Царь Аккада Нарасмин возлежал в просторной дворцовой зале, на коврах, узоры и красота которых не известны ныне. В открытый проем, - то что сегодня назвали бы балконом, - проникало солнце Месопотамии, стекал воздух, пропитанный запахами роскошных садов и, - немного, - пшеницей с орошаемых полей. Подле расположились его придворные, совмещавшие в себе обязанности советников, генералов, знати и друзей. Невысокий настил был уставлен фруктами и сладостями, - произошла последняя смена блюд, и уставшие от чревоугодия сановники и патеси пили сикеру и вели неспешные беседы о свойствах и характерах рабов лулубеев и гутеев, подшучивали над едоками серебра недавно купленных царем земель и сравнивали красоты наложниц из гор Загра и западных степей.
Подбежавший служка шепнул что-то на ухо Нарасмину и царь молча кивнул.
Вошедший, судя по простой холщевой накидке, был рабом или ремесленником. Он опустился на колени и произнес:
- Приветствую тебя, о, владыка четырех сторон света!
- С чем пожаловал, раб? Исполнил наше пожелание? - слегка склонив голову, спросил Нарасмин.
- Государь, четырнадцать лун назад ты приказал мне создать вещь, достойную внимания твоей возлюбленной Шамхад; вещь, отражающую истинную и вечную любовь, вещь равной которой не сможет сотворить рука человека. Ты дозволил мне пользоваться любым материалом, всеми сокровищами из твоей казны...
- Я знаю это, раб, раз ты сделал то, о чем я повелел, покажи же нам!
- Государь дозволь прежде занять твое время небольшим рассказом.
- Слова тратят мир, дела питают жизнь. Но так и быть, я даю тебе две смены малых часов.
- О всемогущий! Да продлит твои дни Энлиль! Того мне более чем предостаточно. Ты, знаешь, о царь городов, я не больше чем прах твоих ног, был рожден в далеких краях и обучен ремеслу своему. Мои отец и дед, и их деды в пяти коленах шли той же стезей. Раз в жизни, каждому из них мой народ поручал вытесать изваяние нашего бога, - их призывали сотворить лучшее из того, что они могли. Отец готовил и меня к тому же и поучал: если укажут тебе выплеснуть мастерство твое и выделать красоту истинную, невиданную, должно тебе уйти в горы от людей, на четырнадцать лун. Питайся чем земля щедра, дождь пей, на небо смотри и неусыпно читай сердце свое. Первая ночь тяжела будет; вторая, - тяжелее вдвое; на третью, - богов забудешь; на четвертую, - проклянешь жизнь; на пятую, - смерть увидишь; на шестую, - страх изведешь; в седьмую ночь, - исчувствуешь терпенье; в восьмую, - обрящешь мир; на девятую, - время потеряешь; на десятую, - судьбы прозришь; на одиннадцатую, - откажешься от разума; на двенадцатую, - придет истина; на тринадцатую, - покинут тебя сомнения. В четырнадцатую ночь ты будешь знать, что делать... Государь! В твоих пределах нет гор и нет лесов. И я ушел в степь, под закатное солнце... Поступал как отец поучал и все так и случилось. В четырнадцатую ночь я увидел то, что сейчас твоим очам представят. - Раб поднялся и хлопнул двоекратно в ладоши.
Несколько слуг внесли в залу превышающий человеческий рост предмет, закутанный в грубую материю, и поставили его в свободный угол, - к вящему обозрению всех присутствующих.
Раб, - история не сохранила нам его имени, - сдернул покровы.
Под пробежавшийся ропот свиты лицо Нарасмина сперва побледнело, а затем пошло багряными пятнами, постепенно сгустившимися.
- Ты что же, раб, смеешься надо мной? - вскричал царь в бешенстве. - Это ли то о чем я тебе повелевал? Красота красот, затмение солнца, отражение луны?! Тебя закопают в землю раньше, чем самая ранняя звезда заглянет в мои покои!
- О владыка, не губи! Как я сказал, - я сделал лучшее, на что способен... ни один человек не создаст ничего превосходящего это творение... ты знаешь... я... я...
- Ты подлый пес, достойный умереть без лишних отлагательств! Эй, стража! - вскричал царь.
