Снилось Фёдору Гавриловичу Звонарёву, будто ловит он карасей руками в мелком, заросшем водорослями пруду. Рыбы было много и вся крупная. Однако каждый раз, лишь только он запускал пальцы под колючие жабры, карась непостижимым образом ускользал. Фёдор Гаврилович очень волновался во сне. Сердце его тяжело билось и ноги от холодной воды сводила судорога. Разбудил его телефонный звонок. Он снял трубку и услышал знакомый напористый женский голос:
- Звонарёв? Извини, если побеспокоила...
"Опять кто-то из наших помер, - окончательно проснулся, он - Вера просто так звонить не станет"
Вера, Верунчик, Вероника Борисовна была его давней приятельницей. Настолько давней, что он даже затруднялся конкретно определить их отношения: то ли товарищи по историческому кружку, то ли однокурсники в университете, то ли случайные любовники, а возможно, все эти понятия давно перемешались и превратились в одно - "свои люди".
Конечно, при некотором напряжении, он смог бы извлечь из глубин памяти образ девочки в школьной форме с белым воротничком, или дамы с капризным припудренным лицом. Смелую на слово, компанейскую шатенку, способную разжечь слегка разбавленную алкоголем кровь мужчин чувственным исполнением романса под гитару. Теперь Фёдор Гаврилович встречался с Вероникой Борисовной, сухой, неприятно наблюдательной старушкой, с жилистой шеей и жёлтыми птичьими глазами - только на похоронах и поминках.
- Поднимаюсь вчера по эскалатору на Белорусской, - снова заговорила она, - вижу - Ольга. Помнишь толстая такая, из Пушкинского музея. Я её лет десять не встречала. Тощая стала, как вобла...
- Говори прямо, - сердито перебил Звонарёв, - кто там копыта откинул?
- Копылов скончался. Царство ему небесное!
Вероника Борисовна и сама похоронила троих мужей: мужчин совсем не хилых, жизнеспособных, успешно продвигавшихся по партийной или административной лестнице, но вдруг покинувших этот праздник жизни, что называется: "не допив своего бокала шампанского". Разумеется патологоанатомы при вскрытии обнаруживали какую-нибудь коварную болезнь, какую-нибудь чисто материалистическую причину. Однако людям, непосвящённым в тонкости медицины, проще говоря, знакомым и сослуживцам виделась здесь некая таинственная закономерность, чуть ли не саркастическая гримаса судьбы. В конце концов, Вероника Борисовна и сама возможно поверила в этот мистический знак, стала набожной и до мелочей прониклась строгой символикой похоронного ритуала.
- Как это скончался? - переспросил он и сел на постель. - Колька - здоровый мужик и всего лет на семь меня старше.
- Сердце, - вздохнула Вероника Борисовна, - говорят тихо так отошел голубчик, во сне. Совсем не мучился. Отпевание в четыре у Ильи Обыденского на Остоженке. Похороны шикарные, по высшему разряду. У него последняя жена - фирмачка. Придёшь?
- Легко сказать "Придёшь?". Ты же знаешь наши отношения?
- Знаю, из-за Таньки передрались, будто два петуха, - хихикнула она, - странный вы народ - мужики.
- Нет, это вы странный народ - бабы. Во всем любовную интригу видите. А тут, милая моя, дело весьма серьезное, политическое. Разговор конечно не телефонный, но при случае я тебе объясню, что за "устрица" Копылов.
- Стыдись, разве он тебе мало доброго сделал? И в кружке с тобой нянчился, и из его мастерской на Арбате ты одно время не вылезал. Забыл? Сто лет прошло, а ты всё камень за пазухой прячешь. Ох, Звонарёв, не держи зла на сердце. Не суди и не судим будешь. Грех не проводить человека. Так и на наши похороны никто не придёт.
Закончив разговор Фёдор Гаврилович ещё некоторое время сидел на постели, хмуро глядя в пол. Он совсем не испытывал грусти, а скорее досаду, словно своей смертью скульптор нанес ему ещё одно оскорбление, сделал ещё одну подлость.
"Значит, не мучился, во сне отошёл, - покачал он головой. - Ловко! Жил весело и умер легко. Раньше порядочные люди оставляли покаянные письма: "Так мол и так, простите Христа ради" А сейчас - бултых в одночасье, по-воровски и взятки гладки"
Конечно, в превратностях судьбы искусствоведа Звонарёва Копылов не сыграл главной роли. Но всё же существование конкретного виновника, как это ни странно, служило некой моральной опорой, планкой над которой поднималось его, Фёдора Гавриловича, самоуважение. Теперь опора, рухнув, могла превратиться в мелкие обломки сентиментальных воспоминаний, где в равной степени соседствовали, как и зло, так и добро, на что уже намекнула Вероника Борисовна. Действительно было время, когда Копылов опекал его и ссужал деньгами. Сколько раз, опоздав на транспорт, когда уже не оставалось сил тащиться пешком по морозу домой на Рабочую, Федя с надеждой заглядывал в окна мастерской скульптора, мечтая обогреться, выпить стакан чая и переночевать. Но, всё же, в его воспоминаниях существовал четкий водораздел, рассекавший прошлое на две неравные части: до разрыва с Николаем и после.
"Вера сказала, что похороны будут шикарные, - подумал Фёдор Гаврилович, - что она имела в виду? Поминальный обряд или поминальный стол?"
При жизни Копылов был человеком щедрым, хлебосольным, большим любителем выпить и, в тоже время, весьма практичным. Даже в самые неурожайные для художников годы ухитрялся ухватить мелкие крохи из корыта, поставленного для маститых деятелей соцреализма. К примеру, в буквальном смысле "поймал удачу за рога", вырвав заказ на изображение знаменитого костромского, быка-производителя "Грома" для павильона животноводства на ВДНХ.
Правда, когда молодой ваятель подал эскиз на художественный совет, там возникли сомнения: можно ли изображать у быка некую часть тела, принесшую ему всесоюзную славу? Уместно ли сей предмет, пусть даже выраженный в условной пластической форме, демонстрировать советскому народу? Дискуссия перекинулась в недра Академии Художеств. Консервативное крыло идеологов утверждало, что, "Гром", по сути, обобщённый образ мощи народного хозяйства, и его не украшают натуралистические детали, интересные только узкому кругу зоотехников да коновалов. В свою очередь их оппоненты - радикалы умело доказали, что советское изобразительное искусство имеет могучие корни, уходящие в глубины русского и мирового реализма, ему чуждо ханжество, замалчивание жизненной правды.
Победа передовой эстетической мысли, в период знаменитой хрущёвской оттепели, имела благоприятный отклик среди интеллигенции. Даже журнал "Крокодил", орган ЦК, язвительно посмеялся над ретроградами, поместив на обложке карикатуру, изображавшую Венеру Милосскую в бюстгальтере. Эта история принесла Копылову определённую известность. Он из кандидатов был переведён в члены Союза художников и даже получил отличный подвал на Арбате под мастерскую.
Федя к тому времени заканчивал школу и одновременно являлся ветераном исторического кружка. Николай уже не преподавал там лепку, но относился с прежней симпатией к бывшему ученику. А ученик часто бывал в его мастерской и припозднившись, даже оставался ночевать. По ночам мастерская таинственно преображалась. Свет уличных фонарей просачивался бледными потоками сквозь прикрытые бумагой окна, растекался на нагих гипсовых фигурах, прихотливо сливался в воображении с женским шепотом и сладкими вздохами за фанерными перегородками подвала, где ночевали с подругами подвыпившие гости Копылова. Иногда девушки, словно ожившие скульптуры, проскальзывали в полумраке. Подсаживались на минутку к Феде на топчанчик, ласково ерошили ему волосы, уставившись в пространство блестящими, как бы невидящими глазами. Потом, наградив родственным поцелуем, уходили за перегородку, в объятия нетерпеливых любовников. Он тогда находился на зыбкой возрастной грани между подростком и юношей, и ему вполне хватало их внимания. Даже когда девушки затевали рискованную игру, тормошили и тискали его, Федя, интуитивно чувствуя, что их интерес - не более как их живое воспоминание о минувшем детстве и не переступал черты дозволенного.
- Совсем парня зацеловали, - усмехался Николай, - нашли игрушку. Лучше бы взяли над ним шефство, научили разным штучкам-дрючкам.
Копылов, имеющий дело с грубым материалом, склонный к простым обобщённым формам, и в жизни ценил здоровые, бесхитростные радости. Доверяя личному опыту он, словно добрый тренер, пытался помочь бывшему ученику преодолеть барьер подростковых проблем. Как-то, поздним осенним вечером Федя зашёл в мастерскую. Скульптор недавно получил гонорар и деньги, что называется, "жгли ему карман". Он бродил из угла в угол, брезгливо смотрел в окно, за которым барабанил по мостовой невидимый дождь, но вдруг резко обернулся к гостю развёл руками и спросил, будто продолжая давний затянувшийся спор:
- Надо же когда-то начинать?
