым голосом):
  
  Ну а там, на небесах, мои картины хоть чего-то будут стоить? Ведь здесь они сейчас так дороги. Там могут они иметь другую цену?
  
   Теплый голос
  (с легкой доброжелательной иронией):
  
  Там они бесценны, в том смысле, что не будут стоить ни гроша. Тебе правильно сказал Отто - они, как и ты сам сейчас, облегчены на душу.
  
   Герман
   (теплому голосу):
  
  Именно такое состояние моей души и становится невыносимым. Если бы не вина, которую я испытываю за все смерти, случившиеся в последнее время вокруг меня, решил бы, что души во мне уже нет. Но и вина настолько безмерна, что едва ли может вместиться в одной душе. Она наполняет все мое физическое существо. И, думаю, может исчезнуть только с исчезновением моего 'Я'.
  
   Холодный голос
   (как бы сам с собой):
  
  Наконец-то разговор вплотную подошел к давно интересующей многих людей теме. Не откажусь от возможности задать несколько вопросов.
  
   Герман
   (с некоторым даже пафосом, почти забытым):
  
  'Я', мое ЭГО, и происшедший отсюда 'эгоизм', разве не они заставили меня поднять голову и остановили падение до состояния спившегося животного? Разве не они подстегнули меня к работе, и я узнал признание, заработал много денег, которые открыли мне жизнь, достойную человека?
  А разве не эгоизм питает неугасимое стремление человека к знаниям?
  Так что же в этих человеческих качествах плохого?
  
   Холодный голос
   (усмехнувшись, Герману):
  
   Ты решил использовать ответ для избавления от эгоизма? Мало кому это удавалось, хотя примеры есть.
  
   Теплый голос
   (Герману):
  
   Не только стремление, но и достижение богатства, славы, власти - не более чем иллюзии. А иллюзии питает эгоизм. Себе в утешение люди утверждают, что эгоизм дан человеку Богом изначально, и избавиться от него невозможно.
  
   Холодный голос:
  
  Полностью поддерживаю это мнение.
  
   Теплый голос:
  
  Предлагаю компромисс: 'избавиться очень трудно'.
  
   Герман
   (как бы размышляя):
  
  Но это дает уже надежду.
  
   Теплый голос:
  
   Надежда, не укрепленная страстным желанием избавиться (пусть даже с чьей-то помощью) от эгоизма, - очередная иллюзия.
  
   Герман:
  
  Прости, но мне не совсем понятна та конечная цель, которую можно достичь человеку, поборовшему эгоизм.
  
   Холодный голос
  (хотя и разговаривает как бы сам с собой, но Герман понимает, что обращение является своеобразным вызовом обладателю теплого голоса):
  
   Отличный вопрос! Еще интереснее услышать такой ответ, который бы удовлетворил земного человека, уже вкусившего плоды эгоизма - деньги и славу.
  И не только удовлетворил, но и породил бы желание избавиться от неотъемлемого человеческого свойства, которое я отказываюсь считать пороком.
  
   Теплый голос
  (принимая брошенный ему вызов, тем не менее, обращается к Герману):
  
   Эгоизм большинства людей - это, по своей сути, результат неведения или, если угодно, непонимания, что на свете есть только одна Реальность. И Реальность эта - Вселенское, Всеобщее, Всеединое Одно Я. А если совсем кратко, ОДНО со ВСЕМ.
  
  Сказанное только что звучало явным неискаженным эхом того, что полчаса назад говорил Герману Отто. Встречая в книгах слишком сложные философские рассуждения, Герман, обычно не очень вникая в их суть, просто бегло просматривал их. Лишь в некоторых, редких, случаях он позднее возвращался к ним и искренне старался постичь их смысл. Далеко не всегда ему это удавалось. Особенно трудно давался ему смысл книг, в которых излагались философско-религиозные учения Индии и Тибета. Его мышлению, воспитанному на европейской культуре (к ней он всегда относил и русскую), было трудно, а иногда и просто невозможно, осмыслить и принять, как истину, многие положения этих учений.
  Многие основополагающие истины философии Востока соединяли в себе несовместимые понятия. Во всяком случае, так казалось Герману.
  Вероятно, Тот, кому принадлежал теплый голос, заметил на лице и в глазах Германа затруднение в осмыслении только что услышанного.
  
   Теплый голос:
  
   Поясню на простом примере.
   Капля, образовавшаяся где-то высоко в горах в недрах тающего ледника, остается каплей лишь мгновение, когда она падает в маленький ручеек. Попав в ручей, она уже сливается с подобными каплями и утрачивает только ей присущую индивидуальность. И когда капля рекой вливается в океан, она сама становится этим самым Океаном. А точнее - частицей Океана. Но ее уже нельзя выделить в том виде, в котором она скатывалась из ледника.
   Так душа человека, пройдя много ступеней совершенствования, должна стать, теперь уже неотъемлемой, частицей Целого. И не имеет значения, как называют это Целое разные народы, разные языки, разные учения людей.
  
   (Теперь уже с вопросом к Герману):
  
  В таком толковании ты можешь понять и принять возможность существования ОДНОГО во ВСЁМ?
  
   Герман
  (с некоторой заминкой и даже немного неуверенно, как бы еще продолжая осмысление чего-то другого):
  
   Да...
  
   Теплый голос
   (участливо, как бы подбадривая):
  
  Тебя что-то смущает?
  
   Герман
   (решив, что если голоса отчасти повторяют то, что полчаса назад говорил ему Отто, спрашивает в ожидании теперь уже их ответа):
  
  А как же Отто? Он, выходит, тоже неотъемлемая частица того Целого, что я называю Богом Единым?
  
   Холодный голос:
  
  Если бы это был судебный процесс, то в этом месте адвокат Отто обязательно бы заявил: 'Протестую! Вопрос некорректный'.
  
   Теплый голос
   (к Герману):
  
  Я говорил о душах, которые прошли этапы совершенствования. Отто, насколько мне известно, давным-давно был лишен ее. Впрочем, надо проверить исполнение моего давнего приказа.
   А пока проверка не проведена, протест принимается.
  Поставленный тобой вопрос требует обстоятельного ответа и не есть темой сегодняшней беседы. Поговорим о значении Отто в жизни людей в другой раз.
  
   Холодный голос
   (громко):
  
   Если успеешь!
  
   Теплый голос
   (к Герману):
  
  Теперь, когда знаешь, что значит эгоизм, и как трудно его превратить в Единое Я, ты должен решить для себя, способен ли.
  
  Сознание Германа начало возвращаться к реальному восприятию. И хотя галлюцинации покинули его, измученный ими мозг как бы все еще продолжал обдумывать новые вопросы, которые он хотел задать, но не успел.
  
   .......................................
  
  С похорон матери Герман вернулся полностью опустошенным. Пребывание в доме матери в течение десяти дней в памяти оставило лишь фрагменты: отпевание; гроб, опускающийся на белых, непомерно длинных, полотенцах; незнакомые старушки, говорившие на поминках теплые слова о матери и с укоризной смотревшие на непутевого сына; какие-то бумаги, которые надо было подписывать в связи с его отказом от наследства, доставшегося от матери. Кстати, его он отписал почему-то не в пользу местной церкви, как советовали старушки, а в пользу библиотеки исправительного учреждения для несовершеннолетних. Так теперь называлась ДТК (детская трудовая колония), разместившаяся здесь, в полуразрушенном монастыре, сразу же после гражданской войны
  Все остальное было заполнено одиночеством.
  Опустошенность и одиночество, как ни странно, еще усилились в многолюдной Москве.
  В мозгу, как на полотне, все время рисовался каменно-ледяной астероид, летящий в абсолютно черном мраке космоса, неизвестно откуда, куда и сколько времени.
  И лишь в каких-то непознанных глубинах живого еще естества Германа маленьким светлячком теплилась надежда: 'ПОБЕДИТЬ ТРУДНО, НО МОЖНО'.
  
  
  
   ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
  
   'Вне зоны доступа...'
  
   19.
  
  
  А время, меж тем, текло себе дальше, и ему было мало дела до барахтающихся в его стремнинах людей. Оно лишь неумолимо поглощало часы, дни, недели, месяцы. И вот уже и весна с ее пробуждающейся к жизни суетой осталась позади, и назойливый, во все проникающий пух изможденных московской гарью тополей вспоминался теперь ушедшим в небытие еще одним июнем.
  В жизни Германа, с точки зрения любого здравомыслящего человека, тоже, наверное, все шло хорошо, потому что шло оно безостановочно и неуклонно по нарастающей вверх. Его счета в различных банках мира вырастали, по подсчетам этих здравомыслящих, уже не в геометрических, а в каких-то еще непридуманных человечеством прогрессиях. Не было газеты или журнала (и уже не только специализированных, художественных), но даже самой обычной, самой занюханной газетенки, в которых бы ежедневно не упоминалось его имя в связи с какой-нибудь очередной немыслимой суммой, выплаченной за ту или иную его картину. Телеканалы - российские и зарубежные - объявили друг другу самую настоящую незримую войну в погоне за правом взять у него интервью, снять о нем хотя бы крохотный сюжет. Папарацци всех мастей, изданий и возрастов, о малейшем интересе к себе которых (ну пусть хотя бы одного из них!) Герман когда-то так безответно мечтал, теперь осаждали его с такой атакующей назойливостью, что, если бы рядом был Отто, Герман, не задумываясь, попросил бы его что-то с этим сделать, только не очень кровавое. Впрочем, Отто не нуждался в том, чтобы его о чем-то просили в общепринятом понимании этого слова. Порой достаточно было о нем просто подумать. Но те несколько автомобильных аварий, отправивших в травматологию шесть-семь наиболее быстрых из них, хулиганские нападения местной пэтэушной шпаны, отобравшей десяток камер и разбившей с пол-десятка физиономий наиболее вездесущим другим, лишение аккредитации трех и высылка из страны по подозрению в шпионаже четырех - все эти меры, несомненно предпринятые Отто, проблемы не решили. Папарацци как будто размножались - то ли путем почкования, то ли еще какого-то своего, неведомого миру, цехового изобретения - быстро и неумолимо. Их становилось все больше и больше, и скрыться от них уже совсем не представлялось возможным. А такая киношная ерунда, как темные очки, низко надвинутая широкополая шляпа и, даже в июне, глубоко упрятанное в шарф лицо, только еще сильнее раззадоривали их. Папарацци дежурили у его подъезда, караулили возле машины, и регулярно по ночам, когда водитель был дома, протыкали шилом колеса, чтобы Герман не сумел быстро умчаться от них. Водитель утром прибегал к Герману, долго и слезливо жаловался на такой дорожный беспредел, с которым ему за все века службы у Отто не приходилось сталкиваться, и в завершение своих жалоб всегда просил денег на ремонт колес. В конце концов, Герману так всё это осточертело, что он мысленно попросил Отто убрать с глаз долой и машину и водителя, отсутствие каковых и было обнаружено им на следующее же утро.
  Писал Герман теперь не много, не часто, и давно уже не по той непреодолимой потребности души, с какой когда-то даже просто подходил к мольберту. Теперь живопись для него была не более, чем способом хоть чем-то занять свое, бесконечно утомительно-текущее время его жизни.
  А еще с помощью живописи Герман безуспешно пытался хоть немного заглушить чувство неясной, но, с некоторых пор ставшей уже совершенно невыносимой, вины перед кем-то. И только одна мысль, одно стремление владели им теперь - найти из всего этого выход.
  Пробыв в последний раз в Москве совсем недолго, всего около двух недель, Отто снова исчез. Но перед своим исчезновением напомнил, что 22-го сентября, в день осеннего равноденствия, он ждет его, согласно обещанию, данному Германом еще во время их первой встречи у Давида, в Мексике, в городе Чичен-Ица, у пирамиды Кукулькан, где в тот день между небесами и земным планом откроются невидимые ворота, через которые в небо, для их скорого исполнения на Земле, Герман должен будет направить свои самые сокровенные желания. Герман хотел сказать Отто, что ему незачем ехать так далеко, потому что желать, по сути дела, больше нечего. Родственников, которым он мог бы пожелать здоровья и долгих лет жизни, у него не осталось. Здоровья себе, после того, как даже сама душа его стала принадлежать Отто, желать было бессмысленно. Так же, как бессмысленно было желать любви - своей к кому-либо или кого-либо к себе. Зачем она, если у тебя нет возможности эту любовь в себе понять? А всего остального, о чем обычно просят люди - славы и денег - у него теперь было в избытке и без Кукулькана. Радости только от этого не было ни малейшей, но ведь не лететь же за тридевять земель и лезть на пирамиду только для того, чтобы пожаловаться небесам на отсутствие радости. Но когда Герман, собираясь отказаться от поездки, увидел взгляд Отто, он ничего этого говорить не стал, а только пообещал, что обязательно будет.
  -И смотрите, не опоздайте, - предупредил его Отто.
  -Буду вовремя, - пообещал Герман в ответ.
  На том они и расстались - до 22-го сентября.
  Сару он тоже не видел со времени своего возвращения из Лондона. Где она была все это время, и в какой точке Вселенной находится теперь, Герман не знал. Он неоднократно пробовал мысленно взывать к ней, как он это делал по отношению к Отто, но то ли Сара не хотела ему отвечать, то ли не владела даром знать чужие мысли на расстоянии.
  Подсознательно Герман понимал, что договоренность с Отто встретиться в день следующего осеннего равноденствия у храма Кукулькан не может не иметь какого-то скрытого от него смысла. Неуловимая обычными органами чувств подсказка из самого окружающего его воздуха говорила, что ждать ему от этой встречи можно только неприятностей и потрясений. Возможно, каким-то звериным инстинктом, который у каждого из нас заложен генетически, Герман предчувствовал, что это будет их последняя встреча в земной жизни. Что-то нужно было до этой встречи предпринять, чему-то научиться - но чему и где, Герман не знал. Знал только, что отменить встречу или перенести ее было не в силах и не во власти никого из смертных. Слишком велика была сила Того, кто будет ждать его в том затерянном в джунглях городке Чичен-Ица.
  Как это чаще всего и бывает, ответы на самые трудные вопросы приходят к нам неожиданно, и находишь их там, где совершенно не ожидал найти.
  Так вышло и сейчас.
  Сидя однажды вечером перед телевизором и бездумно прощелкивая каналы - от начала в конец и обратно, Герман обратил внимание на сказочную зимнюю картинку какого-то сибирского пейзажа с уютной деревянной церковкой. Герман остановился на этом канале. Вскоре он узнал, что речь шла о том, как в конце XIX века сибиряки, проживавшие в столице Российской империи решили устроить храм для совместной молитвы под покровительством святителя Иннокентия Иркутского. Среди главных ревнителей и жертвователей устройства придела в честь Святителя Иннокентия - Иркутского Чудотворца - называли уроженца Иркутска, миллионера-золотопромышленника, вставшего впоследствии на монашеский путь, Иннокентия Серебрякова. И в рассказе об этом Серебрякове были приведены его слова: 'При помощи своих денег я видел мир Божий, повидал всяких людей на свете, изучал их жизнь, быт, нравственное достоинство, узнал все их радости, счастье и горе, но что из всего этого прибавилось к моему личному счастью жизни? Ровно ничего. Та же пустота в сердце, то же сознание неудовлетворенности, то же томление души...'. Это им было сказано в тридцать три года.
  'Почти ровесник', - подумал Герман, услышав возраст.
  'А 1894 году, - говорилось дальше в передаче, - настоятелю Санкт-Петербургского подворья Свято-Андреевского скита отцу Давиду (Мухранову) - духовнику Иннокентия Михайловича Серебрякова - было откровение от образа 'В скорбех и печалех Утешение' о небесном избранничестве Иннокентия Серебрякова для монашеского подвига'.
  'Интересно, нашел этот Серебряков, в конце концов, успокоение своей душе? - спросил себя Герман. - Сумел ли заполнить пустоту в сердце? И успокился ли его томящийся дух после того, как он принял монашество?.. А, может, это и есть ответ? - вдруг подумал Герман. И тут же сам себя спросил: - В чем? В монашестве? - Но это исключено, я никогда не имел к этому стремления. В том, чтобы строить Храм? Так уже поздно - до двадцать второго сентября осталось времени всего-ничего. Или ответ в самом слове 'Храм'?..'
  Было бы неправдой сказать, что внутри Германа все в один миг перевернулось. Или что он вдруг почувствовал неодолимое стремление тут же все бросить и уйти в монастырь. Нет, всего этого не было. Но была уверенность в том, что этим недолгим сюжетом кто-то свыше показал ему пример того, каким, в принципе, может быть решение.
  Для Германа не имело значения, в какой из Храмов необъятной Руси отправиться в поисках ответов, лишь бы этот Храм был подальше от Москвы. А еще лучше, вообще от людей. Ему не представлялось, чтобы где-то ближе могла найтись та обитель, в которой ему смогли бы ответить на вопросы, которых он, в сущности, даже не знал сам. Он был сейчас подобен тому библейскому царю, который призвал мудрецов, чтобы они открыли ему значение сна, но при этом заодно и рассказали, что же ему вообще приснилось.
  Герман открыл Интернет и в поисковой системе набрал: 'Монастыри Севера'. Монастырей оказалось довольно много. Выбрав тот из них, название которого ему понравилось больше остальных, Герман хотел по телефону тут же заказать билет на самолет и сейчас же лететь до Вологды. Но рейс вылетал только завтра вечером. Потому приходилось ехать поездом, благо они ходили ежедневно. Наскоро сложив в дорожную сумку все самое необходимое, Герман вызвал такси до Ярославского вокзала и через два часа был уже в пути до Вологды.
  
  
   20.
  
  
  
  Поезд шел ночью, чуть более восьми с половиной часов, и его расписание было рассчитано так, что прибывал он в Вологду как раз к первому автобусу на Кириллов, откуда, собственно, и начинается паломничество по монастырям.
  День задавался прохладным и влажным. Впрочем, за все время своего пребывания здесь другой погоды Герман так и не увидел. Дождь бывал каждый день.
   Автовокзал находился прямо возле железнодорожного вокзала, и, сев на автобус, он по очень даже приличной дороге преодолел 130 км пути всего за два с половиной часа.
  Герман, по извечной привычке русского человека ездить за пределами Москвы по плохим дорогам, полусонно подивился такому качеству дорожного полотна, и, поскольку сидел на переднем сидении, то и попросил водителя разъяснить ему причину его удивления. Водитель, который только рад был с утра, чтобы не хотелось спать, перекинуться с кем-нибудь словцом-другим, рассказал, что дорога, по которой они сейчас ехали, появилась здесь сравнительно недавно, в 70-х годах.
  -А вон там, - показал он в сторону обочины, - местами, вдоль той, по которой мы едем, встречаются участки старой дороги. Но ездить по ней было гиблым делом. Самым разумным было добираться по воде из Череповца.
  Утолив таким образом свое вялое любопытство, Герман задремал, отчего путь до Кириллова показался ему еще короче.
  Герман, еще будучи в Москве и выбирая в Интеренете монастырь, в который поедет, решил, что в Кириллове он останавливаться не будет. Хоть в нем и располагался Кирилло-Белозерский монастырь, один из старейших на Руси, но находился он, по представлению Германа о том, что он ищет, хоть и в красивом, но слишком многолюдном городе. Потому, расспросив местных жителей, как добраться до того монастыря, к которому он, собственно, и направлялся, Герман по их советам проехал часть пути еще на одном автобусе, а дальше по лесной дороге весь оставшийся путь шел пешком. Так он дошел до села, носящего то же название, что и монастырь. Основная часть села была на этом берегу реки, а монастырь на том. От села к монастырю через реку вел старый, широкий, со сломанными в некоторых местах перилами, но все еще довольно крепкий, и, видно, что регулярно подновляемый, деревянный мост.
  Монастырь был выстроен на холме, между двух озер, соединенных небольшой речушкой, настолько бурной, что местные жители говорили, будто она не замерзает даже во время суровой местной зимы. Монастырь не отличался особым внешним величием или какой-то пышностью архитектуры. Но, несмотря на кажущийся аскетизм, этот монастырь все равно был и красив и изыскан одновременно. Казалось, что от него и вправду исходил какой-то дарящий покой небесный свет. Это общее впечатление суровой красоты только усиливало низкое, сиренево-серое небо в клочковатых неприветливых облаках, подсвеченных сверху холодным светом невидимого за тучами Солнца.
  'Господи, как хорошо', - подумал Герман впервые за много месяцев.
  Что именно было хорошо, он не мог сказать точно. Хорошо было всё, и хорошо было везде. Хорошо, тихо и покойно. Тишина и бесконечный покой, проникающий во все. Тихая, давно ждущая его обитель меж двух озер. Тихая пристань души.
   'Души.., - эхом подумалось Герману. - Может, все это - Отто, Сара, Бимини, 'Рябиновые бусы' - только плод моих больных фантазий? И душа у меня всё же есть? А может, просто здесь Отто не властен?'
  Бабульки стирали белье в озере, водя им по воде туда-сюда, нацепив на длинный шест. Монах плыл в лодке посреди озера. Рябь дрожала на холодном серебре воды. Утки качались на воде. Не сюда ли он должен был прийти с самого-самого начала? Зачем он поехал из родного дома в Москву? Что он хотел в ней найти, когда всё - вот оно, вокруг, пред тобой, навечно.
  Герман не стал терять времени на поиски жилья, обустройство и тому подобную чепуху, которая здесь, в этих местах, казалась еще мельче и еще ненужнее, чтобы уделять ей хоть минуту такого драгоценного, и в таком малом количестве оставшегося, времени. Безвредно облаиваемый бегающими по селу собаками, он прошел через село и сразу пошел в сторону монастыря. К кому он там подойдет? - Неважно, к кому. К Настоятелю, к старцу какому-нибудь, к звонарю - словом, к кому-нибудь. Здесь, наверняка, все живущие должны быть преисполнены этим всеобщим состоянием святости. Он просто подойдет к первому попавшемуся монашеку и спросит: 'Что мне делать, Отче?'
  Людей через мост к монастырю шло не много. Как ему потом рассказали, много их прибывает с паломническими эскурсиями, и, в основном, зимой, потому что зима считается для путешествия в эти края самым оптимальным временем года. Хотя, для того, чтобы увидеть знаменитые на весь мир монастырские фрески, необходимо ехать сюда летом. Дело в том, что с мая по сентябрь бывает та самая 'подходящая влажность и температура', которые безвредны для фресок, и потому именно в эти месяцы Собор, в котором находятся фрески, открывают для, так называемого, 'проветривания'.
  Одна из церквей монастыря была покрыта густой клеткой строительных лесов. На лесах трудилось несколько рабочих, а внизу, у основания лесов, Герман увидел человека в священническом облачении. Потом он их видел еще много, но этот был первым. К нему Герман и подошел.
  Это был еще совсем молодой священник, с зачесанными назад, не такими уж и длинными, как это принято ожидать от насельников монастырей, темно-русыми волосами, с тонким, чуть с горбинкой носом и густой бородой. Увидев направляющегося к нему Германа, священник посмотрел на него прямо и доброжелательно. Своим видом он показывал Герману, что ждет его и готов его выслушать.
  -Здравствуйте, батюшка, - сказал Герман, и сам удивился тому, как произнес он это слово 'батюшка' - без всякого напряжения, хотя тот и был на вид лет на пять моложе Германа.
  -Здравствуй, сын мой, - ответил священник. Голос у него был высокий и мягкий.
  -Уделите мне несколько минут, батюшка, - попросил Герман, уже даже с некоторым удовольствием повторяя это уютное, и какое-то пахнущее домашними пирогами слово - 'батюшка'.
  -Слушаю тебя, сын мой, - сказал священник, снова называя его сыном.
  Как выяснилось, он и был Настоятелем. Правда, не монастыря, потому что монастырь по-прежнему, с тех времен, как в нем запретили службы, в основе своей оставался музеем, главным экспонатом которого являлись написанные на стенах одного из его Соборов фрески. Священник же был Настоятелем Надвратной церкви на Святых вратах, в которой после перестройки для местной православной общины разрешили проводить богослужения.
  Они шли по монастырскому подворью и Герман, как на исповеди, рассказывал впервые увиденному им священнику обо всех, до мельчайших подробностей, событиях последнего года своей жизни. Он начал с того самого дня, когда ему на мобильный телефон позвонил Давид и попросил забрать картину. Он рассказывал о своей запойной жизни и о Татьяне, о том, как согласился переделать картину с рябиной. Рассказывал о Саре и о Париже, о картинах, написанных за этот год. Рассказывал о Лондонском казино и о Бимини, о неведомом летчике и о своем сне с похожими на русских Святых индейцах майя. Рассказал он также о смерти Татьяны и об убийстве безногого инвалида в электричке. Потом рассказал о свалившихся на него, как с неба, славе и богатстве, которые сам он считал незаслуженными, и о своем безразличии не только к славе и богатству, но и ко всему остальному на свете. В завершение он рассказал и о предстоящей встрече у храма Кукулькан.
  -Что же мне делать, Отче? - закончил свою долгую путанную речь Герман.
  -Ну, Отче - это уже излишне, - с улыбкой произнес священник. - Достоточно просто 'батюшка'... Если, конечно, вам удобно такое обращение, - немного смущенно добавил он.
  -Удобно, батюшка, - сказал Герман. - Вы только ответьте на мой вопрос - что мне делать теперь?
  -Что делать? - переспросил священник. - Не знаю.
  -Не знаете?
  -Не знаю.
  -Выходит, батюшка, я зря ехал?
  -Ты спросил меня, знаю ли я ответ. Я честно тебе ответил, что не знаю, - сказал батюшка. - Но кто я, чтобы знать всё? Проси Его, - батюшка обратил взор к небу, - Он обязательно даст тебе ответ. Только постарайся услышать этот ответ. А я, честно говоря, даже не очень сведущ, о каком храме... как ты его назвал? Кулюкан?
  -Кукулькан, - поправил батюшку Герман.
  -Спасибо. Название-то какое, так сразу и не упомнишь. Так вот, я даже не знаю, о каком храме Кукулькан ты говоришь. Да, по правде сказать, и узнавать о нем ничего не хочу. Из твоих слов я понял одно, без всяких сомнений -это не храм никакой, а обыкновенное капище язычников. Если тебе интересен мой совет, я бы постарался тебе его дать.
  -Очень интересен, батюшка.
  -Тогда, вот что я могу тебе посоветовать: поживи здесь месяца два-три. Ты говоришь, что должен быть у этого... тьфу ты, прости Господи, опять забыл - у Кукулькана! - в конце сентября?
  -Да, батюшка, двадцать второго сентября.
  -А ты побудь у нас до самого октября. Походи на службу, помолись, если веруешь, а не веруешь... - тоже помолись. Во всяком случае, попробуй. Поразмышляй. Постарайся не думать обо всем, что ты оставил там, - батюшка показал головой куда-то неопределенно, за ворота монастыря. - Водички попей святой. Вон, видишь колодец? Вода в нем не только от физических недугов, но и от душевных хорошо исцеляет. А Сатана тебя здесь, - батюшка осенил себя быстрым крестным знамением, - не достанет. Это место святое, намоленное, он таких мест пуще огня своего адского боится. А там и ответ сам собой прийдет, что тебе дальше делать. Ты говоришь, что ты художник?
  -Да, батюшка, художник.
  -Ну вот видишь, как хорошо, - радостно улыбнулся батюшка.
  -Что же в этом хорошего? - не понял Герман причину его радости.
  -Здесь много чего есть художнику посмотреть, и много чему поучиться, - сказал батюшка. - Эти стены видели знаешь сколько художников? Художники сюда отовсюду приходили - и из Москвы, и из Петербурга, и из Ростова.., и создавали свои самые лучшие, самые искренние творения.
  -Что же они тут рисовали? - спросил Герман, оглядываясь вокруг.
  -Фрески реставрировали, да и прочие работы делали. Своим трудом они славили Господа, и за это им было даровано вдохновение, покой и мир... И ответы, - добавил он.
  -И я могу жить прямо здесь, при монастыре? - спросил Герман.
  -Нет, к сожалению, жить при монастыре пока негде. Вот в Кирилло-Белозерском, в нем есть странноприимный дом, а у нас... Здесь, кто приезжает, селятся обычно в гостиннице или по домам. Народ у нас хороший, добрый, не обидит.
  -Нет, в гостиннице я точно жить не буду, - уверенно сказал Герман.
  -Тогда постучи в любой дом, тебе сразу скажут, у кого можно поселиться. Еще и баньку протопят. У нас на севере банька - первое дело! - смачно, с нескрываемой любовью к баньке добавил батюшка.
  Они дружелюбно попрощались, после чего Герман пошел в село искать пристанище. Теперь, ближе к вечеру, когда и без того прохладный день стал еще холоднее, вопрос с ночлегом уже не казался ему такой ерундой, как с утра.
  
  
   21.
  
  
  Местные жители, как совершенно справедливо сказал о них священник, были действительно очень сердечны и дорожелательны. Впрочем, качества эти, как ему рассказали, вообще были характерны для большинства северян. Правда, в том сельце, в котором на время поселился Герман, для такой доброжелательности были и некоторые подспудные мотивы. Конечно, не в таком количестве, как в Кириллове, но и сюда приезжало достаточное число туристов со всего мира, и туристы эти привносили вполне ощутимый вклад в более, чем скромное благосостояние местных жителей. В первом же доме, куда постучал Герман с целью найти ночлег и временное пристанище, ему с радостью предложили и приют и стол. Причем, по меркам не только Москвы, но и любого другого города, за плату более, чем символическую. А в Москве за такую плату можно было бы разве что один раз проехать в метро. Комфорта, конечно, в доме, где поселился Герман, особого не было, но баня была.
  Странное, необъяснимое настроение овладело Германом в этом сельце. Вроде бы, он и ехал сюда ради далекого монастыря, а в монастырь почему-то, практически не заходил. И не то, чтобы ему не хотелось этого, нет. Просто для умиротворения ему оказалось достаточно гораздо меньшего, чем монастырь - реки, двух озер, низкого неба, разлитого в самом воздухе невероятного покоя, беззлобного лая собак, бегающих без привязи по улочкам, вечерней баньки, утреннего крика петухов. Захватив с собой из Москвы, скорее по привычке, чем из желания рисовать, маленький портативный этюдник, он вдруг ощутил давным-давно забытое желание ходить на этюды. Хозяин дома, где жил Герман, напилил ему из неупотребленных в дело кусков оргалита целую гору маленьких - 18х24см - подрамничков, которые Герман по утрам набирал с собой в этюдник и уходил на пленэры. В двадцать минут набрасывая маслом основу того или иного пейзажа, он тут же доставал новый прямоугольничек оргалита, прямо на том же месте, где стоял, менял ракурс и сразу начинал следующий этюд. Как и большинство, так называемых, концептуальных художников, Герман с презрительным высокомерием относился к пейзажной живописи. В его кругах пейзажи небрежно называли неопределенным понятием 'лужок-бережок'. А здесь ему, кроме этих лужков-бережков, писать ничего больше не хотелось. И от создания своих незамысловатых этюдов он чувствовал такое удовлетворение, которого никогда раньше не ощущал при написании даже самой 'многосмысленной' из своих картин. Он словно начисто забыл и о своих исканиях, и об Отто, и о Кукулькане.
  А недавно, когда ему ночью вдруг вспомнилась мама, и то, что ее больше нет, он тихо и горько заплакал.
  Так прошло несколько дней.
  Посмотрев этюды Германа, хозяин как-то вечером рассказал ему об одном очень красивом месте, которое Герман просто обязан посетить. 'Там есть, что порисовать', - убежденно сказал хозяин. Неподалеку, всего в двух с половиной километрах к югу, по его словам, был расположен какой-то старый, почти полностью разрушенный погост. От этого погоста сохранилась лишь старинная деревянная церквушка в полуразрушенном состоянии. И еще там есть одно чудное озеро. 'Очень красивое место, - заверил хозяин. - Покойное'.
  На следующее утро Герман с этюдником направился к этому погосту.
  Прийдя на место, он оказался у небольшого лесного озера. Саму церковку он поначалу даже не заметил, она буквально утопала в зелени деревьев. Вид действительно был изумительный.
  На берегу озера сидел одинокий рыболов.
  Герман хотел было раскрыть этюдник, но передумал. Захотелось просто полюбоваться расстилающимися перед ним видами. Он подошел к рыбаку и попросил разрешения присесть неподалеку. Обычно рыбаки не очень любят, когда рядом с ними подсаживаются посторонние. По их приметам, это верный признак неудачной рыбалки. Но, как ни странно, этот рыболов, приятно улыбнувшись, дружелюбно сказал 'пожалуйста' и жестом указал на место рядом с ним.
  Несколько минут прошли в полном молчании. Со стороны могло показаться, что каждый занят своим делом: рыболов - ужением рыбы, художник - любованием прекрасным пейзажем. Неожиданно Герман обратил внимание, что поплавок уже почти полностью ушел под воду и медленно продвигался, направляемый невидимой рыбой, к ближайшему ивовому кусту, а рыболов не предпринимал никаких действий к ее поимке. Герману стало понятно, что рыболов или плохо видит, или занят какими-то своими мыслями и потому даже не замечает поклевки.
  -У вас клюет! - с каким-то, уже почти забытым азартом, подавляя возглас, негромко вскрикнул Герман.
  -Да пусть себе клюет, - почти равнодушно произнес рыболов. Но рука его автоматически вместе с этими словами сделала привычное подсекающее движение, и уже через несколько секунд он снял с крючка приличного карася. Нанизав новую наживку, рыбак почему-то не забросил снасть в воду, а установил удилище на какую-то рогатинку и повернулся лицом к Герману.
  На вид ему было за шестьдесят. Германа поразили его глаза: голубые, как у ребенка, и в тоже время наполненные неизбывной тоской и одиночеством. Чем-то неуловимым он напоминал Герману отца; только тот был помоложе, когда умер.
  -Мало заказов или плохо продаются картины? - то ли спросил, то ли подтвердил собственную догадку рыболов. По дружелюбному тону было видно, что вопрос этот задан без всякой задней мысли и без всякого намерения как-то обидеть Германа. Это было естественное и, наверное, непреодолимое желание начать разговор.
  Герману нисколько не показался бестактным его вопрос.
  Как бы боясь, что разговор на этом может и прекратиться, рыболов представился: 'Владимир Николаевич'. Знакомство свое они скрепили крепким мужским рукопожатием.
  -Обычно летом сюда приезжают те художники, чьи заработки не позволяют им отправиться на Сейшелы... Или, на худой конец, в Анталию. - И почти сразу же добавил: - У меня сын тоже художник... Живет в Москве. Последнее время специализируется исключительно на портретах. Сейчас отдыхает с семьей в Крыму, в нашем любимом семейном Коктебеле. Пишет, что заказов сейчас стало меньше.
  -Кризис сказывается на всем, - глубокомысленно заметил Герман. И, в свою очередь, чтобы поддержать беседу с незнакомым, но очень располагающим к себе и приятным с первого взгляда человеком, рассказал немного о себе. Что приехал несколько дней назад, что, как и его сын, живет в Москве (по растянутости слова и даже некоторой задумчивости, с которыми было произнесено 'в Москве', наблюдательному человеку нетрудно было догадаться, что назвать место проживания в последние месяцы Герману было совсем не просто), здесь остановился у очень приветливых людей, которые и посоветовали ему прийти на этюды на этот погост. О цели своего приезда Герман умолчал: подумал, что при первом знакомстве как-то неловко раскрывать душу перед первым же встречным, хотя и необъяснимо симпатичным человеком, да еще и на трезвые головы. О том, что он в первый же час открыл душу священнику, Герман даже не вспомнил - священник воспринимался все же как-то иначе, чтобы назвать его первым встречным.
  Владимир Николаевич, наверное, уловив в облике Германа какую-то неприкаянность, неожиданно, не только для Германа, но, наверное, и для себя, предложил:
  -А приходите сегодня же вечерком ко мне в гости. Уж простите, грешен: по извечному пристрастию русской интеллигенции к празднословию люблю провести вечер за преферансом или хотя бы за беседой, пусть и без карт.
  Отказываться Герман и не собирался.
  Владимир Николаевич рассказал Герману, как его найти (он жил в том же селе, где обосновался и Герман), и Герман на обратной стороне подрамника кисточкой записал адрес.
  -Я пойду, поищу место для этюдов, - сказал Герман. Ему хотелось найти сейчас повод уйти, чтобы за незначительными репликами не расплескать тех тем, которые, интуитивно чувствовал, они будут обговаривать вечером.
  Владимир Николаевич, видимо, испытывал то же самое желание, и потому только улыбнулся своей чистой детской улыбкой..
  -Тогда, до вечера, - сказал на прощание Герман.
  -До вечера, - сказал в ответ Владимир Николаевич.
  
