И как человекам положено однажды умереть, а потом суд...
Послание к евреям Святого апостола Павла, 9.27.
Часть I.Зверь.
Они, как бессловесные животные, водимые природою, рождённые на уловление
и истребление, злословя то, чего не понимают, в растлении своём истребятся.
Второе соборное послание Святого апостола Петра, 2.12.
Глава 1. Самоубийство.
Молодая и, в сущности, малоопытная человеческая самочка сидела на каменной скамье набережной и всерьёз обдумывала возможности суицида. Беспросветная бессмысленность существования обернулась для неё ещё и цепью житейских неприятностей. Ей не хотелось поднимать промёрзший задик с сыроватой плоскости гранита, не хотелось серых сумерек, вместо дневного света, сумерек, которые тянулись низким потолком крышки гроба из лета в осень, из осени в зиму. Ей совсем ничего не хотелось. Разве что забиться, как в детстве, в большой шкаф, будто в уютную маленькую комнатку, и свернуться калачиком на каких-то одеждах или белье, упавших на шкафное дно.
Я бы мог легко помочь той самочке с уходом из жизни: я просто подтолкнул бы её к шагу, а она шагнула - и её бы не стало. Но, во-первых, такое не было бы чистым самоубийством с её стороны. А во-вторых, мне совершенно не за что было ей помогать. Разве только за то, что она - человек. Но я знал людей. И я догадывался, я гладил по пушистой шёрстке умную уверенность в том, что размышления о самоубийстве в данном случае так и останутся умозрительными, забудутся под новыми молодыми впечатлениями, смоются потоками жизнелюбивых гормонов. Ну а мне предстояло плыть по своим делам. Мне предстояло пройти мимо. Зато у меня не получалось по-человечески, с лёгкой душой забывать, улитка памяти постоянно нарастала, тяжелила. Для простоты забывчивости у меня отсутствовала человеческая душа. Но я помнил.
Как-то меня проглатывали живьём, не коснувшись зубами, широко раздвинув челюсти. Пищевод давил и толкал к желудку, грубо драл кожу. Липкая слюна разъедала кожу там, где понежней. Когда глотают живьём, выход один: умереть ещё в пищеводе, ещё до того, как желудок зажмёт своими складками, начнёт перетирать и растворять струйками соляной кислоты. Растворяться в кислоте заживо - очень мучительно. И я успел шагнуть из тела и той жизни ради другого себя, в другом теле, на берегу другого моря.
Самоубийство, как жертвоприношение самому себе.
Когда убиваешь свою человеческую оболочку выстрелом, лучше ни о чём не задумываться, а довериться рукам: они уже привыкли к убийству и сделают всё сами - быстро и просто. Человека лучше всего сумеют застрелить человеческие руки. И вот однажды я не думал о выстреле, не рассчитывал, не направлял ствол, потому-то траектория полёта пули пролегла исключительно удачно. Умная пулька точно перебила основание моего позвоночника, порвала и разбрызгала продолговатый мозг, и моё человеческое тело умерло по-звериному, на охоте. И даже боль не успела утвердиться, а лишь остро лизнула меня внутри черепа. Чья-то нога твёрдо наступила на моё правое запястье, а другая нога ловко выбила из моей, ничего не чувствующей, руки опустевший пистолет. Чьи-то горячие потные пальцы вынулись из перчатки и ткнулись в мою шею и убедились по отсутствию пульса, что человеческое тело с выбитым наполовину мозгом всё-таки неизбежно умирает. Кто-то опоздал меня настичь и официально вручить смерть без возможности отказаться.
Самоубийство, как утверждение права ухода из жизни по собственному желанию.
Самое безобидное и совсем безболезненное - выпускать прежнюю жизнь из себя по капле, по фрагментику, в тишине, погружаясь в сон, как в тёплую воду, или, наоборот, ныряя в тёплую воду, как в галюцинацию. Нежно и бесшумно оставлять своё ставшее бессмысленным тело. И не проснуться никогда, или проснуться в другой жизни. Или продолжить бред существования на дороге скорби в ад, в огненную страну неизбежного за дымной рекой забвения. На самом-то деле выбора нет, хотя все пытаются что-то избрать.
Самоубийство, как переход в самого себя.
Так раз за разом смертью можно исправлять ошибки жизни. Раз за разом не покидать реальности своего существования. Или бред принимать за жизнь.
Есть только одно, чего не исправить ни за что и никогда. Ведь сколько бы не случалось смертей, всего один-единственный раз давным-давно сквозь короткую, скользкую...
Глава 2. Рождение в океане.
Сквозь короткую, скользкую от обильной слизи, мускулистую щель меня вытолкнуло наружу из полости, располагавшейся рядом, через тоненькую кожицу, с клоакой рожавшей меня матери. Так я начал жизнь икринки - вблизи с извергающей клоакой. Много позже мне случалось видеть, как рожают другие самки - они так напрягаются, что их кишечник невольно опорожняется. Женщинам перед родами ставят клизму, но это не всегда помогает. Я родился так же, как и все рождаются в этом мире. Вмести со мной выпали в океан мои братишки и сестрёнки - икряным комком.
Но помню-то я себя, как и положено хищнику, с зачатия. Чувства ещё не проявлялись, а потому - какое-то постоянное плескание в тёплой темноте. Но я уверен, что уже тогда я был собой - живым. Там же, в темноте ко мне пришло и первое знание: о том, что я обременяю и раздражаю, что меня невозможно более держать внутри, а пора выпростать наружу - мысли моей матери перед родами. У нас с матерью до моего рождения мысли сплетались в общий клубок.
После рождения я начал жить во внешнем мире маленьким студенистым комочком без чувств - икринкой. Я хорошо, целостно помню себя икрой. Вначале какая-то муть, странная, как будто не со мной происходящая, похожая на сон или болезненный бред. Тени и толчки - ничего больше. И всего два ощущаемых состояния: "мне плохо" или "мне хорошо" - и невозможность эти состояния изменять.
Медленно и неохотно проявлялась реальность. Сначала нашлась преграда между мной и всем остальным, тем, что за гранью. Преграда охватывала меня гибкой перепонкой, полупрозрачной плевой, покрывала и защищала. По мере моего роста - я ведь постоянно рос и чувствовал, что расту - плева охватывала меня всё плотней и плотней. Мне становилось тесно.
Мои глаза все лучше и лучше различали мутные образы теней, как сквозь илистую зеленоватую пелену, нечаянно поднятую со дна. Большая тень, постоянно плавающая рядом, излучала заботу и надежность - таков впервые осмысленный образ моей матери. Нет, ещё не осмысленный, а как-то учуянный слабо сформированным комочком плоти, почти без мозга и нервов.
Внутри икринки я не ел и не испытывал голода. Не дышал и не задыхался. Всё время как будто спал без снов. Потом почему-то проснулся и начал рвать внешнюю кожицу. Мне сразу стало недоставать дыхания, и слабенький голод начал посасывать меня изнутри.
Боль встретила меня, когда я только-только вылупился из икринки. Первое ощущение этого мира - страдание от боли. Та первая боль - боль расправляющихся жабр. Я орал до тех пор, пока приятная вода океана не прошла под кожу мантии и не омыла жабры. Тогда я задышал. А рядом вылуплялись из икры и заходились перќвыми криками мои братья и сестры.
И тут мама рассказала мне об этом мире, в котором я только что родился. Мама раскрыла знание разом, в один миг. Знание этого мира сразу стало моим, перешло в меня и оглушило. Мной овладел стќрах: я сразу же понял, что мой первый крик - глупость. Вокруг в океане полным-полно хищников, и каждый из них тут же захотел меня съесть. Я почти наяву увидел их жадные пасти и бросился спасаться в самое надёжное место на свете - под щупальца мамы. Хищники остановились на полдороге, повисели нерешительно и уплыли.
С того самого момента по капельке, по крупинке во мне начал копиться опыт, сгущаться на подаренном мне знании про мир. Только рождающаяся добыча верит, что родилась для счастья, наслаждений и удовольствий, а вот хищники с самого-самого начала жизненного пути знают, что мир - отвратителен, равнодушен и устроен под гибель. Любой родившийся - неудачник изначально.
Мама. У мамы росли необыкновенно длинные и крепкие щупальца с острыми костяными когтями, и был острый клюв, а в клюве - яд. У всех на нашем дне и в толще вод нашего океана присутствовали веские основания опасаться мою маму. Прошло очень, очень много времени, прежде чем я понял, что мама, в сущности, была самой обыкновенной самкой, хищницей средних размеров, но тогда, в глубоком детстве, я знал, что мама большая и сильная, что она убьет всякого, посмевшего только вздумать обижать меня.
Отец. Отца я никогда не знал. Очень долго я даже не подозревал, что порождают двое - отец и мать. От самца потребовалась лишь молока, он её дал. Получился я. До осеменения икра не живёт самостоятельной жизнью, у неё общая жизнь с матерью, общие чувства. Тому, что я стал собой, я обязан и отцу. Но я никогда не испытывал чувства благодарности к какому-то неведомому самцу за маленькую мутненькую капельку, которая тому ничего не стоила, кроме удовольствия.
Мать - иное, близкое - в матери я зрел икринкой. И ведь именно мать научила меня правильно видеть и слышать океан. Мать научила меня выражать чувства переливами красок тела, петь цветами. Менять окраску дано было мне от природы, но мама научила меня правильно владеть тем, что дано. Мама учила меня всему-всему до той поры, пока я не начал учиться сам - только мама, а не какой-то там отец, которого я никогда не видел. Хищники редко знают отцов.
Мы, малыши, росли быстро. Мама кормила нас густым питательным бульоном. Она отрыги-вала нерастворявшуюся в воде вкусную массу, мы бросались на это жирное облако и ели, ели, ели. Мама так и охотилась с нами под мышкой, охотилась всегда удачно. И мы учились ловить еду, охотясь с матерью, жадной тучкой бросались на всё, что мама убивала.
Через некоторое время мы уже не помещались под маминым брюшком. Тогда же чуть потеплела и попреснела вода в океане из-за дождей на поверхности, а из глубин поднялись тучи рачков. Я, мои братья и сестры лоќвили этих рачков, наедались до полной округлости, до полной неподвижности и лени.
