...Его привезли под утро. Губа рассечена, глаз заплыл, кулаки разбиты в кровь. Выволокли из дежурного УАЗика со скрученными за спиной руками, без ремня, в расхристанной до пояса форменной куртке, на которой чудом, на одной-единственной нитке болталась последняя, невыдранная пуговица.
Он стоял, широко расставив ноги, смотрел задумчиво куда-то на восток, навстречу зарождающемуся солнцу и было ему - всё равно. Нет, он не казался смешным или нелепым - что тут смешного в белоснежном подворотничке, залитом кровью, в раздавленных сапогом часах? Говорили, он дрался, как зверь. Зверь, которого лишили всего, быть может - самого главного в жизни. Кудесники из комендатуры покуражились изрядно - бахвалились, что "сняли с бабы, даже присунуть не дали".
Уроды.
Петрович, Петрович...
***
Это странно. Да, пожалуй, странно. Пойти в "самоход", когда служить-то всего два месяца... Да и кто бы назвал учебные сборы - службой? Бежать по наглому, напролом, без подготовки, в полевой форме, за десять минут до вечерней поверки! Ведь не мальчик уже - два года "срочной" за плечами. Поставить на карту всё: диплом, карьеру, будущее! Не странно ли?
Смеялись. Конечно - почти анекдот. Нарваться на курсового офицера на перроне и брякнуть ему, едва не сбив с ног: "Не сейчас!". Прыгнуть в тамбур проходящего поезда и махать оторопевшему майору пилоткой: "Товарищ майор, скажите сержанту Сёмушкину, что меня до обеда не будет!"...
Безусловно, анекдот. Не зря потешались младшие офицеры, осведомляясь друг у друга, будет ли Петрович на службе после обеда; гадали: кто он, идиот или тривиальный наглец. Но идиота не взяли бы в армию. А наглец... Наглец дождался бы отбоя, прежде чем бежать: зачем ненужные сложности ради каких-то десяти минут? Крикни на вечерней поверке - и беги себе через всем известный лаз возле гарнизонного туалета. Так нет: ломанулся раненным, обезумевшим лосем через "колючку", наделал шума, подставив всех - и товарищей и командиров...
Где логика?
У влюблённых нет логики. Петрович расписался за две недели до лагерных сборов. Молодая. Красивая. Нежная. Беззащитная, как утренняя роса. Там, в городе, в сорока километрах от дивизии, она совсем одна, на четвёртом месяце, - ей страшно и неспокойно.
О чём её мысли? О том, что через два месяца, вернувшись со сборов, он станет лейтенантом? Да нет, зачем ей это! Важнее, что ещё целых два месяца его не будет. Ещё целых два месяца она будет совсем одна. Одна, хотя где-то там, под сердцем, живёт кто-то маленький и беспокойный. Вот, опять шевельнулся... Тревожно!
Молодому мужику, тридцати годов от роду, трепетно ждущему встречи с любимой - до устава ли? Задачи технического замыкания батальона, ремонт и эвакуация в ходе наступательного боя - до того ли ему? Может он и выкопает окоп полного профиля, но как это повлияет на оборону полка - вряд ли задумается.
А она там - одна. С комочком новой жизни под сердцем... Ей - страшно.
Решился.
***
Так уж случилось, что Николай Кручёнкин оказался самым старшим по возрасту среди курсантов роты, сформированной из выпускников машиностроительного факультета. В глазах двадцатидвухлетних парней он выглядел едва ли не стариком: тридцать лет, в понимании вчерашних мальчишек - возраст вполне преклонный. Вероятно, именно по этой причине никто и не звал его иначе, как по отчеству - Петрович.
Член партии с шестилетним стажем, он пришёл на факультет с производства, отслужив до этого "срочную" в Закавказье. Лычки младшего сержанта особого авторитета не прибавили - Кручёнкина и так уважали, хотя вряд ли кто опасался. Добрый, лучистый взгляд вызывал симпатию, дружелюбие, приязнь - всё что угодно, но только не опасение попасть под тяжёлую руку.
Порой подтрунивали. Он безобидно улыбался, отшучивался, но вновь терпеливо учил молодых грамотно наматывать портянки и дружить с тяжеленными кирзовыми сапогами, норовящими превратить их ноги в сплошную кровавую мозоль.
