Аннотация: Людям, жестоко обиженным, но не затаившим обиды, пережившим великое зло, но сохранившим доброту и человечность - сибирским немцам с искренним уважением посвящаю. В.А. Мишкорудников
Отзыв на повесть В.А. Мишкорудникова "Пришли в деревню немцы..."
Давно с таким удовольствием не читал художественных произведений. Приятно удивлен и восхищен этой повестью. Тема повести мне очень близка, так как я сам был в положении основных героев повести.
Автор очень достоверно, с большим знанием предмета описывает сложный процесс развития человеческих взаимоотношений коренных жителей небольшого сибирского поселка и "пришельцев" - от неприятия до единения и породнения.
Читал повесть, и передо мной явственно вставали картинки "военного" детства, проведенного с матерью в сибирской глубинке Минусинского района Красноярского края, весь "сволочизм" нквэдэшников, лицемерие и беспардонность партийных чиновников. По прошествии времени понимаешь причины несправедливости, а иногда жестокости со стороны простых людей, оболваненных лживой советской идеологической машиной власти, оболгавшей и покаравшей многотысячную диаспору представителей замечательной великой нации, искренне стремившейся поделиться замечательными достижениями своей культуры во всех ее проявлениях, беззаветно и плодотворно трудившихся во благо своей второй Родины вместе с многочисленными народами всего Советского Союза ковавшими в тылу, на фронте и в трудармии победу над страшнейшим врагом человеческой цивилизации - "фашистским зверем".
И все описанное в повести яркое, достоверное и реальное тому подтверждение.
Но это только одна, может быть, основная грань жизни сибирской глубинки, описанной в повести. Похвально, что автор не ограничился описанием только этого и показал жизнь во всей ее многогранности: все хорошее и плохое, что было в эти сложные годы, трудные для всей страны, и, утверждаю как очевидец, показал достоверно, талантливо. Это тем более ценно, что, насколько я знаю, это его первое произведение.
И это, на мой взгляд, свидетельствует о его большом потенциале.
Очень понравилось описание природы в разные времена года, создавалось впечатление, что я то смотрю в широко распахнутое окно, то вижу все описанное с борта низко летящего самолета, то разглядываю все окружающее, стоя на высоком берегу реки. Замечательно, красиво, очень реально. Увлекательно прописаны многие бытовые сцены, отдельные нюансы человеческой психологии, поступки людей, дано объяснение их мотивации. Коротко, но волнительно, правдиво описаны лирические сцены и взаимоотношения молодых героев, и взаимные чувства, возникшие вопреки всем невзгодам повседневной жизни.
Повесть вполне может быть включена в хрестоматию к учебнику истории периода Великой Отечественной войны, учебнику истории развития межнациональных отношений.
И, безусловно, повесть должна быть издана и доведена до широкого круга читателей, так как очень удачно дополняет (создает) объективное отражение реальной жизни людей в те очень непростые годы.
Повесть написана простым доступным языком и мной была прочитана на одном дыхании.
Э.О. Крузе
Людям, жестоко обиженным, но не затаившим обиды, пережившим великое зло, но сохранившим доброту и человечность - сибирским немцам с искренним уважением посвящаю.
В.А. Мишкорудников
Глава 1
Хмурым сентябрьским днем, ближе к вечеру, в деревню пришли немцы. Пришли пешим порядком с железнодорожной станции два десятка худых, изможденных, смертельно усталых людей, преодолев под моросящим дождем восемнадцать верст пути.
Человек десять женщин, два мальчика-подростка, старик, дети. Старая, многократно заплатанная их одежда промокла насквозь. На ногах, большей частью, стеганные из солдатского сукна бурки-чуни, с подшитыми внизу шахтерскими калошами. Подростки в больших ботинках с подвязанными подошвами. Старик непрерывно кашлял. Был он совершенно белый: белые волосы, брови, ресницы, бело-серебристая щетина на щеках и подбородке. И не от старости была эта белизна, а природная, от бога. Старуха с коричневым морщинистым лицом, с большими глазами, скорбными, как на иконописном лике великомученицы. Она едва держалась на ногах, тяжело опираясь на палку. Сбоку ее поддерживала женщина помоложе с такими же большими печальными глазами.
Люди растерянно жались друг к другу, ежась под неприветливыми взглядами местных жителей, которых набралось тоже десятка с два.
Местные выглядели не лучше. Та же худоба от скудного питания и тяжелого труда, та же убогая одежда со множеством заплат, холщеовые зипуны, унаследованные еще от дедов, обутки из коровьих, грубо обработанных шкур, а в них онучи тоже холщовые и стельки из сена. Но было в их облике нечто контрастирующее с пришельцами и это не только холщовая одежда (у пришельцев была одежда из тканей фабричного производства). Это чувство превосходства перед подлым, вероломным фашистским отродьем.
Зачем нечистая сила притащила их сюда? За какой холерой? Немцы были с Поволжья, переселенные в Сибирь как потенциальные враги. Там они могли встретить гитлеровцев хлебом-солью как освободителей. Да вот не вышло!.. Товарищ Сталин, мудрый наш вождь, учитель, друг, предвидел это и вот они здесь.
- Ето товарищ Сталин их суды упек! - говорила, словно каркала, баба неопределенного возраста, грязная и растрепанная, похожая на подбитую ворону. Колючие черные точки ее глаз зло и энергично бегали по лицам окружающих, не задерживаясь ни на секунду.
- Оне ить Гитлеру тама-ка подарок готовили - белого жеребца под золотым седлом. Счас товарищ Сталин на ем ездит.
- Како у них золото? Откуль? - сказал с сомнением высокий костлявый старик одетый в овчиный тулуп, шапку, но босой. Звали его батька Пуд, и это было не прозвище, а настоящее вполне христианское имя Пуд Гордеич. Есть такие имена и Пуд и Гордей в святцах.
- Чой-та не похоже, штоб у их золото водилось. У них поди-кась в кармане вошь на аркане, как и у нас грешных, - гнусаво поддержал его другой старик батька Митрофан, подслеповато, но с интересом разглядывавший из-под руки пришельцев.
- Мой деверь, Захар Митрич, сказывал, - продолжала ворона, - оне ить тамо-ка в городе поболе нашего знают...
- Он чо, сам того жеребца видал? Аль седло?
- Он не видал, а от верных людей слыхал. Захар Митрич здря врать не будет. Еще он сказывал, оне тамо-ка свечки на блюдцах в печну трубу ставили, штоба, значит, указать немецким еропланам куды бомбы скидывать, ночами-то.
- Дак оне чо жа, умом повернулись, штоб на себя бомбы направлять? Брешет твой деверь, как сивый кобель!
- Сам ты кобель облезлый!
- Я вот тебе счас покажу кобеля! Огрею бадогом, паскудницу, дак и облезешь.
Старик энергично замахнулся палкой. Бабенка поспешно отскочила. Нрав батьки Пуда был всем хорошо известен. Он не задумываясь пускал в ход свой бодожок, исправляя огрехи воспитания у деревенских охальников.
Баушка Дарья, добрая и жалостливая старушка, глядя на горемык, прослезилась. Она слышала от других людей про белого жеребца под голубым седлом и про блюдечки со свечками в печных трубах. Верила этим слухам, но не осуждала. Сказано в святом писании: не судите, да не судимы будете...
Но все-таки большая часть сельчан смотрела на гостей настороженно, с неудовольствием. Враги - есть враги! Чо их жалеть?
Трудоспособные мужчины и частично женщины были мобилизованы в трудармию, на эвакуированные с запада заводы и шахты Кузбасса, а то что не востребовано индустрией, шло в глухие дальние деревушки для использования в сельскохозяйственном производстве. Документов им не полагалось. На всех была одна бумага из комендатуры, адресованная председателю сельсовета, в которой предлагалось: "По возможности разместить, о прибытии доложить". Все имущество прибывших размещалось в небольших узелках, лишь белобровый старик держал ящик с инструментом, плотницким и слесарным.
