Когда случилась эта смешная, чуточку трогательная и как всегда, впрочем, грустная история, я жил тогда недалеко от Савёловского вокзала. Казалось бы, вокзал здесь совсем не причём, что называется, сбоку припёка, но он сыграл свою важную роль в этой истории, так как с него начинался путь на станцию Турист, где, собственно и зародилась эта отважная и немножко сумасбродная идея поездки в Бакуриани.
Метро в том районе ещё не было, и вообще это был чуть ли не край Москвы. Во всяком случае, далеко не центр. Наш пятиэтажный, грубо оштукатуренный, серый кирпичный дом, по?стройки 20-х годов, выходил одним крылом на тесный Сущёвский вал, по которому в то время ходили, скрежеща жутким колёсным железом и звякая, характерными весёлыми звон?ками, трамваи. Он, этот дом, довольно далеко отстоял от широкой Новослободской улицы, но числился адресом почему-то именно по этой улице за номером 62, корпус 15.
Меня, помню, всегда это очень удивляло, и я думал пренебрежительно, как все надутые тупые недоросли: "Вот несообразительные глупцы!" Но потом, по мере взросления, и по?немногу, с натугой, всё крепче и крепче развиваясь умом, не?ожиданно для себя решил, что у этой адресной загадки есть, скорее всего, не такое простое объяснение. И вообще, со временем понял, что нико?гда не стоит торопиться с поспешными выводами.
Небольшая коммунальная квартира наша находилась на первом этаже, что было очень удобно для многочисленных в те времена гнусных квартирных воров, поэтому со стороны заднего двора на окна пришлось ставить решётки. Чтобы они не выглядели совсем уж мрачно и не напоминали тюремные, их красили раз в году масляной белой краской. Они, конечно, пылились и ржавели, соприкасаясь с чистым московским воздухом, насыщенным ядовитыми испарениями от близ расположенных станкостроительных заводов, и сомнительной чистоты дождевой водой, поэтому их регулярно приходилось подкрашивать.
Этим завидным творческим трудом занимался мой папа (с протезом кисти левой руки), поскольку он был инженером с неоконченным высшим техническим образованием и работал технологом на заводе шлифовальных станков, который назывался игриво "Самоточка". С годами слой краски, всё увеличиваясь, набухал, на нём образовывались множественные вспучины, раковины, и решётки становилась пухлыми и корявыми, загораживая всё больше дневного света. Зато на вид они выглядели очень крепкими и неподатливыми, как в зловещем замке Иф, откуда бежал в своё время храбрый моряк Эдмон Дантес, ставший впоследствии сказочным богачом - графом "Монте-Кристо", чтобы жестоко отомстить своим обидчикам. Одна из этих решёток была установлена в кухонном окне, другая - в окне тринадцатиметровой комнаты, принадлежавшей нашей семье на правах квартиросъёмщиков.
Квартира наша была небольшая, в ней насчитывалось всего три жилых комнаты, в которые из узкого коридорчика вели совершенно одинаковые, крашенные бледным суриком филёнчатые двери, которые почти никогда не запирались на замок. Ещё была тесная кухонька, с двумя глухими, обшарпанными столиками (соседским и нашим), дровяной плитой, округлой пузатой раковиной с одним медным, позеленевшим от времени краном для холодной воды (горячей воды в те времена в коммунальных квартирах не было) и высоченной, выше человеческого роста, дверцей в наружной стене, прикрывавшей так называемый холодильник. Электрические тогда были большой редкостью и относились к заманчивому и почти волшебному понятию "дефицит". Наша семья приобрела как раз недавно такой по большому блату, и он стоял, с согласия соседей, в общем коридорчике этаким загадочным сфинксом, отсвечивая в полумраке почти первозданной белизной.
Была и ванная комната с дровяной колонкой. Насколько мне не изменяет память, этой таинственной комнаткой по прямому назначению не пользовались долгое время. До войны в ванной комнатке проживала домработница соседей Маня. Когда дома не было моих родителей и соседей, я забирался к Мане под ватное лоскутное одеяло, и она прижимала меня к себе в обнимку. И я задыхался от запаха её пота и какой-то волнующей страшной тайны, рядом с которой я оказался.