Мама подгоняла нас в охоте, подталкивала щупальцами. А потом в один прекрасный момент вдруг сказала:
- Вы, детки, уже совсем выросли и всему научились. Живите сами. Если мы и дальше будем вместе, это принесёт нам только вред. Расплываемся. Я люблю вас, правда люблю, но того, кто ничего не понял и останется - просто проглочу.
В океане матери-хищницы не лгут детям-хищникам, не шутят их жизнями. Никогда до этого случая я так быстро не плыл, убегал, куда глаза глядят. Потом спрятался за камнем и посмотрел назад. Я видел, как мама сдержала свое слово: она проглотила самых туќпых моих братишек и сестрёнок - всех оставшихся. Мама их просто всосала ртом. Лиловая скорбь окра-сила её. Она страдала.
Мама поразила меня тогда. Но я никогда не осуждал её. Если я кого-то когда-нибудь судил - то сам бывал и палачом. А тогда я просто поплыл, куда глаза глядят. И постарался забыть. А на случай воспоминаний всё-таки носил в себе уверенность в том, что те дети, которых мама уничтожила - недоразвитые ублюдки, уроды, недостойные жить, ошибки мутации, позорящие породу и грозящие породе вырождением. Никогда не согласился бы выкармливать студенисто-вяло-недоразвито-тупых братца или сестрёнку из-за каких-то там родственных чувств, если таковые чувства и случились бы.
Глава 3. Рождение на суше.
Давным-давно, сквозь короткую, скользкую и узкую трубку живых мускулов меня выдавили на свет. Вспоминаю, как стенки материнской утробы твердели и выпихивали меня. Сам я не мог ничего сделать, не мог воспротивиться, а лишь ощущал своё скольжение во внешнее. Потом меня подхватили и вынули, с вывертом выдернув за голову, как редиску, и я увидел, как через пелену, слишком много света и какие-то тени. Мой живот шевельнулся, и воздух потёк в меня. Воздух показался настолько противным и неприятным, что я заплакал - тихонечко запищал. Тут мою пуповину обрезали, боль кольнула меня в самом неожиданном, самом мягком месте, я заплакал ещё громче и безутешнее.
Мир встретил меня болью и отвращением, а обратного пути в тёплую нежную жидкость внутри матери для меня уже не существовало. Да и жидкости никакой там уже не было - она вытекла ещё раньше меня. Я начал жить в человеческом мире со скорбью. Боль и скорбь, которые забылись с течением времени. Довольно быстро. Забылось и моё рождение, первый вздох и обрезанная пуповина. Так устроена память. Только в секунду моего добровольного умирания она, память, так же умирая, не могла сопротивляться самой себе и в ужасе выдала всё, что знала о моём появлении в мире.
Тот я, загнанный в угол на пустыре, пустивший пулю себе в голову и перед смертью вспомнивший собственные роды, был уже другим, не тем, которому в моём воспоминании перерезали пуповину после рождения. Я был тем же по имени, телу и дыханию, но в момент умирания я всё-таки отличался от самого себя в момент рождения. А кровь осталась та же самая. На обоих концах моей человеческой жизни.
Грязный асфальт пустыря принял меня на себя так же нежно, как и руки акушерки когда-то. И после того, как я превратился в труп, стало уже совершенно неважно, укладывают ли меня на стерильную пелёночку, или волокут за ноги к труповозке, чертя кроваво-грязную полосу моим затылком. Прямая, а точнее - кривая, замкнулась во мне и на мне.
Глава 4. Выживание.
Только жизнь одиночки имела для меня смысл в океане. И самому-то трудно выжить, нет возможности заботливо думать о ком-то ещё, кроме себя самого. Нельзя впадать в вечную тоску от потери ещё каких-то любимых и близких существ, кроме себя самого. И тут господствовала справедливость - о потери себя самого не было бы возможности скорбеть. Кроме того, стая заметней для хищника, чем одинокая особь. Стаи откупались от хищников - давали на съедение кого-то из своих рядов. Толпы добычи всегда охотно сбивались в стаи. А мне законы стаи не подходили никогда.
Я довольно долго не имел своего участка дна. Мне долго не о чем было заботиться, не за что было драться, кроме собственного тела - инструмента в борьбе за жизнь. Да, мое тело - неплохой инструмент, за него драться стоило. Я рассматривал свои щупальца - совершенные мускулистые конечности, вооруженные когтями, оснащенные присосками, и думал о том, как я замечательно устроен. Я научился любить себя.
Тянулись сезоны, смысл которых для меня заключался в одном - расти, расти поскорей. Сезоны океана можно различать по еле ощутимой смене солёности, а вода становится чуть теплее или холоднее. Я никогда не считал эти сезоны - бессмысленное занятие. Зато я научился узнавать - получалось как-то само собой - когда из глубин поднимаются полчища рачков, такие густые, что становилось трудно плыть - не расправить щупальца из-за плотности рачьих тел. Объедался я этими рачками до рвоты. Рачки были вкусными, жирными, и я не мог упускать такой случай. Иногда попадались крупные особи. В моё, тогда ещё маленькое щупальце, помещался всего один такой крупный рачок. Я держал это примитивное существо, самую элементарную добычу и смотрел в прозрачные пузырьки рачьих глаз с чёрной точечкой в середине. Он шевелил глазёнками - чёрная точечка в глазике перемещалась коротенькими толчками - и, наверное, догадывался, что я его съем, глупо дрыгался, стараясь вырваться, а я покрепче сжимал его щупальцем. Так я привык смотреть в глаза своих жертв. Хищник имеет право откровенно смотреть в глаза добыче. Пусть жертва видит в глазах хищника правду - смерть. Так - честно.
Принцип выживания прост: есть всех, кто мельче, и избегать тех, кто крупней. Но я не боялся нарушать этот принцип - можно нарушать принципы, чтобы выживать ещё успешнее. Я нападал из засады на проплывающую мимо рыбу гораздо крупнее меня размерами, вскакивал ей на спину, охватывал щупальцами, крепко присасывался и ел рыбу живой со спины, лущил чешую, отрывал клювом куски и глотал. Рыба билась подо мной, но я не отпускал её, пока не наедался. Потом приходилось убегать - на рыбью кровь сплывались другие хищники, они съели бы и меня вместе с рыбой и даже не заметили бы.
Вкус пищи был неважен, ведь я ел не для наслаждения, а чтобы выжить. И всё же процесс поедания добычи доставлял иногда удовольствие, а сытость - приятна. Мне нравилось в блаженстве сытости петь красками тела, излучать эмоции в океан. Кто-то в океане иногда подпевал мне, а порой я слышал увлекающие песни других и тихо вторил им. Бывало по-разному. Такая вот романтика набитого желудка. Я пел:
Я сыт, сыт, сыт.
Мне хорошо, я счастлив.
А кто-то вдали подхватывал:
Я тоже сыт, я едой набит.
Как приятно чувство сытости.
Океан никогда не молчал. Всегда в океане что-то шумело вдали, кто-нибудь пел в довольстве, кто-нибудь кричал перед смертью, выл, падая умирать на дно. И обязательно звучало что-нибудь непонятное, возбуждающее любопытство. Очень важно было никогда не переставать слушать - от внимания к звукам океана зависела жизнь. И к запахам. И к вибрациям.
Понемногу я благополучно вырос в сравнительно крупный организм, а это укрепляло надежду, что я выживу в океане. Меня уже трудно было назвать малышом. С увеличением моих собственных размеров уменьшилось количество хищников, которым я мог бы достаться в пищу, а некоторые хищники сами перешли в разряд моей добычи. Но вот акулы мелкого меня не замечали, а подросший я вынужден был прятаться от их круглых страшных глаз. Мне нечего было противопоставить вечной голодности акул. Да, хлебнул я горя, пока скитался. До сих пор удивляюсь, как это меня не съели. Однажды я просто выскочил в последнее мгновение из чьей-то зубастой пасти, такой громадной, что вначале и не заметил её челюстей вокруг себя. А кто-то рядом выскочить не успел - ему не повезло, он оказался недостаточно ловок и не умел смотреть по сторонам.
Мне пришлось искренне полюбить океан, мне некуда было деться от океана, я жил в нём. И я полюбил слушать запахи океана и трогать кожей его никогда не смолкающие звуки. Полюбил светлую поверхность над головой и темную глубину внизу, сгущающуюся в чернь. Когда поднимался снизу к зеркалу спокойной воды, навстречу мне спускалось моё отражение, и я соединялся с самим собой, прикасаясь к воздуху. А глубина - чёрная, сиреневая, синяя, лиловая - не могла пугать, она влекла и дарила простор мыслям. Мне нравилось долго смотреть в глубину. Смотреть в глубину - это совершенно особенное занятие. На поверхности океана с этим может сравниться возможность видеть бесконечную морскую линию горизонта. Лишь ограниченные и недоразвитые существа не смотрят на горизонт или в глубины, туда, где ничего нет, кроме бесконечности или бездонности. Ограниченность - свойство добычи.
Я быстро сообразил, что добыча, бродящая стаями, близорука и не видит ни глубин, ни горизонтов, а только зад плывущего впереди. Тут проявилось моё хищническое преимущество - полезно видеть перспективу, особенно когда охотишься.
Океан объял меня своей ограниченной бесконечностью, стал для меня чем-то вроде вселенской тюрьмы. Странно, что я долгое время не стремился вырваться из этой тюрьмы. Видимо, она создавалась под меня. Или я создавался под неё, плотно влитым в толщу её воды - не вынырнуть. Но я так устроен, что мог бы выжить где угодно, в любой влажной среде, лишь бы жабры не пересохли и водилась добыча. На то я и хищник.
Глава 5. Ангелочек.
А что же случилось со мной потом, после того, как меня вынесли из родильной палаты безутешно орущим? Ничего особенного. Скучно было бы описывать. Цепь событий, существенная часть которых совершилась без всякого моего желания. В силу необратимости порядка вещей. Каковая цепь и прозывается жизнью, необратимость коей и стартовала с моего возникновения в данной - данной кем-то или чем-то - реальности.
Родители? Родители стали фотографией на стене. Со временем, которое стало той самой стеной.
Цепь событий моей жизни странно, но, в сущности, скучно и однообразно, "как у всех", петляя, вывела меня каким-то образом на курортный океанский пляжный берег и усадила на скамейку на почему-то пустынном пирсе. И мне ничего не оставалось делать другого, как наблюдать погружение оранжевого солнечного шара в океан - закат.