Председатель, Степан Сухов, однорукий и одноглазый мужик, возглавлял по совместительству и сельсовет, и колхоз "Красный луч". Такого вообще-то не полагалось, но в "порядке исключения", "временно" назначили, да и забыли на два уже года.
С откровенной неприязнью смотрел председатель на непрошеных гостей, и не было в его сердце ни жалости, ни сострадания к ним. Не трогали его дрожащие от холода дети, измученные, едва держащиеся на ногах женщины, и лишь старик вызывал интерес. Не столько сам белобрысый фриц, сколько его ящик, из которого торчали и ножовка по металлу, и коловорот, и стамеска и еще много полезных и таких дефицитных в деревне инструментов.
- Разместить! - недовольно бурчал председатель. - Нужны-то оне тут! Ну ладно бы наши, которы выковырены, выкувированны... Тьфу-ты! Язык сломаешь, а то ить фашисты прокляты... Размещай их гадов, благоустрой. Черт их принес на мою шею. Зиму все равно не протянут. Перемрут... Тут-то и поспособствовать можно и никто не осудит... Бог? А яво нет, партия давно разъяснила. Люди? Да им-то чо? Оне только подмогнут...
Кто-то из мальчишек запустил в гостей камнем. Камень попал в девочку, больно ударив по ноге. Девочка заплакала. Ее стали испугано уговаривать.
Неожиданно за немцев вступился дед Мефодий.
- Нельзя, нельзя! Ты чо ето, стервец, делаш? Вот я тебя етим камнем...
Деда в деревне уважали и побаивались за его связь с нечистой силой. Жил он на отшибе, около кладбища. Жил он один. Занимался, между прочим, и врачеванием, лечил людей и скотину. Лечил травами и заговорами. Мог вылечить, а мог и порчу напустить. Поэтому боялись. Да и фамилия у него была мрачная - Могилин.
Был он низенький, сухонький, скособоченный из-за ранения в бедро "в ту германску войну". Несоизмеримо большие ступни и ладони придавали ему шутовской вид. Казалось, Господь хотел создать скомороха. Достаточно было показать эти огромные кулачища, а потом их щуплого, тщедушного обладателя и забавный аттракцион готов. По-видимому, Господа что-то отвлекло, и он вложил в это хилое тело хорошую крестьянскую душу, честный и твердый характер, деловую настырность, непритязательность. Взгляд его серых, не по возрасту молодых глаз был строг и доброжелателен, и полностью соответствовал его цельной, строгой и доброй натуре. Он один обрабатывал большой огород, держал поросенка, куриц, несколько ульев и помогал колхозу в летнюю пору: отбивал литовки, чинил сбрую, сапожничал. Картошка и овощи у него всегда родились отменные. Слово знал...
Сейчас Мефодий с интересом смотрел на немцев и разные мысли, тесной чередой проносились в его голове. Белый немец привлек его особое внимание: его руки, все в мелкой резьбе, шершавые, хорошие рабочие руки и этот ящик с инструментами - неоценимое богатство по тем временам, в экой-то глухомани.
Его заступничество не осталось незамеченным. И смекалистый председатель немедленно им воспользовался:
- Ты чо, это за фашистов, жопу дерешь? Не оне ли тебя кособоким изделали?
- Дак ведь и тебя подкорнали немцы. Да только не ети... ети-то не способны.
- Но дак, раз оне тебе так пондравились, возьми их на постой...
- Но и возьму, - согласился Мефодий и удивился собственному решению. Неожиданно он поймал себя на мысли, что хочет помочь этим несчастным, поселить их у себя, обогреть, обсушить, накормить, помочь пережить зиму, а там, что бог даст. Он знаком позвал пришельцев и, не оглядываясь, зашагал к своей избушке.
Избушка деда Мефодия была под стать хозяину: маленькая, скособоченная, подпертая двумя столбами с подветренной стороны, словно бы сошедшая с картины Некрасова "Стоит изба с подпоркою, как нищий с костылем". Но на нищего она не походила. Своими двумя окошками она задорно и с вызовом смотрела на мир, как бы говоря: "А вот не дождетесь, не упаду". Не нищего, а бедного, но готового поделиться последним, хозяина напоминала избушка деда.
К избе были пристроены несоразмерно большие бревенчатые сени. Все строение имело кровлю из дерна, густо заросшую травой, и напоминало большую болотную кочку. В сенях стояла глинобитная русская печь, которую топили два раза в неделю, чтобы наварить картошки себе и поросенку. Сразу за сенями начинался косогор, а на косогоре, обнесенный тыном, большой огород. Нынче хозяин не осилил его полностью. Занемог. В спину вступило. Еле ползал. Надо чтоб кто-то помял, но не нашлося мужика, а баб он стеснялся. Даже поросенка приходила кормить бабка Марья, одинокая старушка, жившая неподалеку. Вот и сегодня она похозяйничала: истопила печь, сварила чугун картошки (с запасом на пару дней), подмела, подтерла пыль, принесла крынку кислого молока.
Рыжий, лохматый кобель с хриплым яростным лаем бросился на гостей, но на строгий приказ хозяина: "Молчать!" - немедленно замолк.
Мефодий, как с человеком, стал разговаривать с псом:
- Это свои. Ты их не обижай. Они здесь будут жить.
Кобель внимательно слушал, склонив голову набок, и, удивительное дело, - понял и неукоснительно исполнил приказ.
Знаком пригласив своих гостей в сени, хозяин захлопотал с ужином. Измученные до предела люди опустились на длинные лавки около просторного стола и не проявляли никакого интереса к обстановке своего жилья. Только белый Фридрих осмотрел и оценил помещение. Для зимовки оно не годилось: глиняный пол, печь, врытые в землю столбики, на которых располагались стол и лавки вдоль окон, три окна, "застекленные" бычьим мочевым пузырем, обработанным золой и песком и высушенным в растянутом виде. Свету они давали мало, и даже средь бела дня в сенях царил полумрак.
Мефодий поставил на стол картошку, прямо в двухведерном чугунке, большую крынку с молоком и неожиданно сказал по-немецки: "Битте эссен".
Пока гости ели, он принес несколько навильников сена, расстелив его равномерно по полу, накрыл холщовым пологом и сказал, опять же по-немецки: "Хир шляфен (здесь спать)". Утолив голод, люди повалились на эту душистую, шуршащую постель и через минуту погрузились в крепкий освежающий сон.
Только Фридрих вышел на улицу. Сумерки сгустились, и длинные тени изб и деревьев почти растворились в них. С опаской поглядел на кобеля, но умный пес уже не рычал, а только внимательно следил за каждым шагом незнакомого человека, готовый решительно пресечь любое непотребное его действие. Возвращаясь, Фридрих заглянул в полуприкрытую дверь "горенки" - единственной маленькой комнатки.
Мефодий стоял на коленях перед образом Спасителя. Когда молящийся повернул голову, то при свете маленькой восковой свечи Фридрих увидел катящиеся по его щекам слезы. Он тихо отошел, и, стараясь не кашлять, лег. В сенях было довольно жарко.
Каким-то необъяснимым чувством понял немец, что хозяин молился за угнетенных и обиженных людей, за них в том числе, за немцев.
Утром пришла бабка Марья. Молча, ни на кого не глядя, прошла она в сени. Гости только начали подниматься, дети еще спали. Хозяина где-то не было. Марья поставила крынку с молоком на шесток русской печи, забрала пустую. Потом пошла в баню, где уже были заложены в каменку сухие березовые дрова. Из загнетка русской печи, достав горячие угольки, вздула их и затопила баню. Все это она делала молча с поджатыми сухими губами. За ее действиями следили немки, Эльза и Марта, пытались заговорить (они почти без акцента говорили по-русски), но Марья не удостаивала их ни словом, ни взглядом. Молча подала Эльзе ведро, указала на реку и кадку в бане.
- Натаскать воды? - спросила Эльза. В ответ еле заметный кивок.