После войны Маня исчезла, а в ванной комнатке поселился единоутробный брат моего папы Жора, приехавший учиться в Москву. Учёба закончилась тем, что Жору забрали в Красную Армию, а в опустевшей ванной комнате дровяную колонку заменили на газовую. И я помню, как она гудела, когда газ поджигался горящей спичкой. С тех пор в ванной стали мыться. А до этого все (или почти все) ходили в баню на Тихвинской улице. Я ходил туда вместе с папой и с интересом разглядывал большие штуковины, болтающиеся у голых мужчин между волосатых ног.
Иногда соседка (баня ей казалась негигиеничной) затевала мытьё на кухне в корыте. А я сквозь замочную скважину с замиранием сердца пытался подглядывать. Однажды, в пору начинавшегося полового созревания, меня застукал за этим постыдным занятием брат соседки, наябедничал моим роди?телям, и мне крепко влетело от отца.
Ещё, конечно, был туалет-уборная, где постоянно журчала вода и жили крысы, которые ловко лазали по мокрым, точно слезящимся, ржавым стоякам из квартиры в квартиру в поисках насущного пропитания, которое они находили по ночам в стоявших на кухнях мусорных вёдрах, выдавая своё присутствие шорохом бумаги и звяканьем железных дужек.
Я помню, как эти жирные создания, с голыми длинными хвостами, поблёскивали своими умными злыми глазками, прячась за трубами, словно насмехались надо мной, понимая, что я их боюсь. Я был почти уверен, что они это понимали. На стульчак я садиться брезговал, нередко он бывал мокрым, поэтому приходилось, пока ещё позволяли не поражённые артритом коленные суставы, устраиваться на шатком унитазе на корточках, или проще сказать на карачках, или ещё проще - орлом.
Иногда на крыс устраивалась настоящая облава, её организовывал и возглавлял сосед, потому что он был заправский охотник и имел целых два ружья плюс широкий, страшно острый, большой нож и патронташ с патронами 16 калибра. На счету нашего соседа было множество подстреленных зайцев, те?теревов, глухарей, кабанов, лосей и даже один бурый медведь. Но эта примитивная квартирная охота на крыс мало помогала, и многолетний ценный опыт соседа пропадал втуне: крысы плодились с той же скоростью, с какой геройски погибали во время наших жестоких ночных облав.
О туалетной бумаге тогда никто не слыхивал, её заменяла старая газета, свёрнутая и заткнутая между водопроводными трубами и канализационными стояками. Газета обычно была целиковая, она частично намокала от конденсата с поверхности труб, но почти всегда удавалось отыскать и оторвать сухой кусочек. Отдушек тогда в продаже не существовало, да и в помине тоже - люди были непривычны к такой роскоши.
А что можно было для устранения неприятного запаха использовать ту же газету и спички, почему-то никто не догадывался. Поэтому по отменному, устойчивому запаху всегда можно было определить, кто последним из квартирных жильцов посещал уборную. И я чувствовал себя в эти моменты немножко Шерлоком Холмсом.
Одна из трёх комнат, естественно, самая главная, площадью около 13-ти кв.м, принадлежала нашей семье, состоявшей из трёх человек. Она служила нам местом ночлега, дневного отдыха по выходным дням или вечернего по будням; различных домашних занятий, которыми заполняется короткая человечья жизнь; чтения книг перед сном; слушания музыки, которую с шипением исторгал из своей сиплой механической груди старенький патефон, похожий в закрытом виде на чемодан для кратких командировок; а также выполняла из?редка роль залы для приёма гостей, главным образом, па?пиных сослуживцев.
Это последнее предназначение нашей комнаты, тесно заставленной самой необходимой мебелью, особенно вдохновляло моего папу, оно развязывало ему язык, когда приходили гости, и позволяла напиться сверх меры, чего в другое время ему не разрешала мама. Когда папа напивался, он становился необыкновенно милым, добрым, весёлым и чуточку слезливым. И пел тогда неожиданно сильным красивым тенором несколько непонятных для меня слов из единственной арии, какую знал. Это была ария месье Трике из оперы "Евгений Онегин":
Ви роза, ви роза. Ви роза belle Tatyana!
В остальные дни он был необычайный молчун, бывало слова от него не дождёшься. Хотя всегда можно было без труда понять, к чему он относится одобрительно или, напротив, что из происходящего за пределами квартиры или сказанного по всесоюзному радио решительно осуждает выразительной мимикой лица.