   ..............................
  
  Найти указанный адрес в небольшом селе было легко.
  Небольшой, но очень опрятный снаружи деревянный домик сразу же обращал на себя внимание именно этой опрятностью и отсутствием многочисленных хозяйственных построек вокруг. С собой Герман 'на всякий случай' прихватил бутылочку хорошего коньяка (он был куплен еще в Москве) и закуску, которую купил в одном из местных магазинов. Магазин этот, как успел заметить Герман, был, в основном, почти всегда закрыт, а сегодня вдруг открылся. Закуска состояла из того 'самого лучшего', по словам молодой красивой продавщицы (и уж точно самого дорогого), что еще сохранилось в ее забытом Богом непрезентабельном заведении с нерегламентированным режимом работы.
  Одним взглядом оценив высокое качество коньяка, Владимир Николаевич, тем не менее, попросил вернуть его в ту сумку, из которой тот только что был извлечен. Вместо него на столе появилась оригинальная бутылка рябиновки собственного производства и разносолы.
  -Рябиновка моя; - с гордостью произнес Владимир Николавевич, - приготовлена по старым рецептам. Разносолами снабжает невестка. Раз в год сын с ней обязательно приезжает на несколько дней погостить. Внуки приезжали, когда были еще школьниками. Сыну повезло с женой. - И какие-то далекие воспоминания осветили при этих словах его замечательные глаза.
  За ужином Герман, как знаток, в полной мере вознаградил хояина искренними комплиментами по поводу его рябиновки, хотя выпили они всего лишь по три рюмки. Разносолы невестки тоже были отменными. Герман вообще заметил, что здесь ему исключительно вкусно елось и пилось, хоть местная снедь и не отличалась каким-то особым разнообразием - картошка, огурцы, помидоры, грибы, рыба... Но вкусно ему здесь всегда было так, как не было никогда ни в одном ресторане.
  Разговоров особых за ужином не было, так - обо всем и ни о чем одновременно. Оба в предвкушении интересной беседы берегли темы на потом.
  После ужина хозяин пригласил Германа в небольшую комнату, одна стена которой была полностью занята библиотечным стеллажем. В правом углу (к огромному удивлению Германа, хозяину, судя по некоторым вычислениям из его биографии, было, наверняка, не за шестьдесят, как показалось вначале, а за все семьдесят!) на специальном столе стоял персональный компьютер современной конфигурации, плазменный монитор и хорошие динамики. Уловив удивление в глазах Германа, Владимир Николаевич подтвердил:
  -Интернет, конечно же, есть. Тариф, правда, не безлимитный, но трафик достаточно большой. Хотелось бы, конечно, безлимитный - ведь это мое окно в мир, но тут уж ничего не поделаешь, безлимитный сюда еще не провели. Спасибо сыну за компьютер. Его подарок.
  Они уселись на уютный диван, который стоял в метре от стеллажа с книгами. На уровне глаз сидящего на диване в стеллаж был вмонтирован цветной телевизор с небольшим экраном.
  -Так сказать, личный кабинет, - пояснил Владимир Николаевич. - Впрочем, здесь всё только личное. Жена, царство ей небесное, умерла давно и похоронена далеко от этих мест. Стараюсь хотя бы раз в год навещать ее погост. А с душой ее разговариваю почти ежедневно, хотя некоторые утверждают, что часто души ушедших беспокоить не следует. Да я и не беспокою. Просто беседую. Иногда слышу и ее слова.
  -А что привело вас сюда, - спросил Герман, - в этот, такой далекий от всего на свете край?
  -Что привело? - переспросил Владимир Николаевич. - Стихи.
  -Стихи?
  -Да, попавшиеся однажды на глаза стихи Николая Рубцова. Хотите послушать?
  -Хочу, - сказал Герман.
  И Владимир Николаевич негромким голосом прочитал наизусть:
  
   В потемневших лучах горизонта
   Я смотрел на окрестности те,
   Где узрела душа Ферапонта
   Что-то божье в земной красоте.
   И однажды возникло из грезы,
   Из молящейся этой души,
   Как трава, как вода, как березы,
   Диво дивное в русской глуши!
   И небесно-земной Дионисий,
   Из соседних явившись земель,
   Это дивное диво возвысил
   До черты, небывалой досель...
   Неподвижно стояли деревья,
   И ромашки белели во мгле,
   И казалась мне эта деревня
   Чем-то самым святым на земле...
  
  -Когда не стало жены, - произнес задумчиво Владимир Николаевич, - душа потребовала уединения и покоя. И тогда я нашел для себя это место.
  Владимир Николаевич замолчал, вспоминая, видимо, что-то свое, глубоко личное.
  Молчал и Герман. Он смотрел на книги,среди которых жил этот странный человек.
  Большая часть полок библиотечного стеллажа была занята книгами классиков русской и мировой литературы. На отдельных полках стояли книги из серий 'Всемирная литература', 'ЖЗЛ', 'Жизнь в искусстве', 'Воспоминания современников', 'Поэзия', хотя собрания сочинений Пушкина и Лермонтова занимали особое место. Внимание Германа привлекли две соседние верхние полки: на одной из них стояли десятки книг по физике. Да не просто по физике, а по ядерной физике: 'Основы ядерной физики', 'Физика элементарных частиц' и т.п. Первой книгой этой полки была 'Неизбежность странного мира'. На другой - соседней!- литература религиозного направления: разные издания канонической Библии, множество фундаментальных 'Толкований' библейских текстов, 'Книга перемен' и 'Тибетская книга мертвых'; 'Библейские сказания' Зенона Касидовского соседствовали с Кораном и книгами индуистских философов.
  Герман пытался по книгам определить профессию хозяина дома, хотя по социальному статусу сейчас он определенно относился к категории 'пенсионеров, находящихся на заслуженном отдыхе'.
  Угадав ход его мыслей, хозяин, уж как-то слишком прозаически-буднично, произнес:
  -Я врач, с почти полувековым стажем работы по специальности.
  -Врач? - переспросил Герман, невольно снова посмотрев на полки с книгами по физике и по различным религиям.
  - 'Жизнь большинства людей, - произнес Владимир Николаевич, - мертвая дорога и никуда не ведет. Но иные с самого детства знают, что они идут к неведомому морю. И они чувствуют веяние ветра, удивляясь его горечи, и вкус соли на своих губах, но еще не видят цели, пока не преодолеют последнюю дюну, а тогда перед ними раскинется беспредельная, клокочущая ширь, и ударит им в лицо песок и пена морская. И что ж остается им? Ринуться в пучину или возвратиться вспять...'.
  -Как красиво вы сказали: 'Ринуться в пучину или возвратиться вспять...', - задумчиво повторил за Владимиром Николаевичем Герман.
  Владимир Николаевич немного помолчал, потом сказал:
   - Эту красивую фразу придумал, к сожалению, не я. Ею открыл много лет назад свой роман 'Дорога в никуда' Франсуа Мориак. От себя я только могу добавить, основываясь на собственном опыте, что даже из многих тысяч тех, кто якобы с детства ощущает какой-то призыв свыше, к берегу своего моря добираются единицы. Остальные гибнут и пропадают безвестно в песчаных дюнах также, как и миллиарды тех, кто никогда никуда не стремился, а покорно, с самых первых дней своего сознательного существования, принимал уготованную ему Создателем дорогу в никуда.
  -Когда-то, еще в юности, - задумчиво произнес Герман, - у Ибсена меня поразил один вопрос: 'А был гуманен к сыну сам Господь-отец?'. Не могу сказать, что с тех пор я только и делал, что бился над разрешением этого вопроса, но занозой в голове он у меня сидел. И вот только теперь, в свете сказанного вами, этот вопрос становится мне понятен.
  -И каким же образом?
  - Конечно же, Ибсен задал этот вопрос, представляя картину распятия Иисуса, обращение Его с креста к Богу-отцу. Я подразумеваю под Отцом Бога - Создателя человека. А Христос, какими бы Божественными качествами Его не наделяли, все же был человеком, и в сознание Его, стало быть, тоже было вложено свыше стремление достигнуть своего берега моря. И которому почему-то, в конце концов, было отказано выполнить это предначертание Создателя. Согласитесь, разве в таком ракурсе не допустимо ли говорить о негуманном отношении Отца к своему созданию? Другое дело, что нам не дано понять замысел такого "негуманного" (с точки зрения земного человека) действия. И непонимание замысла, конечно, не дает права на обиду.
  -Был ли гуманен Господь к своему сыну? - повторил в свою очередь Владимир Николаевич. - Действительно, был ли?... Правда, этот вопрос можно трактовать и с другого ракурса... Впрочем, не будем в запале умствований отклоняться от основной мысли, которая так четко звучит в упомянутом мною романе Мориака. Она заключается в том, что в мире есть только одна-единственная истина - о роковой неизбежности и всевластии смерти. К ней неизбежно приходит любой мыслящий здраво человек, проживший долгую жизнь. И качество жизни при этом не имеет никакого значения.
  -А на мой взгляд, - сказал Герман, - смерть - это не только единственная истина в мире, но и единственная в нем справедливость.
  Владимир Николаевич в беззвучном вопросе повел бровями.
  -Можно задать вам один вопрос? - спросил Герман Виктора Николаевича.
  -Пожалуйста.
  -Скажите, какого вы вероисповедания?
  -Вас удивило то, что на моей - я ее называю религиозной - полке, кроме Библии вы увидели книги, практически, по всем основным религиям?
  -Да.
  -Что ж, поясню, - сказал Виктор Николаевич. - В детстве я, как и большинство моих соотечественников, был крещен в православие. А со временем стал читать - сначала Библию, потом Коран, Бхагават-Гиту - словом, все, что попадалось на тему Высших сил. И кто я сейчас: православный, иудей, индуист - понятия не имею. Я только знаю, что над всем есть Бог, а в какой церкви его благодарить - для меня, как, думаю, и для Него, значения не имеет. 'Когда идешь в дом Божий, будь готов более к слушанию, нежели к жертвоприношению'.
  -Это цитата из Библии? - спросил Герман.
  -Да, это слова из моей любимой библейской книги Екклесиаста.
  -Это где 'суета сует'?
  -Именно, - подтвердил Владимир Николаевич. - И хоть вы правы, и основной тезис этого текста заключен в словах: 'Все суета сует', лично я воспринимаю эту книгу, как чашу с горьким питьем, но данную нам, как средство исцеления. Автор 'Книги Екклесиаста' донес до нас то, что адепты более древних, чем иудаизм и христианство, религиозно-философских учений Востока знали давно. Сторонники этих учений воспринимают смерть совсем не так, как мы - европейцы. Впрочем...
  -Что впрочем? - спросил Герман.
  -Впрочем, вижу, что утомил вас своими монологами. Вы уж меня простите, собеседников у меня здесь немного, вот и воспользовался таким благодарным слушателем, как вы.
  -Нет, нет! - живо запротестовал Герман. - Мне очень интересно все, что вы мне говорите. Сюда ведь и приезжают, вероятно, в основном, за монологами?
  -И все-таки, - настоятельно произнес Владимир Николаевич, - предлагаю перенести продолжение нашей беседы на завтра. Если, конечно, вы не против?
  -Ну, что ж, на завтра, так на завтра, - с какой-то непонятной почти радостью согласился Герман: коль разговор вплотную подошел к теме смерти, у него найдется о чем порассказать и самому. - Только можно попросить у вас об одном?
  -О чем?
  -Дайте мне с собой почитать с собой Екклесиаста.
  Владимир Николаевич достал с полки Библию и протянул Герману.
  -Пожалуйста, - сказал он.
  -Я завтра вам верну, - пообещал Герман.
  Владимир Николавевич улыбнулся и сказал, что в такой спешке нет никакой необходимости.
  -Вернете, когда прочитаете.
  Они условились на следующий день встретиться у того же самого озера, где произошла их первая встреча.
  Возвращаясь к себе на квартиру, Герман не мог отключиться от мысли: 'чем же Виктор Николаевич так напоминает ему отца?'
  Небольшую по размеру Книгу Екклесиаста Герман прочел быстро.
  Прочитав, он долго размышлял над тем, что же в этой книге Божественного? Почему она вошла в каноническую Библию? Он видел рассуждения совершенно земного человека, со всеми его страстями, исканиями, мыслями.
  В конце концов, подумал Герман, чем еще, как не беспрестанной, утомительной, бесконечной суетой и борьбой со скукой является жизнь любого человека? Все наши поиски своего места в жизни, возвышения, падения, устремления, восхождения на Эверест и опускание в Марианские глубины, написание 'Войны и Мира' и 'Моны Лизы', авантюризм и войны - разве это не суета и не борьба с безмерной унылостью и бессмысленностью земного существования в принципе? Уберите все эти человеческие ухищрения, и что останется по сути? - Суета и бессмысленность: проснулся, поел, совокупился, заснул; проснулся, поел, совокупился, заснул; проснулся... Можно, конечно, в этот небогатый перечень добавить поработал, но это снова будет, в одном случае - метод борьбы со скукой, в другом - средство для того, чтобы снова есть, спать, совокупляться... и снова продолжать увеличивать суету. Ведь живут себе животные без всех, свойственных людям, устремлениям - и что? Может, кто-то скажет, что у них попросту не хватает ума, чтобы понять, что их жизнь скучна? Но, во всяком случае, ни те из них, кто съедает, ни те, кого съедают, никогда не выглядят счастливыми или несчастными. Они просто живут, и не более того. А что должно быть более, чем сама по себе жизнь? И счастье, может, - это всего лишь радостное ощущение краткого мига победы над скукой? Посмотришь на всё тех же животных, и в голову приходит неутешительная мысль о том, что если бы и человек жил так же, т.е., просто жил - без всей этой своей жужжащей, во все проникающей, все разъедающей и все подминающей под свои интересы деятельности - и Земля, наверное, так и оставалась бы одним большим, общим для всех райским садом. Да, одни бы в нем поедали других, но даже потенциально съедаемые не были бы несчастливы. Кто-то, может быть, спросит, что бы мы ели, если бы не работали? Но какое из животных работает? А едят, тем не менее, все.
  Так и не найдя для себя ответа, Герман снова вспомнил лицо Владимира Николаевича.
   'Чем же он так напоминает мне отца?', - снова подумал Герман.
  С этой мыслью он и заснул.
  
  
   22.
  
  
  Когда на следующий день Герман пришел к озеру, часы показывали 10.30. Владимир Николаевич, как оказалось, был уже на месте. Он пришел часа три назад и за это время успел просмотреть какую-то книгу средней толщины. Герман вернул Владмиру Николаевичу томик Библии, поблагодарил, и, как бы извиняясь за опоздание, хотя точное время встречи оговорено не было, пробормотал:
  -Знаете, старая привычка городского жителя свободной профессии. - И чуть не добавил: 'к тому же изрядно и систематически пьющего'. Но не добавил, хотя интуитивно чувствовал, что Владимир Николаевич не из тех людей, которые попрекнут его за это.
  В свою очередь, тоже как бы извиняясь за столь ранний приход, Владимир Николаевич признался:
  -А я, сколько себя помню, страдал бессонницей. Но это только окружающие воспринимали мою склонность спать не более пяти часов в сутки, как болезнь. Я же чувствовал себя великолепно, проспав даже меньше. В зрелом возрасте так называемая 'бессонница' стала привычкой и нормой. Не пришла тяга к продолжительному сну даже при выходе на пенсию, хотя потребность просто отдохнуть - без сна, а хотя бы побыть в тишине - с каждым годом становится все более необходимой.
  Рядом с Владимиром Николаевичем лежала спортивная сумка Германа, забытая им вчера. Все содержимое сумки, которое было вложено в неё прошлым вечером, осталось на своем месте.
  Виктор Николаевич предложил снять пробу с коньяка Германа, и они с большим удовольствием выпили по рюмочке.
  От коньяка по внутренностям Германа разлилось приятное теплое ощущение, которое обычно испытывает от приема хорошего алкоголя умеющий пить в свое удовольствие человек. С этим ощущением, которое, похоже, снова начало возвращаться к Герману, в его мозгу мелькнула мысль, такая мгновенная, как будто она хотела остаться тайной: 'А вдруг и вправду приезд сюда каким-то образом прервет связь с... С кем?!' - Герман не произнес даже мысленно имени того, о ком подумал, словно боясь упоминанием его напомнить о себе. '...И прервется эта страшная, так явно просматриваемая цепь уходов из жизни тех, с кем пересекалась в последние месяцы моя жизнь. И исчезнет ощущение вины за эти уходы'.
  
  Нет! Не прервется! И вина твоя будет с тобой теперь всегда!
  
  Герман снова сейчас услышал тот голос. И сразу же пить коньяк расхотелось, как и расхотелось любоваться пейзажем, который, казалось, сам просился на холст.
  Сославшись на внезапно разболевшуюся голову, Герман быстро ушел, пообещав прийти вечером на квартиру к Владимиру Николаевичу.
  Но к себе он не пошел, а прямиком направился в монастырь.
  К удивлению Германа, Настоятель, казалось, уже ждал его у монастырских ворот. Молодой священник почти радостно приветствовал Германа:
  -А я знал, что именно сегодня ты придешь ко мне.
  Герман понимал, что никаких видимых признаков о возможном посещении монастыря он никому не подавал, потому что и идти-то сегодня сюда не собирался. Но вопросов по поводу прозорливости настоятеля не задал, расценив ее, как начало какой-то игры.
  -Мы как раз сегодня проветриваем Собор Рождества Богородицы, в котором находятся наши знаменитые фрески, - как бы отвечая на незаданный Германом вопрос, сказал Настоятель. - Потому я был уверен, что чутье художника сегодня обязательно приведет тебя сюда. Не мог же Господь допустить, чтобы ты, побывав здесь, не увидел этих фресок. Мы ведь нечасто открываем этот Собор.
  Ни о чем пока не спрашивая, батюшка провел Германа в Храм Рождества. Этот небольшой с виду собор внутри оказался неожиданно просторным. Как будто, войдя в него, Герман попал в другое измерение, но не то, которое показывал ему Отто над Бимини, а какое-то совсем другое, светлое, наполненное свежим воздухом. Даже о солнечном свете, наполняющим этот Храм, хотелось сказать 'свежий'. В Храме Рождества Богородицы не было иконостаса, по словам Настоятеля он давным-давно был разобран чекистами и вывезен в неизвестном направлении.
  Основная краска, которую древний художник использовал при росписи стен был лазурит, потому и цвет в Храме преобладал голубой. Сами, довольно хорошо сохранившиеся и местами подреставрированные фрески, написанные, как сказал батюшка, Дионисием, двумя его сыновьями и артелью помощников всего за 34 дня, были выполненны в сдержанной, почти скупой палитре - пурпур (киноварь), голубая и светлая - почти желтая - охра, которая даже по истечении стольких веков казалась золотой.
  По правде говоря, Герман не слишком интересовался иконописью в принципе, мало что понимал в ее канонах, не видел такой уж красоты в ее знаменитой обратной перспективе, и потому осматривал фрески скорее для того, чтобы доставить удовольствие батюшке. Ради приличия он даже произнес что-то вроде 'Надо же, как здорово!', на что батюшка пустился в простанные объяснения о том, что писались эти фрески во время, как он сказал, исихазма. Поняв, что Герман не знает этого термина, батюшка пояснил, что, в двух словах, исихазм - от греческого исихия - это непрерывная безмолвная молитва.
  -Понятно, - сказал Герман.
  Герман еще какое-то время смотрел фрески, в то время, как батюшка рассказывал ему, что это не просто церковные росписи, а в них Дионисий наглядно изобразил слова Акафиста Пресвятой Богородице.
  -Понятно, - время от времени говорил Герман.
  Когда, наконец, они вышли из Храма, батюшка неожиданно спросил:
  - А теперь рассказывай, с чем пожаловал? Я ведь заметил, фрески тебя мало интересовали.
  Герману стало неловко от того, что священник так легко раскрыл его неискренность, и постарался хоть немного загладить неудобную ситуацию.
  -Нет, что вы, батюшка! Очень все интересно было, просто у меня голова второй день раскалывается. К погоде вашей, наверное, никак не могу привыкнуть.
  -Не надо оправдываться, - сказал батюшка. - Я ведь не тебя корю, а себя. Ты, наверное, за советом пришел, а я тебе... Ладно, ты уж прости меня грешного.
  Герман хотел возразить, но батюшка движением руки остановил его.
  -Рассказывай!
  Тогда Герман, не вдаваясь в объяснения, попросил растолковать ему, как в Православии понимается смысл 'Книги Екклесиаста'.
  Батюшка легко усмехнулся.
  -Я что-то не то спросил? - не понял Герман причину усмешки.
  -Нет, все то, - поспешил успокоить Германа священник. - Просто книгу ты выбрал не из легких.
  -Не из легких для чтения или для объяснения?
  -Читается она, как раз, довольно легко, - сказал батюшка. - Каждая фраза так на душу и ложится... Не так ли?
  -В том-то и дело, что так, - согласился Герман. - И главное - после ее прочтения становится непонятным, почему эта книга вообще вошла в Библию?
  -Что ж, - неспешно тронувшись вперед и тем поневоле увлекая Германа идти за собой, произнес батюшка, - давай вместе и попробуем разобраться в ней. Мне это самому, думаю, будет полезно. Слишком уж много суеты вокруг, правда? *(Прим. Приведенное ниже толкование взято из материалов лекций Протоиерея Геннадия Фаста. - Автор)
  Батюшка взглянул Герману в глаза.
  Герман не ответил, но молчание его говорило лучше слов.
  -Вся Библия, - произнес священник, - раскрывает, по сути, одно - Премудрость Божью. Почитай книгу Притч, книгу Премудрости Соломоновой, книгу Иова. И в Екклесиасте тоже говорится об этом. И все же, как ты справедливо усмотрел, Екклесиаст как бы несколько выпадает из Писаний. Как, скажем, выпадает и Песня Песней. Не так ли? - снова, с некоторой хитрецой, задал свой вопрос батюшка.
  -Да, - согласился Герман.
  - Екклесиаст - это книга философская, и, вероятно, потому в общем ее контексте есть немало высказываний, которые вызывают естественные, и порой очень неудобные вопросы. В первом же стихе этой книги мы читаем: 'Слово Екклесиаста, сына Давидова, царя в Иерусалиме'. И сразу обращаем внимание на то, что ничего не читали о том, чтобы у Давида был сын с таким именем. Получается, что в книге не называется автор? Перечитываем первую строку: 'сын Давидов', да к тому же 'царь в Иерусалиме'. Но есть только один человек, одновременно подпадающий под эти два условия - Соломон. О каком же Екклесиасте тогда идет речь? Екклесиаст - слово греческое. В еврейских текстах оно звучит как Кохелет, от слова Кохал - собрание. То же самое означает и греческое слово Екклесиа. То есть, Соломон собрал жителей Израиля при освящении Храма и обратился к Богу. Следовательно, вся эта книга есть как бы обращение перед собранием. Но обращение не только к Богу, но и людям, которые были собраны вокруг Храма. Единственного, надо сказать, Храма, так как других иудейских храмов, кроме Иерусалимского, в те времена не было. Существует два мнения об авторе этой книги. Первое мнение основано на традиции, и считает автором Соломона. Второе мнение высказывает научная критика, и она отказывает Соломону в авторстве. Она относит книгу к послепленному периоду, и в таком случае автор ее, говорят последователи этой теории, некий элинизированный иудей, приписавший свою книгу авторитету Соломона. Такая практика в те времена имела место.
  -Но, вероятно, - предположил Герман, - у такой версии тоже есть какие-то свои веские аргументы?
  -В доказательство этой теории ее последователи приводят следующее: в первой главе, двенадцатом стихе сказано: 'Я Екклесиаст, был царем над Израилем в Иерусалиме'. Якобы, Соломон не мог сказать о себе, что он 'был царем', он бы сказал 'я есть царь'. Впрочем, этот аргумент, на мой взгляд, довольно слабый. Дальше, в шестнадцатом стихе автор говорит о том, что он приобрел 'мудрости больше всех, бывших прежде него над Иерусалимом'. Но до Соломона над Иерусалимом было, как мы помним, всего два царя - Давид и Саул. Кто же эти бывшие прежде? Вспомним, что Иерусалим раньше назывался Иевус, и в Иевусе, конечно же, были свои цари. Блаженный Иероним высказывает мысль, что Соломон именно с этими, бывшими прежде него царями, и сравнивает себя.
  -Простите, батюшка, - мягко перебил его Герман, - но вы не находите, что все это имеет мало значения для человека, ищущего разъяснения смысла этой книги?
  - Не нахожу, - ответил Настоятель. - Смысл в том, что сейчас многие, и не только мирские, но и духовные учителя, и более того - целые библейские школы, поражены критикой Библии. Все более овладевает умами философия эпикурейцев и стоиков. Писание, пропущенное через горнило их, так называемых изысканий, перестает быть Священным, и все более превращается просто в исторический документ. И ты, с их точки зрения, задаешь вполне естественный вопрос - а может быть книга Екклесиаста вовсе никакого Божественного происхождения и не имеет, и включена в канон случайно? Эти же научные критики скажут вам, что пессимизм Екклесиаста в то время не был свойственен людям. Но почему в те времена не могло быть пессимизма или оптимизма? Или почему мы должны считать, что эпикурейцы и стоики сами и открыли то, что говорили? 'Будем пить и веселиться, ибо завтра умрем' - что нового в этих словах? Все эти мнения и состояния души, несомненно, были в человеке уже от первых дней Создания, и уж тем более задолго до появления греческих, как, наверное, и любых других, школ. И почему мы должны отказывать Соломону в том, что он вполне мог сам переживать эти состояния? Следующий, на этот раз, пожалуй, самый веский аргумент критиков - в книге много арамейских слов и понятий, которых во времена Соломона не было. Ответить на это сегодня я не могу, это область более глубоких исследований, с которыми я мало знаком. Но ведь мог текст за тысячелетия подвергнуться какой-то переработке? Хотя, конечно, в Писание строго-настрого запрещено что-либо добавлять или убавлять. Но есть влияние времени, есть присущие тому или иному обществу акценты и интонации, есть недостатки переводов, в конце концов!
  -Батюшка, - снова сказал Герман, - я спрашивал вас о сути книги. Что мне за дело до ее критиков?
  -Я к тому и подвожу свою мысль, - терпеливо отвечал Настоятель, - что мы в нашей с тобой беседе изначальным условием принимаем Соломона, как автора этой книги, без споров о том, правильный у него язык или нет, мог он сказать, что был царем или не мог. Не в этом ведь суть книги!
  -Только в таком аспекте мне она и интересна, - сказал Герман. - В поиске ее сути.
  -Считается, что написана Соломоном эта книга была уже в конце его жизни, после грехопадения, после бесконечных богатств и женщин, которыми он себя окружил, и всего, тому подобного. Многие богословы усматривают в Книге Екклесиаста покаянное слово Соломона - он видит тщетность и суетность всего в этой жизни, и потому обращается к Богу за утешением. Скажи, а какие вопросы ты задавал себе, читая эти двенадцать глав?
  -Какие? - переспросил Герман. - Я все время спрашивал себя: как ее понять? То 'суета сует', то 'мертвому лучше, чем живому'. Что, недоумевал я, неужели в этом и есть наша вера? Но тогда к чему она может подвигнуть? На что воодушевить? Где же в ней божественное откровение, если и так понятно, что все вокруг только суета?
  -Чтобы ответить на эти вопросы, - сказал Настоятель, - Православие предлагает четыре ключа.
  -Вы мне их назовете?
  -Разумеется. И начнем с ключа первого. Итак: ключ этот нашел Святой Григорий Двоеслов. Он обращает наше внимание на предпоследний стих книги 'Выслушаем сущность всего...'. Мы замечаем, что слово 'выслушаем' указывает на некую множественность людей. Григорий Двоеслов предлагает считать, что эта книга обращена ко всем тем, кто еще только будет слушать. Тем, кто пока еще наслаждается удовольствиями жизни. И, что важно, говорится как бы от лица плотских людей.
  -В таком случае, - спросил Герман, - как определить, что в этой книге написано человеческим умом - или, как вы сказали от лица плотских людей, а что в ней Божественного происхождения? Кто сможет это определить?
  -Определить не сможет никто, - просто сказал священник. - Потому, воспринимайте все Писание богодухновенным, и вам сразу станет проще и понятней.
  -Хорошо. А второй ключ, батюшка?
  -Второй ключ - духовно-аскетический. Его нашли преподобные отцы четвертого и пятого веков Григорий Ниский, Макарий Великий и некоторые другие. Эти Святые Отцы понимали книгу так, что Екклесиаст говорит о суетности мира сего, подлинное же благо в мире Божьем, в милости Божьей.
  -Но если Екклесиаст жил на тысячелетия раньше, чем упомянутые вами Святые отцы, - сказал Герман, - правомерно ли полагать, что они могли понимать в полной мере его мысли? Я имею в виду, мог ли Соломон мыслить, как Макарий Великий? Или, может быть, правильнее наоборот - Макарий Великий мыслить, как Соломон?
  - Здесь, - сказал Настоятель, - уместен был бы, так называемый, метод прислонения.
  -Я никогда не слыхал о таком методе, - сказал Герман.
  -Это когда берется библейский текст, и потом какая-то мысль 'прислоняется' к тексту. Не очень понятно, да?
  -Не очень, - признался Герман.
  -Ну, вот, возьмем, к примеру, отрывок из 136-го Псалма. 'Блажен, кто возьмет и разобьет младенцев твоих о камень!' При первом прочтении ( да и при втором тоже) довольно страшные слова, не так ли?
  Герман согласно кивнул головой. Он вспомнил, что когда ему встретились в Псалтыри эти слова, он решил, что здесь какие-то нелады с переводом.
  -Но если знать, что под младенцами в этом стихе следует понимать наши дурные помыслы, а под камнем - Христа, то смысл становится вполне ясен. Прекрасное толкование, не так ли? Я очень люблю его, - с блаженной улыбкой произнес батюшка. - Ты вправе спросить, а мог ли Соломон так мыслить в свое время? Может, и не мог. Если рассматривать его только лишь как человека. Но если Соломона рассматривать, как посредника между Богом и человеком, то его высказанные мысли вполне могли быть ему самому недоступны. Блаженный Иероним вообще говорит, что Екклесиаст и есть сам Христос. Заявление, конечно, достаточно спорное, хоть и высказано оно таким авторитетным Святым.
  -А третий ключ?
  -Ключ третий - богословско-философский, характерен для современных толкователей. С этой позиции книга Екклесиаста - ясный и честный взгляд на этот мир, но непросветленный Евангелием. Екклесиаст до безжалостности честен, он не видит здесь смысла, потому что его здесь и нет. Ответом же Екклесиасту является вся Библия. Екклесиаст мучается, он не знает ответов, а Бог молчит. Нет ничего более скучного, чем отвечать на незаданный вопрос. Но сам Екклесиаст не знал ответов.
  Ключ четвертый - филологический. Он означает, что к некоторым словам нужно подходить с особым вниманием. Есть, например, в Книге Екклесиаста два слова, которые по-русски переводятся одинаково. Первое из них - слово Итрон. Оно не встречается больше нигде, кроме фразы 'что пользы человеку от всех дел его?' А в оригинале вместо слова 'польза' применено слово итрон. 'Что итрон человеку?..'. Что же такое итрон? Переводится это слово как нечто 'остающееся', 'непреходящее'. Иероним переводит эту фразу ближе к оригиналу: 'что останется человеку от всех трудов его?'. Итрон, таким образом, означает высшее благо, которое не проходит, а этого блага здесь под Солнцем как раз и нет - под этим Солнцем все проходит и уходит. Но Еклесиаст не говорит, что этого итрон нет вообще! Его только нет под Солнцем. Забегая вперед, можно ответить, что итрон есть, но есть под солнцем правды, а солнце правды - это Христос. Надо подняться до Христа, но ни в науке, ни в труде его не найдешь. Второе слово Тов. Переводится оно как хорошо, доброе, благое. Это не то лучшее, что есть вообще - это то лучшее, которое можно найти здесь, под Солнцем. Потому им и утешайся.
  - Но на каком же из ключей остановиться? - спросил Герман.
  -Остановись на всех четырех. К тому же, никто не сказал, что этих ключей только четыре. Ищи разумения того, о чем говорит Екклесиаст при помощи всех ключей.
  -Батюшка, я никогда не считал себя глупцом, но все это так сложно и путано. Не надо много ключей, помогите мне с помощью одного дойти до сути хотя бы самого элементарного в этой книге.
  -Давай попробуем. Поработаем с третьим ключом. Почувствуем конкретику всего этого текста. Объяснить все Писание так, походя, невозможно, но можно показать, как попробовать уразумевать эту книгу.
  Григорий Богослов говорил, что нет другого понимания Священного писания, кроме молитвы. При этом подходе можно выделить несколько важных моментов.
  Первый момент - величие Екклесиаста. Прошло 30 веков, а многих ли философов мы читаем сегодня? Екклесиаст - это философия Библии. Суть ее - суета сует, правда?
  -Да.
  -Но если так, и если величайший философ так сказал, то зачем нам такая книга? Глупость видна не глупому, а мудрому. То есть, мудрый вывод - все, что мы делаем в этом мире - суета. 'Тот, кто не видит, как суетна жизнь, сам исполнен суеты', - сказал Паскаль. Надо выйти из этого суетного круга, чтобы увидеть суету.
  Второй момент. 'В чем смысл жизни?' - спрашивает обычный философ. Основной вопрос Екклесиаста - а есть ли у жизни смысл? Допустим, мне дают носить какой-то груз. Вопрос - для чего? Ответ - для того, чтобы я носил этот груз. Екклесиаст подводит нас к выводу, что в этой жизни смысла нет, нет этого итрона, ничего не останется после нашей жизни. Екклесиаст показывает изначальную обреченность всего делаемого под этим солнцем. Тогда вопрос - так почему же все-таки Екклесиаст вошел в канон Библии? Этот вопрос мучил и древних иудеев, и древних христиан. Многие сомневались в каноническом достоинстве Екклесиаста. Кохелет только спрашивает, но ответов он не знает. Ответы - вся Библия. Евангелисты через тысячу лет будут отвечать Еклесиасту. И по сей день Екклесиаст остается современнейшим философом. Он говорит о главном страхе современности.
  -О каком же? - спросил Герман. - О смерти?
  -Нет, уже и не о смерти. Раньше, в античные времена боялись смерти. Отсюда тебе и курганы, и пирамиды. В средние века стали бояться ада. А чего боятся сейчас? Греха? - Не думаю. Гибели? - Тоже не всегда, иначе как понять многие удовольствия человека, которые он способен ощутить только на самом тонком пограничном волоске между жизнью и смертью? И ада теперь тоже не очень боятся, поскольку не верят в него. В таком случае, зачем освобождать человека от того, что его не очень тревожит? Так чего же больше всего боится современный человек?
  -И чего?
  - Больше всего человек боится пустоты. Того, что все вокруг него только пустота, и что все - только суета сует. Мы всё перепробовали, но осталась внутренняя пустота. Человек боится одиночества. Вот и оказывается, что Екклесиаст говорил для нас, живущих сегодня. У Екклесиаста наблюдается как худшая черта современного человека - отчаяние, так и лучшая - беспредельная честность. На вопрос об итрон Екклесиаст отвечает вполне по-современному - он ничего не отвечает. И сейчас есть тысячи мнений, но нет ответа. Екклесиаст, в некотором смысле, в будничном подходе, а не богодухновенном, говорит - надо жить минутой, потому что высшего смысла нет. Нынешний мир, да и церковь вместе с ним также, в немалой степени обмирщены. В гуманизме высшая ценность, и центр его - человек. Даже Бог, в котором современные теории мне не отказывают, становится частью меня. То есть, не я творение Бога, а Бог - часть меня.
  'Совсем недавно я слышал это утверждение, только совсем из других источников', - вспомнил Герман.
  -Эта позиция, - продолжал Настоятель, - еще с восемнадцатого века стала доминирующей в европейской цивилизации. Екклесиаст говорит с нами от лица человека плоти. То есть, на страницах Библии дали высказаться ему - этому обычному земному человеку. В учебном заведении, в котором я учился Богословию, нам говорили, что в средневековье мы даже не найдем толкований на эту книгу. Хотя, конечно, это наш сегодняшний взгляд на средневековье. Были, наверняка, и в те времена люди, которым было интересно познать и понять. Но давай взглянем на следующий, четвертый момент.
  Четвертый момент - молчание Божие. Философия - это когда человек ищет Бога. Вера - это когда Бог ищет человека. Помнишь притчу о добром пастыре, ищущем одну овцу, и оставившим ради нее остальных девяносто девять? В Библии слово нисходит от Бога человеку. Вспомни Иова, как он, обращаясь к Богу, стонал, кричал. Что тогда делал Бог? Молчал. Но когда Иов замолчал, тогда заговорил Бог. Так вот, в Екклесиасте Бог так и остался молчать. А, может быть, царь не слушал? Или не умел слушать? - спрашивают некоторые исследователи. Не знаю. Книга Екклесиаста - это книга божественного молчания. В Екклесиасте Бог тем себя открывает, что молчит. Пустота Богоотсутствия - это и есть основная мысль Екклесиаста. Екклесиаст показывает, что есть мир, когда в нем нет Бога. Это молчание Бога - священное молчание. Екклесиаст оставил человека перед молчащим Богом.
  И потому, после этой книги, на ее фоне во всей своей силе начинает звучать всё Божественное откровение!
  Скажи, я хоть немного сумел ответить на твой вопрос? - спросил батюшка. - Тебе стал хоть на толику более понятным смысл этой книги?
  -Спасибо, батюшка, - неопределенно ответил Герман. - Пойду я.
  И, глубоко о чем-то задумавшись, Герман пошел прочь.
  