Сибирская баня тех времен - убогая, прокопченная насквозь избушка. Печь, сложенная из дикого камня, без дымохода, полок, лавка, две деревянные кадки для холодной воды и щелока, жердочка для прожарки одежды. Так боролись с вшами.
После того как Марта заполнила обе кадки водой, снова пришла Марья, достала лукошко с березовой золой, высыпала ее в одну из кадок и лопатой стала выгребать раскаленные камни и швырять их в воду. Скоро вода закипела, даже и не вода, а грязно-серая жижа, подобно грязевому вулкану. Плеснув два ковша воды на каменку, чтобы выгнать угар, Марья, с непроницаемым каменным лицом, удалилась. Какие чувства были в ее душе: злость, презрение, неприятие пришельцев, казалось не в состоянии разгадать сам Господь Бог. Есть среди женщин-староверок такие сухие, закосневшие в своем эгоизме натуры, презирающие весь род людской за его греховность. Как ни странно их почитают простые и более покладистые бабы, таких боятся потому, что эти фанатички могут накликать беды: сглаз и порчу. Перед ними заискивают, Богу ли, дьяволу служат эти существа ненавидящие детей за их греховное происхождение, забывая, что сами они произошли тем же порядком.
Глава 2
Небольшое сибирское село Коноплянка, куда прибыли невольные переселенцы, было расположено в излучине тихой реки. Река брала начало в предгорьях Алтая и, бурно пробежав полпути, наконец успокаивалась, остепенялась, и дальше шла спокойно и величаво. Берега ее густо заросли лесом: береза, осина, черемуха, а на отмелях ивняком, камышом. Небольшая гряда холмов придавала округе живописный вид. Эти холмы здесь назывались увалами, изобиловали грибами, ягодами, целебным разнотравьем. Сразу же за селом пойма старицы, превратившаяся в цепочку озер, за ними согра - полузаболоченный лес с обилием птиц и комарья летом, а в зимнюю пору зайцев. Угол согры, примыкавший к небольшому озеру, так и звался - Заячья заимка. На крутояре стояли крупные старые березы и осины, там и сям расцвеченные красными гроздьями калины и по-весеннему зеленым ивняком.
Природа, чуть тронутая увяданием, словно зрелая дама, не хотела терять красоту. Нарядившись в желто-зеленые шелка и бархат и красные калиновые бусы, она как бы говорила: "Я еще баба ничего-о-о!".
Была пора бабьего лета - ягодная пора. Калина, клюква, боярка, шиповник в большом количестве созрели в согре, на увалах и по берегам реки.
Река, полноводная от недавних дождей, величаво огибала село и в сочетании с голубым небом и разноцветной флорой создавала удивительную картину умиротворения и добра.
Первый погожий день, после затяжных дождей, селяне использовали как раз для сбора ягод. Копать картошку - сыро, а ломать калину - ничего. Калину именно ломали, вязали в пучки, вывешивали попарно на жердочках. Зимой ее, прихваченную морозцем, парили в русских печах, а если случалось приправить медком - получалось кушанье, лучше не придумаешь!
Молотая боярка шла в пироги, кисели и тоже была хороша. Шиповник собирали для лечебных целей. Клюква занимала особо почетное место, но росла она в труднодоступных из-за трясины местах и была редкостью. Были еще клубника, земляника, смородина красная и черная, черемуха, но их время уже отошло. Если бы кто-нибудь в ту пору захотел посадить ягодный кустарник в огороде, над ним просто бы посмеялись, мол, коту делать нечего, так он хоть оближется. Вон спустись в согру, а там любой ягоды, как грязи...
Наши новоселы, по совету Мефодия, тоже занялись заготовкой калины. Двое подростков Эрих и Рейнгольд, старая Эльза, ее дочь, тоже Эльза, и дети, взяв мешки и корзины, спустились в прибрежные кусты и сразу же наткнулись на рясную ягоду.
Остальные женщины занялись стиркой, штопкой. Топилась баня, черная, курная, и в дымном жарком ее закутке проходила прожарка завшивевшей одежды. А уж завшиветь было немудрено. Почти месяц добирались переселенцы до места, без бани и смены одежды. До крови, до корост расчесывали тело эти бедняги. Даже в бровях заводились зловредные насекомые.
Утром Мефодий, проверив байдонки и, плетенные из прутьев, верши, принес полную двухведерную корзину карасей. Ему помогал Фридрих. Рыбы в чистых водах реки и окрестных озер водилось много, только ловить ее было некому. Мужики на фронте, а женщины и подростки с темна до темна горбатились на колхозной работе и в своих немудрящих хозяйствах.
- Как на той стороне
калинушку ломала,
а на эту перешла -
к миленочку попала...
Пропел чистый девичий голос, откуда-то из прибрежных зарослей. Ему вторил другой:
- Милый пишет надоело
на коне германцев бить,
а мне тоже надоело
на корове боронить...
Потом после недолгой паузы хорошо, чарующе, поплыла протяжная песня:
- Ой да ты, калинушка, размалинушка,
ой да ты не стой, не стой
на горе крутой...
И скоро уже хор женских голосов дружно и задушевно выводил печальную песню. Песня мягкими волнами расстилалась над рекой, создавая полную гармонию с окружающим пейзажем и тихой благодатной погодой.
Неожиданно подшибся сильный мужской голос невесть откуда взявшийся и женские голоса поубавили силу, давая простор этому, несколько хриплому, но в общем приятному баритону, такому задушевному и такому непривычному.
Песня, словно неземной божественный бальзам, целительно проливалась на усталые души людей, пробуждала светлые, святые чувства: добро и любовь, те силы, что делают человека Человеком.
В ту пору деревня не знала ни радио, ни электричества, ни автомобиля. Года три назад, заезжий человек привез в деревню патефон и штук пять заигранных грампластинок с песнями Шаляпина. Всей деревней собирались, слушали, дивились на диво дивное и единодушно решили, что уж тут-то без нечистой силы никак не обошлось. Крестились, когда из ящика хохотал Мефистофель, ждали худых событий.
Перед самой войной привезли в деревню трактор "Универсал", приспособили к нему пароконный плуг и борону с деревянными зубьями, дымя и фыркая, железный конь вспахал с десятину и выпрягся. Тракторист, сколько не бился, не мог понять каку холеру ему надо: и керосин залит, и масло куда надо, а он разве, что чихнет разок, когда до боли, до судорог накрутишь рукоятку.
Тракториста забрали в Рабоче-Крестьянскую Красную Армию (РККА) в танковые части, где он и погиб в первые дни войны. Больше ни у кого не было охоты возиться с этим железным пугалом. Да и на што? Милое дело пахать на лошадке. Деды и прадеды пахали, и Господь их миловал. Жили. Впрочем, лошадок-то добрых тоже забрали в Красну Армию. Осталось десятка три кляч, да два десятка рабочих быков. На ферме было с полсотни коров, на свиноферме - сотня свиней, включая молодняк. Посевные площади колхоза - тысяча гектаров не засевались. Не хватало ни семян, ни инвентаря, ни сил, да и желания тоже, поскольку плата за труд - палочки-трудодни, не отовариваемые ни зерном, ни рублем.
Лишь страх заставлял людей как-то вести хозяйственный процесс. Для этих дел в каждый колхоз направлялся уполномоченный райкома, в обязанности которого входило обеспечение хода работ и контроль за настроением.
Упаси Господь высказать недовольство, либо того хуже, подбивать других не ходить на работу. Саботаж, по законам военного времени, карался сурово. Таких забирали и они уже не возвращались. Уполномоченных боялись.
Была в селе школа-семилетка, сельсовет и маленький детдом. Еще была изба-читальня, позднее переименованная в агитпункт. В избе-читальне по вечерам, в зимнюю пору, при свете семилинейной единственной на все село лампы, изучали биографию товарища Сталина. Если приезжала кинопередвижка - показывали кино, здесь же происходили репетиции хора полутора десятков перезрелых дев. Утвержденный райкомом, раз и навсегда, репертуар состоял из патриотических песен: песня о Сталине, песня о Партии, песня о Родине и двух-трех народных песен.