Ещё я вспоминаю одну его смешную странность, которая особенно раздражала мою маму: папа любил прокисший суп. Стенной холодильник плохо справлялся со своей основной задачей, особенно в тёплое время года, поэтому сваренный мамой суп (как правило, на два, а то и на три дня) нередко прокисал, покрываясь в отдельных местах тонкой пузырчатой плёнкой. Но это папу не смущало, он с показным удовольствием поедал такой суп в целях семейной экономии.
Мама и папа спали на высокой полутороспальной пружинной кровати с никелирован?ными решетчатыми спинками, увенчанными по краям блестящими, кое-где ободранными, шариками-набалдашниками. Кровать была частично отгорожена от меня круглым раздвижным обеденным столом, над которым низко свисал с кистями розовый шёлковый абажур. Вплотную к стене стоял полированный платяной шкаф со стран?ным названием "Хельга", на бликующих гладких дверцах которого всегда были отчётливо видны сальные следы от пальцев, вполне пригодные для снятия отпечатков (в случае необходимости).
Я же спал в противоположном углу, возле забранного решёткой окна, на низком раз?движном диване, скрипевшем при малейшем движении тела. Диван никогда нельзя было раздвинуть без перестановки мебели, так как он стоял зажатым между стеной и письменным столом. Если кто-нибудь из гостей, за?сидевшись допоздна, оставался у нас ночевать, мебель сдвигалась. Стулья ставились друг на друга (сидение к сидению) и торжественно водружались на письменный и обеденный столы. Диван со скрежетом, похожим на зубовный, выдвигался из угла и только тогда раздвигался под общий смех, что свидетельствовало о молодой, счастливой и беззаботной жизни.
Если ночевать оставались двое, то ещё одно спальное место устраивалось на полу. В ход шёл ватный, комкастый тюфяк, снимаемый с большой кровати, на которой оставался ещё один, такой же комкастый, чтобы моим родителям не оказаться совсем уж на голых пружинах, накрытых одной мятой простыней.
В двух других комнатах жили наши соседи, на редкость приличные интеллигентные люди: муж с женой и брат жены со своей гражданской женой-подружкой. Глава семьи, Иван Васильевич Казанцев, был непризнанным по?этом и заядлым охотником, поэтому при нём постоянно находились породистые собаки. Когда одна, когда две, а то и все три.
Одно время это были англо-русские гончие с белой короткой шерстью, покрытой чёрными и рыжими, будто под?палины, пятнами; потом их сменили спаниели с длинными мягкими болтаю?щимися ушами. Перед кормёжкой этим собакам натягивали на голову обрезанный капроновый или фильдеперсовый чулок, чтобы породистые уши не пачкались в алюминиевой миске с остывшей, но ещё тёплой овсянкой и кусками ржаного хлеба, заваренными крутым кипятком.
Иван Васильевич никогда не позволял себе не только бранного, но даже грубого слова. Внешне он запомнился мне усиками щёточкой под круп?ным носом; идеально ровным пробором волосам на умной голове с большим выпуклым лбом; высокими, всегда тщательно начищенными сапогами и длинной, навыпуск, серо-коричневой косовороткой со стоячим воротничком и накладными карманами, подпоясан?ной тонким "кавказским" наборным ремешком. Иван Васильевич писал свои стихи ночью, а утром спал до обеда.
Иногда его жена, Елизавета Андреевна, артистка Московской филармонии и мастер, как она сама себя называла, художественного слова, просила меня погулять с собаками, что я охотно исполнял, если бывал свободен. А бывал я свободен практически всегда.
С улыбкой вспоминаю день - ко мне обратилась Елизавета Андреевна с просьбой подержать Ладу (это кличка соседской суки) - когда между милой собачкой, с которой я часто гулял, и привезенным из другого района Москвы на свидание породистым кобелём должно было произойти ответственное породистое спаривание. И как наперекор моему участию в этом "страшном мероприятии" ринулась, как ледокол, крушащий льды в Арктике, моя мама, решительно преградив мне путь. Она покрылась по шее и щекам красными пятнами и патетически воскликнула:
- Этого нам ещё не хватало!
Иван Васильевич тоже был изрядный молчун, но не такой как мой папа. Если бы им довелось вдруг участвовать в соревновании-поединке, кто ко-го перемолчит, то я почти не сомневаюсь в папиной победе. Иногда Иван Васильевич, освободившись от груза накопившихся в его умной голове стихов и заботясь в некотором роде о моём культурном воспитании, затевал со мной разговор и говорил тогда очень длинно, веско и грамотно.