Там, на океанском закатном берегу, тогда, всего за каких-то полчаса человеческого времени, случились обе мои невероятные, невозможные, но слишком реальные встречи: с Морским Змеем и ангелочком.
Первым мне явился Змей. Вначале я принял его за кита, поднявшегося спиной над поверхностью вод. Но толстая туша всё переваливалась и переваливалась над водой и никак не заканчивалась, а потом вдруг завершилась-таки острым, без признаков плавников, хвостом. Как ни глупо звучат затасканности "мои мысли смешались" или "я не знал, что и думать" - именно они лучше всего описали бы моё состояние. А потом вынырнула как бы змеиная, с какими-то усами, громадная голова и, на долю секунды встретившись со мной бездонной пустотой взгляда, пропала. Кажется, я что-то подумал о недовымерших динозаврах или какую-то другую чушь - точно не помню.
Зато очень хорошо помню, как мне вдруг захотелось - желание пришло вроде извне - посмотреть вниз, в воду и сквозь воду. Я посмотрел - и увидел глаза с квадратными зрачками, отливающие золотистым и зеленоватым. И мнилось мне, будто смотрюсь я в воду, как в зеркало, и вижу там, в водной зеркальности не чужие - свои же глаза, будто я сам смотрю себе в глаза с морского дна. И мои глаза смотрели мне в глаза по-доброму.
Лёгкая, но тягучая, непобедимая слабость растеклась во мне, горизонт поплыл передо мной, утонул в океане, и как-то незаметно я оказался лежащим на тёплом бетоне пирса. Тут-то и возник мгновением видением ангелочек. Он выпорхнул откуда-то из вод, весь светленький в сумерках, с распахнутыми крылышками, сел на моё лицо, объял мои щёки приятной прохладой, заслонил от меня вечерний мир. Я, кажется, успел поцеловать ангела ещё до того, как меня не осталось в реальности и сознании...
Глава 6. Унижение.
Одно время я неплохо устроился на дне. Я поселился среди камней рядом с норой старой мурены. Старуха очень редко вынимала своё длинное тело из норы, только если слышала колебания от проплывавшей над норой добычи. Она бросалась вверх в атаку с широко раскрытой пастью, а в пасти торчали белые, совсем не затупившиеся об жёсткость времени иглы зубов. Старуха плохо видела, вся пошла какими-то пятнами от древности. Но над её зубами время оказалось бессильно. И прыть сохранилась, как у молодой.
Ничего не имело для мурены смысла, кроме броска на добычу. Она и не видела никогда, на кого бросалась, она только шкурой осязала, что рядом с норой есть кто-то, в кого можно вонзить зубы - и вонзала. Бесчисленное число раз она расправляла мускулистую ленту своего тела, намертво смыкала челюсти на ком-то и тащила в зубах обратно в нору того, кого ухватила, целиком или хотя бы отгрызенный кусок. Так и жила мурена - воплощение смерти для всякой твари у дна.
Зубы мурены рвали плоть жертвы грубо, будто пилили, крошки и кусочки разлетались, повисали в воде, оседали на дно. Вот эти-то кусочки и крошки долгое время были моей основной пищей. Я даже научился отгонять мелких рыбёшек, которые тоже хотели крошек из пасти мурены: я угрожающе растопыривал щупальца и кидался на рыбок, те пугались и разбегались. Приживалом существовать было вовсе не досадно - досадно было оставаться голодным, когда все вокруг тебя сыты. "Ничего, ничего, - говорил я себе, - Можно на время смешаться с толпой мелких прихлебателей. Чтобы выжить".
Я мог сколько угодно проплывать мимо норы старухи-мурены. На меня она не реагировала, пренебрегала и не выскакивала - волны моих вибраций казались ей незначительными, я был для нее слишком мелкой добычей. Так я жил-поживал довольно долго.
Но однажды, когда я не спеша плыл над мурениной норой, мурена все-таки взяла и выпрыгнула. Наверное, я вырос настолько, что она не поленилась. Внезапно я увидел несущуюся на меня смерть с широко раскрытой зубастой пастью. Я замер, пораженный и ошарашенный. Сердца перестали стучать. Ужас стиснул моё тельце, и из этого тельца впервые в жизни совершенно непроизвольно выдавилось облачко чернил. Ужас и чернила спасли маленького хищника: мурена меня потеряла, помоталась наобум в непроглядной мути, которую я со страха устроил, и вернулась в нору. А я в это время, боясь пошевелить кончиком щупальца - мурена учуяла бы любое движение - медленно падал на дно, а упав, потихоньку, потихоньку уполз, как донный червь.
Из старушки-кормилицы мурена превратилась в старуху-смерть. Я сидел в какой-то расщелине, бесцветно-серый, переживал случившееся. На своем клюве я ощущал сладковато-кислый вкус яда - от потрясения заработали не только мои чернильные мешки, но и ядовитые железы. Я и не предполагал, что во мне столько ядовитости. Я то и дело сплевывал ядовитую слюну подальше, смотрел на рыбок, шалеющих от растворившейся в воде отравы, и чувствовал, как где-то неглубоко внутри меня наливается спелостью особая жажда - случайно выживший, я вдруг сам остро захотел съесть мурену, вцепиться клювом в её бок. Кусок мяса - больше мне с мурены взять уже было нечего.
Я не спешил, копил в себе чернила и яд. И только когда переполнился всем необходимым и решимостью - поплыл к норе мурены. Остановившись на приличном расстоянии выше страшной норы, я изо всех сил взбрыкнул щупальцами - мурена не смогла бы такого не заметить и не выйти. И она заметила и выпрыгнула. А выпрыгнув, оказалась в густой тучке моих чернил и слегка опешила. Тут-то я и кинулся к ней так быстро, как только мог, подлетел и дико рванул клювом толстую шкуру на боку мурены, ближе к хвосту, мгновенно прокусил и впрыснул через укус весь свой накопившийся яд.
Мурена повернулась ко мне, враз сложившись пополам, и автоматически ловко щелкнула зубами. Но я уже убегал, и поймать меня было не так-то легко. Старуха и не пыталась меня ловить, как-то болезненно передёрнулась - яд начинал действовать - и вернулась в пещеру. Но почти сразу же из пещеры вылезла и стала корчиться, мотая головой из стороны в сторону, потом извернулась, скрючилась, укусила себя два раза за хвост, боком легла на дно и затихла. Мурена не сдохла, её челюсти и жабры едва заметно шевелилась - она дышала. Мой яд не убил старуху, а лишь на время её обездвижил.
Я плавал кругами вокруг мурены и покрывался розовыми пятнами от отчаянья - старуха оказалась несъедобной. За долгую жизнь она пропиталась насквозь своим и чужими ядами, если бы я съел хоть кусочек мурены - умер бы быстро, но мучительно. Странно даже, что мой-то яд на неё всё-таки подействовал. Я укусил мурену всего раз, а мой клюв сильно пощипывало и жгло. Я сплевывал и сплевывал, а клюв всё равно горел.
Широко раскрытый глаз мурены мутно пялился в пространство. Я подплыл к этому глазу и аккуратно его выклевал - единственное, что я мог съесть, не отравившись, из всей мурены. В клюве перестало щипать. Потом я повернулся и уплыл от безглазой мурены и её норы. Моя сытенькая жизнь мелкого прихлебателя закончилась.
Уйдя от мурены, я, помню, нашёл большую пустую витую раковину и спрятал в ней свое мягкое тельце. Я таскал ту раковину на себе, пока она не стала мне тесной, и пока сплошь не оброс под погрубевшей кожей сыромятным мешком мускулов - не каждый зуб прокусит. Раковина помогла мне на первых порах моего юношеского бродяжничества, но я её немного стыдился перед самим собой. Всё-таки та раковина осталась валяться на свалке дна из-под какого-то вонючего мягкотелого, издохшего в ней и разложившегося. "Ничего, ничего, - успокаивал я себя, - Лучше пережить немного внутреннего стыда, чем погибнуть, перекушенному во сне клешнёй примитивного краба. Глупо сгинуть - вот что стыдно".
Приходилось умудриться и не сгинуть глупо. Приходилось плыть путём унизительной мелочной бездомной тяжбы с гибелью, чтобы выжить.
Глава 7. Что-то изменится.
Проснувшись на остывших камнях причала, я встал и вошёл по колени в океан и начал умывать лицо, смывать сладкий прах ангела со лба и щёк. Смывать остатки бреда, сна, наваждения, того, что я видел, но и того, чего не могло быть.
Потом мне под босые ступни ног легли песчаными беззаботными пляжами несколько оставшихся дней отпуска. Странное, почти невероятное спокойствие спустилось на меня в те дни - и больше никогда не уходило. Никогда до тех дней я не чувствовал в себе такой уверенности. Непоколебимость меня и моего содержания обесценивала, как мне казалось, эфемерность окружающего. Никогда я не воспринимал своё соотношение с миром именно так. Вскоре я улетел от океана в город, где почему-то жил постоянно. Никогда не спрашивал себя, почему я там живу. Так просто сложилось и вышло.
Снег как-то странно поразил меня своим существованием, когда я вышел из дверей аэропорта. А ведь я знал, что увижу его; он не мог не лежать в конце зимы в моём городе. Зачем-то я слепил снежок из сереющего снежного вещества, хлопнул им в стену аэропорта и, сам не знаю почему, сказал себе:
- Ничего, ничего. Скоро весна.
Что-то должно было измениться. Непременно.
Через час я посмотрел из окна моей квартиры в тёмный внешний мир. Там, за окном, через улицу набережной, за цепью уличных фонарей лежало ночной тушей нерастаявшее ещё море. Холодное море. И я напомнил себе:
- Ничего, ничего. Скоро весна.
Даже не разбирая вещей, я прошёл на кухню, выбрал нож с самым большим и широким лезвием. Он показался мне необходимым. Я понюхал блестящую сталь - и ничего не почувствовал. Нож ещё не созрел в состояние моего оружия. Мне захотелось его переделать. И этому лезвию требовался брат-близнец. А моим рукам - настоящие боевые инструменты.
То, без чего я обходился всю предыдущую жизнь, - оружие - стало вдруг необходимо мне, как естественная возможность преодоления слабости моего человеческого тела.