А кому легко? Это вчера - он, зрелый мужчина, в возрасте, когда гибкость мышления уже не на высоте, упорно, до головной боли постигал теоретические основы электротехники, ночи напролёт решая проклятые матрицы. А сегодня - сопливые гении с красными дипломами, для которых все эти уравнения с контурными токами - элементарщина, хромают по плацу с горящими, будто в жерле вулкана ступнями. Ворчат: "Проклятые сапоги. Из чугуна они что ли?"
А Кручёнкин - он незлой. Бежит-пыхтит рядом, наравне со всеми. Вон даже помочь решил - забрал автомат у скисшего на подъеме из оврага Егорова. Чего это он вдруг? А, понятно: Егоров, неумеха, споткнувшись о корягу, упал, попав себе прикладом по затылку. Это как же надо держать оружие, чтоб вот так, собственным прикладом - да по затылку? Говорили же отцы-командиры: каску надень, чучело! Вот и увидел небо в алмазах.
***
Сапог новобранца - самое несговорчивое существо на свете. Тщательно выбранный по размеру ноги, он имеет довольно подлое свойство уже через пару часов стремительно уменьшаться в размерах, принимая свою, особую, упорно не совпадающую со ступней хозяина форму. У скрюченных, сдавленных словно тисками пальцев - нет ни единого шанса найти компромисс с жёстким, несгибаемым характером сапога. В жаркое, летнее время сапог имеет обыкновение проявлять свой норов с удвоенной силой, устраивая попавшей в плен ноге экстремальную русскую баню. Обильно потеющая ступня новобранца от зари до зари варится в собственном соку внутри герметичного кирзового пространства, откуда ядрёному, разъедающему кожу рассолу просто некуда деться. Сапог живёт своей, недоступной пониманию жизнью и нет его несговорчивой душе никакого дела до нерадивого хозяина, обречённо обнюхивающего перед вечерней поверкой маринад из кровавых мозолей.
Второй взвод, добравшись до ручья, не думал ни о Родине, ни о задачах партии на очередном этапе. Даже приказы Верховного Главнокомандующего растворились где-то там, на севере, в далёкой, и, наверное, прохладной Москве. Здесь, в степях, под палящим солнцем Поволжья, мысли заняты одним: найти ручей, пруд, болото, любую лужу и, сбросив опостылевшие сапоги, сунуть в воду горящие огнем ноги.
Когда увидели ручей, журчащий в поросшей кустарником ложбине, вариантов не было. Студёная, родниковой чистоты вода манила, обещала натруженным ногам облегчение!
Сунули. Все сразу. Ручей словно вскипел.
- Чего теперь с Петровичем-то будет? - спросил Колодкин, пытаясь разогнуть скрюченные в китайский иероглиф пальцы ног. Пальцы не поддавались.
- Чего-чего... Расстреля-я-яют, - блаженно простонал Осокин, разглядывая погруженные в хрустальную воду ноги. - Ка-а-айф, вечный ка-а-айф! Вернёмся, я начищу начхозу ры-ы-ыло. Чтоб не давал, су-у-ука, сапоги-маломерки.
- Кто тебе виноват? Предлагали же разношенные.
- Разношенные? Ага. Умник. Ко мне на присягу девушка приедет. Су-у-ука. Какой кайф... Ой, ещё немного, о-о-о! - Осокин блаженно зажмурил глаза.
- Девушка при чём?
- Как при чём? Девушка! Красивая! Нежная! Стройная! С летящей походкой! В бальных туфельках! На точёных, о-о-о, ножках! И тут я - в стоптанных кирзачах в дерьме туркменского верблюда.
- Верблюды при чём? Откуда здесь верблюды? - Колодкина всегда поражали неожиданные пируэты замысловатых ассоциаций Осокина.
- Говорят есть. Южнее.
- Ага. За Волгой. Сто "кэмэ" в сторону Казахстана.
- Ну и будешь как Петрович. Под арестом,- заметил Колодкин.
- А что? Сидит себе под замком в штабе, и в ус не дует. Не то, что мы, как страусы по степи носимся. Не слышал, сегодня окопы рыть будем?
- Не приведи господи...
Откуда-то издалека донеслось:
- Взво-о-од! Слушай мою команду! Окопаться!
***
Взвод вернулся в лагерь перед обедом. Первое, на что обратили внимание курсанты, пройдя КПП - в центре футбольного поля, окружённого тенистыми, раскидистыми клёнами, появилась большая армейская палатка, по изуверской военной логике разбитая на самом солнцепёке. У входа, обливаясь потом, переминался с ноги на ногу изнывающий от жары часовой. Бедолага тоскливо поглядывал на манящую живительной прохладой тень, очерчивающую периметр поля с издевательски очевидной равноудаленностью от точки его героического топтания. Курсантов неприятно поразил застёгнутый на крючок воротник часового. Штык-нож. Подсумок. Надраенная бляха ремня, затянутого без дураков, строго на талии... Видимо, за дисциплину взялись всерьёз.