О Сталине мудром, родном и любимом
Прекрасные песни слагает народ...
Пел хор, а на улице деревенский дурачок Ванька-Хряк сорокалетний здоровяк выдавал свое:
- Ленин, Сталин на машине,
Ворошилов у руля -
Едут хлебом побираться
Три голодных кобеля.
Уму непостижимо, как Ваньке все сходило с рук. Его не раз забирали, но каждый раз, как психически ненормального, отпускали. Психбольница была только в Томске, то есть далеко. Кто его туда повезет? На чем? А так он безвредный, даже пользу приносит. Он любил копать землю, колоть дрова, метать сено. Однажды он подрядился выкопать подвал-овощехранилище за тысячу рублей. Деньги по тем временам пустячные: булка хлеба стоила двести рублей, но и эти деньги ему пытались не отдать и только после того, как он начал закапывать готовый котлован, скрепя сердце рассчитались.
Еще Ванька пел частушки: простые и с "подковырком", то есть матерщинные. Такса была такова: за 20 копеек - 10 частушек, за рубль - спляшет без штанов, за три рубля - пляска без штанов на крыше любой избы, за пятерку на сельсовете. Плевались старики-староверы, плевались бабы, начальство делало озабоченный вид - не до Ваньки, мол. На самом деле не хотели выносить сор из избы. Да и что толку? Пробовали убирать. Еще Ванька мог, за хорошую плату, искусно регулируя выпуск газов из кишечника, пропердеть все двенадцать месяцев года, потом перечислить под тот же аккомпанемент все дни недели, и закончить длинным паровозным гудком. Иногда Ванька исчезал на месяц-два и возвращался с обновленным репертуаром частушек.
- Шла корова из колхозу,
Слезы капали на нос.
Отрубите хвост по сраке,
Не пойду больше в колхоз.
Но знал Ванька и иные песни, и любил их. Это он подхватил и любовно, бережно донес до конца "Калинушку" по осени на берегу реки. Жил он со стариками родителями, которых любил, помогал по хозяйству, но иногда без предупреждения исчезал. Где бывал? что делал? чем жил? - Господь его знает.
Новоселы постепенно приходили в норму. Отдых, теплое жилье, сносное питание (картошки и рыбы было вдоволь), травные чаи с медом, по рецептам Мефодия, делали свое дело. Белобрысый Фридрих почти перестал кашлять.
Баня, которую топили каждый день - черная, курная, сибирская с щелоком и березовыми вениками, а после бани - травяной чай и сон на травяной (сенной) постели оказали чудесное целительное действие, крепкая настойка из ядовитых корней чемерицы, вкупе с баней и прожарками одежды начисто извели зловредных насекомых.
Словом, люди, которым председатель прочил скорую смерть, быстро оправились и без страха ждали зиму. Мефодий и Фридрих капитально утепляли сени: толстым слоем глины с рубленой соломой подштукатурили снаружи и изнутри стены, сделали высокие завалинки, сложили печь-голландку, примкнув ее к русской печи. Соорудили просторные полати. Детей определили в школу. В селе их было две: сельская семилетка и начальная при детдоме. Последняя только что образовалась и была лучше оснащена учебными пособиями. Юные немцы, числом шестеро, восьми и девятилетние, были определены в эту школу. Эрих и Рейнгольд - в шестой класс семилетки. С первого же занятия маленькая Марта вернулась в слезах. И не побили ее, а что хуже, приклеили прозвище - мартышка. Учительница Анна Филипповна, невольно поспособствовала этому, назвав девочку Мартушкой. Дома девочка, всхлипывая и давясь слезами, спросила, как ей жить-то теперь после такого позора? и с какими глазами она заявится теперь в школу? Пришлось ее матери, тоже Марте, идти в школу, где они с Анной Филипповной нашли охальника, им оказался второгодник Кузька Силин. Позвали его мать и долго, но безуспешно, добивались извинения и обещания больше не обижать девочек.
Кузька стоял сбычась и не проронил ни слова, а на другой день, увидев Марту, он запустил в нее камнем, но не попал. Девочка, с плачем, убежала домой.
Брат Марты Эрих, подвижный и шустрый подросток решил сам проучить хулигана. Он запомнил, что при первой встрече не кто иной, как этот самый Кузька кидал в них камнями, и еще тогда задумал дать ему взбучку.
В воскресенье, под вечер, Эрих заметил, как Кузька пошел с удочкой к дальним ивнякам. Эрих пошел следом и там вдали от любопытных глаз произошел честный поединок. Кузька был бит, но Эриху тоже досталось. Он схлопотал синяк под глаз, был укушен за подбородок. Зато у Кузьки вся спина и задница были исполосованы крепкой ивовой палкой. Больше он Марту не трогал, да и других тоже. Поистине, неисповедимы пути Господни. Если бы кто-то сказал Кузьке, Эриху и Марте, что со временем их свяжет хорошая дружба - не поверили бы. Но это произошло...
Эрих быстрее всех освоился в новой обстановке. Он лучше всех немцев говорил по-русски и даже с челдонским протяжным прононсом. Научился играть в лапту, эта игра у нас называлась "бить-бежать", освоил хитрую науку рыбалки и ловли зайцев силками. В мальчишеских спорах он стал непререкаемым судьей.
Полной противоположностью ему был долговязый флегматичный Рейнгольд - мечтатель и фантазер.
Рейнгольд мог подолгу любоваться закатом, окрестными пейзажами (а пейзажи стоили того), любил читать, хотя читать особо было нечего. Он прочел дважды древнюю богословскую книгу, привезенную Фридрихом и хранимую им, как зеницу ока. Книга была напечатана в середине прошлого века, строгим готическим шрифтом, но Рейнгольд осилил ее, хотя и более набожным не стал. Сейчас он пытался расшифровать другую церковную книгу, взятую у деда Мефодия, написанную на древнеславянском языке. Мефодий, в отличие от Фридриха, знал немного и русскую и немецкую грамоту и чуть-чуть старинную церковную, такую труднодоступную. Лишь он мог объяснить такие, например, нелепые сокращения, как Г-ди, Б-рца. Поди узнай в них, написанных искусными завитушками, слова Господи и Богородица.
За подаренные богом три теплые недели успели ягод запасти, грибов насушить, отремонтировать жилье и убрать овощи с огородов. Оставались неубранными капуста, морковь и репа. Овощи у Мефодия всегда урождались отменные, даже, между прочим, репа. Репу, как известно, должен сеять обязательно мужик, обязательно в лунную ночь и обязательно без штанов. Мужика надо подбирать толстожопого, тогда и репа урождалась ему под стать.
Задница Мефодия была плохонькой, не соответствовала требованиям, поэтому сея репу он ее не обнажал, да и других условий не соблюдал, а вот поди ж ты репа была на славу. Слово знал...
Дрова здесь мало кто запасал. Зачем? Зимой вместо прогулки пошел в согру и даже без топора наломал сухостью на одну-две истопли и до следующей прогулки. Постояльцы деда Мефодия были на редкость дружны и трудолюбивы. Даже дети никогда не отлынивали, не оговаривались, не пререкались. Старый Фридрих вообще не мог и минуты обойтись без дела. Впрочем, хозяин их тоже был вечно чем-то занят и на этой почве сдружился с немцем. У каждого из них был за плечами немалый житейский опыт и одно общее житейское кредо: то, что придумал и сделал один человек, пусть даже гений, по силам понять и повторить другому, было б желание. Иными словами, эти два человека чувствовали себя способными сделать любую работу, да оно так и было. Сейчас Мефодий раскопал кучу, засыпанных древесной золой, грубо обработанных шкур: собачьих, овечьих, бычьих и даже волчьих. Из них кроили и шили грубую, аляповатую, но теплую зимнюю обувь для себя и детей. Женщин уже через неделю председатель привлек к работе на МТФ (молочно-товарной ферме). Была середина октября. Уже были первые зазимки. Позади были Покров и другие осенние праздники.
