|
|
||
1023
Так и было
Петрозаводск
2011
О том, что знаю лучше всех на свете,
Сказать хочу и так, как я хочу.
Тут ни убавить, ни прибавить,
Так это было на земле.
А. Твардовский
ХХ ВЕК В ЗЕРКАЛЕ МОИХ КНИГ
Три книги. Три разные эпохи. Разные места действия, разные герои. Все книги вместе отражают двадцатый век. Не глобально. Но в таких деталях, таких ярких живых картинах, что любой читатель, углубившись в атмосферу давних и не очень давних времен, почувствует душевный трепет и не утратит интерес к чтению до самого конца повествования.
Роман-хроника "Так и было" - это некая сага о русской деревне первой половины ХХ века. Она охватывает самые драматические, порой трагические страницы новейшей истории страны, включая Великую Отечественную войну и тяжкие послевоенные годы. Это людские судьбы, показанные на примере жизни одной большой семьи. Здесь с этнографической точностью отражена жизнь умирающей теперь крестьянской цивилизации, которая многие века составляла основу государства российского.
Следующая книга - повесть "Мой университет". Тут уже другое место событий, иное время. Книга посвящена жизни и быту студентов Карело-Финского государственного университета в далекие пятидесятые годы прошлого столетия. Тогда в университете особенно популярен был геологоразведочный факультет. Не зря ректор - Иван Семенович Яковлев - называл студентов-геологов - гвардией университета. Много страниц повести посвящено особенностям учебы и полевой практики студентов геологоразведочного факультета. В ту пору молодые люди еще понимали, что такое романтика странствий. Вот и стремились получить одну из престижнейших профессий - профессию геолога. Хотя многие жили на одну стипендию. Но на стипендию тогда можно было прожить. Впрочем, бедность в ту пору не считалась пороком. Очень многие жили бедно и трудно. Описанная в повести "Мой университет" жизнь студентов, сам город Петрозаводск той поры, - неведомы современной молодежи и большинству уже зрелых людей. Поэтому повесть от начала до конца читается с неослабевающим интересом.
Третья книга этой серии называется "Мои экспедиции". Она посвящена геологам, коллегам по основной профессии автора. Это одно из немногих произведений художественной литературы, где описаны непростые жизненные перипетии "геологов-работяг", людей некогда очень престижной романтической профессии. Работа геологов-полевиков в тундре Кольского полуострова, таежных дебрях Архангельской области и на территории Карелии показана изнутри, описана участником событий и потому воспринимается с большим интересом, как подлинное свидетельство очевидца. В книге "Мои экспедиции" много страниц посвящено Костомукше. Истории открытия и разведки Костомукшского железорудного месторождения, самого крупного на северо-западе России, строительству города Костомукша. Строительству, которое проходило на глазах автора: от закладки первых фундаментов до пуска комбината. За открытие и разведку Костомукшского железорудного месторождения, как сырьевой базы горно-обогатительного комбината, группа специалистов, в том числе автор этих строк, были удостоены высокой награды - Государственной премии СССР.
Все три книги написаны от первого лица. У героев книг сохранены подлинные имена, соответствующие их прототипам. Это придает повествованию особенную достоверность. Представленные произведения далеки от модных теперь детективов либо "дамских" романов. Но это книги, которые, надеюсь, будут интересны большинству людей, независимо от возраста, образования или социального происхождения. Это увлекательные, жизнерадостные, нескучные книги.
Читайте, не пожалеете!
Виталий Морозов
Так и было
Роман-хроника
Петрозаводск, 2006 ПРЕДИСЛОВИЕ
В ящиках моего письменного стола лежат папки с тетрадями, блокнотами, записными книжками. Много папок, а еще больше тетрадей, исписанных мелким почерком за последние тридцать лет. Здесь нет портретов знаменитых людей, нет описаний эпохальных событий.
Впрочем, тут много о войне. Она, можно сказать, в центре внимания. Вторая книга так и названа "Война". Это главная, стержневая книга. Потому что для моего поколения война, такая же вечная тема, как тема любви, жизни и смерти.
О войне написано много. Виктор Астафьев писал про "свою войну". У меня она тоже "своя", не похожая ни на какую другую. У каждого человека, пережившего это страшное время, осталась своя боль, своя печаль. И свой след в памяти. Одинаковым для моих ровесников было то, что война лишила нас детства.
Правда о войне тоже у каждого своя. Но рядом существуют уже давно сложившиеся стереотипы в ее описании. И существует проблема восприятия правды о войне, если она (правда) не соответствует стереотипам. Я знаю это на примере Виктора Астафьева, который пострадал за "свою" правду. Его книгу "Прокляты и убиты" чуть не предали анафеме.
У меня правда о войне, увиденной глазами ребенка. Поэтому в моем повествовании нет батальных сцен и, к счастью, они не грешат стереотипами. Тут, как говорится, истина глаголет устами младенца. Однако прав был В. Конецкий, сказавший: "У правды есть свои сроки. И если правда давно идет к людям, то и она и люди многое теряют". К сожалению, - это так.
Впечатления детства - самые яркие в жизни. Они озарены каким-то особенным светом радости, даже восторга. Несмотря на тяготы, какие пришлись на нашу долю.
Я не успел и не сумел в свое время рассказать обо всем пережитом своим детям. А теперь вот и внуки выросли. У них другая жизнь, другие заботы. Но придет пора, когда возникнет живой интерес ко всему прошедшему. Не столько к истории вообще, сколько к давним событиям, участниками и свидетелями которых оказались близкие люди.
Уже не осталось ровесников нашей мамы. Мои ровесники один за другим уходят в небытие. Они уносят память человеческую. Уносят бесследно и безвозвратно. Значит мне, пока есть еще силы, надо успеть поведать о том, что знаю. В надежде на интерес ко всему не только близких, но и многих других людей.
Я буду касаться пережитого мною лично, что до сих пор стоит перед глазами и снится по ночам. А еще того, что много раз слышал от мамы и бабушки, от других близких людей. Что прошло через мое сердце и стало частью меня самого.
Мне придется посмотреть на события давних лет сперва глазами ребенка, потом юноши. Но через этот первозданный взор часто будет просвечивать взгляд современного человека с какими-то, может быть сугубо личными, оценками.
То, что видел я, не дано в точности увидеть и пережить никому другому. И рассказать обо всем этом, "так, как я хочу", смогу только я.
Я не стану выбирать события по их важности либо общественной значимости. Единственной меркой будет тут яркость впечатлений. Что лучше запомнилось, что оставило наиболее глубокий след, - о том и пойдет речь.
Для меня очень важно отразить дух той поры, подробности жизни и быта людей. И не важно, что эти люди ничем не знамениты. Здесь меня вдохновляют слова М. Пришвина: "Как подумаешь иногда усталый, каких маленьких людей собираюсь я описать, оторопь берет: зачем, кому это нужно? - и бросишь. А потом соберешься и думаешь, и опять за свое: большие люди, думаешь, сами расписываются на страницах истории и у них имеется множество слуг, которые не дадут им исчезнуть. Но тихий скромный человек так-таки и сходит на нет, такой хороший, милый мне человек и вот нету до него дела.
Досада взывает новые силы и, думаешь - а вот оттого и не дам я тебе от нас исчезнуть, живи, любимый человек, живи!".
Все записи в моих тетрадях - знаки своего времени. Время уходит - стираются знаки. Но остаются люди, которым интересно знать, как это было раньше. Самим названием трилогии, я хотел подчеркнуть: как написано, так и было. Как было, так и написано. Имея в виду, что тут все правда. Даже в тех местах, где я пытаюсь зримо воссоздавать давние события, где, как говорят, присутствуют элементы творческой фантазии, правда остается незыблемым принципом.
Я не могу определить жанр своего повествования. Но знаю точно, - это не мемуары. Скорее история жизни, которая прожита мною, моими родными и близкими, моими ровесниками.
Мне хотелось с особой подробностью и этнографической точностью отразить жизнь и быт нашей деревни за первую половину теперь уже прошлого века.
Много страниц в моих записях посвящено нашей бабушке - неграмотной пожилой женщине - человеку беспредельной доброты и необъятной души. Ее щедрость, острый ум, постоянную заботу о ближнем, - до сих пор, полвека спустя после кончины, помнят и ценят все знавшие ее люди. Именно по рассказам бабушки, я писал о ее горькой доле, о других событиях дореволюционной поры. Не из школьных учебников, а от нее, не знавшей ни одной буквы, я еще в раннем детстве услышал сказки Пушкина, "Конька Горбунка", сказки о Кощее Бессмертном и бесконечные рассказы про Бову Королевича. От нее по наследству достался мне дар Божий - любовь к русской словесности, к простому крестьянскому слову - всегда меткому до афористичности. Мне хочется с гордостью повторить здесь слова Виктора Астафьева - я тоже "бабушкин сын".
Рассказ ведется при строгом соблюдении хронологической последовательности в изложении событий. Эти события, как бусинки, связаны нитью повествования и нанизаны в строгой временной очередности. Поэтому не случайно в подзаголовке значится: хроника...
Из этого правила есть исключения, когда речь идет о некоторых близких людях, об их непростой драматической судьбе. Тут я нарушал хронологию и доводил рассказ до конца; подчас трагического.
Для удобства пользования, весь текст разделен на три книги с простыми непритязательными названиями: "До войны", "Война", "После войны".
Я старался не столько рассказывать о прошлом, сколько показывать его, чтобы читатель мог все представить наглядно и живо.
Мне приходилось употреблять многие старинные слова и словосочетания, которые, наверное, неизвестны молодым читателям. Впрочем, эти слова, все до единого, есть в словаре Даля. Я не мог без них обойтись, потому что они часть моего разговорного языка, языка моих односельчан в пору нашего детства.
Мне хотелось, чтобы каждый человек, настоящий ценитель русской словесности, обратил внимание не столько на то, о чем написано, но, главное, как.
Удалось ли это, - судить не мне. Но я стремился к тому, чтобы каждая фраза воспринималась без отторжения и не оскорбляла слух. Получилось ли так, не знаю. Однако для меня всегда была важна и доставляла удовлетворение сама работа. В некоторые трудные периоды жизни, она была просто спасительной.
Тут мне вспомнились слова Гаршина: "На свете есть только одно истинное безотносительное счастье - удовлетворение работника, когда он, погруженный в свой труд, забывает все тяготы жизни, а закончив его может сказать себе с гордостью: да, сегодня я создал благое".
Чтобы твердо сказать последние слова, мне предстоит еще много потрудиться. Возникает невольный вопрос, - хватит ли сил? Загадывать на будущее не берусь. Я речь веду о прошлом. Если написанное прочтут только дети и внуки, все равно я считал бы свой труд не напрасным. Но я тешу себя надеждой, что мои рассказы о об увиденном, выстраданном и пережитом будут интересны многим людям.
ПОСВЯЩЕНИЕ
Памяти жены -
Морозовой Антонины Михайловны.
Она ушла на вечный покой, не дождавшись публикации этой книги. Хотя очень надеялась, что мы вместе доживем до такого радостного дня и часа. Она мечтала увидеть изданную книгу. Потому что сама вложила немало сил и времени, помогая закончить мой многолетний труд. Она была первой читательницей, деликатнейшим критиком, - строгим и справедливым.
Библиотечный работник по профессии и библиофил по призванию, она лучше и быстрее любых словарей помогала в толковании многих старинных, теперь забытых слов и словосочетаний, предостерегала от излишней "цветистости" некоторых фраз, перегруженности эпитетами и метафорами. Хвалила сдержанно, но так тепло, ласково, с такой искренней заботой о "конечном результате", с такой любовью, что после ее добрых слов ко мне приходили новые силы и юношеский азарт; появлялось желание бесконечно улучшать каждую страницу рукописи только ради того, чтобы увидеть улыбку родного заинтересованного человека.
Она всегда делилась с окружающими всем, что имела, особенно жаром своей неистощимо богатой души. Лишь благодаря ее духовной поддержки, я сумел закончить главный труд своей жизни.
Она очень любила цветы и выращивала их целыми плантациями на своем участке. Она любила своих детей и внуков. Она любила людей. И её все любили.
Жаль, что мы не успели сказать ей при жизни много добрых и ласковых слов, жаль, что мало дарили цветов и улыбок.
Пусть эта книга хоть в какой-то степени будет данью её памяти.
Книга 1.
До войны
Я нежно болен вспоминаньем детства
С. Есенин
Часть 1. Хутор Алешня
Сперва была только речка Алешня, окаймленная зеленью заливных лугов. Хутор появился гораздо позже. Но я хорошо помню наш хутор Алешня. Мои родители уехали оттуда в 1935 году, когда всех стали сгонять в колхоз. Было мне тогда чуть больше трех лет. От самого рождения и до этого срока меня никуда не вывозили, и никого из посторонних людей я не видел. Весь мир мой состоял из большой неказистой избы, почти половину которой, занимала русская печка, да просторного двора, окруженного множеством построек.
Все жилое тут возникло в начале двадцатого века, когда и в наше захолустье докатилась столыпинская реформа.
Дед мой, Семен Тимофеевич Морозов, был, видно, не из зажиточных крестьян. Иначе вряд ли его удалось бы переселить с хороших земель около деревни, в глухой лес. Правда, это безжизненное место облагораживалось широкой поймой маленькой речки с заливными лугами по обоим ее берегам. Вот в таком месте, за семь верст от деревни Понизовье, и получил мой дед столыпинский надел земли под хутор.
Видно пришлось ему с двумя братьями - Андреем и Сергеем - хорошо потрудиться, чтобы обжить этот воистину медвежий угол. К тому времени, когда я начал осознавать себя, все земли вокруг были распаханы, благоухал медовым ароматом большой яблоневый сад с пасекой, на заливных лугах паслись коровы и множество разной мелкой живности. От деревни к хутору успели проложить дорогу, большая часть которой называлась мостище - поперечный настил среди заболоченной, слабо лесистой равнины.
Потом, навсегда покидая хутор, когда мне впервые пришлось проехать на телеге по этому мостищу, главное свое впечатление, по словам мамы, я выразил словами: "Дыр-дыр-дыр...".
Но еще раньше и ярче мне запомнилось другое. Солнечный теплый день в конце лета. Большое картофельное поле недалеко от нашего дома. Бесконечно длинные борозды, через одну разваленные сохой. Темно-бурая земля уже подсохла и кажется на солнце золотисто желтой. На фоне этой свежераспаханной земли огромные белые картофелины, лежащие то в одиночку, то целыми гнездами. Я выбираю самые крупные, наполняю ими свое маленькое ведерко и важно отношу его в большую кучу на середине поля. Было ощущение настоящего счастья, если удавалось наполнить ведерко раньше, чем это успевал сделать кто-либо из взрослых.
Ласково светило солнце, весело жужжали пчелы, где-то высоко над головой шумел легкий ветерок. В ивняке на берегу речки паслись овцы. Слышались тихие голоса людей, торопливо убирающих урожай. Мне так хотелось, чтобы всегда вокруг были эти нескончаемые борозды с солнечно яркими картофелинами в них. До сих пор эти борозды снятся ночами.
Хутор Алешня принадлежал моему деду по отцовской линии. Привлекло его сюда не только тихое раздолье с заливными лугами, но и сама речка. Бабушка моя по материнской линии - Лукерья Павловна - не раз ехидно замечала, что у братьев Морозовых планы были воистину наполеоновские. Они собирались не только распахать и засеять все удобные земли вдоль поймы, не только думали превратить заливные луга в культурные пастбища и сенокосные угодья, но еще большие виды имели на речку.
Братья моего деда уже успели к тому времени отойти от крестьянских дел. Тот и другой закончили в городе Холме педучилище и, как говорили тогда, "пополнили ряды сельской интеллигенции". У них были свои семьи, жили и учительствовали они в разных местах: один в районном центре - поселке Плоскошь, а другой в больших селах, где имелись школы. Там при школах каждому выделялись казенные квартиры, где жили они с сентября по май месяц. А на лето все собирались вместе, и хутор Алешня становился многолюдным, как деревня. Моя бабушка Лукерья рассказывала, что именно ученым братьям деда пришла в голову мысль построить на речке плотину с мельницей. Да еще так, чтобы водяное колесо не только жернова вращало, но еще и вырабатывало электричество. Уже было присмотрено место чуть выше хутора, где после излучины река выходила напрямую к дому и низкие заболоченные места сменялись крутыми высокими берегами, поросшими соснами, а сама река пологими перекатами опять спускалась в болотистую низину, заросшую травами.
Вот в том месте, где высокие берега сжимали реку до размеров большого ручья, где вода особенно звонко шумела на перекатах, где русло было все сплошь вымощено камнями, именно на этом живописном месте и предполагалось построить мельницу. Хутор построили с учетом этого заранее облюбованного места. И землемер в свое время так обозначил границы хуторских владений, чтобы часть реки с высокими берегами и порожистыми перекатами вошла в земельный надел.
Учителя Андрей Тимофеевич и Сергей Тимофеевич приезжали на хутор Алешня в летние каникулы. Они часто вечерами, вроде как для прогулки, выходили на крутые берега речки. И каждый раз прикидывали: откуда будут брать камни, откуда рыхлый грунт для плотины, как все это укрепят бревнами из росших тут же неподалеку высоких стройных сосен. Планировали, как все это ловчее подвозить к берегу на лошадях, какие и где дороги надо проложить для удобства стройки.
Думали они и про наемную рабочую силу на тот момент, когда понадобится быстро перекрыть русло реки. Подсчитывали, сколько каждый сможет внести в это дело денег из своего учительского жалования. Даже речь вели про строительство тут же еще и лесопилки, которая приводилась бы в движение вырабатываемой электрической энергией. Думали дед мой и его братья также о строительстве хорошей дороги и в сторону деревни Понизовье - на запад, и в сторону большака Торопец - Холм - на восток. Чтобы эти людные места с деревнями и деревеньками вдоль тракта, как бы приблизились к хутору. Они надеялись, что со всех этих мест будут на хутор приезжать селяне молоть рожь, овес, ячмень. Уже подсчитывали барыши от этого промысла. А потом, когда и лесопилка станет рядом с мельницей, замышлялась торговля брусом и досками. Ведь лесов вокруг было не меряно. Не надо даже больших затрат на подвозку. Все рядом, только вали да пили.
Но планам деда и его ученых братьев не удалось сбыться. Нежданно-негаданно грянула революция.
***
Но хутор Алешня не сгинул. Он сумел пережить все передряги. Захолустье наше оказалось так далеко от бойких мест, что туда не дошли, не докатились громы войны и революционных потрясений. Хорошо возделанные поля, сад и пасека давали все надобное для жизни. Даже одежду шили из своих же холстов и сукна, вытканного долгими зимними вечерами тут же на хуторе. Не говоря про обувь: ее шил приходящий сапожник из выделанных дома телячьих шкур. Только валять валенки, тоже из своей шерсти, отдавали шаповалу в соседнюю деревню. Получилось так, что натуральное хуторское хозяйство лучше, чем городское и даже деревенское, приспособлено к жизни в годы войн и смут.
К началу 20-х годов хозяйство окрепло и приняло, как бы сейчас сказали, "животноводческое направление". Сама жизнь принудила к этому. На заливных лугах вдоль реки и на лесных покосах каждый год вырастало столько травы, что хватало для пастбищ и еще много оставалось на сено. К осени им набивали огромный сарай, поветь и другие свободные места под крышей.
Особую заботу у моего деда Семена вызывали лошади. Он любил их какой-то особой любовью и считал, можно сказать, членами своей семьи. В конюшню дед уходил надолго. Он не только задавал лошадям сено, подливал в длинные желоба колодезную воду, но чистил их, гладил, холил и с каждой отдельно разговаривал, как с человеком. Если лошадь надо было готовить к поездке в лес за дровами либо за сеном, то ей в кормушку подсыпалась еще и щедрая порция овса. Дед любил повторять, что не только человек, но и лошадь, если работает до пота, то должна и есть в охоту, иначе говоря, досыта.
Привилегированным "сословием" в конюшне деда были жеребцы. Коль не вышло ничего с мельницей да лесопилкой, накопленные деньги истратили на жеребцов. Покупались они не разом. И всегда необъезженными жеребятами. Воскресными днями и в праздники ходил дед по конным базарам да ярмаркам, приглядываясь к коням. Надо было выбрать не просто хороших выездных лошадей, но обязательно чистых кровей рысаков. И еще надо было смотреть, чтобы не попали масть в масть. Каждый из братьев подбирал по своему вкусу. Одному хотелось жеребца вороного, другому серого в белых носках, а третьему каурого. Но чтобы одной породы и росту примерно одинакового. Платили за коней "богатые" учителя - Сергей да Андрей, а мой дед Семен должен был в счет своей доли выхаживать жеребят и "доводить их до кондиции".
К тому сроку, когда жеребята были куплены, для них отдельно выстроили новую конюшню. Перед ней огородили большую зеленую лужайку под выгон, где дед потом выгуливал, объезжал лошадей; где они могли резвиться свободные от хомута и пут.
Это было в середине двадцатых годов. К тому времени жеребцы стали свободно ходить под седлом и в упряжке. Каждый из братьев приобрел по легкому тарантасу. Теперь они могли выезжать в город, либо по престольным праздникам до ближайших сел в церковь, а то и в гости. Тогда говорили, что у них на троих был один выходной костюм, а вот по хорошему жеребцу у каждого. Жеребцы отличались необыкновенной резвостью и выносливостью. Скоро о жеребцах братьев Морозовых заговорили во всей округе. Особенно после того, как на первых же бегах в уездном центре дед Семен оказался победителем и выиграл приз. На своем вороном, разукрашенном лентами, он приехал на хутор Алешня, как герой. Несколько лет спустя, именно этому вороному я был обязан жизнью.
***
Зима 1931 - 1932 годов выдалась суровой и многоснежной. На Hождество замело все дороги, и наш хутор оказался отрезанным от остального мира. Именно в такое время приспичило моей маме рожать. Житейское дело. Тогда не было нигде рядом ни больниц, ни врачей. Лечились домашними средствами, а при родах помогали бабки повитухи. Когда почуяли все домочадцы, что у мамы вот-вот начнутся схватки, отец запряг вороного в легкие санки и по заметенной дороге поехал до ближайшей деревни. Эта самая бабка оказалась воистину бабушкой, весьма пожилой женщиной, которая никак не хотела в такую стужу и непогоду не только ехать на какой-то дальний хутор, но из дому выходить не решалась. Отец Христом Богом умолял ее поехать, обещал заплатить и привести в целости обратно. Согласилась с большим трудом, и, кряхтя, стала одеваться.