Что-то уже менялось. Необратимо.
За стеной, на которой испытывала одиночество фотография моих человеческих родителей, в соседней квартире кто-то что-то напевал, и я знал, что поёт он не вслух - про себя, не выпуская из губ ни одного звука. И тем не менее я слышал.
Глава 8. Завоевание.
Однажды я отдался подводному течению, и меня понесло через какие-то холмы. Ничего не делал, даже щупальцами не шевелил. Даже не охотился. Какая-то лёгкость охватила меня. И вот течением меня вывезло в обширную долину с редкими кучками скал, в которых наверняка притаились надежные пещеры.
Я сразу услышал и увидел, что долина густо населена - еды тут плавало и бегало по дну в изобилии. Но я также услышал, что у долины есть хозяин, такой же, как я - хищник, уверенный в себе. Мое тело сразу стало предельно осторожным и внимательным, и я вышел из течения на враждебную территорию. Не то, чтобы я хотел воевать, но как-то так получалось, что эта земля дна должна была стать землей моего самоутверждения.
Враг находился где-то рядом, его мысли распространялись шёпотом, похоже, что он засел в засаде, полузарылся в песок. Этот местный не уступал мне ни силой, ни размерами. Откормленный самец, долгое время хорошо и регулярно питавшийся, не то, что я - бродяга, живущий случайной добычей. Иногда, голодая, я даже худел, уменьшался в размерах - мой организм использовал собственную плоть, перерабатывал её в жизненную энергию. Уменьшаться от голода - очень унизительно. Голодать - унизительно до отчаяния. Вряд ли этот благополучный местный испытывал подобное.
Нервный импульс фиолетовостью пробежал по моему телу, я легко толкнулся вперёд и крикнул:
- Где ты, урод?! Выходи на бой!
- Ты умрёшь, - тихий хрип исходил откуда-то слева.
Я начал описывать плавную дугу влево. Двигался я медленно, но все мои сердца усиленно работали, в запас снабжая мускулы кислородом. Одновременно я изо всех сил выделял весь свой яд в чернильный мешок - ядовитые железы просто лопались от напряжения. Так я готовился и при этом не переставал сыпать оскорблениями, слыша, как местный наливается жёлтой яростью.
Наконец у меня получилось сказать что-то очень обидное, и я увидел левым глазом летящего на меня врага. Я тут же захлопнул жаберные щели, сжал их изо всех сил, чтобы не отравиться самому, одновременно из чернильного мешка выплюнул струю чернил, всю пропитанную ядом, и дёрнулся в сторону. Расчет оправдался - местный в чернильном облаке сначала промахнулся, но быстро сориентировался и развернулся. Мы сцепились, сплелись, закружились в драке, загребая песок дна телами, баламутя воду.
Мне рвали тело острые когти, и я тоже рвал головобрюхо врага когтями, бил через боль. Я хлестал и хлестал щупальцами, водил ими, как пилой, но не дышал, а мускулы понемногу наполняла тяжестью усталость. Я как-то отвердел в мыслях, отупел и думал только одно: "Держаться!" Я видел, как у противника широко распахнута жаберная щель - тот мощно дышал и был, конечно, уже безнадёжно отравлен ядом моих чернил. Надо было терпеть и держаться, только держаться.
И вот удары местного начали ослабевать, слабели, слабели и вовсе прекратились. Я успел мгновенно выпить - враз высосать - из затуманенного, но ещё не уплывшего в безсознание, вражьего мозга всё важное про его жизнь: о нём самом, о его охотничьей территории, о его пещере. В эту-то пещеру я и потащил безвольное тело местного. Только у входа в пещеру, вдали от места схватки я в первый раз вздохнул и задышал свободно. Муть отупения схлынула - я выдержал. Так я никогда и не узнал о том, был ли у меня шанс победить в том бою без яда в чернилах. Меня это никогда и не беспокоило - я победил. В бою допустимо всё, а честных ничьих никогда не бывает. Только добыча умеет ритуально сражаться - без урона.
Едва я завалил камнем изнутри вход, как над пещерной скалой заметались злые тени. Было пролито много крови, запах этой крови привлёк акул. Но пещера была надежной. Здесь, в спокойной обстановке, мне удалось вскрыть костяную пластину головобрюха и разорвать жилы и смолистые комочки мозга врага. Враг умер.
Убивать мне себе подобных в океане гораздо сложней, чем на суше. Я знаю - я убивал и там, и там. Можно разрывать тело врага на две половины, это ничего не даёт - он всё равно выживает, хоть в одной половине, даже в небольшой частице. Чтобы надежно убить, надо последовательно вскрывать вражеское тело, находить по одному и уничтожать вражьи сердца, превращать вражье тело в безжизненное мясо, полностью изрытую плоть, но выступает много крови, и рыться в мясе приходится довольно долго. Проще ударами камня, зажатого в щупальцах, разбить кость, защищающую мозг, или просто оторвать костяную пластину по краям, потом вывернуть её и убить врага, убив мозг. Я использовал последний вариант убийства.
Я долго сидел в пещере и питался её бывшим хозяином. Теперь эта пещера стала моей, и пещера мне нравилась - приятно было закладывать камушками дырочки наружу. Трофей - чисто обглоданная надмозговая пластина врага - стала дверцей для заднего хода. Мои раны зарастали, а силы росли - впервые в жизни рядом со мной лежало так много мяса, столько еды. А будь я чуть менее ловким или чуть слабее - съели бы меня, я сам превратился бы в мясо. Победитель получает всё. И съедает проигравшего.
Так я получил долину и стал её единственным владельцем. Постепенно я перестроил все пещеры долины в крепости от акул с острыми каменными шипами, торчащими во все стороны. Я гордо ходил по своей земле, медленно, почти величественно перебирая щупальцами. Все на дне знали, что хозяин здесь - я.
Когда таскал камни для своих пещер, по-настоящему понял, каким сильным стал. Обхватывал щупальцами кусок скалы, а сам думал: "Ни за что не сдвину с места". Но сдвигал, далеко тащил и сам себе удивлялся: "Ну и здоровый же я". И радовался своей способности расти телесной массой и мощью всю жизнь.
Глава 9. Охота.
Мы вышли в коридор одновременно: они из лифта, а я из-за поворота. Охранники шли гуськом, затылок в затылок. Тот, что посередине, нёс мешок с деньгами.
Передний охранник махнул на меня рукой:
- Повернитесь к стене, пожалуйста.
Я не возбудил в нём подозрений. Еще бы, он увидел перед собой склонного к полноте лысоватого недотёпу в очках и потёртых бухгалтерских нарукавниках, который, к тому же, безропотно уткнулся в стену носом. Я постарался выглядеть как можно мешковатей, очки и нарукавники были частью моей маскировки. Когда охранники проходили за моей спиной, я начал медленно вынимать оружие из-за пояса. Со стороны это движение выглядело, вероятно, смешно - можно было подумать, будто я подтягиваю брюки. Меня недооценили. Меня, пожалуй, недооценивали всегда. И за это заплатили трое охранников. За всё надо платить. Точно так же, как и всё надо искупать.
Ножи сразу приросли к рукам, стали продолжением рук и захотели действия. Я резко развернулся, вскидывая лезвия на вытянутых руках. Левое лезвие рассекло шею заднего охранника, правое - того, кто тащил денежный мешок. Головы отвалились на плечи, из раскрывшихся красными ртами ран забили струйки крови. Я сделал шаг вперёд и обратными взмахами рук резанул по шее переднего охранника сначала одним лезвием, потом другим и неожиданно совсем отрезал охраннику голову. Голова ударилась в стену и покатилась. Все трое умерли так быстро, что не успели ничего про меня подумать. Только крошечное возбуждение загорелось в них в самом конце. Под моими ногами сразу зачавкала кровь.
Руки всех троих убитых успели лечь на пистолеты. И только. Я застал их врасплох. А вот если бы я доставал из-за пояса, допустим, пистолет, они среагировали бы шустрей и изрешетили бы меня первыми - огнестрельное оружие им гораздо привычней.
Запах крови врагов взбодрил меня. Если честно, я не ожидал от себя такой прыти: надо же, одну голову снёс напрочь. Пожалуй, впервые я начал относиться к способностям и возможностям моего человеческого тела, о котором раньше и не думал, если оно не болело, с интересом и даже с некоторым зарождающимся уважением. Но, кроме того, на деле подтвердилась моя интуитивная мысль, что кости человеческого позвоночника не слишком крепки - их ничего не стоит рассечь.
Я положил ножи в карманы, забрал мешок с деньгами, пистолеты и обоймы у убитых, вышел на лестницу и очень быстро начал подниматься наверх. За мной жирно отпечатывались кровавые следы ног, но меня это не очень заботило. У двери на крышу я остановился отдышаться и прислушаться. В здании царила тишина - трупы охранников, видно, пока не обнаружили. Я сдёрнул навесной замок, который только делал вид, что запирает дверь - я сломал его заранее. На крыше меня ждал рюкзак с одеждой. Я аккуратно оттёр от крови и убрал ножи и пистолеты, переоделся и переобулся, переложил деньги в другой мешок, забрызганное кровью завязал в узел и спрятал в рюкзаке, туда же запихнул новый мешок с деньгами.
С соседней крыши обычного жилого дома я спустился в бурый окаменелый двор с грязными кучами тающего снега и выбросил в мусорный бак ком из окровавленной одежды и обуви. Через полчаса во двор должна была приехать мусоровозка и опустошить бак. Потом я спокойно прошагал два квартала, сел на трамвай и поехал до конечной остановки - рядовой довольный собой человек, равнодушно пялящийся в мутноватое трамвайное окно на город. Я ехал на пустырь у берега моря, там я намеревался спрятать мои деньги. Теперь мои. Один миллион сто тысяч евро в купюрах по пятьсот, двадцать две пачки. Я мог не пересчитывать. Я просто прочитал кое-что из мыслей за закрытой дверью кабинета, в котором ждали инкассаторов.
Глава 10. Случка.
Иногда мне приходила охота совокупляться с самкой. Возможно, на меня так действовали тёплые течения, которые вдруг врывались в долину и вращались у дна, оглушая меня запахами дальних стран. Или надоедало одиночество. Или накопленный в сытой жизни жирок заставлял беситься.