Дети привыкли к школе и по большей части охотно шли туда. Учебники были в одном, двух экземплярах на всю школу. Тетради из оберточной бумаги изготовлялись учителями, самодельные чернила из сажи, аптечные пузырьки - чернильницы в мешочках носили с собой в школу и обратно, стальное перышко было не у каждого ученика, научились обстрагивать и чуть-чуть расщеплять гусиные перья. На переменах мальчишки играли в зоску. Небольшой, величиной с детскую ладонь кусок шубенки, а к нему прикреплялся свинцовый кружок с десятикопеечную монету. Зоску подбрасывали ногой, и не давая упасть, очень ловко передавали друг другу с ноги на ногу. Это занятие почему-то не нравилось учителям.
Из района привезли несколько книг. Детских и художественных, а также учебников не было. Книги были политические. Одна из них называлась "Наука ненависти". В ней чередовались проза и стихи, но идея проводилась одна: уж научились вы любить, учитесь ненавидеть. В книге был плакат: красивый красноармеец нанизывает на штык злобного скрюченного немца и надпись: "Увидел немца - убей его!". Слава богу, в селе не нашлось последователей этому призыву.
Глава 3
Мягко, по-кошачьи, шажок за шажком подкрадывалась зима. Сначала стали появляться забереги - ледяная каемочка в заводях реки, подсыпало снежку. Забереги к обеду исчезали, снежок поубавлялся, но за ночь подсыпало еще и еще, а потом повалил такой обильный снегопад, что за пару дней отрезал деревеньку от внешнего мира. Ни пешему, ни конному не пробраться по снежной пушистой топи даже до ближайшего леска, не то, что до райцентра.
Тусклый серенький день короток, солнце едва угадывается за плотными тучами. Незастывшая река черна и неприветлива. Так должно быть выглядит река забвения Лета. Засветло, едва успеют люди управиться со скотиной: напоить, задать корм. Сено на исходе, но куда поедешь по екому уброду-то? Чистое угробление и для себя и для коня. Сено летом не вывозят. Некогда. Зимой на санях подвозят по мере необходимости. Трудно, опасно, но что поделаешь. На двух-трех подводах, вооружившись топорами и вилами, на случай нападения волков, едут по первопутку. А волки - опасность серьезная. Они в последние годы обнаглели до крайности. По зимам берут в осаду скотные дворы, ничуть не боясь вооруженной охраны - деревенских баб с вилами. У председателя была берданка и с полсотни патронов, заряженных жаканами, которые он берег на самый крайний случай.
В конце ноября резко похолодало. Северный ветер ночью угнал тучи. В небе открылись холодные мерцающие звезды-ледышки. К утру ветер стих.
Мороз крепчал. Люди неохотно покидали свои теплые закутки, чтобы сделать немудрящую работу. У баушки Ключинихи ночью волки сожрали кобелька. Жалела она его, такой был сообразительный, да ласковый...
Рано утром доярки Поля Сафонова и Маша Тушкова шли на работу на скотный двор. У обеих были железные вилы, на всякий случай. Завернув за угол сарая, девушки наткнулись на тощего старого волка. Волк, орудуя лапами и зубами, делал подкоп в кошару. Внутри тревожно блеяли овцы. Волк добрался уже до гнилых нижних жердей. Изнутри пахнуло теплом и овечьим пометом. Этот запах, голод и старость сыграли роковую роль в судьбе зверя. Он потерял осторожность. Осерчавшая донельзя Полина, что есть силы пригвоздила вилами зверя к гнилым жердям и доскам. Удар пришелся в шею животного. Волк свирепо хрипел, извивался. Налитые кровью глаза горели злобой. Раза два когтистая лапа задела девушку за одежду, не причинив, впрочем, вреда. Медленной струйкой бурая кровь текла по шее зверя, вместе с кровью жизнь быстро уходила из него. Еще несколько судорожных рывков и зверь обмяк. Полина еще долго давила на черенок вил, пока подруга, до сих пор находившаяся в оцепенении, не оттащила ее.
- Хватит уж, видишь, сдох. Ну, ты Полька, молодец, а меня страх взял, ни рукой, ни ногой шевельнуть не могу...
К месту "сражения" подошли Мефодий и Фридрих, похвалили храбрую девушку и предложили сшить из волчьей шкуры теплые обутки, а если завалит еще одного волка, то и на шубейку хватит, но с заячьими рукавами. Полина нервно смеялась.
После этого председатель решился на крайнюю меру - применить ружье и по возможности уложить пару зверей, глядишь и утихомирятся. Странно, но волки сняли осаду и ушли в другие места, насовсем ли, на время, но пока боеприпас Сухова оставался в сохранности.
- Волки оне беду чуют, - говорил Степан Иванович. - Вот и собаки тоже. Я лонись хотел сучонку задавить, дак когда подходил к ей, она отпрыгнула, посмотрела на меня и убежала. Больше мы ее не видали. А ить, в руках у меня ничем ничо не было. А до етого бывало прутом хлестал ее, она визгом визжит, а не уходит. А снистожить ее я задумал, когда она петуха задавила... Сейчас, говорят, волки на Солодовку нападенье изделали. Ето те же. Почуяли здесь беду, от одной моей задумки и ушли верст за пятнадцать.
Близилось Рождество Христово. Всяк человек, худой и добрый, готовился к престольному празднику. При всей бедности к празднику припасали и мясца и мучки, делали пельмени, варили брагу. Только старообрядцы не потребляли хмельного, а их в селе было больше половины. Раньше, до революции, все село было старообрядческим. Жили по старым канонам, строго блюли Христовы Заповеди. Не было ни воровства, ни лукавства. Хмельное и табак были под запретом. Прелюбодеяние строго каралось. Согрешивших парней помещали в большой, наполненный крапивой мешок оголенных до пояса, снизу. Бедняги криком кричали и клялись больше даже не приближаться к девушкам. А вот с девушками поступали строже. Их, бедняг, обнаженных полностью привязывали к березе и оставляли на ночь, на съедение комарам, и только мать могла пойти и освободить несчастную от мучений. А у кого мамы не было, к утру, даже бывало, сходили с ума. Теперь все переменилось. Село постоянно разбавлялось росейскими богохульниками и пьянью. Эти лапотники не верили ни в бога, ни в черта и молодая Советская власть ставила их в пример, как активистов, безбожников. Ну, а лень, пьянство, воровство - это дело десятое. То, что они к месту и не к месту заворачивают в бога мать, не смущаясь присутствием детей, стариков, ничего, пусть все приобщаются к атеизму. Иной ухарь, подгоняя лошаденку, загибал в три бога, в титьки-соски, пятки-носки, ребра-суставы, жилы-позвоночники и получал в награду одобрительный хохоток.
Председатель, проводя разнарядку, ни пожурить, ни похвалить не мог без матерка.
- Ты, Митьша, твою мать, пошто коню шею потер? Чо хомут подделать не мог, два раза шилом ковырнуть, твоего бога мать? А вон Леньша, мать его, молодец: два воза соломы припер! Чо скажешь?
Тринадцатилетние мужики Митьша и Леньша другого обращения не знали. Председатель мог, сделав паузу, громко и протяжно пернуть, и если кто-то его журил, он добродушно говорил: "На то и отдушинка, чтоб не болело брюшенько". По этой части он уступал только виртуозу Ваньке Хряку. Степан был почти неграмотным: с трудом научился делать закорючку-подпись, но счет держал. Корма, надои, семена, рожь, просо, пшеница, приход, расход - все было учтено и крепко держалось в его крестьянской голове. Амбарную книгу вела, специально для того приставленная деваха-счетовод Нюська. С трудом одолевшая пять классов, но вела больше-то для приезжего начальства. Она же ставила палочки-трудодни в никому не нужной, бесполезной ведомости, потому что вот уже два года на трудодни не выделялось ничего. Все для фронта! Все для победы!