Вышли на уже безлюдный Арбат. Николай остановил такси, и они сели в его мягкую, тоже сырую, пахнущую бензином темноту. Шофёр попался вертлявый, беспокойный, но понятливый:
- Ни на "плешке", ни у "Метрополя" девок нет. Какой-то съезд собрался, делегаты всех разобрали. Мимо проезжал, одна Валька-балерина шатается пьяная.
- Пьяных не надо. Ты нам хороших девочек найди, - сказал Николай.
- Зинку бы поймать, - вздохнул шофёр, резко вертя баранку. - Хорошая баба и, главное дело, чистая. Проведёшь пальцем по ляжке, аж скрипит.
У вокзалов машина нырнула в пустой туннель. В конце силуэтом обозначилась женская фигура под зонтиком. Шофёр тормознул:
- Зинка! А ну садись. Я тебя как раз вспоминал.
Женщина подошла, отворила дверцу. Николай подвинулся, и она села рядом. В такси сразу стало тесно, запахло духами и мокрой тканью. Свет фар редких встречных машин озарял салон ярким сиянием и за эту секунду Федя, волнуясь, старался разглядеть пассажирку: женщина лет двадцати пяти, со строгим лицом, похожая на учительницу или благополучную мать семейства.
- Давай, шеф, на Арбат. У "Праги" остановишься. - Николай полез в карман, зашуршал купюрами.
- На хату я, ребята, не поеду. Я зайду, а там капелла в десять человек. В машине я согласна.
- Не бойся, нас только двое, - заверил её Копылов. - Зачем по-собачьи, если крыша есть. Да и погода - не лётная.
- Погода - не для полётов, а для падения, - уточнил до того молчавший Федя.
- А этот что здесь делает? - вдруг обернулась Зинка. - Вы что мне малолетку подкладываете? Нет, вы меня на такое грязное дело не подбивайте.
- Ах ты, сопляк. Деньги-то на блядей у матери небось украл? Шеф, останови, - сказала она так злобно и решительно, что шофёр затормозил машину.
В прихожей защёлкал соловьём звонок, подарок сослуживцев. Фёдор Гаврилович отворил дверь. На пороге стояла женщина лет тридцати, небольшого роста, со смуглым лицом и черными, будто сальными волосами. Она быстро заговорила с южным акцентом, выкатив ассирийские глаза:
- Беженцы мы. Помогите люди добрые Христа ради! Вещи не нужные, хлеба!
- Нет у меня хлеба. Я ещё в булочную не ходил.
- Дай, хозяин, воды напиться.
Она попыталась силой пролезть в прихожую, Звонарёву показалось, что под лестничным маршем колыхнулась чья-то тень. Он вытолкнул нищенку и захлопнул дверь.
- Бог тебя накажет, старый пес! - крикнула она.
"Надо в глазок смотреть, - подумал он. - Налезет сюда целый табор, потом не выгонишь. И чем я могу помочь? Самому впору с протянутой рукой идти".
Правда, последнее время его финансовое положение улучшилось. Сосед по площадке иногда подкидывал работёнку. Семён, как звали доброхота, трудился на ЗИЛе, потом механиком в кооперативе, а сейчас мудрил что-то с иномарками. Ремонтировал битые и подержанные "Мерсы" да "БМВ". Кроме того, подхалтуривал охранником в голландской фирме и, если бывал занят, подряжал дежурить Фёдора Гавриловича. Таких подмен выходило в месяц пять - шесть. Сосед расплачивался аккуратно и у Звонарёва получался ощутимый привесок к пенсии.
Объект находился у Сретенских ворот. Места, исхоженные вдоль и поперёк, но теперь едва узнаваемые. Дома отреставрированы, на дверях латунные, начищенные таблички с названиями фирм. Прохожих мало, а ведь ещё недавно здесь было людно - коммуналки, конторы, мастерские художников. Неподалёку, в Головином шумела последняя в центре пивная-автомат. Народ здесь собирался похмельный, языкастый, бывалый - ничем не удивишь, на мякине не проведёшь. Гул стоял, ругань, смех на всю округу. Сейчас тишина. Иногда проковыляет на больных ногах бомж с кошёлкой, соберет пустые бутылки или пройдут гортанно переговариваясь строители-турки в синих спецовках. Они реставрируют старые дома и их вагончики стоят во дворах. Подъедет "Мерседес", вылезет из него враскаряку пузан в модных штанах с мотнёй до колен. За ним - охрана, пара бритоголовых качков. Шасть в дверь офиса и снова... тишина.
Фёдор Гаврилович подходил к дверям крашенного красной краской особнячка, снимал висячий замок. Дом подновили только снаружи, а внутри - запустение, выщербленные вековые кирпичные стены, под ногами земля, под потолком - времянка с парой голых лампочек. В маленькой подсобке - дощатый стол, табурет, топчан с рваным ватным одеялом. Окна заколочены. С шуршанием сыплется песок по стене, попискивают мыши под гнилыми досками пола. Изредка с улицы проникали звуки чьих-то шагов, музыка из переносного приемника или резкий металлический скрежет с ближайшей стройки, похожий на крик живого существа. Звонарёв вынимал книгу, устраивался под лампой:
"...не было ни правды, ни чести в людях; долговременные бедствия не смирили, не исправили их, но ещё умножили пороки между ними; распутство, корыстолюбие, лихоимство, бесчувствие к страданию ближних. Самое лучшее дворянство и само духовенство заражалось общею язвою разврата, слабея в усердии к Отечеству..."
Часа через три Фёдор Гаврилович садился перекусить, не спеша доставал из сумки приготовленные бутерброды, термос с чаем, небольшой пузырек с водкой. Иначе здесь к утру "дуба дашь" - холодно, как в погребе. Выпивал две чашки очень сладкого горячего чая с водкой, смахивал со стола крошки на лист бумаги и клал его на пол. Из-под стола, без страха, быстро и мягко выкатывалась аккуратная, толстенькая мышь, начинала шуршать бумагой. Они живут в мире: он её не гоняет, и она не сильно досаждает ему, поест и снова исчезнет. От выпитого чая по телу разливалось тепло и начинало клонить в сон. Звонарёв ложился на топчан, смотрел на стену, покрытую причудливыми трещинами. Его забирал легкий хмель и он начинал вспоминать прошлое или даже фантазировать. Думал, что где-то под полом или в стене спрятан клад - чугунок с червонцами, иконы в золотых да жемчужных ризах. Возможно, сокровища находятся совсем близко, стоит только ковырнуть ломиком. Потом в голову приходили уже совершеннейшие нелепицы, то он находил во дворе, среди мусора, полиэтиленовый пакет с долларами, то получал из-за границы огромное наследство, хотя родственников у Фёдора Гавриловича не осталось даже в Москве.
Мысленно разбогатев, отправлялся он в путешествия. Загорал на Канарах, гулял по бульварам Парижа, плыл в гондоле по мутным каналам Венеции. Эти путешествия приносили ему почти чувственные удовольствия, но Звонарёв всё же немного стеснялся своей тайной слабости. Он утешался лишь мыслью, что и воспоминания, и фантазии - явления одного порядка и, по сути, столь же нематериальны.
"Разве актер, входя в образ Гамлета или Дон Жуана, не живёт подобно мне воображаемой жизнью и страстями?", - спрашивал он себя.
Глава вторая.
Прихватив сумку для хлеба Фёдор Гаврилович вышел из дома и направился к троллейбусному кругу, центру микрорайона. Здесь располагался первый местный "Универсам", книжный магазин, магазин "Колбасы" и даже библиотека. Правда теперь "Универсам" именовался "Супермаркет", "Колбасы" захватила фирма "Пифон", книжный магазин за ненадобностью закрыли и сделали "Ночным винным", а в библиотеке открыли стрептиз-бар "У Ерофеича". Зато мелких торговых точек развелось великое множество. И фургонов, и полотняных палаток, так что издали, казалось, что на площади остановился то ли передвижной цирк, то ли цыганский табор.
Между палаток толкались всё больше люди пожилые, расчётливые, надеясь купить продукты дешевле, хоть на пару обесцененных рублей. Тут же и милиция. Низкорослые парни с автоматами, совсем не геройского вида, в мятой, мышиного цвета униформе. С ними старшина с заплывшими глазками и постоянной ухмылкой на красном лице. Он обходил ряды, здоровался за руку с торговцами-южанами, брал двумя пальцами огурец или яблоко с лотка и, обтерев о штаны, с аппетитом ел. Но строг был с бабками, торговавшими зеленью со своих огородов:
- Пошла вон, старая! Спекуляцию развела!
- Я тебе заплачу, - вопила старуха, поспешно собирая пучки моркови и укропа в сумку, - дай только наторговать.
- Когда им бандитов ловить, - возмущалась толпа. - Вон какое брюхо на халяву отрастил, ремень не держится.