От него я впервые, пожалуй, ус?лышал мнения, которые ставили меня в тупик и одновременно западали в душу. Он считал, например, что многие (если не все) беды России проистекают из-за того, что численный состав населения, неоднократно зафиксированный всесоюзной переписью, для такой огромной страны меньше достаточного в несколько, а то и в десятки раз.
- Не понимаю, - сомневался я, прикидываясь тупицей. - Любая страна стремится к расширению своей территории. Даже воюет из-за неё.
- Да, но все империи рано или поздно разваливаются и даже исчезают.
- Что же, по-вашему, получается, что Советский Союз тоже империя и тоже развалится? - спрашивал я с чувством превосходства, стараясь в своих прищуренных глазах изобразить снисходительную насмешку знатока.
- Всенепременно, мой милый, - уверенно отвечал Иван Васильевич.
Ещё он не раз высказывался по поводу того, что ложь, увы, перестала быть грехом, а иногда, скорее даже часто, выступает как некая доблесть. В качестве примерного доказательства он приводил уверенно-бодрую пословицу, олицетворяю?щую, по его мнению, оптимизм советских людей: не обманешь - не продашь, вместо того, чтобы олицетворять порицание.
- И это ещё самое малое, - говорил он. - Вся история последнего времени - сплошная ложь. К тому же стало забываться понятие чести. Раньше честь всегда надо было беречь, а теперь её стали лихо отдавать. Редко когда услышишь: "Честь имею!". Так что, милый мой, береги честь смолоду.
Однако у меня насчёт его сомнительных высказываний были свои собственные стойкие убеждения. На них никак не влияли (я был непоколебимо уверен в этом) годами ежедневно звучавшие по радио слова настоящей правды, повторявшиеся в газетах, книгах, журналах, произносившиеся со сцен и три?бун, и которые носили красивое, крылатое и гордое название социалистического реализма. А если в этих словах всё же чувствовалась некоторая ложь, она казалась мне необходимой и не мешала нам - молодым, здоровым, половозрелым - ощущать себя вполне счастливыми.
Я вёл тогда, как мне представлялось, примерный образ жизни: много, без разбору, читал; неохотно, хотя вполне успешно, работал ведущим инженером в "ЦНИИ Промзданий", который находился неподалёку от места мое-го проживания; а по выходным дням в зимнее время с постоянством и страстью маньяка ездил с шумной компанией друзей кататься на горных лыжах в окрестностях станции "Турист" по Cавёловской железной дороге. Где было много оврагов, казавшихся нам горами. Они нас влекли к себе, эти горы.
Весной же, летом и осенью с той же компанией, с тем же азартом, по той же железной дороге каждую пятницу отправлялся на электричке до платформы "Долгопрудная". Где в одном из затонов Клязьминского водохранилища незаметно приютился яхтенный клуб "Аврора", откуда мы, кто на яхтах под парусами, кто на байдарках под вёслами, плыли в "Бухту Радости", где купались, загорали, вечерами пели песни у костра и вообще весело проводили время, не подозревая как быстро оно утекает. Словно сухой песок непрестанно сыплется струйками сквозь растопыренные пальцы рук.
В нашей дружной компании было немало романтических историй, но о них надо рассказывать отдельно, потому что каждая из них претендует на свой собственный интересный сюжет. А передо мной сейчас рисуется другая картина.
II
И вот, однажды, многоснежной зимой, я вернулся из Туриста как всегда поздно вечером, в воскресенье. Уставший до чёртиков, с пересохшей глоткой, охрипший от дурацких песен, которые мы вдохновенно орали в вагоне электрички, не задумываясь о том, нравится ли кому-либо из окружавших нас пассажиров этот дикий ор, и что мы можем кому-то помешать, а возможно даже причинить страдание своей музыкальной фальшью.
В тазу лежат четыре зуба,
И я как безумный рыдал.
А женщина-врач хохотала.
Ха-ха!
Я голос Маруси узнал.
Ах, как наивен и жесток этот милый и страшный эгоизм молодости!