- Великий государь! - предупредил владыку Урнашу, один из ближайших соратников. - Этого мерзкого шакала твое величие успеет казнить всегда. Но, повелитель мой, часто наши очи отвращаются от впервые увиденного, и лишь привыкнув начинают ценить то, чем ранее гневались... Снизойди до моего недостойного совета, - у тебя есть мудрецы, считающие часы и вычисляющие гороскопы, предсказывающие победы и предупреждающие о поражениях, провидящие будущее и ценящие прошлое, - призови их и пусть они выскажутся о сем творении.
- Урнашу, ты мудр как старый лев. Эй, люди! Просите ко мне мудрецов! Да пускай пошевеливаются!
Нависла тишина, бередимая перешепотом сановников. Царь переводил тяжелый взгляд с раба на выделанную им диковину.
- Что же, пока придут разумные, может ты, раб, сам нам поведаешь, что означает детище твоих негодных рук? - прервал всеобщую неразговорчивость Нарасмин.
- Владыка, смилуйся! Я видел богов... Инанну, Шамаша, Айю... они почтили меня благословлением на тщетную работу... я только ремесленник, я сделал это... будто из сердца вырезал... не искушен в умствовании и не дано мне объяснить... не осуди раба понапрасну, о владыка, равный богам!
- Хм, - отозвался из-за лежака Гутиумо, повергнувший мятежников в Уруке. - Раб, ты все твердишь нам о богах, о торжестве ниспосланного ими вдохновения. Но ответь, - если Великий решит предать тебя смерти, -- чего ты, несомненно, заслужил, едва переступив порог дворца, -- но оставит выбор, и предоставит тебе продолжать никчемную жизнь за собственноручное уничтожение того, чем ты так гордишься? Ты примешь предложение?
Взгляд раба метался по лицам придворных, боясь добраться до Нарасмина.
- Я... не знаю... мой живот и так принадлежит властелину, и пыль глотаю я его соизволением лишь.
- Это не ответ, - сощурился Нарасмин.
Раб, - он так и не поднимался с колен, - вздохнул и посмотрел в угол, занятый частичкой его души. Чем дольше он не отрывал взгляд, тем более, казалось, наполнялся необъяснимой внутренней силой. Наконец он поднял взор на царя.
- Государь, все в твоей власти, но ты не направишь ни птицу в небе, ни зверя в лесу. Тридцать лет я вершу свои труды, и всякая вещь, вышедшая от моих рук, была лучше предыдущей. В том суть ремесла, - с каждым шагом подниматься выше, - выйди по-иному, мне стоило бы быть оратаем или пастухом. И вот сейчас, - только сейчас! - я понял: зримое вами, - и мной, - предел. Большего, красивейшего мне не создать... жизнь моя отныне дешева и не стоит забот.
Раб опустил глаза в пол, будто ожидая приговора. Шепот усилился. Царь молча, в странной для себя задумчивости, взирал на него.
Прошло еще несколько минут, прежде чем вошли мудрецы, и Нарасмин, отмахнувшись от их приветствий, сразу обратился к ним.
- О мудрые разумом. Я, ваш царь и повелитель, призвал вас для совета. Посмотрите на тот предмет в углу, и ответьте мне, о чем он вам говорит. Сроку к размышлению я вам не даю. Молвите сразу.
Старцы, - а самый молодой из них, сошел бы царю дедом, - в замешательстве потоптались, озираясь вокруг, словно ища в атмосфере нужный владыке ответ.
- Ну же! Кто начнет? Я жду! - повысил голос Нарасмин.
Наконец один из них решился.
- О, владыка четырех сторон мира! Показанное тобой, - неведомо! Подобного я не видел во всех своих днях под небом! Оно чудесно и обыкновенно! Прекрасно и отвратительно! Ничтожно и величественно! Притягивающее взор и отвращающее! Дающее и отнимающее!
- Хармаши, воистину, ты, - мудрейший из мудрых и умеешь спрятать всякий смысл в одеждах слов. Но скажи, чего достоин создатель сего? - перебил поток изобилия Нарасмин.
- Государь мой, все мы, - жалкие псы, и достойны смерти. Но судьбой каждого управляют боги и человеку невозможно ослушаться их велений. Если ты ждешь совета, позволь мне сперва вопросить божественных владык всего сущего.
Царь недовольно мотнул головой.
- Хармаши, богам давно следовало приясть тебя в свое царство. Ты заставляешь меня позаботиться о твоей участи, не спрашивая их... Кто следующий?