- Что верно, то верно, - соглашался мужик с загорелым веснушчатым лицом, торгующий картошкой из машины с рязанским номером, - с утрева на "Форде" подъехали, у меня два ведра отсыпали, а сколько им к обеду готовить, уж и не знаю...
- Да у тебя, милок, картошечка прямо - золотая, - заметила бабка, купившая пару килограмм и теперь старательно её ощупывающая через сумку.
- Золотая? - переспросил мужик, моментально налившись кровью так, что все веснушки на лице побелели, - Ты удобрения покупала? А сколько их дармоедов на всех постах тебя остановит, пока до Москвы доедешь? За место чёрным заплати. Посчитай, посчитай.
- Ты, мамаша, отоварилась и ступай, - замахал руками алкаш, исполняющий роль зазывалы, в надежде на стакан.
Многие местные забулдыги переместились сюда от винных магазинов. Свели знакомство с торговцами. Подносят ящики, трясущимися руками раскладывают фрукты. Практической пользы от них мало, но, как представители местного населения, они служат своеобразным амортизатором в межэтнических отношениях. Сюда же, из дворов, перебрались и бродячие собаки. Звонарёв заметил дворового пса Барона. Кто его наградил такой кличкой, неизвестно, но аристократического в его собачей крови, наверняка, не было ни капли. Некрасивый, криволапый, с вислым тощим задом и всегда поджатым тонким хвостом, он ещё со щенков переболел лишаём и его грязно-серая шерсть стала расти пегими, редкими клочками. Детям запрещали подходить к нему, его никто не ласкал, не кормил с рук. Барон, вероятно, чувствуя особое отношение к себе, не навязывался с дружбой, не вилял хвостом. Сам заботился о своём пропитании. Вот и сейчас пес озабоченно трусил мимо палаток, поворачивал то вправо, то влево свою пегую, как у гиены, морду.
Прогулявшись по рынку Фёдор Гаврилович пристроился в очередь за хлебом, которым торговали с автофургона.
- Батоны тут всегда мягкие и такие вкусные, - со сладостью в голосе произнесла стоявшая впереди пожилая женщина в зелёном плаще, модном лет двадцать назад. - Я специально сюда за хлебом приезжаю.
- Хлеб, как хлеб. Специально она ехала, - передразнил её высокий старик. - Скажи ещё, что мерседес за углом оставила. Где дешевле - там и берем.
- Мне мерседесов не надо, - сказал другой, усатый пенсионер. - Ты мне мои сто тридцать "брежневских" отдай. Сорок лет у станка простоял и только орден "сутулого" заслужил.
- Ишь чего захотел? Больно жирно будет! - влез в разговор веселый похмельный мужичок. - А по телеку говорят: старикам жирное есть - вредно. Сейчас передачи интересные. В субботу врубил "ящик", смотрю - кино: парень девку голую растянул, да давай ей сиськи лимоном тереть. Ну, комедия!
- Это всё ребятишкам в новинку, а я, если захочу, то и бабку свою раздену, - возразил усатый, - ты мне мои сто тридцать отдай, а не комедии показывай.
- Смотрите, смотрите, - оживилась очередь, - ну, ловкач!
Мимо лотков бежал Барон, держа в зубах крупный, желтовато-сизый, куриный окорочок. Пёс, по временам встряхивал головой, косил воспалённым глазом, его пегая шерсть агрессивно вздыбилась на загривке, хотя хвост, как всегда, был поджат.
- Повезло бродяге, - вздохнул высокий, - от такой ножки и я бы не отказался. Слопал бы с толстым удовольствием. Полтора фунтика потянет. Наказал торгашку.
- Ей эти деньги вернуть - тьфу! - плюнула бабка. - На нас же и отыграется. Намедни тоже окорочка купила, дома взвесила, на триста грамм обманули. Раньше хоть ОБХССа боялись, а сейчас и управы на них нет.
- Как это управы нет? У нас законы теперь демократические, - ядовито усмехнулся высокий, - подайте заявление в суд, соберите свидетелей, наймите хорошего адвоката и, в конце-концов, отсудите вашу куриную ногу. Надо, господа, бороться за свои конституционные права.
- Верно, стесняться нечего, - усатый полез в сумку вытащил пружинный безмен и пачку соли в картонной упаковке. - Вот, всегда ношу с собой. А соль - моя гиря! Обозначено чёрным по белому: "вес один килограмм". Расфасован продукт ещё при коммунистическом режиме, без обмана. Это вам не демократы.
- Ох, не говорите. Демократы даже молоко в пакеты не доливают, - закивала головой старуха, - перельёшь дома в банку - полстакана не хватает.
- Не хватает! - торжествующе выкрикнул высокий. - В головах у вас не хватает. Сами новую власть выбирали. За что боролись, на то и напоролись.
Очередь двигалась медленно. Фёдору Гавриловичу всё казалось таким знакомым: мусор под ногами, вздохи людей, жалобы на жизнь и покорное оцепенение - привычное состояние российского обывателя. Было такое, как бы далеко он ни пытался заглянуть в прошлое и двадцать, и тридцать, и сорок лет назад.
Всё же из довоенной жизни Фёдор Гаврилович мало что помнил. Разве что праздники, когда всей семьёй с друзьями родителей отправлялись куда-то в парк. Стелили там прямо на траве скатерть, расставляли бутылки с вином и лимонадом, закуски, заводили патефон. От фруктов, шоколадных конфет растекался сладкий аромат, голос певца тоже сладкий, тягучий настойчиво повторял: "О нет, о нет, не в силах я быть для тебя только другом".
Помнил поездки на сельскохозяйственную выставку, Микки-Мауса, прыгающего на экране автобуса-кинопередвижки, гондолу дирижабля, искусственный водопад. Помнил нарядную толпу, мужчин в белых брюках, женщин в шёлковых блузах с оголёнными, загорелыми руками.
И вдруг началась война. Мать, с посеревшим лицом, ходила по комнате из угла в угол, слушала речь Молотова. А, на улице всё также ярко светило солнце и роскошно цвели липы. Соседская девчонка прыгала на одной ножке, потряхивая голубыми бантами в лёгких светлых кудрях, и пела:
Внимание, внимание,
На нас идёт Германия.
Французы не при чём,
Дерутся кирпичом.
Потом была первая бомбёжка. Люди жались у подъездов, смотрели в небо, где шарили лучи прожекторов пытаясь поймать маленькие, будто игрушечные, самолётики. Били зенитки, оставляя в небе серые барашки облаков, и осколки громыхали по железу крыш. В ту же ночь за отцом приехала зелёная военная ЭМКа. Он был уже в новенькой гимнастёрке с блестящими эмалевыми кубиками в петлицах, с портупеей и коричневой кобурой. От него резко, приятно пахло выделанной кожей, одеколоном и гуталином. Мать плакала, отец улыбался и осторожно гладил её по спине. Больше Федя его не видел. Отец пропал, как пропала и вся довоенная жизнь.
Исчезли с улиц нарядные люди, из магазинов - продукты, из дворов - собаки и кошки, а из угловой булочной идиот Гриша. Прежде он стоял там с утра и радостно мычал, заметив знакомых. Сутулый, с поросшим жидкой, светлой бородкой лицом, с длинными, как бы вывихнутыми, грязными пальцами, которыми он запихивал в мокрый рот пряники, сушки, хлебные довески - всё, что давали сердобольные покупатели. Но, вдруг, ему перестали подавать. Он не понимал, что произошло, несколько дней просидел у дверей магазина, жалобно выл. Люди проходили мимо, опустив глаза, озабоченные, молчаливые.
Взбодрились только торговцы, заведующие столовыми, складами, граждане прежде незаметные и незначительные, не лётчики, не полярники, не ударники производства. В булочной хозяйничал Амбросьевич - рослый, тучный старик, с мясистым красным лицом, толстым носом и густыми чёрными бровями. В своём белом, засаленном на животе халате он возвышался над прилавком с весами, будто языческий жрец над алтарём. Покупатели кланялись от дверей, а уж ежели шутил хозяин, случалось и такое, смеялись дружно и долго.
- С днем ангела вас, Степан Амбросьевич, - егозила маленькая старушка в телогрейке, со сморщенным личиком и быстрыми мышиными глазками. - А вы и забыли, наверное, за вашими заботами?
- Правда, забыл, - усмехался продавец. - Ты вот что, Глебовна, смети-ка хлебные крошки с прилавка, возьми себе, а попозже зайдешь, крыльцо заднее помоешь.
Много часов своей детской жизни - зимой и летом, в мороз и жару простоял Федя в очередях в тот магазинчик, сжимая в кулаке продовольственные карточки. Очередь молчаливо двигалась. Вместе с нею двигался и он, сначала до угла, потом до дверей и, наконец, попадал в душистое, тёплое нутро магазина. За широкой, бабьей спиной Амбросьевича возвышалась стена буханок и Федя уже издали старался угадать, какая из них угодит под широкий нож продавца, когда подойдет его очередь. Где его с матерью доля, такая маленькая в этом хлебном изобилии.