Во времена моей первой случки я не мог и мечтать о жире. Я мечтал о том, чтобы выжить. Но мне совершенно неожиданно встретилась в океане она - молодая милая самочка, впервые почувствовавшая в себе созревшую икру и ждущая осеменения, в реальности согласная на любого самца, но верящая в волшебную встречу и долгую жизнь в паре с избранником. Океанские юные самочки всегда верят в такое до первой случки. Порой и зрелым самкам кажется, что они готовы уверовать в идеальные парные отношения, но так бывает только тогда, когда им хочется самца, то есть совсем недолго. Океанские самки - такие же одиночки, как и самцы, только способные метать икру. А вот я никогда не пускал в свое сознание мираж о возможности жить в паре, мне от самок всегда нужно было одно - наслаждение. И самой первой своей самке я, кажется, что-то врал про "вместе навсегда", придумывал всякие натянутые глупости, а сам цинично думал об одном - сладко и безответственно пустить в неё струйку семени. Или верил - чуть-чуть - в то, что говорил. Не уверен.
Мое первое соитие прошло, как в тумане. Я, совершенно пьяный от избытка гормонов, брызгал молокой, как попало - я и не предполагал, что во мне столько молоки - и совершенно не помню, попадал ли в заветную щелку с икрой. Мы потом с той самочкой поплавали немного, ещё соединились пару раз и разошлись в разные стороны, совершенно равнодушные друг к другу.
Разнополые разумные хищники и хищницы помнят весь свой сексуальный опыт, от первой до последней самки, от первого до последнего самца, сколько бы их не случилось. И вот, через многие-многие сезоны после того первого наслаждения, я, намного-намного более опытный, в очередной раз возжелав, выбрался из пещеры, принял цвет серого дна и поплыл, не касаясь рыхлого грунта. Стаи рыб разбегались в стороны. Моя тень целеустремленно гналась за мной внизу.
Я оставил долину и поднялся на подводный хребет, чтобы слушать запахи океана. Течения поднимали из глубин и приносили с просторов разное, интересное, смысла многого я не понимал, но стал совершенно нелюбопытен. В другое время отправился бы посмотреть, но не в тот раз. А тогда я услышал нечто отдаленно напоминающее зов свободной самки и, не колеблясь, двинулся в нужную сторону.
Я рисковал, но мне нравилось рисковать. Путь предстоял неблизкий, много неприятного и даже угрожающего могло встретиться, но это приятно будоражило. Я плыл, сложив щупальца сзади, головой вперёд, выбрасывая из себя сильные струи воды. В таком положении я плохо видел, что там впереди, а такое в океане - опасно, но я отважно летел в толще вод на высоте в два щупальца над дном.
Один раз я остановился, поохотился, поел. Территория вокруг лежала чужая, но я никого не встретил. Хозяин, видимо, оказался мельче размерами, потому испугался, спрятался - я, если и захотел бы, не нашел бы его. А я не думал искать - было не до того.
Наверху свет сменился темнотой, а потом снова вернулся свет, когда я достиг того места, с которого мог обмениваться мыслями со свободной самкой. Я поздоровался сквозь пространство и услышал в ответ:
- Кто ты?
- Я пришел к тебе. Может у нас что-то получится.
Самка заинтересовалась, и мы поплыли кругами, понемногу сближаясь. Мы разговаривали, лихорадочно подбирая образы и цвета. Я что-то напевал, она подпевала мне. Мы чувствовали друг друга, чувствовали краски, пробегавшие по телам. И другое...
Вот мы встретились взглядами. Самка поражала и манила женственностью, возбуждала сама мысль о том, что где-то в ней желает оплодотворения зрелая икра. Самка, переливаясь всеми цветами, замерла в ожидании. Крупная самочка с толстенькими, слабо колышущимися щупальцами. Самке я понравился, она возбудилась:
- Ты красивый. Красивый... Иди ко мне... Ближе, ближе...
И я приближался, не спеша, по сжимающейся спирали, выбрасывая струи секреций в сторону желанной самки. Вскоре самка вся пребывала в облаке зовущей страсти, раздвинула складочки кожи и раскрыла полость, в глубине которой изнемогала икра.
- Иди же, осемени меня... Иди же... Приди!
Она вся напряглась и ждала. Я бросился к ней. Молока, семенная жидкость, вскипала во мне и готова была выстрелить.
Но густая, желтоватая от насыщенности, капелька яда тусклой жемчужинкой выступила на клювике самки. Я будто натолкнулся на невидимую стену, встал и замер. Всё во мне упало.
Происходящее вдруг прояснилось для меня. Самка задумала поцеловать меня ядом и парализовать в момент экстаза, в предельном возбуждении. Она насладилась бы мной, тугая струя молоки влилась бы в неё, в оргазме оплодотворилась икра. И нахлынула бы вспышка восторга... А потом я, неподвижный, стал бы её добычей. Что бы она со мной сделала? Съела? Очень возможно. Отгрызла большой кусок, несколько щупалец, что-нибудь оторвала, пока бы я не очнулся и не смог вновь двигаться. Я попятился.
- Зачем ты так, девочка?
- Не уходи, не уходи...,- она застонала. - Не уходи-и-и-и...
- Нет, нет, нет... Нет! - я выбросил чернильное облако, ничего не стало видно, и я бежал. Все мои сердца стучали: "Дальше, дальше, дальше от неё".
Только когда её вой замер, я остановился. Я слышал её отчаяние. А ещё я слышал её сладкий аромат, тот аромат, что истек из неё до моего бегства и не успел раствориться. И тут во мне родилась простая досада от неосуществленного: "Что же? Так и уйти?" И я позвал:
- Эй! Ты слышишь меня?
- Что тебе нужно? Трус.
- А ты - коварная сука. Но... Но, знаешь, я тебя всё-таки хочу.
Только после того, как я сказал это, я осознал, что действительно все еще хочу её. И я снова позвал:
- Эй. Ты слышишь?
- Слышу.
И молчание. А потом, через какое-то время:
- И я тебя хочу. Иди ко мне. А? Я буду хорошей. Правда, правда. Буду хорошей... Твоей...
Но меня уже невозможно было обмануть. Я решил отдать ей только часть себя. Пусть поглотит. Я иногда поступал так, у меня неплохо получалось.
Я отчленил от себя небольшое, шустрое, очень чувствительное щупальце, все прошитое нитями нервов с утолщениями и узелками, и, содрогаясь от наслаждения, обильно исторг из себя семя в ложбинку между присосками этого щупальца, щупальце сложилось вдоль и спрятало семя в ложбинке.
- Иди к ней.
И щупальце, источая запах любви, извиваясь, как змей, поплыло к самке. Я провожал его довольно долго, до самого близкого безопасного расстояния. Я начал успокаиваться, половой акт, пусть и в усеченном виде, для меня уже случился.
А щупальце, чувственную связь с которым я не утратил на расстоянии, плыло к желающей самке. Я видел её и физически ощущал, как она хотела самца. Щупальце, часть меня, часть самца, а, значит, и само по себе - самец, приблизилось и вошло в неё. Самка раскрылась вся, как огромный, переливающийся всеми красками, цветок, и отдала свою икряную полость во власть твердого, мускулистого щупальца. Щупальце волнообразно дернулось, развернулось и излило из себя тягучую молоку.
Я на расстоянии, через щупальце, живущее самостоятельной, но одновременно и моей жизнью, почувствовал влажную прелесть икряной полости, почувствовал оргазм закричавшей самки, услышал стон оплодотворяющейся икры. И наслаждение воспрянуло во мне, тщеславное наслаждение от того, что я овладел-таки этой самкой, и она кричит, бьется, не помня себя от счастья, которое я ей доставил. Поток чувственности оказался так ощутимо силен, что я, мгновенно возбудившись, ещё раз выстрелил струей семени в пространство океана и вкусил, сразу расслабившись, блаженство опустошенности. Соки удовлетворения нежно потекли в моём теле, делая меня одновременно слабым и весёлым.
Самка в угаре страсти терзала клювом щупальце, продолжавшее биться в ней. Я коротко почувствовал боль, сладость этой боли, такую странную после оргазма. Щупальце умирало, жизненная сила в нём иссякала. "Прощай",- прошептал я ему и сразу перестал его чувствовать.
- Прощай, девочка! - крикнул я самке. - Ты была хороша. Прощай!
- А-а-а?... Да-а-а, - прохрипела та в ответ. Она, абсолютно переполненная ощущениями и гормонами, рухнула на дно, подняв легкое облачко мути. Я воспользовался моментом замешательства и поплыл вдаль.
Я летел в сторону своей долины и пел любовную песню дна:
Ты - избранница моя.
Только ты достойна семени моего.
Только твоя икра достойна стать детьми моими.
Я избрал тебя, прекрасная!
Было хорошо, легко, пульсировали силы. И, наверное, если бы на меня тогда напала молодая акула, я бы не отступил, а дрался. А лучше бы мне встретилась не акула, а ещё одна самка. Только не такая стерва. Уж я бы её... осеменил вовсю.
Всё-таки очень приятное, сладкое и как-то поднимающее занятие - совокупление с самкой. Я всегда самозабвенно брызгал молокой. Кажется, я при этом ещё и размножался, плодил себе подобных. Жаль только, что такое приятное и насыщенное занятие отнимало все силы - ни на что другое жизненной энергии не оставалось. Зато ни к чему другому не возникало такого жадного желания.
Глава 11. Уничтожение шакала.
Конечная остановка трамвая закруглялась рельсами на бездомном пустыре. Хорошо, что в городе существовала эта проплешина, сразу мне понравившаяся, вся заросшая дикими кустами. Именно сюда, на незастроенное ничем городское пространство на берегу моря я принёс мои - теперь мои - деньги, чтобы их спрятать. Не в квартире же прятать, по-дурацки.
По пустырю протекала мелкая, с захламлённым дном речушка. Через неё зачем-то перебросили несколько каменных мостов, а её берега и устье обложили гранитом, хотя никто на этих берегах не жил, кроме благородной стаи бродячих собак - вольного союза животных душ, объединившихся, чтобы противостоять чёрствости людей и города.