Я испытывал неосознанное, блаженно-дремотное состояние необъяснимого счастья от физической усталости после двух свободных от работы дней, проведенных на свежем, морозном воздухе, в окружении весёлых друзей-горнолыжников. С утра и до вечера мы без устали повторяли одни и те же однообразные медленные подъёмы в гору "лесенкой" или "ёлочкой" и стремительные спуски вниз, с лихими змеевидными поворотами по буграм, наскрёбанным тупыми кантами лыж.
Иногда это однообразие прерывалось комическими падениями, ушибами, растяжениями связок в голеностопных или коленных суставах. Это вызывало бурю эмоций, сочувственных охов, ахов, вздохов, деловых советов. Постепенно все успокаивались, приходили в себя, и вся карусель начинала бешено вращаться сызнова.
А ближе к ночи, накатавшиеся до одури и дрожания ног и рук лыжники, возвращались в деревню, где превращались в любителей шумного застолья в гостеприимной жаркой избе у тёти Насти и дяди Вани, с громким песнопением под гитару далеко за полночь. Любимой нашей песней была "Баксанская фронтовая":
Помнишь, товарищ, белые снега,
Стройный лес Баксана, блиндажи врага,
Помнишь гранату и записку в ней
На скалистом гребне для грядущих дней...
В общем коридоре нашей коммунальной квартиры, где на стене рядом с входной дверью висел общий телефон и где, по согласованию с соседями, стоял электрический холодильник нашей семьи, я первым делом сбросил с ноющих плеч рюкзак на пол.
Вытащил лыжи из самодельного чехла, который мне помогла сшить моя мама. Фирменные чехлы были тогда большой редкостью и могли принадлежать обычно тем счастливчикам, кому удавалось побывать за границей и там "отвариться".
Распутал длинные, волглые сыромятные ремни, которыми они были связаны, и поставил лыжи вместе с палками между двойными входными дверьми в квартиру. Стянул с себя пропахшую благородным потом спортивную куртку, повесил её на отдельную вешалку возле нашей комнаты.
И, не снимая неуклюжих горнолыжных ботинок, пропитанных для придания им нужной жёсткости парафином, заглянул первым делом в холодильник, где всегда к моему возвращению были поставлены моей заботливой мамой две бутылки молока, с широкими, по тогдашней моде, горлышками, и банка клубничного варенья. Захватив всё это с собой в руках, я протопал в общую кухню, уселся за наш стол, достал из выдвижного ящика большую ложку и стал с тупой жадностью поглощать любимое варенье, запивая его прямо из горлышка бутылки холодным молоком двойными, а то и тройными глотками, слышными, возможно, по всей квартире.
Быстро расправившись с этой вкуснятиной и сожалея, что всё так быстро кончилось, я с трудом снял горнолыжные ботинки, запихнул их под табурет, на котором сидел, нащупал ногами старые шлёпанцы со смятыми задниками и, булькая животом, то и дело вздрагивая от бурной отрыжки, прошёл в нашу комнату.
Мама, как всегда, что-то шила, склонившись над старенькой швейной машинкой "Singer", которая служила верой и правдой ещё её бабушке. Из-за стрёкота и стука машинки мама не слышала, как я вернулся. Не столько услышав, сколько почувствовав, как кто-то вошёл в комнату, она повернулась в мою сторону, остановив машинку, придерживая вращающийся маховичок рукой.
- Привет! - сказала она обрадовано. - Вернулся, путешественник? - По её тону можно было догадаться, что она меня терпеливо ждала, волновалась, а теперь вот успокоилась.
- Да, - односложно ответил я. - Где папа? Он сегодня будет вовремя?
- Спроси что-нибудь полегче. Молоко не прокисло? А то у нас на два часа отключали электричество. Как всегда, без предупреждения. Что-то там чинили второпях. Искали какую-то пропавшую фазу.
- Нет, спасибо, всё было очень вкусно. Главное - в самый раз. Как с большого перепою.
- Я рада. Особенно мне понравилась ассоциация. Какие новости?
- Мы едем в Бакуриани.
- Вот как! Это неожиданно. Кто это мы? - заинтересовалась мама.
- Я, твой любимчик Вадик Савченко, Толя Дрынов и ещё один журналист Лёша Куманцов; ты его не знаешь, но он тоже хороший парень. Без загибонов и закидонов.
- Ты как всегда начинаешь с себя. Воображаешь себя пупом?
