Она ходит маленькими шажками, осторожно ступая по земле, словно проверяя, не болото ли под ногами? Ступни у нее маленькие, узенькие. Когда я целую их шершавые бока, вдыхая аромат неба и чего-то воздушного и мускатного, то мне всегда хочется укусить их, чтобы попробовать ее на вкус. Может быть, на языке я смогу ощутить соленый вкус боли? Дальше уже начинается щиколотка с голубоватыми прожилками вен, и я, словно по карте мира, слежу, куда направляет свои бурные воды каждая из них.
Вот эта, чей исток берет свое начало у хрустальной косточки, уводит мой влажный взгляд все выше, почти до коленки. А коленка у нее маленькая и напоминает мой локоть.
У нас много общего. И если бы Всевышний, вдруг перемешав глину, из которой мы сотворены, начал лепить все сначала, то у меня могли бы вполне оказаться ее губы, их вырез рисует в вечерних сумерках невесомый поцелуй, его полет краток, как жизнь, она, кажется, пытается что-то сказать о том, как ей со мной хорошо, вернее она не подберет слово, потому что все слова невыразительны и пусты. Я бы ей подарил свои ресницы или мы могли бы обменяться ими, чтобы сравнить, кому из нас более идет их плавный шелест, их смех и горький плач в тот час, когда она смотрит на меня дулом все расширяющегося черного зрачка.
Ты не смотри на меня так, я немею и не могу сказать всего, что хотел. О том, как жил без тебя и для чего. Я строю над ее глазами из ладоней домик, в котором отныне будет жить ее сошедший с ума зрачок. Сначала его освидетельствуют на невменяемость врачи скорой помощи в серых застиранных халатах. Но сперва спросят про страховку...
А у нашей любви нет страховки, есть только страх потерять то, что не наше, а дано нам свыше, как подарок в серебряной фольге. Вы разворачиваете его неспешно, почти остановив дыхание, но так много бумаги, она, словно годовые кольца на срезе дерева, скрывают сердцевину, а там...
...Там - озябший от дождя дом, мокрая сирень просовывает свои черные лапы в открытую дверь, словно нищенка за подаянием, веранда со следами присутствия на ней хозяйкиных легких ног и чьих-то, тяжелее, наверное, моих. Это потом я буду вспоминать тот дом, опутанный серебряными нитями дождя и паутиной, как сон или фильм, останавливая мгновения на лету, возвращаясь назад к тому, что так слепо и глухо, и все тонет в сладкой неге и боли. И улыбка молнии озаряет два лица, но какое чье, уже не важно. Нас смесили, как глину, мы перепутали свои тела, ресницы, руки, губы, сейчас нас перемешают, и будут лепить совершенно нового человека. Он будет один на всем белом свете. И ему никто не нужен.
В "Пире" у Платона был такой человек. Но потом две тени медленно отползут от его темного силуэта, расплетутся руки, ноги. И он умрет. И будет жить вечно уже в наших воспоминаниях. Покуда и они живы.
Но вот суровая медсестра дает ее сумасшедшим зрачкам успокоительное, и луна над нашими головами тонет, словно в болоте, звезды гаснут. Внезапно ее укус обрушивает домик, кровля рушится, на дне его сияет русалочья улыбка, не сулящая ничего того, что отражено, как эхо в лесу, в слове покой.
Покой нам только снится. Она кусает те губы, которые могли быть ее так безжалостно и бесстыдно, что я пробую укрыть их у себя, как подпольщиков, но она требует выдать их ей. Я прошу у нее выкуп за предательство. Но потом жалею об этом, потому что наши губы взяты уже в плен той силой, которой уже не возможно сопротивляться. И наш мокрый дом со старыми пожелтевшими фотографиями на стенке, вон ее дедушка-толстовец смотрит на нас с грустной укоризной, печкой и трубой, ведрами и молоком в банке летит в бездну, на дне которой мокрая сирень, звезды и луна.
Но нам не страшно. Мы отталкиваемся ногами и руками от земли, чтобы ускорить полет, чтобы захватило дух и исчезло время. Его тяготение и гнет. Его строгий учет наших поступков, мыслей и смысла. Ведь смысла в жизни все равно не больше, чем в капле дождя, которую я выпил с ее губ. Смысла никогда никакого и не было. Есть смысл только в настоящем полете в никуда. Туда, где кончается земля и начинается вечность. Все остальное - эхо наших прошлых воспоминаний, все остальное сон, один на двоих, приснившийся нам в том тому, где нет потолка и пола. А есть дедушка-толстовец на стене, с укоризной смотрящий на своих потомков сверху вниз. И ничего не говорящий. Он нем, как весна. Он стар и красив, как смерть. Да и что говорить после того, как она уйдет от меня, осторожно ступая своим узенькими ступнями, и я услышу, словно шорох осыпающихся песчинок в часах, ход ее шагов?