В сельсовете, в зимнюю пору, делать особо нечего. Из-за бездорожья бумаг не поступало, уполномоченного зимой в селе не было. Степан велел заколотить двери и окна сельсовета до весны. К весне он подыскивал девчонку посмышленей, да пограмотней, чтобы хоть как-то вести "писачую работу", он тяготился председательством, "обузой" как он говорил, но избавиться от нее не торопился. Кое-какую выгоду это все-таки приносило, поскольку окрестные колхозы "Красный пахарь", "Красный молот", "Красный сокол", "Красный боец" и еще некоторые были подчинены сельсовету. Можно было обязать, например, расчистить дорогу, починить мост, да мало ли чего еще.
В темную зимнюю пору, вечерами, культурная жизнь в деревне пряталась в душный, тесный, но теплый закуток - избу-читальню. Здесь собиралась молодежь: почти сплошь девчонки. Лузгали семечки, пели частушки, плясали под балалайку, иногда рассказывали страшные истории об оборотнях, проделках нечистой силы, колдунов и ведьм: местных и дальних.
Немцы в избу-читальню не ходили, и долгие вечера коротали при свете коптилки и при открытой дверце печки-голландки. Они все говорили неплохо по-русски и предпочитали говорить по-русски из уважения к хозяину, а тот в свою очередь довольно хорошо изъяснялся на немецком.
Старый Фридрих, медленно с остановками, выдает обрывки былого:
- Старики рассказывали, что наши приехали жить на вольные волжские земли при царице Екатерине. Приехали из Голландии, тут смешались с немцами-швабами, русскими, мордвой. Потому-то и язык наш не совсем немецкий. А нам накрепко заповедали, те первые переселенцы, не забывать старую родину: обычаи, сказки, песни. Голландия - страна маленькая, а саму Англию за пояс заткнула. Лучшие-то корабли где строились? В Голландии! Сам царь Петр у нас учился корабли делать. Земли там мало, а вот греет душу, хотя и знаю - не бывать мне там. Здесь мало о ней кто знает. Здесь темный народ. Одно слово - Сибирь!
Подростки Эрих и Рейнгольд слушали деда, вроде и вполуха, но все эти рассказы ложились четко по полочкам памяти, чтобы потом, спустя десятилетия ожить и перейти к тем, которые придут на смену этому многострадальному поколению. Дай-то Бог! Дай-то Бог!
Но не только разговорами коротали долгие зимние вечера в доме деда Мефодия. При свете коптилки женщины прядут шерсть, вяжут рукавички. Подростки распускают кусок старого стального троса, невесть как попавшего сюда. Из троса добывают проволочку, делают петли на зайцев. Шерсть, ржавый трос, холщовые нитки, шкуры дал Мефодий, чтобы не дать "скучать гостям". Из шкур грубой обработки кроились обутки: невзрачные на вид, но теплые и ноские.
Молчавший до сих пор Мефодий вдруг сказал:
- В Голландии мне не довелось побывать, а вот рядышком с нею был. В солдаты меня долго не брали. Статью не вышел. Думал уж и не возьмут, как вдруг - повестка! Комиссия на скору руку и в Манжурию, в город Муданьцзян. На западе-то уж война вовсю шла с германцами. Обмундировали нас и на восток. Да только недолго я пробыл в Манжурии. В скором времени проштрафился и попал в штрафные роты на германский фронт...
- А за что вас в штрафные роты?
- А я поручика чуть не застрелил.
- По неосторожности?..
- Да нет, по злости. Послал он меня за вином. Ну я, чтоб далеко не ходить, зашел в заведение... Ресторан как ресторан. Офицеры сидят и штатские, вино пьют. Девки пляшут, задницами крутют. Тут, аккурат, лотерею разыгрывают.
- Ставь, говорят мне, солдат. Авось выиграешь...
- Эй, думаю, была не была, не хворала, померла, ставлю двугривенный! И, нате, выиграл!.. Тут подходит ко мне господин толстенький и лысый с виду.
- Молодец, говорит, солдат, не сробел! Бери ее, девицу нецелованную, веди в нумер, раз выиграл, и подводит ко мне китайку. Дите дитем и в глазах слезы. А он смеется, усы гладит. Тут только я и сдогадался в каку-таку лотерею играл. Свету не взвидел. Шваркнул я лысого, да еще, он и покатился. Тут и на меня набросились... А я даром, што мал ростом, а верткий был. Молодой! Ну вырвался и бежать. Не принес, стал быть, вина их благородию. Рассказал как есть и про лотерею тоже. Он хохотнул было, потом вдруг осерчал, начал ругаться, материться. И сукиным-то сыном и суконным рылом меня костерит. И роту-то я опозорил и отца, мать моих последними словами поминает. Побежал я в казарму. Винтовку схватил (тут как раз караул снаряжали), а самого, поверишь, колотит. За что? За каку-таку провинность? А мать, отца моих за что? Ну я и стрельнул в него... Да, слава Богу не убил, только в руку ранил... Ну и попал я в штрафные роты, на германский фронт. Да не скажу, чтоб шибко тяжело было. Я там ездовым был. Кухню возил, снаряды, раненых подбирал, своих и немцев тоже, перевязки делать, кровь останавливать научили. Бывало, привезу немца-то, дак врач Мищенко чуть в драку не лез: "На что оне тут? Своим места нет. Вези, где взял". А Артюхин - тот всех лечил без разбору. Ранило меня под Дубном в бедро. Месяц отвалялся в госпитале, да опять на передовую. Штрафник!.. Как-то отвез воду к окопам, еду, раненых высматриваю. Двух немцев подобрал. Один-то совсем парнишка. Ну раны им перевязал, дал попить, умыл, положил в телегу, еду потихоньку. Тут, чой-то наши побежали пешие и на конях, пушки катят, вроде как отступают... Пригляделся, точно - бегут наши. Немцы тут как тут. Фитьфебель и два солдата. "Хальт, руссиш швайн". - Раненые мои им что-то говорят, чувствую, заступаются за меня. Фитьфебель винтовку мою с телеги снял, затвор-то открыл, а патронов-то нету. Я ведь после того поручика зарок дал: в человека не стрелять, кто бы он не был... "Цюрюк", - приказал фитьфебель. Повернул я, а куда денисси? Повез в немецкий полевой госпиталь, а себя, стал быть, в плен. Их там взяли, меня тоже покормили. И взяли под стражу... Молоденький немчик дал мне записку. Чо к чему не знаю, но взял на случай. Погрузили нас в вагон и ночью повезли в Германию, в плен. Наутро мы были в лагере пересылки. Показал я охраннику ту записку, он передал ее офицеру. На другой день меня вызвали к коменданту и через переводчика сказали, что я буду работать сапожником у господина Вайгеля. И чтоб не вздумал бежать! Этот Иоганн Вайгель оказался отцом того парнишки, которого я вез в госпиталь. Хозяева, а особенно хозяйка, относились ко мне хорошо. Кормили сносно, а по воскресеньям и шнапсу подносили. Да только я отказывался. Не скажу, чтоб так уж шибко к нашей старой вере привержен, да только обычай отцов соблюдал: ни вино, ни табак не потреблял... Понемногу я и в сапожном деле поднатарел и по-немецки говорить начал. Хозяин меня не обижал. Нет, вру, один раз ударил колодкой по спине, когда я голенище сапога кроил и испортил. Он колодкой то и шлепнул. Уж потом он извинялся, извинялся и ликер, и пиво притащил. Чудак - ето ж наука. Я уж потом ни одного голенища, ни одной стельки не запорол. Ну, а потом все ж таки сбежал я. Затосковал и сбежал. Жил в Польше, под Гданьском. Сапожничал, крестьянствовал. Друг у меня там завелся - Томаш Смердель. На скрипке играл. До слез бывало проймет. Стал и я, помаленьку, учиться играть. Научился. Оно пока руки не приложишь, дак вроде и не под силу, а приложишь - все под силу! Дружба наша с Томашем недолгой была. Опасный он человек оказался. Может, и не шибко опасный, а лучше сказать - пустой. Черной магией он, понимаешь, владел. Я, говорит, тебе каку хошь девку присушу!.. Нет, значит, чтоб дождь вовремя или урожай сделать, раз магией владеешь, а он девок присушивать... А кому присушенная-то нужна? Ну, а из Польши я чуть в Америку не уехал. Была у меня там любовь, понимаешь, Катериной звали. Вот она-то и уезжала в Америку и меня звала. Шибко звала, аж плакала. Брат у нее на пароходе работал, в Америку плавал. Вот он и увез ее туда, а она меня звала...