Метель поутихла. На дороге кое-где сохранился еще санный след, и лошадь шла скорой рысцой. Доехали благополучно. Бабку отогрели в жарко натопленной избе. Напоили горячим чаем. А вот дальше все было плохо и тяжко.
Первые роды, говорят, всегда тяжелы. А тут еще выдалась двойня, и первый плод выходил как-то не так, не тем концом. После более полусуток мучений, когда и роженица и принимающая роды выли от изнеможения, удалось извлечь мою единоутробную сестру, но не живую. И вот тут мой отец услышал от повивальной бабки сквозь стон слова, которые всех привели в оцепенение: "Там есть еще ребенок, он живой его надо спасать. Мамку спасать надо. Акушерку надо скорей ... Я ничего не могу, сил моих нету...".
Дед Семен, сидевший около жарко натопленной печки, услышав такие слова, сразу стал одеваться. На ходу он крикнул моему отцу: "Вась, скорей запрягай вороного, поеду в Холм за акушеркой. А ты тут с бабами как-нибудь управляйся. Женку поддержи, утешь, как сумеешь".
До самого большака, чуть не десять верст, дед ехал по снежной целине. В деревне Борок он заехал к своей сестре Дарье Тимофеевне, попил чайку, подождал, пока немного отдохнет и покормится лошадь. А дальше, по уже наезженному большаку, несмотря на недавнюю метель, он гнал жеребца, как на бегах. Единым духом отмахал конь почти тридцать верст и остановил дед эту скачку только у крыльца больницы. Ринулся он в ноги первому встречному доктору и взмолился послать акушерку к умирающей роженице - своей невестке. Акушерка тут же сама стала собираться. Она по возрасту, да и по обличию сильно смахивала на повивальную бабку. Такая же сухонькая, маленькая, пожилая. Только разговор правильный городской и одежки тоже не деревенские: зима лютая, а она в пальтишке с лисьим воротником и в фетровых бурках. Пришлось заехать к ней на квартиру. Пока она переодевалась в вязанную шерстяную кофту, толстую суконную юбку и обувалась в просторные валенки с шерстяными носками, дед успел подкормить лошадь сеном и дал похрустеть овсом из прихваченной с собой торбы. Напоследок напоил он своего вороного чуть подогретой водой из большего ведра и был готов ехать.
Докторша вышла в овчинном дубленом полушубке с опушкой, укутанная поверх еще большим толстым шерстяным платком белого, чуть с желтизной цвета. Дед посадил ее в распушенное душистое сено к задней спинке легких своих саней, укрыл сверху огромным овчинным тулупом и сказал, чтобы дремала всю дорогу, а коль почует холод, то велел хорошенько шевелиться, насколько позволят маленькие сани и тяжелый тулуп.
Начинало смеркаться, и опять к ночи стал посвистывать ветер, поднимая вверх штопором снежные вихри.
Вороной отдохнул немного и, как будто понимая жизненно важную свою роль, быстрой иноходью, наперегонки с ветром, летел к дому. Дед отпустил вожжи и, отдавшись чутью лошади, только изредка подбадривал ласково: "Ну, давай, давай, не подведи, родимый!".
***
А в это время на хуторе Алешня ждали акушерку и торопились скорее да с толком все подготовить к ее приезду. В жарко натопленной избе заблаговременно накипятили и слили в большой ушат несколько ведер горячей воды, прикрыв посудину чистым холщовым полотном. Достали и прогладили паровым утюгом белые, только недавно вытканные холсты, чтобы застелить ими кровать для роженицы, подготовили из чистых, но уже поношенных холщовых рубашек пеленки для младенца. Хотя мама, напуганная гибелью девочки, с суеверным страхом, сквозь стоны от непосильной боли, отговаривала всех что-либо готовить для ребенка.
Руководила всем повивальная бабка. Отец,сидя у постели мамы, как мог, утешал ее, стараясь облегчить муки.
Потом он собрал все, какие были лампы и фонари, принес из амбара бутыль с керосином и стал готовить хорошее освещение. Заправил большую десятилинейную лампу с абажуром, протер несколько раз газетной бумагой закоптелое стекло, добиваясь его прозрачной чистоты, попробовал зажечь фитиль и только убедившись, что горит он ровно и ярко, отставил лампу в сторону, погасив огонь. То же самое проделал он с маленькой семилинейной лампой и двумя фонарями "летучая мышь". Один из этих фонарей он сразу зажег и повесил высоко на слегу в сенях, чтобы там не спотыкаться. А со вторым вышел во двор.
Между тем на улице опять разыгралась метель. Темень стояла такая, что, как говорят, хоть глаз выколи - ничего не видно. Даже фонарь в этой снежной круговерти освещал не больше, чем на полшага вокруг. Только в дровянике за ветром еще можно было что-то различить. Отец подошел к запорошенному снегом штабелю дров. Набрал из него охапку сухих березовых поленьев и принес в дом. Он ходил за дровами еще несколько раз. Их требовалось много, чтобы поддерживать в доме тепло так нужное для роженицы. А исстрадавшаяся в муках мама уже совсем обессилела и перестала кричать. Только глухие редкие стоны слышались из-за занавески, отделявшей ее кровать от остальной части дома. Отец не выдержал этой гнетущей обстановки, взял фонарь и вышел снова во двор. Прислушался, но кроме воя ветра не уловил ни одного звука. Тогда он взял широкую лопату и стал разгребать снег. Перво-наперво отрыл сугробы от крыльца, потом проложил дорогу до самых ворот и очистил от снега подъезд к воротам снаружи. Открыл настежь ворота и снова подчистил остатки снега. Хотел грести снег дальше к дороге, но увидел, что бесполезно. Все, что расчистил у ворот и во дворе, оказалось снова в сугробах. Снег не только валил сверху, но, подхваченный усиливающимся ветром, лавинами катился по двору, переметая тропинки и заполняя хоть ямку- выбоину у ворот, хоть длинное крыльцо амбара.
Отец с фонарем, который еле удерживал в руках под порывами ветра, вышел за ворота. По колено в снегу прошел несколько десятков шагов к дороге. Там начинался лес и еле обозначилась, накатанная прежде, колея. Ветер в лесу приутих. Только вершины высоких сосен шумели где-то в поднебесье.
В этот момент какой-то посторонний звук, еле слышный, добавился к шуму ветра. Как будто далеко что-то дзинькало. Сперва изредка, а потом все чаще. Тут отец сообразил, что слышит звон поддужного колокольца, прорывающийся сквозь свист бури. Он хотел бежать навстречу, а потом ринулся к дому, чтобы предупредить всех. Вбежал в избу, обдав переднюю холодным туманом, и крикнул только одно слово: "Едут!". А затем, размахивая фонарем, побежал обратно за ворота. Звон колокольчика стал уже хорошо слышен и по тому, как он часто, надрывно заливается, было ясно, что вороной чует жилье и спешит домой, выкладываясь изо всех сил. Скоро в тусклом свете фонаря отец увидел скачущего галопом жеребца и прыгающие по сугробам легкие санки с седоками. Только за воротами, уже во дворе, галоп сменился легкой рысью, а затем дед резко остановил взмыленную лошадь у самого крыльца.
-Ну, как ты, живой? - невольно вырвались у отца обычные в таких случаях слова.
-Я то живой, - хриплым застуженным басом ответил дед, не знаю как докторша. И Воронка, кажется, загнал до полусмерти. Но он молодец, коняга. И тянул споро, и дорогу держал сам. Спасло только то, что я вожжами даже пошевелить не смел. Я, ученый! Не раз бывал в таких переплетах. Тут коню доверяться надо, иначе гибель!
-Пойдемте скорее в избу, давайте я помогу.
Отец кое- как извлек из саней окоченевшую докторшу, которая c трудом сделала первый шаг: не держали отсиженные ноги.
-Думала, не доедем. Слава тебе, Господи, все- таки добрались.
Пока докторшу поили горячим чаем с медом, пока она потихоньку еле-еле
отогревала свои скрюченные ледяные пальцы и кисти рук, бабка повитуха хлопотала у роженицы и готовила все, что надо для помощи в этих затянувшихся родах. Докторша-акушерка подсказывала, прихлебывая горячий чай: то одно принеси, то другое сделай, то третье.
А затихшая перед тем мама снова застонала все громче. Дед в это время скинул тулуп и, оставшись в одной фуфайке, сказал отцу: " Тут бабы разберутся. А мы пойдем приберем коня. Досталось ему, бедняге. Такую даль отмахал за день, не глядя на вьюгу".
Воронок, стоя в упряжке, исходил паром. Сразу прикрытый теплым тулупом, из-под которого только что выбралась докторша, конь нетерпеливо заржал, ожидая, когда освободят его от хомута и оглоблей.
Отец быстро распряг лошадь, а дед, взяв коня под уздцы, отвел его в теплое стойло. Вот там и началась главная работа. Сначала всего коня - от пушистой гривы и до хвоста - протерли несколько раз мешковиной, как бы разглаживая складочки кожи и неожиданно выступившие ребра на недавно гладких боках.
Потом долго его чистили щетками от холки и до самых копыт. Дальше дед приказал принести суконную попону и аккуратно укрыл ею жеребца. Теперь надо было его очень осторожно напоить и накормить. Отец принес два ведра чистой воды: одно ледяной прямо из колодца, а второе - чуть подогретой из дома. Не успел все это разом вылить в желоб, как конь принялся жадно пить, процеживая воду сквозь зубы и пофыркивая временами. В кормушку, справа от желоба, дед положил зеленого душистого сена, специально выбрав, какое получше. Вороной сразу бросил питье и стал энергично хрумкать. Отец с дедом долго любовались этой трапезой, красивой, но сильно уставшей лошади. Потом дед принес полкадушки чистого отборного овса и высыпал все это в кормушку слева от желоба с водой. Но конь не набросился на овес. Он все еще аккуратно выбирал небольшие ровные клочки сена и прилежно пережевывал. Подъев сено, наконец, дошла очередь до овса. Но перед этим вороной снова приложился к желобу с водой и очень медленно пил мелкими глотками. Затем перешел к кормушке с овсом и уже не жадно, не торопясь, мягкими подвижными своими губами, подбирал крупные зерна, гулко хрустел да пофыркивал носом.
Обихаживая жеребца и залюбовавшись им, отец мой и дед не заметили, как пролетело довольно много времени. Разом оба подумали, а отец вслух произнес "Как- то там роженица..." И в этот миг дверь хлева распахнулась. Споткнувшись на пороге, ввалилась простоволосая повивальная бабка с криком: "Мальчик, мальчик... Слава Богу, живой... не богатырь, но докторша сказала, что должен оклематься".
В доме отец с дедом услышали глуховатый, но довольно громкий плач новорожденного и дед сказал приободряюще: "Коль так голосит, значит выживет".
Вот так я родился. Произошло это событие в 1932 году, накануне Рождества Христова.
Отцу меня показали только на другой день. И тут он сам увидел, что действительно новорожденный не богатырь. Но не это было главным. Самое важное то, что и мама, и сын живы, а значит поправятся со временем. Так сказала акушерка и вселила веру в души всех домочадцев.
Ей за помощь в родах, за спасение сразу двух жизней собрали много разных подарков. Как заявил мой дед, чем богаты, тем и рады. В большую платяную корзину поставили глиняный горшок с медом, уложили завернутые в белую холстину толстые пласты шпика, миску застывшего внутреннего сала со шкварками, круглый оковалок коровьего масла, завернутый в кисею, и разной прочей снеди. Все уложили в возок, усадили рядом докторшу и дед бережно укрыл ее еще новым легким тулупом. "Это тебе на память про нас и в знак особой благодарности" сказал он с дрожью в голосе. А потом добавил: "Небось, не первый такой случай и не последний. Придется когда еще ехать в стужу, вот укроешься своей теплой одежкой". Докторша аж прослезилась растроганная...
Отдохнувший за ночь и хорошо накормившийся вороной уже нетерпеливо подтанцовывал в упряжке, перебирая копытами. Отец в длинной шубе и валенках ждал конца прощанию, всем своим видом показывая полную готовность к дальней дороге
Вьюга к утру утихла и уже из-за леса, сквозь редкие тучи проглядывало солнце, покрывая тонкой позолотой острые верхушки сугробов.
"Ну, тронем, что ли, потихоньку" - сказал отец, устраиваясь половчее в передке саней, - "Нам бы только шажком до большака добраться, а там я мигом домчу вас домой" - сказал он докторше.
Дед, тем временем, с трудом отворил промерзшие насквозь, запорошенные снегом ворота и рукой дал знак, что можно ехать, а вдогонку только вымолвил тихо: "Ну, с Богом!"
***
На свет-то меня произвели, но надо было еще, как теперь бы сказали, узаконить существование. Для этого требовалось совершить два обряда: окрестить в церкви и зарегистрировать в сельсовете. Задумали все сделать одним разом и, не откладывая в долгий ящик.
Но уже через неделю планы пришлось менять. С регистрацией ждать было нельзя и к тому же ее можно сделать без ребенка. Поэтому, как только после бури снова накатали дорогу, отец запряг того же Воронка и поехал в нашу ближайшую деревню Понизовье, где находился сельсовет. Там он и получил мое свидетельство о рождении Љ 4/3 , выданное Жидулинским сельсоветом Холмского района Западной области РСФСР. Сейчас это слежавшийся и распавшийся на четвертины, пожелтевший от времени листок с почти неразличимыми записями.
Рядом со свидетельством у меня хранится снятая от руки его копия тоже более чем сорокалетней давности, но без повреждений. Из копии можно узнать, что в книге записей актов гражданского состояния о рождении за 1932 год 14 числа января месяца произведена соответствующая запись о рождении 6 января 1932 года Морозова Виталия Васильевича. Тут же названы родители: отец - Морозов Василий Семенович и мать - Морозова Евгения Ивановна. Местом рождения обозначена деревня Понизовье. Видно уже тогда, за несколько лет до сплошной коллективизации в наших краях, хуторов власти не признавали, и они были обречены на погибель.
После регистрации оставалось еще провести крестины. Родители давно договорились с будущим крестным отцом и крестной матерью. Согласились взять на себя эти хлопоты тетя Оля - наша родственница по материнской линии, и дядя Павел Кудрявцев - бывший сосед Морозовых в дохуторское время. Когда отец регистрировал мое рождение, заехал в каждый из этих домов, еще раз подтвердил договоренность, сообщив, что младенец появился на свет Божий к положенному сроку, хотя и в тяжких муках. Ему надо время, чтобы выправиться и окрепнуть. Иначе и поездку в церковь не выдержит. Ведь ехать надо либо в село Волок, либо в село Зуево. То и другое в 10-12 верстах от нашей деревни. Да от хутора еще 7 верст. А зима лютая, дороги позаметены. Так что решили не рисковать, выждать какое-то время. Отец сказал, что крестины сына, скорее всего, будут после Крещения Христова, а точнее обещал сообщить позже.
Меж тем солнце стало все выше подниматься над горизонтом и в иные дни светило по-весеннему ярко. По краю обращенной на юг крыши дома появились длинные ледяные сосульки, с которых заметно капало в полдень.
Воспользовавшись хорошей погодой, пришла на хутор навестить меня новорожденного и свою дочь роженицу, бабушка Лукерья. Была она недолго, и вот с ней-то наказали будущим кумовьям, что крестины надо провести на следующей неделе, примерно в конце января - начале февраля 1932 года. К этой поре в селе Волок уже успели сжечь барский дом Кушелевых (их родовое имение), но церковь еще стояла. Вот в ней и договорились сотворить обряд посвящения меня в православную веру. Отец с утра пораньше запряг Вороного в широкие сани - розвальни, положил туда много сена, постелил стеганое ватное одеяло и усадил маму со мной, укутанным в разные одежки. Выехали на рассвете. В Понизовье забрали кумовьев и по хорошей гладкой дороге не заметили, как добрались до Волока.
В том помещении церкви, где находилась купель, было жарко натоплено. Крестная, тетя Оля, взяла меня на руки и, почуяв тихое то ли сопение, то ли что-то похожее на мурлыканье, сказала на ходу: "Вроде живой крестник! Небось, и дальше выживет...".
А дальше, говорят, она еле нашла меня в ворохе разного тряпья, которое постепенно снимала, как капустные листья с кочана. Когда добралась до моего хилого тельца, то сказала то ли с тревогой, то ли с юмором: "Крестник-то размером с рукавицу... Ну, даст Бог, вырастет и не заметишь. Только бы здоровый был, наберет и росту и весу. На все воля Божья!".
***
После моего появления на свет, мы прожили на хуторе Алешня еще два с половиной года. В Понизовье уже давно существовал колхоз. Только редкие сельчане, которые не хотели и не могли принять новые порядки, - исчезли: либо затерялись в Ленинграде, либо, кто побогаче, оказались причислены к сословию кулаков и высланы в Соловки.
Мои родители старались остаться на хуторе, как можно дольше. Дед не уставал повторять, что переезд со всем хозяйством - как маленький пожар. Но больше всего он цеплялся за хутор, спасаясь от колхоза. Туда гнали, не спрашивая согласия. Не раз приезжал председатель колхоза и требовал писать заявление. Но дед всякий раз находил отговорки. Он ведь знал, что главное дело жизни - жеребцов - тут же, как тогда говорили, обобществят. А попросту - отберут и поставят в общую колхозную конюшню. И никто их там уже не почистит, не погладит каждый день, никто не насыплет в кормушку отборного зерна. Дед бывал в колхозной конюшне и видел, каким прелым сеном кормят там не только коров, но и рабочих лошадей. Потому он все откладывал переезд. Последний раз появилась к тому серьезная причина. С началом санного пути зимой 1934-1935 года отца мобилизовали на очистку от леса территории будущего Рыбинского водохранилища. Мобилизовали вместе с лошадью, запряженной в сани с подсанками, на вывозку леса. Желания тогда не спрашивали. Приехал уполномоченный из района с портупеей поверх полушубка и наганом на широком ремне, вручил повестку и ускакал. На сборы были даны одни сутки. Лошадь, сбруя, харч на дорогу для себя и для коня - все приказано взять свое. Правда, какие-то деньги обещали платить за работу. Но, как потом оказалось, этих денег не хватало даже себе на еду. Какие уж тут заработки. Хорошо, что всем мобилизованным лошадям давали хоть плохого казенного сена. А люди должны были питаться на свои гроши, которые платили за тяжелую работу от зари до зари.
Всю зиму отцу пришлось проработать на чужбине, жить в бараке, питаться впроголодь. Зато дед на разговоры о переезде в деревню и вступлении в колхоз отвечал одинаково: "Пока Васька там на казну вкалывает, никуда не поеду. Да и сил моих нет перевозить такое хозяйство. А колхоз никуда не денется. Как все, так и я. Коль силой погоните, упираться не буду...".
Впрочем, отсрочка получилась только на год. И то, слава Богу!
***
Все, что касается истории моего рождения, напоминает пересказ старого полузабытого кино. Бабушка, мама, крестная не раз то с грустью, то с легкой усмешкой рассказывали мне эту историю. Вот и получилась картина, которую я попытался изобразить. Так было на самом деле, либо чуть иначе - какая разница. Важно то, что я родился. А ведь мог сгинуть вслед за моей единоутробной сестрой. Тут помогло выжить упрямое нежелание моего деда Семена вступать в колхоз. Не будь такого упрямства, не будь жеребцов, и под угрозой оказались бы сразу две жизни - моя и мамина. Но выжили.
Мне суждено было на хуторе Алешня стать на ноги, научиться шагать и даже кое-что запомнилось с тех давних пор.
***
Большая наша изба, закопченная изнутри, к тому времени заметно опустела. Зимой, кроме нас с мамой да деда, там никого не было. Братья деда где-то учительствовали. Отец извозничал в дальних местах. Тогда в нашей избе мне запомнилась огромная русская печка, занимавшая весь ближний угол у входа. По утрам эта печка пылала жаром, весело потрескивая горящими поленьями, и даже изредка выстреливала раскаленными докрасна углями. Зарево от топящейся печки освещало всю избу, и дед в это время гасил лампы, приговаривая каждый раз, что кончается керосин.
С рассветом мама шла убирать и кормить скот во дворе, дед в такое же время шел к лошадям, готовил дрова, возил со стогов сено, либо занимался другими делами на улице. Я один оставался в большой полутемной горнице с маленькими заиндевелыми оконцами. Было страшно, и я тоже просился во двор. Маме ничего не оставалось, как брать меня с собой. До сих пор помню тяжесть множества одежек и такое ощущение, что трудно шевелить руками. Зима стояла лютая, и мама боялась меня простудить. Вот и кутала без меры. Хотя мне такие одежки сильно не нравились: спотыкался и падал на каждом шагу, а мама еле успевала вытаскивать из сугробов.
В этих наших хлопотах по хозяйству для меня находилось только одно удовольствие - рыбалка. Задав корм скоту, мама брала меня за руку, и мы потихоньку тащились к речке, где у деда всегда стояла мережа из прутьев, которая в наших краях звалась норот. Мы спускались по тропинке в снегу на лед, находили полузапорошенную прорубь, а в ней шест с привязанной невидимой ловушкой. Мама топориком обрубала лед по краям проруби и, когда там начинала свободно плескаться вода со множеством мелких льдин, кувыркающихся на быстрине, вынимала норот. Открыв затычку в хвостовой части, мама вытряхивала на лед пяток маленьких налимчиков - наш обычный улов. Я радовался ему, издавал восторженный визг, стараясь взять голыми руками скользких брыкающихся рыбок. Мама их собирала в маленькую корзинку, прихваченную для такого случая, норот возвращала обратно в прорубь и мы шли домой. Перед самым домом я брал у мамы корзиночку и бежал к деду показать свой улов.
Дальше ждали тоже интересные дела. Этих рыбок мама тут же потрошила, а потом мы с ней их по-хитрому жарили на сковородке. Сначала мама большим острым ножом отрезала розовые тонкие ломтики шпика, раскладывала на сковороде и ставила сковороду в печку. Там сало сразу начинало потрескивать, шипеть, скручиваться в трубочки, а некоторые его кусочки чуть не выпрыгивали на угли.