- Мама, ты же прекрасно знаешь, что я этого не думаю. Но если тебе так больше нравится, начну с кого-нибудь другого. Едем вчетвером: Вадик Савченко, Толя Дрынов, которого в нашей компании кличут Дрынчик, Лёша Куманцов, которого ты не знаешь, и я - твой непутёвый сын.
- Ты забыл добавить, что Лёша Куманцов тоже хороший парень. Но всё равно так будет, пожалуй, значительно лучше, - одобрила мама мой новый вариант важного сообщения. - Горе ты моё луковое! - тяжко вздохнула она. - Когда ты, наконец, повзрослеешь?
- Я не горе твоё, а счастье-несчастье, - возразил я. - Ты сама не раз так мне говорила. Я помню, я злопамятный. Как пушкинский Сильвио.
- Ты прав. И все, конечно, задержавшиеся во времени неженатики?
- Нет, не все. Лёша Куманцов женат, его жену зовут Людмила. Дрынчик говорит, что она хорошая баба, но слаба на передок.
- Фу! Как тебе не стыдно! Не забывай, что ты разговариваешь со своей мамой. И что, Людмила тоже едет?
- Нет.
- Почему?
- Не знаю, - ответил я, широко зевая и начиная задрёмывать.
- Странно. Я привыкла к тому, что муж и жена всегда вместе, особенно на отдыхе. Ты же знаешь, муж и жена - одна сатана.
- Она на лыжах не катается.
- Это неважно. - Мама помолчала, думая о чём-то своём, потом спросила: - И где это Бакуриани? Недалеко от Баку?
- Причём здесь Баку, мама? Баку - это Азербайджан, а Бакуриани - это в Грузии, в горах.
- В Грузии красивые девушки, - сказала мама, вздохнув.
- Не говори глупости, пожалуйста! - сказал я, глаза мои сладко слипались. - Девушки здесь не причём.
- Я просто так сказала. - Мама пожала плечами, складывая своё шитьё натруженными пальцами. - Если бы ты объявил, что вы собираетесь ехать в Польшу, Болгарию, Румынию, в Закарпатье, или куда-нибудь ещё, я бы сказала то же самое.
- Это как сказать! Что-то ты здесь никак не можешь найти для себя подходящую.
- Дело не в них.
- А в ком же?
- Наверное, во мне.
- Я почему-то подумала, что именно так ты мне и ответишь. Счастье ты моё - несчастье луковое! И когда же вы едете?
- Как только оформим отпуска. Самое трудное заключается в том, что это надо сделать одновременно. К тому же на разных работах. А начальники всюду тупые, как на подбор.
- Я думаю, что это будет не так сложно. Насколько мне известно, охотников уходить в отпуск зимой мало.
- Ты забываешь, что нам нужно умудриться получить половину отпуска. А это почему-то вызывает у начальства непонятную оскомину и даже раздражение. А что ты шьёшь? - спросил я, меняя тему разговора и пересаживаясь со стула на свой диван.
- Да вот папе воротничок на рубашке перелицовываю. С лица весь истёрся до неприличия, а с изнанки ещё вполне сгодится. Ужинать будешь? У меня есть макароны с зелёным сыром. Осталось только их разогреть на керосинке и выложить в тарелку.
- Нет, спасибо, я холодного молока с вареньем надулся. Чуть шевельнусь - и булькаю, как будто скаковой мерин ёкает селезёнкой. Сейчас - только спать. А то завтра рано вставать. Надо как следует выспаться перед надоевшей, как зубная боль, работой. Не то не смогу грамотно поставить перед начальством вопрос ребром относительно отпуска.
- Ты что же, совсем отупел в своём Туристе?
- Нет, не совсем. Ещё кое-что соображаю. Иногда. Но всё же, думаю, лучше выспаться.
- Ну, ложись. Я уже заканчиваю своё шитьё и тушу свет. На завтрак как всегда овсянка, два яйца всмятку, кусочек жареного бородинского хлеба и кофе со сливками без сахара? Ничего не забыла?
- Умница... Я тебя люблю, - пробормотал я уже сквозь сон, натягивая на голову лоскутное ватное одеяло - уютный тёплый подарок моей деревенской бабушки, папиной мамы - бабушки Саши.