Возможно, свой первый социальный урок Звонарёв получил, когда следил голодными глазами за синими птичками весов, то поднимавшихся вверх, то опускавшихся вниз. И, хотя птички, в конце концов останавливались вровень, и всё выглядело честно, в выигрыше оставался продавец. В этом заключалась тайна, одна из мистических и важных загадок жизни, которую Фёдор Гаврилович так и не сумел разрешить.
Звонарёв вышел из лифта и у своей двери увидел соседа. Семен был в легком спортивном костюме и держал в руках полиэтиленовое ведро для мусора.
- А я звоню, звоню. Думаю, уж не помер ли наш Гаврилыч, - пошутил сосед.
- Живой. За хлебом ходил, - пропустил Фёдор Гаврилович гостя в прихожую и радостно подумал: "Сегодня ещё тридцаточку заработаю".
- Вчера одно дело обмывали. Я, нормальный пришёл, а Клавка, что характерно, разговаривать не хочет и дочку на меня науськивает. Подошёл, хотел поцеловать, а она: "отвернись папка, от тебя пахнет". Обидно.
Семен прошел на кухню, сел на табурет и извлек из ведра небольшую плоскую фляжку "Белой лошади". Фёдор Гаврилович с готовностью подал стопки, нарезал хлеба и располовинил луковицу. Семён разлил виски и укоризненно глянул на хозяина:
- Ты бы, хоть огурчик дал.
- Огурчик? Я уже забыл, как он пахнет.
- Да. Крепко вас, стариков, новая власть обидела. Небось, и сбережения все "сгорели"? У меня ни рубля не пропало. У меня на деньги нюх с детства. Иду, к примеру, вижу: коробок спичечный валяется. Я его швырк ногой, а кто-то будто шепчет: "подними". Поднимаю - в нём "красненькая".
Семён выпил, захрустел луковой долькой, взял в руки фляжку, поглядел на этикетку:
- Эта виски, считай, тот же самогон. У нас в деревне одноколейка проходит за лесом, аккурат до сахарного завода. Я ещё пацаном был, когда там кувырнулись три цистерны с патокой. Каждая - шестьдесят тонн. Патока вылилась в овраг. Наши набежали с вёдрами, бидонами и всё собрали вместе с грязью. Несколько лет из той патоки самогонку гнали. Я ещё малолеткой был и, что характерно, не спился и дураком не стал. Чем это объяснить?
- Продукт натуральный, плюс национальный менталитет.
- Я смотрю, Гаврилыч, шибко ты грамотный, вон и книг у тебя сколько. Даже на кухне полки. Только зря ты их здесь держишь, копоть от газа, да и тараканы. А до пенсии где работал?
- В министерстве культуры.
- Надо же. Начальником был? Ну и чем ты там занимался? Издавал приказы, чтобы граждане матом не ругались?
- Нет, матом там ругаются также как и везде. Обычная административная работа. Письма. Звонки. Совещания. Культура - понятие весьма широкое и на первый взгляд обыденное, это и ремёсла, и предметы быта. Даже стол, за которым мы сейчас расположились в некотором роде объект материальной культуры. Его форма пришла к нам издалека и почти не изменились. За подобным столом сидели и Гомер и Александр Македонский.
- Я бы такое добро давно на помойку выкинул, - поморщился Семен, - вот я финский кухонный гарнитурчик у себя поставил. Дерево натуральное, фурнитура бронзовая, дымчатые стекла. По последней моде.
- Ты прав. Конечно старое ветшает, меняется стиль, да что там стиль, целые народы, цивилизации исчезают с лица земли. Культура Майя, Вавилона, Рима. От них остались одни развалины. Но на руинах поднимается новое, молодое. Так на месте засохшего дерева пробиваются зеленые побеги. Вот мы сейчас сидим с тобой, люди разного возраста, приятно общаемся, а это тоже культура.
- У костерка, с шашлычком, с пивком посидеть - милое дело, - возразил Семен, - а у тебя только хлеб да лук, какая же это культура? Нет, Гаврилыч, хреновая у тебя профессия. Не обижайся, конечно. Вот я - другое дело. Я шофёр - раз, механик - два, слесарь - три, сварщик-аргонщик - четыре.
Семён вытащил из кармана пачку "Мальборо", прикурил от газовой конфорки и пустил в потолок струю дыма.
- Конечно, Гаврилыч, обидно. Учился, столько книжек прочитал. Я, лично, читать не любитель, мне кино нравилось. Особенно индийское. Наша деревня на отшибе, клуба нет, вот и прёшь километров пять до центральной усадьбы. Там и с Клавкой своей познакомился. Ох, и долго я с ней валандался, пока не срубил под корень. У нас девки на гулянку идут, в трусы верёвку вденут с палец толщиной и на узел, а трусы - по колено, крепкие. Намаешься с ней, нацелуешься, губы вспухнут, вывернутся, как у негра, в голове туман, а утром в гараж.
Сварщик-аргонщик задумался, облокотился на стул, подпер щеку и его веки опустились, будто у больной птицы. Звонарёв подумал, что сейчас наступил удобный момент для душевного разговора. Он давно собирался попросить соседа уступить ему место сторожа на фирме. Семёну оно было не нужно, и держался он за него только из-за крестьянской расчетливости, стремления не упустить живую копейку. Семён встрепенулся, мотнул головой:
- Малость повело. Пойду придавлю ухо минуток на сто двадцать. Я ведь к тебе что зашел. Подмени меня сегодня на фирме. Особо не спеши, главное утром на месте быть. Ключ знаешь где лежит. Видно уж в последний раз тебя прошу.
- Не понял?
- Сменщик дежурил, а к нему дружок заскочил. Напились и, уж не знаю, то ли добавлять пошли, то ли к бабам, но, что характерно, замок забыли навесить и обогреватель выключить. Тут, как назло, фирмач-голландец приехал с архитектором. Привык, сукин кот, у себя там, в Голландии к порядку, нашей жизни не понимает. Теперь, значит, нас по боку и с охранной фирмой собирается, падло, договор заключить. Дураки эти голландцы - обдерёт их охранная фирма, до костей.
Глава третья.
Проводив Семена Фёдор Гаврилович вернулся на кухню, тяжело опустился на табурет.
"Это катастрофа, - тоскливо подумал он, - как теперь жить? Опять считать копейки. До тошноты есть только хлеб да макароны. Зима придет - ни теплой обуви, ни перчаток. Какая была работа - мечта! Сиди книжечки почитывай. Устал - поваляйся на топчане, а зелёные - капают. Вот ведь, как дело обернулось, кажется, живешь - хуже некуда, ан, оказывается, было-то совсем неплохо. Деньжата всё же водились. Мог себе и молочка, и сосисок позволить, и бутылочку "Смирновской"".
Семен расплачивался аккуратно в конце месяца, обычно одной полусотенной долларовой купюрой. Звонарёв сразу ехал в обменный пункт, с праздничным настроением вставал в небольшую очередь. Смотрел на светящийся стенд с курсом валют. Яркие флажки разных государств возбуждали фантазию, словно расписание отлетающих самолетов в аэропорту, приглашали к путешествию. Разменяв доллары, он отправлялся на оптовый рынок, где своеобразное путешествие продолжалось. Фёдор Гаврилович рассматривал витрины с товаром из таинственных стран, возможно даже не обозначенных на географических картах. Задерживался у выставленных огромных рыбин с непристойно распоротыми розовыми животами. Любовался тушками индеек, настолько чисто ощипанными, будто они никогда не были птицами, а появилась на свет уже полуфабрикатом исключительно ради того, чтобы попасть в духовку. Ходил между рядами контейнеров вместе с такими же пенсионерами, чувствуя себя анонимным членом многочисленного братства малоимущих. Здесь даже незнакомые люди свободно вступали в разговор. Советовали - где подешевле, посвежее купить товар.
- Вы не брали этот бразильский кофе? - интимно спрашивала какая-нибудь старушенция, - Мне нравится всё бразильское, у них и сериалы лучше мексиканских.
- Нет, я поклонник всего европейского, - отвечал Звонарёв.
Пенсионеры плелись по кругу, превозмогая немощь и жару. Скамеек нет, и кто уставал отдыхал стоя, прислонившись к металлической стенке контейнера. Случалось, что иные глотали таблетки, а совсем недавно Фёдор Гаврилович видел на оптовом рынке труп старика. Он лежал на асфальте в начале торгового ряда и его откинутая рука с уже побелевшими пальцами как бы указывала остальным путь вперед. Люди старательно обходили тело, сокрушенно покачивая головами. Этот человек умер достойной смертью, не в своей постели, а словно солдат на марше, словно сорвавшийся с вершины альпинист. Он хоть и не достиг заветной цели - купить по дешёвке риса, овсянки или быть может кусок сыра на праздничный стол, но боролся до конца. Вероятно, из уважения кто-то из торговцев даже прикрыл его, будто знаменем, хорошим крепким мешком с красивой надписью: "ООО Русский продукт".