   23.
  
  Герман шел в свое, снятое на недолгое время, жилище и чувствовал, что удовлетворившего его ответа по поводу Книги Екклесиаста он так и не получил. Ему казалось, что Настоятель просто старательно рассказал хорошо выученный им в семинарии урок по этой книге.
  Вечером Герман снова встретился с Владимиром Николаевичем.
  -Как ваша голова? - первым делом спросил Владимир Николаевич. - Я все же врач, хоть и в прошлом, и меня такие вопросы профессионально интересуют в первую очередь.
  -Спасибо, боль прошла, - ответил Герман. - Думаю, это из-за местной погоды.
  -Тогда, дабы не усугублять, предлагаю сегодняшний вечер провести за самоваром.
  Германа такое предложение вполне устраивало. Тем более, что в ближайшие пол-часа выяснилось - самовар у Владимира Николаевича был не электрическим, а самым что ни на есть настоящим, с гудящей вытяжной трубой, растапливаемый еловыми шишками. И сам чай, к слову сказать, был превосходным. Основу его составлял высококачественный, натуральный цейлонский чай, за которым Владимир Николаевич специально ездил в Вологду. В чай были добавлены какие-то местные травы и цветы, в пропорции, удивительно тонко сочиненной и подобранной хозяином.
  За чаем Герман довольно подробно рассказал о своей сегодняшней беседе с батюшкой и выразил некоторые свои мысли по этому поводу.
  -Что можно сказать, - протянул Владимир Николаевич. - Лично я далеко не со всеми положениями рассказанного вами толкования книги могу согласиться. Во-первых, долго господствовавшее мнение об авторе текста Соломоне считаю ( и считал всегда) грубой ошибкой толкователей. Ни одна строчка библейского текста не подтверждает это мнение. Не убеждают и сама жизнь, и деяния царя. Но, как я убедился, в теологии существует еще больший догматизм и отсутствие критического отношения к высказываниям апологетов церкви, чем в какой-либо другой сфере научной деятельности.
  -А мне, со своей стороны, - сказал Герман, - упоминание имени Иисуса в толкованиях Настоятеля показалось каким-то.., словом, 'притянутым за уши'.
  -Совершенно с вами согласен, - заметил Владимир Николаевич. - Если бы я не читал десятки раз 'Екклесиаста', это могло бы даже вызвать у меня недоверие и к самому этому библейскому тексту.
  Когда речь зашла о вечной неудовлетворенности человека и постоянных его разочарованиях, Владимир Николаевич достал с полки толкование какого-то известного американского комментатора 'Книги Екклесиаста' и, время от времени высказывая свои мысли по поводу того или иного утверждения, стал зачитывать Герману выдержки из него. *(Прим. Ниже приведенный вариант толкования 'Книги Екклесиаста' взят из THE BIBLE KNOWLENDGE KOMMENTARY - под редакцией профессоров богословия John F. Walvoord, Roy B.Zuck.- Автор).
  
  -Да, действительно, - сказал Владимир Николаевич, - тема книги названа автором в начале и в конце. Это - суетность всего земного. И это краткое слово 'суета' звучит на протяжении всего текста книги. Суетными Екклесиаст объявляет и все дела человеческие, и труды его, и мудрость людскую, и праведность, и богатство, престиж, веселье, юность и силу, и самую жизнь. Потому, что произведения человека - недолговечны; потому что в процессе самого труда у человека нередко сеются семена будущего зла - зависти. К примеру, в процессе труда у человека рождается ненасытное желание все большего богатства, которое, в конечном счете, либо никому не достанется, либо, напротив, 'потребляющих его' окажется больше, чем самого богатства. Да и эфемерно оно - обладание богатством, которого легко можно лишиться при непредвиденных обстоятельствах или по решению Божьего суда. Но и сохранив его на всю жизнь, с собой в загробный мир его не заберешь. И придется оставить его кому-то, и, может быть, тому, кто не трудился ради него, или просто глуп, так что все дела 'трудившегося мудро', в конечном счете, пойдут прахом. А, кроме того, сколько бы ни трудился человек, и сколь многого ни достиг бы, плоды дел его и самому ему скоро наскучат.
  Столь же ущербны в глазах Екклесиаста мудрость человеческая и праведность, ибо и они не гарантируют полного успеха тому, кому присущи. Конечно, мудрость лучше глупости и предпочтительней богатства и силы. И все-таки, мудрость далеко не всегда вознаграждается, да и конечная участь мудрого та же, что и глупого: оба умрут и будут забыты.
  Хотя автор 'Екклесиаста' верит, что всё в мире происходит по воле и под контролем провидения, и всё что совершается, совершается в свое время, его удручает, что даже и мудрейшим из людей не понять, почему Бог действует так, а не иначе, а, следовательно, не понять и того, что лучше, а что хуже для них самих.
  Таинственность промысла Божьего действует и в посмертном мире, но там, в шеоле, существование много безрадостнее, чем на земле.
  И здесь необходимо отметить, что автор, вводя понятие 'шеол', является как бы основателем (или провозвестником) учения о 'горнем'. Будучи трезвым пессимистом, он написал текст, который служит предостережением каждому человеку, готовому ради 'суеты сует' отойти от мыслей о 'горнем'. До него религиозное сознание евреев не знало другого высшего блага, как процветание в условиях земного бытия.
  Несмотря на пессимистический тон, в тексте все же есть и тема радости. Она звучит своеобразным аккордом в конце каждой из четырех частей текста. Здесь автор придерживается 'рецепта радости и утешения', выдвинутого когда-то философом Эпикуром, жившим в 4 - 3 веке до Рождества Христова. В основу утешения автор положил тезис 'о бесконечном круговращении всего' .
  Постоянно сменяющие друг друга человеческие поколения на фоне непрестанного движения в природе... Могут ли люди своей деятельностью что-то изменить в этом кругу монотонности? Эфемерность человеческого существования особенно ощутима на фоне вечного бытия Вселенной, которая тоже находится в постоянном движении 'по кругу'.
  Даже это постоянное кругообразное движение представляется автору лишенным смысла. Реки всегда текут по одному направлению и наполняют море, которое никогда не переполняется. Даже слова бессильны передать однообразное движение вещей. Поэтому, человеку остается только смотреть и слушать. И как движение в природе не приводит ни к чему новому, так и деятельность человека ничего нового под солнцем не принесет. Человеку только может казаться, что вот это - новое; на самом деле, оно кажется новым только потому, что всё прежнее было забыто, как будет забыто и то, что есть сейчас.
  Екклесиаст не столько отрицает творчество людей, сколько полную новизну открытий и свершений человеческих. Относительность новизны подтверждается и сегодняшними 'достижениями' науки, ее 'открытиями'.
  Таким образом, то, что верно относительно природы - постоянная 'повторяемость' происходящего или уже бывшего - верно и в отношении человеческой деятельности. И наблюдая это неописуемо однообразное движение вещей, Екклесиаст приходит к выводу, что ничто на земле не способно принести истинного чувства удовлетворения.
  Особенно тщательно обосновывает автор тезис о непостижимости дел Божиих.
  В основу обоснования положены четыре наблюдения:
   - поскольку жажда активности и 'постижение непостижимого' вложены в человека самим Богом, то остановиться в этих извечных своих 'упражнениях' и сбросить эту заботу, данную Богом, человек не может.
  Другими словами, бессмысленным (с точки зрения непостижимости и недостижимости конечной цели - получение полного счастья от 'разгадки' дел Божиих) трудам человеческим предстоит продолжаться вечно;
   - в общей системе мироздания, всё сотворенное Богом прекрасно (оправдано, гармонично, совершенно), в свое время и в своем месте;
   - неугасимое стремление людей познать самих себя и смысл своих 'трудов' вне пределов времени, это (по мнению автора текста) - отпечаток вечности, делающий человека 'богоподобным'. И эту 'вечность' вложил в сердца людей Бог;
   - изначальный план Божий сокрыт от людей. Они не понимают конечного смысла и собственной деятельности. Это неведение порождает в людях ощущение неопределенности, видимой преходящности всех дел, лишает их ценности в их глазах. Отсюда - вечная неудовлетворенность человека, подпитываемая постоянными разочарованиями. Отсюда автор заключает: людям не остается ничего лучшего, как примириться с возможностью достижения лишь относительного повседневного счастья (еврейское 'тов', в противоположность 'итрон' - 'счастье совершенное'). И наслаждаться доступными человеку благами земной жизни, не забывая благодарить Бога за то, что и сама возможность есть, пить, и видеть нечто доброе во всяком труде своем - это тоже дар Божий.
  Планы и дела Творца не подлежат изменению в вечности потому, что они совершенны: к ним нечего прибавлять и от них нечего убавить. Именно поэтому, 'что было, то и теперь есть, и что будет, то уже было'. Для единоверцев автора, живших в мрачный постпленный период, мысль о совершенстве плана Божьего вселяла какую-то надежду на лучшие времена. Поэтому, кажущийся пессимизм книги - не беспросветен. Эта особенность текста Екклесиаста высоко ценится христианскими подвижниками.
  Вот почему книгу можно считать горьким питьем, но данным, как средство исцеления.
   'И Бог воззовет прошедшее'.
  По отношению к людям такой порядок вещей преследует определенную цель: показать им их полную зависимость от Творца, чтобы они ' благоговели пред лицом Его'. Но при этом нельзя помыслить о Творце, как о деспоте, действующем только по своему произволу.
  Я мог бы привести еще много интересных мыслей по поводу конкретных мест библейского текста, - закрывая книгу, произнес Владимир Николаевич. - Но, думаю, и этого достаточно.
  -Выходит, -задумчиво сказал Герман, - что причина неудовлетворенности и разочарований кроется в противоречии между стремлением человека к вечности и пределами его возможностей.
  -Более того, - заметил Владимир Николаевич, - это толкование утверждало, что стремление к вечности заложено в сердце людей самим Создателем.
  Потом Герман снова что-то спросил, затем что-то ответил. И как-то незаметно в этот вечер инициатива разговора постепенно перешла к Герману. Точнее, инициатива не самого разговора, а инициатива задавания вопросов. В конце концов, разброс направлений этих вопросов стал столь велик, что Герман задал общий, в некотором смысле, завершающий все вопрос:
  -Владимир Николаевич, - сказал Герман, - спектр ваших интересов, непосредственно не имеющих отношения к той профессии, которая, грубо говоря, вас кормила, потрясает. Ну а что же удалось вам в этом свободном научном поиске? Не могли же вы при этом руководствоваться только простым человеческим интересом? Скажите честно, мечта о всемирной славе была? Упоминание при нашей первой беседе Книги Екклесиаста - это похоронный звон так и не пришедшей славе?
  Герман понимал, что в доме хозяина неприлично и бестактно задавать подобные вопросы. Но даже небольшой опыт общения с Владимиром Николаевичем подсказывал Герману, что этому человеку можно задавать, практически, любые вопросы без опасения быть неправильно понятым. А если и случилось бы такое, то без опасения вызвать таким вопросом обиду хозяина. Владимир Николаевич создавал у Германа впечатление человека, ум, а, точнее, разум которого делал его недоступным для ничтожных обид.
  Как Герман и ожидал, Владимир Николаевич воспринял все вопросы без всякого раздражения, и спокойно и обстоятельно начал отвечать.
  Правда, сразу же поняв, что в вопросах физики вообще, и ядерной физики в частности, Герман - настоящий, к тому же еще и медный, 'чайник', Владимир Николаевич не стал давать никаких пояснений своим 'открытиям'. (В разговоре с Германом он нейтрально называл их 'гипотезами').
  Справедливости ради следует сказать, что выведенные им 'гипотезы-открытия' Владимир Николаевич своей интеллектуальной собственностью не считал. О причинах такой скромности Владимир Николаевич распространяться не стал, а лишь написал Герману в его блокноте следующий адрес: 'www.xsp.ru'.
  -Это сайт Интернет-журнала 'Непознанная Вселенная', - пояснил Владимир Николаевич, - где, при желании, вы легко сможете найти изложение как самих 'гипотез', так и обстоятельства их появления. Я бы, конечно, мог сейчас открыть в интернете сайт этого журнала, но даже беглый просмотр материалов, которые я в нем изложил, потребовал бы слишком много времени. Так что, если будет интересно, посмотрите, когда уже вернетесь в Москву.
  -Непременно все посмотрю самым внимательным образом, - сказал Герман похожую на обещание фразу, пряча блокнот в карман. И добавил: - Если, конечно, хоть что-нибудь там пойму.
  -Что-нибудь обязательно поймете, - уверил его Владимир Николаевич. Видимо, боясь глобальностью своих интересов создать у Германа ложный комплекс неполноценности, и не желая утратить собеседника, Владимир Николаевич, почти неожиданно, закончил следующим:
   - Неугасимое стремление людей познать самих себя и смысл своих 'трудов' вне пределов времени - и есть отпечаток вечности человека. Кстати, можете считать это и завершением моих мыслей об Екклесиасте.
   Без сомнения, это было сказано в оправдание тех колоссальных сил и времени, которые были потрачены на так и оставшиеся безвестными и никем не востребованными 'труды', которые теперь пылились в закрытых полках книжного стеллажа.
  Немного помолчав, Владимир Николаевич добавил:
  -Мне теперь уже пора говорить о пределах... О пределах возможности быть здесь.
  Герман сначала и сам не понял, как сорвался у него вопрос:
  -А вы боитесь смерти?
  Но вопрос нисколько не смутил Владимира Николаевича. Наверное, он его даже ждал. Во всяком случае, ответ, как заготовленный и продуманный заранее, прозвучал тихо и без эмоций:
  - Если вы хотите узнать, стремлюсь ли я в мои годы к встрече с этой Дамой с косой, скажу 'нет!' Но, понимая, что дни каждого из нас сочтены, и мои неотвратимо приближаются к концу этого счета, на ваш прямой вопрос отвечу: 'смерти не боюсь'. Произношу эти слова, не пытаясь никого убедить в их искренности.
  Смерть представителя поколения, следующая за смертью его родителей, лишь подтверждает извечно определенный Природой порядок. Остающиеся после нас дети и внуки продолжат движение земной жизни. Так разве можно бояться порядка? Лично меня порядок всегда успокаивал. Минутку, - вдруг вспомнив что-то, сказал Владимир Николаевич и, поднявшись, подошел к книжной полке и сразу вынул какую-то книгу. Он полистал страницы и быстро нашел место, которое искал. - Вот, послушайте, что писал Моцарт своему отцу. Если не ошибаюсь, автору письма тогда было немногим более тридцати, а старый отец уже болел.
  'Поскольку смерть, - начал читать Владимир Николаевич, - если смотреть здраво, - неизбежная участь, ожидающая всех нас, я за последние два года заставил себя свыкнуться с этим добрым другом человечества, так что ее появление больше меня не страшит. Я думаю о ней спокойно и с умиротворенной душой. Я благодарю Бога за то, что Он дал мне возможность познать, что смерть это ключ, которым открываешь дверь в царство истинного блаженства. Я никогда не ложусь в постель, не поразмыслив вначале - хоть я и молод еще - о том, что могу и не увидеть грядущего дня. Однако никто из людей, меня знающих, не может сказать, будто я стал жаловаться на судьбу или поддался меланхолии'. Лучше и не скажешь, - завершил приведенную им цитату Владимир Николаевич.
  Несмотря на большую разницу в возрасте, разговаривать Герману с Владимиром Николаевичем было легко и непринужденно.
  В мозгу Германа тут же пронеслась мысль: 'Так ведь и я не боюсь смерти, хотя после меня не останется моих детей!'
  И все же, Герман на уровне подсознания ощущал, что между их обоюдной небоязнью смерти есть какая-то разница.
  Это ощущение не давало ему покоя весь вечер, и даже когда он вернулся в свое временное жилье, оно не позволяло уснуть и требовало ответа.
   Ответ, как это часто и бывает, пришел вдруг, на грани сна и бодрствования, когда раннее летнее утро обозначило свое наступление узкой полоской света на востоке.
  'У Владимира Николаевича есть надежда, что душа его может продолжить движение к Единому Я и стать Одним со Всем после прекращения существования на земле его физического тела. У меня же нет даже надежды. Моя душа должна быть вырвана из потока и ей никогда не суждено стать Океаном'.
  'Где и от кого я слышал эти слова?' - таков был первый вопрос этого нового дня. Дня, в который Герман услышал в себе требование все того же властного голоса незримого Отто. И голос этот приказывал Герману немедленно возвратиться в Москву.
  Теперь, когда Отто, или даже только его голос, проникли и в эти места, Герман почти физически ощутил - роковая неизбежность чего-то, завершающего абсолютно всё, приблизилась к нему вплотную.
  Да нет! Само оно приближаться не может! Его кто-то должен приближать.
  Но кто?
  Кто?
  КТО???
   На этот раз никакой голос ему не ответил.
   В ночь, наступившую за этим днем, не простившись ни с Владимиром Николаевичем, ни с Настоятелем Надвратной церкви на Святых вратах, Герман уехал.
  Он возвращался в Москву, теперь окончательно понимая невозможность уйти -уйти от самого себя, уйти от своей вины. И от... Но этого слова он не смог произнести даже мысленно.
  
  
   ЧАСТЬ ПЯТАЯ
  
   'Полет Оперенного змея'
  
  
   24.
  
  Вернувшись в Москву, вечером того же дня Герман нашел в Интернете указанный Владимиром Николаевичем сайт журнала 'Непознанная Вселенная' и с большим интересом прочитал рассказ, который, судя по дате, был напечатан в журнале первым. Поскольку никогда раньше Герман об этом рассказе ни от кого не слыхал, можно было сделать вывод, что он попросту никем не был замечен. И непонятно почему - рассказ был прелюбопытным. Назывался он 'Лето 1971года'. И вот этот рассказ:
   ........................
  
   'Лето 1971 года. Вместе с семьей (жена и двое маленьких детей) жил я тогда в молодом, быстро растущем городе на Волге, косвенно участвуя в очередной 'великой' стройке коммунизма. Занимая в своей системе довольно ответственное место, был загружен на работе, как говорят, до предела. К тому же, заботы о воспитании детей, казалось бы, совсем не оставляли свободного времени для каких-то увлечений. И все же я находил его. После одиннадцати вечера, когда вся семья засыпала, я позволял себе часа на два-три окунуться в атмосферу свободного творчества. Четырех-пятичасового сна мне хватало для восстановления сил. Мы были тогда еще молоды и проблемы усталости были так далеки.
   Моим увлечением была теоретическая ядерная физика. Оно навалилось на меня внезапно без какой-либо предыстории, после прочтения в 1962 году только что вышедшей книги Даниила Семеновича Данина 'Неизбежность странного мира'. Масштабы и глубина этого увлечения больше соответствуют понятию 'наваждение'. Это была всепоглощающая страсть. Чем бы я не был занят, какие бы повседневные проблемы не приходилось решать, какой-то участок мозга продолжал находиться в целенаправленном поиске того, что было связано с теоретической ядерной физикой, а точнее, с вопросами строения атомного ядра. Дело дошло до того, что я стал индивидуальным подписчиком реферативного журнала 'Теоретическая ядерная физика'. В той большой стране, в которой мы тогда жили, индивидуальных подписчиков этого журнала, по роду своей основной деятельности никак не связанных с ядерной физикой, думаю, было не так уж много. А я по жизни к ядерной физике имел отношение разве что, как потребитель электроэнергии АЭС. По образованию, -и вовсе, типичный гуманитарий.
   С точки зрения здравого смысла и тогдашних канонов психиатрической экспертизы мое увлечение без труда можно было бы подвести под диагноз 'раздвоение личности'.
   Мог ли я, не рискуя своим социальным положением, кому-то признаться в своем увлечении, когда с экрана популярной телепередачи устами ученого с мировым именем был декларирован тезис: 'хобби - занятие для бездельников', а на страницах научно-популярного журнала была опубликована за подписью другого корифея ядерной физики серия статей-наставлений по борьбе с любителями науки, которые более известны под именем дилетанты?
   Теперь-то мы знаем, что даже состоявшиеся космонавты не могли себе позволить официально сообщить о случаях встречи с неведомым, о самопроизвольном подключении к какому-то информационному источнику, не рискуя быть заподозренными в психическом заболевании.
   Тем более, простителен и мой грех тридцатилетнего молчания о случае, происшедшем со мной летом 1971 года.
   К тому времени девятилетнее самообразование в вопросах теоретической ядерной физики начало приносить кое-какие плоды. Количество накопленных сведений начало переходить в качество.
   Появились контуры собственной гипотезы нуклонной структуры атомного ядра. Нет, она не претендовала на радикальный пересмотр накопленных другими исследователями знаний. Гипотеза опиралась и использовала подтвержденные экспериментально основные положения многочисленных теорий атомного ядра. Принципы и методы, заложенные при построении собственной гипотезы, тоже использовались до меня неоднократно на протяжении десятилетий большим числом ученых-физиков. И все же гипотеза имела черты оригинальности. Для окончательного ее оформления не хватало каких-то деталей, но, без сомнения, ключевых, фундаментальных. Вот они-то и не поддавались осмыслению на протяжении последних двух лет.
   В моем мозгу образовалась мощная доминанта, работавшая на подсознательном уровне над поиском этих недостающих звеньев гипотезы.
   Важное замечание: самозабвенно занимаясь теоретической ядерной физикой, делал это исключительно 'для души', не питая никаких иллюзий. Не все нравы, которые господствовали тогда в официальной науке, соответствовали складу моего характера. У меня были образование, профессия, работа, с которыми, вполне логично, связывал свое будущее.
   Однажды, когда детей развезли на летнее оздоровление бабушки, а жена уехала в краткосрочную командировку, сам я, с повышенной температурой вернувшись вечером с работы, решив отложить все дела на потом, необычно для себя рано отправился спать.
   Среди ночи был разбужен звонком в дверь.
   Как мне показалось, (в результате позднейшей реконструкции событий) не совсем освободившись от сна, не открывая глаз и не задав традиционного в этой ситуации 'кто там?', открыл входную дверь.
   Яркая, зеленовато-фосфорического цвета вспышка перед глазами - это все, что 'увидел' тогда...
   И никаких отрицательных эмоций.
   Далее описываю то, что мне дано было воспринимать. И если иногда буду употреблять привычные слова 'увидел', 'услышал', то они совершенно не отразят тот общепринятый в нашей земной практике физический смысл, который вкладывают в него здоровые люди, наделенные слухом и зрением. Не обойтись, вероятно, и без попытки объяснить читателю, казалось бы, самое обыденное в нашей жизни выражение: 'я воспринимал'. В том - условно назовем это Зазеркальем - так вот, в том Зазеркалье, в котором я оказался, 'Я' сразу же разделилось на две части. Одна, - явно бестелесная, находилась вне моего физического тела. Но совсем где-то рядом и чуть выше. Она как бы следила за ситуацией извне, каким-то телепатическим способом понимая содержание той информации, которая была предназначена для моего физического тела. Лишь изредка от нее доходили некоторые замечания, предназначенные для другой части моего 'Я'.
   Главная сложность в общении с читателем сейчас для меня состоит в том, чтобы в доступной форме передать восприятия тех виртуальных частей моего 'Я'. Ведь сделать это должен такой же как вы, дорогой читатель, реальный человек из плоти и крови. Вполне отдаю себе отчет, что весь этот 'бред' легче могут понять пациенты специализированного лечебного учреждения, чем здравомыслящие читатели. Но коль мы так уж жаждем заглянуть в Неведомое Зазеркалье, то стоит, наверное, заранее подготовить в нашем материалистическом мышлении хотя бы небольшую нишу (на первый случай) для восприятия паранормального и отказаться от привычного 'этого не может быть никогда!'.
   Та часть моего 'Я', которая оставалась в теле, восприняла себя (или тело?) на каком-то возвышении в закрытом (без окон и дверей) помещении, стены и потолок которого имели однотонный серовато-бежевый цвет.
   Помещение было хорошо освещено: ровный, неяркий зеленоватый свет исходил как бы из верхней части стен. Применяя привычные нам сравнения, можно сказать, что этот свет напоминал свет фосфора в темноте, но на несколько порядков интенсивнее. Свет воспринимался каким-то непонятным способом, но явно не органом зрения.
   Было ощущение, что рядом со мной идет беседа профессионалов, единственная цель которых состояла в том, чтобы передать мне информацию. Этих 'профессионалов' было несколько. Но ни лиц, ни их тел мое 'Я' не 'видело'. Хотя каким-то образом я 'понимал', что они общаются между собой, не применяя слов. Самое удивительное состояло в том, что доходившая до меня информация, относилась к той части разрабатываемой мной в реальной жизни гипотезы, которая так упорно и долго не поддавалась осмыслению. Очень четко, в откорректированном виде были сформулированы два постулата, которые я уже использовал при построении гипотезы. 'Прозвучал' и один совершенно новый постулат, без которого гипотеза никогда бы не приобрела законченный вид.
  Было ясное осознание, что смысл 'беседы' передается мне каким-то неведомым способом.
   Реально воспринимался (или доходил до моего явно измененного сознания?) только один мужской голос: ровный (но не машинный), приятного тембра.
   С некоторой долей допущения, происходящее можно сравнить с телепатической беседой каких-то 'совершенномудрых' (термин взят из китайской книги 'Перемен') с синхронным переводом для непосвященных.
  Но что было еще более поразительным, так - это язык и терминология, с помощью которых я получал информацию. Язык был мой родной - русский. А терминология - та, которой пользовался в реальной жизни при построении собственной гипотезы. В науке часто ученому, создающему новую теорию, приходится самому придумывать некоторые новые термины для условного обозначения ранее неизвестного явления. Затем, в результате публикации научных трудов, дискуссии, полемических споров и т.д. некоторые из этих терминов закрепляются и становятся достоянием общественности, другие заменяются более подходящими.
   При разработке собственной гипотезы мне тоже пришлось придумать несколько терминов, смысл которых стал бы понятен другим только после разъяснений. Мои 'информаторы' (или 'собеседники') использовали известную только мне одному терминологию, без всяких пояснений с моей стороны. Мое 'Я' вообще никакого участия в этой странной 'беседе' не принимало.
   Теоретическая ядерная физика насыщена математикой. Многие ее открытия были получены математическими методами и лишь потом подтверждены экспериментально. В описываемом случае информация мне 'поставлялась' практически без сложных формул, как-будто было известно, что я высшую математику никогда не изучал. Зато было много графического материала, который воспринимался объемно и в движении. Примерно, как это происходит на мониторе компьютера, хотя 'живой' ПК увидел десятки лет спустя. В конце 'беседы' появилась таблица, над конструированием которой я давно трудился в часы досуга и которая, несмотря на все усилия, к тому времени еще не была завершена.
   С этого момента и до конца 'сеанса' я стал получать всю предназначенную мне информацию непосредственно каким-то способом (у нас он называется телепатическим), без участия синхронного 'переводчика'. Думаю (в реальном мире), что моим 'собеседникам' наконец-то удалось включить в моем мозгу какое-то устройство, заблокированное еще до рождения.
   К большому моему сожалению, на следующее утро все возвратилось в прежнее ('заблокированное') состояние, и способность к телепатическому восприятию понизилась до уровня нормального человека.
   А тогда я не переставал восторгаться завершенностью, гармонией и красотой таблицы. И удивлялся, почему не смог додуматься до такого сам? Как бы мимоходом пришла чья-то мысль, что структура ядер, увиденная на таблице, - это один из возможных вариантов существования ядра. В подтверждение на экране моего мозга начали появляться другие варианты модели, наглядно показывающие, как изменение структуры ядра некоторых элементов связано с изменением валентности элемента. Стало понятно, что строение атомных электронных оболочек находится в прямой зависимости от нейтронно-протонной структуры ядра.
   На этом тема структуры атомного ядра была исчерпана. Исчезло изображение таблицы.
   И сразу же в каком-то 'боковом зрении' появилась другая таблица. И та частица моего 'Я', которая 'наблюдала' за происходящим со стороны, тут же не преминула чуть иронически заметить: 'в реальной жизни под таким углом зрения видеть нельзя, тем более так отчетливо!'
   Но ведь другая часть моего 'Я' 'видела'. И 'видела' то, во что поверить было невозможно:
   передо мною была... периодическая таблица элементарных частиц, не только открытых к тому времени в разных лабораториях мира, но и даже не предсказанных еще. И хотя я был знаком (в реальной жизни) с основными положениями тех теорий элементарных частиц, которые к тому времени пользовались в среде профессионалов наибольшим признанием, и даже на страницах доступной мне печати встречал высказанную кем-то эвристическую идею о возможности распространения Периодического закона на уровень элементарных частиц, сам же не приближался никогда к конструированию такой таблицы. Уровень моих знаний здесь был ничтожно мал.
   Наверняка зная об этом, мои телепатические 'наставники' были предельно краткими, ограничившись минимальным количеством пояснений к таблице; а в пояснениях использовались в основном трехмерные схемы.
   От меня как бы требовалось лишь запомнить таблицу.
   Вскоре и она исчезла
   Наступила тишина, которую я назвал бы телепатической. В этой тишине, физически ощущал каким-то чувством сомнения и колебания моих 'информаторов' (какой нехороший смысл это слово имеет в нашей земной жизни!). 'Стоит ли мне предоставлять ключ к пониманию таблицы?'
   Вероятно, части моего раздвоенного 'Я' показались обаятельными и достойными доверия.
   На экране моего мозга засветилась фраза: 'Заряд электрона в состоянии покоя равен нулю'.
   И тут же было дано толкование понятия 'электрон в состоянии покоя'...
  