Потом на раскаленную сковороду клались очищенные рыбки. Они жарились совсем не долго на одном боку, а затем переворачивались на другой. Заблаговременно мама взбивала яйца и разбалтывала их со сливками, которые снимала деревянной ложкой из глиняного кувшина, заполненного молоком. Дальше это все заливалось с гулким шипением и треском на раскаленную сковороду, где жарились рыбки, и сковорода опять ставилась на угли. Скоро яичница начинала трепетать, как живая, слегка подрумяниваясь с самого горячего бока. Когда она покрывалась густой ярко коричневой корочкой, сковорода вынималась из печки. И тут же у нас с мамой начинался пир. Эту очень вкусную яичницу с рыбой мы уплетали, прикусывая черный чуть сладковатый хлеб, который нарезался не толстыми, но большими краюхами. А мне еще мама наливала в белую фарфоровую кружку с розовыми цветочками - холодного молока с желтыми пятнышками сливок наверху. Я почему-то не любил сливок и старательно сдувал их на край кружки.
Покормив, мама швыряла меня на теплую печку, а сама опять уходила хлопотать по хозяйству.
Не один раз мне одному приходилось подогу скучать на печке. Там всегда темно и страшно. А еще - оттуда нельзя убежать. Потому что слезть с этой верхотуры не было никакой возможности. Меня со всех сторон окружали теплые либо горячие кирпичи, совсем одинаковые, а потому неинтересные. Другое дело - единственная стена из толстых бревен и потолок из байдака. После улицы они казались особенно теплыми и сплошь чернели впотьмах. Только потом, когда глаза привыкали к темноте, начинало казаться, что и на печку проникают какие-то отблески света из окон. Постепенно обнаруживались отдельные доски на потолке и бревна на стене с полосками жесткого щетинистого мха между ними.
Скоро я заметил, что стена и потолок не черные, а какие-то разноцветные, правда, в темных тонах. Среди полос разных оттенков темно-серого, коричневого, золотисто-желтого цвета стали выделяться округлые сучки. Из этих сучков, извивов старого дерева, разных отметин топора и рубанка, возникал рисунок, который я мог рассматривать часами. Иногда так и засыпал, пригревшись на теплых кирпичах.
Бывали случаи, когда на улице лютовал мороз или вьюга не давала выйти во двор. Тогда мне целыми днями приходилось проводить дома. Особенно не любил я темные дни. Они казались бесконечно длинными.
Мама, не глядя на погоду, должна была кормить многочисленную живность, таскать воду из колодца, заниматься множеством других дел на улице. Там же, в мужских хлопотах и заботах, проводил целые дни дед Семен.
Я сильно скучал один дома. Игрушек тогда никаких не было. Слоняться по избе или смотреть в заиндевевшее окно на шумящую за стеклом метель - скоро надоедало. Один раз я заметил на полу у печки большую кучу дров, приготовленных на утро. Тут же рядом валялись россыпью много тонких сосновых лучинок на растопку. Некоторые из них сочились янтарными капельками, липли к пальцам и остро пахли смолой. Вот из этих поленьев и лучинок я приохотился что-нибудь строить. Дед часто подтрунивал, глядя на мои избы пирамидальной формы, и говорил, что таких домов не бывает. Я с ним не спорил, но строил все ступеньками, лесенкой, потому что так было интересно. А обычные дома мастерить не хотелось. Вот и выдумывал что-то такое необыкновенное.
Было у меня в часы одиночества еще одно занятие. В нашей избе чуть не во всю стену висела карта мира. Как теперь я понимаю, пригвоздили ее к нетесаным бревнам еще в давнее время ученые братья моего деда. У меня остался в памяти ярко-синий рисунок карты, на котором зеленела и, местами отдавала коричневым цветом разных оттенков, полоса от потолка и до самого пола, суживающаяся и сходящаяся на клин внизу. Потом дед как-то объяснил мне, что синее - это все моря - океаны, остальное суша. Она тоже двояко изображалась: где зеленым цветом - там, значит, равнина. А где коричневыми кудряшками разных оттенков - там горы. Для меня наибольшей горой, какую одолел сам, был высокий берег реки. С него я скатывался на маленьких саночках - дровеньках. Но дед потом объяснял, что настоящие горы - высоченные: смотришь на их вершины - шапка с головы валится. Там всегда зима, кругом белый снег и лед, а растений никаких. И никого живого. Только птицы летают, и то не все. Мелким пичужкам туда не добраться. Залетают туда большие сильные птицы орлы, похожие на наших ястребов. И могут туда подняться только очень сильные люди. Но они там бывают недолго. Поглядят вокруг, полюбуются и обратно вниз. Так рассказывал про горы мой дед, который в горах никогда не был и не собирался туда.
После таких разговоров, оставшись один, я мог подолгу рассматривать карту. И каждый раз видел что-то новое.
Один раз, в самом низу карты, на том месте, где по теперешним моим представлениям находится остров Огненная Земля, я обнаружил дырку. Сунув туда палец, донышка не нашел. И тонкая лучинка влезла в дыру чуть не вся без остатка. Приходилась дыра как раз на промежуток, где колючий мох отделял одно бревно от другого. Дыра надолго оставалась для меня загадкой.
Перед вечером, когда косые лучи низкого предзакатного солнца, отразившись от побеленной печки, тускло освещали карту, я частенько рассматривал синие полосы океана, зеленые равнины и золотистые кудряшки гор. И каждый раз, находились какие-то особенные места, новые краски, подробности. Однажды я присел на корточки около карты и протянул руку, чтобы сунуть палец в бездонное отверстие. Но оттуда стрелой выскочила маленькая серая мышка. Я даже вздрогнул от испуга. А мышка исчезла где-то под шкафом. Так вот, оказывается, кто проделал эту дыру: мышка прогрызла. Тайны не стало, и сразу пропал интерес к дыре. Но проходил я мимо карты всегда с опаской. А вдруг опять оттуда мышка выскочит, да не маленькая, а большая. Мышей я боялся. А карту разглядывать не перестал. Потом работа с картами стала частью профессии. И все ровно какой-то детский привкус и такое же детское любопытство к картам осталось на всю жизнь.
***
Хоть редко, но бывали на хуторе Алешня особенные дни. Это когда мама, управившись со всем домашним хозяйством, заходила в избу, шумно захлопывала дверь, впустив облака сизого пара, и объявляла весело: "Все, теперь мы с тобой будем отдыхать!" Я уже знал, что впереди у нас не какая-нибудь тихая дрема, а много приятных занятий. В предвечернее время вся изба заполнялась золотистым светом, просеянным сквозь заледенелые оконные стекла. Свет ровно ложился на большой обеденный стол, намытый до желтизны, на широкие белые половицы, застеленные пестрыми домоткаными половиками. Лучи зимнего солнца зайчиками играли на серебристых ведрах со студеной водой, на посуде, на полке с книжками. Книжек было не много, но именно они больше всего привлекали меня. Потрепанные, невзрачные, с выпадающими листками, они манили не видом своим, а единственно тем, что их можно было читать. И мама читала. А я слушал, растопырив уши и почти не шевелясь. Не просто слушал, а еще смотрел, даже рассматривал. Ведь книжки-то были с картинками, почти с живыми. Это были тоненькие книжки в мягкой обложке вроде нынешних "Веселых картинок". Запомнилась одна из них под названием "Небылицы в лицах".
Небылицы в лицах,
Догоняет заяц лисицу,
И тут же нарисованы, как живые, пушистый длинноногий заяц, рыжая лисица, нахохлившийся очень смелый воробей, подбирающий крошки...под самым носом у большой белой кошки с черными пятнышками на носу и ощетинившимися усами. А на следующей странице совсем о другом:
И нарисована широкая с редкими листочками верба, увешанная множеством крупных груш.
Книжки в ту пору никак не вязались с хуторской обстановкой бедной крестьянской избы. Потому что мало было людей, знавших грамоту. И среди них мой отец, осиливший четыре класса церковно-приходской школы. А у мамы и того меньше - только три класса. И книжек в нашем доме, как говорят, по всем статьям быть не должно. Ведь не водились они в других домах. У нас были потому, что у деда оба братья - учителя. От них и книжки. Детских с картинками - мало. Но мне мама читала и "взрослые" книжки. С тех пор запомнились не раз потом слышанные стихи И.С. Никитина:
Не пора ль Пантелей постыдиться людей,
Не пора ль за работу приняться!
Промотал хомуты, промотал лошадей,
Видно по миру вздумал шататься.
Короток зимний день. Скоро начинало смеркаться, и мама убирала книжки обратно на полку. Но сама не уходила. Я забирался к ней на колени и просил рассказать сказку. И она рассказывала сказки, всякие страшные истории, после которых я никак не соглашался остаться в доме один, а шел вместе с ней и за водой, и в хлев.
Когда, закончив свои дела, мама вместе со мной возвращалась в избу и зажигала лампы, я постепенно отходил от страшных сказочных событий. Но уже на следующий день снова начинал клянчить: "Мама, расскажи сказочку". И снова она рассказывала без конца. Зато и запомнились вечера, проведенные вдвоем с мамой и наполненные сказочными фантазиями.
***
Когда отец возвратился с рыбинского лесоповала, они с дедом стали готовиться к переезду. Все в округе давно уже вкусили прелести колхозной жизни, а наше семейство продолжало числиться в единоличниках. Районное начальство давно вынуждало народ с дальних хуторов переселяться поближе к деревне. И вынуждали записываться в колхоз. А там сразу шло "обобществление" скота, за исключением одной коровы и разной мелочи, лишение надела земли. Не говоря про обязанность каждодневно ходить на казенные работы. И все бесплатно. Непонятное слово "трудодень" появится позднее. Не скоро, не так скоро, как надо бы, дойдет до колхозников истинный смысл этого чужого, неслыханного раньше слова. Не скоро поймут наши селяне, что работа в колхозе - та же принудиловка, какую по приговору суда выносили за самогоноварение.
Такие подробности колхозной жизни еще до переезда знал мой дед. Бывая часто по делам в деревне, еле сдерживая своего пританцовывающего жеребца в хорошей уздечке, дед не раз замечал, какими глазами глядели на него давние знакомые. Всем видом своим показывали, что ты, мол, не нашего роду племени. Если прямо не причисляли к кулакам, то уж в подкулачниках значили точно. А некоторые даже вроде бы обиду высказывали. Как будто дед виноват, что он пока еще сам хозяин, а они уже подневольные люди. Как будто не власть, а уцепившийся за свой хутор единоличник причина всех деревенских бед. Иной раз какой-нибудь нахлебавшийся самогонки встречный мужик шарахнется в сугроб из-под копыт жеребца, мерзко выругается матом да еще угрозы вдогонку накличет: " Скоро до всех таких доберутся! Да не в колхоз, а сразу на Соловки отправят!".
Все это потихоньку, неторопливо рассказывал дед возвратившемуся с дальних краев моему отцу. Рассказывал неспроста, а подводил к тому, что хочешь-не-хочешь, переезжать придется, и от колхоза никуда не денешься. А то и вправду на Соловки сошлют. Такое уже бывало.
***
С переездом надо было поторопиться. И не только потому, что угрожали власти. На дворе стоял март. Днем припекало солнце и текло с крыши, а ночами еще хорошо морозило. Снег по-настоящему пока не таял. Приближалась масленица. Дед Семен со своей молодой женой Марьей собирался последний раз пофорсить, покрасоваться на бегах, которые всегда устраивались в масленичную неделю. Уже нахолен - начищен Вороной, истосковавшийся в безделье. Приведена в порядок и обновлена ременная сбруя с множеством серебристых блях и подвесок.
"Вот сорву еще один раз приз и будем переезжать..." - заявил дед моему отцу и добавил- "Но придется поспешить. Надо успеть с переездом по санному пути. Хоть самое большое, громоздкое перевезти по снегу, а то по нашей дороге на телеге далеко не уедешь и много не увезешь. Разве что мелочевку какую. Хотя бы вас определить к бабе Лушке, а я повременю. С меня, как говорят, взятки - гладки. А ты молодой, тебя тут же за шкирку схватят. Да мне и переезжать некуда. Сперва избу перевозить надо. А вас твоя теща давно зовет. Вот и с Богом...!"
На том и договорились. Масленицу справить спокойно на старом месте, а с началом великого поста, пока держит зимняя накатанная дорога, начать переезд. Одного сена на несколько возов.
Дед еще собирался весной посеяться на хуторе, сколько успеет да сумеет, чтобы к осени собрать урожай, обеспечить семью едой на зиму. На колхоз не надеялся. Старался сам о себе позаботиться.
Очень жалел он всю скотину, особенно жеребцов. Кормил живность, как на убой. Благо корму заготовлено в достатке.
Он уже не раз видел коров да лошадей на колхозном дворе. Потом отец рассказывал, что у деда слезы катились из глаз от жалкого вида животных. Согнали, говорит, всех гуртом в одну кучу, о кормах не подумали. Потемнелое, часто смерзшееся сено с дальних лядин - вот и весь корм. Дед с горечью думал о том, как его рабочие лошадки, а особенно жеребцы выживут в тесных переполненных конюшнях. "Как представлю такое, сердце кровью обливается" - не раз сетовал он моему отцу.
Понимая, что ждет его и всех нас, дед строил, как он выражался, свои "планты". Он намеревался переездом нашей части семьи создать видимость, что тоже готов вступить в колхоз, а на самом деле думал "протянуть волынку", как можно дольше. Хотя хорошо понимал, что до бесконечности тянуть не дозволят. "Вы переедите, бумагу в колхоз подадите. От вас отстанут" - размышлял вслух дед - "А я тем временем тоже буду делать вид, что готовлюсь. Если начнут прижимать не на шутку, придется Марью к бабе Лушке отвезти, а мы с тобой потихоньку будем, пока тепло, разбирать избу, потом и другие постройки. Думаю, что лошадей у нас не тронут, иначе и переехать не на чем. Колхозные по нашей дороге порожняком не пойдут. Расчет только на своих. Я с ними еще на земле поработаю. Если куда на выезд понадобится, жеребцы при мне. Тебе тоже, коли нужда выйдет, приходи-бери любого. А перевозку дома и построек придется отложить до зимы. Твои дровни с подсанками приведем в порядок, еще одну пару таких же снарядим и в две подводы скоро перевеземся. Место для дома в деревне мне председатель уже показывал. Хорошее место. Все дома в ряд. Мой будет поближе к краю, где не так людно. Не люблю я людных мест. За домом обещано полгектара земли. Не густо, но лучше чем ничего. Может как-то приживемся. На все Божья воля".
Так рассуждал мой дед, предвидя крутой перелом в жизни. На самом деле перелом получился гораздо круче, чем это можно было ожидать. Трудное время наступало... Нехорошее время.
К лету 1935 года мы перебрались на хутор бабушки Лукерьи - недалеко от деревни Понизовье. Видно нас с мамой отец перевозил в последнюю очередь уже на телеге. Гладкая часть дороги в лесу, где ехали трусцой, не оставила никаких впечатлений. А вот мостище - совсем другой случай. Почти версту ехали по настилу, уложенному поперек дороги. Эта верста показалась бесконечно длинной. И протрясло меня так, что первое маленькое путешествие запомнилось надолго.
Бабушкин хутор был больше, просторнее, чем у деда. Он располагался на высоком крутом берегу реки с необычным названием Сережа. Самое удивительное, что никогда название этой реки не соотносилось с мужским именем. И слово река, и ее название- Сережа - у нас воспринималось в женском роде.
Сережа - речка маленькая. В летнюю межень, как говаривали у нас, ее могла перейти курица вброд. Зато весной вздувалась вода, как на дрожжах. Река выходила из берегов, заливала всю широченную пойму и превращалась по нашим меркам в настоящее море. Из деревень на том берегу уже никто не мог попасть к нам, потому что половодьем сносило единственный деревянный мост, а до прочного железного в селе Волок - полдня пути по непролазной грязи.
Речка Сережа окаймляла бабушкин хутор со стороны заката. С юга границей земельного надела служила липовая аллея протяженностью с полверсты. Ее у нас называли коротко и ласково - липки. В осеннюю непогоду вершинами липок шумел студеный ветер. А в летний полдень там всегда монотонно гудели пчелы, собирая свою "взятку" и одаривая нас светлым душистым медом.
Бабушкина усадьба окнами и крыльцом выходила на юг. А к северу от нее, сразу за надворными постройками, высокий берег круто спускался в обширную ложбину, которая называлась Водас. Большую часть Водаса занимали заливные луга - лучшие сенокосные угодья. Только на несколько приподнятых полосках попадались распаханные земли, где сеяли вику, овес и горох. Бабушке принадлежала меньшая часть Водаса, примыкавшая к усадьбе и отделенная от соседей, что располагалась севернее, хорошо накатанной дорогой к броду. Но и на этой части хватало сена даже в те времена, когда водилось много скота.
Я многих деревенских жителей этих мест расспрашивал, откуда взялось такое странное слово Водас. И никто ничего не знал. Потом вспомнил рассказы бабушки о частых ее постояльцах, которых привлекало гостеприимство и безграничная бабушкина жажда общения. Постояльцы всегда причислялись к "ученым" людям. Скорее всего, это были чиновники, приезжавшие по казенным делам. Бабушка вела с ними долгие разговоры. А главное - она умела внимательно слушать и, как сама замечала, набиралась ума. Потом и нам, своим внукам, бабушка передала очень многое, запомнившееся из тех давних разговоров.
Я думаю, один из таких ученых городских людей, вышел рано утром на крутой бережок у дома и удивленно - восхищенно произнес, глядя на затопленную широкую пойму реки: "Вода-с!". Еще вечером на реке стоял набухший синий лед, а к утру, она уже успела выйти из берегов. Тут невольно и вырвался возглас, как выдох- "Вода - с!". А рядом, наверное, оказался кто-то из деревенских людей, услышал такое слово, обращенное к бескрайней воде, и привязалось с тех пор за зеленой низкой местностью в долине реки это собственное имя: " Водас".
Может, так это было, а может иначе. Но самая живописная часть бабушкиного земельного надела, где буйствовало разноцветье трав, называлась Водас.
Совсем недавно я обошел вокруг бывшие владенья бабушки, и по приблизительным подсчетам получилось, что только пахотные земли на хуторе занимали не меньше десяти гектаров, да еще около пяти - заливные луга с лучшими сенокосами.
Сами хуторские постройки казались мне большим и сложным сооружением. Интересна история их возникновения и краха. История полная бед и несчастий.
***
Моя бабушка Лукерья Павловна вышла замуж в первый год двадцатого века. Она много раз вспоминала то время. И все отмечала, что была некрасивая, лицо рябоватое. А муж-то ей достался и красивый, и богатый. Только свататься он не на тройке подъехал, а пешком пришел. Потому что его родители и все родственники стеной встали против этого брака. Однако же брак свершился. Обвенчались молодые в небольшой деревенской церкви села Зуево, а жить им первое время пришлось в беднейшей избе вместе с отцом бабушки, горьким пьяницей и дебоширом.
Не о такой жизни мечтал мой дед Иван Федорович Афоничев. Его семейство было самым богатым и многолюдным в округе. Четверо братьев и трое сестер еще при живых родителях имели в своем владении несколько домов и все лучшие земли вокруг деревни Понизовье. На дворе у них водились стада коров, овец, свиней, разной птицы. Породистые рабочие лошади - битюги громадных размеров - сильно отличались от местного тягла соседей не только по внешнему виду, но и по силе своей: любая из них могла свободно тянуть по нашим мягким песчаным почвам двухлемешный плуг, только появившийся тогда в богатых крестьянских дворах.
Были во дворах Афоничевых и жеребцы на выезд, и породистые кобылицы с табунками жеребят-сеголеток.
Из такого семейства вышел мой дед Иван-младший среди братьев. И невеста ему была присмотрена в соседней деревне: говорят, хоть толстая да несуразная, но богатая - с возами разного приданого. И дом для младшего в семействе уже достраивался - не хуже чем у остальных братьев.
Но непокорным оказался дед Иван, не поддался нажиму родни, а сделал так, как сам порешил: женился по своему выбору.
Не могли ему этого простить родители. Все родственники от него отвернулись. Он был лишен наследства и чуть ли не проклят за такое вольничание. Остался без земли и, как говорят, без куска хлеба.
В это время за рекой открывали свое дело недавно появившиеся в наших краях евреи-лесопромышленники. Они успели уже понастроить несколько жилых домов для рабочих, достраивали высокое здание конторы. Судя по всему, собирались они и лес заготовлять, и пилить его на доски, и барки строить да сплавлять их по высокой воде. Дело разворачивалось большое, дед сразу понял, что не на шутку, и пошел наниматься на работу. Взяли его лесником. Даже за казенный счет приобрели ружье - двустволку тульских заводов. И квартиру казенную выделили в только что построенном доме недалеко от лесного массива, за которым должен присматривать дед Иван. Он любил лес, мог пропадать там целыми днями и за порядком следил исправно. Хозяева, довольные работой деда, хорошо ему платили. Бабушка рассказывала, что скоро они оборудовали квартиру, купили нужные предметы обихода, одежду, обувь и зажили, "как паны". На второй год дед соорудил рядом с домом хлев, другие надворные постройки и они обзавелись скотом. Скоро пошли дети. В этой квартире родились все трое: дядя Митя, тетя Дуня, а в 1910 году и моя мама.
Как раз тогда до наших мест дошла столыпинская реформа. Всем крестьянам стали выдавать земельные наделы. Получил такой надел и дед Иван. Недалеко за рекой, на очень красивом и удобном месте.
В первую же зиму, пользуясь своим положением лесника и добрым расположением хозяев, дед Иван купил лес, заготовил его, нанял мужиков и вывез по зимнему пути на другой берег, где намеревался возвести дом и другие хуторские постройки. Побуждал деда к большой стройке не только чисто хозяйственный расчет, но и стремление показать своим братьям, всем родственникам, отвергнувшим его, что он сам, своими руками сумел добиться благополучия и зажить не хуже богатой родни. Значит, и дом надо было строить большой, просторный, и все вокруг обустраивать основательно, с размахом.