- Царь всей земли от Нижнего до Верхнего моря, в этой вещи символ мироздания. Взгляни: вертикальная часть от низа до верха означает движение от земли к небу, рост и совершенствование; сверху вниз, - старение всего живого, неизбежное влечение обратно в землю. Горизонтальная отрасль символизирует движение солнца, - слева направо, и движение луны, - справа налево. Все вместе, - объемлет все сущее.
Повелитель одобрительно кивнул и жестом призвал к ответу третьего из мудрецов.
- Государь, я вижу здесь образ человека. Ноги, попирающие землю, соединены с головой, поддерживающей небо: нельзя направлять стопы, не думая куда. Рука, держащая топор, сплочена с сердцем, волнующим кровь: нельзя милосердничать, рубя врагов.
Нарасмин ухмыльнулся и перевел жест на четвертого старца.
- Великий владыка! - начал мудрец, - здесь отражение твоего могущества: ты, - в центре, и от тебя четырьмя лучами расходятся завоеванные тобой части света!
- Краткость, - признак умеренности и благородства, - одобрил царь. Повелительный взмах руки призвал к ответу следующего.
- О зиждитель стран, покоритель городов! Глядя на этот предмет, я вижу твою звезду.
- Жалкий шакал! - вскричал Нарасмин, - отчего же моя звезда черна?
- Всемогущий, твоя звезда не видна в ночи, - ты будешь незрим и удачлив под темным небом. А днем, при свете солнца, все враги будут устрашены тобой издалека.
Казалось, ответы не доставляли радости владыке.
- Государь, прежде чем дать ответ, я должен знать, из чего сделана эта вещь. - Повел ответ шестой мудрец.
- Раб?! - громко воззвал повелитель.
- Из черного кедра с ливанских гор, - откликнулся раб откуда-то из-под царских ног.
- Царь мой, перед тобой явление жизни! Ранее все говорили о форме, но много ли она имеет значения? - В этом предмете легко представить и летящую птицу, и человека с раскрытыми объятиями, и символ продолжения рода, и даже сочленение мужчины и женщины. Но истина кроется в содержании, - вырезанная из дерева, эта фигура не мертва как камень, как серебро. Она, подправленная рукой мастера и продолжая жить, хрупка и обречена умереть, и тем показывает нам жизнь.
Приподнятая бровь выразила удивление Нарасмина.
- Что же нам прояснит последний из мудрецов?
- Царь царей! Я обозрел множество стран, изучил бессчетное число наук, понял движение звезд, узнал желания богов. Природу вещей нельзя охватить одним лишь умом, ее нужно еще и ощутить, прочувствовать исхождение силы. Это творение, - и очертанием, и цветом, и скрытым от глаз наполнением, - знаменует окончание, завершение, зачеркивание, последнюю печать на пути. Дерево в нем действительно еще живо, но именно его смертность и открывает верное толкование, - перед тобой символ смерти.
- И чьей же? - заинтересовался царь.
- Государь, ты просил изъяснить тебе значение предмета. Рядить и судить людей, - не в моей власти.
Насармин удовлетворенно улыбнулся.
- Ну что раб!? Ты понял, чего заслуживаешь?
- О да, могущественнейший! Я не молю уже о жизни, ибо самому в тягость она будет отныне. Позволь лишь просить тебя о последней милости, - пусть та, ради чьих красот ты распорядил меня сработать, пусть она скажет свое слово...
- Твои никчемные мгновения итак уже безосновательно продлены, но будь благодарен моим мудрецам, - боясь укоротить свои жизни, они увеличили твою, а меня заставили думать, кто составит тебе компанию в царство Эрешкигаль.
Среди мудрецов при этих словах пронесся ропот.
- Просите ко мне радость моих членов, усладу ночей! - громко выкрикнул Нарасмин, пригубляя чашу сикеры.
Расслабленные и осмелевшие после возлияний сотрапезники царя уже не перешептывались, а в полный голос делали ставки на головы мудрецов. Сам властелин казался безразличным и лишь крутил между пальцев позолоченный шелковый шнурок.
Шамхад понадобилось меньше времени добраться до зала царского веселья, чем старцам. Она быстро прошла прямо к Нарасмину и преклонила перед ним колени:
- Луна, услаждающая мою тоску. Взгляни туда, - и царь махнул рукой в уже знакомую сторону, - что ты можешь мне сказать о той поделке, какие мысли она тебе дарует?