Но особенно любил Звонарёв постоять у витрины табачного контейнера. Некоторые марки сигарет были знакомы с давних пор. Ещё в университете их иной раз приносила в группу Вера, таскала у отца: "Пэл Мэл", "Честерфилд", "Кэмэл". Нарядная упаковка и запах становились материализованным приветом из-за железного занавеса, из счастливого мира свободы. Они, студенты, собирались в кружок, глубоко затягивались, молча обменивались понимающими взглядами. Теперь эти сигареты стали банальным товаром, хотя и слишком дорогим для таких, как Фёдор Гаврилович, чья месячная пенсия не перекрывала стоимости пары блоков. Всё же, подрабатывая у Семена, он ухитрился перейти с "Примы" на "Пегас".
"Теперь придется снова "Примой" травиться, - с грустью подумал Звонарёв, - последняя радость осталась - покурить. Конечно "Минздрав предупреждает", но в моем возрасте и бросать уже поздно. Когда я баловаться табачком начал? Ещё школьником.
Был конец войны. Время холодное, голодное, но близкая победа уже ощущалась. В городе отменили затемнения и по вечерам окна домов загорались голубым или розовым светом от шёлковых довоенных абажуров. Взрослые ждали перемен, но детская жизнь оставалась прежней: двор, улица, школа. В школе ученики делились на две неравные части. Одну представляли "сынки": сытые, опрятные дети тыловиков в золотых погонах, забронированных ответственных работников и торгашей. Другую - дети фронтовиков, инвалидов, кое-как одетые, полуголодные, полубеспризорные, поскольку их матери трудились "для фронта, для победы". Имелась здесь и настоящая шпана, состоявшая на учёте в милиции, и уже отведывавшая там кирзового сапога и легендарный "пятый угол".
Многие из ребят оставались после уроков в школе, где было тепло, делали домашние задания, играли в коридорах. Не спешил домой и Федя. Мать приходила поздно, растапливала печь, что-нибудь варила, а чаще разогревала принесенный из заводской столовой в пол-литровой банке пшенный суп или ржаную, серую, разваренную лапшу. Федя сошёлся с одноклассником Витьком, смелым, ловким парнем, всегда готовым к рискованным проделкам и дракам. Вдвоём они оборудовали себе тайком "штаб" под школьной эстрадой в коридоре, перетащили туда старый мат из физкультурного зала. Скоро к ним прибился Колясик, мальчик из необеспеченной интеллигентной семьи, малорослый, прозрачный от хронического недоедания, а Витька выбрали атаманом.
Набегавшись, все трое забирались под сцену. Сквозь щели в полу проникал свет, пахло пылью и гниющей соломой, слышались голоса играющих в коридоре ребят. Приятели лежали на матраце, ощущая особую, товарищескую близость, и атаман рассказывал легенды о знаменитых бандитах. Уголовники в их представлении, были настоящими героями, а специфика их занятий и социальный статус, не входили в противоречия с понятиями о добре и мужестве. Блатные живут короткой, но яркой жизнью. Посещают "кафе-рестораны", носят брюки клеш, шикарные кожаные пальто. Они щедры, благородны и очень любят своих старушек-матерей.
- Вот менты повязали Ваню-Крота и повели на расстрел, - произносил Витёк, хрипловатым шёпотом, делал паузу и вздыхал. - Поставили израненного, истекающего кровью Ваню на рассвете к стенке. Собрался он с последними силами, разорвал на себе тельняшку, а на груди-то у него Сталин выколот. Менты сразу стволы опустили.
В классах, во избежание краж, поставили вешалки. Здесь же в шкафу хранились ручки, линейки, пузырьки с чернилами и главное богатство - тетради. Бумага была нужна всем - писали на фронт, родственникам разбросанным войной по Союзу, заявления и запросы. Атаману пришла идея выкрасть тетради. Вечером, когда все разошлись, приятели остались в классе, сорвали со шкафа хилый замок, а добычу спрятали в штабе. Позже тетради перенесли к Витьку в барак и в одно из воскресений все трое отправились на Преображенский рынок, подальше от своего района.
Выйдя из трамвая на конечной остановке с набитой противогазной сумкой, Федя сразу же очутился в толпе медленно продвигавшейся в узком, грязном проходе, между рядами обшарпанных лавочек и тёмной, кирпичной стеной бывшего Николо-Преображенского монастыря. Под стеной, на жухлой траве сидели инвалиды-фронтовики, с засученными брючинами, выставив жуткие своей неестественностью лимонно-жёлтые протезы.
Люди мрачно брели, как в гипнотическом сне, стуча деревянными подошвами, прижимая к груди товар. Продавали: водку, папиросы, хлеб, картошку, примусы, швейные иголки, оставшуюся после убитых мужей и братьев одежду. Крик, толкотня, ругань. По временам покупатели, торгуясь, вскидывали к небу, будто чёрные знамёна, растянутые пиджаки или брюки, проверяя на свет, нет ли прорех и потёртостей. А внизу, у них в ногах, по грязи, грохоча подшипниками, проезжали на самодельных каталках инвалиды.
Витёк, выставив плечо вперёд и надвинув на глаза кепочку-малокозырку, проталкивался сквозь толпу, покрикивая: "Осторожно, ошпарю!" Следом, в расчищенный фарватер, ныряли Федя и Колясик. Наконец атаман остановился. Место он выбрал удачно: сзади - стена, справа - проход на улицу, слева - несколько торговых киосков, за которыми, в случае облавы, легко можно укрыться. Рядом безногий, весёлый парень торговал махоркой. Ловко насыпал её в гранёный стаканчик, а потом в подставленный карман покупателя, по временам зычно выкрикивал:
- А вот мякина из-под Берлина! Раз курнёшь, как в ..... мырнёшь!
Федя вытащил из сумки несколько тетрадей. Сразу налетели покупатели. Бабки просили:
- Внучики, скостили бы по пятёрочке!
- Нельзя бабулечка, - плаксиво отвечал Витёк. - Сами уроки на газетах делаем!
Скоро разобрали весь товар. Друзья, придерживая карманы, выбрались из толпы. Атаман повёл их подальше от рынка, на заросший бурьяном пустырь, к высоковольтке. Там отыскали удобное, невидимое с дороги место, уселись на траву. Витёк расчистил, землю, все стали вынимать из карманов и складывать в кучу выручку. Коричневые, будто сухие дубовые листья, рубли, синие пятёрки, красные тридцатки, с профилем Ленина в овале.
Атаман разделил деньги на три равные части, небрежно сунул свою долю за пазуху, вынул пачку "Норда", щелчком выбил папироску, поймал губами, закурил. Федя тоже взял папироску и стал смело глотать горький, колючий, как хворост дым. В горле запершило, голова закружилась, сразу набежала слюна.
- Молодец. Ты сплевывай, не стесняйся. Меня тоже блевать тянуло. От многого поначалу блевать тянет, а потом привыкаешь - и ничего! Даже фартово! - философски заметил Витёк.
Из-под тарелки выскочил таракан, резво пересек плоскость стола и скрылся.
"Вот ведь, дрянь, - подумал Фёдор Гаврилович, - спасу от них нет. Да ещё муравьи откуда-то взялись. Интересно, что они в моем доме жрут? Неужели книги?"
Книг за долгую жизнь набралось много. Справочная литература, искусствоведческая, беллетристика. Имелись и уникальные, к примеру, "Русские набивные ткани", "Токарная усадебная мебель". Есть, правда и совсем ненужные, но дорогие, как воспоминание. Сборничек стихов какого-нибудь провинциального поэта. Бывало, во время командировки столкнешься ненароком с приятным человеком. Разговоришься по душам и расстанешься навсегда. Книжица тощая, на газетной бумаге, в линялой сизой обложке, отпечатанный в местной типографии. Стихи старательные, с большой претензией на оригинальность и от того - банальные, вторичные. Сборник обязательно начинается с залихватского предисловия, где, хотя и прозой, но весьма возвышенным слогом, описывается дарование поэта, этапы его творческого пути и, конечно, несколько бесцеремонно, потревожена тень Александра Сергеевича или, на худой конец, Есенина.
Вспомнишь невольно и симпатичное, задумчивое лицо автора, его покосившийся домишко, наполненный по утрам деревенской сыростью, от чего постель кажется мокрой. Хозяин копается в своем огороде, часто оглядываясь на окна: не проснулся ли столичный гость? Очень уж хочется поговорить со свежим, грамотным человеком. Поэт, ради гостя, в пиджаке с засаленной колодочкой солдатских наград. Он уже по росе съездил на велосипеде куда-то в Марьевку или Березовку, и теперь на столе стоит запотевшая поллитровка. Начинается бесконечный, искренний, волнующих обоих, разговор о судьбе России, о творчестве. Поэт читает на память лучшие свои стихи, не вошедшие, естественно, в книгу по идеологическим соображениям.
