После событий в Саяногорске некоторые из моих коллег-энергетиков с опаской думают о командировках. Потому что естественно боятся за свою жизнь. Там был - просто взбесившийся, полный ненависти к людям Ктулху, который вечно фхтагн.
Имя которому - Алчность, Незнание, Безответственность. Закрыл своим мясистым пузырчатым телом отсасывающую трубу и смачно плюнул вверх.
И люди думают: "Раз случилось однажды, может случиться вновь. Что, если опять, и если именно я?"
Другое дело, на стройке на голову труба упадёт - всё ж ты в каске, попадёшь под напряжение - так ты в резиновых сапогах.
Вот на безалаберно строящейся станции N можно запросто упасть на нижнюю отметку или на дисковый затвор, но и это оставляет хоть малые, но шансы на выживание.
А там - едва ли не мистически страшно. Оказывается, может быть.
А вот у меня нет такого страха. Больше нет.
Дорогу от автобусной станции до работы переходить гораздо опаснее.
Единственно, при мыслях о смерти следуют мысли о детях. Как они будут без меня, кем они вырастут, как назовут внуков?
А панического страха - нет.
Впрочем, это не значит, что когда наступит час, я не буду пищать, визжать, царапатся, может, описаюсь или обкакаюсь. Если будет на это время.
Но это в естественном процессе, защищая бренное существование, как кошка или курица.
Вот лет около двадцати назад, да, было. Болезнь, как это нынче модно говорить, "пограничное состояние", а может, просто этап приспособления к окружающему миру.
Когда пришла, наконец, страдая, к психиатру, и рассказала о своих проблемах, он меня прогнал.
На вопрос: "А если это бесы вселились в меня? Вы верите в бесов?" он ответил: "Конечно, они есть".
И вообще, идите, говорит, вы материалисты, ни во что не верите, от этого, мол, и все ваши беды.
А было вот что.
Весь мир вдруг показался мне ужасен. Особенно люди. Каждый из них будто таил в себе непонятную угрозу.
Я смотрела на них и думала: " Боже, как же они могут жить, зная, что в любой момент могут умереть!"
Как они ходят, улыбаются, смеются. Живут.
Ещё я думала, как страшно умереть - самой или когда с близкими случается это.
Это казалось мне немыслимым, диким, жутким самой чёрной жутью.
В то же время я понимала, что нахожусь в особом состоянии, описать которое никому не смогу никогда. И сейчас, когда пишу эти строки, это лишь дань прошлому, перо и бумага сохранили память, но не ощущения.
Это было горестным озарением, будто, уверенно шагая по дремучему лесу с дружиной на бой со Змеем-Горынычем, как Василиса Премудрая, я обернулась и увидела, что стою одна-одинёшенька, нет ни лат, ни меча, а из логова змеева уже несёт копотью и смрадом.
Сейчас бы сказали: "Внезапно вышел из матрицы".
Я подходила к своему дому и думала: "Что, если я сама - источник ужаса? Что же во мне может быть ужасного, немыслимого, того, что делает меня иной?" Во мне течёт кровь, бьётся сердце, пучится газами кишечник, и вообще вся я набита всякой дрянью, которая немедленно начнёт гнить, разлагаться, разваливаться на части, извергая отвратительные миазмы, стоит только кому-то толкнуть меня под поезд или с силой, достаточной, чтобы раскроить кость, ударить по голове.
Я боялась себя, неведомым разумом созданного своего странного тела.
А что, если я сама, своими руками могу сотворить этот кошмар? Бог мой, как мы хрупки, и степень этой хрупкости я понимала тогда, в моих венах билось это знание, которое "здоровому" человеку покажется полным болезненным бредом. Как мне сегодняшней.
Я внезапно подумала, что, придя домой, могу взять нож, палку или верёвку и сотворить со своими близкими все те ужасные вещи, о которых с содроганием читаешь в сводках происшествий.
Могу вскочить на лекции и вонзить ножницы в спину ни о чём не подозревающей преподавательницы.
Я знала, что мне никто не помешает, потому что никто не знает и не поверит мне, даже если я скажу, что на это способна.
Так, следующим этапом своего безумия, я перестала бояться собственной смерти и стала бояться смерти родных - от своей собственной руки.
Причём понимая, что этого никогда не совершу, я продолжала сомневаться, причиняя себе самой немыслимую, невообразимую пытку.
Я сходила с ума, я это осознавала, но никто не мог мне помочь, ни единый человек не понимал моего состояния.
Я не могла заснуть в страхе, что, проснувшись, обнаружу себя в крови, загляну в соседнюю комнату и увижу там тела людей, которых я любила или думала, что любила.
При этом сердце моё билось чётко и ровно, как часы. Страдала лишь голова.
Сейчас иногда страдает сердце - приступами аритмий, странной болью, то ли настоящей, то ли фантомной. Ну пусть его. Я уже давно не боюсь.
А тогда, тогда... Если бы я могла выпить хотя бы кружку пива, может, это помогло бы мне.
Но я была абсолютным трезвенником до двадцати лет.
Помню себя в подъезде. Изнеможённо прислонившись к стене у лифта, я думаю наложить на себя руки. Я страдаю жутко, и эта боль много хуже физической.
Я думаю, что понимаю, наконец, смысл выражения "не пожелаешь и врагу".
И при том, по вердикту психиатров, я не больна!
Тогда что, что же со мной?
