У дальней стены огромная старая марокканка. Вся оплывшая, большое белое лицо, прямые чёрные брови. С трудом поднималась, с трудом ходила, ложась грудью на металлический ходунок. Но своих хворей не замечала, много и спокойно ела, много говорила по телефону. Вечером её плотным кольцом окружали крикливые дети и внуки.
Третья -- посредине -- та самая... Та самая, которую я не пожелаю в соседки и врагу. Бесноватая. Кожа у неё была цвета пустыни. Не песчаной и мягкой, а спекшейся, глинистой, с вкраплениями железа и марганца. Всё лицо, как оврагами, вспорото глубокими морщинами, а руки и ноги -- одни кости. Сколько ей лет? Сто? Восемьдесят? Шестьдесят? Седые лохмы, вырвавшись из-под платка, метались по матрацу (потому что подушку и простыню она бросила на пол). Да, была у неё еще некрепкая сивая косица с ярко-рыжим концом. Она ещё красилась хной, эта ведьма!
Быть безобразной никто не запретит, её дело. Если бы она не была буйной! Сидела бы на своей территории, так нет! Она то сбрасывала, то натягивала на себя одежонку, перекладывала нектарины из мешка в мешок, и при этом пыталась устроить склад у меня (!) в изголовье. И, что не лезло уже ни в какие ворота, снова и снова ставила на мою чистую, только что застеленную сестричкой кровать, башмаки. Два по-мужски огромных ботинка, запудренных пылью. Я снимала и ставила их на пол, вызывая гневный вопль соседки. Не иврит. Не идиш. И уж, конечно, не русский. Арабка, я догадалась, -- арабка. Она снова и снова нащупывала на полу свои шузы и снова водружала их около меня. Простуженная навсегда, она еще откашливалась направо и налево, и мне в лицо летели её полноценные плевки. В лицо марокканки тоже, но та задумчиво жевала очередной пончик и не реагировала.
Я пошла на пост: это же невозможно. А мне сказали: очень даже возможно. Потому что иных мест в отделении нет, а соседка моя -- слепая бедуинка, впервые попавшая в цивилизованное помещение. "Представляете, как ей страшно?" И я представила бедуинский поселок, который видела сосем близко, мы много раз проезжали мимо с друзьями, живущими на территории. Правда, было это не под Арадом, откуда прибыла в Барзилай моя красотка, а в Иудее, но разница, небось, небольшая. Скалы, какие-то упаковочные ящики, груды тряпья и навес: четыре столба с голубой пленкой поверху, от дождя, от редкого снега. Всё! Как же они здесь живут? Живут. И любят, и рожают детей и болеют, и умирают. Как готовят пищу? Как моются? И прочее? Друзья на мои вопросы ответить не могли. Голубая плёнка натягивалась от ветра, и рвалась вверх, образуя не то арку, не то купол.
Я представила, каково моей соседке, прожившей всю жизнь на голом куске земли, очутиться среди незнакомых слов, запахов, звуков. Слепая, она слегка различала яркий электрический свет. И шла на него, чтобы присесть посреди холла и пустить на пол струйку. И кал санитарочки убирали за ней в самых неподходящих местах (подгузники, простите за подробности, она тут же срывала с тощих бедер). Её кровать пытались закрыть с боков решетками, но она переносилась через них с легкостью серны. Установку для внутривенного вливания повалила на пол, вырвав шунт и залив палату кровью. С ней пытались наладить контакт через сына, тихого араба в мятом пыльном костюме и клетчатой арафатке. Он пытался ей что-то объяснить. В ответ она грозно визжала ему в лицо и норовила ткнуть растопыренными пальцами. Из другого отделения привели сестру, знающую арабский язык. Во время назидательной беседы с бедуинкой она только разводила руками:
-- Это даже не ребёнок. Это какое-то...Маугли.
Но я что-то уже представила. Поэтому, вовсе не будучи матерью Терезой, брезгливая и озлобленная, я время от времени поднимала с пола одеяло и прикрывала мосластое существо. А то и подушку подкладывала под безумную голову.
Кстати, мне просто не дали уйти в неприязнь. Боже мой, какой замечательный образ врага можно было создать: дикарка, грязнуля, арабка, наконец (шла, между прочим, интифада). Сестрички подавали мне пример терпения и уважения к человеку как таковому. Моя соседка получала те же процедуры, что и мы с марокканкой. Больше того, из отделения не изгнали бестолкового и бесполезного сына. И ночью он спал на раскладушке в коридоре, храпя под арафаткой и разбросав свои пыльные, крепко пахнущие ботинки на пути к титану с кипяченой водой. И никто не делал ему замечаний!
Первой выписалась марокканка, её забрали из палаты дети ранним утром. У неё всё было о, кей, дай Бог ей и дальше иметь такие хорошие нервы...
Бедуинку тоже прооперировали -- под общим наркозом. На утро она снова бушевала, её рвало, у неё было неправдоподобно высокое давление, она хотела сорвать повязку. А потом, когда повязку сняли, вдруг притихла: она видела. Проходя мимо, она нашла мою руку и вполне осознанно пожала её наверное в знак благодарности за мелкие услуги.
Уходили из отделения мы вместе. Бедуинка была одета празднично, -- в черном сатиновом платье, расшитом цветными лентами. У входа в больницу её сын сел за руль какой-то иномарки, приложив к уху телефон. Ну, просто американский фильм. А моя буйная соседка возвышалась на заднем сидении, выпрямив спину, как английская королева. Кто здесь что поймет? Знающие люди позже объяснили, что молодые бедуины нынче зарабатывают большие деньги на стройках и в ЦАГАЛе, помогая военным выслеживать террористов в пустыне по приметам, известным только им. И еще: бедуинские поселки бывают более-менее цивилизованными (где, где моя "подруга" красила волосы хной?). Нo уйти памятью от рвущегося в небо голубого парашютного купола я могла.
Три женщины, живущие в одно время в одном измерении. Три мира, три маленьких космоса. Совсем рядом, близко-близко. До Арада от Ашкелона...ну, час, наверное, ну, полтора. От бедуинки до меня и от меня до бедуинки -- бесконечность, я просто не могу ничего знать о ней.
Ну, хотя бы в самом начале пути были мы равными и похожими? Первый луч света, первое материнское прикосновение, первый мужчина... Марокканка...Молитва и движение воздуха от пламени свечи, в колеблющемся сиянии прекрасны глаза детей. И вкусна еда...А вот с бедуинкой -- глухо. Бьется на ветру синяя плёнка, и пуст тот напористый воздух. Ничего не знаю...