Снова защёлкал звонок. Звонарёв вышел в прихожую, прильнул к глазку, увидел искаженное линзой, будто размытое, лицо соседки Евдокии Егоровны и приоткрыл дверь.
- К тебе, Гаврилыч, давеча цыганка заходила? - спросила она.
- Заходила, хлеба просила, но мне ей и дать было нечего.
- У меня тоже хлеба просила, а я сразу смекнула: "Сумки-то у неё нет". И в железные двери она не звонила. Никакая она не беженка, а наводчица. Точно тебе говорю. Но я её хорошо запомнила, и в чём одета, и личность её бесстыжую, глаза, брови, волосы.
- Кому мы нужны? Ни денег, ни вещей ценных?
- Жилплощадь их твоя интересует. Человек одинокий, родни нет. Засекут, с ЖЭКом да с паспортистом договорятся, а тебя - раз, по башке и в канализационный люк. Мафия - известное дело, - легко и привычно произнесла соседка, иноземное слово.
- Да, страшновато стало жить.
- Ещё как страшно. Тут мы собираемся старые жильцы у Натальи Сергеевны из пятьдесят седьмой квартиры, сериалы вместе смотреть. Наталья Сергеевна чистюля, полы всегда вымыты, коврики пропылесосены. Мы и оставляем тапочки перед дверью. Намедни выходим, а тапочек-то - нет.
- Кто же на тапочки позарился?
- Вот и я думаю, кто? Может бомжи? Жил тут один у нас зимой у него и матрац под лесенкой валялся. Обложиться "Экстрой с плюсом" и спит. Грязный, вонючий, рожа в пятнах. Стала я ему выговаривать, а он, как вызверился: "Я бабка туберкулёзник, сифилитик. Плюну на тебя, ты сразу и увянешь". Думала поначалу, дам ему по глазному нерву, да руки марать не захотелось.
- Это, что же за глазной нерв такой?
- Жилочка неприметная на лбу, живчик. Как по нему вдаришь, так человек, будто слепой, делается. Этому меня один старшина обучил, ухаживал за мной после войны. Бывало, скажет: "Ежели Дуся, нападет на тебя грабитель, или нахал какой полезет, своё мужское удовольствие справить - сразу бей его по глазному нерву. Отпадёт, как сухая бородавка". Я, Гаврилыч, хотела на базар сходить. Ты тут приглядывай. Если наводчица снова появится сразу на Петровку звони.
- Ладно, присмотрю.
Фёдор Гаврилович закрыл дверь и вернулся на кухню: "Даже тапочки воруют. А у меня, наверное, и тапочки не возьмут. Телевизор тоже старый. Вот на стеллажах - настоящие сокровища, только кому они теперь нужны?"
На полках и антресолях хранились папки с искусствоведческими материалами, вырезками из газет и журналов, фотографиями и чертежами, многолетними записями. Часто бывая в провинции, забираясь в глухие углы, он собирал материалы по крупицам, делая заметки порой в гостинице или в поезде, на клочках бумаги. Звонарёв давно задумал написать проблемный искусствоведческий труд. Собирался доказать первородство народного искусства и отделить его от корки дворянского, проевропейского, словно ядро ореха от скорлупы. Но у Фёдора Гавриловича, не имеющего статуса научного сотрудника, мотающегося ради хлеба насущного по объектам, не было возможности копаться ни в архивах, ни в запасниках.
Всё же со временем набралось немало интересного, хотя и разрозненного материала. Фёдор Гаврилович засел за работу, стараясь систематизировать и обобщить свои записи. Но мысли, ложась на бумагу, становились декларативными и прямолинейными. Не хватало в них завораживающего плетения терминов, туманной метафоричности и публицистического блеска. Оторвавшись от среды интеллектуалов, он, подобно иммигранту, начал забывать родной язык.
Звонарёв запаниковал, стал больше читать специальной литературы, посещать элитные дискуссионные вечера, различные "Вторники", "Четверги", то в Доме учёных, то в Доме архитекторов. Возобновил кое-какие старые знакомства и завёл новые. Даже некоторые интеллигентные дамы проявили к нему интерес. Однако он остерегался входить с ними в близкий контакт. Нечто опасное для его духовной самобытности виделось Фёдору Гавриловичу в ловко выстроенной речи оппонентов, в подозрительных стремлениях втянуть его в споры. Хотелось сбежать от света люстр, от запаха духов, от трескучих фраз, от оценивающих проницательных взглядов. Вернувшись домой, в кухоньку-кабинет он всю ночь копался в своих сокровищах. Раскладывал на столе папки, перечитывал давние наброски статей, иной раз, умиляясь свежестью и ясностью собственной мысли.
"Интересуются моими работами, нашли простака. Им только дай палец - всю руку откусят. Украдут и мигом диссертацию состряпают, - думал он со злорадством, пытаясь защитить свой труд от того враждебного, что незримо обитало за стенами его дома, и называлось соцкультурой. - Главное, точно сформулировать основную идею. Мой час ещё придёт! Я ещё скажу своё слово!"
Глава четвёртая.
"Конечно не место бумагам на кухне", - подумал Фёдор Гаврилович, снял с полки одну из папок, раскрыл её.
Листы бумаги пожелтели от времени, растрепались по краям и были исписаны, то карандашом, то авторучкой, то заполнены текстом от разных пишущих машинок. Среди страниц попадались и фотографии. Вот на одной их прежняя компания на чьей-то квартире, празднично накрытый стол, рояль. За роялем хозяйка с профилем Бурбонов, полные руки положены на клавиатуру. Вокруг гости - какие-то девушки, поэт Тюлькин с бокалом вина, молодой актер Квашнин. Он, Фёдор Гаврилович, тогда ещё просто Федя, в курточке на молнии с кокеткой по моде тех лет. Курточку свою он узнал сразу, а вот девушек вспомнить не смог.
"Старею, - усмехнулся Звонарёв, - а ведь наверняка за кем-то ухаживал, держал за руку, провожал до дома, а может быть и целовался в подъезде".
На другой фотографии, снятой в мастерской Копылова, Николай с шутовским видом обнимал ниже талии свою скульптуру, очередную жницу или доярку. Её профессиональную принадлежность определить было трудно, поскольку нагую фигуру ваятель ещё не облачил ни в сарафан, ни в спецовку. Невысокий Копылов едва достигал её могучих грудей, между которыми поместил свою усатую физиономию.
"Тоже мне - новоявленный Пигмалион, - с неприязнью вглядываясь в фотографию подумал Фёдор Гаврилович, - легендарный кипрский царь был истинным художником. Он искал идеальный образ, в котором бы слились красота воображения и природы. Конечно, как язычник, он понимал только чувственную сторону любви, но уже тогда сделал шаг, к любви вечной. А творчество Копылова, изначально непосредственное и искреннее, в условиях соцреализма становилось всё более надуманным и нездоровым. Так же древние китайские изуверы выращивали монстров, сажали ребенка в кувшин и тот вырастал в нем, приобретая с годами уродливые заданные формы".
Всё же Звонарёв скрупулезно следил за карьерой Копылова. Собирал публикации о нем в газетах и журналах. Успех скульптора становился и успехом Фёдора Гавриловича, незримо поднимал его престиж, делал его судьбу социально значительней.
Зазвонил телефон. Взволнованный мужской голос сообщил:
- У меня кран прорвало!
- А вы куда звоните?
- Диспетчерская?
- Нет, квартира. Набирайте правильно номер.
Звонарёв положил трубку, снова вернулся на кухню. Он хотел поставить папку на место, но тут, с тоской осознал, что собранные в ней бумаги уже не нужны. Николай умер. В их затянувшейся войне Копылов, внезапно оставив поле битвы, оказался победителем, а он, Звонарёв, со своим тайным оружием очутился в одиночестве. Из идейного борца превратился в "Гаврилыча", полунищего заурядного пенсионера, человека без биографии, без прошлого, подобного десяткам других, что сидят на скамейках во дворах или медленно бродят по дорожкам парка.
Телефон затрещал снова. Тот же голос крикнул:
- Диспетчерская? Пришлите слесаря в сто тридцать седьмую.
- Это квартира.
- Так зачем же трубку поднимаешь, придурок!
- А зачем ты сюда звонишь, идиот!
- У меня кран прорвало. Я тут босый в воде стою. Паркет портится, а ты мне лапшу вешаешь, козел!
- Сам сволочь!
Фёдор Гаврилович бросил трубку, но не мог успокоиться. Голос реальной жизни, случайно прорвавшийся через телефонную сеть, окончательно вывел его из равновесия:
"Ну и публика! Разве им нужны мои мысли, изыски по народному творчеству и описания усадебных интерьеров. Им свой паркет дороже всех памятников архитектуры. Уйду следом за Николаем. Ни родни, ни званий. Закопают, как собаку. Въедут в квартиру новые жильцы. Выкинут все бумаги на помойку, втопчут мой труд в грязь. Ещё и издеваться станут: "Жил, - скажут, - старый идиот, собирал рисунки горшков и прялок" Нет, уж лучше я сам, своими руками всё уничтожу".
Звонарёв забрался на табурет и с каким-то мазохистским возбуждением начал выдергивать с полок папки, бросать их в прихожую. Папки шлёпались с мягким звуком, словно живые существа, поднимая невидимую тонкую пыль с запахом гниющей бумаги, от которой першило в горле. Покончив с последней стопкой рукописей, он сел к столу и закурил сигарету, равнодушно глядя на груды бумаг.
"Ненужная у меня, по нынешним временам, профессия, Семён прав. - с горечью подумал Фёдор Гаврилович, - профессию, как жену, следует выбирать осмотрительно, на долгую совместную жизнь, без романтических надежд. Но разве я выбирал профессию? Всё сложилось само собой"
Скомпанией Витька Федя, как говориться, ходил по краю. Просто ему, некоторое время везло, а "загремел" в колонию сам атаман. Знавший всю округу не хуже бродячей собаки, он присмотрел у Рогожки ларёк. На вид - самый обыкновенный, галантерейный, где висели над прилавком, раздуваясь парусами, голубые и лиловые женские трикотажные панталоны, продавались пластмассовые утята и барашки, мыло, одеколон и папиросы. Особенность ларька заключалась в другом: он стоял на отшибе, а за ним начиналась трамвайная линия, кусты и заборы.
Удобней места для кражи не придумаешь, но когда ребята ломиком сорвали замок и открыли дверь, внутри обнаружили спящего продавца. Продавец проснулся, грабители бросились наутёк. Феде с Калясиком удалось улизнуть, но у Витька, перебегавшего трамвайную линию, нога попала в стрелку и подвернулась. Потом, на следствии, выяснилось: киоскёр крепко выпил с напарником, тот оставил его отсыпаться в ларьке, закрыв снаружи дверь. Атаман на суде друзей "отмазал", и не только из чувства товарищества, но и по здравому разумению - за "групповую" полагался больший срок.
Федя сразу повзрослел. Суд, приговор, а особенно жалкий вид остриженного Витька, такого маленького и щуплого, стоявшего между двух рослых милиционеров, сильно напугал его. Появилось у него даже отвращение к блатной романтике, с её песнями, легендами и жаргоном. Мать Колясика тоже взяла сына в оборот, не отпускала от себя ни на шаг. Она работала в историческом музее и пока копалась в архивных папках, непутёвое чадо занималось у её приятельницы Марии Алексеевны в историческом кружке. Колясик затащил в кружок и Федю. Ребята здесь рисовали, лепили из пластилина фигурки воинов, мастерили модели кораблей и крепостей. Мария Алексеевна - добрая энергичная старушка, с букольками седых волос, ходила между столов, тактично делала замечания, приносила книги с описанием крепостей, доспехов, старинных городов, рассказывала о прошлом России. Часто ей помогал Коля Копылов, студент Суриковского института, плотный, невысокий парень, весёлый и очень сильный. Он учил ребят основам лепки, а попутно и приёмам бокса.
"Умей нанести первым хороший удар, - часто говорил он, - второго не понадобится".
Иногда Мария Алексеевна собирала ребят на экскурсию. Первая, для Феди, состоялась в село Коломенское, на дальней окраине Москвы. Вся группа забралась в трамвай у Калужской заставы. Он, дребезжа и поскрипывая деревянными переборками, потащил их от центра, сначала мимо заводских корпусов и кирпичных заборов, потом мимо бараков, пустырей, через железнодорожные переезды. Наконец, трамвай выполз на простор и остановился. Здесь уже пахло деревней, да это и была деревня, совхоз "Огородный гигант".
Группа прошла по центральной улице, с её деревянными домишками, крашенными в синий цвет магазинчиками и деревенским клубом с афишей фильма "Индийская гробница". Затем свернули на грунтовую дорогу, пролегавшую через густо зеленеющие грядки свёклы и моркови.
Миновав арку с башней-звонницей, Федя вдруг шагнул в другую страну, существующую вне временных рамок, поразившую его спокойствием и тишиной. Впереди открывалась широкая поляна, по которой будто разбрелись вековые дубы с чёрными корявыми стволами. За поляной, опираясь на лёгкие арки паперти, вздымался высокий и стройный шатёр храма, со шлемом-маковкой и крестом, плавающим в зыбком мареве перистых облаков. За храмом сверкала Москва-река, а дальше, куда только хватало глаз, зеленели невысокие холмы, похожие на застывшие волны.
Ребята разбежались по прохладным, гулким каменным палатам со сводчатыми потолками. Рассматривали стенды с оружием. Заглядывали в глубокие амбразуры решетчатых окон. Поднимались по крутым и узким ступенькам винтовых лестниц, холодных и тёмных, как бы таивших опасность за каждым поворотом. Мария Алексеевна рассказывала об Иване Грозном, об опричнине, о казнях, опалах и жестоких битвах. Однако, ужасы прошлого не связывались с впечатлениями прошедшей войны, с изувеченными, обожжёнными людьми, с инвалидами, ползающими на каталках по грязи мостовых. Время выветрило из прошлых трагедий тошнотворный запах трупов и горелого мяса, вымыло грязь и гной, оставив только прихотливый орнамент характеров и интриг.
Кружок Федя посещал несколько лет. Побывал во всех подмосковных усадьбах и дворцах, которые казалось ещё населяли тени былых владельцев, призраки блистательных вельмож, честолюбивых и деспотичных, дуэлянтов, щёголей и кутил. Где из золочёных рам, из под слоя тёмного лака таинственно глядели, жеманные прелестницы, в парчовых нарядах и белых париках над детскими лобиками, нежные, романтические и коварные. Юный Звонарёв как бы жил в двух мирах, в реальном, с комнатой в коммуналке, кухонными дрязгами, вздохами уставшей матери, постоянной нехваткой денег. И в мире истории, почти осязаемом, героическом, куртуазном, уже пропущенном сквозь облагораживающее сито столетий. Когда Федя окончил школу, то пошёл на исторический факультет университета, хотя многие, более практичные одноклассники предпочли технические институты.
"Вот и всё, - подумал Звонарёв, глядя на груды папок на полу, - надо дождаться вечера и вынести бумаги на помойку. Днём неловко, ещё мальчишки растащат по двору. Всякие похороны, пусть даже похороны надежд требуют почтения".
От пыли першило в горле и Фёдор Гаврилович вышел на балкон. Небо было чистое до горизонта, в синеве ещё держалась белёсая полоса лёгких облаков, похожая на след исчезающего тумана. Под деревьями соседи выгуливали своих боксёров и пинчеров, алкаш Гриша ковылял по тропинке, опираясь на костыль. Уже года три, как инсульт разбил ему левую сторону. Пить он не бросил, и только путь до винного магазина стал для него длиннее.
Напротив стоял точно такой же, как и его девятиэтажный панельный дом, а внизу росли березы и тополя. Деревья вытянулись за эти годы до крыши, но оставались тонкими и слабыми. Закончив стройку, рабочие закопали здесь бульдозером строительный мусор и бетонные плиты. Корни не могли проникнуть глубоко в землю и деревья валились при сильном ветре. В сущности, вся зелень такая свежая и жизнеспособная с виду, была заранее обречена, да и гаражи наступали со всех сторон. Машин во дворе с каждым годом становилось больше, а деревьев меньше. Среди кустов на скамейке обосновалась жизнерадостная компания парней и девиц. Они уже вероятно выпили или выкурили пару "косяков", слушали магнитофон, и неестественно громко хохотали.
Абстрактно Звонарёв, конечно, любил молодёжь, но сталкиваясь конкретно каждый раз испытывал разочарование, похожее на раздражение. Ему приходилось здесь частенько наблюдать компании молодых людей, слышать их разговоры. Кавалеры проявляли свойственную их пониманию галантность и развлекали подруг беседой, употребляя совершенно непристойные словечки, которые, кстати сказать, абсолютно не шокировали дам. Фёдор Гаврилович понимал, что чувства и форма их выражения не всегда идут в паре, но какие же тогда сокровенные слова найти влюблённым, если даже в обыденной беседе они назойливо подчёркивают самую грубую, физиологическую схему интимных отношений.