   Проснулся я утром следующего дня. Часы показывали, как всегда, годами выработанное для подъема время. Состояние постели и всего прочего указывало на спокойный сон того, кто ложился в нее несколько часов назад. Наружная дверь была закрыта, но... не заперта на замок.
   Тот, кто знает меня в жизни, никогда не поверит, что я мог допустить (даже при повышенной температуре) такую оплошность.
   В тот день на работу я не пошел под благовидным предлогом недомогания.
   Весь день писал. Как-будто бы с уже написанного черновика воспроизводил 'виденные' схемы и таблицы.
   Кто хоть раз в жизни пытался записать свой сон, тот знает, что казавшиеся во сне неотразимыми остроты, сочные выражения, яркие оригинальные сравнения и умные мысли - все куда-то непостижимым образом исчезает. И на бумаге (в лучшем случае) остается уродливый скелет сна, на который и самому смотреть неприятно.
   Здесь же ситуация была принципиально другой. То, что лишь один раз 'услышал' и 'увидел' (т.е 'воспринял'), ложилось на бумагу быстро, складно, логично.
   День завершился таким экстазом, который никогда ранее и, тем более позже, испытать не довелось.
   А дальше было то, что обычно бывает в реальном мире и до боли знакомо всем изобретателям, подвижникам и любителям науки. Но это уже другая история, к Зазеркалью никакого отношения не имеющая.
   Много лет спустя, когда пришел к самостоятельному изучению Библии, понял: у Творца свой счет времени, свой Замысел...
   Происшедшему имею почти материалистическое объяснение. Вероятно, моя увлеченность была генератором мощного специфического излучения, которое вызвало случайное подключение к информационной системе, о существовании которой нам давно говорили посвященные. Такое объяснение совпадает с вековой народной мудростью: 'стоит только очень захотеть...'
  В заключение не могу не коснуться важнейшей для меня темы, имеющей прямое отношение к изложенному.
   Я являюсь убежденным сторонником мнения о том, что некоторые знания по своей природе, изначально, должны быть эзотерическими. Эзотеричность знаний предполагает высочайшую (неземную) степень ответственности у посвященных. Случайный, несвоевременный выход эзотерических знаний из круга посвященных может при определенных условиях привести к непредсказуемым катастрофическим последствиям.
   Думаю, далеко не случайно, мы используем лишь малую часть потенциала своего мозга. Остальная часть его как бы заблокирована. С точки зрения эволюционной теории - здесь необъяснимый парадокс: ведь то, что не используется, должно атрофироваться.
   Надо полагать, что заблокированная часть потенциала человеческого мозга 'проектировалась' для пользования той информационной космической системой, к которой мы лишь изредка (часто случайно) прикасаемся. Изначально эта информация должна была использоваться только во благо. А для этого мы должны были развить в себе чувство огромной ответственности.
   По какой-то причине этого не произошло. В назидание большинству из нас дано ущербное существование. И доступом к эзотерическим знаниям владеют только посвященные.
   Рассуждения об эзотеричности знаний и ответственности за их сохранение не случайны: экспериментальное подтверждение информации, к которой дозволено было прикоснуться случайному 'искателю' - шаг к овладению ' холодным термоядом'. А это пока преждевременно.
   Вот почему таблицы, о которых я говорил, и прочий поясняющий их материал, остаются уже в течение более тридцати лет в 'черном ящике'. И по этому поводу нет никаких сожалений: информация, полученная ненаучным способом, не может быть отнесена к научным знаниям. На нее нельзя распространить даже право интеллектуальной собственности.
  
   Владимир Н.'
  
   .......................................
  
  Обстоятельства, изложенные в рассказе Владимира Николаевича, были непосредственно связаны с мистикой. А она Германа в последние месяцы жизни преследовала неотступно.
  На таблицы, которые упоминались в этом рассказе, и которые Владимир Николаевич опубликовал в отдельной статье 'Нуклонная структура ядер химических элементов' Герман даже не стал смотреть, сознавая, что это явно не его сфера интересов. А вот 'рукопись' (как называл свою работу сам Владимир Николаевич) на религиозную тему, под названием 'Библией поверянная история' в течение последующих нескольких дней читал очень внимательно.
  Первую главу исследования, названную 'Долгий путь к Храму' он просмотрел без особого интереса: слишком она напоминала ему по форме изложения материала диссертацию претендента на звание м.н.с. (младшего научного сотрудника, с которыми Герману немало пришлось пообщаться в дни его работы в ИФРАНе). Но само исследование выглядело добротно и обстоятельно аргументированным. В нем доказывалась необходимость пересмотра какой-то библейской даты,ошибочно истолкованной многочисленными комментаторами Библии. Впрочем, сам автор исследования признавал, что пересмотр этой даты библейской хронологии не сделает мир ни более совершенным, ни более удобным для жизни. В нем не станет меньше зла и горя, и не исчезнет нищета.
  Но две последующие главы исследования, которые назывались 'Пророк и Царь' и 'Дворцовые тайны', Герман прочитал на одном дыхании. Даже через тысячелетия чувствовался, благодаря гениальности авторов древних библейских текстов и способности автора исследования, драматизм описанных событий, превосходящий, по мнению Германа, драматизм Шекспировских произведений.
  Но больше всего Германа поразил тот объем работы, который до написания исследования проделал Владимир Николаевич. А ведь его никто не просил делать эту 'работу'. Более того, она, наверняка, не только отнимала немало часов от основной его деятельности, но также забирала здоровье и силы. И ради чего?! Рукопись была написана уже в том возрасте, когда от иллюзий юности о славе и награде не должно было остаться даже следа. И даже размещение 'рукописи' на виртуальных страницах Интернет-журнала не могло возродить этих надежд. К этому времени автор рукописи, судя по его же словам, окончательно осознал, что 'даже на страницах Всемирной паутины можешь быть замечен только благодаря господину Случаю'. Не приносило утешения и философское обобщение: 'У Бога свой счет времени'. Теперь Герману стал понятен смысл обращения Владимира Николаевича и к произведениям Франсуа Мориака, и к 'Книге Екклесиаста'. И он подумал о том, что если Владимир Николаевич выполнил такую гору работы ради результата, сути которого он не знал и сам, то почему же он - Герман, сидит и, ничего не предпринимая для своего спасения, ждет, когда время подведет его к роковой дате встречи с Отто у Кукулькана? А в том, что эта дата окажется для Германа роковой, у него сомнений не было.
  И тогда Герман начал подготовку к этой встрече.
  Он просматривал десятки, если не сотни сайтов, ища в них слово Кукулькан, и пытаясь узнать, зачем нужна была древним майя тень-змея. Но ясного ответа так и не находил, как-будто, получив ответ, он мог получить избавление от того, что на него надвигалось.
   Почти без всякой надежды он задал свой вопрос по электронной почте Владимиру Николаевичу. И в тот же вечер получил ответ следующего содержания: 'Пути Господни неисповедимы. Сегодня на сайте www.xsp.ru как раз опубликована моя статья по интересующему вас вопросу. Всегда Ваш В.Н.'
  Герман тут же открыл уже немного подзабытый им сайт 'Непознанной Вселенной' и сразу увидел новый материал Владимира Николаевича, названный им 'Кукулькан. Равноденствие. Тень-змея. Зачем это нужно?'
  Герман начал поглощать строки статьи, напоминая при этом человека, измученного многодневной жаждой и теперь нашедшего источник спасительной влаги.
  
  
   25.
  
  'КУКУЛЬКАН. РАВНОДЕНСТВИЕ. ТЕНЬ-ЗМЕЯ. ЗАЧЕМ ЭТО НУЖНО?'
  
  'Кажется, нет такого исследования, статьи или хотя бы небольшой заметки, описывающих удивительное явление, наблюдаемое в дни равноденствия на северной лестнице пирамиды Кукулькан в Чичен-Ица, которые бы прошли мимо моего внимания.
  Многочисленные фотоснимки и видеоролики запечатлели десятки тысяч тех, кто своими глазами наблюдает 'сползание' тени-змеи. Можно только позавидовать белой завистью этим счастливцам.
  У автора этой статьи, никогда не стоявшего на земле Чичен-Ица, вопрос, вынесенный в заголовок, возник не случайно.
   Сознаю, что отсутствие личного наблюдения за неповторимым использованием каким-то гением древнего мира игры света и тени, наверное, может снижать доверие читателя к высказываемым мыслям. Но неподдельный и очень давний интерес (почти мистический!) ко всему, что связано с древней цивилизацией загадочного народа, является некоторой компенсацией.
   А с появлением Интернета возможность удовлетворения интереса возросла практически безгранично. Со временем даже перестал обращать внимание на многочисленные противоречия при описании истории майя разными исследователями, в том числе и профессионалами.
   Бесчисленные восторги (часто даже недостаточные) познаниями майя в астрономии, математике, геодезии, строительстве в моем сознании находятся в противоречии с описанием сцен жестоких человеческих жертвоприношений; игр, сильно напоминающих гладиаторские бои; умышленного отравления такой дефицитной в условиях Юкатана воды в немногочисленных природных резервуарах.
  Удивительно, но именно эти явные противоречия, которые практически никто и не пытается объяснить здравомысленно, породили мысль о принципиальной незапретности высказать в Интернете собственный ответ (интуитивную догадку, если угодно) на вопрос, вынесенный в заголовок этой статьи.
  Вопрос возник лишь потому, что при самом детальном описании механики явления, ни одно исследование не предлагает объяснения физической сути его (во всяком случае, как принято в научном мире: 'нам не удалось найти его в доступной нам литературе').
  Из найденного, самое смелое объяснение звучит так: '...можно только предполагать, что это символизировало для майя, хотя, возможно, тем, кто наблюдал это явление, казалось, что Кетцалькоатль как бы возвращается к жизни'.
  Справедливости ради, следует сказать, что большинство исследователей пирамиды Кукулькан уверены, что 'это храм времени и служит основой астрономической системы майя. Фактически, пирамида является очень большим солнечным календарем...'.
  И опять - ни слова о том, какую же роль играет удивительное явление, которое наблюдается на одной из лестниц этого 'самого большого солнечного календаря' и ради которого в Чичен-Ицу даже в наше просвещенное время собираются тысячи людей в дни равноденствия.
  
   Как всегда, выдвигая собственную идею, далек от мысли, что она станет сразу приемлемой для всех и что она дает исчерпывающий ответ на вопрос. Но, надеюсь, она может стать катализатором для разработки профессионалами более фундаментальной идеи или гипотезы.
  
  Чтобы не испытывать терпение читателя, заявляю: пирамида в Чичен-Ица была задумана, спроектирована и построена исключительно с целью получения именно явления 'схождения' тени-змеи по ступеням северной лестницы в дни равноденствия.
  А если быть еще точнее, - для замера времени схождения.
  И при этом, все детали пирамиды символизировали элементы гражданского календаря.
  
  Далее последует всем давно известная информация, но без краткого повторения которой обойтись нельзя.
  Согласно современным подсчетам астрономов продолжительность астрономического года
   составляет 365, 2422 суток или 365 суток 5 часов 48 минут 46 секунд.
  Наверное, те же самые астрономы утверждают, что жрецы майя тоже определили продолжительность астрономического года с точностью до четвертого знака после запятой и она составляла 365,2420 суток или 365 дней 5 часов 48 минут 29 секунд.
  
  Лично меня эти сведения всегда потрясали, хотя давно поставили вопрос: 'А были ли эти сведения действительно добыты жрецами майя? Не достались ли они им в наследство от кого-то, неведомого нам?'
  Оставим этот вопрос профессионалам и вернемся к продолжительности астрономического года.
  Самая интересная (а я бы даже применил понятие 'самая беспокойная') часть астрономического года - это 'довесок' равный 5 часам 48 минутам и 46 (29) секундам, на который он длиннее календарного (нашего, в 365 дней) года. Именно этот 'довесок' породил множество календарей и, к тому же, требует еще и постоянного их пересмотра, замены другими, введение понятия 'високосный год' и прочих ухищрений.
  Все без исключения исследователи единогласно утверждают, что календарный год майя тоже имел 365 дней ( речь здесь и далее идет о так называемом календаре хааб, который применялся в повседневной жизни и который использовался для проведения сельскохозяйственных работ). Основанием, якобы, для такого утверждения служат 91 ступень в каждой из четырех (по сторонам света) лестниц пирамиды ( 91 х 4+1 =365), где единица - это верхняя площадка пирамиды. Это утверждение кочует из одного исследования в другое автоматически и никогда не ставилось, вероятно, под сомнение. Произвольно принимая за дополнительный день верхнюю площадку пирамиды, никто не объясняет, как в таком случае, в форме пирамиды отражен високосный год? И почему, например, одна из лестниц не могла иметь 92 ступени? Разве невозможно представить, что, скажем, знаменитая северная лестница могла быть заглублена в землю на одну ступень? Думаю, это нисколько бы не испортило наше восприятие пирамиды.
  Майя (или те, кто действительно владел исключительными, даже с точки зрения сегодняшнего дня, знаниями) были мудрыми. А поэтому поступили проще и изящнее.
  Их календарный год состоял из 364 дней! И об этом говорит каждая деталь пирамиды:
  год делился на четыре равных периода по 91 дню в каждом или по 13-ть семидневных отрезков; всего их в году было 52. Каждый из 13-ти семисуточных отрезков периода имел свое название. Все периоды начинались с одного названия. Отсутствовала необходимость вводить понятие 'високосный' год. В дни зимнего и летнего солнцестояний (на закате дня) пирамида делится светом и тенью точно пополам.
   Сравни с нашим календарем, где периоды года (зима, весна, лето, осень) имеют разную продолжительность, где первое полугодие не равно второму, где продолжительность месяцев колеблется от 28-ми до 31-го дня, где каждый месяц начинается с разных дней, где через каждые четыре года надо вводить год с 366 днями и пр.
  У читателя сразу же возникает 'детский' вопросик: 'А как же с тем самым 'довеском', отличающим астрономический год от календарного поступили майя? Разве он не доставлял им те же неудобства, которые мы стараемся уменьшить с помощью различных календарных систем?'
  Выше я уже применил прилагательное к древнему народу: они были мудрыми!
  Китайский народ назвал тех, кто передал ему сведения, изложенные в 'Книге перемен',
  СОВЕРШЕННОМУДРЫМИ.
  Вполне допускаю, что и в применении к удивляющим нас познаниям майя, правомерно такое же определение.
  И здесь я подхожу к ответу на вопрос заглавия статьи.
  Пирамида, каждый из элементов которой отразил глубокие знания астрономии, была спроектирована и построена для измерения продолжительности именно того 'довеска' времени, на который разнится астрономический год от календарного года в 364 дня.
  Не сомневаюсь, что 'автору' проекта пирамиды была известна широта, на которой находится Чичен-Ица (вспомни, что ось пирамиды север-юг развернута на 18 градусов к востоку от направления на север); он не только располагал значением продолжительности астрономического года с точностью до четвертого знака после запятой, но и знал, что эта величина может изменяться под воздействием причин космического порядка (гравитационное воздействие солнца, планет; соударение с большими астероидами и т.п.) и земных процессов ( мощные землетрясения, дрейф материков, эллипсоидная форма Земли и пр.).
  Могу без всякого напряжения ума допустить знание 'автором' проекта пирамиды такого явления, как прецессия.
  Опираясь на эти знания и была спроектирована, а затем с чрезвычайной точностью построена, пирамида, в которой время схождения тени-змеи по ступеням северной лестницы в день равноденствия была заранее рассчитана и теоретически должна была определенным образом соотноситься с тем, что мы ненаучно назвали 'довеском' или разницей между продолжительностью астрономического года и календарным годом из 364 суток.
  Расчетная разница составляла одни сутки 5 часов 48 минут 29 секунд или 1788,5 минуты.
  Замысел состоял в том, чтобы отсчет каждого нового года в календаре хааб начинать после того, как будут предварительно отсчитаны эти 1788,5 мин. В принципе, вероятно, величину эту можно было разделить на 364 и начинать каждый новый день, предварительно отсчитав 364-ю часть от 1788,5, или на 52 (количество семидневных циклов в году) и начинать каждый новый цикл, отсчитав 52-ю часть от 'довеска'. Но майя сочли наиболее рациональным способом производить операцию вычитания 'лишнего' времени поквартально, а поэтому 1788.5 минуты они разделили на четыре. Получилась величина равная 447,125 мин или 7 часов 27 минут 7 секунд.
  К сожалению, зашоренность сознания рисует мне в качестве прибора для измерения времени сползания тени-змеи только песочные часы, хотя анализ знаний древнего народа требует чего-то более совершенного.
  Я не специалист и не могу рассчитать размеры пирамиды, в которой бы в день равноденствия тень-змея 'сползала' по 91-й ступени северной лестницы почти 7,5 часа. Но не трудно догадаться, что размеры такой пирамиды существенно превосходили бы те, которые есть в реальности.
  И здесь 'автор' проекта доказал (в который раз!) не только свою гениальность, но и реализм при оценке возможностей своего народа. Чтобы многократно сократить расходы человеческих сил и строительных материалов, были предложены те параметры пирамиды, которые известны нам сегодня. Но при таких параметрах фактическое время 'сползания' тени-змеи по ступеням северной лестницы надо удвоить при вычислении разницы между астрономическим годом и календарным годом в 364 дня. На необходимость такого удвоения 'автор' проекта очень тактично и изящно указал (наверное, прежде всего нам), установив у подножия только северной лестницы две каменные головы змеи. Иначе, зачем бы одной тени-змеи понадобились две головы?
  Многочисленные наблюдатели явления сползания тени-змеи утверждают с хронометрами в руках, что сейчас это время равно 3 часам 22 минутам, принимая за исходное время отсчета 17 часов 15 минут дня осеннего равноденствия.
   Моя гипотеза определяет, что это время по замыслу 'автора' проекта пирамиды должно было равняться 3 часам 43 минутам (7часов 27 минут 7 секунд = 447.125 мин : 2 = 223, 562 мин = 3часа 43 минуты).
  Конечно, всегда найдутся 'здоровые' скептики, которые вздохнут с облегчением: 'О, величина в 21 минуту настолько значительная, что предлагаемую идею надо признать (без всяких сомнений!) бредовой'.
  Единственным возражением против подобного заключения может быть только отсутствие у нас знаний о тех точках отсчета времени сползания тени-змеи, которые применяли майя в дни равноденствия для своих замеров. У меня нет никаких сомнений в том, что были и, возможно, до сих пор сохранились какие-то ориентиры, по которым с очень большой точностью устанавливался интервал отсчета. Если учитывать знание майя о прецессии, в результате которой каждые 72 года Солнце во время равноденствия смещается на один градус (как часовая стрелка), скорее всего, такими ориентирами должны были быть колонны.
  Ежегодное определение фактического расхождения между продолжительностью астрономического года и календарного с 364 днями позволяли поддерживать календарь хааб в идеальном состоянии.
  Совсем не случайно календарь майя (употребляю такое выражение только в силу сложившейся традиции, подсознательно подразумевая при этом совсем иную цивилизацию) начинается с июля 3114 года до нашего летоисчисления и заканчивается декабрем 2012 года н.э.. Но это уже несколько другой ракурс темы высокоразвитой цивилизации.
  Данная статья обращена прежде всего к реставраторам памятников в Чичен-Ица. Можно понять, что в погоне за прибылью, которую приносят тысячи туристов, ускоренными темпами ведутся реставрационные работы в этом городе.
  И когда на современных фотоснимках я вижу уже 'прикультуренные' сооружения, меня не покидает тревога: 'А соблюли ли реставраторы ту прецизионную точность, которой добились строители пирамиды Кукулькан, чтобы получить удивительный эффект в нужном месте, в точно заданное время и с заранее рассчитанной продолжительностью?'
  В Чичен-Ица таких удивительных эффектов много. Не утратить бы их нам в спешке.
   Владимир Н.'
  
   26.
  
  Не все понял из прочитанной статьи Герман. Быстро запутавшись в ее, в общем-то, несложных рассчетах, он попробовал вникнуть в них еще раз, но только создал этим в голове еще больший сумбур. И все таки, теперь в ней забрезжил 'план его спасения'. Словно кто-то подсказал ему после этой статьи, что надо делать. Во сне или наяву услышал он эту подсказку, Герман уже не знал и сам. К этому времени он все чаще стал замечать в своем поведении и мыслях явные признаки какого-то, довольно быстро прогрессирующего, психического расстройства.
  'Разрушь лишь один угол площадки пирамиды, - гласил этот совет, - который образует тень в день осеннего равноденствия, и тень-змея не сможет сползти до конца. А значит, нарушится сам порядок течения времени. Появится надежда на спасение'.
  И тогда Герману пришла в голову мысль взорвать пирамиду.
  Именно в таком акте, по непонятной и ему самому причине, Герману стал видеться единственный способ радикального избавления от всего того неясного и страшного, что, как был он уверен, неминуемо ждало его впереди, и стремительное приближение которого он теперь ощущал всем своим существом.
  Герман окончательно забросил живопись и, оставив на догляд соседки свою шикарную квартиру с мастерской на Чистых прудах, переехал подальше от суеты центра и навязчивых журналистов в съемную однокомнатную квартирку за МКАДом, в Бутово. Там, в Бутово, если кто-то и узнавал его по фотографиям из журналов, думал, что ошибся. Ведь те же самые журналы наперебой столько раз расписывали на своих страницах его жилище на Чистых Прудах, что в Бутово - этом районе переселенных из центра москвичей - ему попросту нечего было делать. Подтверждением их ошибке лишний раз служил тот факт, что теперь, вместо романтического этюдника через плечо, Герман всегда стал носить в руке канцелярский порфель с ноутбуком.
  С помощью этого ноутбука он и нашел в интернете информацию об одном НИИ, который занимался разработкой теории направленных взрывов.
  В последнее время спрос на специалистов этого института был огромный. Во многих странах образовались целые кварталы строений - зачастую они были в самом центре больших городов - которые по соображениям ветхости, нерентабельности или негармоничности с окружающими их современными сооружениями из стекла и бетона подлежали немедленному сносу. И выполнить такой снос без ущерба для расположенных вблизи домов можно было только с помощью направленного взрыва. Герман даже скачал на эту тему несколько фильмов, снятых Дискавери, и внимательно пересмотрел их по нескольку раз, пытаясь самостоятельно найти закономерности и принципы установки взрывчатки.
  Понятно, что работа такого НИИ (в какой бы стране он ни находился) была под постоянным и самым жестким контролем спецслужб. И в последние годы, в связи с возросшей угорозой терроризма, контроль этот только усилился.
  В конце концов, поняв, что при самостоятельном изучении теории направленных взрывов Герман может попросту ошибиться и у него не получится взорвать Кукулькан, он, применив быстро освоенное умение при помощи денег добиваться, практически, любых своих целей, сумел выйти на ' ведущего специалиста' (так, во всяком случае, этого человека представили ему при знакомстве) 'взрывоизучающего' НИИ.
  Герман пригласил 'специалиста' в блистающий ценами, золотом и антикварной роскошью ресторан 'Пушкинъ' на Тверском бульваре, и там, за ужином, без долгих предисловий сказал, что ему нужен точный чертеж пирамиды Кукулькан. На чертеже 'специалист' должен указать места, в которые слудет заложить взрывчатку, а также ее точное количество, чтобы наверняка взорвать пирамиду.
  -Повторите еще раз: как, вы сказали, называется пирамида? - попросил уточнить 'специалист', приготовив ручку и лист бумаги, чтобы записать.
  -Не надо ничего записывать, - указал глазами на ручку и бумагу Герман. - Она называется пирамидой Кукулькана. Это пирамида посвящена богу древних майя, находится она в Мексике, на полуострове Юкатан, в городе Чичен-Ица.
  -Опять эти майя, - с кривой усмешкой произнес 'специалист'.
  -Что значит опять? - не понял Герман.
  -В последнее время все газеты только тем и заполнены, что пророчествами майя о конце света, - пояснил 'специалист'.
  -Меня конец света не интересует, - сказал Герман. - Меня интересует, как с наибольшей степенью вероятности взорвать пирамиду Кукулькана.
  -Сколько у меня есть времени на поиск чертежей пирамиды, ознакомление с ними и составление рассчетов? - спросил 'специалист'.
  -Сегодня... - Герман посмотрел на календарь в циферблате часов, - десятое августа. Если в Мексике я должен быть..., - он на минуту задумался. - Вы должны выполнить мое задание не позднее десятого сентября.
  -А если я не успею? - спросил 'специалист'. - Могут возникнуть непредвиденные трудности.
  -За каждый день сэкономленного вами до десятого сентября времени я удваиваю плату. Плата за один день составляет тысячу долларов.
  -Две тысячи долларов, - тут же исправил цифру 'специалист'.
  -Пусть так, две тысячи, - согласился Герман.
  -Значит, если я сдам вам работу не десятого, а, скажем, пятого сентября, я, стало быть, дополнительно к уже оговоренной плате, получу... - 'специалист' на пару секунд задумался, но когда подсчитал, глаза его округлились. Тогда он сделал пересчет на салфетке и убедился, что его первый подсчет в уме был верным - ... Тридцать две тысячи долларов???
  -Не знаю, я не считал, - нетерпеливо сказал Герман. - Тридцать две, значит тридцать две.
  -А если?...- специалист решил попробовать дальше оговорить сумму, если он еще сильнее сократит время сдачи своей работы.
  Но Герман резко оборвал его:
  -Хватит считать! Если вы сделаете работу до завтра, соответственно получите и вознаграждение. Но учтите, если, в погоне за гонораром, вы надумаете провести меня, это у вас не получится. Я столько же заплачу другому специалисту за проверку ваших результатов.
  -И вы не боитесь, что вас выдадут? - спросил 'специалист'.
  -Кому?
  -Допустим, спецслужбам.
  -Не боюсь, - сказал Герман. - За такие деньги не выдадут. А если и выдадут, так ведь и в спецслужбах тоже работают живые, и, как правило, довольно нуждающиеся люди.
  -Почему же нуждающиеся? - возразил 'специалист'. - Я как раз слышал, что они там очень неплохо имеют.
  -Ну, неплохо иметь, это еще вовсе не означает не быть нуждающимся. Нуждающимся можно быть даже будучи миллионером. И потом, кому в этой стране есть хоть малейшее дело до какой-то там пирамиды в Богом забытом городке на краю света?.. Впрочем, - едва слышно добавил он, - я знаю одного человека, которому до нее есть дело. И его деньгами вряд ли купишь. Но он, к счастью, живет далеко, и ни в каком НИИ, а также ни в каких спецслужбах не работает.
  -Вам-то откуда это знать? - спросил 'специалист'.
  -Что именно? - не понял Герман.
  -Ну, что он не работает в спецслужбах.
  -Откуда?... - Герман задумался. - Действительно, неоткуда, - сказал он. - Но будет вам! А то я с вами, чего доброго, и себя подозревать начну. Просто я хочу так думать, и этого довольно. Но вернемся к теме. Итак, вы согласны на мои условия?
  -Согласен, - сказал 'специалист'.
  -Ну, вот и славно. Мне сейчас надо уйти, а вы можете еще посидеть. Заказывайте, что вашей душе будет угодно. О деньгах не беспокойтесь, за все уплачено.
  -За все? - видимо, не поверив своим ушам, недоверчиво посмотрел на Германа 'специалист'.
  -С некоторых пор я перестал повторять свои слова дважды, - сказал Герман и поднялся из-за стола. - Всего наилучшего. Жду вашего звонка.
  Через три с половиной недели Герман получил папку с чертежами пирамиды, на которой красной тушью были обозначены нужные ему точки. К чертежам были приложены формулы и расчеты. По требованию 'специалиста' происходило вся эта передача данных с полным набором тех секретных приемов, которыми в фильмах снабжены подобные 'шпионские' операции - запутыванием следов, пересадкой с транспорта, едущего в одну сторону на транспорт, едущий в другую, и т.д. Герману даже смешно и забавно стало от таких своих кинематографических манипуляций.
  Человек, который свел Германа с 'ведущим специалистом', тоже участвовал при передаче папки Герману. Он заявил, что в Мексике Германа встретит еще один 'специалист', который за соответствующую плату, которую уже сегодня надо перевести на определенный банковский счет, на практике претворит в жизнь дерзкий замысел по подрыву пирамиды. Герман, ни минуты не колеблясь, тут же согласился перечислить на указанный счет деньги.
  Остававшейся, еще здоровой частью мозга, Герман сознавал, что все это - и 'ведущий специалист', и папка с чертежами, и перечисление денег, и, прямо-таки, киношно-шпионская секретность происходящего - ни что иное, как игра тех самых спецслужб, о вездесущном наличии которых так неосторожно проговорился 'ведущий специалист' при их встрече в ресторане. Он также понимал, что эта игра затеяна с ним ради выявления террористической сети, в которой он, по убеждению этих спецслужб, непосредственный участник. Но пораженная часть мозга охотно принимала эту увлекательную (и совсем не виртуальную) игру.
  На следующее утро Герман проснулся с ощущением неясного радостного волнения и тревоги. Он подумал, что это связано со вчерашним получением нужных ему чертежей пирамиды, но, проанализировав свои чувства и мысли, понял, что тревожащее его состояние имеет какую-то другую природу. И тут он вспомнил, что сегодня 5 сентября - день его рождения.
  Вот откуда было это состояние. Радостное волнение, как атавистический рудимент, осталось еще от детских воспоминаний и радостей, связанных с этим днем. А тревога - это уже порождение взрослости, когда в каждый новый свой день рождения ты постигаешь вместе нерадостную мысль о том, что день твоего ухода с этой планеты приблизился еще на год.
  Герману показалось странным, что, утратив почти все нормальные человеческие эмоции, он, тем не менее, загрустил от сегодняшней даты.
  Он встал, умылся, оделся, и вышел на улицу. Хотелось немного пройтись и развеяться.
  Проходя мимо автобусной остановки, он вдруг подумал о том, что неплохо было бы проехать куда-нибудь в центр, и там погулять по одному из многочисленных сквериков или парков. Может быть, ему встретился бы кто-нибудь из знакомых художников, или еще кто-то? Кто-то, кто бы в этом огромном городе - хотя бы один - поздравил его сегодня с днем рождения. И он вдруг осознал всеми клеточками своего тела значение, казалось бы, обычного слова 'ОДИНОЧЕСТВО'.
  
  Друзей у него давно не было. Татьяна умерла. Матери, которая до последнего времени единственная из всех знала об этой дате, теперь тоже не было. Могли, конечно, вспомнить газетчики, но газеты Герман читать перестал. Он вспомнил о Саре... Но ее поздравления, если бы они и случились, были бы, как бы это лучше сказать... какими-то не из этого мира.
  С такими невеселыми мыслями Герман стоял на остановке, и, бездумно разгребая носком туфли под деревом землю, превратившуюся от жары в пыль, пропускал один автобус за другим.
  'Пятое сентября, знак гороскопа Дева, камень нефрит', - вспоминал Герман узнанное когда-то.
  И в это мгновение из-под носка его туфли что-то зеленоватое и твердое выкатилось из пыли. Герман наклонился и поднял непонятный предмет. Это был зеленый нефритовый перстень с вгравированным в него серебристым изображением знаком гороскопа 'Дева'.
  Герман держал в руках этот, грубоватой работы и налезающей ему только на мизинец перстень, и, как зачарованный, смотрел на него. *(Прим. Этот случай действительно имел место в жизни автора книги. - Автор)
  От кого был этот знак - знак того, что кто-то о нем помнит, подумал Герман.
  Может, это ушедшая мать его посылает ему со своего непостижимого зыбкого далека свое поздравление? Или отец? Или кто-то, кто еще выше, из еще более неведомых измерений и пространств говорит ему, что он не один, и что есть где-то - не здесь, а где-то - те, которые помнят о нем, и которые все еще любят его?
  В этот день Герман никуда не поехал. Потому что теперь ему незачем стало искать кого-то, кто бы поздравил его с днем рождения.
  