Мефодий Данилыч был грамотным человеком. Еще в мальчишестве он закончил церковно-приходскую школу. В плену научился разбирать немецкую и польскую грамоту и речь. За долгую жизнь имел дело со многими людьми, худыми и добрыми. Очень интересовался целебными свойствами трав, знахарством, костоправством. Освоил работу пасечника, крестьянский труд во всем его разнообразии. Бога он чтил и молился ему своими простыми, идущими от сердца словами. Придерживался старого обряда, как веры более чистой и искренней, но не испытывал неприязни ни к какой другой религии. Бог един и как бы ему ни молились по-русски ли, по-татарски - он поймет, лишь бы молитва была от чистого сердца.
Был Мефодий Данилыч непьющим, но медовуху, в небольшом количестве, делал для приезжего начальства. Этим он оказывал услугу Степану Сухову, хотя и недолюбливал этого "пердуна и матерщинника".
Незлобивое, снисходительное отношение к немцам в Коноплянке объяснялось отчасти и влиянием Данилыча. Его уважали и побаивались. Всем был памятен случай со Стуковым, приезжим начальником, устроившим в деревне разгон с рукоприкладством. Он отстегал бичом двух парнишек и Спиридониху, бабу, правду сказать, вздорную и заполошную, и никто ничего не мог сделать этому бугаю. Тогда, для успокоения, ему преподнесли медовухи. Он выпил, подобрел, но когда уезжал перевернулся из ходка на ухабе и сломал ногу. Больше его здесь не видели. Всем было ясно - Мефодий наказал его. Пошептал на медовуху и наказал охальника. Другим будет неповадно. Большевики, конечно, этому не верили, но Данилыча не задевали, да и с другими вели себя прилично.
Глава 4
На окраине села была когда-то кузница. Неплохая была кузница. Делали все: и колеса ошиновывали, и тележные оси ковали, подковы делали, коней ковали. Топор ли, вилы ли - все могли сделать деревенские кузнецы. Их было двое: Тимоха Рогов - цыганский парень, прижившийся в Коноплянке и старик Михеич. Потом Тимоху призвали в РККА на фронт. Михеич занемог и спустя малое время помер. Кузница тоже долго не протянула. Летом служила убежищем от жары для бродячих коров, а к зиме совсем завалилась, похоронив под дерновой крышей весь кузнечный инвентарь. А без кузницы в деревне ой как худо! Топор ли оттянуть, ведришко заклепать бы, а негде и некому.
Случайно, нет ли, на эти руины пришел однажды немец Фридрих. Походил, посидел, о чем-то думая, а на другое утро пришел с лопатой. Отбросал снег. Потом, где лопатой, где руками, разобрал завалы. Вытащил гнилые жерди, которые служили остовом как крыши, так и стен помещения. Открылся полуразвалившийся горн, порванный мех, лежащая на боку наковальня.
Пару дней спустя возня немца на развалинах кузницы привлекла внимание председателя. Он пришел вместе с Мефодием, посмотрел, покачал головой и изрек:
- Коту делать нечего, дак он хоть оближется.
Фридрих промолчал. Мефодий загадочно усмехнулся, но тоже промолчал. После ухода председателя долго о чем-то говорили эти два неугомонных старика.
Со следующего дня начались главные работы. Основательно расчистив площадку, откопав попутно двое кузнечных клещей, кузнечное же зубило, бородок, гладилку, два напильника, еще какой-то инструмент. Разогрев землю кострами, выкопали ямки под столбы, принесли и обтесали несколько лесин, поставили столбы, положили матицы, сделали обрешетку из жердей, благо недостатка в них не было. Потом, дождавшись оттепели, месили глину пополам с соломой и забутовывали стены промеж жердей.
Снова приходил Сухов, но уже не усмехался. Постоял, подумал и наутро прислал двух молодых баб: глину месить, закладывать в стеновье, подсоблять где надо...
Починили горн и мех, поставили на толстую чурку наковальню. Сделали окно, на которое бабка Ключиниха отдала два больших стеколка, сделали дверь. Пол, конечно, земляной. А какой еще может быть в кузнице? И когда зафукал мех, застучал молот, почти вся деревня пришла поглазеть. На работу кузнеца вообще интересно смотреть. Она завораживает. Вот он засунул меж раскаленных угольев железку и заработал мехом, вот эту раскаленную добела железку схватил клещами и быстро-быстро застучал молотком. Получилась загогулина. Снова ее в горн, потом опять на наковальню, она стала еще загогулистей, снова горн, молоток и вот готовый дверной навес с шипеньем погружается в корытце с водой. Немец оказался хорошим кузнецом и безотказным притом. Любую железную поделку брал, осматривал и если плату давали - не отказывался. А плата какая? Ведро картошки, пяток яиц, кринка молока...
Бабка Ключиниха привезла на санках швейную машину "Зингер". Ее внимательно осмотрели. Эта модель была знакома Мефодию Даниловичу - он на такой строчил голенища и стельки в Германии, а Фридрих даже был владельцем, но вынужден был бросить при переселении в Сибирь. Машину велели отвезти домой, но от ремонта не отказались. Просто такую работу надо делать не в кузнице.
В кузницу снова наведался председатель. Походил из угла в угол, удовлетворенно хмыкнул. Помещение было просторным. Телегу можно закатить и ремонтировать, ни дождь, ни слякоть не помеха. Фридрих чинил борону на деревянной раме, обтянутой железной полоской в специальных гнездах, деревянные же зубья-колышки были хитроумно закреплены при помощи клиньев. Степан долго следил за неспешными движениями рук немца и поймал себя на мысли, что у него никогда не хватало терпения на такого рода работы. Эту работу он считал тонкой.
- Шилеса надо, Степан Иваниш, - сказал кузнец. - Полоска, прут, та кака попадется, та и пери, углю надо, карсинку польшу...
- А где я тебе возьму?
- Можить, в районе маленько подсобят... - вмешался в разговор Мефодий. - А ты, Иваныч, спроси, спроси в райкоме-то. За спрос не ударят в нос.
- Да хоть бы и дали, на чем привезешь?
- Дак короб плетеный под уголь есть и сани есть.
- А кого в их запрячь? Вас, что ли, двух пердунов старых?
- Уж чья бы корова мычала, а твоя бы помолчала, сам-то из пердунов пердун!
- Дак ить на то и отдушинка, чтоб не болело брюшенько, - ответил Степан любимой своей поговоркой и вышел.
Ужинали скудно. Картошка была на исходе. Ту, что на посадку, берегли как зеницу ока. Хорошо еще Фридрих заработал ведро картошки. Разделили поштучно, да еще была паренная с медом калина, по две ложки на рот и травный чай.
Зима шла на убыль. Дни становились все длиннее. Близилась Масленица. На Евдокию, как известно, натает водицы столько, что курочка у крылечка напьется, а на Алексея загорится снег от земли, лед от воды и с гор ринутся потоки. Люди ждали теплынь. Не потому, что намерзлись за зиму, зима выдалась умеренная, сиротская, больших морозов не было, а небольшие были непродолжительны, оттепели были частыми.
Люди ждали тепло потому, что картошка была на исходе, заканчивалось сено и скот кормить нечем, а когда появятся проталины и первая травка, та же корова за день насбирается, остожья растают: можно подобрать и, помаленьку расходуя, поддержать скотину, да и люди, нет худа без добра, освоили немалое количество съедобных трав, кореньев: куга, саранка, пучки, скерда, аир, репей, крапива, само собой разумеется дикий лук и другие лесные, луговые, болотные травы, которые не только насыщали, но и лечили всякие хвори. Трава пошла - не пропадем!