Девушка неспешно поднялась и подошла вплотную к кресту, - а читатель уже должно быть уже догадался о современном названии загадочного предмета, - она обошла его со всех сторон, заботливо пропускаемая поддерживающими крест слугами, прикоснулась и провела ладонью по шероховатому дереву. С печальной улыбкой она повернулась к Нарасмину:
- Государь, властитель моего сердца! Эта вещь настолько несуразна, так отличительна от всех золотых сечений и форм, известных твоим мудрецам, так не соответствует гармонии, так не вписывается в природу, так нелепа на свете, так противоречит жизни и так неестественна для мира, что может означать только одно...
- Что же?
- Вечную любовь.
Восемь месяцев спустя аккадское войско воевало в стране Маган. После победы, царь Нарасмин, оставив медленные обозы с трофеями и войска, поспешил к еще неприскучившим ему прелестям Шамхад. В своих покоях, где в изголовье ложа по ее просьбе закрепили крест, она предавалась страсти с Гудеа, - одним из советников царя, оставшихся в столице. По неизвестным причинам, Нарасмин не убил их прямо на месте, а приказал казнить публично. В жаркое осеннее утро, по подсказке мудрецов, Шамхад и Гудеа с разных сторон прибили к кресту. Где-то в толпе зевак, пришедших посмотреть на зрелище, затерялся пощаженный Нарасмином безымянный раб, вырезший крест из единого ствола кедра. Мы не знаем об испытанных им чувствах и отдуманных мыслях в момент превращения его символа любви в орудие смерти. Нам лишь известно, что это была первая казнь распятием в истории человечества.
Через тысячу лет начнется экспансия Ассирии, - первой империи, где распятие станет широко распространенным способом ответственности перед обществом. Через тысячу сто, - будет создана первая книга Библии, - "Песня Деворы". Спустя две тысячи двести шестьдесят лет на окраинах уже шесть веков не существующей Ассирии распнут одного из многих странствующих проповедников. В последующие двадцать веков крест воцарится на храмах во всех частях света, в головах и руках, на погостах и во дворцах, и поочередно обагрится верой, надеждой, праведностью, поиском справедливости, покоем, вечностью, аскетизмом, тщеславием, сребролюбием, подлостью, добровольными и не особо уходами в царство небесное, фанатизмом, исступлением, развратом, безразличием, и, - совсем немного, - любовью... А через четыре тысячи двести пятьдесят два года полноватый молодой человек задумчиво шаркал по истертому линолеуму в неприглядном коридоре с зелеными стенами. На душе у него был такой же зеленый цвет, как у стен и так же истерто как под ногами. В зарешетчатое окошко, на одну, верхнюю четверть незакрашенную белой масляной краской, проглядывал белый свет в виде обмокшей большой ветки. По серому небу и отсыревшей стене соседнего здания не всякий бы догадался о наступившей весне. Леха, - а именно так звали молодого человека, - тоже бы не додумался. Но он знал. Восемь дней назад было 15 марта. И он мог бы сейчас как все сверстники открывать пивной сезон на коробке, по последнему снегу, наслаждаясь запахом прогалин и рассматривая выступающий из под снега мусор... но, как человек прозорливый, Леха предпочел позаботиться о будущем, и загремел в психиатрическую клинику, - осенью ему восемнадцать, а он не горел желанием отдавать долг Родине...
Нет, в 1992 году от Р.Х. особенных либеральных ценностей не у многих было, и Леха скорее поддался всеобщему ажиотажу: мать Витьки Лешого имела любовником то ли главврача, то ли заведующего отделением, и запихнула туда сначала самого Витьку, а затем помогла пристроиться и его приятелям. По правде, Леха не умел и не хотел планировать жизнь, он вовсе не думал об армии, и, вероятно, если бы все его окружение дружно ринулось к военкому, он не замедлил бы присоединиться, но коллеги пошли в противоположную сторону, и он решил не выделяться. В той стране, чьим гражданином Лехе случилось получить паспорт, общество и государство давно, навсегда и без всякой надежды на воссоединение были разведены по разным параллелям прихотью шалуньи-судьбы. Оттого члены социума завсегда спешили подать руку поддержки друг другу, если государство не особенно настойчиво толкало их подставлять себе подобным ноги. Молодость Лехи выпала аккурат на момент ослабления аппарата подавления и во всех своих начинаниях он нашел посильное содействие. Психиатр в военкомате заботливо выслушал Лехино откровение о попытке суицида. Попросил предъявить факты. Наученный опытом, Леха показал ему предплечья, натертые расческой перед походом на медкомиссию. Врач поверил, не моргнув, и негромко, с озорным огоньком в глазах, - видимо был из сочувствующих латентным анти-милитаристам - предложил Лехе прилечь на 28 дней на обследование в соответствующую лечебницу. Грех отказываться от вожделенного предложения.