В этот момент из палатки вынырнул Петрович, в вольготно расстёгнутой форменной куртке. Без ремня. В кроссовках. Рукава - засучены по локоть. Потянулся, зевнул, задумчиво почесал растительность на груди. Что-то сказал часовому. Часовой кивнул и, сняв с плеча автомат, повёл Кручёнкина в сторону туалета. Когда гордо расправивший плечи Петрович по-арестантски заложил за спину руки, второй взвод затрясло в приступе смеха.
Комизм ситуации подчёркивала не только тщедушная фигурка конвоира, с трудом поспевавшего за Петровичем в огромных, не по размеру сапогах, но и всерьёз упёртый в широкую спину арестанта ствол. Паренёк-задохдик, конвоирующий кряжистого, здоровенного мужика... Невероятно, но даже грозная армейская атрибутика применительно к убогой внешности конвоира совершенно не наводила на мысли о "несокрушимой и легендарной", скорее вызывала ассоциации с чем-то ненастоящим, карикатурным, словно иллюстрация из детской книжицы. Сползающая на глаза засаленная пилотка, болтающаяся на огромных, оттопыренных ушах - усугубляла картину несчастья, произошедшего давно, почти двадцать два года назад.
Похоже, сапоги-переростки были вымолены этим несчастным c сурового перепуга в обмен на маломерки, натёршие пятки до кровавых мозолей. Результат был удручающим: тяжеленные сапоги так и норовили соскользнуть с тонких, дистрофических ног, костистые колени которых не могли скрыть даже широченные штаны. Разумеется, слететь самовольно сапоги не могли, однако конвоир инстинктивно поджимал пальцы ног, судорожно вышагивая на самых пятках, отчего его сутулая, мультипликационная фигура напоминала фашистского шпиона, с кривым наганом крадущегося по экранам сороковых годов.
- Картина Петрова-Водкина "Расстрел коммуниста"1. Писана с перепою, - хохотнул Осокин. - Взвод, который и без того корчило от смеха, повалился на траву. Кто-то плакал; кто-то истерически всхлипывал, согнувшись в три погибели; кто-то, улюлюкая, пытался свистнуть, но вместо свиста раздалось что-то уж совсем непотребное, физиологическое, в результате чего новый взрыв хохота сменился агонизирующим похрюкиванием навзрыд.
- Ну, отцы-командиры дают! Дошли до ручки, стратеги хреновы! Это уже не сборы, это... какая-то игра в гестапо! - только и мог выдавить сквозь слёзы исполнявший обязанности комвзвода сержант Сёмушкин. - Взвод! Отставить! В колонну по три - становись!
Часовой, ошарашенный странной реакцией курсантов, замедлил шаг, а затем и вовсе остановился. Втянув воробьиную шейку в плечи, недоумённо огляделся. Проверил штык-нож; изогнувшись, на всякий случай оглядел собственные ягодицы. Скосил взгляд на погоны: не присобачена ли там шутниками какая-нибудь нелепица? Пощупал звёздочку на пилотке, затем - ширинку. Убедившись, что всё в порядке, расправил плечи. Приосанился. Изобразил орлиный взор. Кручёнкин, воспользовавшись растерянностью конвоира, отстегнул висевшую у того на поясе флягу и принялся жадно пить. Остатки живительной влаги - блаженно, под стекленеющим взглядом часового вылил себе на голову. Фыркнул.
- Ты это... чего? Отдай! Да... это... как? Мне... ещё целый час стоять! На жаре! Чего встал? Иди! - взвизгнул незадачливый конвоир и пихнул Петровича стволом под лопатку.
- "Часовому запрещается пить, курить и отправлять естественные надобности!" - процитировал устав Петрович, вызвав новый взрыв хохота. Затем, для убедительности дунув в опустевшую флягу, тщательно завинтил её так, что резьба взвизгнула.
- Не понимаю я Лозового. Как хотите, товарищ майор - не понимаю. Вы, как его зам, скажите: кому нужен этот цирк? У нас что, учебная гауптвахта? В каком уставе, в каких методических рекомендациях такое прописано?- горячился капитан Дягилев, метаясь вдоль увешанной плакатами доски. - Курсанты смеются. Понимаете - смеются! Самовольщик Кручёнкин, полуголый, в одних трусах, вольготно отдыхает на коечке посреди футбольного поля - даже сквознячок себе устроил - вон, боковины у палатки позадирал - а часовой страдает на самом солнцепёке. Слава богу, что для изучения "тягот и лишений" на него ещё и ОЗК не нахлобучили. Вопрос: кто кого наказал???
- А что прикажешь делать?
- Но это же - идиотизм!
- Виктор, ты слова-то выбирай. Забыл, кто вытащил Кручёнкина с гарнизонной гауптвахты?
- Ну, полковник Лозовой...
- Понимаешь, что было бы с парнем, останься он там?
- Думаю, ничего страшного. Поиздевались бы, да и всё.
- Вить, извини, но ни хрена ты не понимаешь, - сидящий за второй партой майор Любимов неторопливо вытащил из кармана кителя портсигар, задумчиво раскрыл, поправил сигареты, но закуривать не стал. - Он взрослый, сформировавшийся мужик. С самолюбием. Сцепился бы с тамошней шпаной и вылетел бы из института без защиты диплома. Или почки бы отбили. Всякое бывает...
- Вы разве не поняли? Лозовой даже из провинности курсанта извлёк пользу для учебного процесса! Мы теперь углублённо изучаем несение караульной службы и спецкурс "Обязанности выводного"! А оно нам надо? Это есть в программе? Мы что, вертухаев готовим?
- Витя, курсант Кручёнкин самовольно убыл из части. Курсант Кручёнкин должен быть наказан. Какие могут быть варианты? - Любимов захлопнул портсигар и вопросительно посмотрел на капитана. - Кстати, между обязанностями вертухая на зоне и выводного на губе - огромная разница.
- Принцип тот же! Сан Саныч, поймите, это - игра в солдатики! Сол-да-ти-ки!- раздельно, по слогам, почти менторски, как на лекции, вещал разгорячившийся Дягилев, ритмично постукивая кулаком по стенду с продольным разрезом двигателя ЯМЗ-238.
С ним бывало такое - неглупый, удачливый офицер, Дягилев, дослужив до капитанского звания, Бог весть как умудрился сохранить где-то там, в глубинах совестливой души и юношеский максимализм, и обострённое чувство справедливости: нет-нет, да и прорвётся порою, в минуты горячности, всё то, что обычно сдерживают, не торопятся в зрелых годах показывать...
Тонкая, деликатная натура его, казалось, нисколько не соответствует укоренившемуся в обществе стереотипу сурового и прямолинейного вояки; а напоминает более всего - нечто от ушедшего в небытие русского офицерства, подвижнического, прямодушного, благородного. Откуда это в нём, сыне простого инженера с оборонного КБ?
Однако воинствующих хамов и подлецов, обманутых внешней мягкостью Виктора Дягилева, ожидал неприятный сюрприз: его реакция на человеческую низость была жёсткой и мгновенной - капитану вполне доставало решимости и напора исповедовать принцип добра с кулаками. Впрочем, в отношении людей искренних, заблуждающихся или заслуживших право на иную точку зрения, он не позволял себе резких выпадов - разве что, вспылив в минуты горячности или особенно жаркого спора. Сослуживцы считали, что Виктор корректный собеседник, но при этом - настойчив и убедителен, хотя порою - несколько утомителен.
Лишь перед глупостью Дягилев пасовал... Отчего-то ему, разумному и вполне решительному офицеру, становилось не по себе при встрече с убожеством логики и ограниченностью мышления. Казалось, будто ему стыдно за свой незаслуженно полученный от природы интеллект; совестно, словно разум украден у несчастных глупцов, в силу чего они, глупцы, собственно и стали глупцами. Капитан терялся в присутствии дурака так, как порядочные люди тушуются при виде юродивого или несчастного калеки...
...Очнувшись от хмурого взгляда Любимова, взиравшего на увлечённого "лекцией" капитана, Дягилев устыдился своего порыва. Смутился. Вдруг, обнаружив руку на многострадальном двигателе, нашелся:
- Вот! Вот что курсантам осваивать надобно! Им бы поршни хоть раз - каждому - самостоятельно заменить; или угол зажигания своими руками выставить, а иначе - какие из них зампотехи? А тут - извольте - конвоиров готовят! - Дягилев с досадой пнул стенд, да так, что двигатель зашатался на шарнирных креплениях.
- Капитан Дягилев! Оставьте двигатель в покое! - возвысил голос майор Любимов, и от слов его пахнуло холодом. - И советую Вам, настоятельно советую, своё личное мнение об офицерах кафедры и методах их работы держать при себе.