Видно были у деда Ивана не только силы молодые, но и денежки, заработанные на службе у лесопромышленников. Рубили дом, хлевы, сараи, амбары сразу до десятка плотников. Дед щедро им платил, а бабушка всех сытно кормила. Но было поставлено одно условие: чтобы за лето все подвести под крышу. А в следующее лето дед мечтал отделать помещения и постройки, чтобы хоть поздней осенью окончательно переехать на хутор.
* * *
К августу 1913 года стройка в основном завершилась. Светился солнечной желтизной новый дом под тесовой крышей и просторный двор за ним. В зимней избе уже топилась русская печь, стояли вдоль стен широкие гладко струганные лавки, а посредине - большой обеденный стол.
На зеленой лужайке перед домом плотники заканчивали установку коновязи. Широкие ворота и калитка во внутренний двор открыты настежь для проветривания.
Стояла теплая солнечная погода. От липовой аллеи, доносился слабый медовый аромат. Парила река, заполнившая низкую пойму белесым туманом.
А на возвышенности, недалеко от усадьбы, сияла серебром островерхой кровли недавно обновленная деревенская часовня
Приближался престольный праздник в честь пресвятой иконы Одигитрии Божьей Матери. У нас его называли, просто - Егитрия. Каждый год этот праздник справляли в положенный срок 10 августа. К этому времени успевали закончить с сенокосом, а уборка урожая еще не начиналась. Неделя перед Егитрией, целиком занятая подготовкой к празднику, как бы отводилась Всевышним для дозревания ржи. И для отдыха людей перед началом тяжелой работы - уборки урожая, которая потом тянулась без перерыва до самой осени.
Дед Иван и бабушка Лукерья не торопились с переездом в новую усадьбу. Еще требовалось доделать много всяких мелочей; дому и другим постройкам надо дать подсохнуть. А главное - на телегах вброд через реку много не перевезешь. Переезжать они решили по санному первопутку, когда станет река и хорошо окрепнет лед. Тогда можно будет собрать толоку и за день - два все перевезти.
Но деду не терпелось перед всей округой утвердиться в новом звании землевладельца и справного хозяина. Он спешил, как говорят, "втереть нос" своим братьям, показать чего достиг именно трудом праведным. Дед хотел показать свои хоромы немедленно.
И решил он устроить новоселье, воспользовавшись престольным праздником. Готовился он к этому празднику загодя. Даже с напарником-лесником договорился, чтобы тот присмотрел неделю-другую его кварталы да лесосеки. Ведь надо съездить в город, чтобы купить сахарную голову, пряников, баранок и разных сладостей к чаю; добыть бочонок селедки и постного масла. Из-за реки, с казенной квартиры, надо доставить в новый дом картошку, овощи, разную посуду и утварь. Еще надо прорастить зерно, сделать солод и растворить бочку пива; присмотреть, какую овечку забить на жаркое ... Дел набралось много. Но все это, можно сказать, приятные дела и веселые хлопоты. Однако они сильно волновали деда Ивана. Последнее время он все чаще жаловался на усталость, на боли под левой лопаткой. Оно и понятно. Ему приходилось исправно нести службу лесника да еще надзирать за стройкой и самому там работать в неурочные часы. Нужен был пригляд и за всем хозяйством при казенной квартире. Все вместе требовало большой траты физических и душевных сил. А силы были подорваны еще тогда, когда все родственники разом отвернулись, не приняв его невесту, а потом и жену. Дед Иван не мог забыть обиды, нанесенной ему самыми близкими людьми. Не мог он забыть и простить неправедного родительского гнева. Да было бы за что... Женился не так, как хотели родственники. Велика ли беда? И все-таки с трудом пережили ее родственники деда Ивана. Их стремлению приумножать богатство дед нанес непоправимый урон. Вот и посыпались на него проклятия, и, как говорят, пустили его по миру, лишив не только вместе нажитого добра, но и законной земельной доли. Все тогда сделали вид, что не было в большом доме Афоничевых сына и брата Ивана. За несколько лет никто не полюбопытствовал жив ли он и его семейство. Перенести такое оказалось ох, как тяжело. Тогда впервые и занедужил Иван Федорович, хотя виду не подал. А в последний год стал жаловаться. Бабушка Лукерья женским чутьем своим поняла: что-то неладное творится с ее Иваном. Ходила по знахаркам, старалась ворожбой выгонять хворобу, но ничего из этого не вышло. Плох был в последний год дед Иван. Всю стройку только присматривал сам, а главную работу делали наемные люди. Он даже боялся один заходить далеко в лес. Был случай, когда в жару стало ему так плохо, что не чаял до дому добраться. Ручеек поблизости оказался - он и спас. Попил холодной водички, голову и грудь смочил, полежал в тени - немного отошла боль. Потом дома, узнав про такую незадачу, бабушка приструнила его ласково, и вперед наказывала делать обходы только с напарником.
Но тут закрутилась подготовка к празднику да новоселью в еще недостроенном доме.
***
До праздника оставались считанные дни. Все спешили управиться с предпраздничными делами.
Бабушка прибрала большую летнюю избу. Подмела все опилки и стружки. В какой уже раз веничком - голиком да еще с дресвой вымыла полы, вычистила золой старинный ведерный самовар и протерла его мягкой фланелевой тряпочкой с мятой клюквой. Он засиял так ярко, как будто солнце заглянуло в эту новую избу. На боках самовара проявилось множество медалей: самовар-то был настоящий тульский.
Много труда понадобилось и для чистки ножей, да ложек с вилками. Не тронутые с Пасхи, они успели покрыться ржавчиной. Бабушка тем же способом чистила все дресвой да песочком, а потом суконкой с золой доводила до блеска.
Мужики-работники вставляли в оконные рамы последние стекла, навешивали двери, прибивали ручки, доделывали разные другие мелочи.
Дед успел оповестить кое-кого из родственников в ближних деревнях, а сам готовился варить пиво. Уже проращенный солод, сплошным белым дерном занявший весь стол у печки в другой избе, растерт в рыхлую пушистую массу и высушен в печке. Теперь предстояло его размолоть, превратив в солодовую муку. Такая мука и была основным сырьем для приготовления пива. Потом еще требовался хмель. И свежий, недоспелый, и прошлогодний, насушенный впрок. Дальше делалось все просто, но не без некоторых хитростей.
Первым делом солодовая мука, тщательно перемешанная с хмелем, помещалась в большую дубовую бочку и заливалась крутым кипятком. Бочка закрывалась плотной холщовой тканью, и оставлялось все преть, настаиваться на сутки.
С утра на следующий день в печке нагревались докрасна на березовых углях небольшие, размером с кулак, камни. Потом солодовый настой хорошо перемешивался, и туда быстро опускались один за другим раскаленные камни. Они с гулким шипением падали на дно, а бочка опять плотно закрывалась. Если пива готовилось десяток ведер либо больше, то через день в бочку снова клались раскаленные камни.
Так получалось сусло. Теперь оставалось дождаться, когда оно немного остынет а затем, в чуть теплое, опустить растворенные в том же сусле дрожжи. Чтобы дрожжи начали быстрее и лучше бродить, дед добавлял в сусло дюжий кусок от сахарной головы. Он всегда говорил, что тут не надо жадничать: "И сусло надо делать густое хлебное из хорошего ячменя, и хмель класть отборный, и куска сахару не жалеть. Да еще надо знать такую тонкость: дрожжевую закваску никогда нельзя сразу лить в сусло. Надо растворить ее в большой глиняной корчаге, повременить малость, дождаться, когда дрожжи начнут ходить шапкой, когда будут готовы перехлестнуть через край, только тогда их лить в бочку. Тогда пиво будет справное. В закрытой холстиной бочке надо дать ему выходиться на холодке, а как пена начнет чуть-чуть оседать - вот тогда пиво можно считать готовым. И подстатить с ним следует так, чтобы эта готовность пришлась как раз на первый день праздника. Только в этот срок пиво лучший свой вкус нагуливает и хмельным по-настоящему становится. Дальше самое большее еще сутки-другие оно живет. А в жаркую погоду может уже на вторые сутки скиснуть. Так что тут настоящая сноровка надобна".
Дед, частенько готовивший хмельной праздничный напиток, постиг все мыслимые хитрости и умел делать пиво всегда без промаху. Тем и славился в округе. Этот раз пиво тоже готовилось точно к сроку.
* * *
В Егитрию с утра моросил дождик и от реки несло туманной прохладой. Но к полудню, когда начали съезжаться гости, выглянуло солнце и потеплело. Однако земля продолжала парить, пахло сыростью и прелой травой.
Перед домом, у коновязи, уже стояли с десяток лошадей, запряженных в самые разные повозки: от обычной телеги на деревянном ходу, до легкой брички на мягких рессорах. Лошади хрустели овсом и свежим зеленым сеном, попивая воду из длинного желоба. Тут собрались разных фасонов тележки, дрожки, двуколки на высоких дутых колесах и даже тарантасы сложной конфигурации. У лошадей были ослаблены подпруги и даже рассупонены хомуты. А седоки-гости в это время поочередно заходили в дом.
Они поднимались на высокое новенькое крыльцо и проходили в обширные сени. Тут все сияло свежевыструганными досками и смолистый запах древесины перемешивался с дразнящим ароматом кухни. Готовили в только что сбитой печке зимней избы и оттуда источались скоромные запахи вкусной еды.
Начиналось праздничное действо уже в сенях. Дед Иван встречал каждого гостя, низко кланялся ему, называя по имени и отчеству, а затем деревянным ковшом отодвигал хмель и белую пену к краю бочки, а с ее темной прозрачной середины черпал пиво, наливая в большую глиняную кружку и преподносил гостю ароматный напиток, весь в кружеве пузырьков.
На улице к полудню стало жарко, а в сенях царила прохлада и гости, окружив бочку, потихоньку беседовали, утоляя жажду. Хозяин то и дело подливал игристый напиток в кружки гостей, поддерживал с каждым свой особый разговор.
Все гости давно знали друг друга и хозяина. Не просто знали, а уважали деда Ивана за его непокорность, трудолюбие, умение не поддаться панике даже тогда, когда родные люди отвернулись, оставили в беде. Приехали как раз те ближние и дальние соседи, добрые знакомые, которые поддерживали семью деда в тяжелые горькие для него дни и часы. Дед с бабушкой жили открыто, на виду. И все трудные дела хоть дома, хоть у соседей вершили миром. Не даром у них часто была в ходу пословица, что "миром можно и батьку бить", или "на миру и смерть красна". Они всей душой тянулись к людям и люди платили им тем же. Ни одной толоки без них не обходилось, ни одной большой общей затеи. Зато и любили люди эту отвергнутую родственниками семью. Помогали, когда была нужда. Потому-то и дед хотел, стремился отплатить всем добром. Он собрал добрых людей не только потому, что был праздник, не только затем, чтобы показать новую усадьбу; он хотел отблагодарить всех за прошлое и как бы сделать каждому добро еще впрок. Дед спешил, торопился, он сильно боялся не успеть. Видно какое-то нехорошее предчувствие гнездилось в его душе последнее время.
А с другой стороны он радовался, что закончил начатое обустройство усадьбы, что у него теперь чуть не двадцать десятин земли и впереди целая жизнь. Ему не исполнилось еще и сорока лет. Трое малых детей требовали заботы. Дед знал, как сделать радостной и благополучной жизнь на этой земле. Он очень хотел создать хорошую жизнь для своей семьи, для себя. Хотел показать, что он многое может. И пиво гостям он разливал с такой доброй улыбкой, с такими ласковыми словами подавал каждому входящему пенный напиток, что гости тоже теплели в улыбке, довольные и умиротворенные.
Позвали к столу. Бабушка и подошедшие на подмогу женщины успели подготовить праздничные кушанья. За стол садились быстро и дружно. Гости давно проголодались. Большинство из них после раннего завтрака успели заехать к обедне в деревенскую часовню, чтобы помолиться Одигитрии Божьей матери. Потом пивком разожгли аппетит и, предвкушая обильную трапезу, шустро рассаживались за широким столом.
А на столе уже стояли большие продолговатые блюда с селедкой, густо приправленной зеленым луком и постным маслом; свежепосоленные огурцы в низких глиняных мисках; тут же прямо на столе лежали пучки зеленых луковых перьев с белоснежными луковичками на концах и очищенные головки чеснока с уже крупными, готовыми распасться дольками.
Посреди стола, на гладко струганных широких досках источали аромат целые горы нарезанного крупными ломтями только что испеченного хлеба с золотисто-коричневыми корочками и хрустящими горбушками. Как только бабушка притащила полуведерный чугунок с рассыпчатой картошкой, дед сразу стал обносить всех выпивкой. Да не простой, а настоящей Смирновской водкой из граненого штофа причудливой формы. Все разом выпили за пресвятой праздник в честь Егитрии, похвалили казенную водку и принялись за еду. По второй стопке, не сговариваясь, решили выпить за хозяев, за новую только-только отстроенную усадьбу, за благодатную землю, которая должна принести в дом счастье и благополучие.
Казенная водка скоро кончилась. Когда бабушка притащила на стол пышущий жаром и острым ароматом мяса большой чугун с тушеной бараниной, пышущей жаром и острым ароматом мяса, дед уже разливал по стаканам собственный самогон. Он держал в обеих руках, как ружье наперевес, четвертную бутыль зеленоватого стекла и с гулким бульканьем наполнял стаканы чуть мутноватой жидкостью. Гости сообразили, что это уже не Смирновская, но похвалили ее за крепость и за привычный добрый вкус. Ведь все они выросли на таких самодельных напитках, а казенную из "Монопольки" употребляли крайне редко и то по каким-нибудь неожиданным случаям. Так что под жареную баранину с картошкой и луком самогоночка пошла - лучше некуда.
А бабушка только и знала приговаривать: "Ешьте, ешьте гости досыта, пейте много, но не допьяна, веселитесь без конца, а ты, Иван, налей винца".
Впереди было блюдо, которое считалось, чуть ли не главным. Обыкновенная, вроде бы, каша из ячменной крупы. Обыкновенная-то, обыкновенная, да не совсем. Сварить такую кашу - целая наука. Но особенно важно приготовить по всем правилам крупу.
Делалась крупа из лучшего отборного ячменя. Он насыпался в большой чугун, заливался крутым кипятком и ставился в русскую печку париться на малом жару. Там ячмень держали до тех пор, пока зерна не набухали до самой крайности. Они становились похожими на крупные горошины, лохматые от наполовину сошедшей шелухи. Распаренные зерна высыпали на холщовое полотно и немножко подсушивали. Потом их расстилали тонким слоем на горячем поду русской печки. Тут как раз и таится главная хитрость. Под должен быть не перекаленным, иначе зерна могут обуглиться, но настолько горячим, чтобы взбухшие, почти воздушные зерна ячменя могли не просто высохнуть, а еще и поджариться. От этой умеренной поджаристости и зависел вкус каши. Но не только. Высушенное после распаривания зерно надо было еще очистить от шелухи. Очистка делилась на две части. Сначала хрупкое поджаристое зерно толкли мелкими порциями в ступе и по мере готовности толченую, чуть маслянистую массу ссыпали в лукошко. Потом начиналась сама очистка. Или, как говорится, отделение зерен от плевел. Делалось это в посудине, которая называлась начелки: неглубокое деревянное блюдо продолговатой формы размером с небольшой таз. В начелки засыпалось понемногу толченого ячменя, а затем резкими круговыми движениями эта масса встряхивалась таким образом, что тяжелые зерна, скользнув по внутренней вогнутой поверхности начелок, описывали, словно бумеранг, круг и возвращались обратно, а легкая шелуха, отделившись, высыпалась на землю. Не всякому и не сразу удавалась сложная работа, которая называлась "крупу полоть". Видно такое название получилось наподобие прополки растений в поле: и там, и тут суть в очистке от сора. Поэтому у нас одинаково звучало хоть прополоть грядку с морковкой, хоть крупу полоть. Кстати, так же точно готовилась овсяная крупа, из которой варили очень вкусную кашу. А если пареный овес потом мололи на муку, то из нее получалось ароматнейшее толокно - любимое лакомство ребятни.
Но бабушка моя Лукерья в тот праздник варила ячменную кашу. А крупу для нее дед готовил только что накануне. Тут тоже есть небольшой секрет. Самая вкусная каша получается только из свежеприготовленной крупы, поэтому впрок ее никогда не делали.
Варили такую кашу по особенному. В большой глиняный горшок на треть засыпалась крупа, и наливалось туда немного воды. Потом плотно закрытый горшок задвигался в пазуху русской печки и там каша прела, как говорят, на вольном жару с раннего утра и до обеда. За эти долгие часы ее никто не тревожил, даже не прикасался к горшку.
Когда наступило время подавать кашу, сама бабушка, раскрасневшаяся от жара, ловко поддела горшок большим ухватом и поставила его на середину стола. Потом, убрав ухват, она неторопливо сняла крышку с горшка и гости, как по команде привстали, чтобы заглянуть вовнутрь. Всех обдало неповторимым ароматом и жарким паром. Бабушка деревянной некрашеной ложкой обмяла образовавшуюся сверху корочку и, сделав в середине блюдцеподобное углубление, налила туда большую порцию растопленного сливочного масла. Вот теперь каша готова. Называлась у нас такая каша - гуща. Даже пословица-скороговорка про нее сложена: "Ешьте гущу, еще гущи положу".
А дед в это время произнес завсегдашние слова: "Ну, дорогие гости, перед кашей нищий выпивал и нам не грех!"
Трудно понять смысл такой присказки-прибаутки. Трудно представить кашу в качестве закуски, но такая традиция передавалась из поколения в поколение и коль не сама традиция, то присказка сохранилась.
К концу обеда бабушка вскипятила свой большой ярко начищенный самовар. Но не чаем она собиралась потчевать гостей. Не принято было у нас пить чай после обеда. Самовар на стол ставили только по субботам после бани. В праздники на завершку подавали горячий ягодный кисель. Делали его либо из клюквы, либо из пареной брусники. Именно делали, готовили, но не варили. А если варили, то необычным способом. Растертые с сахаром и крахмалом ягоды разводили теплым кипятком, хорошо перемешивали и процеживали через сито. К этому сроку кипятился самовар. И вот в раствор клюквы с сахаром да крахмалом из самовара вливался крутой кипяток при быстром перемешивании. Добившись нужной густоты, кран закрывали. Кисель готов. Тогда не знали про витамины, но как раз такой способ варки сберегал все ценное, что содержалось в ягодах.
Чаще всего кисель подавали горячим. Но иногда варили его заблаговременно, разливали в кружки либо в миски, давали остыть и холодным ставили на стол. В таком виде он выглядел гуще и даже несколько отличался по вкусу. Многим нравился именно холодный кисель.
Закончив праздничный обед, мужики вышли на улицу покурить, а женщины помогли бабушке убирать со стола и навести порядок в доме. Гости успели оценить хоромы снаружи и все в один голос хвалили добрую работу. Дед с гордостью показывал резные доски, украшающие высокое крыльцо, такие же резные наличники на окнах.
Потом гости прошлись по всему дому. Осмотрели широкие рубленые сени и две избы по разные стороны от них: направо изба зимняя с русской печкой, налево летняя изба - просторная с тремя окнами на южной стене. Вдоль стены под окнами сплошь стояли гладко выструганные и хорошо прилаженные лавки из толстых полубревен да тот самый обеденный стол из дубовых досок так плотно пригнанных одна к другой, что казалось будто столешница сделана из одного громадного дерева.
Одинаковые по размеру две избы и сени составляли вместе дом-шестистенку. Но полупустые сени и летняя изба казались больше избы зимней, где много места занимала русская печка.
Кроме отделки в доме, дед еще гордился тесовой крышей, что тогда не часто встречалось в наших краях. Когда гости посмотрели и, как говорят, даже руками пощупали все в доме, дед решил показать им еще и надворные постройки.
Солнце уже начинало клониться к закату. От реки тянуло прохладным ветерком. Мужики успели перекурить и начали обход усадьбы.
Взору гостей открылся просторный внутренний двор. В него можно было войти не только через ворота или калитку, но через черный ход из сеней по крылечку с перилами. Двор дед показывал с такими словами: "Тут на пароконной повозке свободно развернешься, сам проверял!"
Гости вошли во двор через ворота. Слева от них находился амбар, состоящий из двух помещений: одно с отсеками и закромами для зерна, муки, круп, а другое для бочек с капустой, огурцами, мясом и для других съестных припасов.
Рядом с амбаром, по ту же сторону, стоял сенной сарай. Его широкие ворота позволяли заехать туда с возом сена.
За сараем, в левом углу двора, располагалась поветь - крытое помещение под навесом с земляным полом и дощатыми стенами. Здесь должны были стоять телеги, сани, другие повозки, а по стенам, на прочно закрепленных деревянных штырях и полках - сбруя да разные принадлежности для выезда.
Поветью заканчивались постройки западной стороны двора.
На северной стороне, рядом с поветью, стояла просторная конюшня с кормушками вдоль стены, стойлами и привязями для лошадей.
Дальше, по той же стороне, гости любовались большим коровником с отгороженным помещением для телят.
Восточная сторона подворья начиналась с овчарни, а продолжалась свинарником и заканчивалась широким теплым курятником, где бабушка думала завести породистых кур, несущихся круглый год.
Гости остались довольны осмотром. Еще раз похвалили хозяина за то, что он "отгрохал" такую усадьбу в невиданно короткий срок. Правда, дед Иван, как бы оправдываясь, объяснил: "Тут был мой только пригляд, а работали деньги. Сам я занедужил что-то...".
* * *
Солнце повисло над самым лесом. Надвигались сумерки. Гости уже поговаривали, что пора разъезжаться. Хозяин поднес каждому по чарочке "на посошок" и стали прощаться.
Когда все разъехались, дед Иван опять пожаловался на усталость, на боль под левой лопаткой, на слабость во всем теле. Он стал сетовать на то, что и в доме надо еще кое-что доделать, и переезжать надо, и службу не бросишь.
Бабушка стала его успокаивать. "Сейчас поедем за реку, в свою квартиру. Отдохнешь хорошенько и, даст Бог, к утру полегчает" - утешала она деда. А сама торопливо запрягла лошадку и они поехали домой, где в казенной квартире ждали трое детей: старшему едва исполнилось двенадцать лет, а младшей, моей будущей маме - всего три года.