Слушая их болтовню, он не мог не думать о деле, которому посвятил свою жизнь. Приучив себя мыслить устоявшимися категориями, где вопрос о ценности культуры принимается на веру, он никогда не пытался определить её удельный вес. Получая, пусть и весьма скромные, материальные блага от общества в виде выращенного кем-то хлеба или садясь в автобус, Звонарёв не задавался мыслью, нужны ли крестьянину и шофёру его умозаключения о связи Городецкой росписи с мещанским фольклором. Он понимал, что всякие рассуждения о справедливости распределения при современном низком уровне нравственности бессмысленны и могут лишь озлобить людей, завести их в анархические дебри. К тому же экономика, финансы, национальный и валовой продукт - были понятия весьма далекие от интересов Федора Гавриловича, как предметы низменные и временные. Звонарев трудился повинуясь своему понятию долга, подобно водовозной лошади изо дня в день катил свою бочку с драгоценной влагой, не зная наперед попадет ли оная в чашу жаждущего или в помойную лохань. А в таком случае дело самой молодежи было решать, что им нюхать цветочки или навоз.
Снова зазвонил телефон.
"Опять утопленник, ну я ему скажу пару слов", - Звонарёв бросился в комнату, сорвал трубку:
- Ты, тварь поганая, кончишь сюда звонить?
- Федя, ты что? - отозвался растерянный женский голос.
- Прости, пожалуйста, Вера. Тут меня один кретин достаёт. Думал опять он. Ну, как твои успехи? Собрала рать арбатских ветеранов?
- Фу, напугал. Обзвонила кое-кого, но похвастать нечем. Одни болеют, другие на даче, а некоторые... царство им небесное.
- Природа освобождается от лишнего хлама. Я тут уборкой занялся, человек со временем обрастает массой ненужных вещей, привязанностей, сентиментальных воспоминаний.
- Для меня Николай не сентиментальное воспоминание, он мне родной человек. Кстати, появилась хорошая идея, издать о нём книгу. Рассказать о его жизни, творчестве, поместить фотографии с работ. Я тоже решила принять участие. Напишу о театре Вахтангова шестидесятых, о студентах Щукинского училища, об их дружбе с Копыловым. Ты же помнишь, я с свое время и интервью у артистов брала и рецензии писала. Но главное, конечно, воссоздать дух старого Арбата, показать культурную среду, в которой вырос талант Николая.
- А где вы возьмёте деньги? Кто конкретно займётся составлением сборника? Продвинет книгу в издательство, станет "паровозом"?
- Деньги даёт вдова. И паровоз есть - Миша Тюлькин. Он опытный полиграфист, солидный, заслуженный человек, с большими связями. Кстати, издать книгу - его идея.
- Тюлькин? Как это я сразу не сообразил? Поэт-диссидент, интеллигент, шестидесятник, крупный чиновник, бывший член партии. Просто не человек, а "редька с мёдом". А, мною он не интересовался?
- Спросил только, будешь ли ты на похоронах. Я сказала, что тебе нездоровиться.
- Миша, конечно, обрадовался?
- Он очень подавлен смертью Николая, они же близкие друзья. А, ты, что с Тюлькиным тоже в ссоре? Ой, Федя, тяжёлый ты человек. Миша, чем тебе насолил?
- Ничем. Абсолютно ничем. Я его лет сто не видел. Нет, вру. Лет тридцать тому назад смотрю стоит у метро "Новослободская" с букетом. Он меня тоже заметил, испугался и сиганул через площадь, хорошо ещё под машину не попал.
- Вы же с ним, как братья были?
- Точно а потом он почему-то стал меня избегать. Не отвечал на мои письма из Бухары.
- Но ведь и ты на мои не отвечал.
- Не хотел осложнять тебе жизнь. Ты была девушка романтичная, импульсивная. Да и у родителя твоего могли возникнуть неприятности. Ну а как Тюлькин? Такой же чистюля и дамский угодник? А стихи Миша пишет?
- Всё сказал? Отстрелялся? У меня к тебе просьба: дозвонись до Юры Богомолова. Я пыталась, но его сноха-стерва мне допрос устроила: "Какая знакомая? По какому делу?" Ты мужик, тебе разговаривать проще. Да и сына ты его знаешь. Передай, что наши собираются на скверике на Остоженке в половине четвертого.
Глава пятая.
Закончив разговор Фёдор Гаврилович начал в задумчивости шагать из угла в угол комнаты, вдруг тягостно ощутив замкнутость её пространства.
Одиночество порой, словно приступ возрастного недомогания, одолевало Звонарёва. Растущая дороговизна не позволяла ему съездить на выставку, в театр или купить журнал. Круг старых друзей становился всё уже. Даже со старожилами дома он общался сдержанно, стараясь по инерции сохранять дистанцию, хотя соседи давно уже говорили ему "ты" и называли "Гаврилыч". Однако он отказывался от прогулок с ними, от скромного удовольствия постучать костяшками домино о стол. Тогда бы следовало перешагнуть через своё самолюбие, а в подобном случае, даже выигрыш бутылки пива, обернулся бы проигрышем.
Эти доживающие свой век старики и старушки переехали, как и он, с окраины Таганки, из бараков и деревянных домишек, где когда то жили без затей и без обычных центровых удобств. Воду брали в колонке, отапливались дровами, которые держали в сараях вместе с курами и другой некрупной домашней живностью. Обитала там публика, приехавшая в Москву из глубинки, со своим говором и привычками. Они и создали своеобразный быт с посиделками, с пением под гармошку, с чаепитием на воздухе, в палисадниках, заросших жасмином, георгинами и золотым шаром.
Местные обыватели не обременяли себя сословными предрассудками, все были на "ты", запросто заходили к соседям поболтать, одолжить пилу, папироску или луковицу для щей. Дети пользовались полной свободой. Бегали босиком по лужам, до темноты играли в городки, в лапту, в "двенадцать палочек", гоняли футбольный мяч. В летние воскресные или праздничные вечера во дворе на скамеечках собирались соседи. Откуда-то появлялась гармошка и возникал импровизированный концерт. Начинал обычно дядя Жора, портной-надомник, потерявший ногу под Курском чувствительный к мелодраматической тематике:
Милый папочка. Пишет Алочка.
Мама стала тебя забывать.
Стала модничать и кокетничать,
С лейтенантами стала гулять.
В теплом воздухе зудели комары. От палисадников растекался парфюмерно-душный аромат жасмина. Юные обитатели двора, прячась за спины старших, чтобы их не загнали домой родители, слушали песни, озорные частушки. Девочки-сверстницы, вчерашние партнерши по "чижику" и "лапте", ещё в коротких ситцевых сарафанчиках с бретельками, но вытянувшиеся к лету, с уже темнеющими мышками, присоединялись в общему хору. В этот момент они как бы отдалялись от мальчишек, пересекая таинственный рубеж взрослой жизни с её фатальными любовными драмами, страстями и изменами.
Тот факт, что его прежние друзья встречаются, не ставя его в известность, не был для него новостью. Здесь присутствовала определенная логика, не умалявшая, а скорее подтверждающая его авторитет.
"Они уважают меня, но я для них слишком неудобная фигура, - размышлял он, - я честен, имею собственную нравственную позицию, бескомпромиссен, и это их стесняет"
Всё же Федору Гавриловичу было обидно, что его не пригласили участвовать в издании книги о Копылове. Сейчас, когда он лишился приработка у Семена, любые даже небольшие деньги оказались бы весьма кстати.
"Ничего из их затеи путного не выйдет, - насмешливо подумал Звонарев, - представляю, какую они в сборнике сладость разведут. Здесь не исследование научное получится, а юбилейный адрес. Да и кому писать? Вера - разве она серьезный критик? Баба, она и есть баба. Крапала театральные рецензии, заметки о выставках в женские журналы, да амуры с актерами крутила. А Тюлькин? Конечно, он был не без дарования, но тоже не специалист, поэт-лирик: "Любовь-морковь", "Кровь-бровь". Но тут не в бровь, а в глаз надо ударить. Да ударить со всего плеча! Вбить кол осиновый в упырей-соцреалистов".
Фёдор Гаврилович разволновался от обиды и возмущения, даже почувствовал сердцебиение. Он накапал в рюмку корвалола, выпил, прилег на диван. Чтобы отвлечься Звонарёв врубил телевизор и сразу нарвался на рекламу Черкизовского мясокомбината. Снятая крупным планом ветчина распадалась под острым ножом на розовые ломти. Тонко нарезанная копченая колбаса, тёмно-вишнёвая, с мраморными прожилками сала, веером ложилась на фарфор тарелок.
"Зря я отказался ехать на похороны, - косясь на экран, подумал Фёдор Гаврилович. - Конечно, для некоторых моё появление станет неожиданностью, но ведь его можно истолковать и как жест великодушия, человеколюбия"
Воображение Звонарёва нарисовало ресторанный зал, накрытые белой скатертью столы, сидевших за ними людей. Картина эта отчасти смахивала на леонардовскую "Тайную вечерю", но он не смутился таким сходством, наоборот нашёл в ней некую символическую аналогию: "И когда они ели, сказал: истинно говорю, что один из вас предаст Меня"