Распалившийся Дягилев вздрогнул, будто от пощёчины, растерянно вытаращив глаза. Такого металла в голосе добрейшего Сан Саныча он прежде не слышал.
- У начальника кафедры боевой опыт, который Вам и в страшном сне не снился. Там, "на югах", он не в солдатики, как Вы изволили выразиться, играл. И лучше Вас, капитан, знает - какими методами воспитывать личный состав. И командовать лагерем поставлен тоже не с бухты-барахты. Вопросы есть? Свободны!
Стылый взгляд майора был настолько красноречив, что Дягилева прошиб холодный пот. Он судорожно повернулся кругом и двинулся к выходу. У самых дверей его догнало хлёсткое, как выстрел:
- Идите! И упаси Вас Бог озвучить эти рассуждения при курсантах!
***
Второй взвод в сопровождении капитана Дягилева возвращался с работ по переконсервации. Кадрированная дивизия - это бесконечные ангары и склады со всевозможным имуществом, оружием и боеприпасами. Сложнейшее хозяйство, требующее регулярного ухода, ремонта, пополнения и периодических проверок. Прибывшие на сборы курсанты оказались неплохими помощниками в этом деле.
- Раз, раз, раз-два-три! Левой, левой, раз-два-три! - устало командовал Сёмушкин, изредка поглядывая на взвод.
За два дня курсанты обслужили, произвели обкатку и вновь законсервировали четыре транспортных машины и два тяжёлых, на гусеничном ходу, тягача. Сегодня до обеда они выполнили ещё одно задание: сняли с хранения к предстоящим учениям три внушительных понтоновоза. И вот, теперь они возвращались из дивизии в лагерь.
Никто не заставлял их держать равнение и шаг по раскалённым плитам шоссе, идущего из глубины лесов, оттуда, где спрятала свои ангары и службы кадрированная дивизия. Шагалось... само. Вместе с потом, пропитавшим хэбэ, куда-то вовнутрь, в сердце, в душу - проникло, обосновалось там... что-то сблизившее их. Появилось ощущение слитности, братства, единого организма.
Нет, не зря, давным-давно, в далёкой седой древности, кто-то весьма неглупый - придумал одевать воинов единообразно; понял, что передвижение строем позволяет ощутить своё единство! Прошли века, а все армии мира до сих пор носят форму и печатают шаг...
- Раз, раз, раз-два-три! Левой, левой, раз, раз! Шире шаг!
Жаль, что кроме высоких сосен, стоящих вдоль шоссе, некому полюбоваться на бравых курсантов - дорога заканчивается в дивизии, спрятавшейся в глухом тупике полудикого леса. На всём пути - ни прохожих, ни попутных машин; лишь одинокий прапорщик, там, в глубине чащи - расставив ноги у разлапистой сосны, воровато косится на проходящий мимо взвод, судорожно стряхивая то, что положено в таких случаях стряхивать.
Что прячешься, служивый? На десять вёрст вокруг ни посёлков, ни хуторов. Одна сосновая глухомань, необычная для плотно заселённого Поволжья. Непуганое зверьё, да эта странная, выложенная бетонными плитами дорога, без развилок и перекрёстков, без привычных деревушек и автобусных остановок. Что такого в прямой, как стрела, ну... почти прямой - дороге, а, прапорщик? Почему плиты мощные, тщательно подогнанные; и ни подъемов, ни спусков; а если изгибы - то редкие и плавные, без крутых поворотов? Тебе ли не знать, служивый, отчего сосны почти смыкаются над шоссе? Вернее от кого?
Удивительна Россия: есть деревни без дорог, и есть дороги без деревень. Чудно! Шикарное шоссе среди разбитых дорог Поволжья и гиблых деревенских грунтовок, шоссе, ведущее в тупик... А там, в тупике - тревожное безлюдье: ангары, ангары, ангары, склады и бункеры на огромной, будто вымершей территории. И нет ни души в пустых казармах, не печатают шаг воинские подразделения - кому нужны асфальтовые дорожки с тщательно выбеленными бордюрами и кто последний сидел на сияющей свежей краской скамье возле штаба? Запустение, запустение среди ухоженной, в образцовом порядке содержащейся территории звучит зловещим диссонансом. Где вы, люди? Всё наладили, освежили, подкрасили и ушли? Ушли - или сгинули в невидимом радиоактивном ветре?
Поневоле стихли голоса, разговаривать хотелось вполголоса - мороз по коже от дикого, чернобыльского сюрреализма опустелости, от странного контраста безлюдья с тщательной ухоженностью забытого объекта. Нигде ни облупившейся краски, ни ржавчинки... вон, семафорит ядрёно-красным пожарный гидрант - будто вчера покрашенный - там, возле плаката с нахмурившимся воином в тени роняющей иглы сосны...
Безлюдье... Инопланетный пейзаж...
...Странные мысли о странной дивизии прервали груженые понтонами ЗИЛ-157, обогнавшие взводную колонну. Головная машина, пролетев мимо, посигналила им: запомнили! Студенты просияли - их рук дело!
Нужно было видеть восхищённые лица вчерашних мальчишек, когда впервые перед ними открыли ворота хранилища! Огромный, уходящий в перспективу ангар, был заставлен рядами новеньких, с иголочки, армейских грузовиков. "С иголочки"? Вполне возможно, что часть этих чистеньких, словно рождественские игрушки, ЗИЛ-157 - старше их, курсантов... Парадокс! Сработанные в шестидесятые годы, они с тех пор не увеличили пробег и на сотню километров. Узлы и агрегаты неизношенны, лишь кое-где растрескались резиновые уплотнители стёкол кабины. Суровая, неприхотливая машина, она, отстояв два десятка лет без движения, в любой момент готова вступить в строй.
С утра ротный разбил курсантов на группы и распределил между ними машины. Установили аккумуляторы, залили воду, сменили масло, удалили консервирующую бумагу. С замиранием сердца запускали двигатели. Не сразу, но всё же, немного покапризничав, старички завелись. Включив систему подкачки шин, довели давление до нормы.
Когда снятые с колодок машины выезжали на площадку - восхищению курсантов не было предела. Поначалу, пока не пообвыкли, чего греха таить, и "ура!" кричали.
- Молодцы! - Дягилев одобрительно осмотрел стоящих в строю курсантов. - Справились! Вот вам и подспорье: командование передаёт три автомобиля на обкатку в учебные роты. Будете отрабатывать навыки вождения полноприводных машин как по дорогам, так и по пересечённой местности. Кстати! Все машины оснащены лебёдками для самовытаскивания. Думаю, попробуем и это дело.
- Ух ты! Ого! Здорово!
***
"Господи, как мало пацанам надо! - думал Дягилев, наблюдая за восторжёнными лицами курсантов. - Всего-то - приложили руки к реальному железу вместо набивших оскомину пособий и плакатов. Чудеса! Пара дней конкретной работы вместо надуманных, высосанных из пальца упражнений - и парней не узнать!"
Со взводом и в самом деле что-то происходило. Рафинированные, вальяжные мальчики с городских проспектов в первую же неделю растеряли и спесь, и цинизм, неожиданно для себя утратив насторожённую брезгливость к армейскому быту. Исчезло бросавшееся в глаза различие между ними и селянами, с юных лет сбивавшими руки на капризных механизмах тракторов и комбайнов - для них, немногочисленных студентов из деревни, вся эта премудрость давным-давно знакома и привычна - и пьянящим запахом соляра, и сочащейся в самых неожиданных местах вездесущей смазкой. Курсанты срослись в единый организм взвода - работящие, мужиковатые парни из села и манерные городские мальчики с задатками гениев от науки.
Что это? Как и какими законами психологии это объяснить? Ведь не только военная форма и хождение строем формируют коллектив. И даже не общие трудности или проблемы. Что-то ещё... Что-то неуловимое, какой-то совершенно незаметный, но важный штрих... Что-то, что делает вчерашнего мальчика мужчиной.
Быть может, ощущение своей востребованности, нужности Родине, как бы пафосно это ни звучало? Им приоткрылась завеса над мощью стратегических запасов страны, пришло осознание масштабов и дальновидности замыслов. Открылось понимание несокрушимости державы, неисчерпаемости резервов, серьёзности в организации обороны, где нет места игрушкам и прочим глупостям - возможно именно это сроднило и окрылило их, курсантов, ставших причастными к серьёзной государственной задаче? Только что, своими руками, они выполнили пусть маленький, но ответственный этап в общем, важном деле. Может в этом - последний штрих и последний толчок?
И вот, усталая, пропыленная колонна подходит к КПП части, и в её шаге чувствуется уверенность и сила. "Слава богу, ни одна из машин не подвела - все завелись. Нет, грех жаловаться - есть в душах вчерашних пацанов тяга к военной романтике, к настоящему делу! - думал Дягилев, довольно поглядывая на вчерашних студентов. - На это опирался великий романтик Суворов, создавая своею науку побеждать".