СамСса, - так Леху прозвали после его облачения в болотного цвета ветровку, подаренную другом; друг же ее получил от знакомого, а тот - от брата, который, в свою очередь, привез ее в качестве подарка из Латинской Америки; - пошел уже на восемнадцатый круг. Советские душелечебницы мало отличались от чеховских. Характерная и главная их черта, как впрочем и Родины в целом, - дать прочувствовать неизбежную скорбь, тщету и отвратительность мира. Причем не только пациентам, но и персоналу. Все перечисленное Леха ощущал постоянно и очень глубоко, так что уже несколько дней отчаянно скучал от переживаний. Нет, были забавные моменты, - карты вечером с боле -менее адекватными персонажами; иногда, - два раза за его пребывание здесь, - они же (т.е. медбратья) приглашали попить спирт. Нормальные мужики. Леха не стал препираться, и в принципе, ему понравилось, - вечера заливались не только горючим, но и разбавлялись веселыми историями из практического опыта медбратьев. И хотя с утра голову можно было смело относить на помойку, Самоса не отказал бы от более частых посиделок, как одинокой альтернативе времяпрепровождения. Ромка - Гнус, терпящий здесь по сходной с Лехиной причине, и единственный относительно нормальный человек не в белом халате, частенько разменивавшийся в женском отделении, как-то предложил Лехе присоединиться. С его слов, там гостевала "чудная бикса", без робости и препирательств соглашавшаяся на удовлетворение юношеского пыла многими разными способами. Но стоило Лехе увидеть эту "подругу", - дольно молодую и не совсем некрасивую девушку, но со множеством признаков неестественности, как-то: осоловелый взгляд, невнятная речь, полная покорность..., - и душа Самосы, за последний год стремительно прогрессировавшая в развитии от увлечения Slayer, Voivod, Kreator и прочих представителей thrash музыки к Хендриксу и Моррисону, и даже нашедшая местечко для Кастанеды, - эта возвышающаяся душа посчитала за низость любовные утехи с дамой сомнительной душевной организации. Говоря проще, Леха испугался связываться с идиоткой в буквальном значении этого определения.
Маета не проходила даже от необходимости выживать, - то есть "косить". Демократия еще не полностью вошла в жизнь свидетелей крушения социализма, и просто так отлежаться в дурке никто не позволил бы. Надо было изображать какую-нибудь фобию, и Самоса выбрал первое подсказанное, вернее два, для вящей убедительности, - страх темноты и акрофобию. Сначала самому было дико играть панику при выключении света или подходя к лестнице, - но уже через два дня он привык, и ведомый более опытным Гнусом (тому оставалось всего десять дней), Леха успешно симулировал нужные симптомы, состояния и их улучшение или ухудшение.
От невыносимой скучищи Самоса попросил медбрата Коляна принести ему какой-нибудь литературы. Просьба была исполнена, но Лехе от этого легче не стало, - придавленный множеством неизвестных ему слов, - диспитуитаризм, ламбитус, андрогены, промискуитет, фелляция, анэякуляторный, пубертат, - он с трудом осилил шесть страниц и понял, что жизнь проходит мимо. Мало того, читал Леха в вечер и во сне ему, под видом усвоенных и перепутавшихся в голове терминов, явились демоны с конвертов пластинок его музыкальных пристрастий. Даже дебелая баба Гнуса возникла, нарекшись кумбитмакой. После той тревожной ночи Самоса сверлил взглядом только обложку, чем, вовсе не мечтая, заучил название книжцы: "Соматоформные и невратические расстройства переходного возраста, связанные с сексуальной рефлексией". Когда же тяга к действию, - хотя бы умственному, - становилась нестерпимой, он открывал последний разворот или авантитул и кропотливо штудировал знакомые слова и цифры: дату подписи в тираж, адрес издателя и прочую, не навлекающую расстройства, ерунду.