III
Через неделю мы вчетвером (как уже было сказано), все вместе в одном купе, ехали скорым поездом "Москва-Тбилиси". Я вскочил в тамбур вагона на ходу, когда поезд уже тронулся, набирая скорость, за что получил ворчливое замечание от миловидной рыжеволосой проводницы, с причёской "частый перманент", державшей в вытянутой из вагона наружу руке свёрнутый в трубочку жёлтый сигнальный флажок, означавший, что всё в порядке:
- Вы чего же опаздываете, молодой человек? - спросила она игриво, кривясь ярко напомаженными полными губами.
- Ничего, всё нормалёк, - ответил я, улыбаясь неизвестно чему и переводя дух. - Я всегда так, в последнюю минуту. Привычка такая. Ничего не могу с собой поделать. В риске есть безумство храбрых.
- Ну, и очень плохо, - проговорила проводница, стоя ко мне спиной и запирая пыльную дверь вагона. - Когда-нибудь отстанете - поумнеете.
- Да ладно, девочка, всё путём! - легкомысленно произнёс я, с трудом протискиваясь с набитым рюкзаком и лыжами сквозь узкий проход между кипятильной колонкой и купе проводников.
- Я вам не девочка! - почему-то обиделась проводница и демонстративно задвинула перед моим любопытным носом резким сдвигом катучую дверь в своё купе, едва не прищемив свои роскошные волосы цвета окислившейся медной проволоки сечением 0.75 квадрата.
У меня действительно есть такая, мягко говоря, странность: люблю приезжать в аэропорт или на вокзал, когда до вылета самолёта или отправления поезда остаётся критическое время - ещё чуть-чуть и опоздал. Но всегда успеваю. Что это? - нелепое удальство, блажь неустоявшегося характера или молодецкая игра, связанная с глупым риском, я объяснить не могу.
Когда я, с возгласом: "Привет храбрым лыжникам!", ввалился в нужное купе, все наши уже успели распихать свои рюкзаки под диванные полки, засунуть лыжи в багажный отсек над головой и сидели, с озабоченным видом на лицах, возле откидного столика под окном, не зная чем себя занять. Лыжи были намного длиннее глубины багажного отсека и торчали, грозно нависая оттуда, будто собирались вот-вот свалиться мне на голову в наказание за рискованное опоздание, не имеющее разумного оправдания.
- Запихни лыж наверх! - скомандовал Вадик Савченко, рукой и глазами показав, куда именно их следует запихнуть.
Вадик любил распоряжаться, давать советы, делать замечания, не обращая внимания на то, что все вокруг него к этой его командирской манере относятся насмешливо и вообще воспринимают его персону с юмором. Ко всему прочему Вадик бы загадочно невезуч и напоминал трагикомический персонаж конторщика Епиходова из Чеховской пьесы "Вишнёвый сад". Там, где обычный человек проходил беспрепятственно, Вадик непременно за что-нибудь цеплялся носком ботинка и, в лучшем случае, спотыкался.
Он и Толя Дрынов оба имели звание яхтенного рулевого первого класса и оба носили одинаковые усы, которые делали их молодые лица похожими на подвальных котов, озабоченных поисками сговорчивых кошек. Если Толя был крутолоб, имел длинные, чуть вьющиеся волосы, отличался стеснительностью, смешливостью и говорил тихим голосом, то Вадик был лыс, любил командовать и говорил всегда громко, точно те, к кому он обращался, были если уж не совсем глухие, то сильно туговаты на ухо. "Ты что, Вадика не знаешь?" - говаривал близко знавший его Толя Дрынов, если кто-либо выражал удивление, сочувствие либо даже недоумение, в связи со странным высказыванием или неожиданным поступком Вадика Савченко.
- Слушаю и повинуюсь! - бойко отрапортовал я в ответ на приказ Вадика, забираясь с лыжами на края нижних полок, чтобы дотянуться до багажного отсека. - Как хорошо, что есть люди, которые всегда готовы придти к тебе на помощь дельным советом в трудную минуту жизни.
- Сам дурак! - тут же парировал Вадик.
- От такого слышу! - Не стал сдаваться я сразу, хотя знал, что Вадика переспорить просто невозможно.
Расправившись с багажом, я уселся рядом с Лёшей Куманцовым, который, как и Вадик Савченко, был до смешного лыс. Очень хотелось погладить его по голове, чтобы утешить в связи с начавшейся долгой разлукой с его любимой женой Людмилой, которая была якобы слаба на передок. Напротив нас сидели Толя Дрынов и Вадик Савченко. Поезд уже набрал полный ход, напоминавший о первой космической скорости, и вовсю раскачивал вагон, словно собираясь показать недоверчивым пассажирам с лыжами, что может так делать весь долгий путь до станции Хашури в солнечной Грузии и при этом не перевернуться и не сойти с рельс. За окном стремительно проносились телеграфные столбы на фоне подмосковных пейзажей, уже освободившихся от скучных индустриальных вставок.