- Отойдите, гражданка! Видите, на посту стою! Я - специальный часовой. Стратегический. Имею приказ стрелять на поражение. Во избежание. Некогда мне по разным пустякам отвлекаться! - дежурным по КПП стоял юморист. Или так ему казалось? Конечно, дежурный - не часовой, но дела это не меняло - шутнику было скучно.
- Пожалуйста, позовите Колю Кручёнкина... Ну, что вам стоит?
- Слушай, женщина, какой Бочонкин? Не видишь, тут все на одно лицо - в зелёном ходят? И вообще внутри лагеря - карантин! Чума, понос и сибирская язва.
- Не Бочонкин, а Кручёнкин! Коля! Его недавно арестовали... Неужели не знаешь такого?
- А-а-а, это который дезертир? Поздно. Его, знаете ли, расстреляли. Ещё вчера.
- Ох! - женщина, обхватила руками живот и медленно осела.
- Дежурный, ко мне! - рявкнул Дягилев, увидев неловко привалившуюся к стене дежурки девушку. Похоже, та находилась в полуобморочном состоянии.
Подбежавший дежурный вытянулся перед капитаном, побледнев.
- Представляться за вас Пушкин будет? - сузил глаза Дягилев.
Растерявшийся балагур молчал, выброшенной на берег рыбой открывая-закрывая рот - слишком уж молниеносно произошла перемена ситуации от благодушной вседозволенности к жёсткой действительности. Жёсткая действительность проявилась в виде разъярённого капитана, а нарушение ассоциативных связей в воспалённом мозгу отупевшего от неожиданности курсанта эту самую действительность только усугубило. Хлёсткая команда "пробила" самоуверенность бедолаги до ступора и дрожи в коленях.
Ганин судорожно пытался застёгнуть воротник. Руки тряслись, и это ему никак не удавалось. Всё внимание незадачливого остряка приковал гипнотический взгляд разгневанного капитана и его рука, отчего-то неторопливо потянувшаяся к кобуре. В тягучей, зловещей тишине разлилось невероятное напряжение; казалось, Ганин слышал толчки крови где-то там, в глубине одуревшей от нереальности происходящего головы - бред, бред - капитан тянулся к кобуре... Почему? Почему капитан тянулся к кобуре? Неужели это происходит... с ним, с Ганиным? Но капитан... тянулся к кобуре!!!
Звон в ушах; стук сердца; давящая тишина и болезненно-резкий в этой дьявольской тишине шорох капитановой ладони, уже (уже!) нащупавшей застёжку кобуры; да ещё там, где-то вдалеке, уже в другой, недостижимой реальности - дробный шаг курсантских рот. Мир сузился до маленькой, латунной застёжки.
- Я тебя, остряк-самоучка, сейчас самого расстреляю. - Дягилев неторопливо расстегнул кобуру. Голос спокойный, усталый, но зловещий и до мороза по коже убедительный. - За измену Родине. Как "специального" часового. На "стратегическом" дежурстве. "Во избежание".
В глазах перепуганного Ганина плескался вакуум. Он явно ничего не понял. Дягилев вздохнул, махнул рукой, и, пряча лукавые искорки во взгляде, застегнул кобуру. Обернулся к девушке:
- Так Вы к кому?
- Мне... мне бы Кручёнкина.
- А Вы ему кто?
- Жена... Недавно расписались... - девушка, не сдержавшись, заплакала. Не пряча лица, но очень тихо, стараясь не всхлипывать. Только беспомощно вздрагивали поникшие, худенькие плечи. К удивлению капитана, жена великовозрастного, крупного в кости Кручёнкина оказалась хрупкой, беззащитной девчушкой.
- Успокойтесь, девушка. С ним всё в порядке. Сейчас мы его вызовем.
- Кого это вы вызывать собрались? Арестованного? - на месте событий, словно чёрт из табакерки возник майор Есиков. Его левую руку украшала повязка с надписью "Дежурный по части". - И чего это вы, капитан, оружием размахиваете? Вы что, дежурному по КПП угрожаете? А Вы, девушка, давайте-ка, ноги в руки и в город... подобру-поздорову. В части - карантин. Никто никого вызывать не будет.
- Вы поймите... Мне очень нужно...
- Идите, девушка! Разговор окончен!
- Понимаете, мне только узнать...
- Вы что, русского языка не понимаете? - Есиков начал наливаться кровью.
- Скажите, Кручёнкина, - вмешался Дягилев, - Вы из города на чём ехали?
- На электричке. Потом на автобусе. А потом... на попутке.
Девушка, проглотив слёзы, с надеждой посмотрела на Дягилева. В этом взгляде было всё: и бессонная ночь в холодном, гулком вокзале, полная страхов и отчаяния от невозможности что-либо сделать; и дрогнувшая под ногами земля, когда рухнула вера в незыблемость безоблачного семейного счастья; и унижение от циничного надругательства над любимым, когда те, кто призван защищать и оберегать - наоборот - топтали и рвали в куски её любовь, гадкими, похотливыми взглядами оценивая всё потаённое и глубоко-глубоко личное, предназначенное лишь для одного-единственного, самого близкого человека.
Она не понимала что происходит... Ей казалось... Ведь ещё вчера, когда спящему под сердцем малышу было уютно и тепло, - давила лишь слабая, смутная тревога, которую уверенно и легко развеял приехавший муж. И вдруг - мир перевернулся. Перевернулся вместе с грохотом вышибаемых дверей, со звоном разбитого в спальне ночника, с яростным матом обезумевших солдат... Где ты, Родина? Где твоя добрая и заботливая защита? Где вы, воины-мужчины, отстоявшие своих женщин от жестокого врага? Во что превратились, и кто пришёл вместо вас? Кто?
Дягилев понимал её отчаяние. Он мог представить себе, что происходит в душе этой девочки-ребенка, точнее - девушки, ещё не успевшей толком превратиться в женщину... Не успевшей, потому что готовясь стать мамой, она невероятнейшим образом умудрилась за широким и надёжным плечом мужа сохранить ту детскую наивность, когда ещё кажется, что будущее материнство - безусловно счастливое и безоблачное - гарантировано всей мощью государства и всеми его институтами. В счастливом неведении она полагала, что даже мощь эта, вечная и незыблемая, является не холодной и бездушной, а доброй и заботливой. Битюги из комендантского взвода, ввалившиеся в квартиру,- думал Дягилев, - конечно не ангелы, а цепные псы сурового закона, инструмент государства; но для наивной девчонки... Для девчонки, которую судьба - до сих пор - чудом уберегала от жестокости реальной жизни, это - доблестные защитники под началом мудрого командира...
Капитан видел, что шок от пошатнувшихся основ связан не только с арестом, а ещё и с глумлением исполнителей, когда "доблестные защитники", возглавляемые "мудрым командиром" оказались обычными садистами под началом мстительного, озлобленного подонка, с успехом использовавшего обстоятельства и предоставленные законом полномочия для надругательства над слабыми и бесправными людьми.
...Говорят, что в беременности - удивительнейшем периоде жизни женщины - будущая мать обретает невероятную по силе проницательность; фантастическую, почти на грани ведовства интуицию; умение предвидеть беду, избегать опасности и успешно искать защиту. Может быть, это проявилось именно сейчас, когда в силу подлых ударов судьбы Светлана Кручёнкина интуитивно увидела именно в Дягилеве, порядочном и умном офицере, свою единственную и последнюю защиту?
Конечно, Дягилев это видел и понимал. Считал ли он вправе безразлично пройти мимо? Разумеется, нет:
- Ну, вот что, Кручёнкина, сейчас мы...
- А вы, капитан, не вмешивайтесь в разговор! Следуйте себе по своим надобностям.
Дягилев растерялся. Непонимающе взглянул на Есикова. Развернулся было в сторону КПП. Но не пошёл. Пытаясь что-то сказать, замолк на полуслове. Ему казалось, что он обязательно должен объяснить сослуживцу нечто важное; настолько важное и значимое, что узнав суть и обстоятельства этого, майор тотчас переменит своё отношение к происходящему.
Нашёлся:
- Вань, пойми, это жена Кручёнкина! Того, что арестовали! Им комендантские архаровцы даже попрощаться толком не дали...
- Телячьи нежности.
У Дягилева скривилось лицо. Он почти потерял самообладание. Как достучаться сквозь тупую упёртость дежурного? Сердце взволнованно зачастило, мозг лихорадочно просчитывал и отбрасывал варианты в поисках выхода - капитану показалось, что счёт идёт на секунды - весь мир рухнет или перевернётся, если ему, Дягилеву, не дадут высказаться, привести последний, самый важный, решающий аргумент. Падёт вера в добро, справедливость и человечность. Во всё то, что должны защищать все армии мира.