Доехали благополучно. Но дед Иван еле поднялся на крыльцо. Он сразу лег в постель, а бабушка занялась детьми - накормила всех, уложила спать. Потом легла и сама, пристроившись на краю кровати, чтобы не тревожить деда.
Ближе к утру, бабушка Лукерья проснулась от какого-то резкого толчка. Потом услышала стон и еле различимые слова деда: "Сердце... - воды скорей..., воды, воды ...". Она встала, зажгла большую керосиновую лампу со стеклом и, подойдя к постели, почуяла, что с ее Иваном творится неладное. Он весь дрожал, стоны и хрипы исходили откуда-то из груди. Лицо бледное, серое, все в испарине. Глотнув со стакана воду, дед опять тяжело застонал, пытался сказать что-то и не мог.
Испугавшись, бабушка разбудила старших детей, сказала, чтобы присмотрели за отцом, а сама побежала в соседний дом к инженеру - начальнику деда Ивана - просить хоть какой-то помощи.
Еле достучавшись в дверь, она рассказала о своей беде вышедшей в прихожую женщине, а та нашла в шкафчике только пузырек с настойкой валерьяны, велела накапать в воду и дать выпить. Посетовала, что больше ничем помочь не сумеет, и сказала: "Если будет хуже, то муж велит послать за доктором".
Никакие капли не помогли. Не помог и приехавший к полудню старенький доктор. Он долго слушал больного и чем дальше, тем больше морщился. На прощание пожелал поправляться, оставил несколько порошков, пообещав, что после их приема станет легче. А дед все стонал и сквозь стоны жаловался, что все огнем горит в груди.
Доктор собрал свой саквояж и попросил бабушку проводить его до поджидавшего у крыльца тарантаса. Там он сказал, что у деда Ивана "разрыв сердца", что порошки немного облегчат его муки, но надо крепиться и готовиться к самому худшему.
Две недели потом бабушка, можно сказать, не отходила от кровати деда. Он не мог лежать от сильной мучительной боли и все последние дни провел полусидя. Почти ничего не ел и только просил попить. Но больше двух - трех глотков клюквенного морса не выпивал. Ослабел до такой степени, что уже не поднимал собственной головы.
В квартире все ходили на цыпочках и говорили полушепотом. Сам дед Иван все время находился в дреме. Лишь изредка, когда бабушка поправляла ему одеяло или подушки, он тихо, еле слышно повторял одни и те же слова: "Ты только ребят как-нибудь подними ... А про меня не тужи, не горюй. Видно так Богу угодно". Один раз он про хозяйство сказал: "Переехать не успел. Так торопился и не успел... Расчет в конторе получишь, на переезд хватит..."
Бабушка плакала, склонив голову к его подушке, и все утешала: "Не надо раньше времени про худое думать. Может, даст Бог, и на поправку пойдешь ... на все Его святая воля..."
К исходу второй недели после случившегося с дедом удара, он поутих, даже пить стал просить все реже.
Как-то утром бабушка подошла спросить не надо ль чего, а он, вместо обычного знака головой, не надо, мол,... вместо этого он шепотом попросил парного молока с теплым хлебом. Почуял запах свежей выпечки, и вот захотелось хоть глоточек. Бабушка принесла стакан только выдоенного молока и краюху мягкого хлеба с румяной корочкой. Ей подумалось, что и вправду стало легче ее Ивану; может быть Бог смилостивился... Ведь возраст-то какой, жить бы да жить. И дети малые. Как им потом без отца. Такие мысли обуяли бабушку, когда она смотрела как больной, вроде бы оживился, жадно глотая молоко из стакана и прикусывая хлебный мякиш. Но вдруг, он, поперхнувшись, взглядом показал, что больше не может. Не успела бабушка унести все на стол, как съеденное вырвало обратно. Изо рта пошла розовая пена и дед Иван утих. По скатившейся с подушки голове и уроненным, как кудели, рукам, бабушка поняла-это конец. Приложила ухо к груди, прислушалась, но сердце не билось.
Скончался Афоничев Иван Федорович, не дожив и до сорока лет.
* * *
Похоронили деда Ивана на погосте в селе Волок. Хозяин - лесопромышленник выдал моей бабушке приличную сумму денег. Пришли поддержать ее люди со всей округи. Особенно много было молодежи.
Поминки справляли в новом доме. В той самой летней избе, где еще недавно пировали по поводу новоселья. Только народу собралось гораздо больше, чем на праздник: и со всех ближних хуторов, и с большинства соседних деревень, густо расположенных по обоим берегам реки.
Пришли родители деда Ивана, все его братья и сестры, другие родственники. На похоронах и потом на поминках женщины плакали навзрыд. Хлюпали носами и горевали мужчины. Искренно жалели, что такой молодой ушел из жизни. Жалели оставшихся осиротелых троих детей и вдову, растерявшуюся, не знавшую, что теперь делать с недавно отстроенным хутором, с десятинами наконец-то собственной земли, которые ей явно не по плечу.
Одну за другой осушили собравшиеся поминальные чаши за упокой души усопшего, заедая кутьей и запивая клюквенным киселем. Говорили добрые ласковые речи, заливались горькими слезами, вспоминая каким трудягой был Иван Федорович, как скоро и хорошо сумел он свить свое семейное гнездо на просторном красивом кургане. Говорили про большие его планы и замыслы, про то, как хотел дед Иван уже с новой весны бросить службу и заняться только хозяйством. Вспомнили про пчел, которых он любил и собирался их развести много, чтобы уставить домиками всю полосу вдоль липовой аллеи.
Плакали родственники покойного. Каялись и просили прощения у бабушки за все беды и лишения, какие они вольно или невольно принесли молодой семье. Признавались, что не со зла так поступили, а в запале да в гневе. Потому что не могли простить Ивану его непослушания, и не могли смириться с тем, что пошел он поперек родительской воли.
И вот теперь по очереди они подходили к бабушке Лукерье и, заливаясь слезами, обещали помочь в беде.
Бабушка была по характеру прямая, открытая, хоть вспыльчивая, но быстро отходившая. И на поминках она сказала каждому, что не помнит зла, благодарила за обещанную поддержку, а потом добавила со вздохом, почти со стоном: "Поздно все это... Его-то теперь не вернешь. Но жить как-то придется, ребят растить надо..."
* * *
Приближалась осень. Бабушка по-прежнему работала уборщицей в конторе, получая какие-то деньги на пропитание. Озимые не посеяла, а значит и пожинать будет нечего. Придется весной наверстывать за счет яровых хлебов.
Но главная забота и самое срочное неотложное дело, которым, хочешь-не-хочешь, требовалось заниматься уже сейчас - это переезд в новую усадьбу.
Как-то в один из осенних вечеров, когда совсем надвигались сумерки, к дому, где квартировала бабушка, беззвучно подкатила легкая повозка. В окно она увидела, как, осадив резвого жеребца, с дрожек спрыгнули двое молодых людей и поднялись на крыльцо. На осторожный стук бабушка сразу открыла дверь, впустила парней в избу и, когда они прошли в освещенную лампой комнату, узнала ребят из деревни Понизовье. Приехали они неспроста, а с деловым предложением. И без всяких экивоков сразу, как говорят, взяли быка за рога.
Суть дела у них оказалась проста, но разговор получился долгим и тяжелым.
Парни от имени своих деревенских приятелей и сверстников с окрестных хуторов да деревень, просили бабушку отдать им летнюю избу для посиделок. Не на день и не на неделю просили, а надолго. И все у них ладно, как по писаному, было сказано про выгоду для бабушки и про удовольствие для молодежи. И все внятно, не хуже инженера в конторе, рассказали: чего они ждут от бабушки и чего ей взамен дадут да сделают. По их разговорам получалось так, что от бабушки требовалось согласие пустить молодежь на вечерние посиделки: каждодневно в осеннюю и зимнюю пору, по престольным праздникам летом и весной. В будни, как уберутся да посумерничают дома, так каждый со своим рукодельем приходит сюда и, если бабушка не против, то, самое позднее, до первых петухов тут беседуют, работают, гуляют.
Потом сказали, что порядок будет, как надо. Конечно, по праздникам будет и настоящая гулянка с песнями да плясками под гармонь, может даже с выпивкой, но все чинно, важно, никаких хулиганских выходок и драк не допустят.
Взамен они обещали снабдить бабушку дровами, керосином и даже твердо заявили, что по весне вспашут миром всю землю ее надела, посеют яровые, помогут посадить картошку. А осенью миром уберут урожай. И так каждый год.
Но самое главное, что обещали парни: сразу как станет лед на реке и установится зимний путь - устроят толоку и перевезут все хозяйство в новую усадьбу.
С ответом торопили. Потому что приближались холода и надо было еще поставить печку в летней избе, сделать лавки вдоль стен и найти большой стол для игры в карты.
Предложения нежданных гостей показались заманчивыми, но бабушка просила сутки на раздумье. Она боялась, что по праздникам, как не раз бывало такое, подвыпившая молодежь может разгуляться так, что не уймешь ее по-доброму. Боялась постоянного шума и многолюдья до полуночи. За своих детей боялась - им тут не лучший пример покажут. За дом, за усадьбу боялась, а вдруг сожгут по неосторожности в разгуле.
С другой стороны, бабушка прикинула, а как она будет со всеми делами справляться одна. Толоку, конечно, соберут и, не глядя ни на что, перевезут ее в новый дом. А придет весна. Где ей справиться с посевной, потом с сенокосом, потом с уборкой. Конечно, поможет родня покойного мужа, но не хотелось попадать в кабалу к людям, которые так много горя принесли в ее семью.
Уложив детей, бабушка долго размышляла. Она не знала, как быть, на что решиться; не могла сообразить сразу что лучше - попасть в долгую кабалу к этим бравым молодцам, или оказаться в такой же кабале у родственников мужа, или, отринув и тех и других, решиться пусть на бедную, убогую, но самостоятельную жизнь. Получалось все плохо. А назавтра к вечеру надо давать ответ, и, как она поняла, твердый ответ. Потом ей идти на попятную уже не удастся. Ребята подвезут кирпич, глину, песок и будут сразу вечером делать печку, оборудовать избу. Это если даст согласие. А если откажет прямо и откровенно, то придется думать - гадать, как жить - горевать дальше.
С такими тяжкими думами бабушка незаметно уснула, а наутро, глянув на детишек своих, опять расплакалась. Жалко стало их сиротинушек, и она поняла, что надо соглашаться. Хотя тут же подумала, что может быть, характера не хватило, твердости духа. Но потом выгнала такие мысли из головы, занялась делами, за которыми скоро и вечереть начало. Осенний день короток и сумерки быстро переходят в темную ночь. А тут и дождь начал накрапывать.
В это время на обычной телеге, чуть поскрипывающей плохо смазанными колесами, подъехали те же деревенские ребята. Судя по будничной одежде, заглянули они по пути с работы. Явились за ответом. Бабушка, не медля, твердо сказала - "Да!" Тут же "ударили по рукам" и ребята громко заявили: "Слово - олово! Как договорились, Лукерья Павловна, так и сделаем! Как порешили, так и жить будем!"
Сказали и уехали. А бабушка осталась стоять в смятении. Давно надо было зажигать лампы, коровы ждали очередной дойки, а она все стояла, как пригвожденная к полу. Только в этот момент по-настоящему стало понятно, что кончилась та прежняя жизнь мужней жены и начинается какая-то другая жизнь. Ей стало ясно, что дальше все будет не так, как было. Но она не знала, что ждет впереди.
* * *
Ребята сдержали свое слово и, как только стала река, как только окреп лед, выпал снег и установился санный путь - устроили толоку.
Погода не заставила долго ждать. Толока получилась как раз на зимнего Николу.
Уже на рассвете, к казенной квартире бабушки стали подъезжать одна за другой подводы. Толпился молодой народ у крыльца: парни и девушки с песнями и прибаутками готовили поклажу к погрузке. А возчиков набралось несчетно. Потом говорили, что всего было около тридцати подвод. Хоть расстояние невелико - не больше двух верст, но туда - обратно - уже четыре да к тому же река со спуском и подъемом каждый раз. Да еще погрузка - выгрузка. Получалось немало. Вот и решили ребята да мужики побольше лошадей снарядить. И подручного народу набралось достаточно, чтобы лошади не простаивали. Все шло быстро, толково, сноровисто.
К обеду появилась гармошка, и работа пошла веселее. Сам обед бабушка устроила в летней избе, где уже хорошо топилась плита со множеством вьюшек и можно было хоть на всю деревню наварить - нажарить. Да и собралась-то тут чуть не вся деревня. Обедали в три захода. Главный пир полагался для работников к вечеру, после окончания всех дел. Не все верили, что управятся за день. Даже спор затеяли некоторые особенно рьяные работники. Чтобы потом устыдить каждого "Фому неверующего". И действительно управились, успели. Перевезли все, как говорят, до последней мусорины. И скот перегнали да расставили по новым хлевам - конюшням. В амбар ссыпали зерно. В просторное подполье, которое при строительстве дома вырыли под теплой зимней избой, свалили картошку, овощи.
Перевезли сено и другой корм для скота. Даже весь навоз перевезли.
А после трудов праведных устроили, как и положено в толоку, большой пир. Бабушка не пожалела, не поскупилась на выпивки и закуски. Все одним разом плотно уселись за столами в новой, теперь уже почти обжитой избе, пили за здоровье хозяйки, за благополучие в доме.
А хозяйка благодарила работников. Желала им тут много добрых дел и утех в свое удовольствие.
Гуляла толока даже заполночь. Две тальянки заливались одна перед другой. Голосисто им подпевали парни и девушки. То в пляс пускались, то толпились кучками, громко обсуждая будущие потехи. Как будто и не было большой работы на целый день.
С той толоки и начались в бабушкином доме молодежные посиделки. Уговор был на пять лет, а гуляла молодежь больше десяти. И в войну, и в революцию не зарастала тропа в усадьбу бабушки. И, как договаривались, всегда были сухие дрова под поветью, а в лампах не иссякал керосин. И пахали все вместе веснами, и хлеб убирали той же толокой. У бабушки незаметно подросли дети и стали хорошими работниками. Земля давала добрый урожай, был достаток в доме. Так продолжалось до середины двадцатых годов, до скончания НЭПа. До той самой поры, когда всех стали гнать в колхоз.
* * *
В колхозе бабушка оказалась гораздо раньше, чем мой отец с матерью. Хутор располагался рядом с деревней и заодно со всеми деревенскими бабушку тоже "обобществили".
С нее - неграмотной - тоже потребовали заявление. Написал его шустрый парень, числившийся бригадиром. Один из тех, что перевозил на хутор все бабушкино хозяйство, а потом все вечера проводил на посиделках. Сам написал заявление, сам прочитал вслух, а бабушку председатель попросил поставить внизу крест. Так она и сделала. Вроде расписалась. Потом нередко по колхозной надобности приходилось ставить этот крест. И все колхозное начальство говорило, что его ни с каким другим не спутаешь, а потому велело и дальше, когда потребуется, ставить точно такой же.
Чем обернется для бабушки жизнь в колхозе, стало понятно уже назавтра, когда начальство появилось на хуторе и приказало сдать "лишний" скот, лишнее зерно и прочее. Дозволили оставить одну корову, одну рабочую лошадь (пока...) и разную мелкую живность. Всех остальных животных было велено отвести на колхозный двор, где, как потом увидела бабушка, уже стояли на большой огороженной лужайке гуртами сбившиеся лошади вперемешку с коровами. Вся эта масса скота грызла вытоптанную траву, выражая свое неудовольствие тревожным ржанием и трубным ревом. Со слезами на глазах заперла бабушка в ту же загородку и своих пригнанных двух коров да лошадь, которую дед обычно запрягал только на выезд, а для работы не трогал. И вот теперь она оказалась в общем стаде. И ей, проголодавшись, придется грызть ту же вытоптанную траву.
В следующий приезд начальство привезло землемера. Он, шагая по полю с сажнем, отмерил и пометил колышками полдесятины земли, которая оставлялась при усадьбе и называлась теперь "приусадебный участок". А начальство пояснило бабушке, что все бывшие ее двадцать десятин земельного надела теперь передаются в колхоз. И только тот клочок, который обнесен колышками, остается под огород. И только на этом клочке она может по своему разумению хоть сеять рожь, хоть яровые, хоть картошку сажать. Липовая аллея, обозначавшая южную границу надела, отошла в колхоз вместе с пасекой. Потом, правда, председатель выказал особую милость и дозволил взять с пасеки два улья, перенести и поставить возле дома.
Бабушке и двум выросшим ее детям - тете Дуне да дяде Мите -начальство приказало работать в колхозе. Им разъяснили, что каждое утро будет приезжать бригадир и "давать наряд": когда, где и что делать.
На вопрос бабушки: "А как же домашнее хозяйство? Оно ведь тоже пригляда требует..." Ответ прозвучал простой, но суровый: "Это твои заботы... Их станет меньше, если остальное тоже сдашь в колхоз".
* * *
Говорят, человек ко всему привыкает. Привыкла, и бабушка, со своим семейством к новой колхозной жизни. Давно уже нет никаких вестей от родственников ее мужа, раскулаченных год назад и сосланных куда-то в дальние края. Не осталось в деревне ни одного крепкого справного мужика: куда бы ни дал наряд бригадир - везде на работе одни бабы да подростки.
Про плату за работу никому и в голову не приходило. Но бригадир каждый день ставил в грязную замусоленную тетрадку против фамилии каждого колхозника либо длинную палочку, либо короткую, а то и кружочек. Тогда-то бабушка впервые услышала непонятное слово трудодень, а потом узнала, что он только длинной палочке соответствует. Если короткая, значит полтрудодня. А если кружочек - значит прогул, за который наказывают штрафом - лишением тех самых палочек.
Что за палочками, узнала бабушка к концу лета, когда принесла блюдце с медом, полученным на трудодни.
В обычном чайном блюдце вместилось все, что осталось от ее пасеки, дававшей в иные годы по несколько пудов меду.
Тогда-то и не вытерпела острая на язык бабушка. Она пустила по деревне частушку, которую скоро знали все в деревне, и стали распевать вечерами девки под гармонь:
"В Понизовье, во колхозе
в девять жал ходит змея.
Она мед съела, пчел сгубила
теперь съесть хочет меня".
Или:
" В Понизовье, во колхозе начинают богатеть.
Окна тряпкой затыкают, чтоб воронам не влететь".
Потом было много частушек - злых и остроумных. Может, за них и невзлюбило бабушку колхозное начальство.
А бабушка раз и навсегда невзлюбила колхоз. Особенно после того, когда за год работы втроем они получили не целый мешок сорной ржи и бутылку льняного масла. Стало ясно, что в колхозе на хлеб не заработаешь и теперь только одна надежда на те самые огороженные колышками полдесятины земли, которые остались от большого столыпинского надела.
Не раз бабушка ловила себя на мысли, что может все к лучшему. Уже давно ушли в прошлое посиделки молодежи. Кого сослали, как кулака либо подкулачника, кто сам уехал, чтобы затеряться где-нибудь на чужбине. Не появлялась больше молодежь на хуторе. Первое время бабушка, привыкшая к шуму и многолюдью, сильно тосковала в тиши. И нужда давала о себе знать. Тяжело ей жилось без ребячьей помощи. Трудно стало одной управляться даже на небольшом приусадебном участке. Пришлось меньше засевать хлебов, сажать картошки. Часть земель пустовала из года в год. Она знала, что заработков в колхозе едва хватит на прокорм десятка куриц, которые еще остались во дворе. Но на работу ходила исправно. Сама торопилась каждое утро и выросших своих детей гнала в поле. Даже на этом чужом поле повторяла не раз, что летний день год кормит. Хотя сама давно успела понять: с колхозного поля никакого корма ей не достанется.
"Всегда работала на совесть, а теперь и за страх тоже" - с грустью говорила бабушка. Все тогда боялись кружочков - ноликов в тетради бригадира. Страшные кары за них сулило начальство.
Но бабушке колхозная работа не была в тягость. "Вроде веселее на людях" - говорила она. К тому же на казенной работе можно не надрываться. Ведь еще дома оставалось полно дел. И огород требовал рук, и кое-какая скотина на дворе. Приходилось все оставлять на вечера, иногда и ночи прихватывали.
Так и жила бабушка с тремя своими детьми. Бедно жила. Часто вспоминала вечерами, что при отце своем пьянице сызмальства бедствовать приходилось. Потом после замужества разрыв с родственниками мужа и опять мытарства, пока не отстроились на хуторе. А когда несчастья вроде бы остались позади, когда и надел хорошей земли имелся, и большие хоромы стояли, когда все имелось для лучшей жизни, - опять новая беда стряслась, умер муж.
Не оставили в горе люди добрые. Молодежь Бог послал на помощь. Наладилась жизнь на хуторе, справно шли дела. Земля-кормилица давала все, что надо. Снова появился достаток в доме.
Но опять незадача. Революция. Отобрали все и в колхоз загнали. По второму кругу пошло скудное житье, как в молодые годы.
* * *
Весной и в начале лета 1935 года перебрались мои родители вместе со мной к бабушке Лукерье. Чтобы не гневить власти, они подали заявление и тоже вступили в колхоз. Ведь больше деваться некуда. А население в доме бабушки сразу увеличилось на три души. Прибавилось едоков, но и работников тоже. Правда, и земли "прирезали" на нашу долю. Все равно поля вокруг пустовали. Родители мои привели с собой только корову, оставив весь остальной скот на хуторе Алешня. Теперь там жил только дед Семен со своей молодой женой. А мои отец с мамой стали вместе с другими работать в колхозе. Меня определили на попечение бабушки Лукерьи.
Все казалось тут каким-то новым, непривычным. Долго я считал чужим дом бабушки. И к ней-то самой привыкал с трудом. Первое время порывался уходить с мамой на работу. Только потом, забираясь в разные укромные места на дворе, я начал открывать для себя много интересного и необычного.
Особенно привлекал сарай с зеленым душистым сеном. Лежало оно свободно, рыхло. В любом месте можно забраться наверх, а потом скатываться кувырком. Аж дух захватывало. А можно внизу соорудить шалашик, закрытый со всех сторон. Через узкий лаз туда даже свет проникал немножко. Однако, освоившись, я стал делать в сене глубокие норы, где стояла кромешная темень. Один раз в такую нору забралась кошка и сильно напугала меня. Но все равно делать норы было интересно, и я целый день пропадал в сарае, пока бабушка не вытаскивала оттуда, чтобы накормить.