Несколько лет спустя я прочла рассказ Набокова "Ужас" и поняла, что не одинока в своих переживаниях.
"Бывало со мной и другое: ночью, лежа в постели, я вдруг вспоминал, что смертен. Тогда в моей душе происходило то же, что происходит в огромном театре, когда внезапно потухает свет, и в налетевшей тьме кто-то резко вскрикивает, и затем вскрикивает несколько голосов сразу,-- слепая буря, темный панический шум растет,(--) и вдруг свет вспыхивает снова, и беспечно продолжается представление. Так, бывало, душа моя задохнется на миг, лежу навзничь, широко открыв глаза, и стараюсь изо всех сил побороть страх, осмыслить смерть, понять ее по-житейски, без помощи религий и философий. И потом говоришь себе, что смерть еще далека, что успеешь ее продумать,(--) а сам знаешь, что все равно никогда не продумаешь, и опять в темноте, на галерке сознания, где мечутся живые, теплые мысли о милых земных мелочах, проносится крик -и внезапно стихает, когда наконец, повернувшись на бок, начинаешь думать о другом.
Полагаю, что все это -- (...)внезапное паническое предвкушение смерти,-ощущения, знакомые многим, и если я так останавливаюсь на них, то потому только, что в этих ощущениях есть частица того высшего ужаса, который мне однажды довелось испытать. Высший ужас... особенный ужас... я ищу точного определения, но на складе готовых слов нет ничего подходящего. Напрасно примеряю слова, ни одно из них мне не впору".
Это было и обо мне.
" ... я вышел пройтись. (...)И вот, в тот страшный день, когда, опустошенный бессонницей, я вышел на улицу, в случайном городе, и увидел дома, деревья, автомобили, людей,-- душа моя внезапно отказалась воспринимать их как нечто привычное, человеческое. Моя связь с миром порвалась, я был сам по себе, и мир был сам по себе,(--) и в этом мире смысла не было. Я увидел его таким, каков он есть на самом деле: я глядел на дома, и они утратили для меня свой привычный смысл; (...) Я понял, как страшно человеческое лицо. Все -- анатомия, разность полов, понятие ног, рук, одежды,(--) полетело к черту, и передо мной было нечто-- даже не существо, ибо существо тоже человеческое понятие,-- а именно нечто, движущееся мимо. Напрасно я старался пересилить ужас, (...), чем пристальнее я вглядывался в людей, тем бессмысленнее становился их облик. Охваченный ужасом, я искал какой-нибудь точки опоры, исходной мысли, чтобы, начав с нее, построить снова простой, естественный, привычный мир, который мы знаем (...) у меня было только одно желание: не сойти с ума. Думаю, что никто никогда так не видел мира, как я видел его в те минуты. Страшная нагота, страшная бессмыслица. (...)Я уже был не человек, а голое зрение, бесцельный взгляд, движущийся в бессмысленном мире. Вид человеческого лица возбуждал во мне желание кричать".
В случае с Набоковым это продолжается недолго - несколько часов.
Со мной происходило несколько месяцев.
Теперь я понимаю, что это было отражением глубоких внутренних переживаний: где я, с кем я, кто любит меня и кого люблю я, что могу я сделать для того, чтобы бедные старики родители перестали избегать друг друга, а мама зашила бы аккуратно, наконец, дыру на дряхлом папином пижаке.
Что надо бы давно сказать человеку, с которым я была тогда, что я не люблю его и никогда не полюблю. Что институт мне не нравится, и надо бы поступать на журналистику МГУ или в литературный. Бросить прямо посередине всё к чёртовой матери - и начать всё заново.
Понять, наконец, что я - хозяйка своей собственной судьбы.
Но я не посмела сбросить со своих плеч груз собственной хорошести, внушённый мне родителями, родившими меня под пятьдесят и поэтому опасающимися оставить меня одну, без средств к существованию, в круговерти разумного естественного отбора.
Зато меня с лихвой хватило на обустройство бесчеловечной внутренней пытки.
Судьба, в итоге, всё решила за меня.
Примирила моё мироощущение замечательными детьми, которых я боготворю, рулём и педалями, которые я обожаю, маленьким домиком на берегу Можайского водохранилища, поездками в другие страны - в командировки и так, наконец, самой работой, с которой мы договорились и дожили до серьёзной взаимной если не любви, то глубокой симпатии.
И возможностью - писать. Есть у меня тайное подозрение, что это едва ли не главное в моей жизни.
Много чего ещё было. И будет.
Поэтому - нет.
Не боюсь я смерти.
Покинуть жизнь - да, боюсь. Не доделать, не довоспитать, не доработать, не допеть, не долюбить.
Не долюбить - даже сильнее всего на свете боюсь.
А собственно смерти - нет.
Отбоялась я костлявой в ранней юности.
Смерть, кто-то скажет, это мерзость и гадость.
Смерть, скажу я, достойное завершение глубокой старости, и к этому надо стремиться.
Смерть, к сожалению, может иметь горестный оттенок преждевременности - лёгкий запах формалина и разложения в морге, куда несколько лет назад отвезли попавшего под поезд моего отца.
Но это не запах отвращения и ужаса.
Это запах страшной человеческой боли, горючих невылитых слёз.
Но да, она бывает и такой.
Нелепой, внезапной, нежданной.
И это надо принимать так, как оно есть.
Значит, каждый день надо жить, на каждом шагу задумываясь, а как меня вспомнят завтра, если сегодняшний - самый последний?