Сейчас на лесных проталинах и косогорах копали саранки - луковицы лесной лилии. В эту пору они очень сладкие.
- Бог даст, доживем до травы, не пропадем, а теперь уж недолго, - сказал Мефодий. - День-то эвон как прибавился, нет худа без добра. Война научила употреблять в пищу множество трав...
- Ну и дольга ты, Танилиш, жил в Польше?
- Да нет, как только Катеринушка уехала, я затосковал, потянуло домой, ну и правдами-неправдами добрался я до дому. Родители мои померли. Здесь неподалеку могилки-то. Ну, тосковать-то некогда. Взялся за хозяйство. Женился я в 21-м году. Свадьбы-то не было. Да кака там свадьба? Ну, обвенчались с Евдокеюшкой по хрестьянскому обычаю. Начали помаленьку обживаться. Работы никакой не боялись, ни я, ни она. Тесть за ней мерина дал, телегу, плуг. За лето сколотились - телочку купили. А в 23-м году родила мне женушка сыночка. Все боялась. Говорит: "Помру я при родах-то".
А я ей: "Да ты чо сбесилась? Да от ентого не помирают. Здоровше становятся". Но она свое: "Чует мое сердце помру". А тут аккурат в Петровки, на покосе, с ней и случилось. Я-то на стогу стоял. Стогоправом был. Гляжу: чо-то бабы забегали. Мужиков прогоняют... Ее под руки повели за стог, там она и разрешилась. Окрестили Петром, а через год, аккурат в Ильин день, и Илюшенька родился. Счастье ето дети-то! Как ангелочки с небес спустились! Сердце радуется! Ну а потом беда стряслась. Дуня то ли болотной воды попила, то ли еще что, но захворала, да все хуже ей и хуже. После родов-то поправилась было, а тут высохла как щепка и уж чем ее только не поили, и травами и под святые образа клали, не помогало. Померла Дуня. Здесь под горкой и похоронена. Остался я с двумя ребятишками. Петеньке четыре было, а Илюше три. Малехоньки, а понимали все. Подойдут, бывало, головки на колени мне положат: "Тятя, тятя!". У меня сердце-то захолонит. Плакал даже. Но что ж, Господу было угодно. Росли помаленьку мои парнишечки. Люди подсобляли. Марья вот. У ней своих-то не было. Овдовела рано. Сказано: дай бог дитя, да дай бог ума. Тут-то меня Господь не обидел. Умненькие росли парнишечки, да все помогали мне и учились хорошо. Выросли крепенькие, как груздочки. Война началась, обоих сразу и забрали. Илюше только семнадцать было. Его в военное училище призвали, а оказался сразу же на передовой. Вот похоронку получил. Да только не верю я. Живой он, живой... - вздохнул Мефодий Данилыч, тяжело, судорожно, и надолго замолк.
У старой Эльзы текли слезы. Фридрих сидел понуро, горестно склонив голову. Война, война, дьявольская ты мясорубка, что ты делаешь с людьми? Два великих, талантливых и трудолюбивых народа могли бы задавать тон на земле. Творить мир и добро. Вместо этого неведомая сила постоянно толкает их на кровопролитные схватки. Ум и талант народов тратится во зло, на создание все более изощренных средств уничтожения: ядовитых газов, бомб, снарядов. Лишь изредка, робко из этих дьявольских изобретений выделяется частица на добрые начала. Сначала появился разрушитель-танк, а лишь потом пахарь-трактор, сначала рвущий легкие убийца-иприт, а лишь десятилетия спустя ядохимикаты и гербициды для обработки семян.
Ни злости, ни обиды на русский народ за чинимые притеснения Фридрих не испытывал. Он, как и Мефодий, во всем видел Божий промысел.
Здесь, в Коноплянке, к ним отнеслись по-человечески. Ни обид, ни преследований не было, если не считать мелких стычек между детьми. Был случай, правда, когда получившая похоронку на мужа, шальная баба Спиридониха схватила топор и побежала рубить немцев. Ее быстро угомонили свои же. Отобрали топор, заперли в избе. Сухов строго с матерками отчитал:
- Ишь ты, вояка. Мужика у ей убили. У тебя одной ли, чо ли? Немцы, да не ети. Ети-то не способны!..
Чета Спиридоновых, Илья и Глафира, жили в добротном доме почти в центре села около самого сельсовета. Жили недружно. Ссорились каждый божий день и часто дело доходило до драк. Илья упрекал жену, что она не родит ему сына. Она в ответ злыми, скверными словами обвиняла его в неспособности сделать то, что необходимо. Получив затрещину, пускала в ход зубы и ногти, и вот уже с воем и матерками бежит она по деревне, а вслед несется: "Убью гадину!"
Бабушка Лукорья назидала:
- Бабу, Илюша, не бить, а шибче любить надо! Тада, глядишь, и благословит вас Господь ребеночком...
Батька Евстигней тоже наставлял:
- Дите надо не кулаками добывать!..
- Не кулаками, не кулаками, - с ухмылкой соглашались другие старики.
- Дык я жа... дык она жа, - пытался что-то объяснить скупой на слова Илюха, но так и не сумев, только махал рукой.
Однажды после особенно бурной ссоры Илье принесли повестку о мобилизации в РККА.
- Слава богу! - сказал Илья - Хоть там отдохну от етой...
- Перву пулю тебе в лоб, - высказала пожелание женушка и перекрестилась.
Разговор шел принародно и когда спустя малое время получила Глафира извещение о том, что ее муж, Спиридонов Илья Петрович, пал смертью храбрых в боях за Родину, за Сталина, она дико завыла и, схватив топор, наладилась рубить немцев. Топор отобрали. Саму заперли в избе.
Глафира выла, жалобно причитая:
- Сокол ты мой ясный, Илюшенька!
- А и на кого ты меня покинул, сиротинушку?
- А и осталася я, как былиночка, всем ветрам доступная...
- А и куда жа мне теперь приклонить головушку?
- А и преклоню я ее во сыру землю...
Слушая ее плач, люди озадаченно переглядывались, веря и не веря вдовьему горю. Жили-то как кошка с собакой, а глядь, как убиватца... А ить бога просила, чтоб перву пулю в лоб. Грех-то какой...
Глава 5
Масленая неделя закончилась прощеным воскресеньем. Наступил великий пост. Соблюдать его было нетрудно. Подходили к концу запасы картошки, а уж о хлебе, мясе и других продуктах оставалось только вспоминать. И вспоминали:
- Бывало, и пост-то был не в тягость. К нему припасали и лагушок конопляного масла и брюкву, морковку, капусту. Хлебушко-то постом ели больше ржаной. Но ничо, терпимо было, - вспоминала баушка Тереньтьева, сидя с подругами на завалинке.
- На Благовещенье у худого и доброго рыба припасена, один день посередь поста дозволялось разговеться рыбой, а там до самой Паски опять постовали, - пособляла другая баушка.
- На чистый четверг, бывало, как попарятся в бане, так и до светлого воскресенья Христова не ели, не пили, те которы постарше. А уж в воскресенье, после всенощной, бывало, похристосуются, разговеются яичком, блинком, сметанкой, - сладко щуря глаза вспоминала баушка Кирилловна, - и така благость на душе.
- Да уж, христовались, чо скажешь, батюшка отец Тихон любил христоваться, и все наровил с молодыми бабами, да девками, да взасос, не как-нибудь...
- А со старухами-то не шибко, - сказал сидевший тут же на завалинке батька Лукьян, чем развеселил старушек.
Почему-то в наших краях в старину всех стариков именовали батьками: батька Иван, батька Егор, хотя никакими атаманами они никогда не были. Старшего брата звали братька, старшую сестру нянька.
К делу и не к делу добавляли слово "паря", если беседовали с мужчиной и "дева", если разговор шел с женщиной любого возраста.
- Етто как-то иду я, паря, по полю, а из соломы-то выскаковат заяц или..