Была еще одна диковинка в доме бабушки, которая поразила меня сразу после переезда. Это знаменитые бабушкины тараканы. Они водились полчищами не только в двух избах, но и в сенях. Даже в амбар проникли зловредные насекомые. Их вымораживали, пытались травить керосином - и хоть бы что. Я страшно боялся тараканов. А когда приходили с работы родители, то я рассказывал про тараканов всякие небылицы и показывал, какого они бывают размера - чуть не с мышь.
Мышей я тоже боялся. Еще с хутора Алешня вздрагивал при каждом их шорохе. А если приносила мышь кошка Мурка, то я ее хвалил, говорил всякие ласковые слова, даже награждал иногда блюдечком сливок, выпрошенных у бабушки.
Но самые главные страхи таились в другом. Ведь на Алешне я никого, кроме близких, никогда не видел. Так и вырос до трех лет, не встретив ни одного чужого человека. А к бабушке на хутор люди заходили. И бригадир каждое утро подъезжал к дому, появлялись изредка соседи. Я всегда чуял приближение чужака и прятался в одной из своих нор. За это бабушка прозвала меня дичком. Ей понадобилось много времени и терпения, чтобы приучить несмышленого внука не дичиться хотя бы соседей с ближних хуторов.
* * *
Через год после переезда к бабушке Лукерье, здесь у нее на хуторе родилась моя сестра Ира. Я хорошо помню этот ясный солнечный день 15 марта 1936 года. Уже с утра все забегали, засуетились. Видно стало, что надо ехать за акушеркой. Ее привезли как раз к сроку. Нас с отцом сразу выпроводили на улицу погулять, а докторша занялась своим делом.
Еще лежал снег, но на солнцепеке уже появились проталины, и начинала зеленеть трава. Мы спустились с кургана, на котором стоял дом, вниз, в пойму. По склонам журчали ручьи, а в небе звонко заливался жаворонок. Большая низина у подножья склона успела наполниться водой. С дальней ее стороны, из камышей, с гулким хлопаньем крыльями поднялась пара уток. Ветерок рябил воду, гнал небольшие льдинки и размокшие комья снега, подмытые со склона и посиневшие от воды.
Отец притащил небольшую, но широкую доску. Один ее конец он заострил топориком, а на середину гвоздем прибил стоячую дощечку - парус. Его можно было поворачивать прямо к ветру.
Мы пускали доску - кораблик в дальнее плавание. Иной раз наш парусник заплывал на другой берег игрушечного моря - океана и отец чуть не по колено в снегу шел выручать его из ледяного плена.
Занявшись корабликом, мы не заметили, что прошло много времени. Отец, как бы очнувшись от забытья, сказал: "Надо домой наведаться. Как там наша мама...".
И в этот момент на кургане появилась бабушка: "Идите домой! Все разрешилось. Слава Богу, благополучно. Дочка родилась. Хорошая, здоровая".
С тех пор нас в семье стало четверо. Еще в доме на хуторе, кроме бабушки Лукерьи, жили старшие мамины брат с сестрой, мои дядя с тетей: дядя Митя и тетя Дуня. Все взрослые ходили в колхоз на работу, а вечерами занимались домашними делами. За мной и маленькой сестренкой смотрела бабушкоа. Она растила нас и воспитывала, как умела, все время до самой своей смерти. И то доброе, что заложено в наших душах, от нее - от бабушки Лукерьи.
В 1936 году, она еще была полна сил. Не только нянчилась с нами, но без конца хлопотала то во дворе, то на огороде.
Когда сестра подросла, вечерами на сон грядущий бабушка рассказывала нам бесконечные свои сказки: то страшные, от которых шли мурашки по коже, то жалостливые, ласковые, доводившие нас до слез. От нее же, не знавшей ни одной буквы, я впервые услышал:
Три девицы под окном
Пряли поздно вечерком.
И дальше подряд чуть не всю сказку "О царе Салтане...".
А потом были сказки "О рыбаке и рыбке", про "Конька - горбунка", "Кощея бессмертного", "Бову - королевича".
Все наизусть и все в точности, как по писаному. Очень складно у нее получалось, без сучка, без задоринки. Видно бабушка имела цепкую память, острый ум и талант рассказчицы. Вот почему так боялись ее подчас злого языка любые начальники от деревенских, до областных. И не зря.
Сотни никем не записанных, но известных в округе частушек вышли из уст бабушки. Она так ловко, с подходом "продергивала" любого прохвоста во власти! И сразу, как только удавалось его "раскусить". Вот, например:
Алексеев, зам. предрика,
К нам за пьянство сослан был.
А у нас переродился
На квартире только пил.
Думал много он, как лошадь,
Возраженья не терпел.
Кто же мог ему перечить
Делали, как он велел.
В Краснополец РИК отправил
И завод весь раскрошил.
Государству он убытку
Десять тысяч вколотил.
Даже когда бабушка по старости бросила работу в колхозе, она была в курсе всего, что там творилось. И на собрания ходила, чтобы "отчехвостить" начальников за неправедные либо дурные дела, и дома не пропускала случая, чтобы "дать шороху" бригадиру, приехавшему с нарядом или еще по какой-либо надобности.
Она не только сама умела просто и дельно сказать на собрании о наболевшем, но могла настроить народ, всех колхозников. Подбивала сельчан на то, чтобы самое важное в деревне решалось миром и с выгодой для людей.
* * *
Колхоз "Красный победитель" в нашей деревне Понизовье кое-как сводил концы с концами. Давно отрапортовали о "сплошной коллективизации". А хутора оставались на своих местах. Хоть земельные наделы у хуторян давно отобраны, но они кое-как ухитрялись прихватить клочок - другой возле дома. Сеяли, собирали неплохой урожай и жили все-таки лучше, чем деревенский народ. Начальство этого простить не могло. Заговорили, что опять начали возрождаться "чуждые элементы". Что хуторяне на колхозные работы появляются для виду, а сами все силы тратят на своем клочке земли, холят только свой скот.
Приехавший из района уполномоченный "выявил факты саботажа" и началась новая борьба с хуторянами. Приказ вышел не из района, а даже из области: до конца 1939 года всем переехать в деревню. Если кто останется к тому сроку, уполномоченный грозился самолично спалить дома вместе с хозяевами.
Прибывшая из района бригада землемеров, наметила в деревне вдоль одной линии домов - другую. "Строго по плану". Так и строиться велели. Расстояния между домами вымерили все одинаковые и участки земли по 0,5 га наметили по "струнке". Обещали дать на переезд лошадей из колхоза и помощь -артелью ставить дома.
Больше чем на десятке хуторов всполошились люди. Ругались с председателем, просили отсрочить переезд до осени, до поры, когда уберут урожай. Но председатель кивал на район и твердил, что он ничего поменять не в силах.
Самые рьяные хуторяне пригрозили, что пошлют ходоков в район. И послали. Но те вернулись ни с чем. Зато с клеймом опять - таки "чуждых элементов".
Отец мой тогда, не мешкая, решил переселяться. И бабушке объяснил выгоду скорого переезда: " Пока остальные упираются, можно выбрать получше место для дома и лошадей дадут сколько надо. К тому же свободная артель плотников быстро поставит дом. А насчет уборки урожая можно не тужить. Никуда он не денется. Из деревни до хутора - рукой подать. Как все поспеет, так и уберем. Надо бы поторопиться и до уборочной страды завершить стройку. Чтобы одно другому не мешало".
На том и договорились.
Из всех переселенцев-хуторян мы в числе первых въехали в деревню Понизовье. Именно наш дом раньше других появился на новой линии.
Я хорошо помню его белую драночную крышу, высокое крыльцо и рядом хлев. Один единственный хлев. Куда девались многочисленные хуторские надворные постройки, даже мама моя, многие годы спустя, не могла вспомнить. Сказала только: наверное, часть сами на дрова сожгли, остальное растащили соседи. Не дозволялось в деревне строить так же просторно, как было раньше на хуторе. По плану, присланному из района, отводилось место только для дома и хлева. А больше, как объяснил председатель, "не положено".
Переехал с хутора Алешня в деревню и наш дед Семен. Перевез и поставил в деревне такой же дом с хлевом. Кончилась и у него вольная хуторская жизнь. Канули в небытие "наполеоновские планы" братьев Морозовых. Начиналась новая жизнь в деревне, "... где все вокруг колхозное...".
Кончалось лето 1939 года.
Теперь между двумя ровными рядами домов получилась широкая улица, зеленевшая еще не вытоптанной травой. По этой улице, под самыми окнами старых усадеб проходила дорога - гладкая, ровная песчаная, как говорят, хоть боком катись. Правда, от быстрой езды на телеге поднималась пыль. Но ездили тут не часто, и трава зеленела, как некошеный луг. Деревенская ребятня сразу облюбовала широкую зеленую часть улицы для игры в лапту.
Вдоль многих домов уже успели поставить плетень из ивовых прутьев. А за плетнем, у самых изб, красовались только что разбитые палисадники с ярко-желтыми цветами и такими же желтыми шляпками подсолнухов, всегда обращенных к солнцу.
В деревню согнали не только хуторян со всей округи. Появились и переселенцы другого сорта. Их называли немчиновскими. Говорят где-то на каменистых неудобьях в Псковской области была деревня Немчиново. А у нас, в колхозе "Красный Победитель" пустовали целые поля плодородных земель. Про такие земли говорили, что "...их на курице пахать можно". Но людей не хватало. Вот власти и порешили увеличить население нашей обновленной деревни за счет немчиновских переселенцев. Их понаехало больше, чем бывших хуторян. Приезжие казались совсем бедными даже рядом с нашими небогатыми сельчанами. И говор у них отличался от нашего. Моя бабушка передразнивала приезжих такой скороговоркой:
Один скацок".
Избы приезжих отличались худобой черных подгнивших бревен и соломенными крышами. Но скоро к ним привыкли и не обращали внимания.
Посреди деревни, около дома Матвея Иванова, на самой дороге стояла огромная древняя сосна. В начале мая каждый год над этой сосной роем гудели майские жуки, которых мы - сбивали шапками. Шапки часто застревали на разлапистых сучьях. Их приходилось тоже сбивать либо посылать на верхушку сосны Ваську - Крюка - самого шустрого в нашей компании и цепкого, как обезьяна.
По престольным праздникам в летнюю пору под сосной встречалась молодежь одного конца деревни с молодежью другого конца. У каждой компании был свой гармонист и, встретившись, они, надрывая меха, старались переиграть друг друга. А потом плясали под этой сосной "Залетку" либо "Краковяк", водили хороводы, устраивали разные игры и пели песни-частушки под гармонь. Так могло продолжаться до самых сумерек, а по домам расходились уже впотьмах.
Южный конец деревни упирался в сосновый бор. Там, где он начинался, росла еще одна огромная сосна, гораздо больше той, что в центре деревни. Эту, как говорили, и всемером не обхватишь. Росла сосна широко, свободно. Могучие ветки, каждая с большое дерево толщиной, уходили куда-то ввысь, в поднебесье. На эту сосну не мог залезть даже Васька-Крюк. Но привлекала нас тут не сосна, а кузница. Она стояла почти рядом с сосной на кургане, за которым простиралась обширная болотина.
Еще издали, при подходе к кузнице, слышался дробный частый звон молотков, ударяемых об наковальню, и редкое глухое уханье большого молота по раскаленному железу.
У кузницы всегда стояли на привязи несколько лошадей, запряженных в телеги. Иногда появлялись верховые с седлом либо без седла. Важная работа кузнецов - ковать лошадей. Мужики в очереди, поджидая своего часа, неторопливо судачили, покуривая толстые самокрутки "козьи ножки". Вонючий самосад, обернутый в газетную бумагу, чадил даже на улице.
Все мальчишки нашей деревни, как мухи на мед, лезли в кузницу. Первое время нас оттуда гоняли. Особенно свирепствовал молотобоец - суровый большой мужик с огромными ручищами и вечно черным от сажи лицом. Он гонял с бранью, а то и с подзатыльниками, ничего не объясняя. А молодой парень кузнец, тоже чумазый, вслед приговаривал негромко: "Вот искорка попадет в глаз, а нам перед твоим батькой ответ держать".
Потом кузнецы увидели, что от нас все равно нет отбоя, и стали приучать к делу. Самым интересным занятием считалось качать горн. Качали по двое: одна пара, потом другая, а то и третья. Тяжеловата вышла для нас такая работа. Притомившись, приходилось меняться. Сначала редко, а потом все чаще. Иной раз думалось: "Скорей бы закончить и домой". Заметив это, кузнец ехидно спрашивал: "Ну что, сбили охоту?". Но мы бодрились. Качали так, что искры летели ворохом. И все смотрели, как брошенная в раскаленные угли холодная черная железяка, постепенно нагреваясь, становилась сперва малиновой, а в конце - красной. Иной раз даже болели глаза. Не зря кузнец предостерегал: "Не пяльтесь на огонь - ослепнете. Поводырей у нас нет". Но мы все - равно "пялились". Очень уж нравилось смотреть, как играют языки пламени под струями воздуха, который шумно вырывается из мехов, раздувая угли.
Самым грязным и нелюбимым делом было таскать из большой кучи к горну корзинами крупные березовые угли. От такой работы к концу дня мы казались чумазыми, словно вытащенными из печной трубы. Зато радовались, когда слышали похвалу за усердие.
В редкие промежутки, когда не было лошадей, ждущих очереди, кузнецы делали подковы и разные другие нужные вещи.
Кузнец брал стальную полосу длинными щипцами, клал одним концом в пламя горна и давал нам команду: "Ну, ребята, дуйте шибче". И мы изо всех сил наваливались на рычаг. Кузнечные меха квакали и свистели от натуги.
Когда стальная заготовка раскалялась докрасна, начиналась красивая работа кузнецов. Главный из них в левой руке держал щипцами огненную пластину, а правой точными ударами молотка раз за разом расплющивал податливый металл, придавая ему нужную форму. Если попадалась заготовка крупных размеров, то кузнец малым молотком лишь показывал места, по которым затем наотмаш лупил молотобоец. За каждым ударом кузнеца по мягкому раскаленному металлу, следовали два гулких дробных удара молоточком по наковальне. В это время молотобоец со всего маху плющил молотом заготовку в том месте, где показал кузнец, а тот сразу молоточком подправлял грубые следы от удара молота, придавая будущей поковке нужную форму. Если кузнец и молотобоец, как говорят, давно сработались, если они понимают один другого без слов, то работа такой пары казалась особенно красива. Вот мы, мальчишки, и засматривались. Любовались снопами искр, разлетавшихся из - под молота, и все качали-качали меха, раздувая угли.
Иногда в кузнице проводили целые дни. Не обходилось без нагоняя родителей за испачканную одежду.
Назавтра я рассказывал бабушке, как помогал кузнецам качать воздух, раздувать горн, как потом хвалили нас кузнецы и угощали мягким хлебом из своих узелков.
Бабушка ответила веселой прибауткой. Как раз про кузнеца-молодца.
Эх, кузнец-молодец,
Расковался жеребец.
Ты подкуй его опять.
Отчего не подковать.
Вот гвоздь, вот подкова.
Раз-два и готово.
Кроме кузницы, было в деревне еще одно место, где постоянно, чуть не целыми днями пропадала наша компания. Через дорогу от бабушкиной избы - строилась новая школа - семилетка. Уже стоял сруб и стропила. Мужики - плотники делали обрешетку и торопились закончить крышу до осенних дождей. Школу велено было построить к первому сентября, но ничего не получалось. К сроку она никак не поспевала.
Приезжало районное начальство и около недостроенного здания устроило деревенскую сходку. Главный из начальников - толстый, в зеленом кителе и фуражке с красным околышем - громко распекал нерадивых работников, а потом в конце обидно заметил: "Эта школа действительно семилетка. Боюсь, что ее семь лет строить будут".
Распекал районный начальник строителей не зря. Ближайшая начальная школа находилась за четыре с лишним версты от Понизовья в деревне Волковской. Если свою школу построить не успеют, то мне и всем нашим ребятам придется ходить в эдакую даль.
Но до осени еще далеко. И на все лето школьный сруб стал местом наших игр. Хотя и бранились мужики - плотники, но мы целыми днями крутились возле стройки. Тут я и научился залезать на верх сруба по углу. Вроде не хитрое дело, но, помнится, поначалу не очень получалось. Туда-то, как по ступенькам, еще кое- как залезал, а вот спускаться обратно оказалось сложнее. Было обидно, что ребята, которые постарше, не только забирались на самую верхотуру, но и ловко ходили по балкам. Некоторые, самые сноровистые, даже пытались карабкаться на стропила. Я так не мог, но залезать наверх и легко спускаться обратно -одолел скоро. Иначе нельзя. Чуть струсил, сразу засмеют.
Достроили школу только в последнее предвоенное лето. А нам предстояло начать учебу в 1939 году. Как потом оказалось, этот год будет приметен многими событиями. Но "школа под боком", как говорила бабушка, появилась у нас не скоро.
Зато впереди оставалось долгое вольное лето.
Конечно, дома у каждого были разные дела, которые родители переложили на наши хлипкие плечи. Мне приходилось смотреть, чтобы курицы не забредали в огород и не повредили там грядки с молодыми растениями. Для этих же куриц каждый день надо было "тюкать" в корытце сечкой мелкую картошку, посыпая ее отрубями. В большую деревянную миску с обломленным краешком я по утрам подливал воду. Вместе с курицами ее оттуда пила наша рыжая кошка Мурка.
Особенно не любил я щипать по огороду и на меже траву для поросенка. Если не получалось быстро управиться с делами, наваливались всей ватагой, чтобы потом, наскоро перекусив хлебом с молоком, бежать на речку. Там мы проводили все летние дни, особенно в жару. В то, еще дошкольное, лето я научился плавать "по-собачьи".
До речки Сережи от деревни не меньше версты. В жаркие дни мы убегали туда чуть не с утра. Одевали нас в пестрые рубашки с длинными рукавами и короткие штанишки. Про загар от солнца тогда никто не думал. Хотя купались нагишом и подолгу. Продрогнув в холодной воде, грелись на солнце, зарываясь в раскаленный песок. Из этого песка сооружали разные крепости. В нем же у самого берега прокапывали заливчики и озерки, где вода моментально нагревалась. Туда загоняли мальков и смотрели, как они мечутся в поисках пути на волю. Позже, проделав узкий выход, любовались, как рыбешки гуськом быстро возвращаются из плена в реку.
Рядом находился брод. Глубина - ниже колена. Даже купались тут, ерзая пузом по дну. Только у того берега вода доходила нам почти до пупа.
Зато, вооружившись вилками, под бревнышками кололи смирно стоящих пескарей либо налимчиков. А под кустами, в переплетении затопленных водой корней, водились голавли, которых иногда удавалось ловить руками. Поэтому к броду мы бегали не только поиграть в песке, но и порыбачить. Хотя слова такого в нашем разговоре не встречалось. Говорили "ходить в рыбу" (также как ходить в грибы, в ягоды). Но рыбы водилось мало. Ловили пяток-десяток пескарей и уходили довольными.
Ребята постарше нас купались на плесе. Изредка туда заглядывали и мы. Река в этом месте делала крутой поворот. На противоположном низком берегу виднелись зеленые луга, и у самой воды желтела полоска пляжа. А наш берег - высокий, обрывистый пестрел слоями светлого песка вперемежку с разноцветными ровными, как нарисованными, лентами глин. В песчаных слоях зияло множество глубоких лунок, в которых гнездились стрижи. Они носились над водой и вдоль обрыва, ловко, слету ныряя в черные дыры гнезд, и исчезали там надолго.
Мы по ступенькам обрыва спускались к воде, где купались взрослые парни из окрестных деревень.
На зеленой траве грудами в беспорядке валялась одежда. И только пиджаки аккуратно висели на прочных сучках. Нас привлекали не сами эти темные пиджаки, а яркие значки, приколотые на отворотах. Они и сейчас, как будто перед глазами: "Осоавиахим" - маленький самолетик с прицепленным на белой тонкой цепочке распущенным парашютиком, "МОПР", "ГТО", "ГСО" - красный крестик на белой эмали. С чувством робкой зависти смотрели мы на эти значки, на самих ребят в воде. Там чернела недосягаемая для нас глубина, даже дно не везде просвечивало сквозь замутненную воду. Гибкие коричневые от загара тела ребят, выделывавших под водой разные красивые кувырки, завораживали наши взгляды. Особенно удивляло умение многих надолго нырять под воду и плыть там далеко, оставаясь невидимками. Вынырнув, парни ловко размашистыми саженями заплывали вверх против течения, или мигом перемахнув реку выходили на другой берег и грелись там, зарывшись в горячем песке.
Все эти здоровые красивые парни в начале войны ушли на фронт и не вернулись. А тогда они резвились весело и беспечно, как дети. Мы любовались ими и каждый мечтал про себя тайно: "Вот подрасту, и плавать научусь саженями, и значков на грудь навешу, и папиросы курить стану, как большой."
Впрочем, на этот дальний глубокий плес мы ходили редко. Вся деревенская малышня стремилась к тому известному месту, которое называлось "коряга".
К знаменитой коряге мы ходили напрямую от нашего дома. Шли вдоль межи, а потом по ржаному полю. В густой и, как тогда казалось, высоченной ржи уже с начала лета вытаптывалалась твердая тропинка, которая не раскисала в дождливую погоду. Когда рожь подрастала и начинала колоситься, на этой тропинке даже в жаркий июньский день приятно обдавало прохладой. И тишина кругом. Под слабым ветерком слышался только шорох поспевающих колосьев да стрекот кузнечиков. В нос ударял густой ржаной дух, смешанный с запахом влажной земли и нежным, тонким, еле ощутимым ароматом множества васильков. Нам так нравились эти строгие ярко-синие цветочки, уютно расположившиеся вдоль тропинки! Местами они толпились целыми плотными кучками, как осколки голубого неба, упавшие на ржаное поле. Эти цветы отличались не только красотой своей, но еще длинными прочными стеблями. Потому-то и не знали мы лучших, чем васильки, растений, из которых можно плести венки. Васильки собирали охапками. Но делали это осторожно, чтобы не вытоптать рожь.
Мы с раннего детства были приучены к тому, что губить хлеб - великий грех. Бабушка рассказывала притчу о том, как Бог уже наказал людей за нерадивое отношение к хлебу. Она говорила, что в древние времена рожь от корня и до вершины состояла из сплошного колоса гигантских размеров. Люди имели с такой ржи хлеба больше, чем могли съесть. И перестали они беречь рожь. Вытаптывали ее целыми полосами. Выпеченный хлеб, тоже не ценили, - разбрасывали, скармливали скоту. Вот Господь Бог разгневался на людей и собрался лишить их хлеба. Взял этот длинный ржаной колос от самой земли, от корня и стал лущить вверх, оставляя голый стебель. И вылущил бы весь. Но тут подбежали кошка с собакой и попросили оставить наверху хоть маленький колосок на их долю. Бог смилостивился и оставил. Так и живем мы сейчас собачьей да кошачьей долей.
Зная все это, мы очень бережно срывали васильки, стараясь не повредить ни одного колоска.
Кончалось ржаное поле на высоком крутом берегу реки, у самой поймы. Мы кубарем катились вниз по мягкой густой траве заливного луга. Скинув на бегу свои рубашонки и штанишки, наперегонки мчались к воде.
По скользкой крутой тропинке сквозь заросли ивняка спускались как раз к коряге. Шагах в двух от берега, среди тихой заводи торчал широкий пень, оставшийся от когда-то срубленной старой ольхи. С узенькой низкой площадки на берегу до пня можно было добраться по многочисленным корням, начисто отмытым быстрым течением. Пень весь черный; сверху в трещинах, ямках и занозистых отщепах. Зато он высоко торчит над водой, а рядом чистое дно и глубина не больше, чем по шею. Такая вот она, знаменитая наша коряга - и купальня, и место самых разных игр да забав.
Если хорошо прыгнуть с коряги вниз головой, то, проплыв немножко, можно попасть на быстрину. Там каменистое дно и глубина всего по пояс.
А на том берегу узенький песчаный пляж. Песок белый-белый и чистый, словно сахарный. К полудню он нагревается так, что обжигает наши даже загрубелые от вечной ходьбы босиком подошвы. После холодноватой воды приятно погреться, валяясь на теплом песке. Там же затевались разные игры с беготней, кувырканьем, с веселым визгом и хохотом, слышным далеко вокруг.
Но, как говорят, голод не тетка. До дома далеко, а терпеть - нет сил. Оставалось надеяться на подножный корм.
Вернувшись на свой берег и оказавшись в густой высокой луговой траве, мы разбредались в поисках всего съедобного, что знали в ту пору. Первым делом набрасывались на щавель. Его у нас называли кислицей. Уплетали кислицу до тех пор, пока не начинало сводить челюсти. Потом, углубившись в самую высокую траву, находили там, среди особенно разросшихся кустов щавеля, толстые сочные стебли - цветочные побеги того же самого растения. Они-то шли за лакомство. После снятия кожуры, стебли становились ломкими, нежными и легко хрустели на зубах. Иногда у реки в зарослях ольхи попадались высокие зеленые зонтичные растения, похожие на бамбуковые палки. Мягкие сочные вершины этих растений, очищенные от кожуры, тоже шли на еду. А нижние части употреблялись двояко. Из них делали трубки для "стрельбы" горошинами либо неспелыми ягодами рябины. В самом же низу срезался прочный ствол с "донышком". Ивовым прутиком в донышке проделывалось небольшое отверстие, а из самого прутика с намотанной на конец старой тряпицей делался поршень. Если его толщину удавалось точно подогнать по ширине ствола, получалась ценная игрушка - насос, которую у нас называли сикалкой. Вот уж с удовольствием поливали из этих сикалок друг друга.
Так проходила жаркая часть дня. А как только солнце начинало клониться к закату, все торопились домой, чтобы успеть встретить стадо коров, забрать свою и прогнать ее до самого хлева.
В деревне двое наемных пастухов отдельно гоняли колхозное стадо и стадо коров из личных подворий. Свое стадо мы встречали на ростанях. Так называлось место, где к главной дороге, идущей в лес с центра деревни, примыкают еще две - справа и слева. Эти две дороги - к двум концам -северному и южному. Вот тут и есть место, которое всегда называли ростани. Среди ясного соснового бора уместилась небольшая поляна - ровная, как стол и вся сизая, будто застеленная скатертью из ягельника.
В ожидании коров, на росстани собиралась все деревенские ребята. Собирались загодя. Играли в лапту, кислый круг, даже в прятки. Все игры кончались, когда из леса выходило первое стадо, колхозное. Приближение стада пастухи оповещали игрой на рожке. Один из них был великий мастер делать такие рожки. А уж играл он на них так, с присвистами да переливами, что заслушивались не только люди, но и коровы.
Изготовление самого рожка называлось странно, но точно "вертеть рожок". С молодого березового черенка сперва снималась тонкая кожура, а затем острым ножом делался надрез вокруг на строго известную толщину лубка. А потом конец черенка до надреза зажимался зубами, а сам он вращался медленными несильными движениями пальцев. Так скрученная жгутом сердцевина, отошедшая от лубка, вынималась в удачном случае целиком, в худшем - наполовину. Тогда и с другой стороны делался такой же надрез, и все повторялось. В результате получалась трубочка длиной меньше карандаша, но потолще его. Затем в трубочке прорезались ножом 3 - 4 отверстия, а в другом конце делался язычок. Он то и служил вибратором, издающим звук. А отверстия - это клавиатура. От толщины язычка зависел тон рожка. У каждого он разный. Наш пастух имел в своей торбе несколько рожков. Он уверял, что коровы хорошо понимают звуки рожка и на каждый откликаются по-своему.
Но любой рожек сам по себе звучит пискляво. Многоголосое звучание ему придает труба. Делают трубу из бересты. Выбирается ровный гладкий ствол молодой березы, на котором острым ножом по спирали вырезают берестяную полосу шириной в ладонь или чуть поменьше. Чем длиннее полоса, тем лучше. Самые певучие трубы получались из длинных широких берестяных полос. Содрать их, не повредив - хитрое дело. И никакие сростки не годятся: берестяная полоса должна быть целой. Иначе пойдет не тот звук. Пастух умел находить редкостные молодые березы с гладкими стволами и ловко сдирал длинные берестяные полосы. Однако полосу требовалось еще выкроить так, чтобы свести клином на нет. Только потом, начиная с узкого края бересты, она скручивалась в трубочку точно по рожку и дальше, по мере расширения берестяной полосы, увеличивались по размеру витки, расширялся раструб. Последний самый большой виток делался по предыдущему и для упрочения прошивался вокруг берестяной же полоской, тоненькой, как суровая нитка. Труба готова. Она должна быть гибкой и скатываться в баранку. Уже свежая труба придает звукам рожка множество тонов и оттенков. Но по-настоящему она приобретает нужную голосистость не сразу, а когда подсохнет в тенечке несколько дней. Пастух готовил трубы впрок и дома, нанизав их на веревку в раздвинутом виде, вывешивал где-нибудь недалеко от чердачного окошка. Бывали случаи, когда труба требовалась сразу. Тогда она подсыхала постепенно в руках трубача. И, по мере подсыхания трубы, самодельный пастуший рожок извергал все новые звуки: от нежных почти соловьиных трелей до грозных гортанных, басистых, переходящих чуть не в медвежий рев. Все это, конечно, в умелых руках...
Проходило колхозное стадо. Замолкали переливистые голоса рожка.
Мы тогда догадывались, что вот-вот появится другое стадо. И точно, гуськом по дороге, по придорожным кустам и лесу с ревом, хрустя ветками, шли коровы, телята - первогодки, овцы. Каждую эту скотину ждал кто-то из нашей компании. Как только стадо подходило к развилке дорог, к ростаням, оно сразу делилось на три части. Большая продолжала двигаться прямо к центру деревни, еще одна чуть поменьше поворачивала налево, а последняя - направо. С этого места пастухи шли по домам.
А прирученные к лакомству коровы покорно брели за своими маленькими хозяевами. Потому что в этом месте буренки получали по краюхе хлеба, посыпанного крупной солью. Мы, проголодавшись, часто откусывали от той же краюхи.
* * *
В то лето произошло событие, взбудоражившее не только жителей нашей деревни, но и всю округу. У нас открылся магазин.
Перед тем приезжали из района какие-то начальники по торговой части и уговаривали моего отца пойти на работу в торговлю: "Ты грамотный. Чего не знаешь, научишься по ходу дела. Говорят, весами в колхозе орудовал, учет хлебу вел. В магазине то же самое. Остальное - постигнешь по надобности".
У грамотного нашего отца за плечами четыре класса начальной школы. У других в деревне и того меньше. А присылать завмага из района - бесполезно. Все равно не приживется.
Немного поразмыслив, отец согласился. Торговые чины ему объяснили, что тут есть выгода: "В колхозе за палочки работаешь, а в магазине какие - никакие получишь деньги. Да еще продукты и другие товары в своих руках".
Но вышло все по - другому. Отца вызвали в правление колхоза, и там председатель грозно заявил: "Ты что, здоровый мужик, вздумал от работы отлынивать. Не выйдет! Женка у тебя тоже грамотная. Пусть берется за магазин. Там ей самое место. А с ребятишками бабка Лукерья справится. Все равно она в колхозе не работает".
Оказывается, председатель не только сам так решил, но успел уже с районными начальниками договориться.
Принимать магазин да налаживать торговлю в деревне пришлось нашей маме. Приехавший из района бухгалтер подучил всяким бумажным делам, показал, как составлять отчеты и отбыл восвояси. На прощанье, вместо утешения, сказал: "Ты баба толковая, справишься. Если чего понадобится, сигналь. Всегда поможем".
Но главная работа поначалу выпала на плечи отца. Он вечерами в бывшем кулацком доме укреплял рамы, делал ставни, мастерил полки и прилавок. Другую половину дома, тоже капитально рубленную, приспособил под склад товаров. Из этой половины одна дверь вела в торговую часть магазина, а с другой стороны пришлось сделать отдельный вход и крыльцо, чтобы подвезенный товар прямо с телеги было удобно заносить на склад.
Когда все устроилось, в магазин хлынул деревенский люд. Не столько за покупками, сколько поглазеть. Денег - то у людей, как говорят, кот наплакал.
И откуда им взяться. На трудодни, выставленные палочками в тетрадке бригадира, давали немного зерна да картошки. А денег- ни копейки. И свои продукты, даже если их накапливалось в избытке, продать некому. Да никому из селян и в голову не приходило, что можно торговать. Торговля считалась делом казенным, государственным. А людям только покупать дозволено. Если есть на что. Но деньги у большинства не водились. Ни гроша. Правда, зимами многих мужиков гоняли (тогда говорили - мобилизовали) на лесозаготовки. Там понемногу платили. Хоть на какие-то одежки - обувки для себя и детишек.
Каждую весну некоторые мужики зарабатывали на сплаве леса. Как только разлившаяся во всю ширь река начинала входить в берега, собирали мужиков с ближних деревень грузить в полую воду бревна разных сортов, накопленные за зиму и сложенные тут штабелями. Считалось, что платили за такую работу, хорошо. Иной день по пятерке, а то и по десятке зарабатывали. Только короткий очень срок: не больше недели. А дальше опытные сплавщики с баграми в руках смотрели, чтобы не возникало заломов. Таких сплавщиков требовалось не много. Но того, кто хорошо постиг эту рисковую профессию, оставляли потом в сплавной конторе на постоянной работе. В деревне таких, как говорят, раз - два да обчелся. Перед самой войной в их числе оказался наш отец. И его приличная по тем временам зарплата потом сказалась на нашей пенсии "по поводу потери кормильца".
А ко дню открытия магазина летом 1939 года у большинства людей остались копейки, на которые много не купишь. Но полюбопытствовать в магазин шли многие. И, конечно, чуть не весь день толпилась тут наша голоштанная братия. Еле высунув головы из-за прилавка, смотрели на ящики с конфетами в разноцветных обертках, пряники, баранки, сахар в крупных, по кулаку, кусках, отливающих голубизной.
Глядели на толстые рулоны цветастого ситца разных рисунков, ряды блестящих сапог и сандалий. Особенно удивляли нас обувки коричневого и даже песочного цвета. В деревне таких раньше не видывали. Наш сапожник шил из кожи своей выделки, пропитанной дегтем, только сапоги черного цвета.
В магазине было много интересного. Туда заходили все новые люди. Изредка что-то покупали. Кто пару кусков сахару, кто пряников, кто баранок.
Но больше присматривались. И спрашивали, не привезут ли хлеба казенной выпечки. Но хлеба не привозили. Зато чуть ли не полсклада завалили мукой. И белой - крупчаткой, и ржаной - как раз для хлеба. Муку брали, но понемножку. В большинстве домов от урожая до урожая хранились остатки зерна. И жернова имелись. А если не было своих, то пользовались соседскими. Мука получалась даровая. Так все считали. А за "магазинную" надо деньги платить. Привезли бы готовый хлеб - хороший, "чистый" - тогда другое дело. У нас редко какая семья пекла хлеб только из ржаной муки. В лучшем случае добавляли картошку. Каждая краюха хлеба пестрела картофельными желваками с горошину, а то и больше. Некоторые семьи по нужде добавляли в хлеб даже отруби, а то и мякину. Если кто привозил хлеб из района, им угощали, как лакомством. И назывался такой хлеб "чистым", в отличие от своего - с примесями.
Тут-то маме пришла в голову благая мысль. Надо дать людям хороший хлеб. Пекарни не было и если появится, то не скоро. А хлеб нужен сейчас. Задумка у мамы возникла простая. Выбрать в деревне для пробы два - три дома, какие почище, развезти туда муку, дрожжи и поручить хозяйкам печь хлеб для магазина на продажу. Определить плату за такую работу, норму припека и пойдет дело.
Отец одобрил такую задумку, но сказал, что такое дело нельзя начинать без дозволения начальства.
Начальство появилось скоро и на все дало свое благословение. Тут же установили припек, посчитали цену черного и белого хлеба за килограмм, определили жалованье пекарям. Но люди у нас не привыкли работать за деньги. Хозяйки, принявшиеся за хлебопекарное дело, согласились брать за работу тем же хлебом. Семьи у всех большие и хлеб у них считался главной едой.
Так появился в продаже хороший настоящий хлеб. Не только черный, но и белый, какой даже по праздникам пекли не в каждом доме. Наша мама с бабушкой тоже взялись за эту работу. Пекли на поду, как всегда это делали для себя. Но тут приходилось особенно стараться. И чтобы замес правильно сделать да вовремя, и дрожжей положить в меру, и печку натопить хорошо. Самыми вкусными мне казались огромные высокие румяные белые караваи из муки-крупчатки. Мама, не жалея, подливала в тесто молоко и добавляла яичные желтки. Белками смазывала поднявшиеся булки перед тем, как посадить их в печку. От такой смазки булки становились румяными и блестящими, как грибы-боровики после дождя.
Сажали хлебы в печку с помощью широкой лопаты. На нее стелились кленовые листья, а затем клался большой кругляш из теста. Но перед тем, как посадить хлебы, все угли в хорошо вытопленной русской печке разгребались по пазухам длинной кочергой. Под начисто выметался сосновой метлой. И надо было уметь посадить каждый хлеб на свое место, чтобы все они одинаково выпеклись, и ни один не подгорел.
Когда мама с бабушкой пекли белый хлеб, я поднимался с утра пораньше, и тоже брался за дело. Тогда ведь не было пластилина, а тесто оказалось таким удобным, податливым, что из него получались любые фигурки даже самой причудливой формы. Кроме разных зверюшек, я лепил звездочки, кружки, треугольники, квадратики, колечки - бублики. Потом бабушка укладывала мои разнокалиберные поделки на сковороду или противень и помещала в печку, когда там еще тлело полно углей. Мигом тонкие мои фигурки поднимались, а иногда вздувались как шарики, тут же розовея на глазах.
Испеченные фигурки я выстраивал по росту поперек стола по самому краешку, чтобы не мешать взрослым. Бабушка приносила кружку молока, и я с великим аппетитом уплетал хрустящие, еще теплые, фигурки, собственного изготовления..
Сама же бабушка Лукерья в это время занималась лепешками. Она брала небольшие кусочки теста, посыпала их мукой, превращая в тонкую лепешку. А дальше - на сковороду и в печку. Лепешки получались мягкими, пышными, сверху румяными и очень вкусными, особенно если смазать сливочным маслом.
Кроме тонких простых лепешек, бабушка в иные дни пекла лепешки с картошкой или с творогом. Как ни удивительно, но мы не знали слова "ватрушка". И про колобок я тогда слышал только из сказок. Но не в названии дело. Главное - вкусно. Бабушка картошку для такой выпечки очень долго и старательно разминала толкушкой, добавляя туда горячее, только что вскипяченное молоко и ложку сливочного масла. А потом разбивала туда два - три яйца. Все хорошо перемешивала, намазывала на лепешки и ставила в печку. То же самое проделывалось с творогом. Только он разводился до нужной густоты сметаной.
Вынутые из печи подрумянившиеся лепешки сверху смазывали маслом, складывали стопками и накрывали чистым холщовым полотенцем. Все очень любили такие лепешки и считали их лучшим лакомством.
Молва о "чистом" хлебе и разных других товарах в магазине разошлась по соседним деревням. Народ валом валил. Были дни, когда даже скапливались очереди. Особенно нарасхват шел очень вкусный белый хлеб, который у нас называли просто булкой. Брали и черный. Для многих семей он тоже сходил за лакомство. Покупали понемножку конфеты - подушечки, халву. Работники лесопункта, служащие сельсовета и почты, учителя-все, у кого мало-мальски водились деньги, приходили за конфетами в обертках, брали шерстяные ткани и другие товары, недоступные большинству колхозников. Торговля налаживалась.
Летом, в страдную пору, когда люди целыми днями работали в поле, маме приходилось открывать магазин вечерами и торговать до последнего покупателя.
Один раз мама пришла домой и принесла к ужину "новую еду".
"Попробуйте-ка. Какое-то диковинное масло сегодня привезли. Называется маргарином. Не знаю, как он на вкус".
За столом нас сидело семеро. Все взяли понемножку этого нового масла, намазали на хлеб и покушали. И все еле-еле сделали один глоток. Маргарин никому не понравился. Для нашей семьи, привыкшей к настоящему сливочному маслу, он казался несъедобным. Другие покупали. А у нас любили есть по утрам горячую, только из русской печки, подрумяненную сверху картошку, намазывая прямо на нее маленькие кусочки масла. Оно сразу таяло, пропитывая рассыпчатую картофелину. Такая еда нам казалась очень вкусной. Особенно с соленым огурцом или квашеной капустой. Кстати, огурцы у нас никогда не резали на дольки, а откусывали от целого и долго хрустели, пережевывая потихоньку.
Кроме хлеба, в магазине нарасхват шла селедка, которую изредка удавалось маме выпросить у заведующей складом в райцентре. За этими продуктами люди шли даже без денег. Просили в долг. Мама не могла отказать. Должников с их рублями-копейками она записывала в большую толстую тетрадь. Рано или поздно долг возвращали. Зато лакомую еду получали вместе со всеми.
Домой мама приносила ту же селедку, понемножку конфет, пряников, баранок. Все это у нас считалось вроде гостинцев, которыми не часто удавалось полакомиться. Но больше всего я обрадовался, когда она как-то вечером положила на стол картонную коробку с кубиками - алфавитом.
Можно сказать, что с того вечера началось мое обучение грамоте. Я рассматривал картинки на гранях кубиков, а мама называла обозначенные рядом буквы. И тут сразу вышел конфуз. Около буквы "А" красовался арбуз: зеленый снаружи и ало-красный на срезе. Для меня арбуз был так же неведом, как и простая по начертанию буква "А". Правда, большинство рисунков я все-таки узнавал. Раньше всех запомнил букву "Ж", похожую на жука, и букву "З" c белым пушистым зайцем на картинке.
Теперь я днями сидел с этими кубиками. То расставлял их по столу, то строил разные ступенчатые фигуры. А вечерами, c помощью мамы, по картинкам старался запомнить буквы и скоро из букв-кубиков научился складывать слова: "Мама", "Папа", "Баба", "Дядя"... Показал маме, и она полушутя похвалила меня: "Ну, ты у нас теперь настоящий грамотей. Осталось только научиться считать".
Тут за дело взялся отец. Он нарезал из соснового полена десятка два-три палочек и стал учить счету. Мне это сразу понравилось. Мы раскладывали палочки на несколько кучек, и я определял, где их больше, а где меньше. Но, сколько в каждой кучке, я не знал. Понадобилось выучиться счету: до десяти, потом до двадцати и дальше по десятку в день, пока не осилил первую сотню. Потом стал складывать и вычитать палочки. Учился тому, что отец назвал длинным и непонятным словом "арифметика". Прибавлять и отнимать на палочках оказалось просто. Но однажды отец дал задачку потруднее: "У наседки трое цыплят желтых и четверо белых. Сколько всего?" Я опять схватился за палочки. Отец не дал. Он посоветовал представить палочки "мысленно". Получилось не сразу. "Считать в уме" оказалось труднее. Этот самый "устный счет", как его потом называли в школе, я постиг только на уроках вместе со всеми ребятами. А домашние упражнения означали только одно: приближалось первое сентября.
Уже на видном месте стояли только что купленные для меня новенькие сандалии и небольшой, но толстенький дерматиновый портфель с двумя отделениями. В портфель я складывал книжки, тетради в косую линейку и в клеточку, деревянный пенал с карандашами.
Лето кончалось. Сбивались в стаи и готовились к отлету ласточки. С полей давно убраны хлеба и начинали копать картошку.
Тогда я еще не понимал, что кончается последнее лето моей вольной беззаботной жизни.
* * *
В нашей деревне имелось всего двое часов. Одни - настенные ходики - с гирей, похожей на еловую шишку, - в сельсовете. Другие - карманные - у колхозного бригадира. Носил он их на тонком сыромятном ремешке в левом нагрудном кармане френча зеленого цвета. Его-то и попросили наши родители подсказать время, когда нам выходить в школу. Бригадиру все равно надо утром давать наряд на работу и объезжать деревню с конца в конец.
Первого сентября каждого из нас подняли пораньше, и по сигналу бригадира отправили на учебу.