  
   27.
  
  Вечером шестнадцатого сентября на мобильный телефон Германа позвонил Отто.
  Герман поначалу подумал: 'А что, если не отвечать?', но, поняв, что это все ровно ничего изменить не сможет, нажал клавишу 'Ответ' и сказал в трубку:
  -Слушаю!
  -Здравствуйте, герр Стоковский! - услышал он радостный голос Отто, и даже вздрогнул от неожиданности, настолько этот голос показался прозвучавшим близко от Германа.
  -Я обо всем помню, - довольно резко сказал в трубку Герман.
  -Обо всем помните, а поздороваться забыли, - с не злой укоризной произнес Отто.
  -Здравствуйте, - сказал Герман, хоть и чуть мягче, но по-прежнему не слишком дружелюбно.
  -Я только хотел сказать вам, чтобы вы себя не утруждали покупкой билета на самолет, - сказал Отто.
  -Что такое? Или лететь уже никуда не надо?
  -Нет, лететь надо. Разве можно такое пропустить? Здесь будет очень интересно. Билет покупать не надо. Вам привезет его через пол-часа фрау Пампкин.
  -Сара?!
  -Сара. А почему это вас так удивило?
  -Она тоже полетит туда? Ну, я имею в виду, к этой пирамиде?
  -Ах, дорогой мой герр Стоковский! Разве можно знать заранее, где захочет быть женщина через несколько дней? Хотя Сара очень любит все эти небесные светопреставления. Я смотрю, вы в последнее время тоже увлеклись этой тенью-змеей? Статейки всякие почитываете?
  -Вы и об этом знаете? - произнес Герман с унынием, забыв, видимо, что Отто знает обо всем, и даже о том, о чем не знает никто. - И что вы на это скажете?
  -На что?
  -Я по поводу статеек.
  -Поговорим об этом при встрече, - сказал Отто. - Вам еще надо успеть сварить к приходу фрау Пампкин кофе, она прийдет через пятнадцать минут. И она очень любит после долгой дороги выпить чашечку свежесваренного кофе.
  -Боюсь, у меня в доме нет кофе, - сказал Герман. - И в магазин сбегать я уже не успею. Может, я заварю чай?
  -Никакого чая - это во-первых .
  -А во-вторых?
  -А во-вторых, кофе у вас находится в кухне, в навесном буфете, на второй полке сверху, за красной металлической банкой с надписью 'Сахар'. Посмотрите и найдете. Все, мне пора. До встречи, герр Стоковский.
  -До... - Герман тоже хотел сказать 'до встречи', но из трубки уже шли короткие гудки.
  Герман прошел на кухню, и там, в навесном буфете, и действительно на второй полке сверху, за красной банкой с надписью 'Сахар' нашел черную нераспечатанную коробку кофе с металлической пластиной на крышке и красиво выгравированной на ней надписью 'Kopi Luwak'.
  'В жизни не слыхал о таком', - подумал Герман, распечатывая пачку.
  На вид кофе оказался, мягко сказать, странноватым. Хоть упаковка его и показалась Герману новой и дорогой, сами зерна выглядели совершенно неаппетитными (впрочем, на записке, приклееной изнутри к крышке коробки, этот вид кофе назывался 'оригинальным'). Вдобавок к их виду, зерна были слипшимися в какие-то - легко и известно с чем сравнимые - катышки.
  'И как это варить?' - задумался Герман, с некоторой брезгливостью глядя на зерна. Впрочем, решил он, если бы этот кофе требовал какой-то особой варки, Отто непременно сказал бы ему об этом.
  Тут Герман вспомнил, что турки для варки кофе у него тоже нет, и он не подумал спросить о ней Отто. Но, заглянув более глубоко на полку, где он нашел кофе, Герман увидел изящную, инкрустированную теми же словами 'Kopi Luwak' турку. Там же он нашел и механическую мельницу для помола кофейных зерен.
  Перед тем, как помолоть кофе, Герман поднес к носу зерна, и оказалось, что запах их был на удивление приятным. Он немного отдавал запахом земли и еще чем-то сладковатым.
  Герман не был ни тонким ценителем кофе, ни великим умельцем его варить. Потому, просто помолол зерна, насыпал в турку четыре чайных ложки получившегося кофейного порошка, залил все это водой и поставил на газ. Едва кофе поднялся пенистой шапкой над туркой, как в дверь позвонили.
  Герман снял турку с плиты и (с вдруг сильно забившимся сердцем) пошел открывать дверь.
  Сара выглядела восхитительно. Распущенные, слегка кудрявящиеся - так бывает после 'мокрой химии' - волосы; очки в изящной, по форме напоминающей кошачьи глаза, оправе; черная, чуть выше колен, обтягивающая юбка; в чем-то строгий, но и в чем-то неуловимо фривольный, с глубоким вырезом декольте, надетый, казалось, прямо на голое тело пиджак (Герман, поневоле стараясь отводить глаза, не мог не увидеть, как хорошо угадывались под пиджаком притягательные округлости груди); черные туфли на высокой шпильке; черные тонкие чулки... Одним словом, восхитительна!
  Герман стоял перед Сарой, пораженный ее появлением, и не знал, что ему делать. Поцеловать ее? Ему, конечно, очень хотелось этого, но - тем более, после столь долгой разлуки - он не смел.
  Сара сама пришла ему на помощь. Она легко и естественно обвила его шею рукой, притянула к себе его голову, и нежно, хоть и совсем недолгим поцелуем, поцеловала Германа в небритую щеку.
  -Слышу запах чудесного кофе, - с благодарной улыбкой произнесла она, входя в дверь. - И не просто чудесного, а моего любимого 'Копи Лювак'. Как это мило с твоей стороны, встретить меня только что сваренным кофе.
  Герман проводил Сару в комнату, посадил в одно, из двух имеющихся в квартирке, кресел перед невысоким журнальным столиком, и принес кофе.
  -Ты давно вернулся из Индонезии? - спросила Сара, пока Герман разливал кофе по чашкам.
  -Из Индонезии? - удивился Герман. - Я там и не был никогда. По каким таким признакам ты могла подумать, что я прибыл из Индонезии?
  -По виду кофе, - сказала Сара. - И по его вкусу, - добавила она, сделав маленький глоток. - Он, явно, только сегодня доставлен прямо с Суматры. Вот я и решила, что ты был там, и недавно вернулся.
  -Честно сказать, о том, что у меня есть этот кофе, я сам узнал меньше получаса тому назад от Отто, - признался Герман.
  -К слову об Отто! - вспомнила Сара, и, достав из сумочки авиабилет, протянула его Герману. - Он просил передать тебе этот билет на самолет, на восемнадцатое число.
  -До Мехико? - спросил Герман.
  -До Канкуна, - сказала Сара.
  -До Канкуна? - не понял Герман. - Мы ведь должны встретиться в Мексике, чтобы двадцать второго сентября быть с ним у пирамиды Кукулькана.
  -Правильно, - подтвердила Сара. - В Канкуне находится ближайший от Чичен-Ица аэропорт.
  -Вон в чем дело, - понял свою ошибку Герман. - Я почему-то думал, что лететь надо непременно до Мехико. А твой билет где? Наши места в самолете будут рядом?
  -Нет, - сказала Сара. - Наши места будут в самолетах, улетающих в разных направлениях. Мне надо выполнить некоторые поручения Отто.
  -Поручения здесь, в России?
  Сара улыбнулась.
  -Нет, не в России. В другом месте.
  -Понятно, - не в силах скрыть своего расстройства произнес Герман. - Но я могу хотя бы надеяться, что ты будешь со мной в мой... - он не окончил фразу, так как не знал, как она должна кончаться.
  Сара посмотрела ему в глаза и, улыбнувшись одними кончиками губ, ничего не ответила.
  Какое-то время они молчали. Герман смотрел в свою чашку, Сара мотрела на него.
  -Послушай, - первым нарушил молчание Герман. - Что за странный вкус у этого кофе?
  -Тебе не нравится?
  -Напротив, очень нравится. Просто вкус непривычный. Немножко горчит... - Герман задумался, подыскивая аналогию вкусу кофе. - Хотя, горчит, наверное, любой кофе... Отчётливый вкус... сливочного масла, что ли?... и еще мёда... Сюда что, добавляют масло и мед?
  -Нет, - сказала Сара. - Все чуточку сложней. Сначала зерна этого кофе проходят через желудок небольшого зверька, похожего на куницу, называемого лювак, или, как называют его индонезийцы, мусанга. Мусанги поедают спелые плоды кофейных деревьев, переваривают мякоть, а непереваренные зёрна кофе местные жители затем собирают, моют и сушат на солнце.
  -Так вот, что это за кофе, - сказал Герман. - Я слышал о нем, но не думал, что когда-нибудь прийдется попробовать. В общем, вкусный. А если бы еще ты не рассказала, как он приготовляется этими мусангами, был бы, наверное, еще вкуснее.
  -А, может быть, нет? - улыбнувшись ему одними глазами, сказала Сара. - Может, вкуснее именно так, потому что необычнее?
  -Ты останешься сегодня? - неожиданно спросил Герман, не отрывая глаз от чашки кофе..
  -Ты хочешь, чтобы я осталась? - спросила Сара, протянув через столик руку к его волосам и поерошив все более седеющий чуб.
  -Ты же знаешь, что хочу, - хрипло еле выдавил из себя Герман. - Я так соскучился по тебе. И тебя так долго не было... Я все надеялся, что смогу забыть тебя... Но ничего не получается. Я думаю о тебе даже больше - намного больше - чем о приближении дня встречи с Отто у этой пирамиды.
  -Ты боишься этого дня?
  -Да нет, - сказал Герман. - В общем, не боюсь. Просто не жду от него ничего хорошего.
  -Почему? Ведь там, у пирамиды, в этот день можно пожелать все, что только захочешь.
  -А мне нечего желать, кроме...
  -Кроме?...
  -Кроме тебя... И...
  -И?..
  -Пожалуй, и все. Но тебя мне желать бессмыленно. С тем, кому ты принадлежишь, смертному тягаться не по силам.
  -В таком случае, стань бессмертным, - просто сказала Сара.
  -Это невозможно.
  -Это возможно - твердо сказала она. - Тебе в жизни выпала редкая удача - Отто купил у тебя право на твою душу. Но до конца она ему еще не принадлежит. До тех пор, пока в твоем теле есть еще хотя бы одна капля жизни, ты принадлежишь не ему. Но если и эту каплю ты отдашь ему, и в свой последний миг окончательно захочешь остаться... остатья в числе его друзей...
  -Здесь привычнее слышать в его свите, - сказал Герман.
  -Где здесь?
  -Здесь, на Земле.
  -... если в свой последний миг ты окончательно захочешь остаться в его свите - тогда ты станешь бессмертным, - закончила Сара.
  -Но я...
  -Подожди! - оборвала его Сара. - Ничего не говори. Не делай поспешных решений. Еще есть время подумать.
  Сара встала, подошла к Герману и села возле него.
  Герман смотрел на Сару широко открытыми глазами, а она начала медленно, очень медленно - одну пуговицу за другой - расстегивать ворот его рубашки...
  -Но даже если я захочу... в этот последний момент... - Герман с трудом выговаривал слова. Сара, сняв с него рубашку, так же медленно стала растегивать свой пиджак. - ... остаться на веки служить ему... Разве он отдаст тебя мне?
  -Не отдаст, - тихо говорила Сара, сняв пиджак и начиная спускать с плеча бретельку черного ажурного лифтчика. - Конечно не отдаст... Но он может делить меня с тобой.
  -Делить? Тебя?!
  -Но ведь делит он меня с тобой сейчас? - сказала Сара, окончательно избавляясь от лифтчика и доводя Германа до полного безумия обнажившейся, совершенной в своих изгибах, грудью. - Или ты думаешь, что он ничего не знает? Так уже бывало... И не раз.
  -Не раз? - от волнения и от близости ее дыхания голос Германа едва звучал.
  -Не раз, - повторила Сара, начиная все так же медленно растегивать ремень его брюк. - Во Франции был король, звали его Людовик ХI. У него в фаворитах был некий Оливер Неккер. Король и Оливер были настолько близки друг другу по духу, что с годами король стал ощущать себя единым организмом со своим фаворитом. Всю жизнь они делили между собой жену Оливера, одинаково любя ее и не скрывая свою любовь друг от друга.
  -Этой женщиной была ты? - спросил Герман, влекомый обнаженной Сарой к дивану.
  -Нет, другая. Та Бланш, которой в этой жизни была я, - ложась своим телом на тело Германа и накрывая своими волосами его лицо, сказал Сара, - тогда еще не родилась. Ту женщину звали Анна. Она была вдвое моложе и Оливера и короля. Оливер вылепил ее для себя. И однажды, когда король спросил: 'любишь ли ты ее ?', Оливер ответил: 'я люблю ее как отец, ибо она мое создание, но я люблю ее также и как любовник; это дважды великая любовь'. Знаешь, кем был этот Оливер?
  -Тем, кто сейчас пришел в мою жизнь под именем Отто?
  -Правильно, - едва касаясь языком его шеи, произнесла Сара, - Отто. Он умеет по достоинству оценить, когда ему служат преданно. Подумай над всем этим, когда будешь у пирамиды. Вспомни в ту минуту еще раз мои глаза, вспомни мои волосы, вспомни всю меня, какой ты меня знаешь. И подумай о том, как много во мне ты еще не знаешь. И о том, что тебе дается шанс - один-единственный на миллиарды живущих - с каждым днем, с каждым столетием узнавать меня все больше...
  
  Этот вечер перешел в совершенно безумную ночь, а безумная ночь, пронесшись, как миг, перешла в тусклый дождливый рассвет. В голове Германа зазвучали, неведомо как и через какие ассоциации возникшие, слова давно услышанной песни: 'Вставай, красивая моя, уже рассвет нам в окна машет'.
   За всю ночь они так и не сомкнули глаз, и теперь лежали, совсем обессиленные, но все еще разгоряченные.
  Герман смотрел на лежащую рядом и смотрящую в окно на дождь Сару, потом перевел взгляд на разбросанные по полу ее юбку, пиджак, чулки, туфли, и чувствовал, как новая волна желания мощно поднимается в нем. Он провел рукой по ее обнаженной груди, но она мягко отстранила его руку.
  -Свари кофе, - сказала она.
  'Черт бы побрал этот кофе!' - чертыхнулся про себя Герман, но все же встал и пошел на кухню.
  Когда он вернулся в комнату, Сара была уже полностью одета. Как будто и не было между ними ничего, и не было самой этой ночи.
  -Ты ведь не уйдешь сейчас? - спросил Герман безнадежно, ни на секунду не сомневаясь в ее ответе.
  Сара улыбнулась.
  -Всему приходит конец, - сказала она. - И этой ночи тоже пришел конец. Посмотри в окно - уже совсем утро. На улице дождь и холодно.
  Она выпила свой кофе, и, без всяких оттенков поцеловав Германа в сухие губы, сказала:
  -Мне пора.
  Герман стал одеваться, но Сара остановила его.
  -Не надо меня провожать, - сказала она.
  -Но у тебя нет плаща! - словно хватаясь за последнюю соломинку, пытался удержать ее Герман. - Подожди, я дам тебе свой!
  -Мне не нужен плащ, - сказала Сара. - Дождь закончился.
  Уже в двери она еще раз обернулась и тихо сказала:
  -Подумай хорошо, что ты должен захотеть у пирамиды.
  
   ..............................
  
  Восемнадцатое число наступило быстро.
  За три часа до вылета самолета Герман заказал такси в аэропорт. Когда он вышел из подъезда, такси уже ожидало его.
  Таксист взял у Германа его спортивную сумку, которая заменяла ему чемодан, и положил ее в багажник. Портфель с ноутбуком и бумагами Герман оставил при себе.
  Герман сел на заднее сидение, и почти в то же самое мгновение к машине быстрым шагом подошел внушительного вида молодой человек и, резко рванув на себя переднюю дверь, сел на место рядом с водителем. Со спины они оба были похожи, как близнецы.
  Герман, уловив опасность, попытался открыть дверь и выйти из машины. Но дверь была уже заблокирована, а прозрачные до сих пор стекла такси вдруг на глазах стали темнеть, пока не стали совсем темными от тонировки.
  -Не дергайтесь, пожалуйста, - совсем неприказным голосом, в котором даже слышались нотки доброжелательности, сказал подсевший в машину человек. - Нам приказано доставить вас к самолету, на который у вас куплен билет.
  -Необходимо выполнить только одно условие, - сказал на этот раз таксист, - вы сейчас же отдадите нам папку, которая лежит у вас в портфеле.
  Удивительное дело, но это предложение не вызвало у Германа никаких возражений. Теперь, после того, что сказала ему Сара, после ночи, проведенной с ней, Герман уже не мог точно ответить себе на вопрос - хочет ли он по-прежнему что-то изменить в неумолимом окончании всей этой истории? Потому что, только в случае ее естественного хода в его жизни... -жизни? или что это будет?... - но чтобы ни было, только в этом случае там может быть Сара.
  'А вдруг, все, что она сказала - неправда?'
  К тому же, он теперь окончательно осознал ту неизменяемую истину, что все его замыслы могут осуществиться только при одном условии - если с ними будет согласен Отто. Глупо было думать, что Отто, зная о том, что Герман читает статьи о Кукулькане, не знает о его замысле взорвать пирамиду.
  Герман покорно и совершенно спокойно раскрыл портфель, достал из него папку с чертежами и передал ее в руки сидящему впереди здоровяку. Тот, в свою очередь, даже не взглянув на ее содержимое, бросил папку на коврик под ногами.
  -Поверьте, - сказал он как можно более спокойным тоном, чтобы окончательно успокоить Германа, - это изъятие сделано только для того, чтобы вы своевременно и без каких-либо приключений попали на встречу в Чичен-Ице.
  -При таможенном досмотре в Канкуне, - пояснил таксист, - эту папку у вас обязательно бы изъяли. А вопросы, которые вам, наверняка, задали бы, возможно, потребовали бы вызова представителя нашего Посольства. Нашему ведомству такое развитие событий совсем не нужно. - Чуть подумав, он добавил: - Тем более, что вы к нашему ведомству никакого отношения не имеете. - И еще через несколько секунд: - Впрочем, вы вообще ни по какому, известному нам ведомству не проходите.
   Герман не возражал против его слов, только где-то в мозгу возникла мысль: 'Даже если бы вы и знали, к какому ведомству я принадлежу, до него дотянуться вам бы не удалось'.
  
   28.
  
  
  До аэропрорта доехали не просто быстро, а молниеносно. Движению машины не мешало ничто и никто. Ни гаишники: если какой-то из них, вдруг, издали увидев с сумашедшей скоростью мчащееся в его сторону такси, с азартом взбрасывал вверх свой жезл, то по мере приближения к нему такси-нарушителя он с той же готовностью опускал жезл вниз. Когда впереди возникала пробка, водитель, мало угнетая себя страхами по поводу возможного лишения прав, тут же выезжал на встречную полосу и дальше продолжал свое стремительное движение прямо по ней. Даже на вечно забитом Каширском шоссе машина не потеряла ни минуты лишнего времени, и в Домодедово Герман был доставлен задолго да регистрации.
  Он вышел из такси и, сопровождаемый водителем, забрал из багажника свою спортивную сумку. Тот из двоих , который появился позже, протянул Герману через окно машины его ноутбук. Едва Герман взял ноутбук, как автомобиль взревел, выхлопнул из трубы большой клуб сизого дыма и тут же умчался прочь. Ни о портфеле, из которого был вынут ноутбук, ни о чертежах никто больше не вспомнил ни единым словом, о чем, по правде сказать, Герман теперь нисколько не жалел.
  Из рекламного проспекта Герман выяснил, что до Канкуна ему предстояло лететь аж целых 13 часов! А если быть более точным - 12 часов 40 минут.
  'Что ж, двадцать минут существенно меняют дело', - подумал Герман.
  Чем можно было заполнить такой громадный кусок времени, и как вынести тринадцать часов безделья и не сойти при этом с ума - он представить себе не мог.
  Герман стал изучать по тому же проспекту, где должен будет проходить его рейс, и очень удивился, когда узнал, что лететь ему предстоит не прямиком через Атлантику, а совершая какие-то долгие окольные облёты - через Финляндию, Швецию, Норвегию, Исландию, Гренландию, Канаду, США... И только потом будет Мексика.
  Герман стал прикидывать в уме, чем можно заполнить 13 часов полета. Его путешествия с Отто и Сарой в Париж и Лондон, а также оттуда обратно, показали, что больше двух часов полета он переносит с трудом. И уже три часа для него оборачивались нестерпимыми муками. А тут 13 часов, и без посадки!
  Ну, что, спросил он себя, закупить для начала в Duty Free бутылку какого-нибудь нагоняющего сон рвотного пойла, типа рома 'Малибу'? Он терпеть не мог этот 'Малибу', и потому мог быть уверен, что растянет 'смакование' слабоалкогольной приторной жижи до самой Мексики, время от времени впадая в сон от выпитого, и при этом не сумеет выпить всю бутылку одним махом, как почти всегда и бывало еще не так давно. Пару часов уйдет на взлет и посадку. Пару часов, если брать в целом за весь рейс, на прием пищи. Не менее часа потребуется на заполнение миграционной карточки с обсуждением всем самолетом каждой ее строки. Потом можно еще пару часов полистать журналы, которых всегда в избытке в кармане спинки впереди стоящего кресла. 'Словом, как-нибудь переживу', - решил Герман не без сомнения после всех своих вычислений и вычитаний.
  Регистрация, таможня и посадка в самолет прошли без каких-либо осложнений. У Германа возникла, было, мысль - во время таможенного досмотра начать вести себя как-нибудь подозрительно. Глядишь, и снимут с рейса.
  
  Полетишь на другом, - тут же услышал он.
  
  Оглянувшись вокруг и по обыкновению не увидав никого, кто мог бы это сказать, Герман полностью отдался течению просходящего. С безраличным выражением лица он за пару минут миновал стойку конопатой таможенной девицы, получил от нее свой штамп в документы, и без всякой задержки и эксцессов прошел в накопитель. Словно какая-то мощная волна, захватив, несла его по своему, давно проторенному специально - и только - для него руслу, в котором не было ни ответвлений, ни извилин. И сколько бы он не искал глазами пусть даже малейшую лазейку в сторону, всегда мысленный взгляд его натыкался только на высокую непреодолимую стену. И ему снова приходилось нестись с этой волной только вперед, и только дальше.
  В самолете его место оказалось по левому борту возле иллюминатора. Кресло рядом было незанято, хотя весь самолет - все его три ряда кресел по три кресла в каждом - был заполнен. Когда двери закрылись, телескопический трап был убран и самолет уже начал руление, Герман вдруг увидел в иллюминатор, как по полю к самолету мчится на большой скорости автомобиль с надписью 'Follow me'. Вероятно, личность немалого масштаба вез этот 'Follow me', если самолет не только остановился, но даже открыл дверь, и по приставному трапу на борт поднялся привезенный в машине отставший пассажир. А еще, спустя минуту-другую, свободное кресло рядом с Германом занял крикливо одетый гражданин явно латиноамериканской внешности.
  В ответ на не слишком дружелюбный взгляд Германа латиноамериканец чуть кивнул головой, тронул кончиками пальцев воображаемую шляпу, улыбнулся белозубой улыбкой на смуглом лице и отрекомендовался:
  -Хосе. Господин фон Отто, - (так именно и сказал 'фон Отто'), - просил меня оградить вас в пути от возможных осложнений, и обеспечить своевременный ваш приезд на встречу с ним.
  Протянутая для знакомства рука Хосе повисла в воздухе. Герман снова отвернулся к иллюминатору, таким образом показав, что категорически отказывается от знакомства.
  Самолет вырулил на взлетную полосу, остановился, набрал обороты, как-то весь пригнулся, словно спринтер перед рывком на стометровку, потом сдернулся с места, разогнался, и, оторвавшись от земли, стал по крутой траектории набирать высоту, начав свой неблизкий путь к другому полушарию. Очень скоро он добрался до облаков, врезавшись в них, мелко затрясся всем корпусом, и, преодолев их неравномерную толщу, через минуту-другую вырвался в сияющее, пронзительно-синее, неописуемо чистое небо, в котором ярким шаром пылало солнце, слепя своим оглушительным и, после серых дождливых дней, особенно неожиданным светом, временных обитателей трансконтинентального Боинга.
  Герман сразу настроился начать коротать время с помощью 'Малибу', но тут же с досадой выяснил, что 'Малибу' остался в сданной в багаж спортивной сумке. Герман дождался, когда самолет окончательно наберет заданную высоту и, потянув для приличия еще полчаса, нажал кнопку вызова стюардессы. Когда стюардесса подошла, он попросил у нее какого-нибудь снотворного.
  -Что-нибудь, типа феназепама подойдет? - спросила стюардесса.
  -Нет, - поправил девушку Герман. - Подойдет что-нибудь, типа стакана вина, виски или еще чего-то в том же духе. К феназепаму у меня аллергия. Боюсь, от него мне может стать плохо.
   В ответ на просьбу стюардесса принесла крохотную 50-ти граммовую бутылочку 'Джони Уокера' и с очаровательной улыбкой протянула ее Герману вместе с положенным для этого напитка стаканом типа 'тумблер'.
  -Вы думаете, этого хватит? - с сомнением глядя на размеры игрушечной бутылочки, спросил Герман стюардессу.
  -Но вам ведь только для того, чтобы заснуть? - наивно, вопросом на вопрос, ответила молоденькая девушка.
  -Ну, да, конечно, - согласился Герман, на желая извлекать неискушенную стюардессу из ее неведения о том, что такого количества спиртного может хватить только на то, чтобы икнуть после него, и вряд ли на что-то большее.
  Вылив содержимое бутылочки в слишком большой для ее количества стакан, Герман одним глотком опрокинул в себя виски и снова отвернулся к иллюминатору.
  Как ни странно, но он действительно вскоре уснул. Видимо, в том, что касалось ее профессии, стюардесса все же что-то понимала.
  Когда Герман проснулся и посмотрел в иллюминатор вниз, на землю, там скучно, обыденно и как-то очень серо, хоть и на зеленом фоне, были расчерчены аккуратные полоски и квадратики. Точка, высвеченная на экране в центре салона, указывающая местонахождение самолета по маршруту их следования, показала, что они пролетают над Финляндией. Герман немного посмотрел на Финляндию с высоты своего положения, и, не найдя ни в этом положении, ни в Финляндии никакого для себя удовольствия, снова задремал. Открыл глаза он уже над Швецией - такой же сверху невзрачной и неинтересной, как и оставшаяся позади Финляндия.
  Спутник Германа, которым обеспечил его Отто, несмотря на свое латиноамериканское происхождение, ни навязчивостью, ни разговорчивостью, к счастью, не отличался. Когда Герман время от времени бросал на него взгляд, тот или читал газету, или пил текилу, тоже принесенную стюардессой в такой же мини-бутылочке (видимо, все спиртное на борту было упаковано в эти, безопасные во всех отношениях, размеры), или спал.
  В норвежском море Германа встретили пейзажи вечной мерзлоты и какие-то сплошь исцарапанные - но в этой исцарапанности наблюдалась некоторая своя система - скалы. Рисунок царапин был такой, что создавалось впечатление, будто по всем скалам кто-то прошелся одной огромной фрезой.
  Над Исландией небо было сплошь затянуто мощной непроницаемой облачностью, и потому, все, что Герман узнал об Исландии, это то, что он над ней пролетал.
  Над Исландией Герман снова заснул.
  В следующий раз он проснулся, когда внизу, сквозь разрывы облаков, время от времени показывались куски Гренландии. Видя ее заснеженную поверхность, Герман невольно задавался вопросом - неужели где-то на ней есть жизнь?
  Постепенно Германа захватил этот полет. Как ни странно, но он оказывался не таким уж и скучным, как ожидал того Герман. Более того, во время этого рейса в душе пропало то вялое безразличие, которое, за редкими исключениями, теперь почти не покидало его. Напротив, он смотрел вниз, на эти невиданные им ранее пейзажи, и словно знал, что увидеть их ему больше не будет суждено, и оттого они становились ему как-то по-дружески ближе и теплее.
  Стюардессы время от времени проносили бортпитание или развозили напитки, и это тоже помогало как-то развлечься и скоротать время. А вот телевизор, вмонтированный в спинку впереди расположенного кресла, почему-то только раздражал. Свой Герман и включать не стал, и раздражение доставлял включенный телевизор его латиноамериканского соседа справа. Впрочем, вполне возможно, что это раздражение доставлял Герману сам сосед, а вовсе не его телевизор.
  В иллюминаторе заканчивался долгий день. Долгим он получился потому, что самолет летел по ходу вращения Земли, и ему поневоле приходилось все время догонять этот уходящий день. Но день уходил все же быстрее, чем летел за ним самолет. Небо в плавной растяжке цветов продолжало оставаться все еще синим вверху, но к средине оно все больше желтело, затем розовело, и к месту своего соприкосновения с серо-зеленовато-насыщенно-голубыми облаками, полностью скрывшими за собой землю, переходило в красный, и потом в фиолетовый цвета.
  'Как красиво,- подумал Герман, глядя в иллюминатор. - Почему я замечаю все это только теперь?... Может, потому, что редко летал на самолетах? А, может, потому, что редко смотрел вокруг себя?'
  Негромко и совершенно немешающе, просто создавая своим звуком какой-то общий фон уюта, гудели турбины. Совсем как в каком-нибудь поезде дальнего следования, салон самолета был наполнен разноязыкими голосами. Люди успевали сблизиться за это - и на это - короткое в масштабах их долгих жизней, время. До сегодняшнего дня совершенно незнакомые между собой люди, которые уже завтра навсегда забудут друг о друге, рассказывали временным соседям по креслам, порой, свои самые нерассказываемые секреты.
  Далеко-далеко слева, и в то же время как-то до интимности близко, неестественно долго заходил, постепенно исчезая в облаках, скатившийся со своей точки в зените оранжевый диск солнца. И вместе с его заходом все больше уходил из облаков, в которых скрывалось солнце, синий цвет, и превращался почти в черный, но все ярче разгорался красный ореол, обрамляющий диск.
  В облаках появился долгий разрыв, в котором высветилось огромное пространство воды, прорезанное там и тут растянутыми грядами засыпающих после долгого дня островов. И все это живописное великолепие внизу - океан и острова - отражали в себе истинно-золотые цвета захода.
  Герман больше не мог смотреть на всю грандиозность этой невысказываемой красоты земли, неба и океана. Ощущение какого-то бесконечного счастья переполнило его, заволокло глаза горячими, живыми человеческими слезами.
  Потом и сами облака раздробились и превратились в тысячи небесных островов, и под каждым из них на поверхности океана была, казавшаяся теперь совсем недалекой, своя собственная маленькая тень.
   День окончательно ушел, и самолет влетел в ночь.
  Герман укрылся пледом и незаметно для себя заснул теперь уже крепким ночным сном.
  Но и ночь, как и все в этом полете, оказалась не своего - настоящего, а другого - укороченного - размера. Ведь она, как и предшествующий ей день, тоже летела быстрее самолета. И потому проснулся Герман, судя по времени на часах, очень рано, хотя в иллюминаторе было уже совершенно светло.
  Двигатели самолета гудели теперь уже в другой тональности, более натужной, и видно было, что их борт идет на снижение. Теперь он все ближе опускался к облакам, снова ставшим более плотными, и, в то же время, довольно тонкими при этом. Самолет преодолел их быстро, и как-то сразу в одно мгновение они все вдруг оказались уже над самолетом. Земля вывалилась из облаков гораздо ближе, чем ожидал увидеть ее Герман. Островов по мере приближения к материку становилось все больше, и постепенно начинало создаваться впечатление, что это не острова на поверхности океана, а большие озера на поверхности сероватой холмистой местности.
  Самолет совершил глубокий вираж, отчего поверхность океана вдруг показалась чрезмерно близкой и сразу занявшей все пространство иллюминатора. Когда самолет выровнялся и снова вошел в горизонтальный полет, впереди четко прорисовалась зеленая ровная линия берега материка. Вода перед побережьем теперь приобрела яркий цвет купороса, перемежающийся более темными полосами - в тех местах проходили глубины.
  Вдоль побережья, слева по борту, вплотную приближаясь к океану, были ровно выстроены невысокие сооружения, по виду очень старые и напоминающие наши российские бараки - длинные, малоэтажные и скучные. Между этими строениями и самолетом, и тоже как-то слишком близко к воде, Герман увидел что-то похожее на заштатный аэродром.
  'А может, он никакой и не заштатный, - подумал Герман, когда этот аэродром проходил по траверзу. - Может, нам на него и надо?'
  'Нет, наверное, все же не на него', - решил Герман, потому что самолет, продолжая снижаться, летел дальше.
  Местность внизу была равнинная, болотистая, желтовато-зеленого цвета. Или это не болотистая местность, а просто остатки прошедшх дождей?
  Самолет пролетел над ровной, как начерченная линия, дорогой с довольно крупной развякой пути посредине, что было странно в месте, которое Герман ожидал увидеть заброшенным и диким. За дорогой местность перестала быть равнинной и перешла в покрытое невысокими лесами пространство, с белесыми проплешинами в тех местах, где не было деревьев.
  Самолет почти вплотную приблизился к земле. Скорость его теперь стала казаться Герману просто очень быстрой. Еще через пол минуты машина достигла мокрой от идущего дождя взлетной полосы, пролетела несколько десятков метров над ней, и, наконец, коснулась земли. Самолет побежал по полосе, всем корпусом отдавая внутрь мелкую тряску, происходившую от накатывания колес шасси на сочленения плит ВПП.
  В момент посадки весь салон дружно зааплодировал мастерству пилотов, и Герман, поддавшись общему порыву, зааплодировал тоже.
  И в это время все то возвышенное состояние, которое наполняло Германа в течение почти всего полета и заставило даже заплакать от счастья, вдруг покинуло его.
  Герман смотрел на покрытый каплями дождя иллюминатор, на мокрую черную полосу, и думал о том, что надо было обогнуть пол-Земли, чтобы из дождя снова прилететь в дождь.
  Паспортный контроль, проверку багажа и заполнение таможенных документов он прошел быстро, во всех графах ставя бездумно одно и то же слово 'No'. В конце всех процедур перед ним загорелась зеленая кнопка с надписью 'PUSH'. Ничто так и не задержало его, ничто не помешало идти дальше, на встречу с тем неизбежным, что давно ждало его.
  