- Два лысика и два усатика, - с серьёзным выражением лица громко произнёс Вадик, демонстрируя необычайную наблюдательность.
- Тонко подмечено, - едва слышно отреагировал Дрынчик и неожиданно громко расхохотался.
- Классные лыжи у тебя, - сказал я, обращаясь к Лёше Куманцову. - Я такие видел впервые только на американской выставке. Потом узнал, что они называются "голубые стрелы". Эти сходящиеся к носку стреловидные линии так и напрашиваются на сравнение: спуск ещё не начался, а лыжи уже летят с горы. Где ты их взял? Я тоже такие сильно хочу. Не понимаю, как могут обычные люди доставать такие классные лыжи.
Он помолчал немного, перед тем как ответить, собираясь с мыслями, и чуть нахмурился. Может быть, решил, что я его в чём-то подозреваю или даже пытаюсь обвинить. Потом сказал с расстановкой и скрытой усмешкой, которую я не увидел:
- Ничего подобного.
- Что ничего подобного? - изумился я.
- Признавайся, что ты подумал, будто эти лыжи достались мне не совсем чисто, а по большому блату.
- С чего ты это взял? - ещё больше удивился я.
- Мне показалось, старик, что ты спросил это не просто так, а с подвохом. В твоём вопросе был скрытый намёк и двойное дно. Я стреляный воробей. Меня на мякине не проведёшь. Заруби себе это на носу.
- Да брось ты, Лёша, не валяй дурака! Просто спросил и всё.
- Ну, хорошо, я тебе верю. Проехали. Рассказываю чистосердечно. Не так давно мне довелось от моего журнала "Новое время" получить краткую командировку в Вену. Есть такой чудесный городок на голубом Дунае. Все про эту реку слышали благодаря Штраусу. Правда, она совсем не голубая, а серо-зелёная и довольно мутная. И там, в Вене, я, по совету знающих людей, разыскал за мостом через Дунай квартал, где гнздились магазинчики "братьев-разбойников". В основном это дети еврейских эмигрантов первой волны, уцелевшие после Холокоста, торгующие разным комиссионным барахлом, рассчитанным на публику из Советского Союза. Как правило, с тощим карманом.
Не успел я войти в один из таких магазинчиков, как мелодично звякнул колокольчик, и передо мной предстал продавец, он же, скорей всего, хозяин лавочки, с характерной семитской внешностью, и на чистом русском языке сказал: "И здравствуйте, товарисч!". Я, естественно, поздоровался. Он недоверчиво оглядел меня оценивающим взглядом и спросил: "И что вас интересует в моём скромном торговом заведении? Это мне весьма и даже очень любопытно". Я сказал: "Ищу хорошие лыжи". "Ха!" - воскликнул он. - Таки у вас есть чутьё и вкус, молодой человек! Вы попали прямо по адресу. Подождите минуточку, я сейчас мигом вернусь обратно. Одна нога здесь, другая там, и обе вместе снова здесь. И вам останется только ахнуть и воскликнуть: "Боже правый и левый боже тоже!".
И вскоре он из кладовки вынес в длинном запылившемся целлофановом чулке те самые "стрелы", которые ты видел там, наверху. - Лёша, не поворачивая головы, показал пальцем в сторону багажного отсека. - Затем, - продолжил он, - этот "разбойник", с ловкостью фокусника, стянул с лыж целлофановый пакет, будто чулок с прекрасной ноги любимой женщины, и стал расхваливать свой товар. - Я вижу, вы настоящий лыжинский специалист. Посмотрите, какие у них канты - ни одной зазубринки. Можно бриться, если вы забыли взять в дорогу свой "жиллет". И как легко они гнутся в носках. Это просто фантастиш! А теперь взгляните, как они прижимаются по всей длине, если их сдавить посередке всего двумя перстами. Они льнут друг к другу, как молодые любовники. Скажите честно: вы видели где-нибудь ещё такие лыжи?". Я не выдержал этого коммерческого натиска и купил, отдав почти все свои деньги.