Под один из мостов, самый близкий к морю, я спустился с денежным мешком. Я выбрал это место заранее. Одна из гранитных плит треснула, уголок откололся, и его можно было вынимать. За осколком, если его неплотно задвигать на место, образовывалось пустое пространство - неплохой тайник для меня, для того, что я туда положу. Тем более, что и жил-то я не очень далеко, в ближайшем микрорайоне густых человеческих ульев-домов.
Я запихивал мешок с деньгами в холодную каменную щель, когда мысленно услышал его - прячущегося шакала, стервятника, высматривающего, как похитить мою добычу. Не подавая вида, я заложил на место тяжёлый осколок гранита и закрыл деньги в тайнике. Один из пистолетов не лёг в гранитную щель, а незаметно перебрался в мой карман. Потом я неспеша оглянулся, нарочито рассеивая взгляд. Мост нависал низко, увидеть меня с берегов было невозможно, разве что издали, так далеко, что и не понять было бы, что я тут делаю. Гад притаился где-то совсем рядом, под мостом. Я слышал, как копошились его мысли, лихорадочно и радостно: "Вот, уйдёт. Сейчас, сейчас уйдёт. Сразу метнусь - посмотрю. Перейду на ту сторону и гляну, чо он там сховал, придурок. Точняк, что-то стоящее". Значит, мой враг засел под мостом на том берегу.
Я спокойно вышел из обзора другого берега, быстро поднялся по ступеням на мост, прыгая через две на третью, и перебежал на противоположный берег. Тут я нащупал в кармане куртки пистолет, не вынимая, на ощупь снял с предохранителя и начал медленно, шаг за шагом, сходить вниз, под мост, внимательно выглядывая из-за высокого парапета.
Он сидел в ближайшем ко мне углу и вертел головой, озираясь. Посмотреть наверх ему не хватало ума. Увидев его, я почти одновременно почувствовал его вонь. Не запах, а именно вонь. Бездомные просто не могут пахнуть, потому что смердят. Между тем, любая бродячая собачка местной стаи обладала своим запахом и не собиралась с ним расставаться. А среди людей способны вонять не только бездомные, ещё как способны. Уж я-то точно знаю.
Бездомный намеревался залезть в мой тайник и обобрать меня. Он не сомневался в том, что сделает это. Я вывел его из состояния благодушия:
- Эй! Ты что тут делаешь?!
Бездомный резко обернулся, вскинул голову, наткнулся на мой взгляд, как на железную палку, и испуганно ответил:
- Ничего не делаю.
Но тут он узнал меня, и в глубине его зрачков легко промелькнул насмешливый вызов. Он и не думал отказываться от мысли оставить меня в дураках. Он полагал в этом своё неотъемлемое право.
Я не стал больше говорить бесполезных слов. Совсем. Я быстро вошёл под свод моста и вынул пистолет. В обрывавшихся мыслях бродяги мелькнуло: "Видел меня, сука. Всё. Убьёт". Бродяга заскулил и начал быстро уползать от меня, даже не догадываясь встать на ноги. Когда он оборачивался, я видел, что его глаза широко-широко открыты. Я знал, что эти глаза - глаза жертвы, пустые, жалкие, мокрые глаза, совсем не вызывающие жалости своей бессмысленной пустотой. Я знал, что его глаза уже умерли, а слова, мольбы о пощаде, которые бормотал его рот - ничего уже не значили ни для него, ни для меня. Мы оба оказались по ту сторону неубийства: не вернуться.
Стрелять оказалось удобно. Пуля опередила выстрел результатом - мокрой дыркой. Я застрелил его в затылок, а потом, кривясь от отвращения, каким-то обломком доски столкнул его грязное тело в воду. Тело пробило тонкий ледок и упало на дно рядом с гранитным берегом. Сверху я утопил два листа ржавого железа, о которые порвал куртку, когда тащил их со свалки. Получилось так, что если долго-долго приглядывался сквозь воду, то с большим трудом на захламлённом дне угадывался драный левый ботинок бродяги, но никто не догадался бы, что в этом ботинке гниет чья-то нога. Весной, когда вода прогреется, мальки весело склюют его полуразложившиеся губы и всё мягкое, что найдут.
Глядя на прозрачную воду полыньи, я недолго поразмышлял, близко подпуская наплыв ассоциаций. Пожалуй, если бы меня - человека - убивали несколько недель назад, и я бы вот так же безумно смотрел влажными круглыми глазами животного на своего палача, так же мерзко дрожал бы всем телом, исходил вонючей мочой и лихорадочно бормотал: "Не убивай. Только не убивай...Не убива-а-а-а..." Но теперь прежнего себя, не имеющего сути, я будто казнил выстрелом в затылок. Получилось символично. И задумываться не о чем.
Глава 12. Страх.
Когда жизнь шла хорошо, когда было полно еды и самок, когда довольство стало постоянным состоянием - именно тогда и приходил страх перед тем, что всё когда-нибудь заканчивается. Не просто страх, а ужас. Ужас этот - ужас смерти, ведь со смертью этот чудесный мир исчезнет навсегда. Навсегда!
Ужас смерти сжимал меня порой. Ужас вползал в мою пещеру, подбирался ко мне, семеня лапками, на кончиках коготков, и сдавливал мои сердца. И наслаждение счастьем существования сразу же сменялось паникой безысходности. Я понимал, что небытие само по себе - ничто, не имеющее формы. Но вот страх небытия выглядел отвратительно: пучок клешней - чтобы терзать ими мои сердца, шипастый хвост - чтобы взболтать им мой мозг, широкая пасть с узкими гибкими слюнявыми губами - чтобы высосать мою радость.
А ещё у страха отвисало широкое толстое брюхо - оно наваливалось и давило на меня. Я лежал в своей пещере, раздавленный бессмысленностью существования - ведь это существование не могло не закончиться смертью. Моё бренное, моё совершенное тело не могло не перестать существовать когда-нибудь. Тело не могло не забрать с собой в небытие и меня - мыслящего, яркого, такого живого. Разве не бессмысленно?
Именно тогда или чуть раньше я начал различать себя и вмещающее меня тело. С тех пор я перестал воспринимать себя только мускулистым мешком мяса, моё понимание "Я" невероятным образом оторвалось и устремилось к бесконечности. И я, возможно, благодарен тому шипастому толстому страху - вероятно он и освободил меня от себя самого.
Победить страх перед умиранием и небытием невозможно - это инстинктивный страх. Заглушить или ослабить - вот и всё, пожалуй, чего можно добиться. И я заглушал и ослаблял - силился преодолевать страх, как мог. Заглушал радостями жизни. Ослаблял обыденными заботами - охотой, схватками с другими хищниками. Но не мог сдаться скользкой, чуждой банальности: "Все там будем", - выдуманной добычей глупостью, чтобы спокойно есть, пить и развлекаться, ни в коем случае не худеть от мрачных и тоскливых мыслей, а нагуливать мягкую и вкусную плоть для краткой услады хищника или смерти. Тогда я задавил в себе смирение.
В конце концов, смерть не была для меня отвлеченным понятием из далекого будущего. За всю свою жизнь я привык умирать по частям. В стычках мне отрывали щупальца, отгрызали куски головобрюха, однажды выкусили глаз. Я чувствовал боль, я умирал частью себя в оторванном щупальце, в отгрызенном куске моего тела, в откушенном глазе. И раз за разом я преодолевал умирание, отращивая себе новые щупальца и глаз и заращивая дыры в боках головобрюха.
Как-то незаметно для себя самого я понял, что моя плоть не так-то просто подавалась уничтожению. Я вырастил бы нового себя из любого сохранившегося кусочка тела, лишь бы в этом кусочке присутствовал хоть один комочек нервов, хоть немного кровеносных сосудов и хотя бы часть желудка. Желудок, впрочем, совсем необязателен - я мог бы питаться через присоски. Мои присоски умеют выделять едкий сок, вроде желудочного, а потом всасывать растворенную этим соком плоть того, к кому получилось присосаться. Для меня достаточно одной присосочки. Чтобы гонять кровь по остатку тела, у меня нет потребности в сердце - мои кровеносные сосуды могут сжиматься и разжиматься, заставлять кровь циркулировать. Изначально, от рождения, в моем теле билось только одно сердце, а потом, по мере роста этого тела, для улучшения кровообращения сначала кое-где начали пульсировать артерии, со временем в тех местах выросли сердца - простые мускулистые мешочки, четыре штучки. Два из пяти сердец специально омывали кровью жабры. Мне и жабры не нужны - моя кожа прекрасно дышит, я дышал через кожу в тех случаях, когда прятался, когда нельзя было совсем шевелиться, даже жабрами перебирать.
И вот однажды я нашёл себе достойное и великое дело - я решил улучшить, переделать, исправить себя, отрастить себе кое-что по-новому. Принять решение оказалось совсем легко. Меня перестало устраивать моё прежнее, слишком слабое, не предельно боевое, тело. Ничего в этом невозможного не оказалось, необходимо было только утопить собственные предубеждения, направить усилия воли в нужные каналы - и дальше всё пошло само собой, одно за другое цепляясь, одно от другого отталкиваясь.
Для начала я увеличил себе несколько щупалец раза в полтора, вырастил на концах этих щупалец утолщения, усеянные большими когтями. Чтобы в достатке снабжать кровью эти новые боевые щупальца, пришлось создать дополнительное шестое сердце. Из-за этого шестого сердца я поначалу чуть не умер - аритмия - но вовремя спохватился и изменил ритм и порядок биения сердец, чтобы новое сердце работало в одном темпе с остальными и работало активно.
Изменения тела заставили меня усовершенствовать нервную систему, я лепил новые пучки и узлы нервов и постепенно выстроил себе большой мозг, куда как крупнее прежнего. До этого мой мозг представлял собой сплошное соединение нервных утолщений, сплошную, почти гладкую массу яйцевидной формы под защитной пластиной в головобрюхе. Усовершенствованный же шарообразный мозг заполнял вдвое больший объем, мозговая кора вся покрылась глубокими и частыми бороздами. Защитную пластину пришлось нарастить и сделать высокой и купольной, иначе мозгу под ней становилось тесно. Кроме того, крупные нервные узлы и утолщения разрослись по всему моему телу, бешено ускоряя мои реакции.
Мои жизненные возможности расширились. Одним ударом боевого щупальца я рвал акулий бок, а если бил "на разрыв" четырьмя большими щупальцами, то мог и располовинить некрупную акулу. Я знаю - я делал это. А кого помельче я просто расплющивал, превращал в массу полужидкого мяса.
Загипнотизированные мной рыбы сами заплывали в мою пещеру и зависали в воде, перебирая плавниками - ждали, когда можно будет нырнуть в мой раскрытый рот и дать себя проглотить. Мне пришлось отрастить рот пошире, а клюв - побольше. Однако, всё это мелочи, ерунда, забавы по сравнению с настоящим.
Я всего лишь сделал себя жизнеспособней, как смог, свел к минимуму возможность моей преждевременной смерти. Убить меня стало почти совсем невозможно. Смерть взмахнула хвостиком и отправилась пока поплавать в других местах, подальше от меня. Но она собиралась вернуться.
Глава 13. Женщина.
Она вошла буднично, как к себе домой, позволила снять с себя пальто, огляделась, удивлённо повела бровями:
- Как у тебя стало пусто! Куда ты подевал всю мебель?
- Я избавился от лишней обстановки.
- Зачем?
- Мебель собирает много пыли. А пыль мешает дышать. Но кровать я не продал, не волнуйся.
Она улыбнулась:
- Действительно, просторней стало.
Женщина посмотрела на фотографию моих человеческих родителей на пустой стене и спросила ещё:
- А от своей библиотеки ты тоже избавился?
Раньше в моей квартире на полках стояло много книг. Она к этому привыкла.
- Да. Книги мне не нужды. Я уже достаточно знаю это пространство. - Я показал на сереющий за окном город.
- Странный ты сегодня... Ну, ладно. Я к тебе сразу с работы. Пойду в ванную. Смою усталость.
Я разделся и лёг, ожидая. Из широкого голого окна - я ликвидировал пыльные шторы - мне был виден морской канал. Пробегая взглядом по ограждающей канал цепочке красных и зелёных огоньков на буях, я угадывал где-то там, в дали, слабо подсвеченную закатом линию горизонта. Я вяло смотрел, повернув голову, на то, как залитый огнями пассажирский лайнер уходил по каналу из порта, юркий ледокол-буксир помогал ему протискиваться сквозь ледяную кашу. Изнутри грела приятая мысль о том, что вот и я скоро растолкаю льды и уплыву отсюда далеко-далеко. Я так решил - сменить среду.
Незаметно я утонул в коротком - всего на несколько минут - сне. Мне снилось, будто я большой и сильный зверь на морском дне, будто я засыпаю в своей пещере, обложенной изнутри цветными камешками. И мне, морскому зверю, начинает сниться сон про то, что он сухопутное существо - человек. И этот человек с главной частицей зверя внутри - я. Со мной во сне зверя творились что-то странное до дикости. Зверь метался во сне - вероятно, сон оказался кошмаром.
Женщина вернулась из душа почему-то холодная, как рыба, легла рядом и уронила свою ледяную руку мне на живот. Я бы мог отрезать эту руку, настолько она показалась мне лишней. Мне нужна была от женщины только телесная теплота, которая смогла бы растворить моё напряжение длинного дня, так оказавшегося наполненным убийствами. И я брал и брал от неё тепло, почти жар, погружался в него, пока не устал, не опустошился совсем, до другой стороны сексуальной измотанности, до тех пор, пока близость не исчерпала себе, не стала совершенно лишней обузой.
Хорошо, что женщина никогда не оставалась у меня ночевать. Ей и в самом деле пора было исчезнуть из остатка вечера.
- Мне надо идти, - вздохнув, сказала она. Я видел, что в подсознании, и не очень уж глубоко, она ждала моих уговоров остаться. Но я молчал.
Вместо слов, я, смахнув сонливость, подвёз её до самого подъезда. На прощанье женщина чмокнула меня в щёку, как девчонка, и быстро проговорила:
- Ты стал совсем другим. Но ты мне таким ещё больше нравишься... Я побежала. Пока. Звони. Буду ждать.
Совершенно точно я знал, что не позвоню. Мы использовали с ней друг друга несколько лет, нас это устраивало. Но я преодолел и это. Секс очистился для меня от любых привязанностей в простую, иногда очень необходимую функцию.
Так приятно преодолевать самого себя. Шаг за шагом. Кусочек за кусочком.
Глава 14. Щупальца мысли.
Всем в океане с момента рождения известно, что в глубинах живут существа с мощным мозгом - гигантские кракены. Они - не миф. Иногда я чувствовал, как их невидимые щупальца трогали мои мысли. А я так не мог. Смелые кашалоты, когда чувствовали такое же, бросались в глубину, находили кого-то и рвали зубами. Я и так не мог. Я смирялся, делал вид, что ничего не происходит. И даже старался не думать о том, что меня унижали, походя роясь в моем мозгу, как в какой-нибудь тине.
Но с улучшенным мозгом, я сам мог читать любые мысли в океане - и не только в океане - так же, как я читал щупальцами следы на песке дна. А в свои мысли я никому не давал проникать - погружал их в защиту, как в раковину, и плотно смыкал створки. Я и не ожидал, что в мире существует так много думающих существ.
Несчитанное число сезонов я изменял себя, стоило только начать - увлекало, невозможно было остановиться. Добиться же равновесия в измененном себе оказалось не так уж просто. И приходилось крепко держаться, особенно на первых порах, чтобы не утонуть в отрывшейся мне пучине чужих мыслей, не захлебнуться от восторга перед собственными возможностями.
Я был очень занят собой, улучшаясь, когда услышал голос издалека:
- А ну-ка, открой мне свои мысли, слизняк!
Моя мысль полетела к источнику этого голоса, развернулась в пространстве невидимым чутким щупальцем и нашла далеко в глубине невероятно громадного кракена. Кракен кипел от ярости: он не ожидал найти где-то в океане закрытые от прочтения мысли. Он простил бы такое другому кракену, но не мне, в его понимании - низшему существу.
- Никогда ты не прочтешь моих мыслей, гнилая раковина! - крикнул я в ответ и плотней стиснул, решительно сжал створки защиты.
Там, вдали, чудовище в злобе сжало щупальцами плоти кусок скалы - скала раздробилась - так он меня пугал:
- Я приду и убью тебя! - Кракен и вправду двинулся в мою сторону.
И вдруг я обрадовался - да обрадовался - и бесшабашно весело закричал в ответ:
- Иди, ну иди сюда! Я раздроблю твою раковину, я буду резать твое тело! Я истерзаю тебя! Ты истечешь кровью! Ты умрёшь, умрёшь, умрёшь!
Я действительно сделал бы это: раздробил, истерзал, убил. Я хотел этого и был рад, безумно счастлив, что хотел и мог это сделать. И я долго кричал, звал, бесновался в своей долине, пока вдруг не понял, что злобный кракен куда-то пропал. Исчез. Молча сбежал. Испугался. Скрылся и боялся даже думать обо мне. Я искал его мыслещупами, шарил всюду и не находил даже следов от его мыслей. Так я победил без боя. С тех пор никто и никогда не ломился в мой мозг, не пытался трогать мои мысли. А я, между прочим, так и не смог никогда ответить себе на вопрос, сумел бы я сохранить боевой пыл до реальной встречи с кракеном - ведь плыть ему до меня пришлось бы очень долго.
Глава 15. Высвобождение.
Меня сутки продержали в каком-то подвале, прикованном наручниками к трубе. Утром следующего дня мы сидели за столом в закрытом кабинете службы безопасности, передо мной стояла почти допитая чашка кофе. Напротив меня восседал мой враг - молодой и уверенный в себе, в модном костюме, чисто выбритый, с безукоризненной причёской. Все преимущества сходились на его стороне: он хорошо тренирован, у него под растёгнутым пиджаком томился в кобуре снятый с предохранителя пистолет, за его спиной дверь, а за дверью топтались несколько таких же, как он, в любую минуту готовых к действию.
За моей спиной торчало окно, но со стороны улицы на окне стальная решётка цвела железными цветочками на мою погибель. Когда я оборачивался, то видел сквозь мутные стёкла окна заросшую кустами пустую набережную и улицу с ржавыми трамвайными путями. Служба безопасности выбрала глухой угол города для своего логова. Никогда раньше тут не бывал.
Мой враг что-то беспрестанно говорил мне: угрожал скучным голосом. Ему плевать на мою жизнь, он легко расправился бы со мной - просто, как червя, раздавил - и пошёл бы по своим делам. Но у него приказ постараться решить дело миром, и он этот приказ выполняет, почти равнодушный к результату. Потому-то меня не били, а поили кофе. Он на службе, и в делах службы исполнителен и аккуратен. Его мысли почти совпадали с его словами. Только в своих мыслях он презирал меня гораздо больше, чем на словах. Совсем не верил, что я могу кого-то убить. И уж точно не собирался меня отпускать.
- Что ты в окно пялишься? Ты не вертись, ты думай. Отдай деньги - и всё, - говорил враг позёвывая. - Или расскажи, где они. Ты позавчера помогал мочить курьеров. Не за просто же так. Всё всем ясно. Прикинь, что дороже - деньги или жизнь.
Я не слушал слов врага, зачем слушать пустые звуки, если у меня всё равно отсутствовали шансы выжить, потому что я, конечно же, ответил бы этому гадёнышу: "Нет". Из чувства собственного достоинства и простого изначального превосходства. Но даже если бы я согласился, меня всё равно убили бы. Моё мёртвое тело, как стемнело, протащили бы через трамвайные пути, через кусты на набережной, привязали бы к чему-нибудь тяжёлому и столкнули бы в реку. На корм сомам.
Когда представил себе жирных сомов, их белое мясо, понял, что хотел есть. Меня в подвале не кормили и не поили, и меня мутило от выпитого кофе. Обычно я кофе не пил никогда. Но ведь я оказался совершенно безоружным, даже ремня с пряжкой на мне не было - всё начисто отобрали, когда сажали в подвал. Не мог же я отказаться от чашки и блюдечка. Внутренне я чувствовал себя превосходно, голод не мешал. Жестом отчаянья я опустил ладонь на лицо, неловко поставив локоть на фарфоровое блюдце, которое, тихо хрупнув, треснуло пополам. Нарочито дрожащей рукой я потрогал осколки, нащупал острый край.
- Извините, - сказал я очень, очень усталым голосом. Но враг не заметил моей фразы.
Возникала необходимость, чтобы мой противник на той стороне стола показал мне свою шею, хоть немного, он держал голову опущенной слишком низко. Не раздумывая, левой рукой я высоко, как только мог, поднял вверх пустую кофейную чашку. Этот, на другой стороне стола, сразу напрягся и взглянул на чашку в моей левой руке, его холёная клешня инстинктивно дёрнулась к пистолету. Он лишь чуть-чуть приподнял подбородок, но мне этого хватило. В то же мгновение правой рукой я метнул половинку блюдечка. Осколок полетел, как белая хищная рыбка, бросившаяся на добычу из засады, и глубоко вошёл острым кончиком в горло моего врага, разорвала трахею, вены и артерию. Никогда не умел бросать ножи, чтобы втыкались, а теперь сумел точно вонзить фарфоровый осколок, но почему-то не удивился себе. Я совершенно перестал удивляться. Особенно себе. Враг булькнул кровью, тихонько прохрипел пару секунд и умер. Погасла его последняя мыслишка: "Как же так..." Его безупречно белоснежная рубашка сразу же превратилась в красную и мокрую. Сырая алость быстро и неестественно расползалась на белом. И снова меня, как и два дня назад, странно взбодрил запах и вид крови моего врага.
Я бесшумно уложил труп на пол. Пистолет убитого сам лёг в мою ладонь. Оружие, по всему видно, любит живых хозяев. Глушитель лежал у трупа в боковом кармане мокрого пиджака, у такого не могло не быть глушителя к пистолету. Я накручивал скользкими пальцами металлический цилиндрик на ствол и говорил мертвецу:
- Да, вот так. Только без обид. Ладно? Я только что извинился за твою безвременную уродскую смерть. Такое случается с шакалами, если они тявкаю, на кого не следует, - я разговаривал, нёс чушь только для того, чтобы те, за дверью, слышали чьи-то голоса в кабинете и не волновались. Глушитель долго не хотел вставляться в резьбу. Мой опыт общения с огнестрельным оружием был всё-таки крайне не богат. Через полминуты, всё же подготовив пистолет, я вытер скользкие пальцы о занавеску. На занавеске остался изящный узор следов крови, напоминавший иероглифы.
Я недолго постоял у двери, слушая звуки и мысли, и определил, что за дверью находятся три человеческих мозга. Потом я выпал спиной вперёд из двери кабинета в коридор. Пока падал, выстрелил два раза почти наугад, и продолжал стрелять лёжа на спине - убил всех трёх врагов в коридоре. Никто из них толком не успел даже дёрнуться. Снова меня недооценили. Хроническая смертельная болезнь.
Пришлось втащить мёртвые тела в кабинет из коридора. И хорошо, что никто не увидел, как уже немолодой солидный мужчина напрягаясь волочит кровящихся покойников за ноги, а потом затирает пол от крови кусками сухой одежды тех же покойников. Во-первых, это определённо смотрелось нелепо, я наверняка выглядел глупо, а потому чувствовал бы себя очень неловко, если бы меня увидели. А во-вторых, обнаружение меня в этаком положении скорей всего приводило к ненужной суете с перестрелкой и непредсказуемым результатом.
Однако всё прошло гладко - простое везение. Или непростое. На моей одежде почти не оказалось капель крови, и я сумел благополучно выйти из здания, махнул в окошко охраннику каким-то удостоверением, которое я забрал у одного из убитых. А на улице как-то неожиданно легко поймалось такси, которое я поменял в центре города на другое. Я ушёл от врагов, но ощущения победы не возникло - что-то лишь начиналось.
Но в кабинете с четырьмя трупами я всё же оставил записку: "Забудьте про меня и деньги, а я больше никого из вас не убью". Написал кровавым пальцем на белой стене. В самом деле, почему бы им было про меня не забыть - миллион в евро не слишком крупная сумма для очень солидной компании в большом городе.
Глава 16. Морской Змей.
Большинство мыслей этого мира поражали примитивной простотой: о еде, то есть о собственной сытости; о случках, о поисках партнёра или партнёрши; о том, чтобы не быть съеденным, а съесть кого-то самому. Мне быстро наскучило просматривать такие мысли. Противно бесконечно обсасывать чужие банальности.
Мне очень импонировала цивилизация свободно мыслящих весёлых хищников - дельфинов и вообще всех китов. Уж им-то вовсе не нужно было скрывать свои мысли, простые и ясные, как бы просвеченные солнцем до самой своей глубины, а глубина там присутствовала - я-то знаю, я часто беседовал с дельфинами ни о чём. Дельфины никогда ничего не строили, не обживали пещер, как, допустим, я, не стремились к могуществу в любой форме и покорению чего бы там ни было - для них всякое подобное стало бы обузой, помешало бы легко кочевать по просторам океана, свободно размышляя обо всём, что видели и слышали. Дельфины - самые лёгкие и самые наслаждающие лёгкостью бытия разумные существа.
Между тем, и самые могучие создания мира жили именно в океане - гигантские морские змеи, настолько громадные, что съедали акул так же легко, как я миниатюрных коралловых рыбок. На проверку змеи-гиганты оказались земноводными - этакими двоякодышащими тритонами-переростками, лишёнными конечностей. В воде они дышали внешними жабрами и кожей и не нуждались в том, чтобы всплывать на поверхность за воздухом. Жабры изящными сплетениями веточек свисали с их щёк. Но самая главная особенность гигантов состояла в том, что я не мог прочитать ни одной их мысли, как ни старался. А я очень старался, но никаких мыслей не услышал, а так только - клубок элементарных инстинктов, еле-еле годных на то, чтобы безбедно жить и хищничать в океане. И моему гипнозу примитивность змей никак не поддавалась. Тут гнездилось явное противоречие, и сидела в засаде какая-то тайна.
Тайны всегда давят на меня нестерпимыми плитами - не выношу тайн в моём океане. Несколько сезонов подряд я придумывал, готовился, выращивал на себе особый орган, способный проникнуть в мозг морского змея, а когда почувствовал себя готовым, то просто нашёл самого ближайшего ко мне змея.
Мы якобы случайно встретились со змеем над глубиной, в толще вод. Змей видел меня, но я изо всех сил делал вид, будто им совсем не интересуюсь, а так - плыву по своим делам. Но под головобрюхом, в бутоне из пяти накрепко сжатых широких щупалец я нёс тщательно выращенный плод - особый орган познания змея. И именно змей был моей единственной целью. Змей - я это почувствовал - решил меня съесть, завился в спираль, начал подплывать. А мне только этого и было нужно, и я поплыл толчками, бросаясь из стороны в сторону, чтобы змей не мог прицелиться для броска. И когда мы со змеем максимально сблизились, когда приоткрылась безмерная змеиная пасть, чтобы сглотнуть меня, бутон из пяти широких щупалец на моем теле раскрылся, и из него вылетела, махая крыльями, подобно скату, и выбрасывая струи воды, подобно кальмару, часть моего мозга - часть меня, похожая на невиданное ранее морское существо. Я создал это псевдосущество только из мускулов и нервов - прочее излишне - оттого оно получилось бледно-светлым из-за обилия нервных тканей. Оно отделилось от меня своей плотью, но осталось едино с моей мыслью - я вёл его, как самого себя, я мыслил в нём, он был мной, а я - им.
Моё создание мгновенно облетело голову змея, село и присосалось к змееву затылку. Тут же из белёсого тельца выдавился острый и длинный, как игла, костяной шип, вонзился в основание змеевой шеи и ушёл в змея весь, без остатка. Шип глубоко вонзился в основание продолговатого мозга змея, чисто пройдя меж позвонков. Сквозь полый шип сразу же проросли толстые жилки нервов в мускулистых оболочках и углубились, вплелись в змеев мозг. И я услышал-таки мысли змея, но те мысли не исходили от змея, не из среды его мозга, а падали в змеев мозг откуда-то извне, подобно командам уверенного хозяина. Так я спокойно велю загипнотизированным рыбкам плыть в мой рот. Догадка пронзила меня. Морские змеи не обладали собственными мыслями в отдельности, мышление их было общим для всех морских змей разом. Сколько бы их не существовало в океане - а их не могло быть много - еды не хватило бы - все они разом думали одно и то же. Самое сильное создание мира оказалось ничего не значащей частицей стаи, проще, чем стаи, - союза существ с общими мыслями. Такого я не ожидал, но в океане случается и не такое.
- Прочь! - крикнул я змею. Крик исторгся из моего мозга, и из той его частицы, которая распласталась на змеевом затылке. Крик прошел через костяной шип, через волокна нервов и жгуче проник в змеев мозг, пронзил змея изнутри. Змей замер на мгновение, захлопнул пасть, и, гибко извернувшись, начал удаляться, оставляя тугие, гудящие от скорости вращения водовороты после каждого взмаха своего хвоста. Напоследок змей обернулся, нашел меня взглядом и, доказывая, что он - амфибия, что кроме жабр у него есть ещё и лёгкие, наполненные воздухом, во всю силу этих лёгких угрожающе проревел, исторгнув облако воздушных пузырей. И все морские змеи океана общим взором увидели и запомнили меня в тот миг - главного своего врага, единственного в океане, не позволившего себя съесть, первого нанесшего им удар изнутри.
Но я уже не думал о змее: белёсое псевдосущество - частица моего мозга - обломало шип и, бросив змея, летело обратно ко мне. Шип так и остался у змея под черепом, а мои нервные волокна в змеевом мозгу оборвались и заснули, затаились на время. У меня так случалось, неиспользуемые части мозга как бы засыпали, но я мог их в любое время разбудить, если понадобится. Созданное мной псевдосущество село на родную пуповину в сплетение пяти щупалец-лепестков на моём головобрюхе, свернулось, укуталось в щупальца и замерло, ожидая времени, когда снова понадобится. Я напрягся и начал оплетать псевдосущество кровеносными сосудами, чтобы полноценно его сохранить.
Глава 17. Милость умерщвленья.
В привычном, тесном пространстве города приходилось всё бросать, свободно и без сожаленья - смятую кровать в пыльной квартире, машину, знакомые места. Меня, конечно же, ждали всюду, где бы я мог появиться, млели в засадах. Но ничего из прежней человеческой жизни уже не могло мне понадобиться. Только чуть-чуть вспоминалась фотография на пустой стене.