В очередной раз замерев на минутку у окна, Леха заметил спешащего по коридору врача, - виновника томительной прогулки в коридоре.
- Добрый день, коллега! Как самочувствие? - Бодро осведомился Владислав Федорович, открывая дверь в кабинет.
- Нормально, - вяло ответил Леха.
- Проходи, проходи. Присаживайся. Таблеточки кушаем? - доктор открыл кабинет и, пропустив вперед пациента, сел за стол.
- Угу. - Нехотя пропыхтел Леха, - с таблетками у него выходила неприятная оказия: с одной стороны, недоверие к властям на генном уровне толкало выбрасывать подальше все предписанные средства. С другой, по слухам, колеса давали добротные и, за неимением лучшего, отдуплиться ими можно было в кайф. Леха пока пребывал в разливе, хотя еще пару вечеров без спирта, и, он, вероятно, наплюет на гены.
- Хорошо, хорошо. - Владислав Федорович сперва пошуршал бумажками, затем пошарил рукой и взглядом в выдвинутом ящике стола. - Я тебя ненадолго займу. Нам, знаешь ли, надо с тобой тестик провести. Ничего особенного. Стандартная процедурка. Вот. - Врач выложил перед больным чистый лист бумаги и три фломастера. - Нарисуй-ка мне, мил друг, теплый ветер.
Просьба доктора не ввергала Леху в шок, - он был предупрежден о необходимости изображать на бумаге "радость", "счастье" и прочие абстрактные идеи. Но "теплый ветер"? И потом, когда вот так, напрямую делают из тебя придурка, - даже если ты подготовлен, - не покоробить это не может.
- Да ты не думай, - подбодрил Владислав Федорович, - рисуй, как можешь.
Леха взялся за новое для него дело. Желтый фломастер очертил пересекающуюся усами окружность, точнее овал. Зеленым зигзагом обозначилась трава. Дерево вышло не очень удачно, - словно загнувшийся скомороший колпак довлеющего коричневого цвета с необъяснимыми антеннками. За него зацепилось облако, - лишь иссохшая гамма изумруда (черт его знает сколько лет тем фломастерам) давала возможность (но не всем) видеть в облаке шапку листвы.
- Все что ли? - как-то буднично спросил врач.
Леха, как истинный художник, не был доволен произведением. Чего-то явно не хватало. Он подрисовал рядом с колпаком облачко поменьше, - отдельный, оторвавшийся порывом ветра листочек в нем вряд ли бы кто заметил; в лучшем случае, приняли бы за стог свежего сена. Неудача заметно расстроила Леху, - картина не выглядела цельной, в ней не доставало гармонии, - с его точки зрения. Взяв в руку синий фломастер, - самый ядовито-яркий из всех, недавно поправленный одеколоном, видать, - Леха провел четыре горизонтальные полоски между травой и солнцем. Понимая, что большего не сотворить, он брезгливо отодвинул бумагу на пару сантиметров от себя.
- Замечательно. Ну все. Спасибо. Можешь идти. - Владислав Федорович изготовился писать что-то, даже не соблаговолив удостоить Лехин шедевр мимолетным взглядом.
Как ни удивительно, но Лехе-Самосе не казалось странным ни его пребывание здесь, ни общение с доктором, прекрасно догадывающимся о его симуляции, ни нелепость художества, чья судьба, - исчезнуть при сносе здания (или раньше), не попавшись на глаза более ни одному живому существу, кроме бродячего пса на помойке, - ни вся абсурдная обстановка клиники. Но вот индифферентность врача по отношению к его творчеству, - показалась. И не только странным. Леха даже немного обиделся, о чем, открывая дверь, не преминул сообщить Владиславу Федоровичу, грустно пошмыгав носом.
- Алексей, погоди, минутку! - "Неужели?" - одним словом в Лехе вспыхнула надежда. Вспыхнула раньше, чем он подумал на что именно.
- Ты, это... подпиши рисуночек.
Нет, вовсе не на такую прозаичность уповала Лехина искорка... Ему вспомнились рассказы знакомой, собиравшейся учиться на искусствоведа, о том, как живописцы подписывают свои полотна каким-то производным от английского "фак". А еще, - совершенно некстати, - детский сад, - кто-то там был шибко умный у них, уже умевший в подготовительной группе писать прописью и с удовольствием ставивший автографы за всех письменными буквами. И Леха задал, быть может, самый дурацкий, нелепый и бестолковый вопрос: