Хорошо Всем Известная
Самиздат:
[Регистрация]
[Найти]
[Рейтинги]
[Обсуждения]
[Новинки]
[Обзоры]
[Помощь|Техвопросы]
Михаил Литов
ХОРОШО ВСЕМ ИЗВЕСТНАЯ
Манечка проста и понятна, не следовало бы и внимания на нее обращать. Случай у нас тут теперь, понимаете ли, обратить - все равно что сплоховать, а сплоховал - получается куда как хорошо всем известная история. Вот что такое Манечка и всякие там гнусные свойства ее души, ума и характера. Однако присутствует, и не избежать этого в складывающемся, как уже можно заметить, повествовании хотя бы потому, что великое множество мужчин, каждый из которых, естественно, по-своему глубок и интересен, тянется к ней, иные и на коленках подползают. И тут, между прочим, тоже закавыка. Как ни глубоки эти мужчины, как ни импозантны, как в целом ни серьезны, а где-то и трагичны всевозможные проблемы нашего бытия, если смотреть на них с философской точки зрения, а все же в общем результате выходит что-то комическое и несуразное. Иной раз даже подумаешь: хоть за перо не берись! К примеру, Марнухин с его отчаянной юношеской влюбленностью, - кто же не знает, до чего внушителен влюбленный юноша, как глубокомысленно и драматически воспринимает молодость свои первые, такие важные, на всю последующую жизнь откладывающие след опыты любви? А и этот Марнухин, если поглядеть со стороны, тоже словно снует и кувыркается в кривом зеркале. Но по причинам, которые, надо сразу предупредить, не сегодня станут ясны, а может быть, и вовсе никогда не откроются, за перо браться все же необходимо.
Глубоко задумавшись и судорожно сжав кулаки, Марнухин с юношеским задором подумал, что никак нельзя моралисту не сидеть ярко и выпукло в твердо сработанных рамках, а он как раз и есть такой обязательный, поверивший в себя и намертво утвердившийся - прежде всего в самом себе - моралист. Так вот, именно Манечкой зовут понравившуюся ему бабенку, и уже видим, что она еще та штучка. И был бы страшно Марнухин поражен, случись ему проведать, что ее муж, которого он мыслил благородным человеком и почти что святым, доставлял Манечке одни только огорчения своей суетностью. Антон Петрович (таково имя этого злосчастного супруга) был, на взгляд Манечки, начисто лишен мудрости. Вечно он проявлял какую-то бесполезную озабоченность. То, слоняясь по квартире, сокрушался о крайней бездуховности огромных людских масс, то, вбрасываясь в митинговую стихию, паниковал из-за нынешнего состояния культуры, кричал, что она угасает в условиях глобального обнищания народа и равнодушия власть предержащих и окончательно погибнет в беспрерывно возрастающем ужасном обществе потребления. Затем его лихорадочно бегающий взор на мгновение останавливался на нищих, а те, само собой, с воем протягивали к нему обезображенные конечности, жалобными голосами просили подать на пропитание; пускался он тогда громогласно вещать, что нет на свете ничего важнее благотворительности. В результате всегда выходило так, что он никому ничем не помогал, вообще не делал ничего замечательного и даже не обеспечивал всем необходимым собственную жену Манечку. Мыслимое ли дело! Этот жалкий нервный человек, доживший до седин, бегал в растоптанных башмаках и потертых брючках, как какой-нибудь студент романтических времен его юности.
Когда Манечке приходило в голову, что общего языка с Антоном Петровичем ей не найти, она вспоминала о своем бывшем муже, Алексее Сергеевиче. Иной раз она даже звонила ему по телефону, чтобы излить душу, пожаловаться на свои неизбывные лишения. Алексей Сергеевич всегда внимательно выслушивал жалобы, делая возле телефонной трубки, как представлялось Манечке, сосредоточенное, озабоченное лицо, и даже если не давал никакого дельного совета, на душе у Манечки все же становилось легче после общения с этим искусным, утонченным и немножко таинственным господином. Она ободрялась и затем более или менее продолжительное время не без духовной стойкости сносила глупые выходки мужа.
Бесконечное одиночество, в один из вечеров Манечкой прочувствованное до последних, казалось бы, пределов, заставило ее вдруг с небывалой решимостью окунуться в омут размышлений. Она всеми покинута. Муж побежал на сборище таких же нелепых мечтателей, как он сам. Не найти себе достойного места в тусклой, захламленной квартире. Манечке казалось, что ее большое сильное тело как будто мешает по-женски томной и хищной сознательности ее жизни, что его необходимо куда-нибудь выпроводить, а самой всецело преобразиться в страдательный, прозорливый, чудовищный в своей изобретательности дух. Когда преображение удастся, Манечка поймет до конца причины своей семейной неудачи и изыщет способ с изощренным коварством и жестокостью уничтожить их. Даже сжимала Манечка кулачки и скрежетала зубами, воображая свои будущие успехи. Чтобы достичь поставленной цели, важной и в сущности печальной, девушка обратилась к вселенскому средству исцеления от тоски - присосалась к бутылке. Называем ее девушкой, и она сама себя так называет; идем, стало быть, на поводу.
Отвратительными фокусами судьбы Алексей Сергеевич навсегда вычеркнут из ее жизни, ведь они развелись. Но в этом отторжении бывшего супруга она сейчас усмотрела нечто оскорбительное для них обоих. И это называется жизнь! Быть лишенной дружбы и покровительства преуспевшего господина, быть зависимой от сумасбродного человечка, быть воистину одинокой.
Муж не сознает своих мужских задач, а Алексею Сергеевичу она сама не позволяет лежать у ее ног хотя бы под предлогом разумно-дружеских отношений, естественных для людей, которых связывает память о былой любви. Но отчего же и не позволить? Что это за безрассудство такое - не позволять в ущерб собственным законным и святым интересам?
Неверной рукой подвыпившей бабы она подняла телефонную трубку.
Алексей Сергеевич спокойно выслушал ее сбивчивый монолог, скрыто заинтересовался перспективой лежания, туманно обрисованной собеседницей, и, поняв, что все услышанное - лишь прелюдия к просьбе о встрече, придал голосу вкрадчивость, легко сокрушающую женскую душу, и разрешил: приезжай.
- Но куда мне сейчас самостоятельно, не добраться, - жалобным голоском запищала Манечка; ссылалась она на то, что, мол, после сногсшибательной дозы спиртного не рискнет воспользоваться городским транспортом.
- Хорошо, пришлю за тобой машину, - сказал Алексей Сергеевич и положил трубку. Он почувствовал себя именитым игроком, заученными движениями сильных, властных рук расставляющим фигуры на шахматной доске.
***
Манечка давно не посещала своего бывшего. Но вот он все так ловко расставил и устроил, что добралась-таки. Переступив теперь порог его роскошной квартиры, она с досадой подумала, что Алексей Сергеевич стал персонажем сказки, обретающимся в царских хоромах, тогда как она отставлена, брошена в грязь и ее топчут все, кому не лень. Алексей Сергеевич условно прохохотал над ее заплетающейся походкой. Сделав свои открытия, ошеломленная Манечка заговорила громко и путано. Она даже вдруг словно взвилась, вылетев откуда-то, как пробка из бутылки. А следом и брызги, в общем, все как праздник с шампанским, визгом и неопределенностью даже ближайшего будущего. Манечка чрезвычайно возбудилась и не замечала, что Алексей Сергеевич слушает ее вполуха и вид у него скучающий. Ему был совершенно безразличен нынешний муж Манечки, этот убогий Антон Петрович. Не интересовало его, что этот человек думает и говорит о крахе культуры, помощи сиротам, истощении полезных ископаемых и вымирании животных. Вдруг тень улыбки скользнула между его плотно сжатыми губами.
- Забавно... - пробормотал он как будто про себя.
- Да к черту моего благоверного, что о нем говорить! - вскрикнула Манечка. - Скажи лучше... Что ты мне посоветуешь?
- А что я могу тебе посоветовать? - удивился Алексей Сергеевич, его лицо сделалось безмятежным и умным и вместе с тем изобразило какое-то светлое простодушие. - У тебя своя жизнь, а я не люблю совать нос в чужие дела.
Манечка знала, что у этого человека простодушия не больше, чем у мыши разума. Да он просто издевается над ней! Ему плевать, что с ней будет дальше.
- И это все, что ты можешь мне сказать? - крикнула девушка в ярости.
- Пожалуй, - ответил Алексей Сергеевич и для убедительности кивнул.
Гостья едва не задохнулась от обиды. Не зная, каким укором побольнее уязвить собеседника, она вдруг выпалила:
- Лицемер, фарисей, хорек! Да ты... ты один и виноват в том, что мы разошлись!
- Я? Господь с тобой, Манечка... Гм, Манечка, ну и ну. Гм, Манечка...
- Ты отдал меня этому человеку, этому... недоумку!
- Милая, ты не вещь, как я мог тебя отдать?
И горечь разлилась по красивому лицу сказавшего это мужчины, все его существо иллюстрировало ту горькую истину, что будь на то его власть, он и сейчас бы носил Манечку на руках. Он отлично знал, что на виду они с Манечкой приличны, а в известном смысле даже и респектабельны, но за этой прекрасной внешностью скрываются не совсем приглядная нагота и жаркое, отчасти тошнотворное удовлетворение похоти. Ты не вещь, я не вправе кидать тебя туда-сюда, - так он сказал Манечке, естественным образом, никак не шершавя, не барахля, купаясь в выстраданной человечеством вальяжности. И ведь высказал он эту философскую по существу мысль так, что у Манечки не должно было остаться сомнений в его верности, в его неистребимом восхищении ее выдающимися достоинствами. Отлично получилось! Мгновение-другое в доверчивом сердце Манечки даже полыхала гордость: да, она не вещь, в ее власти переходить от одного мужа к другому, а такого, чтобы ее насильно передавали или обменивали, быть не может. С другой стороны, особых причин гордиться собственным своеволием у нее не было, поскольку в результате она оказалась на бобах, променяв достойного мужчину на растяпу и краснобая. И Алексей Сергеевич не мог этого не знать, не мог не восхищаться своим превосходством больше, чем ее красотой, умом и возвышенными чувствами души. Она подозрительно покосилась на него - не насмехается ли? Алексей Сергеевич, тотчас переметнувшись на новый этап, старательно придал своему лицу простоту и доверчивую открытость, скинулся учеником, пытающимся задурить славной учительнице голову зрелищем детской влюбленности и некоторого подобострастия, а отнюдь не познаниями в предмете, который она излагает.
Но продлевать эту роль для Алексея Сергеевича не имело ни малейшего практического смысла. Он вовсе не собирался лепить в представлениях бывшей жены какой-то сугубо положительный образ, так или иначе выхваляться перед ней своим благородством и великолепием. Они ведь хорошо знают друг друга, в отношениях между ними исчерпаны любознательность и вероятие удивительных открытий. И для Алексея Сергеевича резон мог заключаться разве что в той перспективе лежания, которая все еще вырисовывалась в воздухе, окрыляя его и уже некоторым образом оскорбляя нынешнего супруга Манечки. Обольщать же эту последнюю не было никакой нужды. И если все-таки он был не прочь разыграть некоторую феерию обольщения, хотя бы на скорую руку, а отчасти и насмешки ради, то исключительно из чистой поэзии и еще потому, что в этот вечер у него не было каких-либо особых, важных занятий.
Алексей Сергеевич солидно размышлял. Секреты обольщения ему отлично известны, он проверенный, испытанный временем Дон Жуан. Но предстать перед пустой бабенкой этаким великовозрастным повесой, хлыщом, извиваться ради женских прелестей... Это не дело. Он не уж, не гнида какая-нибудь, чтобы извиваться. Алексей Сергеевич полагал себя человеком глубокомысленным, и ему было что сказать о своей чувствительной мужественности и сопутствующем ей трагическом мироощущении.
Вдруг он отбросил всякую суетность, перестал улыбаться, его лицо тронула печальная задумчивость. Можно было подумать, что он больше знать ничего не хочет ни о женской сдобности Манечки, ни о бедствиях ее злополучного брака, что он сейчас поднимется исполинской фигурой над всевозможными безднами, зависнет мрачной тенью на фоне каких-то молний и яростных вспышек.
В нем, вставшем в полный рост и медленно заходившем из угла в угол, драматически изогнулся, почти скрючился страшный биографический вопрос: действительно ли я живу? не бред ли, не одно лишь воображение моя жизнь? Вопрос не праздный, большой, но странно было видеть, при его и самого Алексея Сергеевича величавой осанке, унылую, забитую понурость словно бы нечаянно притулившейся пытливости - словно видишь рыбину, загнанную в тесный для нее аквариум. И все это так на виду, так остро. Алексей Серегеевич физиологически, даже, пожалуй, зоологически ставил вопрос, порожденный, если разобраться, больным и мучающимся духом его поколения. Теперь он думал только о себе и знал только себя, и разные сбивчивые мысли готовы были извлекать из его грудной клетки похожие на стоны слова.
Он вышел на середину комнаты, сложил руки на груди и с болезненно отзывающейся в мускулах лица пристальностью воззрился, минуя стены, куда-то в темные дали.
- Впереди - неизвестность, - отчеканил, насупившись.
Манечка что-то проклекотала. Она не поняла озабоченности собеседника, в его словах, а тем более ощущениях и предполагаемых метаниях она не разглядела никакой драмы или, например, задачи, требовавшей трудного, чем-либо опасного решения. Проблема темных далей и таящейся в них неизвестности выеденного яйца не стоит, решить ее, по мнению Манечки, можно довольно просто, если ты обеспечен, если твой карман не пуст.
- И что с того? - Она пожала плечами. Сказать ей было нечего, и заговорила она только с тем, чтобы не молчать, не угнетать своим беспомощным и бессмысленным молчанием и без того удрученного Алексея Сергеевича.
Алексей Сергеевич скорбно посмотрел на нее, не понимавшую его муки, его боязни напрасно или как-нибудь неосторожно расплескать душу.
- Не знаю, Манечка... - глухо выговорил он. - Может быть, следует славно и сладко прожить последний миг, оставшийся до этой... этой неизвестности. И тут нужна родная душа, так нужна, Манечка! Чтоб прислониться к ней и найти утешение... А ты меня бросила... Зачем ты меня оставила, Манечка?
Манечка навострила уши. Бойко же он снова повернул на их отношения. Как бы тут, однако, не проморгать ловко расставленные сети, от этого хитреца всего можно ожидать, любого подвоха!
Поматросит и бросит, знаем мы таковских... Однако Манечку уже не только распирала, но и несла неведомо куда расправившая крылья радость оттого, что Алексей Сергеевич не позабыл о ней среди сумятицы своих тревог и как ни беснуется, а все-таки дельно и не совсем уж между прочим подыскивает ей местечко в своей большой, сумбурной жизни.
- Ну, я что... я тут... - пробормотала она и, словно в забытьи, с нежной нахрапистостью придвинулась, минимизируя пространство, созидая творческую тесноту. Вся ее стать сейчас наглядно обрамляла густо и твердо образовавшийся внутри металлический стержень, личико, флюгером замаячившее на вершине этой новой и уже фактически неотразимой Манечки, округлилось, своей живостью как бы отрицая внутреннюю прямизну всего ее остального существа, и порозовело, как поспевшее яблочко. - Я справляюсь, правда? - говорила она. - Нелегко... Ты изменчив. За тобой трудно уследить... Роль, я понимаю. И я должна соответствовать. Справляюсь как могу...
А что, подумала она, ради сближения душ присаживаясь на колени Алексея Сергеевича, может, это и выход... Да и не обманет он меня, если я его как следует прихвачу. Не на девчонку напал, мной просто так, за здорово живешь, не попользуешься.
***
А Марнухин тем временем основательно засел в добытых далеко не тщетными нравственными поисками и, что особенно важно, усилиями его незаурядного ума рамках. Многое, если не все, было ясно Марнухину в поведении Манечки, и он уже не сомневался: самое время нынче окончательно и бесповоротно, а главное - не шутя, взяться за нее. Перво-наперво перевоспитать ее, а затем и утопить в море любви. Юноша тонок, строен, пригож; он худощав, и видны кости, когда снимается одежда. Еще только-только покончил он с довольно-таки темным и страдальческим периодом, когда ему воображались продолжительные объяснения с юными, необычайно серьезными красавицами о пагубности плотского греха, о мерзости того, чем занимаются взрослые люди в постели, о востребованности мощного, подавляющего примера платонических отношений. Но вот душу нечто припорошило словно пеплом, не выкинуть какое-то глубокое и неизъяснимое недоумение. Томясь и не ведая, как это устроить поскорее - в очередной раз примириться с ужасающей действительностью, Марнухин не без смущения предложил своей красивой и нарядной подруге поужинать или пообедать вместе, словом, предложил выбрать: обед ли, ужин ли. Примерно так и высказался, а на самом деле предлагал выбрать между свиданием и огорчительной для него перспективой расстаться навсегда.
Манечка снова безуспешно задумалась (каждый раз, когда она делала это, Марнухин, понимая, что она в сущности производит холостой выстрел, невольно напрягался в ожидании громкого устрашающего хлопка), погрузилась в туман воспоминаний о некой куче дружков, ориентированных не на различия между обедом и ужином, а на сплошную оргию. Она бы и сразу дала парню положительный ответ, когда б не очевидная полезность некоторого кокетства и если бы, главное, не маленькая щекочущая сомненьицем мысль, что этот парень, может быть, совсем ей не пара, - мысль, которую она, однако, все равно не в состоянии была сколько-нибудь вразумительно освоить. Марнухин терпеливо ждал, сидя в своих непоколебимых рамках. Тут надо попроще, без выкрутас, решила девушка.
- Я с радостью приняла бы твое предложение, - наконец ответила она, - но что делать, если не все мне понятно и это мешает сказать да или нет?
- Говорить всегда следует откровенно, честно, без всякой задней мысли. И чтоб лицом к лицу и без кукишей в карманах. Нужно улавливать дыхание говорящего с тобой и, нюхая, быстро соображать, не тлетворно ли. Скажи, в чем твои сомнения, и я помогу тебе разрешить их, - как и подобает настоящему мужчине, высказался Марнухин.
Манечке незачем было ловить марнухинское дыхание, она и так видела, что малый сей - с придурью. Охотно пояснила она, причем на этот раз сразу вынула и показала парню сердцевину проблемы - как если бы ударом ладони разрубила пополам плод, который они до сих пор нерешительно рассматривали издали:
- Видишь ли, кто хочет завоевать мою благосклонность, тот должен включить сердце, включиться всей душой. Принадлежи, будь добр, если хочешь чего-то добиться, отнюдь не простому миру... в общем, как бы это попрямее, доступнее... прокладки с крылышками, модные спектакли, злачные местечки с отличной репутацией, понимаешь? Вот куда устремись. Возьми что касается прокладок и не воображай, будто сразу тебе все ясно. Для тебя это, может, пустой звук, а мне они оказывают неоценимую помощь в мои критические дни. Хороши и всякие шампуни, лосьоны, кремы разные, еще лучше буквально просящиеся на мою шею ожерелья, и я не прочь все это загрести под себя или хотя бы рекламировать, а ты способен обеспечить мне подобную деятельность?
- Нет, - покачал головой Марнухин.
- Говорят, на этом зарабатывают бешеные деньги.
- О времена, о нравы! А я-то что, я простой безработный.
- Такой молоденький, - выпучила глаза Манечка, - и уже не можешь никуда приткнуться, нигде не можешь обрести себя?
- У меня принципиальная позиция, я отвергаю всякие пошлости и стою на том, чтоб повсюду были правильные, справедливые отношения. Со всем, что сомнительно, шатко и с двусмысленной ухмылочкой ведет к разброду, я резок.
- Все это чушь, больше никогда не говори мне ничего подобного. Так может рассуждать посаженный на цепь пес, ему предписали охранять, огрызаться, рычать, кусать проходящих за ногу. А ты свободный мальчишка, тебе ли уставать и шарахаться от баловства, от безумств? Неужто не тянет тебя в мир рейтингов, имиджа, приятных консенсусов? В мир достойных меня машин, тающих в моем рту конфет и утоляющих мой голод маргаринов? Почему бы тебе не стать заботящимся о моем досуге кинематографистом или довольным качеством моей зубной пасты академиком? Чем это тебя так привлекают задворки и изнанка, где воротят носы от провонявших потом женщин, где людей одолевают вши и перхоть? Ты извращенец?
- Не задворки и не изнанка, - возразил Марнухин с нарастающим неудовольствием, - а рамки, до которых я дошел собственным умом, и уже одно это исключает возможность извращений. Я молод, свеж, энергичен, у меня сложившееся мировоззрение и твердые принципы...
- И тебе не по душе наслаждаться моим ароматом? - перебила Манечка. - Выходит дело, ты не либерален? И наконец, имеется ли у тебя тот презерватив, вид которого соблазнит именно избранницу твоего сердца, а не какую-нибудь заблудшую, старомодную душонку? Эх, парень! В состоянии ли ты раз и навсегда, подчеркнуто, с обезоруживающей ясностью избавиться от непроизвольного мочеиспускания, в силах ли предстать человеком, забывшим, что такое образующийся на зубах после приема пищи налет? По плечу ли тебе, простому безработному, полноценно войти в мой мир и стать его счастливым обитателем?
Словно опускались веки парня под гипнозом быстрых и внушительных слов девушки, или какая-то пленка медленно и неотвратимо ложилась на его глаза, а внутри погрузившегося в космическую ночь глазного яблока неистово крутились созвездия, могучие планеты, неопознанные миры. Он терял почву под ногами, но не разум и уж тем более не принципы, так что его отповедь прозвучала веско, исполненная сознания собственного достоинства:
- Я не так прост, как это тебе могло показаться.
Теперь его увлекла мечта о творческом противостоянии запросам девушки. Они выглядели мещанскими, сколь ни пыталась она облечь их в поэзию слов. Он даже был готов сжонглировать рискованным обещанием положить к ее ногам все самое лучшее, что обнаружит, усвоит и завоюет в том новом для него мире, куда она введет его. А ему ли не знать, что за всякое обещание, даже самое глупое или фантастическое, когда-нибудь приходится держать ответ? Но чрезмерного азарта от него, кажется, не потребовалось. То ли в играх, которые вела девушка, не было моды ставить на кон свою жизнь, то ли другим, Марнухину неведомым, а потому невидимым способом выкачивались в них из человека его жизненные соки. Как бы то ни было, Марнухин оказался в роли убаюканного, усыпленного, ублаженного, покладистого и сонно всем и вся улыбающегося младенца.
Так вот, к вопросу, чем рисковал бы парень, пообещай он завоевать для девушки весь мир. Практически ничем. И мы убедимся в этом тем вернее, чем скорее выясним для себя, что между Манечкой, плакавшейся перед знатоком неизвестности Алексеем Сергеевичем, и Манечкой, заговорившей о прокладках с крылышками и торопящихся услужить ей академиках, очень мало общего. Собственно, эта, заговорившая с Марнухиным о вещах, едва ли доступных его разумению, представляла собой девушку в высшем смысле этого слова, если, конечно, таковой существует. И парень должен был принять это за должное. Пришло время ему отвыкнуть от мысли, что жалкая и ничтожная, неуверенная в себе бабенка прозябает перед ним, и наоборот, привыкнуть к сознанию, что девушка, вечноюная и бессмертная, за ручку ведет его в мир, где она и без каких-либо роскошных посул с его стороны чувствует себя царицей.
Марнухин бормотал:
- Опять же к вопросу о том весе, который я мог бы приобрести в твоих глазах всякими там громкими клятвами...
Огромно, не высокомерно и не снисходительно, но величаво, усмехнулась Манечка:
- Ты его приобрести ни под каким видом не смог бы, - возразила она. - Имея дело с такими, как ты, я никогда не получаю чего-либо, чего раньше у меня не было.
- С каких же пор я у тебя в руках?
- Трудно определить. По сути, в руках ты у меня, на руках или под рукой, все это не имеет значения. В мире, куда я намерена тебя внедрить, мое превосходство над тобой находит убедительное и достоверное выражение как в моей безупречной красоте, так и в моем фактически абсолютном постижении окружающей среды. Эту среду, как она представлена в том мире, можно назвать питательной, и в ней принадлежность или приверженность чему-либо или кому-либо совершенно равны отторжению и заброшенности, а следовательно аккуратно сводятся на нет. Слышь, парень, я философствую! А все потому, что я в указанном мире здорово питаюсь. Но, вволю питаясь там, ты в то же время рискуешь самолично обернуться для кого-то кормом. Беда, казалось бы, - ан нет! Коль шампуни думают обо мне, а разные быстрые машины меня достойны, то какие, собственно, могут у меня быть вопросы к жизни, миру, Богу, космосу? К людям возникает разве что один вопрос: почему и они не вхожи в этот замечательный мир, не принадлежат ему? Но для того, чтобы я этот вопрос сформулировала, людям следовало бы существовать как нечто самостоятельное и видимое невооруженным глазом. Сделайтесь интересны мне, и я должным образом сформулирую вопрос.
- Разве среди людей нет популяций... - начал Марнухин нерешительно.
- Как не быть, есть.
- Да, но такие, что заявляют...
- Имеются и такие.
- Заявляют, ну... назовем это так... о своей состоятельности?
- Самое простое - отказать им в праве называться разумными существами, а дальше хоть потоп. Я полагаю, вопрос решается следующим образом. Я отказываю им в праве называться разумными существами, и они продолжают себе благополучно и мирно не существовать для меня.
***
Весна. Кругом свежая листва, все до ужаса зелено. В назначенный час отъезда, прелестным ранним утречком, когда Виктория Павловна и Манечка уже сидели в машине, грубо развалившись на заднем сидении, а строго подтянутый и дельно хлопотливый Гордеев метил на водительское место, неожиданно появился Марнухин.
- Я пообщался с Антоном Петровичем, пообщался с Алексеем Сергеевичем, - заявил он, - и оба они в один голос уверяют меня, что я обязательно должен посетить профессора Хренова.
- Как вы узнали о нашей поездке? Кто выдал? - мрачно засуетился Гордеев.
- Никто не выдавал, я узнал случайно, да мне Антон Петрович и Алексей Сергеевич сказали. Они считают, что я просто обязан воспользоваться случаем и поехать с вами. Поэтому я здесь.
- А кто ты такой?
- Я Марнухин.
- А не профессор еще какой-нибудь?
- Нет.
- Смотри... - с неопределенной угрозой протянул Гордеев, о чем-то размышляя, и кивком головы показал Марнухину, что он может сесть рядом с ним. Он думал о том, что между Алексеем Сергеевичем и Антоном Петровичем царит вражда, но вдруг воцарилась дружба, и это - из области непостижимого.
Отъехали. Выехали за город. Машина была готова зареветь. Манечка, потребовавшая Марнухина к себе, сидела с ним в обнимку, но и дремлющая, даже слегка всхрапывающая головка Виктории Павловны склонялась на плечо юноши. Гордееву было неприятно, что неожиданный попутчик, вопреки его указанию расположиться возле него, уселся между бабами. На пустынном шоссе он безрассудно развил сумасшедшую скорость. Почувствовал: ему скучно оттого, что его разум не в состоянии переварить всю массу ощущений и впечатлений, возникающих от соприкосновения с внешним миром, оттого, что он, Гордеев, неспособен раз и навсегда разобраться в складывающихся у него с людьми отношениях. Какие контрасты! Антон Петрович и Алексей Сергеевич враждуют. Алексей Сергеевич и Антон Петрович дружат. И оба претендуют на Манечку, а это напрямую затрагивает его, Гордеева, интересы. Или вот еще. У него прекрасная жена Виктория Павловна. Вместе с тем он терпеливо и даже бережно поддерживает связь с Манечкой, а она, надо признать, отличная любовница. Но что это за паутина такая опутывающая, сковывающая теперь из-за Марнухина, невесть откуда вынырнувшего?
- Положим, - сказал он глухо, - я везу Викторию Павловну на исповедь, может статься, что и на покаяние. Допустим, что это так.
Высказавшись таким образом, Гордеев повернул голову и взглянул на жену. Она открыла глаза и ответила ему безмятежным взглядом. Скорее всего, ей было все равно, куда ее везут, поскольку ничего худого с ней, разумеется, не сделают и какое-нибудь удовольствие из этой поездки она так или иначе извлечет. Возможно, впрочем, что сейчас она особенно хорошо и убедительно поняла, что если это будущее удовольствие ей доставят мужчины, то это даст ее телу возможность сполна и как бы даже беспечно осознать свою превосходящую всякое понятие о грехе ценность, а следовательно, и бесполезность какого-либо покаяния.
- Хренов тебе не призрак какой-нибудь! - крикнул Гордеев яростно. - Не демагог, не суеверие одно. Он почище иного попа будет! Он тебя приструнит! Куда подевала целомудрие, и все тому подобное, уж он-то у тебя признание вырвет, Викуша!
Ответа не последовало. Помолчали. Затем Гордеев, успокоившись, сказал:
- Слушай, жена, я молчу и терплю, а потом как дам тебе когда-нибудь! Ну да, я везу ее с тем, чтобы Хренов ее приструнил, - объяснился он уже с некоторой неопределенностью, без адреса. - А ты... как там тебя? - кинул острый взгляд на Марнухина. - Ты-то как здесь очутился? Ты точно не профессор?
- Говорю вам, я Марнухин. И Алексей Сергеевич с Антоном Петровичем...
- Хорошо, ты Марнухин, - перебил Гордеев, - а какого черта тебя понесло к Хренову? Исповедоваться? Но ведь у Хренова больше по женщинам специализация. Его уж кто-то там и в ад утаскивал, а он вернулся и с прежней наглостью гнет свою линию.
- У Марнухина принципы, - сказала Манечка.
- Даже не спрашиваю, какие. Я любые заглочу и переварю, не поперхнувшись, не подавившись. Я как живоглот для всяких принципов, и даже когда ученые люди мне говорят, что без принципов нельзя помыслить мироздание и хоть что-нибудь примечательное возвести, я лишь отмахиваюсь. Я весь в безмерном освобождении духа, и на что-то там утверждающих смотрю, как на назойливых мух. По праву сильного, чтоб не стало тесно и было всегда где развернуться, я требую от жены норм поведения. Не перебегай дорогу, дрянь такая! Я веду машину, а не ты, стало быть, твоя душонка, твоя жалкая жизнь - все в моих руках. Все вы тут в моих руках. Как швырну в кювет!
- Антон Петрович сказал, что я просто обязан придерживаться с профессором полной откровенности, а Алексей Сергеевич это подтвердил, - робко пояснил Марнухин.
- С профессором? - рассмеялся Гордеев. - Это Хренов-то профессор? Ну и каша у тебя в голове, хотя сам ты, может быть, в этом вовсе не виноват, это те двое так тебя настроили. На такую волну... И ты теперь барахтаешься в иллюзиях. Ничего, Хренов их развеет, а не сумеет он, я помогу. Мы тебя выведем на верный путь. О чем же ты собираешься откровенничать с так называемым профессором?
- У меня очень простое, на первый взгляд, дело. Я по уши влюблен в Манечку, и она мне совершенно задурила голову. Шампуни, дезодоранты какие-то... ну, вы понимаете, дамские разные пристрастия, склонности, в том числе и трикотаж, на поиски которого я был третьего дня отправлен. Все как в чаду. А Антон Петрович сказал, что мои поиски ни к чему не приведут, если я не поговорю прежде с профессором. И Алексей Сергеевич это подтвердил.
В первое мгновение благообразному, порой даже роскошному Гордееву показалось, что он ослышался. Кто-то ищет трикотаж? И этот кто-то - сидящий у него за спиной человек? Но как все это могло случиться?
Неуемный, кипучий, он стал усиливаться, напрягать ум. Но ничего не выходило. Он не мог понять, как случилось, что его цель - отвезти на исповедь, а то и на покаяние Викторию Павловну - очень мало согласуется с целями самой Виктории Павловны, у которой никаких целей и вовсе не было, но еще меньше - с целью Марнухина заполучить трикотаж, того самого Марнухина, который Бог знает как попал в его машину и теперь беспечно выбалтывает в ней все, что приходит в его глупую голову.
Но зачем вникать в вещи, предстающие заведомой галиматьей, какой в этом смысл? Какое ему дело до помешавшегося на Манечке Марнухина, до праздношатающейся Виктории Павловны и даже до самого профессора Хренова? В состоянии он определиться в своем отношении к окружающим и занять среди них достойное его место, нет ли, все это ничто перед тем грандиозным и убийственным фактом, что жизнь прожита безрассудно и никчемно. И это в пятьдесят пять лет, когда уже поздно что-либо поправлять!
Затем ему пришло в голову, что жизнь прожита глупо не столько им, сколько его случайным попутчиком Марнухиным. Он принялся развивать некий сюжет, обращаясь к невидимым слушателям. Представьте себе таракана, пробегающего по полу вашей квартиры, вполне обыкновенного таракана, насекомое из какой-то более чем обыкновенной житейской истории, куда как реалистическое существо. И вот вы, заметив его неторопливый бег и Бог весть отчего встрепенувшись, кидаетесь давить ногой эту нахальную тушку, а при этом издаете воинственные возгласы, негодуете на своего маленького юркого недруга, и затем радуетесь своей победе над ним, с упоением вслушиваетесь, как хрустит под вашей ногой коричневая корочка. Таким тараканом стал в моем воображении Марнухин, возвещал Гордеев.
Тем временем сам Марнухин глубоко затосковал, поймав себя на странном, каком-то загадочном непонимании собственного состояния. Конечно, это тоже своего рода состояние, но оно уже двойная загадка, поскольку для того, чтобы разгадать его, нужно прежде развязать то самое непонимание, о котором упомянуто выше, а попробуйте-ка, попробуйте, посмотрим мы, что у вас из этого выйдет, посмотрим и непременно усмехнемся, потому как и намучаетесь же вы! Пожалуй, на самом деле для тоски не было причин, и то, что скопилось за последнее время внутри у Марнухина, подразумевало, скорее, бодрость, преодоление пришедшего вместе с новой для него деятельностью безразличия ко всякой деятельности, выход к тому или иному творческому начинанию. Почему бы и нет? Разве он не способен, например, к благодушию? Еще как способен! Ему приятна порой лень, а то даже и некая мировая скорбь, при которой он умиротворенно или меланхолически шепчет себе под нос, созерцая пробегающего по полу его жилища таракана: пусть он живет, этот бессмысленный разбойник. С человеком, то есть с обычным человеком, из плоти и крови, даже с некоторой там душонкой и с несколькими граммами мозгов, частенько происходит то же самое, что с тараканом. Это ли не повод пощадить насекомое?
- У меня ведь цель, я с тем ищу трикотаж, чтобы выгодно им торговать, меня Манечка подучила... - донеслось до Гордеева. Это бубнил Марнухин. А Манечка и Виктория Павловна задумчиво внимали ему.
Прибыли в деревню Куличи, где жили приемные родители Гордеева и неизвестно как обосновавшийся у них Хренов. О! Давненько собирался финансист (а Гордеев уже полжизни возится с денежками, с разными шуршащими суммами) навестить стариков, но, как это обычно бывает, мешало то одно, то другое, - так оно и бывает в нашей суетной жизни. Грудным младенцем, заходящимся в крике и обмочившим грязные пеленки, Петя и Катя подобрали его в капусте, и с тех пор, успев, разумеется, до некоторой степени просунуться в зрелость, он при всяком удобном случае похлопывает их по спине, благодушно усмехается, приговаривает: роднее вас нет у меня никого на свете.
Раскрасневшись, ударяя кулаком в раскрытую ладонь, бросал он отрывисто:
- Давай, давай!..
Так он дивился, что старики тотчас после радостных слез и объятий не предложили ему попариться в баньке. Это было как-то против заведенного порядка. Но, кидая "давай", он все не доходил до сути своего требования, словно скрывал ее, замалчивал. Что представляет собой Марнухин? Этот вопрос, надо сказать, довольно-таки сильно мучил Гордеева. На первый взгляд, Марнухин был всего лишь высоким тощим малым с несколько унылой физиономией, иной раз одушевлявшейся накопленным в его глубоко запавших глазах теплым умом.
Гордеев мысленно отметил, что приемные родители ужасно постарели, но они обрадованы его приездом и оттого как бы слегка засеребрились, обрели некую лучезарность, смотрятся теперь более или менее сносно. В общем, еще черпают энергию для жизни, и это было хорошо. Хозяева и гости посидели за празднично накрытым столом, попили чайку, потолковали о всякой всячине. А им было что сказать друг другу после долгих месяцев (или лет?) разлуки.
- Где же так называемый профессор? - спросил Гордеев с неприятной ухмылкой.
- Кто его знает, бродит где-то, - ответил Петя, маленький и самоуверенный дедок.
Вышли на крыльцо покурить, и приемный сын с надеждой взглянул в дальний конец огорода, где чернела в солнечных лучах старенькая банька. Дымок отнюдь не вился над ней, вид у нее был какой-то безжизненный, угрюмый.
- Затопим баньку-то? - спросил Гордеев бодро.
Старик задержался в доме, разъясняя гостям, что в отношении распущенности они с Катей не согласны потакать, поощрять, кивать одобрительно, и лучше гостям не рисковать, если не хотят они расшибить лоб о здешнюю твердь воздержания, иначе сказать, следует им обойтись без покушений на прелести местного населения, с особым изумлением и восторгом замирая перед высокой чистотой постоянно маячащей перед глазами Кати. Петю удовлетворил ответ Марнухина, решившего, что назидания обращены именно к нему. Мне нужна одна Манечка, да только она что-то слабо дается, а про Катю я в подобном духе и помыслить не замышлял, сказал твердо Марнухин. Старик как раз выгребал на крыльцо, когда прозвучал гордеевский выстраданный вопрос, и ждал он этого вопроса, а все же вздрогнул, как от страшной неожиданности. Безмолвие поглотило его. С трудом, тягуче, с преодолением невиданного сопротивления он загасил о мозолистую ладонь заморскую сигарету, которой сынок его угостил, и спрятал окурок в карман своих видавших виды штанов, а затем стал переминаться с ноги на ногу. Выражал таким образом свою растерянность Петя долго и наконец нерешительно произнес:
- Э-э, дорогой, понимаешь... не-ет, с банькой, милок, ничего не выйдет...
- Почему?
- Соседи...
- Ну?
- Говорят, это их территория... ну там, где баня стоит... и нам теперича туда хода нет. А то не сносить головы... - Высказавшись наконец, старик довольно твердо, словно подводя итог отлично вызубренному уроку, улыбнулся.
Гордеев с изумлением посмотрел на него. Не сбрендил ли добрый папаша?
- Какие соседи? - спросил он напряженно.
- Люди такие объявились, называют себя нашими соседями, - еще тверже и основательнее доложил Петя.
- Ага, люди... В них что, демон вселился?
- Похоже на то.
- Злой дух?
- Можно и так сказать.
- Что-то раньше я ничего подобного не слыхал.
- Еще и не такое можно у нас нынче услышать.
- Ты сбрендил?
- Ну не надо, не начинай... - заартачился старик, завертелся, вскидывал он, извиваясь, над склоненной головой крошечную руку, предполагая, видимо, защищаться или отмахиваться. - Не приписывай, с чего бы мне вдруг сбрендить? Я, уж как могу, веду отпущенную мне жизнь, и от одного того, что ты вдруг явился и смотришь на меня в упор широко раскрытыми глазами, выживать мне из ума нечего.
Гордеев отступил от папаши на шаг, посмотрел в сторону и покрутил пальцем у виска, обескураженный и возмущенный причиной, по которой не мог попасть в баньку. Он не хотел обидеть старика, и без того обиженного какими-то сумасшедшими людьми, однако тот все же принял его пантомиму на свой счет, и у него возникло желание в свою очередь полновесно отмежеваться от соседского самоуправства. Горестно разводя руками в беспомощном недоумении перед правдой, которую явила ему общественная жизнь деревни Куличи и ее окрестностей, он объяснил:
- Так они говорят, понимаешь, раньше у них дремало народное самосознание и они были как бы никем, а теперь оно, самосознание это, пробудилось и они стали всем... А я, по мудрости своей, но и не мудрствуя особо, считаю это за блажь!
Гость слушал это, не зная, верить ли собственным ушам. А затем, решительно тряхнув головой, заявил:
- Кто они там ни есть, а баньку я все равно затоплю!
Напрасно пытались отговорить его. Он затопил баньку, собрал бельишко на смену и, беспечно насвистывая, зашагал по тропинке к ней, которая одиноко маячила на фоне вечернего неба, высокого и жутковатого. Вдруг он снова объявился в доме; дико закричал, испепеляя взором Викторию Павловну, Манечку и Марнухина :
- Вы кого слушаете? Угрожающих варваров? Перетрусившее старичье вы слушаете? Всем в баню!
И вот под вечерним небом возникла, направляясь в глубь прекрасного сада Пети и Кати, группа всецело погруженных в пластику движения людей. Впереди гордо шествовал Гордеев, за ним плелись лениво Марнухин, Виктория Павловна и Манечка. Петя и Катя печально смотрели вслед обреченным, не без оснований полагая, что они отправляются прямиком в преисподнюю. Провожая сынка, они дошли до не видимой, но хорошо известной им границы и пересечь ее, естественно, не отважились.
Сынок безмятежно парился. Все плескал и плескал воду на раскаленные камни, увеличивая жар. Забирался под самый потолок и там крутился, как воздушный шарик, уже не чувствуя в себе никаких костей, ничего твердого. Он думал о том, что его приемные родители, эти славные старики, стали жертвами какого-то обмана или наваждения.
Марнухин изнемогал, созерцая наготу Манечки и негодуя, когда ее заслоняла расплывчатая плоть Виктории Павловны. Гордеев вдруг заорал мерзким голосом:
- Танцуй, Викуша!
Женщина принялась вяло танцевать, голая, упитанная. Вдруг снаружи раздался шум. В сердитые мужские голоса время от времени вклинивались причитания Кати, доносившиеся издалека, из-за границы. Сердце Марнухина сжалось от недобрых предчувствий. Топот множества ног пробежал по предбаннику, дверь отворилась, и внутрь заглянул дебелый, криво усмехающийся парень.
- Сволочь городская! - крикнул он, щурясь от пара.
- Закрой дверь и уйди, - судорожно бросил Гордеев, - я с тобой либеральничать не собираюсь...
- А ну-ка выходи!
Теперь Гордеев оторопел вполне - обращение показалось ему вызывающим, недопустимым. Первым его порывом было зачерпнуть ковшиком кипятку в котле и плеснуть наглому, развращенному превратно истолкованной свободой и безнаказанностью парню в его бандитскую рожу. Но это вышло бы как-то нецивилизованно, и он предпочел вступить в диалог. Для начала он, однако, ступил в предбанник. Туда набилось человек пять обыкновенного для деревни мужицкого вида. Ничего не видел в них Гордеев специального, что давало бы им право называть себя владельцами бани, а где-то, как можно было предположить, и самоопределяться в некую особую и, может быть, никому не известную расу.
- Голая не буду с вами, не тот процесс! - визгливо протестовала Виктория Павловна.
Дамам разрешили одеться, а Гордеева выволокли наружу. И пока дамы одевались, непрошеные гости ядовито и насмешливо кричали, распространяя крепкий запах сивухи:
- Попались, козочки?
- Попариться захотели? Уж мы-то вас попарим!
Голому Гордееву сулили:
- Устроим тебе настоящую баньку по-черному!
Поеживался Гордеев под градом несусветных угроз. Его толкали, и оставленный на пороге баньки Марнухин - с замирающим сердцем, чего Гордеев не знал, - смотрел на его мучения. Гордеев боковым зрением вникал в это оцепенелое, исключительно не боевое, скорее беззаботное марнухинское поведение. Он мучился, не зная, как обратиться к собравшимся. Внезапно он дрогнувшим голосом обратился к Марнухину:
- Ну скажи им хоть ты...
Марнухин ничего не сказал, и снова та же проблема встала перед Гордеевым. Кто ему эти люди? Товарищи? Господа? Хорошо бы знать, какое обращение принято у этого народа... Ослепляли закатные лучи, тонкие и колючие. Физиономии напавших были неразличимы, и Гордееву представлялось, что перед ним огромный бубен, в который необходимо ударить, подавая сигнал тревоги или, может быть, одним каким-то чудовищным тычком разгоняя всех врагов. Затем он, изо всех сил стараясь не уронить достоинство, произнес:
- Народ!
Все пятеро, или сколько их там было, подняли изумительно сверкающего белизной Гордеева в воздух, и он сверху сбросил на Марнухина с искривленных судорогой губ зловещий шепот:
- С тебя я особо спрошу, тварь трусливая...
Тем временем внизу кто-то, шумно возясь и пыхтя, уже утверждал под вознесшимся Гордеевым кол, прилаживал к полагающемуся в таких случаях отверстию.
- А не хватит валять дурака? - дико заорал несчастный.
- Э, заговорил как! - весело откликнулся парень, который велел ему выходить в предбанник. - А чего с ним возиться? Закопаем здесь! Вон, сварим в кипятке...
Финансиста поставили на ноги; сжавшимися, словно спекшимися внутри чувствами он сколько мог долго и тщательно, мелко и подробно ощупывал себя внутреннего, обшаривал, все пытался постичь, не влез ли кол, не проник ли куда не следует. После короткого перерыва, последовавшего за вступительным словом, этот опять очутившийся на ногах человек вновь показался Марнухину выставленным на суд общественности римским патрицием, а о том, что происходило с Гордеевым в перерыве, он думать не мог или успел забыть. Растерянный, помятый и все еще горделивый патриций скрестил руки на груди, приосанился и холодно вымолвил:
- Объясните толком, кто вы такие и что вам нужно.
Можно было подумать, что он позволил себе неслыханную дерзость. В первый миг воцарившееся оцепенение выглядело просто невероятным. Гордеев очутился в каком-то жутко поблескивающем и как бы текучем или болотно колышущемся кольце из вытаращенных глаз. Тогда он понял: напали бесы. Это понимание, едва сложившись в более или менее стройную мысль, передалось Марнухину, и тот, мало вникая, пробормотал, обращаясь к сидевшим в предбаннике Виктории Павловне и Манечке:
- Бесы... понимать надо... что с них взять, порода такая...
К счастью, инициатива парня, говорившего о кипятке, воображавшего что-то там о супе из пришлецов, не встретила одобрения, поскольку остальные мощно мыслили вслух о законности, об уважении к правам соседей и их гостей, о цивилизованном отношении к пленным.
В печальных лучах более или менее близкого к закату солнца приемные родители стояли по ту сторону границы, смысл и значение которой и Гордеев понемногу начинал принимать во внимание. Катя, подавшись вперед, прижимала к груди сухонькие руки в молитвенном жесте и смотрела на своего малыша-капустника полными слез глазами. А Петя, хотя и сжимал в гневе кулаки, стоял потупившись, сознавая свое бессилие.
Пленных затолкали в сарай.
- О подобных безобразиях я даже у Дюма не читал, - вздохнул Гордеев.
- Зато Дюрренматт наверняка расстарался, - усмехнулась Манечка.
- Я недавно читал в одной книжке... - начал Марнухин.
Виктория Павловна почесала лоб:
- Нам кто-нибудь поможет?
- Алексей Сергеевич? - живо откликнулся Гордеев.
- Не думаю.
- Тогда Антон Петрович?
Женщина в тусклом свете луны отрицательно покачала головой. Гордеев закричал истошно:
- Нас сожгут в этом сарае?
- Однажды что-то подобное уже выпало на мою долю, - сказала Виктория Павловна. - Схватили и потом всю ночь вели лесными тропами. Ну, конвоиры и все такое... А что поделаешь... бурная молодость! И мрачные все такие, бородатые, суровые, как горцы...
- Как книжные горцы, - поправил Гордеев.
- Как книжные, да. Они часто останавливались и пили самогон, а затем решали, что меня пора пускать в расход. На кой, мол, черт им обременять себя моим принципиально чуждым обществом? Они подыскивали подходящее место для могилы и заставляли беднягу копать...
- А кто был этим беднягой? - спросила Манечка.
- Я бы хотел еще добавить, - вмешался Гордеев, - что надежду терять не следует. Антон Петрович и Алексей Сергеевич по виду враги, а в действительности дружат. Они вполне могут нас выручить.
- Заставляли меня, - рассказывала Виктория Павловна, - копать прямо руками, а сами точили неподалеку ножи, размахивали топором, показывая, как снесут мне башку.
Гордеев презрительно заметил:
- Это что-то из жизни черногорцев, или вообще небылица.
- Поскольку спешить мне было некуда, я работала спустя рукава, и это ставило моих поработителей в тупик. Они совещались, не отменить ли сгоряча принятое решение, я же бросала работу, устремляла взгляд к звездному небу и спрашивала у него, на каком свете я нахожусь. В результате всех этих мытарств мы прибыли в деревню Кулички, которая как две капли воды похожа на эту, на эти Куличи, Геня, где прошло твое детство, и первый, кого мы там встретили, был Алексей Сергеевич. У него в той деревне была тогда дача. Он переговорил с моими угнетателями, кажется, заплатил им, и они оставили меня в покое. На прощание станцевали. Дика была их пляска, и с тех пор я ненавижу фольклор. Естественно, я с удовольствием приняла предложение Алексея Сергеевича отдохнуть у него на даче. И мы с ним переспали.
Марнухину было не по себе; он не знал, кем теперь является. Не выпал ли из рамок?
- В фольклоре много интересного и замечательного, - сказал он. - Бабушка Арина, не вспомню сейчас ее отчества, ну, пушкинская няня, она, да будет вам известно, совсем иначе, не в пример вам сказано, настроила своего воспитанника, будущего великого поэта. Привила она ему отнюдь не те мысли, которыми, Виктория Павловна, могли бы похвастаться вы.
- По-мичурински бабушка поступила, - рассмеялась беспечная Манечка.
- С одной стороны материализм, с другой - идеализм, - произнес Марнухин устало, - а я между ними, и они разрывают меня на части.
- Возможно, - заметил Гордеев, - нечто подобное происходило и с моей женой, когда неизвестные гнали ее по лесным тропам и заставляли копать могилу.
Марнухин возразил:
- Может быть, ваша жена заслуживает подобного обращения, а я-то всего лишь влюбленный в Манечку человек, так за что же меня в сарай? Почему заперли? Что все это значит? А еще трикотаж... Как его искать? В таких-то условиях!
- С тобой, смердящий, мы еще посчитаемся. - Не дожидаясь, пока Марнухин ответит, Гордеев обратился к жене: - Этот твой случай... не произошло ли это с тобой в те времена, когда Алексей Сергеевич устраивал заварушки в рабочем клубе?
- Именно так, - подтвердила Виктория Павловна.
- Не удивлюсь, если окажется, что у него руки по локоть в крови.
- Ерунда!
- Но ведь убили человека по фамилии Кольцов.
- Действительно, кого-то убили. Не знаю фамилии... Но убил вовсе не Алексей Сергеевич, а неизвестный, о котором Алексей Сергеевич вряд ли и слыхал когда-нибудь. Я, однако, все болтаю, а главного до сих пор не сказала. Кто-то позвонил моему мужу - вот он, здесь, взгляните, - и нашептал, будто я изменяю ему.
- А то ты не изменяла! - крикнул Гордеев с нехорошим смехом.
- Ну да, с некоторыми. Но всегда это была шутка. Я слишком стара для сомнительных приключений, и с моей стороны в отношении молодых людей не могло быть ничего иного, кроме желания развратить их. Чем же еще заниматься с наивными юношами?
Гордеев хохотал:
- Нашла тоже наивных! Они сами кого угодно развратят! А на твой счет всем известно: порочнее тебя свет еще никого не видывал. Ты и с Антоном Петровичем крутила.
- Не отрицаю, крутила, и даже довела его до изнеможения. Но чего никогда не было, так это чтобы я обольщалась. Говорю вам, есть только сплошная игра в любовь, и я кого угодно, хотя бы того же Антона Петровича, всегда видела и вижу насквозь. Кстати, в какой-то момент старичку... я про Петровича... взбрело на ум, что хорошо бы меня и Манечку отправить на тот свет, иначе он, мол, никогда от нас не избавится. Прибежал он, значит, в клуб, а там лекция нашего уважаемого профессора, Хренова то есть, уже в какой-то превратилась, знаете ли, сатанинский бал. Последовательность событий можно восстановить, конечно, лишь приблизительно. В общем и целом, дело было так. Завидев меня и Манечку, Антон Петрович стал шарить по карманам в поисках тяжелого предмета. Тут какой-то вроде бы неизвестный как взорвет у него над ухом петарду. Антон Петрович, ясное дело, это заметил, учел. Ну, еще эхо не замерло, а Антон Петрович - не будь дурак - шасть на пол мышью, засновал у нас под ногами и все норовит то меня, то Манечку опрокинуть. Придушить, должно быть, под шумок хотел. А тот, что взорвал, опять лезет, и снова с петардой. Оседлал бедного Антона Петровича, - а и плакал же сердечный, до того рвался и требовал освобождения, что и вспомнить страшно! - но куда там, убивец ухмыляется себе лукаво и поджигает свой снаряд. Манечка тогда еще с мужем считалась, так она толкнула меня в расчете, что я, упав, прикрою его своим телом, но я удержалась на ногах и в отношении Антона Петровича только наступила ему на голову. Так что планы Манечки относительно его спасения не осуществились, и его прямо заволокло дымом. Его уже и не видать было за вспышками, не слыхать за громом взрывов. И вот еще... Все говорят: Антон Петрович, Антон Петрович... Можно подумать, что это гад какой-то, а не человек. А ведь он - вполне приличный господин. Почему же не признать это? Зачем распространять о нем какие-то дурацкие сплетни и басни?
- А как зовут человека, который взрывал петарды? - спросил Гордеев. - Я что-то запамятовал...
- Алексеем Сергеевичем.
- Бывший муж? - крикнул Марнухин.
- А то кто же еще, - усмехнулась Виктория Павловна. - Мстил, значит. Жену у него увели, Манечку... понял теперь, малыш, как концы с концами сходятся?
***
Хренов осветил сарай керосиновой лампой.
- Не надо, - поморщилась и замахала руками Манечка, - еще видно. Да и романтичнее в сумерках.
- Пусть будет, - невозмутимо молвил вошедший.
И тут он, профессор Хренов, человек дородный, мягкий телом, с благородной сединой в бороде, словно заново ступил в гниловатое пространство сарая.
- Вы свободны, - сказал он. - Впрочем, если вам заняться нечем...
- Как же нечем? От лампы пожар может быть, - засуетился Гордеев.
- Можем и тут посидеть, - закончил профессор свою мысль. - Поболтаем в свое удовольствие. Петя и Катя, между прочим, часто спрашивают меня, откуда взялась Манечка, чего она вьется вокруг их сына и что она вообще собой представляет.
- Вот этот, - Гордеев указал на Марнухина, - вел себя подло и делал вид, что ничего не замечает, когда меня шпыняли и подбрасывали.
- Старикам знать все не обязательно, и отвечать на их вопросы я не намерен, а вам расскажу. Гулял я однажды в парке и увидел на скамейке прелестную девушку. Она мяла в руках какую-то бумажку и, всхлипывая, говорила:
- Его рука... Ах, как от всего этого оправиться, хотя бы чуть-чуть! Кто-то разве войдет в мое положение? Достать из собственного кармана прощальную записку самоубийцы вместо носового платочка...
- Ну-ка, - сказал я, беря из ее рук записку. Она говорила, конечно, сама с собой, как это бывает с больными или с очень чем-то напуганными людьми, и я был для нее всего лишь случайный прохожий, тем не менее мое любопытство уже разгорелось, и я не мог позволить себе безучастно пройти мимо.
- Да что вы, полковник, - заговорила она возбужденно, - вы бы сначала выслушали меня, а то сразу хватаете...
- Я, положим, вовсе не полковник, я, если вам угодно, профессор, - с некоторой суровостью прервал ее я. - И меня в данную минуту интересует прежде всего следующее: как эта записка оказалась у вас, милая?
- Действительно... - Девушка задумалась, но задумчивость не шла ей и уж совсем ни к чему оказалась, как только мы, дважды и с чувством прочитав послание, убедились, что оно от ее покойного, пожелавшего наложить на себя ручки мужа. - Вопрос не такой, чтобы тотчас найти ответ, - туманно рассуждала она. - Однако решения и разгадки находят не только в умных книжках. И мне все понятно. Это случилось как раз перед тем, как я заглянула к своему бывшему супругу. Я вошла и увидела его мертвым, да, мой бывший, Алексей Сергеевич, лежал там с посиневшим лицом и жутко выпученными глазами. Картина, доложу вам, не для слабонервных. Я растерялась, я трясущимися руками и словно в неком полусне машинально схватила со стола это прощальное письмо, сложила и сунула себе в карман. А потом забыла о нем. Но здесь, в парке, вспомнила. Я подумала, что Алексей Сергеевич, может быть, покончил с собой из-за того, что я ушла от него к другому. У вас, профессоров, всегда наготове каверзные вопросы, и я, предвосхищая некоторые из них, хочу растолковать, почему вспомнить все это в парке не составило мне большого труда. Ведь я подумала прежде всего о своем костюме, подумала, что был риск выпачкать его в крови покойного. А это была бы немаловажная деталь, которая тут же могла бы перерасти в улику. Вдруг меня заподозрят, обвинят... Тут-то я и вспомнила: письмо! записка!
Да, конечно, так оно и происходило в ее голове, от костюма, трупа, крови, вероятных подозрений - к записке. Я проникал девушку пронзительным взглядом опытного, видавшего виды человека и видел, что она не лжет. Какие к ней могут быть претензии? Даже буквоед, какой-нибудь дотошный, въедливый и глупый наблюдатель со стороны не обвинил бы ее в том, что она пытается ввести меня в заблуждение, что-то там утаить или представить в неверном свете. О, как все это понятно ученому, который не только хорошо разбирается в людях, но и любит их! Несчастной девушке довелось пережить тягостные минуты. Ее бывший муж, наложивший на себя руки, его искаженное смертельным ужасом лицо... Она входит, не догадываясь, что ее ждет, и видит его лежащим на полу в луже крови, она вскрикивает, приближается, чтобы спросить, что с ним, и по мере возможности оказать ему необходимую помощь. Она склоняется над несчастным и видит, что он, распростертый у ее ног, уже ни в какой помощи не нуждается, потому что мертв, выбыл из списка живущих и даже уже не столько "бывший", сколько попросту труп, никто.
- Чем это вам грозит? - спросил я. - Безработицей, биржей труда, безуспешными поисками нового места, оскудением домашнего бюджета, голодной смертью? Не думаю... Вы молоды, хороши собой, у вас вся жизнь впереди. Не будем также забывать, что речь идет о бывшем. Никак, уже и другой есть?
- Есть. - Она кивнула, с любопытством глядя на меня.
- Ну, в таком случае вам вовсе незачем горевать, кричать не своим голосом, как если бы смерть заглядывала и вам в глаза. Все в порядке.
- Немножко завидуете мне, да? У меня все впереди, а вы словно на краю пропасти. Больно это, сознавать, что время для вас обрывается и в будущем вы уже ничего не увидите и не узнаете? - Так она сказала, и ее слова повергли меня в убитое молчание, она же, выдержав паузу, продолжила, уже часто вздыхая: - Не совсем, знаете, так уж оно все у меня в порядке. Ведь это мой нынешний убил моего бывшего, понимаете? Я вам все объясню. Антон Петрович убил Алексея Сергеевича.
- За что?
- Алексей Сергеевич взрывал петарды.
- Понятно... решил, что такой человек иного не заслуживает.
- Я все это только здесь, в парке, сообразила, когда прочитала записку. Ее не Алексей Сергеевич, ее Антон Петрович писал. Убил Алексея Сергеевича и, оставив записку, побежал куда-то убиваться.
- Понимаю, - сказал я. - Вы отшатываетесь от трупа, оказываетесь возле стола и видите какую-то бумагу с текстом, хотя при этом воображаете, будто ничто, кроме бездыханного тела, не лезет вам в глаза. Все так, словно тело все еще распростерто у ваших ног и даже может неким образом схватить вас. Но в действительности вы уже отодвинулись в сторону. Идем дальше. Вы не просто отодвинулись, вы успели, сами того не сознавая, довольно-таки ловко отскочить в сторону и видите уже не тело, а стол и лежащее на нем письмо. Продолжая кричать... а что бы такое вы, примерно, могли выкрикивать?..
- А-а!.. А-а!..
- Ну да, я мог бы и сам догадаться. Итак, вы берете письмо, аккуратно складываете его и прячете в карман. Но эти действия, о которых вы сейчас думаете, что они проще пареной репы, тогда едва ли поддавались объяснению, поскольку были неосознанными. А будь иначе, вам нужно было бы растолковать не только что другим, но самой себе в первую очередь, для чего вы взяли письмо, сложили его и спрятали в карман. И вся штука в том, что этого-то вы как раз и не сумела бы сделать и даже очень удивились бы, если бы вам сразу вслед за вашими действиями кто-то сказал: ты взяла письмо, потрудись объяснить, зачем оно тебе понадобилось и не кажется ли тебе, что ты совершила опрометчивый поступок.
И еще я сказал, что обнаруженное и прочитанное письмо ставит в деле гибели Манечкиных мужей точку, его можно, как говорится, сдавать в архив. Разумеется, я смутно чувствовал какую-то незавершенность проведенного мной расследования, какую-то не окончательную притертость деталей, составляющих эту печальную историю, и, может быть, даже не полную их проявленность. Я мешковато колебался, копошился и словно кишел, весь сомнение, я пятерней почесывал грудь, сомневаясь невесть в чем, и выход мне виделся в том, чтобы где-нибудь на скорую руку переспать с этой столь внезапно овдовевшей девушкой.
- Слишком много несчастий вдруг свалилось на мою голову, - все еще вздыхая, сказала она тогда мне. - Алексей Сергеевич был успешен, богат, перспективен, Антон Петрович - нуль. Антон Петрович болтун и больше ничего. А теперь у меня нет ни того, ни другого.
- Так и у меня ничего нет, ни кола, ни двора, - сказал я; сказал скорее для поддержания разговора, а не потому, будто впрямь страдал от безысходности. - Я хоть и профессор, а беден, как церковная мышь, и одинок до безобразия. А все оттого, что только я вступил в возраст зрелости, то сразу дошел до такой серьезности, что не пожелал впредь как-либо соприкасаться с окружающим миром, насквозь прогнившим. Моя серьезность не знает границ, я достиг неслыханного уединения, а в нем, без ложной скромности скажу, подлинного величия. Профессорское же звание выслужил по эзотерической части. Однажды, печально посвистывая о непутевости людей, о тщете их усилий, я пошел вниз, к реке, и на тропинке, исполосованной тенями теснящихся над ней деревьев, подумал, что вправе быть, в сущности, доволен своей удивительно сложившейся жизнью. Опыт внешнего общения с разношерстным людом и внутреннего - с богами, показал, что я потрясающе хладнокровен, и, как бы ни складывались обстоятельства, всегда в моей власти удержаться от ярости, от всяческого грозного шума, который людской фольклор издавна приписывает критически настроенным, а в действительности всего лишь упоительно передовым господам. Созерцая немыслимые бездны мироздания, я, как оказывается, вполне способен устоять перед искушением забавы ради столкнуть в них какую-нибудь горсточку безумцев или храбрецов, сражающихся с пустотой своего бытия.
Пока я так наслаждался исследованиями в собственном сердце, впереди из кустов вдруг выскочило на тропинку крошечное, с черной лоснящейся шерсткой существо, похожее на кота, и, усевшись на задние лапы, уставилось на меня всей своей насмешливой рожицей. Уловив, что этот незваный кот то ли что-то особенное чует в моих восторгах, то ли просто для души, но так или иначе намерен как бы посмеяться надо мной, я сейчас же настроился примерно проучить его. И я ринулся. То есть уже вдогонку, ибо он с замечательным проворством развернулся в бега. С невероятной скоростью неслись мы к реке. Кот прыгнул с берега в посаженную на цепь лодку и мгновенно превратился в застенчивую очаровательную девушку, нежно купавшую руку в теплой воде. Я, разумеется, понимал, что тут все нечисто. Мгновение я колебался, не схватить ли эту девицу грубо, наказующе. Да только вышло-то ласково. А между тем я там, в лодке, заключил в объятия малопочтенного субъекта, чьи масляные лукавые глазки, козлиная бородка и ботиночки в форме копыт не оставляли сомнений в его подземно-адском происхождении. Он со смехом высвободился, в наглой позе развалился на корме и, представ, наконец, господином полноценно бесовской наружности, заявил следующее:
- Не горячитесь, старина, разлюбезный мой гость, нет у меня желания обижать вас. Жизнерадостность, и только она, толкнула меня на небольшую импровизацию. Так что не будь я бесом, сидел бы сейчас где-нибудь в укромном, заповедном уголке и сочинял увлекательные побасенки о таких, как вы, а в промежутках между этой приятной работой бегал бы по садам и полям за толстыми крестьянками. Но судьба, судьба... Она распорядилась быть мне бесом и вашим недолговечным другом, и я призван помогать вам в ваших многотрудных заботах и свершениях в этом промежуточном мире.
В общем, находился я тогда где-то на подступах к загробному миру, и как только это нашло отражение в моем рассказе, Манечка с приятным для слуха девичьим шумом отшатнулась.
- Вы покойник, да? - спросила она, сильно оробев.
Незамысловатая, с сигареткой в руке, наморщившая лобик, сидела на скамейке рядом со мной, положив ногу на ногу и дрожа всем телом.
- Через того беса стал в высшей степени разнообразным существом, не то чтобы живым и не то чтобы мертвым, - ответил я. - За бабами, между прочим, крепко ухлестываю. Мне это тот опекающий бес велел.