   29.
  
  Хосе - латиноамериканец, присланный Отто для сопровождения Германа до Мексики - все время оставался рядом и чуть сзади. Все таможенные действия он производил буквально в унисон с теми же действиями Германа. Он также, как и Герман, не задержался ни у одного из таможенно-пограничных окошек, и также никто из служащих зоны прилета не выразил какого-либо интереса к его персоне. Он нисколько не мешал Герману своим постоянным присутствием. Он, действительно, был, как тень, которая постоянно находится рядом, и на которую никогда не обращаешь внимания. Только когда Герман вышел из здания аэропорта и вознамерился взять такси, чтобы оно доставило его в какой-нибудь отель, Хосе подошел к нему и молча указал глазами на стоящий чуть поодаль темно-зеленый 'Ниссан'. Герман, поняв, что латиноамериканец приглашает его сесть в эту машину, прошел к автомобилю. Хосе последовал за ним - как и прежде рядом и чуть сзади.
  Не доходя до автомобиля двадцати шагов, Хосе нажал кнопку на ключе, и слышно было, как в 'Ниссане', приветливо мигнув два раза фарами, разблокировались замки дверей.
  Оба сели в машину - Хосе на водительское сидение, Герман рядом с ним. Хосе запустил двигатель и они поехали в отель.
  Хосе привез Германа в очень красивый и удобный пятизвездочный отель Moon Palace. Только здесь, впервые после вылета из Москвы, Герман снова услышал голос латиноамериканца. На чистейшем русском языке он пояснил Герману, что отель расположен в спокойной и престижной зоне на юге Канкуна, в самом начале курорта Ривьера Майя, что в отеле есть свой собственный полуторакилометровый песчаный пляж, что отель славится высочайшим уровнем сервиса, и что на протяжении всего дня клиенты отеля могут переезжать в другие отели системы Palace Resort, в которую входил и Moon Palace.
  Навстречу им, сияя улыбкой во все тридцать два зуба, появился собственной персоной управляющий отелем, с которым Хосе обменялся несколькими фразами на испанском.
  После этих фраз управляющий умудрился расплыться в еще более широкой улыбке, чем была на его лице до этого, и сказал выученную назубок фразу:
  -Не сомневаюсь, что наш восхитительный отель воплотит все Ваши мечты о замечательном и романтическом отдыхе среди буйства красок тропических садов и теплого ласкового моря.
  -И я в этом не сомневаюсь, - с некоторой долей едва уловимой иронии ответил Герман.
  Прежде, чем расстаться с Германом, Хосе по-русски сказал, что все бумаги относительно въезда в отель на Германа уже оформлены, пожелал ему удобно расположиться, хорошо отдохнуть после долгой дороги, и сообщил, что в любое, удобное для Германа время, по первому его желанию готов быть к его услугам.
  Герман хотел спросить, как же Хосе узнает об этом его желании, но, вспомнив, кто является патроном латиноамериканца, подумал, что в этом вопросе нет никакой необходимости.
   Попрощавшись с Германом и несколько пренебрежительно кивнув головой управляющему, Хосе уехал.
  Управляющий показал едва заметным движением бровей служащему отеля на спортивную сумку Германа, которую тот сразу же подхватил и умчался с ней в указанный ему номер. Управляющий же лично препроводил Германа в заранее забронированные для него аппартаменты.
  И сам отель снаружи, и все внутреннее его убранство, и номер Германа были поистине великолепны, но Герман не обратил на все это ровным счетом никакого внимания, и только с мысленной улыбкой заметил, что никакой, обещанный в Москве, специалист по взрывам так и не появился. Да он и не мог появиться, потому что все шло чередом, определенным совсем не теми, кто давал это лживое обещание.
  Герман разделся, принял горячую ванну, и, обмотавшись по пояс полотенцем, вышел на балкон. Все вокруг действительно было очень красиво. Вдаль, насколько хватал глаз, простирался океан, прямо перед балконом громоздилось серое сооружение, выстроенное в форме пирамиды. Слева, за пальмами, замысловато извивался причудливой формы бассейн с ярко-голубой, несомненно чем-то подкрашенной, водой. Вокруг бассейна, лежа в шезлонгах, и внутри него, плескаясь в воде, наслаждались безмятежным счастьем тропиков десятки отдыхающих. С моря легкий бриз доносил сладковатый запах кокоса. И все бы здесь было просто замечательно, если бы Герману до всего этого было хоть какое-то дело.
  'Скорее бы уже это двадцать второе число, - думал он, - когда все и решится'.
  Герман вернулся с балкона в номер.
  'Если бы сейчас здесь была Сара', - подумал он. И вдруг вспомнил, что на всякий случай захватил с собой из Москвы несколько тюбиков темперной краски и три небольших листа картона с наклеенным на них загрунтованным холстом. Раньше он всегда использовал подобные листы для этюдов. И вчера, случайно бросив взгляд перед выходом из квартиры на раскрытый этюдник, давно лежащий под мольбертом без всякого использования, он подумал: вдруг ему захочется набросать какой-нибудь тропический этюд. Потому и бросил в сумку картон, темперу и штук пять наиболее часто используемых им в работе кистей.
  Герман неожиданно обрадовался этой мысли и (раз есть и краски, и холст) возможности прямо сейчас набросать по памяти портрет Сары. 'И потом можно будет с ней разговаривать', - подумал он, отчетливо поняв, насколько за эти дни соскучился по ее лицу и телу.
  Тремя красками - охрой, марсом коричневым и белилами, Герман за час набросал портрет Сары. Поначалу он хотел написать ее в виде отражения в зеркале. Но, едва тронул тонкой кистью - без применения предварительного наброска карандашом - очертания будущей фигуры, как портрет, словно воспротивившись начальному замыслу, начал прорисовываться в виде Сары, сидящей на каком- то полукруглом возвышении. Портрет получался таким, словно Сара действительно только что пришла и села напротив, ожидая, что скажет ей сейчас Герман, о чем спросит ее. Но самым неожиданным в портрете получилось лицо. Может, таким оно вышло от неумения Германа писать портреты по памяти? А, может, какие-то невидимые струны души натолкнули Германа именно на такое его изображение. Но это не было лицо той Сары, которую Герман знал. Это было лицо той девушки (только без шляпки), которую видел он только однажды в своем видении в веселом прокуренном парижском кафе на бульваре Монпарнас, где Дали вместе со своими собратьями по выпивке и творчеству сочинял замысловатую сказку про ошибку Овна, и когда Сара была не Сарой, а звали ее тогда Бланш. Но, в целом, портрет, по мнению Германа, получился довольно удачным. Во всяком случае, он вполне мог служить тому, для чего писался - с Сарой, нарисованной на нем, можно было разговаривать. В этом, выполненом на скорую руку портрете, отразилось то, что Герман хотел в нем выразить и увидеть - это и горечь разлуки, и какое-то, почти неуловимое предчувствие чего-то скорого и трагического, что не в силах был отвратить никто из живущих на земле. И о чем хотелось с ней говорить...
  
  
  
  Герман поставил портрет на кресло, а сам сел на диван напротив.
  'Перед уходом ты сказала, - мысленно произнес Герман, глядя в глаза Сары-Бланш на портрете, - чтобы я хорошо подумал, прежде чем принять решение. Но о чем я должен подумать? Что попросить у Кукулькана? Но разве зависит от меня теперь хоть что-нибудь? Ты сказала: 'Стань бессмертным'. Ради тебя я, наверное, пошел бы и на это. Но только будешь ли ты со мной после того, как я обреку себя на эту муку?'
  'Муку? Ты серьезно считаешь, что бессмертие может стать мукой?'
  'Да, считаю. И оно покажется мукой вдвойне, втройне, вдесятерне, если в этой вечности ты меня оставишь. А ведь ты оставишь... Так что же мне делать?'
  Тут его взгляд упал на две книги, на которые Герман до сих пор не обратил внимания. Книги лежали на прикроватном столике: одна рядом с другой. Одна книга была 'Библия', другая 'Коран'.
  И Герман подумал: 'Может быть, в этом и есть какая-то подсказка? И, может, даже подсказка от Сары'.
  Он вспомнил, что где-то читал, как раньше, чтобы найти ответ на мучивший человека вопрос, открывали наугад Библию и читали первое, что выхватит из общего текста взгляд. В этом тексте, если суметь понять и применить его для себя, и будет ответ.
  Первой он взял Библию и, закрыв глаза, чтобы не подсмотреть случайным взглядом текст и - пусть даже поневоле - не подобрать его под себя, открыл Книгу книг. Так же, не открывая глаз, от отвернул страницы, поставил палец куда-то в средину одной из них, и только после этого открыл глаза.
  Это была глава об Иосифе.
  Герман, ища в тексте ответ для себя, стал читать о том, как Иосиф был продан фараонову царедворцу Потифару, и как тот поставил его управлять всем своим имением.
  
   'И оставил он все, что имел, в руках Иосифа и не знал при нем ничего, кроме хлеба, который он ел. Иосиф же был красив станом и красив лицем.
  И обратила взоры на Иосифа жена господина его и сказала: спи со мною.
  Но он отказался и сказал жене господина своего: вот, господин мой не знает при мне ничего в доме, и все, что имеет, отдал в мои руки; нет больше меня в доме сем; и он не запретил мне ничего, кроме тебя, потому что ты жена ему; как же сделаю я сие великое зло и согрешу пред Богом?
   Когда так она ежедневно говорила Иосифу, а он не слушался ее, чтобы спать с нею и быть с нею, случилось в один день, что он вошел в дом делать дело свое, а никого из домашних тут в доме не было; она схватила его за одежду его и сказала: ложись со мной. Но он, оставив одежду свою в руках ее, побежал и выбежал вон.'
  
   'Вот и ответ, - сказал сам себе Герман. - Раз эта книга - слово от Господа, значит, Господь подсказал: надо бежать. Иосиф убежал от жены Потифара? - Значит, Герман должен бежать от Сары. Потому что, только убежав от нее, он сможет убежать от Отто. Поступить так, как некогда поступил Иосиф, - снова сказал он себе, - бежать'.
  
  Куда же ты побежишь? Разве я - не везде?
  
  'Бежать в небытие, в погибель! Но только от тебя. Умолять Всевышнего, стоя у этой пирамиды, убить меня, уничтожить, забрать мою душу, но избавить ее от твоей власти'.
  И все же, во время этих патетических мыслей Герман поневоле сумел удивиться силе духа Иосифа, который так легко умел владеть собой. Ведь он - Иосиф - был молод, в нем кипели гормоны молодости, и при всем этом, он все же сумел не поддаться такому соблазнительному требованию этой, наверняка, ухоженной и красивой, а, главное - желающей его женщине.
  
  В том-то и дело... Если бы так все было просто, - снова услышал Герман этот постоянный голос возле себя. - Открой теперь другую книгу и найди то же самое место.
  
  Герман понял, что голос говорит ему о Коране.
  Тогда он открыл Коран.
  Место само нашлось почти сразу, и он снова прочитал об Иосифе. Но только теперь он совсем с другой стороны увидел и Иосифа, и его, как выяснялось, вовсе не такую уж несгибаемую волю.
  
  'И когда дошел он до зрелости, даровали Мы ему мудрость и знание; и так воздаем Мы добродеющим!
  И совращала его та, в доме которой он был, и заперла двери и сказала: "Поди сюда". Сказал он: "Упаси Аллах! Ведь Господь мой прекрасным сделал мое пребывание. Поистине, не будут счастливы неправедные!"
  И думала она о нем, и думал он о ней, если бы он не увидал доказательства своего Господа. Так, - чтобы отклонить от него зло и мерзость.'
  
  Ты внимательно прочитал эти слова: 'И думала она о нем', но главное - 'и думал он о ней'?
  
  'Тогда, где же тут ответ? - спросил себя Герман. - Если даже Иосифу не так просто далось это бегство? Выходит, и Иосиф был не так силен, и тоже терзался?.. И даже.. Вдруг бы он не победил себя тогда?.. Так, значит, что - в таком случае, он мог бы остаться с ней?'
  И тут Герман подумал, что, может быть, ответ кроется в последних словах этого аята: 'если бы он не увидал доказательства своего Господа. Так, - чтобы отклонить от него зло и мерзость'?
  'Может, это ты мне сейчас подсказала?- спросил Герман, снова посмотрев на портрет Сары. - Теперь я знаю, что буду просить Его... А о чем, Он Сам даст знать. Раз Он Сам сказал, что только Он поможет отклонить 'зло и мерзость''.
  На душе у Германа сразу стало легко и понятно.
  Сидя на диване напротив портрета, он продолжал смотреть на нарисованную Сару. Он еще что-то спрашивал у нее, и ему даже казалось, что временами она отвечает, но вопросы эти, как и ответы, становились все более расплывчатыми, и все более бессмысленными. Голова Германа постепенно склонилась на грудь, потом он прилег, по привычке, оставшейся с детства, взбил под головой подушку, свернулся калачиком - тоже совсем по-детски, и вскоре уже спал глубоким сном уставшего от дороги человека.
  Когда вечером в номер вошел Отто, Герман все еще спал.
  Отто подошел к портрету, вынул из кармана очки, надел их и посмотрел на портрет долгим внимательным взглядом. Усмехнувшись, он отошел от портрета и сел на второе - незанятое портретом - кресло. Что было у него сейчас на уме, не было известно никому.
  Молча посидев какое-то время, Отто закурил сигару, налил себе из бара виски, снова вернулся в кресло, взял со стола пульт и включил подключенный к спутниковой антенне телевизор. Пощелкав по каналам, он остановился на русском фильме о датском сказочнике Андерсене. Фильм только начинался, и потому Отто быстро увлекся его сюжетом. Примерно через пол часа он заметил, что Герман проснулся, и теперь лежит, не говоря ни слова, и, заспанный и взъерошенный, тоже смотрит на экран.
  -Неплохой набросок,- сказал Отто, не поворачивая лица к Герману и продолжая смотреть фильм.
  -Да, ничего, - согласился Герман, тоже продолжая смотреть на экран и совершенно не глядя на Отто.
  -Хотите от меня сбежать? - спросил Отто.
  -Разве от вас что-нибудь скроешь? - без всяких оттенков в голосе сказал Герман. -Хочу.
  -И от нее тоже? - кивнул на портрет Отто.
  -Ее без вас нет, - неопределенно сказал Герман.
  Отто усмехнулся.
  -Меня без нее тоже нет, - произнес он странную фразу.
  -Вас? - удивленно переспросил Герман. - Разве вы можете иметь подобные чувства?.. Тем более, к обычной земной женщине?
  -Она давно уже не обычная земная женщина, - сказал Отто. - Но вы правы, я полюбил ее еще тогда. - И он снова показал глазами на портрет Сары, имея в виду то время, когда она была обычной земной девушкой из плоти и крови по имени Бланш.
  -Вы ужасны, - сказал Герман. - Вы говорите, что любите ее, и в то же время так бессовестно используете ее, отправляя в мою постель. И все только ради осуществления своего мелочного корыстного плана - завладеть моей душой.
  -Но ведь вы тоже ее любите?
  -Да, люблю, - сказал Герман.
  -Тогда, почему мы не можем любить ее вдвоем?
  -Потому что открыто любить вдвоем одну женщину - это...
  -Ну?.. Что это? Договаривайте, раз начали.
  -Это безбожно.
  -Да бросьте вы! - в сердцах сказал Отто, поморщившись (то ли от поминания Всевышнего, то ли от несогласия со словами Германа). - Такое тысячи раз бывало в истории. Вспомните о Маяковском, Осипе Брик и Лиле Брик, о Лифшице, Ландау и жене Лифшица...
  -О короле Людовике - забыл, котором по номеру - Оливере Неккерке и его жене..., - добавил к списку Отто Герман.
  -И о них тоже, - согласился Отто, бросив быстрый взгляд на Германа.
   -'Вы только немного не убеждаете меня стать христианином', - в вольной трактовке, насколько сумел вспомнить, процитировал Герман строку из 'Деяний апостольских'. Я, может быть, и пошел бы на ваши условия, - сказал Герман, - если бы не только...
  -Что если бы не только?
  -Если бы не только я любил Сару, но и Сара хоть немного любила меня.
  -Вот как? Вы полагаете, она вас совсем не любит?
  -Не только полагаю, но и не сомневаюсь в этом нисколько, - сказал Герман.
  -Странно. Она при мне довольно часто о вас вспоминает.
  -Ведь вы снова лжете? Признайтесь? - сказал Герман, но чуткое ухо Отто уловило в его вопросе нотку удивления и надежды.
  -Лгу? Для чего мне это надо?
  -Чтобы окончательно захватить мою душу.
  -Ваша душа! - пфыкнул Отто. - Эка ценность!
  -Как я могу вам верить? - допытывался Герман. - Кто я, и кто она?
   -В таком случае, кем в то - египетское - время был Иосиф? Рабом. И кем была жена Потифара?
  - Женой царедворца, - сказал Герман. -И что? Едва Иосиф убежал от нее, как она без малейшего колебания отправила его за решетку.
  -А дальше?
  -Что дальше? Дальше в Библии о ней ни слова.
  -Значит, вы считаете, что она совсем не любила его?
  -Конечно нет. Как она могла его любить? Иосиф был ее блажью, и не более.
  -Видите? - сказал кому-то неведомому Отто, посмотрев в потолок. - А ведь я всегда говорил, что надо выслушивать обе стороны. Можно попросить вас снова открыть ту книгу, которую вы читали второй по счету? - снова обратился он к Герману. - В том самом месте.
  -Вы говорите о Коране?
  -Вот именно.
  Герман приподнялся с дивана, дотянулся до Корана, отлистал страницы и сказал:
  -Открыл. И дальше?
  -Читайте ниже, после того, как пришел Потифар и наказал свою жену (здесь, как видите, первой он наказал именно ее).
  Герман, найдя указанное Отто место, вслух начал читать:
  
  -' И сказали женщины в городе: "Жена вельможи соблазняет юношу. Он наполнил ее любовью. Мы видим, что она - в явном заблуждении".
  Когда она услыхала про их ухищрения, то послала к ним и приготовила им для возлежания и дала каждой из них нож и сказала: "Выйди к ним!' Когда же они увидели его, то возвеличили его, и порезали себе руки, и сказали: "Далек Аллах! Это - не человек, это - только благородный ангел".
  Она сказала: "Вот вам тот, из-за которого вы меня бранили''.
  
  -Достаточно, - остановил Германа Отто. - Как видите, не стоит делать скоропалительных выводов... Особенно, если речь идет о женщине. Вы вот тут говорили, что вдвоем любить одну женщину безбожно. А я полагаю, что когда двое мужчин - нет, скажу точнее - когда две значительные личности любят одну женщину, они, таким образом - отбросим глупые земные предрассудки, типа ревности, чувства собственности и тому подобное - вступают друг с другом в своеобразную форму соавторства.
  -Первая значительная личность - это, понятно, вы. Но кого вы имеете в виду, говоря о другой значительной личности?
  -Вас. Конечно вас.
  -Меня? - с сомнением спросил Герман. - Да не вы ли минуту назад сказали, что я, вместе со всей своей душой - невеликая ценность для вас?
  - О, да вы даже позволили себе обидеться! Ха-ха! Это настраивает меня на оптимистический лад. Вас я имею в виду, дорогой мой герр Стоковский, вас. Но не того, кого вы представляете из себя сейчас, а того, которого я могу из вас сделать... Если, конечно, вы согласитесь дать мне для этого немного времени.
  -Немного времени? - переспросил Герман. - И это сколько?
  -Ну, скажем, вечность, - просто произнес Отто, и из его уст это слово вовсе не звучало таким непознанным и недосягаемым. - И потом, не надо преувеличивать - я сказал только о вашей душе, - напомнил Герману Отто свои слова, - и ничего не сказал о вас лично.
  -Вечность... - задумчиво протянул Герман, пытаясь хоть немного осмыслить это слово - 'вечность'.
  -Да. А пока - в то время, как вы размышляете над этим краеугольным вопросом вашей жизни: согласиться на мои условия или отвергнуть их - я бы хотел вернуться к теме соавторства. И к наиболее интересному для нас с вами сейчас аспекту - соавторству в любви. По моему глубокому убеждению, каждый из мужчин - для начала возьмем его, его и ее - в таком триумвирате придает женщине какие-то свои формы, наделяет ее какими-то своими чувствами, представлениями, мыслями. Женщины вообще очень склонны к быстрому схватыванию умных слов и необычных мыслей окружающих ее мужчин, вы не замечали?
  Герман пожал плечами.
  -И, вообще, - продолжал увлекшую его тему Отто, - соавторство, я вам скажу, интереснейшая вещь. Здесь, конечно...
  -Где здесь? - попросил уточнить Герман.
  -Здесь - на Земле. Здесь, конечно, привычнее слышать о соавторстве в более тривиальных видах творчества, нежели любовь - в литературе, кино, театре. Реже в живописи. Вот, скажите, кто прежде всего приходит вам на ум при слове 'соавторы'?
  - Прежде всего Ильф и Петров, - не задумываясь, сказал Герман.
  -Я так и думал. Но они так накрепко засекретили свои 'производственные отношения', что их разгадка , вероятно, умерла вместе с ними. (То есть, я-то, конечно, ее знаю, но, увы, раскрывать не уполномочен). Их всем известный ответ: 'Да так и пишем вдвоем. Как братья Гонкуры. Эдмонд бегает по редакциям, а Жюль стережет рукопись, чтобы не украли знакомые' - это всего лишь шутка. Давайте возьмем другой пример. Скажем, Ландау и Лифшица...
  -Вы же говорили, что они всего лишь делили между собой жену последнего?
  -Сказал. И продолжаю это говорить. Но они также были и соавторами при написании некоторых книг. Например, их знаменитого во всем мире научного труда 'Теоретическая физика', а также первых томов 'Курса общей физики' и 'Физики для всех'.
  -Я, честно сказать, не знал этого.
  -Этого вы могли и не говорить. Так вот, они не делали никакого секрета из того, как протекает их совместная работа. Впрочем, проживая в соседних квартирах, они не делали секрета и из того, что живут 'треугольником', вершиной которого была, как вы только что узнали, законная жена Лифшица. И ни один из углов этого треугольника не испытывал даже малейшего чувства неловкости. Но речь сейчас о другом. Всем было известно, что Ландау был наделен странной особенностью. Отлично владевший устной речью, он становился прямо-таки беспомощным, когда приходилось что-либо написать. Сама необходимость изложения в письменной форме даже собственных идей сковывала его. Большинство (если не все) письменные публикации Ландау были написаны не им. Идиосинкразия Ландау к эпистолярному творчеству была известна всем, и все с ней мирились. Ландау заявлял: 'Зато Женя (имея в виду Лифшица) блестяще пишет'. Это был совершенно особенный союз. Много позднее, уже после смерти Ландау, его сын в одной из телепередач указывал, что Лифшиц с лихвой восполнил определенный моральный урон, который он, якобы, понес от такого соавторства. Соавторство Ландау и Лифшица относилось больше к технической стороне работы. Автор одной из книг о Ландау *(имеется в виду книга А.Ливановой 'Ландау', изд. 'Знание', 1983 год) так рассказывает о соавторстве в истинном понимании этого слова: 'По-настоящему быть соавторами, - пишет она, - можно только, когда с доскональностью совместно обсуждаются и замысел, и идеи, и весь текст, когда вместе ищут наилучшие решения и вместе устраняют возникающие сложности. Другими словами, только при большой внутренней близости, при одинаковом способе мышления, одинаковом подходе к проблеме, при совпадающих реакциях'. Вам до этого места все понятно?
  -Более или менее, - сказал Герман.
  -А теперь примените все сказанное - буквально, слово в слово - к любви, и вы увидите, что все в результате получается не так уж плохо. И - между нами - не так и безбожно.
  -Но Ландау и Лифшиц, как вы сами сказали, дополняли один другого. А в чем же я могу дополнить вас - вы-то меня, конечно, можете - в любви к Саре?
  -Как знать, как знать? - затягиваясь сигарой, скороговоркой произнес Отто. - По каким-то ведь причинам я остановил свой выбор именно на вас, а не на ком-то из почти семи миллиардов живущих?
  -По каким же?
  -Ну, если вас удовлетворит такой ответ, то для начала скажу, что вы мне стали интересны.
  -Это вы уже как-то раз говорили мне, - напомнил Герман.
  -Вот как? Говорил? - удивленно вскинул брови Отто. - Скажите, пожалуйста, а я и не помню. Что вы хотите, возраст, - добавил он, многозначительно посмотрев на Германа, и слегка коснулся безымянным пальцем своего лба.
  Фильм об Андерсене по спутниковому телевидению, который Отто и Герман поневоле продолжали в пол-глаза смотреть, тем временем подходил к концу. На экране были те последние кадры, когда знаменитый сказочник пришел на суд Божий. Стоя на коленях перед Всевышним, он каялся в своих земных грехах. Бог простил ему все грехи. А потом вдруг заявил: 'Дурак, ты Андерсен! Пребывая на земле, не познал великого дара: ты не знал любовь женщины'.
  -Браво! - захлопал в ладоши Отто.
  -Чему вы так восторгаетесь? - не понял реакции Отто на фильм Герман.
  -Эта фраза великолепно может заключить наш небольшой экскурс в столь загадочную тему, как любовь.
  - Каким же образом?
  -Вы теперь познали любовь не только земных женщин, но и той, которая уже к таким - во всяком случае сейчас - может быть отнесена очень условно, - сказал Отто. - Только сумеете ли вы оценить это? - поднимаясь с кресла, задал он куда-то в пространство вопрос. - Скажите, - спросил он Германа, разом меняя тему разговора, - вам не надоело лежать? Не хотите пройтись по городу? Воздухом подышать?
  Герман хотел сказать избитую фразу о том, что перед смертью не надышишься, но промолчал.
  -Бросьте вы все время думать о смерти! - сказал Отто, легко узнавший невысказанную мысль Германа. - Кто вам о ней сказал? Вам, наоборот, и я и Сара все время твердим о возможности бессмертия. Живите! Не умирайте! Только пожелайте этого - и все. А то вы устроили из своей жизни какую-то бесконечную похоронную процессию по поводу самого себя, и изводите себя этим. Любите жизнь! Любите Сару! И забудьте о смерти. Хотите, сходим в казино?
  -Снова в казино?
  -А почему нет?
  -Так ведь было уже казино, - сказал Герман.
  -И что с того, что было? Все казино в мире отличаются друг от друга, как люди, населяющие этот веселый мир.
  -Чем же? В одних рулетка круглая, а в других она квадратная?
  -Нет, везде круглая, - уверенно заявил Отто. - Люди везде разные. Вам, как человеку, начавшему писать портреты, - он снова кивнул на портрет Сары, - это может быть интересно. По казино можно всегда понять сущность той страны, где находишься, и даже определить национальные черты ее жителей!
  -Каким же образом?
  - Каким? Ну, вот, к примеру, возьмем французов: жмоты, я вам скажу, редчайшие. Крупье во французских казино начинают чуть ли не биться в конвульсиях от жадности, стоит вам выиграть у них франк-другой. Они начинают закрывать игровые столы, устраивают чехарду, меняя диллеров за столами, на ходу придумывают какие-то несуществующие штрафы и тут же за какой-нибудь, случайно разбитый вами стакан, штрафуют вас на весь ваш выигрыш. Противно, одним словом.
  -Зачем же тогда идти, если противно? - спросил Герман.
  -Так мы, будучи с вами во Франции, и не ходили, - напомнил Отто. - Но сегодня мы не во Франции, а в Америке! Хоть, правда, и Латинской. В Америке все наоборот - здесь персонал просто костьми ложится, лишь бы дать вам выиграть. Они придумают любую хитрость, встанут за вас горой перед каждым вашим, даже мнимым, обидчиком, но вы без выигрыша не уйдете. Они назаметно, когда вы отвернетесь, подкинут в покере нужную вам карту, а долю - помните, штучка в рулетке такая, похожая на медный столбик? - отвлекши ваше внимание, подставят на занятое вашей фишкой поле.
  -И зачем им это нужно?
  -Как зачем? Чтобы вы пришли к ним снова. В таком их поведении есть глубокий смысл. Воспоминание о выигрыше надолго останется в вашей памяти, заставляя приходить играть снова и снова. Это бизнес, а ушлые американские ребята понимают в нем, как никто другой в мире.
  -А что вы можете сказать о России? - спросил Герман.
  - А сами вы как думаете?
  Герман пожал плечами.
  -Правильно, - сказал Отто. - Россия и в казино остается Россией. Если за ночь кто-то из игроков выиграл - а еще, не дай Бог, выиграл много - хозяин казино наутро такой разнос устроит всем своим крупье, менеджерам и пит-боссу, что им небо с овчинку покажется. Если в других странах в школах крупье учат красиво тасовать колоду, виртуозно раскладывать на столе фишки, уметь подольстить, когда надо, клиенту, то в России учат исключительно тому, как в кратчайший срок обыграть игрока. Это или бросить шарик так, чтобы он с максимальной долей вероятности попал не в занятый вашими фишками сектор, или спрятать туза, а потом вас же и обвинить в этом. А то еще начнут даром подпаивать, якобы, дорогим алкоголем. На самом-то деле, там, как правило, только бутылка из-под дорогого напитка, а нальют самое, что ни на есть дешевое зелье.
  -Для чего?
  -Чтобы вы напились и потеряли бдительность. А дальше они уже найдут, как вас 'похоронить'.
  -Что сделать? - не понял Герман.
  -Это у них термин такой, - пояснил Отто, - означающий 'вытрясти из игрока все до последней копейки'.
  -Нет, - сказал Герман. - Не хочу я ни в какое казино, пусть даже и в Америке. Вы же сами говорите, что здесь мне не дадут проиграть.
  -А вы непременно хотите проиграть? - прищурив глаза, неожиданно серьезно спросил Отто.
  -Да. Хотел бы, если бы знал как это сделать, поставить на кон свою жизнь, и проиграть ее раньше, чем вы успеете забрать из нее душу.
  -Опять вы за свое. Какой вы однообразный, право слово! - сказал Отто, слегка рассердившись. - Впрочем, как знаете. А я схожу, развлекусь.
  Отто вышел из номера, а Герман выключил телевизор и лег опять на диван. Он повернулся лицом к портрету и стал смотреть в глаза нарисованной им Сары.
  
  
   30.
  
  Все, оставшиеся до осеннего равноденствия дни, Герман безвыходно провел в своем номере. Чьими-то незримыми заботами ему всегда в нужное время портье приносил в номер пищу, но почти всегда она оставалась нетронутой. Лишь иногда, встав на минуту-другую с дивана, Герман мог налить себе стакан сока, но, едва пригубив, сразу отставлял его в сторону и снова ложился. Все время он теперь только лежал на диване и неотрывно смотрел на стоящий перед ним в кресле портрет Сары.
  В ночь на 22-е сентября Герману снова приснился тот самый летчик. Во сне он нес в руке поднятый вверх крест. И снова при виде этого летчика, даже во сне, Герман почувтвовал, как невыносимо заболело его сердце.
  Утро 22-го сентября - того дня, ради которого Отто и призвал его сюда - Герман начал с того, что снова посмотрел на портрет и подумал о том, прийдется ли ему еще когда-нибудь увидеть и этот портет, к которому он успел привыкнуть, и саму Сару? Что сделать он должен был в это утро? Попрощаться с Сарой навсегда? Или, наоборот, представить всю невыразимую восхитительность той мысли, что отныне ему предстоит видеть ее всегда? Он так до сих пор и не принял решения - что он будет просить у пирамиды Кукулькану в ту минуту, когда все семь изгибов тени-змеи спустятся с верха пирамиды вниз.
  'Сегодня ночью мне, как в том, первом сне о Кукулькане, снова приснился крест, - сказал он, уже по привычке мысленно заговорив с портретом. - Если бы ты была здесь, ты бы, наверное, рассказала мне, что это значит. Потому что в эту ночь все приснившееся наверняка о чем-то должно сказать мне. Дать какой-то знак, как поступить?'
  'Крест? - казалось Герману, ответила Сара с портрета. - Крест - это очень мощный символ'.
  'И что он означает?' - спросил Герман, даже не пытаясь отдать себе отчета в том, в действительности ли Сара отвечает ему с портрета, или это очередная галлюцинация, одна из тех, что теперь часто преследовали его.
  Герману вообще начинало казаться, что он находится на грани сумасшествия, к которому примешивалась полная утрата воли к сопротивлению, потеря всякого интереса к земной жизни с ее радостями и мелкими огорчениями. Из этого состояния он вышел только однажды - во время полета из Москвы, но, видимо, только для того, чтобы после приземления тут же снова погрузиться в него еще глубже.
  'Крест олицетворяет собой разные вещи. Например, утешение'.
  'Да! Утешение - это как раз то, что мне нужно! Какое прекрасное слово - утешение'.
  'Может означать осуждение', - продолжало звучать с портрета.
  'Осуждение? - задумался Герман. - Осуждение меня или кого-то другого?'
  'Исцеление', - назвала Сара с портрета еще одно значение сна.
  'Исцеление моей души?.. Или всей моей жизни? Исцеление чего и от чего?'
  'А еще крест может означать твою потребность в защите'.
  'Все эти вещи, что ты назвала сейчас, я знаю, нужны мне. Но есть ли в них ответ? А, может, что-то важное ты скажешь, если узнаешь, что ночью у меня болело сердце?'
  'Скажу. Если только ты сумеешь правильно понять мое толкование'.
  'Тогда скажи!'
  'То, что у тебя болело во сне сердце, предвещает, что какая-то твоя собственная ошибка станет причиной громадной потери, - сказала Сара с портрета. И через несколько мгновений добавила: - Только если ты не исправишь ее вовремя'.
  -Но что может стать ошибкой?! - воскликнул Герман уже вслух. - Следование за Отто, или неследование за ним? В чем должно заключаться исправление ошибки, и какой ошибки?'
  Но теперь портрет молчал. Сара снова стала на нем только незаконченным рисунком, молчащим, бездушным и неживым.
  Герман расценил этот разговор, как вмешательство неведомых ему сил. Только от кого могли быть посланы эти силы, он так и не смог понять. Ответы были столь двусмысленны, что могли принадлежать и силам, желающим вырвать его от Отто, и силам, служащим Отто.
  Он вспомнил о явлении, которое Артур Кестлер назвал 'ангелом из библиотеки', имея в виду то явление, когда в самый нужный момент к нам всегда попадает самая нужная для этого момента информация. И вот сейчас такая информация пришла к Герману, но его издерганный мозг так и не смог разобраться в ней.
  И вдруг, где-то в самом воздухе (а, может, это просто было радио, и звук его доносился через открытый балкон из соседнего номера) Герман услышал странные, непривычные для слуха стихи:
  
  ... жилицы области мрачного моря, где тёплые волны ночные
  Полным ключом пробиваются в гроте из дивного камня.
  К области смертных слетаете вы, над землёй беспредельной
  Мчитесь к кровавому роду людскому со тщетной надеждой,
  В тонких багряных своих плащаницах выходите в поле
  Смертных судеб - а там колесницу свою всеземную
  Гонит тщеславие вечно, и мчится она постоянно
  Мимо меты, что поставил уклад, упованье, тревога,
  Издревле данный закон или власть беспредельно благая
  Мойра одна эту жизнь наблюдает - из высших блаженных,
  Снежный Олимп населяющих, - боле никто, кроме ока
  Зевса, что всесовершенно, - и всё, что у нас происходит,
  Ведают Мойра и всепостигающий разум Зевеса.
  Дщери благого отца - о, Лахесис, Клото и Атропа!
  Неотвратимые, неумолимые, вы, о ночные,
  О вседарящие, о избавители смертных в несчастьях...
  
  -Что это было? - невольно обратился к портрету Герман. - И о чем говорилось в этих стихах?
  'О Мойрах' - снова 'ожил' голос с портрета.
  'О Мойрах?' - мысленно спросил Герман. - Кто это?'
  'В греческих мифах богини человеческой судьбы, дочери Зевса и Фемиды - Клото, Лахесис и Атропос, которых в Риме называли парками. Считалось, что в жизни и судьбе каждого человека, с самого его рождения участвуют эти три сестры: Клото прядет нить человеческой жизни, Лахесис разматывает и пропускает её через жизнь со всеми ее перепетиями, радостями и невзгодами, исканиями и постижениями. И в заключение Атропос перерезает нить. Иначе, обрывает жизнь. Сами Боги были подвластны мойрам, даже над ними властвовала судьба'.
  'А что за стихи я слышал в воздухе?'
  'Эти стихи пел сам Орфей'.
  'Орфей? Откуда здесь взяться Орфею?'
  'Не этот вопрос ты должен сейчас задать'.
  'Не этот? Тогда какой же?'
  'Для чего тебе дано было услышать эти стихи?'
  -И для чего же? - снова вслух произнес Герман.
  Но портрет снова молчал.
  И тогда Герман понял, что ему дано было подумать над тем, что есть над человеком судьба. И все будет только так, как будет.
  -Значит, пусть будет, - совершенно успокоившись, сказал Герман, обращаясь к портрету.
  В это время в дверь легко постучали, и, не дожидаясь приглашения, в номер вошел Отто.
   .....................................
  
  22-го сентября, примерно, около14-ти часов по местному времени, Герман и Отто, в зеленой машине марки 'Ниссан', за рулем которой был Хосе, проехав от Канкуна около двухсот километров, миновали небольшой городок Писте и вскоре въехали на специальную стоянку для транспорта туристов, приезжающих на экскурсию в старую часть Чичен-Ицы.
  Хосе остался в машине, а Отто с Германом пошли к Древнему городу.
  Когда они вошли на его территорию, людей здесь уже собралось видимо-невидимо. Все хотели лично увидеть схождение свето-тени-змеи в этот, один из двух возможных, дней в году. Но, странным образом, весь этот, трудно подлежащий исчислению народ, Отто своей могущественной силой так отгородил от себя и Германа подобием какой-то невидимой прозрачной стены, что люди казались ходящими и живущими в другой реальности. Как будто видел их Герман на громадном экране. И все они представлялись ему не более, чем зрителями, каковыми они, в сущности, и были. Потому что змей Кукулькана сегодня должен будет сыграть свой спектакль светотеней только для него - Германа.
  Отто, явно хорошо знакомый с местом, где они сейчас находились, тоном опытного экскурсовода рассказывал, что старая часть Чичен-Ицы, где они находятся, или иначе, Древний город занимает территорию свыше шести квадратных километров. И что, помимо пирамиды Кукулькану, или, как ее здесь еще называют на испанский лад, Эль-Кастильо, в Древнем городе есть еще несколько заслуживающих внимание сооружений.
  -Впрочем, - сказал Отто, - вы, вероятно, читали об этом. Насколько мне помнится, вы ведь очень живо интересовались местными достопримечательностями. Особенно тем, как уничтожить их методом направленных взрывов. Посмотрите, - показал он на пирамиду, которая доминировала над всем Древним городом, - что вы хотели уничтожить.
  Пирамида производила на Германа впечатление даже не своей величественностью - он видел сооружения куда более величественные - а какой-то своей классической простотой.
  - Да ничего я не хотел уничтожать, - с непонятной усталостью в голосе сказал Герман. - Так, от скуки увлекся какой-то бредовой идеей.
  -Вы никогда не задумывались над тем, что возможен, по крайней мере, еще один, менее варварский, и, мне кажется, более простой вариант, чем взрыв памятника древней цивилизации, при котором тень-змея не сойдет?
  -Какой же?
  -Если день будет пасмурным и солнце не выглянет из-за туч, - сказал Отто. - Мне, кстати, пришлось даже приложить некоторые усилия, чтобы сегодня такого не случилось. Вы же помните, какая дождливая облачная погода встретила вас при прилете в Канкун?
  Герман вспомнил, что, действительно, в день полета, казалось, над всей землей - он сам видел это с борта самолета - была облачность. От самой Москвы и до Мексики.
  -Какой она высоты? - спросил Герман Отто, имея в виду пирамиду и желая перевести разговор на другую тему. Ему почему-то было перед Отто неловко за свои глупые мысли взорвать пирамиду. Как если бы его застали за чем-то постыдным.
  -Около тридцати метров, - сказал Отто. - В основании пирамиды лежит квадрат со стороной 55,5 м. На сторонах пирамиды 9 террас, по одной на каждую область царства мертвых.
  -Царства мертвых?
  -Да. Так майя, по мнению нынешних исследователей, представляли себе то место, куда они отправлялись после смерти.
  К вершине пирамиды вели четыре широкие крутые лестницы.
   -Пирамида ориентирована по четырем сторонам света. В ней, - рассказывал Отто, - четыре стороны. Также, девять ярусов-террас и четыре лестницы по одной на каждой стороне символизируют девять небес и четыре стороны света. У каждой лестницы 91 ступенька, в общей сложности 364, платформа на вершине является 365-ой.
  -Да, - сказал Герман, - я читал, что в пирамиде количество ступеней равно количеству дней в году.
  Герман завороженно посмотрел на две большие змеиные головы, которые раскрыли свои каменные пасти у подножия северной лестницы. Все лестницы под крутым углом возносились к верхней платформе.
  - Основная идея вашего знакомого... Забыл, как его зовут? - Отто взглянул на Германа с выжидательной паузой.
  -Не понимаю, о ком вы? - сказал Герман и сам внутренне поморщился неестественности этого заявления.
  Отто усмехнулся и продолжал:
  -Так вот, главная идея статьи вашего знакомого о пирамиде заключается в том, что пирамида Кукулькан была спроектирована и построена специально для измерения времени схождения свето-тени- 'змеи' при одновременном отображении календаря майя.
  -Но я читал, что у майя было несколько календарей, - сказал Герман, вспомнив свои отрывочные познания, почерпнутые им во время чтения статей о Кукулькане.
  -Его гипотеза, если вы еще раз напряжете свою память и вспомните, относится к календарю "шааб". Древние майя ввели календарь, который оказался точнее всех солнечных календарей, когда-либо существовавших в земной цивилизации. Они вычислили продолжительность солнечного года с очень высокой точностью. Вы только представьте себе - в астрономических вычислениях, которыми оперируют жители Земли сегодня, продолжительность солнечного года составляет 365,2422 дня. По календарю же майя год равнялся 365, 2420 дня.
  -Всего на две десятитысячных меньше, чем это высчитывают сегодня?!- изумился Герман.
  -Да, всего на две десятитысячных. Знаете, какова ошибка при таком счислении? - И, не дожидаясь ответа, Отто сказал: - Одни сутки за 5000 лет. Та наука, которую принято считать на Земле современной, утверждает, что для получения своих уникальных астрономических данных майя должны были наблюдать и тщательно фиксировать движения планет на протяжении не менее 10 000 лет! У некоторых исследователей, - сказал Отто, хитро сверкнув взглядом при слове некоторых, - возникает вполне закономерный вопрос - а, может, это были никакие и не майя вовсе? Но тогда кто же? Как вы думаете?
  Герман пожал плечами.
  -Почему вы пожимаете плечами? Вы ведь поняли, на что я намекаю. Действительно, - продолжал Отто загадочно, - почему бы не подумать над тем, что, поражающие земных ученых и сейчас некоторые сведения майя о космосе, могли быть добыты их жрецами непосредственно из Космического информационного поля? - При этих словах Отто неопределенно показал головой куда-то вверх. - Есть, например, очень достоверные сведения, что некоторые жрецы древнего Египта обладали способностью, с применением различных специальных методов, выходить на нужные им уровни Космической информации и получать сведения, которыми не владеет современное человечество.
  -Конечно, - согласился Герман с явными намеками Отто на то, что тому тоже что-то известно об этих уровнях Космичекой информации, - непонятно только, каким образом, не имея спутников, телескопов... - да что там спутников? - не имея даже колеса, они могли делать такие точные рассчеты?
  -Вероятно, - Отто снова загадочно взглянул на Германа, -нужна была какая-то своя, очень хорошая система счета. И у майя она была. В чем-то она походила на ту систему из десяти цифр - от 1 до 9 и нуля, которой здесь пользуемся и поныне, и которую, раз уж пришлось о ней вспомнить, европейцы переняли у арабов, а те, в свою очередь, у персов и индусов. Система же майя состояла из цифр, в основе которой был знак 'ноль'.
  -Но ведь 'ноль' - это, как бы, и вообще ничего? - вставил свою реплику-вопрос Герман.
  -Разумеется, ничего, - живо согласился с ним Отто. - Но в сочетании с другими цифрами, как это видно и в современной десятиричной системе, ноль увеличивает их в любое количество десятков раз. Когда майя располагали 'ноль' слева, число увеличивалось в десять раз; если 'ноль' ставили сверху - увеличение происходило в двадцать раз. Но самое интересное, что цифры майя изображали точкой (от единицы до пяти) и чертой. Теперь попробуйте представить себе, как, с помощью всего трех знаков, майя сумели рассчитать - по каким орбитам движутся планеты, когда наступают затмения Солнца и Луны на многие века вперед?...
  -И даже когда наступит конец света? - перебил Герман.
  -Вон вы о чем! - со снисходительной усмешкой произнес Отто. - Вы, вероятно, начитались бредней о дне 21 декабря 2012 года?
  -По вашему, это бредни? - спросил Герман.
  -А что же еще? - презрительно хмыкнув, сказал Отто. - Во всяком случае, выводы о том, что в этот день наступит Апокалипсис. Вы обратили внимание на то, что сейчас только ленивый не пишет об этой дате, как о конце света? И называют-то эту глупость не иначе, как пророчеством майя. - По всему было видно, что к этому вопросу Отто небезразличен. - Я вообще давно обратил внимание на прямо-таки маниакальное стремление людей плодить собственные идеи и навязывать их другим. В общем, ничего в этом предосудительного, наверное, нет,если принять во внимание, что жажда самовыражения в человека заложена его Содателем. Удивляет другое: почему эти идеи не основываются на достоверных сведениях, которыми в избытке насыщена Космическая Информационная Система? Ну, вот вам наугад два-три высказывания из той массы, которыми пестрит интернет о дате 21 декабря 2012 года - те, которые особенно 'понравились' мне, так сказать, 'глубиной' проникновения в суть явления:
  - '21 декабря 2012 года Земля и Солнце окажутся на одной линии с центром Галактики Млечный путь';
  -'В 2012 году, во время декабрьского солнцестояния Солнце окажется в зоне Млечного пути';
  -'21 декабря 2012 года Земля и Солнце окажутся в луче, исходящем из центра Галактики. Этот луч очистит Землю от скверны'.
  -Спасибо, достаточно, - остановил его Герман.
  -Все это, - продолжал Отто, - как говорит ваш знакомый художник с Вернисажа Удалевский... Вы ведь помните такого?
  -Еще бы! - живо отозвался Герман, вспомнив крылатую фразу Удалевского: 'Сам погибай, а Удалевского выручай!'.
  -...Так вот, ваш знакомый Удалевский, как вы помните, говоря о картинах прочих художников - всех без исключения, от нынешних и до всех ваших Рембрандтов и Тицианов - называет их 'сущей ерундой'. А я бы к категории 'ерунды' отнес еще и страшилки о нескончаемых человеческих жертвоприношениях.
  -Поясните, - попросил Герман.
  Чувствовалось, Отто нравится развиваемая им тема. Он почти с пафосом продолжал:
  - Мне бывает иногда очень трудно сдержать себя, чтобы не обратиться с призывом к человечеству: 'Люди! Всевышний наградил вас изумительным органом - огромным мозгом. Неужели же вы полагаете, что он дан вам в качестве украшения головы и поэтому используете его потенциал всего лишь процентов на десять? Очнитесь и начните использовать дар природы для считывания и расшифровки достоверной информации Космоса!' - И почти смущенно, даже потупив глаза, Отто добавил: - Признаюсь, у меня случаются - думаю, это какое-то заболевание - моменты необъяснимых приливов нежности к людям. И в такие моменты - будь они неладны! - я и взываю с подобными призывами к населению этой странной планеты.
  -И каков результат от таких воззваний? - спросил Герман.
  -Бесполезно, - махнул рукой Отто. - Нет внемлющих... Так что могу вас успокоить - впрочем, через несколько минут достаточно будет лишь одного вашего желания, чтобы вам и без того беспокоиться стало не о чем - этот день, с позиции земного наблюдателя, будет мало чем отличаться от остальных. Вот вы удивляетесь тому, что все свои достижения в астрономии - а могу вам сказать, что не только в ней, уж коли мы осторожно коснулись того, что пока неизвестно вашим современникам, - майя делали, не зная колеса. Знаете, что лежит в основе вашего удивления?
  -И что же?
  -Зашоренность сознания догмами, которые общество сознательно внедряет в голову своим членам, тем самым лишая их права на выбор. Вы не допускаете мысли, что колесо как раз и прикатило человеческую цивилизацию в тупик?
  -Разве человечество пришло в тупик? - спросил Герман, взяв на себя смелость спросить за все человечество.
  -По мнению многих, - Отто сделал странный знак головой куда-то вверх, - не изобрети люди колеса, их мысль пошла бы по тому пути, на котором они изобрели бы то, на чем могли бы уже путешествовать по галактикам.
  -Которых многих вы имели в виду? - спросил Герман
  -Которых многих? - переспросил Отто, чуть усмехнувшись. Он достал карманные часы и посмотрел на время. Вернув часы на свое место в кармане жилета - в этот жаркий день Отто, как ни странно, был в тройке - он чуть поморщился и сказал: - Сегодня вам представится редчайшая для живущих на этой планете возможность.
  -Окончательно отдать вам во владение свою душу, и тем получить бессмертие? - язвительно закончил за него Герман. И добавил после небольшой паузы: - Бездушное бессмертие.
  -Получить нескончаемое количество времени, - поправил его Отто, - достаточное, в частности, и для того, чтобы увидеть и узнать тех, кого я назвал которыми. А, заодно, и о знаниях, коими они владеют.
  Несколько минут они шли молча.
  -Там, - показал Отто на вершину пирамиды, словно и не касались они только что главного вопроса, стоящего между ними, - и стоит сам Храм Кукулькана.
  -Сколько лет этой пирамиде? - тоже спросил Герман так, будто не сверкнула только что в их разговоре ослепляющая молния вопроса быть или не быть.
  -Людям, - негромко произнес Отто, - эта дата по какой-то причине - считайте, что я ее тоже не знаю - точно не известна. Но принято считать, что пирамидам майя приблизительно 3000 лет. Кстати, знаете, откуда происходит название Кукулькан?
  -Помню, читал что-то о каких-то тольтеках. И, вроде бы, это их слово, - сказал Герман все, что сумел вспомнить об истории названия пирамиды.
  -В 987 году новой эры, той, которую отсчитывают от Рождества Христова, в городе появился предводитель тольтеков Топильцин Се Акатль, или Кетцалькоатль, или, на языке майя, Кукулькан. На языке майя 'Кукулькан' означает 'Оперённый змей', хотя чаще можно услышать и другой перевод - 'пернатый змей'.
  -И какой из них вернее?
  -Между нами, скажу вам - оба перевода не отражают того смысла, который вкладывали в это понятие жрецы майя. Современному человеку, и уж, тем более, европейцу, никогда не проникнуть в те понятия и категории, которыми мыслили посвященные майя. Потому, случайно открыв некоторые эзотерические знания, которыми владели жрецы майя, современным ученым ничего больше не остается, как только восторгаться этими знаниями, и не быть в силах даже на йоту проникнуть в глубины их понимания. Иногда некоторым, особенно любознательным из этих современных ученых, оттуда, - Отто снова неопределенно указал рукой вверх, на небо, - посылают на помощь интуицию. Так, например, интуитивно они пришли к мысли, что жрецы майя пользовались, наряду с календарем 'шааб', еще, как минимум, одним календарем - так сказать, своим, для посвященных - священным календарем 'тцолькин'. Но, находясь в плену собственных теорий, эти ученые вложили в него свой смысл. И, конечно, он оказался совсем не тем, который вкладывали в него жрецы майя.
  -А вам известен этот истинный смысл? - спросил Герман.
  -Странный вопрос, - усмехнулся Отто.
  -И в чем же он заключается?
  Отто с несколько недоуменным любопытством посмотрел на Германа.
  -Я понимаю, - произнес Герман, - вам, наверное, странно услышать от меня вопрос о смысле календаря, о котором я раньше слыхом не слыхивал. Тем более, сейчас, когда я поставлен перед вечностью с куда более важным - во всяком случае, для меня - вопросом. Но, может, в вашем ответе я услышу подсказку от них - этих всеведущих жрецов? Или оттуда, - показал Герман взглядом на небо.
  -Нет, - сказал Отто. - Ни оттуда, ни от жрецов майя вы ничего не услышите. Сегодня подсказать себе сможете только вы сами.
  -И все же, я прошу вас назвать мне этот смысл, - снова попросил Герман.
  -Что ж, - снова усмехнулся Отто. - Извольте. Вам никогда не приходила мысль, что жрецы майя могли делить круг эклиптики не на двенадцать частей, а на тринадцать? Другими словами, на их эклиптике было тринадцать созвездий Зодиака.
  Не склонный к астрологии в принципе, а уж сейчас и подавно, Герман, почти расстроенно произнес:
  -И только в том, сколько у них было знаков Зодиака, и кроется смысл?
  -Не торопитесь с выводами, - чуть насмешливо ответил Отто. - Так вот, - продолжал развивать он начатую тему, - это означает, что протяженность одного созвездия у них составляла 27,7 угловых градусов, вместо 30-ти, которыми сейчас оперируем мы, и которые вызывают большую путаницу.
  -Ничего не понимаю, - сказал Герман. - Что такое 30? И что такое 27,7?
  -Ну что же тут непонятного? - с досадой устало произнес Отто. - Разделив 360 градусов на 12, вы получите 30. А разделив на 13, получите 27, 7. Теперь понятно?
  -Теперь да, - сказал Герман. - И что с того?
  -Даже не напрягая мысль, - продолжал Отто, - вам прийдется согласиться, что величина 27,7 градуса очень близка к величине 27,9 градуса.
  -Теперь еще и 27,9? А для получения этой цифры что на что я должен разделить? - спросил Герман.
  -Ничего не надо делить. 27,9 градуса - это именно та величина, на которую происходит прецессионное смещение к западу точки весеннего равноденствия примерно за каждые 2000 лет. Этот период принято называть эрой или эпохой. Кстати, сейчас условились считать, что наступила эра Водолея, сменившая эру Рыб.
  -Я что-то читал об этом. Но вы забываете, что я художник...
  -Да, - перебил его Отто. - И на этом основании хотите сказать, что вправе не знать, что означают понятия прецессия и прецессионный круг ?
  Герман смущенно пожал плечами. И Отто, почти как настоящий школьный учитель, вздохнув, что ему на этот раз попался туповатый ученик, продолжал:
  -Еще греческий астроном Гиппарх заметил, что, двигаясь по эклиптике, Солнце приходит в точку весеннего равноденствия с некоторым запозданием. В угловых единицах это запаздывание, согласно последним замерам, составляет чуть больше 50-ти секунд за год. Эту величину называют постоянной прецессии. Для прохождения такого расстояния Солнцу требуется 20 минут 24 секунды. Прка все понятно?
  -Понятно, - ответил Герман.
  -А теперь, - продолжал Отто, - представьте быстро вращающуюся Землю, насаженной на ось, которая имеет небольшой наклон к плоскости эклиптики. Это вращение создает гироскопический эффект, как у вращающегося волчка. Поэтому проекция земной оси описывает вокруг оси эклиптики круг, называемый прецессионным. Точка весеннего равноденствия проходит этот круг за 25 тысяч лет.
   -В принципе, понятно и это, - сказал Герман.
  -В календаре жрецов майя каждые 2000 лет точка весеннего равноденствия перемещается на расстояние, равное протяженности одного зодиакального созвездия, -со значением произнес Отто, и, уныло глядя на Германа, добавил: - Хоть немного впечатляет?
  Герман снова пожал плечами. Честно говоря, пока его впечатляло не очень.
  -Особенно, если сравнивать с той путаницей, которая творится ныне в астрологии, - продолжал взывать к его мыслительным способностям Отто.
  -А про конец света-то что? - упрямо вернулся к, казалось, окончательно потерянной теме Герман.
  -О, Господи! Я ведь к тому и веду: говоря о дате 21 декабря 2012 года, на которой заканчивается календарь майя, почему бы не использовать самую простую и логическую мысль?
  -И какую же? - спросил Герман.
  -'Те, кто открывал первый день календаря майя 11 августа 3114 года до Рождества Христова, напоминал, или предупреждал тех, кто будет жить через пять тысяч лет, т.е. в 2012 году после Рождества Христова, о необходимости внесения поправки в одни сутки в календарь уже на следующий же день после истечения пятитысячелетнего цикла'?
  -И всего-то? - несколько даже расстроенно спросил Герман.
  -И всего! - сказал Отто.
  -Но для чего?
  -Да как же для чего?! - изумился Отто. - Для элементарного его уточнения! - И пояснил: - Вспомните, что разница в две десятитысячные доли между астрономической продолжительностью земного года и той, которую знали жрецы майя, как она ни мала, но все же есть! И за пять тысяч лет составляет уже целые сутки! Отсюда, наконец, мы получаем и те пять дней в календаре 'тцолькин', которые современные ученые называют 'несчастливыми', и которые, якобы, жрецы майя должны были добавлять ежегодно. Они-то и есть те самые пять дней, на которые должен изменяться календарь живущих на земле каждые двадцать пять тысяч лет. Пятью пять - двадцать пять! Это вам понятно?
  -Это понятно, - сказал Герман. - Но почему взята цифра именно двадцать пять тысяч лет?
  -Повторяю. Да потому что именно за такое время проекция земной оси совершает полный прецессионный круг - все 360 градусов.
  И немного смущенно:
  -Признаться, эту цифру я немного округлил. Но только для облегчения понимания сути явления.
  
   'Да, - подумал Герман. - Слышал бы это сейчас Владимир Николаевич. Во-первых, он бы понял и без пояснений, о чем здесь говорилось. А во-вторых, уж он-то сумел бы оценить значение всего того, что сказал Отто'.
  -Вы правы, - заметил Отто в ответ на невысказанные мысли Германа. - Эзотерические знания оттуда, - показал он на небо, - даются только посвященным -тем, которые, по их наблюдениям, имеют величайшую ответственность за своевременное разглашение и применение этих знаний. К сожалению, ваш знакомый почему-то никогда не делал заметных усилий войти в круг посвященных. Мне несколько раз оттуда давали приказание понаблюдать за ним, но мои помощники так ни разу и не заметили признаков снедающей его гордыни. Жаль, конечно!
  
  Отто снова достал из кармана жилета карманные золотые часы и, с мелодичным звоном открыв крышку, посмотрел на циферблат и произнес:
  -Время еще есть. - Затем перевел взгляд на Германа и негромко добавил: -Но его остается все меньше.
  -Меньше для чего? - спросил Герман.
  -Ну, хотя бы для того, чтобы к моменту начала схождения тени-змеи успеть показать и рассказать вам об аренах для ритуальной игры в мяч, где проигравшие приносились в жертву. Впрочем, так утверждаю не я, а ваши ученые.
  -Я и об этой игре читал, - сказал Герман.
  -А читали вы о том, какие удивительные акустические свойства имеет такая арена? Два человека, один из которых может находиться в Северном храме, а другой в Южном, могут совершенно без напряжения голосовых связок беседовать друг с другом, хотя их будет разделять расстояние в полторы сотни метров! И никто другой, кроме них самих, не может услышать этот разговор. Также мне интересно было бы рассказать вам о Священных Сенотах - огромных, почти идеально круглых бассейнах, настолько глубоких, что долгое время их вообще считали бездонными. Это своеобразные колодцы природного происхождения.
   'Я видел этот колодец в том своем ужасном сне', - тут же вспомнил Герман.
  -Недавно, - как бы невзначай произнес Отто, - в одном таком Сеноте обнаружили престранные жертвы - два, намертво сцепившихся руками скелета мужчин, по возрасту лет тридцати с небольшим оба.
  -Что же тут странного? - с холодком в сердце спросил Герман.
  -Странным оказалось то, что на одном из них была надета вполне современная одежда - лётная зимняя куртка. Откуда бы ей взяться на древнем скелете? Впрочем, мало ли шутников на свете? Наверняка, какой-то из них и облачил скелет в одежду летчика.
  Герман едва удержался на ногах от острейшей боли, пронзившей его сердце.
  -Что с вами? Вам нехорошо? - участливо спросил Отто. - Может, примите таблетку валидола под язык?
  -Нет, спасибо, уже все в порядке, - едва произнес Герман, с трудом отдышавшись. - Простите. Так о чем мы говорили?
  -О Священном сеноте, - напомнил Отто. - Но больше не будем говорить о нем. Я смотрю, этот разговор на вас как-то странно подействовал.
  В это время Герман заметил, что толпа народа, находящегося в Древнем городе, начала все больше скапливаться у пирамиды, от которой ее оградили веревочным заграждением с приставленными к ограждению охранниками.
  Отто еще раз достал часы и посмотрел на время. Затем он перевел взгляд на Германа.
  -Уже пора? - понял Герман.
  -Да, - сухо сказал Отто. - Идите туда! - указал он глазами на пирамиду.
  -Но там столько народу! - сказал Герман. - Мне будет трудно пробиться к пирамиде.
  -Идите, - снова сказал Отто. - Подходите к самому подножию пирамиды, никто вам не помешает.
  И Герман пошел к пирамиде. Ноги были ватными. Хотелось, чтобы кто-нибудь задержал его, оттолкнул назад. Но никто не помешал, никто не оттолкнул, и никто не воспрепятствовал, когда, подойдя к ограждению, он, один из всех, здесь находящихся, перекинул через голову веревку ограждения и беспрепятственно подошел к самому подножию пирамиды. Он обернулся назад и посмотрел на оставленную позади толпу. Но, казалось, никому до него не было никакого дела. Создавалось впечатление, что его попросту никто из стоящих по ту сторону ограждения не видит. Как не видит и стоящая по эту сторону охрана.
  'Подумай хорошо', - явственно услышал Герман голос Сары.
   Он поискал глазами в толпе, и вдруг увидел, что рядом с Отто стоит Сара. Лицо ее было очень напряжено. Издали она смотрела на Германа, но ему казалось, что он видит ее глаза совсем рядом. И он увидел, как ее губы снова произнесли слова, которые не услышать было нельзя:
  -Подумай хорошо... Вспомни все, и подумай.
  'Как в храме майя', - подумал Герман.
  Он закрыл глаза и, отвернувшись от Сары, повернулся лицом к пирамиде.
  
  Через две минуты начнется, - произнес хорошо знакомый Герману голос - Через две минуты между небесами и земным планом откроются невидимые ворота. Думайте о вечности! Загадывайте желания! Стройте планы на будущее! Но помните, что все они теперь, так или иначе, должны учитывать мое присутствие в вашей жизни.
  
  В ожидании начала схождения тени-змеи Герман смотрел на пирамиду, когда вдруг заметил, что многие камни на ней были пронумерованы. Увидев эти цифры на камнях, он невольно подумал о том, что они означают?
  
  Эти камни нумеровали при реставрации, чтобы ничего не перепутать.
  
  А вдруг уже сами реставраторы что-нибудь напутали? Вдруг Владимир Николавич был прав, и из-за этих переделок была нарушена та точность в исчислении времени, которую призвана подтверждать сходящая вниз свето-тень?
  
  Может, и был прав. Но теперь об этом говорить поздно. Двадцать второе сентября, семнадцать часов пятнадцать минут! Время наступило!
  
  И в эту секунду началось то, что принято называть "схождением тени-змеи" - удивительная игра светотени,образующейся от северо-западного угла пирамиды, на боковой поверхности северной лестницы. В 17 часов 15 минут на балюстрадах лестницы начал проявляться рисунок. По мере того, как солнце опускалось ниже, картина становилась более отчетливой: из тени стало и правда образовываться подобие огромной змеи, которая потянулась вниз, вдоль всей лестницы.
  На самом деле это только тень от северо-западного угла пирамиды создавала на боковой поверхности северной лестницы изгибы змеи, а треугольники солнечного света как раз и формировали ее тело. И, таким образом, это светлое тело сливалось со светлой каменной головой, находящейся внизу лестницы. По мере захода солнца происходило постепенное сокращение светлых треугольников, составляющих тело змеи, и создавался эффект "вползания" тела в голову.
  Герман, забывая даже дышать, смотрел на эту удивительную световую иллюзию.
  'В какой же момент загадывать желание? Сейчас?.. Или в конце всего этого представления?'
  
  17 часов 30 минут.
  
  Семь четких треугольников света полностью обрисовали семь изгибов огромного тела струящейся вниз змеи. Хвост ее спускался от верхней платформы пирамиды, с того места, где был Храм Кукулькана, а тело протянулось вниз, вдоль всей лестницы, входя в каменное изваяние головы змеи.
  'Пора'! - сказал себе Герман, боясь, что может стать поздно и... И мысленно застыл в нерешительности.
  
  Ну же! - услышал рядом с собой Герман голос Отто.
  
  'Ну же!' - услышал он голос внутри себя Сары.
  'Ну же!' - говорил он себе, и... не мог даже мысленно произнести ни слова.
  
  Все будет длиться 3 часа 22 минуты, принимая за исходное время отсчета 17 часов 15 минут.
  
  'А если я ничего не попрошу?'
  
   Ты не можешь не попросить, потому что у тебя нет права выбора. Раб не имеет выбора, а ты давно принадлежишь мне. Согласись с этим и служи мне вечно!
  
  -Боже! Господи! Всевышний! Царю Небесный! - горячими губами вдруг начал истово взывать к Господу Герман. И из него полились слова молитвы, казалось, незнаемые. Услышанные, казалось, случайно, в далеком северном монастыре:
  
   - Царю Небесный, Утешителю, Душе истины, Иже везде сый и вся исполняяй, Сокровище благих и жизни Подателю, прииди и вселися в ны, и очисти ны от всякия скверны, и спаси, Блаже, души наша.
  
  И Герману вдруг явилось совершенно точное знание той истины, что там, наверху, он услышан. В душе его все возликовало от ощущения на себе пронзительнейшего из взглядов, зрящего на него, и на все на земле. И Герман почувствовал, что Обладатель этого взгляда в силах и готов помочь ему, как готов помочь каждому, у Него просящему.
  -Ты видишь, Господи, в какой бездне я оказался! Ты видишь, сколь неподъемной стала для меня эта ноша, в каком плену своих потаенных страстей я вдруг обнаружил себя! Нет у меня сил бороться с ними. Утешь меня, Господи! Забери меня! Возьми жизнь мою, возьми без всякого колебания с моей стороны, возьми без малейшего остатка! Не нужна мне вечность с этой тяжестью на душе. Не нужна без радости Твоего присутствия! Не нужна мне слава! Не нужна эта женщина, ведущая меня в вечную погибель! Нужен только Ты и Твоя всеблагая милость!
  Войди в грешную храмину тела моего, прими душу мою! Сегодня! Сейчас! И уже не отпускай меня из Своих обителей!
  Не замедли!
  Не оставь!
  Ты - моя сила! Ты - моя единственная надежда! Все Тобою и все во имя Тебя! Наполни вновь радостью душу мою, и яви Свою благость, избавив меня из хищных когтей нечистого! Яви помощь и власть Свою Божественную!
  Прошу жизни вечной под Твоими крылами, Господи! Под Твоими, и ни под чьими другими. Потому что нет ее ни у кого больше - жизни вечной, только у Тебя, Всемилостивый и Всепрощающий!
  Я совершил страшный грех - отдал душу свою бессмертную во власть Сатаны, отдал за ничто - за славу, за почести, за богатство, за кажущуюся настоящей любовь женщины, которая, на самом деле, сама смерть! Прости мне грех этот мой, избавь от власти Сатаны и его слуг, и прийми на руки свои, как заново рожденного! Как возрожденного к новой жизни! Нет, не на этой земле, а у Тебя!
  Царю Небесный! Ты - свет, светящий мне издали и направляющий меня. Веди меня по этому свету к себе! Научи меня молиться! Сам молись во мне! Подаждь мне все необходимое для вечного спасения: твердую веру, надежду, любовь, покаяние, смирение, послушание, терпение; научи всему доброму - святому.
  Я ничтожен! И душа моя за это время исполнилась скверны. Но она не стала ничтожной, потому что Ты - вечный и единственный ее Хозяин и Владетель! Вырви ее из рук нечистых!
  'Душе Святый, не отвращайся, не удаляйся от меня, не возгнушайся моего ничтожества, смрадного сердца, но прииди ко мне и вселися в меня и очисти меня от всякия скверны, изведи из плена страстей'.
  Распни во мне, Господи, мою гордыню, распни мое тело, но избавь душу мою и наполни ее Своей любовью!
  И да пребудет Воля Твоя святая во веки веков. Аминь!
  
  Долго еще молился Герман. Молился, пока не окончилась иллюзия света и тени.
  Но ничего не изменилось, и ничего не произошло.
  Когда 'схождение' тени-змеи завершилось, и вся та огромная масса народа, что стояла у ограждения перед пирамидой захлопала в ладоши, как будто после окончания циркового представления, Герман вернулся к Отто. Рядом с Отто действительно стояла Сара. Но она встретила его настолько ледяным взглядом, что Герман ограничился только легким смущенным кивком в знак приветствия.
  В отель они возвращались в полной тишине. Никто за всю дорогу не проронил ни слова, и только в самом конце пути, уже на стоянке перед отелем, Герман спросил у Отто:
  -Сколько все это длилось?
  -Я же вам говорил, - холодно сказал Отто, - 3 часа 22 минуты. Впрочем, ваш знакомый Владимир Николаевич - вспомнил, кажется, так его зовут? - считает, что это время по замыслу 'авторов' проекта пирамиды должно было равняться 3 часам 43 минутам.
  -А на самом деле сколько?
  Отто на вопрос не ответил, но заметил:
  -Скажу одно: ваш знакомый - на редкость добросовестный исследователь.
  
  
   31.
  
  Герман умер той же ночью.
  Смерть его была легкой и немучительной: просто снова появился во сне тот летчик, дружески улыбнулся и движением головы позвал Германа за собой. Герман почувствовал во сне легкий укол в сердце, и в следующий миг душа его беспрепятственно покинула телесную оболочку и устремилась вверх, по тому тоннелю, о котором столько написано книг, и в конце которого непередаваемо ярко, и при этом совершенно не слепя глаз, сиял чистый свет, исходящий из тех источников, что выше самих небес. И свет этот излучал тепло невыразимого покоя и ощущение полного, всепроникающего счастья. И свет этот был самим счастьем. Вокруг Германа играла дивная музыка, и об этой музыке пришло знание, что это и была музыка сфер. Звезды стеклянным звоном приветствовали его на этом стремительном пути к свету. Мимо проносились лица родных - матери, отца, бабушки одной и бабушки другой. Пронеслись лица обоих дедушек. Лица любимых проносились в порядке, обратном тому, в котором они покидали оставшийся теперь и позади Германа мир. Проносились лица знакомых и лица малознакомых. И лица совсем незнакомых, лишь случайно мелькнувших в жизни. Проносились какие-то эпизоды жизни, от самых значительных до самых мимолетных, самых сиюминутных.
  Приснившийся летчик не исчез после того, как душа Германа перешла в это новое для нее бытие, родившееся сразу из происшедшего там - в отеле, внизу, на земле - небытия. Теперь летчик несся по пустоте тонеля рядом и чуть впереди, и, время от времени полуоборачиваясь и ободряя растерянную душу Германа улыбкой и ни слова не говоря при этом, показывал Герману дорогу.
  Герман подумал о том, что, с точки зрения оставшейся внизу жизни, в этом не было никакой необходимости - показывать дорогу. Тоннель вел только прямо вверх. Но, видимо, так было нужно в этих надземных пространствах - чтобы кто-то указывал тебе путь.
  'Кто ты?' - не произнеся ни звука, спросил Герман летчика.
  'Ты разве еще не догадался? - также, ни слова не говоря, ответил летчик, продолжая нестись вперед. - Помнишь тот давний разговор в галерее, когда тебе был предложен выбор?'
  'О каком выборе ты говоришь? Был только один выбор - переписать картину или не переписывать ее', - произнес Герман так, будто не несся он с невероятной скоростью в пространстве, а разговаривал где-нибудь во время неспешной прогулки по тихой тенистой аллее парка.
  'Тогда вспомни, - сказал летчик, - эти слова: '...Согласился бы ты, если бы, в обмен на твой успех, где-то на Земле умер один - всего один - совершенно незнакомый тебе человек? Из почти семи миллиардов живущих, и ежесекундно умирающих тысячами, чтобы в какую-то из этих секунд всего лишь один-единственный умер во исполнение твоей мечты об успехе? Семь миллиардов - ведь это семь и девять нулей. И из них - только один... Который и сам, среди всех этих нулей, почти что ноль?'
  'Неужели...', - почти с ужасом догадался Герман.
  'Да, я и оказался в этом случайном выборе судьбы тем нулем'.
  'Значит, вот о каком договоре все время говорил Отто!.. И вот о чьей крови. Но ведь я тогда сказал, что не согласился бы на такое условие'.
  Летчик летел впереди, и лицо его тоже смотрело вперед, но Герман знал, что он в эту секунду улыбнулся.
  'Здесь бессымысленно кого-то обманывать, - сказал летчик. - И никого ни в чем не надо убеждать... И уж, тем более, самого себя. В галерее ты сказал, что не согласился бы. Но ты хорошо знаешь, что так ты только сказал. А подумал ты тогда совсем иначе. И всего лишь часом позже подтвердил эти мысли словами'.
  'Но ведь я тогда не придал этим словам никакого значения!'
  'Не придал только потому, что не верил, что такой уговор возможен. Но в душе своей ты в ту секунду очень захотел, чтобы однажды явился тебе тот, в чьих силах было бы не только предложить тебе такое условие, но и исполнить его. Разве мог ты знать тогда, как близко находился он, в чьих силах это было?'
  Герман какое-то время летел за летчиком молча.
  'Что я могу сказать тебе сейчас? - произнес он. - Только одно: 'прости меня'.
  'За что?' - совершенно искренне спросил летчик.
  'За то, что невольно убил тебя', - сказал Герман.
  'Мне не за что прощать тебя. Потому что в тот миг, вместе со мной, ты убил себя. Убивая другого - и совершенно неважно, что ты его не знаешь и о нем никогда не слыхал - мы всегда убиваем себя, - сказал летчик. - А прощать или не прощать - это право не наше. Все происходит там', - многозначительно произнес летчик и указал рукой куда-то неопределенно вдаль.
  'Там, куда ты ведешь меня? - спросил Герман.
  'А куда я веду тебя?'
  'На суд?' - немного робко спросил Герман.
  'Почему ты решил, что там суд?'
  'Потому, что вижу там свет', - сказал Герман.
  'Свет может быть разным, - сказал летчик. - Плохо, если саму тьму принимаешь за свет'.
  'Я не понимаю тебя', - произнес Герман.
  'В той Книге, в которой ты искал ответ, есть это предупреждение'
  'Предупреждение о чем?'
  'О том, чтобы не идти на свет, когда 'сам Сатана принимает вид ангела света''.
  В это время в тоннеле, как бы в подтверждение слов летчика, раздался резкий, неприятный, громкий и очень знакомый смех. Смех, от которого мгновенно умолкла музыка сфер, и свет в конце тоннеля разделился надвое. Как будто ночью на Германа мчалась с включенными фарами машина, и пока она была очень далеко, свет ее фар сливался в одно яркое световое пятно. Но когда машина стала подъезжать ближе, в одном большом пятне света стал по отдельности различаться свет двух фар. И когда свет окончательно разделился надвое, Герман увидел, как на фоне одной его части вдруг черным контражуром стала прорисовываться фигура Отто.
  Все неслось навстречу одно другому, и, чем ближе становилась эта фигура, тем больше заслоняла она собой свет за спиной. И тем больше черный силуэт превращался в Отто.
  Отто был еще очень далеко, но в этом тоннеле таким непонятным для Германа образом преображалось и пространство и время, что вскоре в этом преображенном пространстве Герман стал явственно видеть даже черты лица Отто, и его стремительное движение навстречу, и то, как дьявольски он смеялся и потирал в предвкушении руки.
  
  Неужели ты, и вправуду, подумал, что так легко сумел уйти от меня? - зловеще смеясь, спросил Отто, и Герман отчетливо, до буквы, услышал все, что он сказал.
  
   С ужасом Герман понял, что его горячая и отчаянная молитва у подножия пирамиды Кукулькану услышана не была.
  
  А почему она должна была быть услышанной? За какие такие твои заслуги? Не слишком ли было бы просто, если бы каждый, у кого я купил его душу - заметь, честно купил - мог уйти от меня, всего лишь помолившись?
  
  Отто был уже на средине пути между душой Германа и светом, к которому душа стремилась. А до света, несмотря на невероятную скорость, с которой Герман несся к нему, почему-то все время оставалось неизменно далеко.
  И когда душа Германа сблизилась, казалось, на расстояние вытянутой руки от Отто, он еще раз крикнул неизвестно к кому обращенный вскрик-молитву:
  -Избавь меня от его власти!
  И тогда из света, к которому неслась душа Германа, вдруг появилась рука.
  Герман понял, что это была та самя рука, персты которой написали однажды на стене Храма непонятные ни для кого из присутствующих слова 'Мене, Мене, Текел, Упарсин'. Все здесь происходило внезапно и сразу, все не подчинялось никаким привычным пространственно-временным законам - ни сиюминутное понимание, ни всеохватное знание. Они попросту не имели между собой ни разницы, ни границ, и любое знание наполняло душу Германа в одно мгновение.
  С появившейся из света руки слетело что-то большое, и, распростерши крылья, понеслось в сторону Германа. И чем ближе оно становилось, тем явственней различал в нем Герман гигантского Оперенного Змея. Пасть Оперенного Змея была раскрыта, и он мчался к Герману быстрее, чем приближался Отто. И когда рука Отто уже почти начала касаться кончиками ногтей души Германа, и Герман успел подумать о том, что его последнее желание так и не сбылось и он не смог избавиться от власти Отто, все вдруг в один миг пропало в абсолютной, непроницаемой, глухой тьме - и Отто, и тоннель, и свет. И душа Германа исчезла в раскрытой пасти Оперенного Змея.
  Тьма тоже длилась не больше мгновения. Когда Оперенный Змей снова открыл пасть, душа Германа вышла...
  Вышла туда, что невозможно было описать придуманными людьми словами ни одного языка мира, о чем невозможно рассказать, и что никому не под силу объяснить. То, что не было раем, и что не было адом. А было каким-то иным, 'третьим миром', над которым не властвовал ни тот Бог, которому молился Герман, ни Дьявол. Миром, в котором только и мог быть Оперенный Змей - Кукулькан. Мир, который был неведом никому из живущих измерением Мироздания.
   ........................
  
  На следующее утро хозяина отеля Moon Palace телефонным звонком разбудил управляющий. Управляющий сказал, что сегодня утром был найден в своем номере мертвым их постоялец из России - известный художник Герман Стоковский.
  Выяснилось, что Герман вчера поздно вечером возвратился с экскурсии в Чичен-Ицу вместе с пожилым, импозантной внешности седым мужчиной и очень красивой женщиной. Перед тем как подняться в номер, Герман попросил управляющего обязательно разбудить его к завтраку, и даже заказал меню. В назначенное время управляющий послал помощника в номер Германа, разбудить его и сказать, что завтрак готов. Помощник, не достучавшись, открыл дверь и увидел Германа, лежащим на постели вниз лицом. Сотруднику отеля показалось, что Герман спит. Тогда он, в попытке разбудить, дотронулся до руки Германа. Дотронувшись, он ощутил неестественный холод.
  Помощник вызвал по телефону управляющего.
  Управляющий в сопровождении охраны сразу явился. Не надо было быть медиками, чтобы понять: лежащий перед ними на кровати человек мертв. Приехавшие по вызову полицейский и врач констатировали смерть. Судебно-медицинский эксперт в тот же день в своем заключении написал диагноз: тромбо-эмболия легочной артерии (ТЭЛА, как принято классифицировать эту причину смерти).
  При вскрытии тела Германа в анатомическом театре присутствовал консул России в Мексике.
  Управляющий отеля хотел умолчать в своих показаниях , что Герман вернулся в отель не один. Но полиция быстро выяснила этот факт у мелких сотрудников отеля. Тогда управляющий поклялся на Библии, что вчера вечером Герман действительно вернулся из Чичен-Ица в сопровождении мужчины и женщины. Он мог бы также поклясться, что все втроем они поднялись в комнату Германа (а куда же еще, если те двое не были прописаны в гостинице?) Тем более, что спрашивать имена и цель посещения посторонних, которые входят в гостинницу в сопровождении постояльца, в таких случаях не принято. Но вот когда пришедшие с Германом мужчина и женщина вышли из гостиницы, этого хозяин даже под пыткой сказать не мог. Он этого момента не видел. И никто не видел (это подтвердили осторожные расспросы всех сотрудников гостиницы, работавших в ту смену). Когда полиция показала управляющему найденный в номере рисунок с портретом молодой девушки, управляющий сказал, что да, девушка на рисунке чем-то похожа на женщину, которая приходила вчера. Но та была заметно старше. 'Может, это ее дочь?' - выразил свое мнение управляющий, указывая на портрет.
  Но в полиции, в деле о смерти русского художника, факт, что в отель он вернулся не один, решили не включать. Ведь ни полиция, ни судмедэксперт в смерти еще вполне молодого человека не усмотрели никаких криминальных причин. Так зачем же навлекать на вполне респектабельный отель, приносящий не только своему хозяину, но и в казну города немалую прибыль, какие-то сомнительные слухи? Тем более, что факт появления вместе с Германом поздно вечером 22 сентября двух посторонних не был отмечен в книге учета проживающих.
   Следует добавить, что паталогоанатом при вскрытии тела Германа, подтвердив основной диагноз, приведший к смерти (тромбо-эмболия легочной артерии - ТЭЛА), также обнаружил в лобной доле левого полушария головного мозга злокачественную опухоль размером с голубиное яйцо. Может, этим и объяснялись те странности в изменении психики, которые в последние месяцы жизни стал замечать у себя и сам Герман?
  
  
  
  
   ЭПИЛОГ .
  
  
  Прошел год.
  Осень в этом году наступила рано - точнее, в Москве почти не наступало лето - и выдалась она холодной и дождливой.
  На Вернисаже на Крымском Валу стояло почти мертвое затишье. Художников и реализаторов выходило на Вернисаж немного, все знали - покупателей в такую погоду бывают единицы. Покупатели, со своей стороны, тоже были уверены, что делать им на Вернисаже совершенно нечего - художников из-за дождя и холода выходит мало, и, значит, выбор картин будет очень небольшой. Лучше подождать более теплых дней, и желательно, чтобы эти теплые дни пришлись на выходные.
  Те немногие реализаторы и художники, которые все же вышли, теперь кучковались небольшими группками, по мере близости друг от друга их стендов.
  Маленькая, дюймовочного росточка Варенька, по прозвищу Микроба, жаловалась давно обрусевшему грузину Амирану, кратко называемому Муриком, на то, что ее картина с подсолнухом в последнее время стала продаваться из рук вон плохо.
  -Ничего удивительно, - говорил Мурик. - За те двадцать лет, что ты его продаешь, вся Москва, которая хотела его купить, уже купила.
  -Да мало ли в Москве приезжих? - недоумевала Варенька.
  -Для приезжих сильно кусается твой подсолнух, - пояснил Мурик, собаку съевший на купле-продаже различных видов изобразительного искусства.
  -А ты сам-то, почему так дорого просишь за свои картины? - спрашивала Варенька, которую приводило в полное недоуменние наличие самого того факта, что картины Мурика вообще кто-то покупает, когда на Вернисаже есть ее подсолнух.
  -Потому что у меня живопись, - пояснил Мурик.
  -А у меня? - не поняла Варенька.
  -И у тебя живопись, - устало, не желая ввязываться в склоку, сказал Мурик. Но, поскольку терпеть не мог Варенькин подсолнух, добавил: - Только другая.
  Варенька уже вознамерилась выяснить, чем ее живопись хуже Муриковой, как готовую разгореться ссору прервал первый за сегодняшний день посетитель. Точнее, посетительница. Это была женщина не слишком здорового вида, с заметными следами прошлых запоев на морщинистом желтом лице.
  -Вам, может, на свет картину показать? - тут же засуетилась Варенька, заметив, что женщина посмотрела на ее подсолнух. По старой поношенной куртке, стоптанной обуви, заскорузлым рукам Варенька, конечно, понимала, что посетители подобного внешнего вида вряд ли могут стать покупателями ее весьма недешевого цветка. Но наученная долгим Вернисажным опытом, Варенька ни одного проходящего мимо человека не оставляла без своего назойливого внимания, помня те случаи, когда самые непрезентабельные посетители покупали самые дорогие картины.
  -Вы Варя? - спросила женщина.
  -Да, - ответила Варенька сухо, мгновенно понимая, что покупательницей эта женщина быть не может.
  -Герман очень хорошо описывал мне вашу картину, - показала на подсолнух женщина.
  -Герман? - с удивлением посмотрела на женщину Варенька. - Он ведь умер.
  -Да, - согласно кивнула женщина, и полезла за чем-то в затертую хозяйственную сумку. Достав из сумки бутылку водки и завернутую в целлофановый пакет закуску, женщина протянула все это Вареньке. - Я, собственно, по этому вопросу и пришла, - сказала женщина. - Сегодня годовщина его смерти. Вот, помяните его душу.
  В такую погоду выпивка и закуска были очень кстати. Женщина оставила на лавочке принесенное ею спиртное и закуску, и повернулась, чтобы уйти.
  -А как же вы? - спросила Варенька.
  -Я не пью, - сказала женщина. - Мне нельзя.
  И она ушла.
  Этой женщиной была Татьяна. Она не умерла. Сообщение о ее смерти было послано Герману медсестрой тубдиспансера, как выяснилось, преждевременно - когда Татьяну, уже впавшую в беспамятство после сильнейшего приступа, увезли на тележке в другой блок. Случаи выхода пациентов из этого блока живыми за десятки лет существования диспансера можно было пересчитать по пальцам одной руки. Потому и поторопилась медсестра со своим сообщением Герману о смерти Татьяны. Но Татьяна, неожиданно для всех, стала одним из таких редких случаев. Она не только не умерла, но более того - стремительно пошла на поправку. На деньги, присланные Германом на адрес тубдиспансера для организации ее похорон были куплены импортные, безумно дорогие, но оказавшиеся воистину чудодейственными, препараты, и уже через месяц Татьяну выписали домой под амбулаторное наблюдение. Теперь она жила вместе с успевшей прописаться в ее доме Валентиной, устроилась в больницу уборщицей, и совсем бросила пить.
  -Паша! Паша! - по Вернисажной манере обращаться ко всем коллегам на 'ты' и просто по имени, позвала Варенька бывшего реализатора Германовых картин Павла Сергеича.
  -В чем дело? - спросил подошедший Павел Сергеич, стенды которого располагались неподалеку.
  -Тут какая-то тетка принесла вон, - показала Варенька на стоящую на лавочке снедь и бутылку. - Сегодня, оказывается, годовщина со дня смерти твоего Германа.
  -Скажи ты, как быстро идет время, - равнодушно заметил Павел Сергеич, после чего стал деловито вынимать из принесенного Татьяной пакета хлеб, колбасу, лук и банку баклажанной икры. - Давно ли о нем трезвонили и с экранов, и с газет? А вот прошел всего-навсего год, и будто не было ничего - ни Германа, ни его славы, ни денег, ни квартиры на Чистых Прудах...
  -Как квартиры? - не поняла Варенька. - А с квартирой-то что случилось?
  -Наследников после Германа не осталось, и эту квартиру быстро прибрали к рукам какие-то шустрые маклеры, - пояснил Павел Сергеич.
  -Жаль, - с искренним сожалением произнесла Варенька, словно каким-то образом сама утратила возможность претендовать на ушедшую жилплощадь Германа.
  -Конечно, жаль, - согласился Павел Сергеич. - Ну, помянем, - сказал он, разливая водку в одноразовые пластиковые стаканчики. - Мурик! - позвал он Амирана. - Присоединяйся! Сегодня год, как не стало Германа.
  -Не могу, - отказался Мурик. - Я за рулем.
  -Удалевский в завязке, - заметил Павел Сергеич Вареньке, увидев между стендами бородатого, похожего на Хемингуэя, Удалевского.
  Удалевского на Вернисаже откровенно не любили за то, что он всегда хорошо продавал свои картины, которые менее 'продаваемые' художники высокомерно, в глаза Удалевского и за глаза, называли 'мазней'. К любому посетителю, остановившемуся у его картин, Удалевский всегда подходил с одной и той же фразой: 'Сударыня (сударь), в своих картинах я передаю только хорошее настроение'. 'Да, это видно', - обычно отвечали вежливые посетители. Менее вежливые косились на грузную фигуру Удалевского и, если не уходили сразу, то спрашивали, коротко кивнув на понравившуюся им картину: 'Сколько хотите за эту'? Местные шутники неоднократно (причем, нельзя сказать, чтобы совершенно беззлобно) подшучивали над Удалевским. Когда у стендов с их картинами останавливался какой-нибудь респектабельный на вид господин (или создающая подобное впечатление дама), они подходили и говорили эту самую фразу, которую, наверняка знали, господин снова услышит буквально через несколько метров: 'Сударь, в своих картинах я передаю только хорошее настроение'. Дальше все происходило точно также, как у стендов Удалевского: 'Да, это видно', - отвечали вежливые, и 'Сколько хотите за эту'? говорили менее вежливые. Когда же через два или три стенда к респектабельного вида господину (или создающей подобное впечатление даме) подходил Удалевский и встречал их тем же, испробованным десятки тысяч раз приветствием, от него шарахались, как от зачумленного, сердито бубня при этом: 'Их что, в их художественных Академиях учат этой дурацкой фразе?'. Стоит ли говорить, что в этом случае респектабельные господа никогда не покупали у Удалевского его картину?
  -Надо же, - попенял неизвестно кому Павел Сергеич. - У человека годовщина, а выпить не с кем.
  -Позови Ефимова, - посоветовала Варенька.
  Пришлось на безлюдье звать Ефимова, хотя пить с ним не любили. Выпив лишнего (а лишнего он выпивал всегда, когда начинал пить), Ефимов становился буен и всегда искать повод заехать кому-нибудь в ухо. Неважно кому - посетителю или собрату-художнику. Ефимов практически всю свою творческую жизнь рисовал старательные копии всего с трех картин - картины с парой розовых фламинго, картины с тремя выпивающими монахами, и картины с пейзажем Клевера. И на этих трех копиях он недурно зарабатывал уже много лет. Как-то раз, много лет назад, по Вернисажу ходил корреспондент журнала 'Огонек', и для более полной передачи обстановки Вернисажа брал у некоторых художников своеобразные блиц-интервью. Дал такое блиц-интервью и Ефимов. В вышедшем позже номере журнала, в статье об этом своем посещении, журналист перед словами каждого, опрошенного им художника, приводил краткую характеристику о нем. О Мурике он написал, что его картины покупают парижские галереи, об Удалевском - что его картины находятся более, чем в 75-ти странах мира. (Эту цифру всегда заявлял сам Удалевский, и, поскольку проверить ее было невозможно, делали вид, что ему верят). А при характеристике Ефимова журналист почему-то назвал его нонкомформистом. Что означает понятие нонкомформист, Ефимов не знал, но очень-очень гордился этим определением, и всегда показывал покупателям истрепанный номер 'Огонька' со своим, пятнадцатилетней давности крохотным портретом и подписью под своим, скупым на слова интервью: - 'Ефимов В.Н - нонкомформист'.
  Ефимов отозвался на приглашение с полной готовностью, но, увидев, что водки было всего одна бутылка, заметно расстроился.
  Варенька, Павел Сергеич, Ефимов, и незванно примкнувший к ним Удалевский, который не пил, но зато ел, помянув Германа и пожелав 'земле под ним быть пухом', выпили по первой рюмке (в данном случае замененной пластиковыми стаканчиками).
  Увидев с дерева колбасу, к поминающим с громким криком о себе присоединился ворон по прозвищу Марксист. Почему и кто назвал его Марксистом, и откуда он прилетел на Вернисаж, не знал никто, но сколько был Вернисаж, столько на нем жил и Марксист. Колбасой поделиться с Марксистом намекнули Удалевскому. Всем очень не нравилось, что Удалевский так беззастенчиво поглощал колбасу, которой и без того было немного, при этом ничего ею не закусывая.
  Выпитая даже в небольшом количестве водка, настроила поминающих на философский лад, и вскоре тема беседы определилась, как 'Художник и Случай'.
  Все единодушно согласились, что художники живут в мире несправедливости и хамства. Люди, окружающие их в этом мире, не так уж образованы в сфере живописи, потому и покупают 'черт знает что'. (В этом месте все подумали об Удалевском, а Удалевский, со своей стороны, подумал о всех). И вот еще это поколение пепси... (Хотя, при чем здесь было пепси?)
  -Главное, что можно считать справедливым, - заявила быстро утратившая трезвость Варенька, которой немного надо было, чтобы опьянеть в хлам, - это случай. Возьмите того же Германа! Разве не случай, что все у него завершилось таким грандиозным успехом?
  -Ты считаешь, - язвительно заметил так и не давший Марксисту колбасы Удалевский, - что его нынешнее состояние, - Удалевский показал глазами на небо, - это случай грандиозного успеха?
  Все посчитали реплику Удалевского бестактностью и каждый вспомнил о том, что в принципе, Удалевского никто не звал, и пришел он на поминки сам, без приглашения.
  -А ведь он действительно всегда верил в случай, - вспомнил, лучше остальных знавший Германа, Павел Сергеич. - Многие вопросы он вообще решал через подбрасывание монеты. Он верил в случай, и верил, что с ним произойдет тот самый случай, который выведит его в люди.
  -Да, - неожиданно заявила совсем опьяневшая Варенька. - он был абсолютно чист от грязи сегодняшнего дня. Говорил, что не надо ничего планировать, планируют пускай бизнесмены, а он творческий человек, и всегда полагается на самоопределение в каждой конкретной ситуации.
  -Как ты сказала? - попросил уточнить Вареньку Павел Сергеич.
  Но Варенька уже забыла свою сентенцию про 'самоопределение в конкретной ситуации'.
  -И никогда ничего не копил, - встрял в разговор нонкомформист Ефимов.
  На это Павел Сергеич подумал, что Герману вообще редко выпадала возможность копить, поскольку картины его почти не продавались. 'От того ничего и не копил, что жрать не на что было', ответил он про себя Ефимову.
  -А знаете, - неожиданно вспомнил Павел Сергеич, - у меня ведь осталась одна его картина. В машине лежит.
  -Как в машине? - удивилась Варенька.
  -Как в машине? - оторвался от поедания колбасы незваный Удалевский.
  И тогда Павел Сергеич, тот из немногих, кто пробовал продавать картины Германа в его 'безвестный' период, неожиданно оставил всех и ушел к стоящей неподалеку 'Газели', служащей исключительно для хранения в ней картин. Вскоре он вернулся, неся под мышкой небольшую картину Германа. Павел Сергеевич рассказал, что, когда Герман начал становиться знаменитым, он припрятал одну его, непроданную ранее, картину в надежде позже хорошо на ней заработать. Но после смерти Германа цены на его картины не выросли, как ожидалось, а, напротив, упали. Кто-то из критиков написал в художественном журнале, что картины на самом деле слабые, и что слава Германа была необоснованно раздутой, и что на самом деле, как художник, Стоковский ничего не представлял из себя. Статью эту перепечатало еще несколько журналов, и кратковременная слава Германа после его смерти за какой-то месяц сошла на нет. И что странно - ни в одном журнале не появилось ни одного опровержения, которое бы утверждало, что на самом деле Герман был хорошим художником. Потом Павел Сергеевич попробовал продать картину, но ее никто не купил.
  -Предлагаю, - сказал Ефимов, - в память о Германе повесить его картину на стенд. -Вроде, как он с нами...
  'А, может, в день его годовщины кто-нибудь и купит...', - подумал безо всякой надежды на успех Павел Сергеич, и повесил картину Германа на один из своих стендов.
  Жизнь иногда подбрасывает нам такие сюжеты, которые не возникают даже в болезненном воображении некоторых авторов.
  Не прошло и получаса, как первый же, после Татьяны пришедший на Вернисаж посетитель, купил картину. Правда, купил за такие копейки, что их хватило только на то, чтобы взять в палатке еще бутылку водки и закуску, и снова выпить ее на помин души Германа.
  Когда и эта бутылка была выпита, колбаса и баклажанная икра съедены, а Ефимов не только нашел повод придраться к Удалевскому, но и успел очуществить свое намерение на деле, засветив ему под глаз синюшный фингал, к стенду Мурика-Амирана подошел молодой человек. С молодым человеком была девочка лет семи. Видимо, дочь. Девочка показала отцу на одну из картин Мурика и сказала, что хочет эту картину, но только чтобы на ней, вместо 'дяденьки с усиками' (в виде дяденьки с усиками Мурик попытался изобразить Чарли Чаплина) была нарисована Снежная Королева.
  -Вы перепишете картину? - спросил Мурика молодой человек. - Только вместо него, - показал мужчина на грустного Чарли, написанного сидящим на морозе в запорошенной снегом шляпе, - вы изобразите Снежную Королеву.
  Амиран хотел гордо отказаться, но тут мужчина добавил:
  -Я хорошо заплачу.
  -Хорошо - это сколько? - попросил уточнить Мурик.
  -Сколько скажете, - сказал мужчина.
   Лицо Амирана загорелось от предчувствия неожиданно близкой удачи.
  -Но это будет очень дорого, - предупредил Амиран.
  -Я ведь сказал, заплачу, сколько скажете.
  -Согласен, - сказал Амиран.
  Молодой мужчина взял Амирана под руку, и они отошли, чтобы обсудить будущую картину.
  Девочка осталась возле Чарли, который, казалось, стал еще грустнее оттого, что ему, судя по всему, недолго осталось сидеть на морозе, в засыпанной снегом шляпе.
  
   .................................
  
   Последнее слово предоставляется автору...
  
  
  Читатель, прочитавший до конца роман, закрыв книгу, вероятно, вправе задаться вопросом:
  
  'А что же погибло?'
  
   Сам ведь Дьявол остался, и, не исключено, что это он под видом молодого человека уже подыскивает новые, нужные ему, божественные души для 'дьявольской работы' с ними.
  Значит, 'Зло' неистребимо?!
  Да! В космическом понимании так оно и есть, потому что Оно является неотделимой частью 'Единого', своеобразным мерилом 'Добра' (верно и обратное суждение). В этом суждении нет никакой фатальной обреченности для отдельного человека. Это - и есть жизнь в обобщенной форме, где единые Добро и Зло - источник самой жизни. Когда Природа в своих недрах создает алмаз и затем выталкивает его на поверхность земли (т.е. на обозрение людей), она ведь не задумывается, для чего был ею создан этот алмаз. И, скорее всего, не 'планирует' его дальнейшую судьбу. Ювелир, в руки которого попал алмаз, огранив его и создав бриллиант, мечтает, что его работа будет радовать глаз, т.е. доставлять удовольствие людям. Но вот бриллиант 'зажил' собственной жизнью, и за ним потянулся кровавый след преступлений, прервать который можно только одним способом - раздробить самородок на мелкие частицы и вернуть земле. Но даже после этого Природа не перестанет создавать новые алмазы. Не переведутся и ювелиры, превращающие алмазы в бриллианты. И не исключено, что за каким-то из них снова не потянется шлейф убийств и преступлений. Разве в этом бесконечном процессе виноваты Добро или Зло?
  Но таков высочайший Замысел, постичь значение которого не дано ни доброму, ни злому.
  
   КОНЕЦ
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"