Идти предстояло через Шешенское поле и три деревни. Считалось, что до школы примерно версты четыре-пять. Для деревенских ребят, привыкших к беготне то на речку, то в лес, ходьба на такое расстояние-обыденное дело. Поэтому никому из родителей даже в голову не пришло, что надо хотя бы первоклассников брать за ручку и вести в школу. Мы выходили из дому и постепенно нарастающей толпой шли сами по себе.
Каждый тащил в руках холщовую торбу, сумку или портфель с книжками, тетрадями, карандашами, а также бутылку молока и краюху хлеба на обед. Тогда не было ранцев, и нести так далеко все в руках, оказалось тяжеловато.
Наша начальная школа располагалась не в самой деревне Волковская, а на отшибе; можно сказать на опушке леса. Скорее всего, под школу приспособили хуторскую усадьбу какого-то кулака, выселенного или сосланного "в места отдаленные".
Кроме большого шестистенного дома, рубленного из толстых бревен, с дощатым коридором и крыльцом под двускатной крышей, тут же рядом громоздились хлева, сарай, другие постройки, образующие замкнутый четырехугольник двора, открытый в сторону деревни покосившимися двухстворчатыми воротами.
Из трех частей дома, две занимали классы, а в одной квартировали учителя: Давид Семенович и Надежда Федоровна Барановы.
В одной классной комнате Давид Семенович занимался с учениками первого и третьего класса, в другой Надежда Федоровна со вторым и четвертым классами.
В каждой паре классов набиралось по 15 - 20 учеников.
Сидели мы по двое за одинаковыми черными партами с дыркой посредине для чернильницы. Крышки парт, изрезанные ножами, рвали наши одежки торчащими шляпками гвоздей и занозистыми краями поврежденных досок.
Меня посадили с девочкой по имени Анна, которую звали Нюра, а дразнили - Нюня.
В большую перемену мы доставали свои бутылки молока и куски хлеба. Молоко у большинства одинаково хорошее, жирное. В бутылке у горлышка многие обнаруживали кусочки взбившегося за дорогу масла. Его выковыривали пальцем и слизывали тут же.
Хлеб приносили разный. Мало кто брал хороший "магазинный", совсем редко кто мог позволить пышную булку. Большинство ребят приходило со своим домашним черным хлебом неаппетитного вида. Но, проголодавшись, и его уплетали за обе щеки. Ведь рано утром редко кто завтракал по-настоящему.
Но оказались в классе двое учеников, которые совсем ничего не приносили на обед. Они отличались даже фамилиями: Муст Антон и Муст Анна-брат и сестра двойняшки. Учились они в третьем классе и сидели на одной парте. Приходили они раньше многих из нас. Всегда в чистеньких аккуратных одежках и начищенных до блеска ботинках. Анна и Антон не бегали сломя голову на переменах, а тихо выходили из класса на улицу "подышать воздухом" либо читали толстые книжки.
Потом я как-то узнал, что за глаза их обзывают чухнами. Сами они говорили, что по национальности эстонцы. Единственные не русские в школе.
Жила эстонская семья в деревне Шешино, что на полпути к нашему дому. Один раз поздно осенью, возвращаясь из школы, нас застал сильный дождь. Дом, где жили Антон и Анна, оказался рядом. Мы зашли к ним, чтобы спрятаться от непогоды. И увидели в доме много нового, чего ни в одном из наших домов не увидишь.
Как раз приближалось обеденное время, топилась на кухне плита, а в нескольких кастрюлях и чугунках варилось что-то съестное. Весь дом нам показался пропитанным ароматом скоромного супа. Сильно захотелось есть.
Нашу многолюдную компанию невозможно накормить обедом, сваренным для маленькой семьи. Зато нам дозволили погреться у плиты и дали по кусочку свежего вкусного хлеба, чуть сдобренного крупинками сахарного песка.
Отогревшись и подсохнув, мы отправились по домам. Дождь к тому времени приутих, и над самым лесом показалось предзакатное солнце.
Все удивило нас у эстонцев. Возвратившись в свою избу, я долго и подробно рассказывал бабушке про их дом и про все вокруг.
Ни в одной из наших изб никогда не ставили плиту. Еда варилась в русской печке и сразу на целый день. Если печка хорошо протоплена, то суп и к вечеру обжигал язык.
У эстонцев готовили утром завтрак, в полдень обед, а к вечеру ужин. И все на плите, которую ежедневно топили три раза. "Одних дров сколько надо" - потом заметила моя бабушка. Но я рассказал, что с дровами у них полный порядок. Не то, что у нас. На нашем дворе обычно лежали длинные сухостойные бревна вперемешку с березой. Их каждый вечер, пока не смеркалось, пилили и кололи мой отец с дядюшкой Митей. Готовили дров ровно столько, чтобы хватило утром вытопить печь. А назавтра к вечеру все в точности повторялось. Чтобы заготовить дров хотя бы на два - три дня, такое и в голову не приходило.
Зато у эстонцев на чисто прибранном широком дворе, под тесовым навесом, мы видели аккуратно сложенные в большие поленицы, давно заготовленные дрова. Их, казалось, так много, что хватит на всю зиму. Но отец Анны и Антона тут же во дворе весело с улыбкой продолжал пиликать большой лучковкой толстые березовые бревна. Так и хотелось спросить - " Зачем?". Целый двор сухих колотых дров, а он еще добавляет. Потом только стало понятно, что есть люди вот с такой натурой. Многие десятилетия спустя, таких же людей, заслуживающих большого уважения, я обнаружил среди финнов. Впрочем, говорят, это родственные нации.
* * *
В один из погожих осенних дней, когда по-летнему тепло грело солнце, мы закончили учебу раньше срока. Наш учитель, Давид Семенович, уже немолодой грузноватый мужчина с седой коротко стриженой бородкой и такими же вихрами, пришел на первый урок намного позже звонка и в каком-то непонятном возбуждении.
Весело поприветствовав всех, поздравил с хорошей погодой и сообщил, что наступило "Бабье лето" - короткий, но самый любимый кусочек ранней осени. Потом он раздал тетрадки и собрался показать на классной доске прописи, но не нашел тряпки, чтобы хорошо протереть доску. В таких случаях за тряпкой бегал дежурный. В этот раз он пошел сам и опять долго не появлялся. Как всегда без учителя, по партам началось ерзанье, послышался шепоток, потом разговоры вслух, хождения и даже мелкие потасовки. С появлением учителя все разом притихли. Он молча подошел к доске. Еще раз протер ее, выказав неудовольствие по поводу излишне мокрой тряпки. И, начав с левого верхнего угла, стал рисовать буквы. Они показались нам какими-то странными, угловатыми, местами даже расходились веером.
Скоро класс притих, онемелый от удивления, а потом в ряду третьеклассников послышалось откровенное хихиканье. Все пристально глядели на доску, еле сдерживая откровенный хохот. И было от чего. Строчка с прописями, начатая в левом верхнем углу доски, постепенно изогнувшись в дугу, миновала середину и закончилась в правом нижнем. Буквы там уже почти лежали.
Учитель, услышав веселое оживление в классе и поняв его смысл, стал остервенело стирать написанное мокрой тряпкой, чтобы сделать новую попытку. Второй раз вышло еще хуже.
"Что-то у меня сегодня не получается... Чистописание - тонкое дело" - промолвил он задумчиво с еле заметной улыбкой, а потом строго скомандовал - "Богданова, к доске! Покажи, как надо писать".
Ученица третьего класса, круглая отличница, Богданова знала свое дело. Ей и раньше приходилось заменять Давида Семеновича, но по другому поводу. А сейчас все поняли, что учитель пьян.
Сам он сел боком у своего стола и внимательно смотрел, а может и любовался, как быстро и красиво пишет Богданова тонким кусочком мела на разграфленном черном поле доски. Похвалив ее ласково, нам сказал строгим голосом: "Вы рисуйте то же в тетради. Да чтобы без мазни!".
Потом он ушел и больше не возвращался.
Богданова довела свой урок до конца и даже проверила наши тетради, объяснив, не хуже учителя, где и что надо подправить.
На перемене пришла Надежда Федоровна, учительница второго - четвертого классов. Она отпустила нас, ничего не задав на дом. Вот радости-то было!
Мы шумной гурьбой ринулись домой. На улице ярко светило солнце. Слабый ветерок чуть шелестел вершинами берез. Утренняя роса и даже лужицы на дороге успели подсохнуть. Шагалось легко. Вот только обувь в такую погоду казалось лишней. Ведь мы привыкли с ранней весны до поздней осени бегать по улице босиком. И в тот раз все, не сговариваясь, решили разуться. Впереди открылось Шешенское поле - ровное, с гладкой дорогой посредине.
У кого-то из нашей компании оказался настоящий "арабский" мячик. Почему он так назывался - сказать трудно. По теперешним моим понятиям он похож на обычный теннисный: такой же упругий и ворсистый, как будто сделанный из тонкого войлока. Для игры в лапту - лучшего не придумаешь. Всем захотелось поиграть.
Бросив свои сумки и обувь в придорожную траву, разделились на две команды. К "капитанам" подходили парами и спрашивали - кому "ромашка", кому "василек". Так до последней пары. Вместо лопатки или "лапты" у дороги нашелся небольшой прочный колышек. И пошла игра.
Как долго мы играли - неизвестно. Опомнились, когда солнце стало клониться к закат. Схватив свои вещички, разбросанные вдоль дороги, быстро пошли домой.
Бабушка первым делом спросила, почему я босиком и где ботинки. Только тут я понял, что они остались лежать на обочине дороги, у того места, где мы играли в лапту. Испугавшись, я бросил портфель на лавку и побежал искать потерянные ботинки.
Это были первые в моей жизни настоящие ботинки из магазина. Большинство ребят нашей деревни ходило босиком, когда позволяла погода, либо в лаптях. Мне в дошкольное время шили сапожки из грубой черной кожи. А тут мягкие коричневые ботинки со шнурками такого же цвета. Бабушка каждое утро чистила ботинки суконной тряпочкой, после чего они блестели, как зеркало. Таких ботинок не было ни у кого из ребят. Теперь не стало их и у меня. Вот почему, осознав пропажу, я пришел в ужас.
Нет, мне не грозила порка либо какое-нибудь другое наказание. Я боялся, что никогда больше не будет таких ботинок, и потому очень печалился о потере.
Но оставалась еще надежда, что найду их там, куда бросил второпях, вместо того, чтобы положить в портфель.
Еле переводя дух, прибежал я на то самое место. Его нашел сразу по утоптанной дороге и примятой траве. Осмотрелся вокруг - все пусто. Видно кто-то успел их подобрать раньше меня.
Домой вернулся в большом унынии. Пришедшая с работы мама сразу заметила что-то неладное и спросила, - не заболел ли я. Значит, бабушка ничего не сказала ей, и мне предстояло, набравшись храбрости, сообщить самому.
Узнав про потерю, вместо нагоняя, мама долго успокаивала меня, поглаживая по голове. Наверное, вид был такой, что требовалось именно утешение. А про ботинки мама сказала просто: "Ну что ж теперь делать. Есть в магазине еще одни, точно такие же. Тебя бабушка сейчас накормит, а я схожу за ботинками",
Назавтра, по пути в школу, я рассказал про все ребятам. В ответ Санька Кудрявцев тихо пробурчал то, что подумал каждый: "Меня б за это убил батя..."
* * *
К концу октября ночами стало подмораживать. Дорога понемногу подсыхала после затяжных дождей. Возвращаясь из школы, мы, задрав головы, смотрели, как караван за караваном улетают в теплые края гуси и журавли, оглашая округу печальными трубными звуками.
В колхозе и на своих огородах давно убрали хлеба, выкопали картошку и овощи.
Дни становились все короче, и нам приходилось отправляться в школу еще до рассвета.
Давид Семенович, который был не только учителем, но и заведующим школой, наконец-то объявил, что с понедельника переходим на зимнее расписание. Теперь нам велено приходить в школу не к девяти часам, как прежде, а к десяти. Впрочем, часов дома все - равно ни у кого не было, и мы договорились сказать родителям, что теперь в школу можно приходить на час позже.
Выходили из дома утром впотьмах и возвращались из школы иной день уже в сумерки. Светлого времени еле хватало на уроки. Под него и подгадывали.
Раньше мы ходили в школу двумя-тремя небольшими стайками. Но по деревне пошли слухи про волков, которые шастают около колхозных хлевов. А Мишка Афоничев, один из нашей компании, рассказал на днях, что видел около своего дома на краю деревни две пары горящих глаз. После таких разговоров стало страшно. Мы теперь заходили друг за другом и шли в школу одной большой толпой. А Шешенское поле, к которому вплотную примыкает перелесок, старались одолеть впробежку.
На улице подмораживало. Осыпались листья на деревьях. Их ворохами носило по дороге, покрытой ледяной коркой. В такую погоду босиком на улицу не выйдешь. А теплые и удобные ботинки либо сапоги были у меня да еще у двух-трех ребят. Большинство ходило в лаптях.
Однажды, по пути в школу, зашли мы за Санькой Кудрявцевым. Застали его плачущим навзрыд, потому что не в чем выйти на улицу. Единственные старые лапти топорщились изношенными лыками. Насквозь просвечивали дыры, из которых выглядывали пальцы Санькиной ноги, кое-как обернутой в грязную онучу. Вторая нога босиком нервно ерзала по полу. В углу у печки, при тусклом пламени коптилки, корпел над правым лаптем Санькин батька. Сидя на низкой скамейке, он ржавым кочедыком лихорадочно ковырял трухлявую подошву, пытаясь залатать дыру плохо выкроенным лыком. Санька в это время тихо подвывал. Мы решили ждать его столько, сколько понадобится.
Кое-как закончив ремонт, батька швырнул Саньке лапоть, злобно выругавшись. Мы сидели молча, как окаменелые. Боялись за Саньку, которого невзначай грозился изувечить рассвирепевший папаша. Могло достаться и любому из нас, подвернувшемуся под горячую руку.
Когда Санька обулся, и мы торопливо поднялись, чтобы скорее бежать в школу, снова услышали истерический визг. Напялив на ногу второй лапоть, он увидел, как разошлись в носке плохо сплетенные лыки, и наружу высунулись почти голые пальцы. Опять зарыдал Санька. Он очень хотел вместе со всеми идти в школу.
К нам подошла мать Саньки и тоже, чуть не плача, сказала тихим голосом: "Ладно, ребятки, вы уж идите. Сплетет ему батька сегодня новые лапти и завтра Санька тоже пойдет в школу. Так и передайте учителю".
Мы ушли, а Санька остался плакать - тихо и безутешно.
* * *
Приближалась зима. После Михайлова дня замерзла река. Ледостав прошел быстро, без обычной шуги. Еще вчера струилась свободная вода, к утру появились забереги, а вечером почти сплошь установился тонкий прозрачный лед. Только на быстринах остались узкие полыньи. Скоро их тоже затянуло белесым ледком.
В колхозе закончились полевые работы, и бригадир перестал по утрам стучать в окна селян, давая очередные наряды.
По утрам так морозило, что вместо кепок и пиджачков, пришлось облачаться в зимние шапки-ушанки, полушубки и валенки.
"Держит ли лед? Надо будет проверить. Может, еще рыбы поглушить успеем, пока не навалило снега" - мечтательно произнес Ванька Афоничев.
В тот же день, на обратном пути из школы, мы всей ватагой свернули к реке. По скользкой заиндевелой траве с крутого берега скатились на лед, не думая, что он может проломиться. Лед выдержал, но угрожающе затрещал.
"Кучей не ходить!" - скомандовал Ванька Афоничев, а потом добавил с ехидцей: "Подо льдом мокро и холодно".
Мы рассыпались по всей речке от берега до берега. Поодиночке лед хорошо держал. Катались-скользили по нему с разбегу на ногах, на животе, на сумках и портфелях.
А подо льдом, даже на склоне дня, виднелись уклейки. Они резвились у самой поверхности, касаясь тонкими спинками ледяной тверди, прозрачной, как стекло. В заводи около большого куста ивы, склоненного над рекой, важно разгуливали крупные голавли, какие редко попадались на удочку. Тут чувствовалась большая глубина, и дно даже не просвечивало в темной воде. А на быстрине, где каменисто-песчаное дно казалось рядом, стояла стайка пескарей, выстроившихся против течения.
Мы тогда не знали иноземного слова "аквариум", но реку под прозрачным льдом - со всеми ее рыбками, замшелыми топляками и гладкими камешками - больше сравнить не с чем.
Только когда стало смеркаться, мы заторопились домой. Братья Афоничевы объявили: "Завтра захватим колотушки и будем с рыбой!".
Назавтра мы, как обычно, шли в школу. Только вид у нашей небольшой толпы получился странный. В предрассветных сумерках среди ребячьей мелкоты выделялись самые рослые братья Афоничевы с колотушками над головами.
Не знаю, есть ли еще где такое орудие рыбной ловли. На всякий случай придется объяснить, что это за "рыболовный снаряд", который у нас ласково назывался колотушкой.
Делалась колотушка очень просто. Из нетолстой елки выпиливался короткий чурбан с прочным длинным суком посредине. По размеру чурбан выбирался так, чтобы был вполне подъемным. Чтобы, взявшись за сук, как за рукоятку, можно было двумя руками с размаху колотить им по льду, как кувалдой. При этом сук-рукоятка гладко выстругивался острым ножом, а потом еще шлифовался осколком стекла. По длине рукоятку каждый прилаживал к своим рукам, к своей силе и росту. Чтобы удар получался ни большой, ни малый, но в самый аккурат.
Одна из хитростей такой рыбалки как раз в силе удара. Завидев уклеек либо голавликов у самой поверхности, требовалось ударить колотушкой так, чтобы только-только проломить лед, и тогда, оглушенные рыбешки как бы выдавливались на поверхность вместе с ледяным крошевом. Ударишь слабо, и оглушенных рыбок унесет течением: мелькнут белыми брюшками и исчезнут в водовороте. Ударишь сильно, насквозь продырявив лед, тогда там застрянет колотушка по самую рукоятку, а изувеченные рыбки останутся в воде на съедение хищникам.
Чтобы выходило, как надо, требовался опыт и сноровка. Этим отличались только Афоничевы Ванька с Мишкой. На обратном пути из школы они, как теперь говорят, показали класс. Правда, первые разы и у них получались промахи. А потом, что ни удар, то аккуратная круглая лунка, пузырь выплеснувшейся из нее воды вместе с кусочками льда и брыкающимися рыбками. Рыбки скоро застывали на морозе, и Мишка складывал их озябшими руками в холщовую торбочку, прихваченную из дома.
Раньше я никогда не видел такой рыбной ловли и, возвратившись домой, рассказал про все маме с бабушкой. И получил нагоняй за беготню по тонкому льду, в котором на каждом шагу подстерегают опасные полыньи, наслушался разговоров про утопленников и получил запрет появляться на льду до наступления настоящей зимы.
* * *
Тогда никто не знал насколько "настоящей" окажется эта зима.
Но раньше зимы случилась война. Не та, большая, черед которой был еще впереди, а малая, финская или, как потом ее назовут, неприметная зимняя война.
Отец говорил, что от нас это далеко и нас вряд ли коснется. Коснулось, да еще как!
У мамы в магазине старые запасы товара постепенно раскупили, а заказанные по первому зимнему пути подводы с новой кладью, не пришли. Особенно тревожило то, что на глазах таяли запасы муки. Пришлось сократить выпечку хлеба, и за ним стали скапливаться очереди.
Своего зерна в большинстве домов оставалось мало. Ждали, когда в колхозе подведут итоги года и выдадут сколько-нибудь хлеба по трудодням.
Однако уполномоченный из района приказал выгребать все зерно из колхозных амбаров и по первопутку вывозить на станцию в город Торопец. Не пощадил бы он и семенное зерно да председатель успел его протравить. Думали не сдобровать председателю. Тогда за такое могли приплести вредительство. Но все обошлось.
Сразу, как установился санный путь, стали снаряжать обозы с зерном. В числе первых, на одной из подвод, отправился мой отец. Почти неделю заняла дорога туда и обратно. Вернулся отец весь промерзший, голодный, грязный. Не успел придти в себя, как председатель снова погнал его в дорогу. И так до тех пор, пока не вывезли все подчистую.
Еще до Рождества начали приходить в деревню повестки из военкомата. Молодых парней, которым близился срок действительной службы, вызывали в сельсовет, давали сутки на сборы и по двое-трое увозили в район. За первую же неделю из деревни отправили около десятка новобранцев. Не думал - не гадал тогда отец, что и до него доберутся.
А зима лютовала, как никогда. На улице было трудно дышать. Лицо покрывалось ледяной изморозью. Не спасали никакие шапки и воротники.
Градусников в деревне не водилось, и в школу ходили, не глядя ни на какой мороз. Учителя, точно знавшие температуру воздуха, почему-то не приостанавливали занятия из-за мороза. Видно ждали команду из района, а сами не смели распорядиться. А без телефона разве дождешься команды? Вот и мерзли. И никому из родителей не приходило в голову оставить нас дома. Каждый день отправляли в школу. Отправляли в лютый мороз, да еще и впотьмах. Отправляли малышей: ведь большинству ребят едва исполнилось восемь-девять лет, а мне даже не хватало месяца до восьми.
Температуру на улице определяли просто. Если рано утром забегала соседка занять соли либо спичек и говорила, что на улице "дух перехватывает", значит мороз очень сильный. Тут бы родителям и сказать твердо: "Оставайся дома!". Но мама закручивала мою голову шарфом, на руки надевала двое шерстяных рукавиц, бабушка говорила- "С Богом!" и я убегал догонять свистнувших под окном ребят.
Замерзали мы на первом же километре пути. Хотя строго соблюдали наказы родителей - ходить плотной толпой. Но это не спасало от невыносимой стужи. Особенно тяжело преодолевали Шешенское поле. Там к морозу добавлялся ветерок, который насквозь пронимал наши теплые полушубки. Приходилось в каждой деревне греться. Хорошо, что пускали добрые люди. Мы сначала без разбору стучали в двери там, где видели огонек. Со временем, как бы сейчас сказали, выработалась система: просились погреться в самый первый по ходу и последний дома. Для хозяев это были лишние хлопоты. Но они скоро привыкли и каждое утро уже поджидали нашу подмороженную ватагу; давали место у пылающей огнем печки, а кое-где наливали по полстакана горячего кипятку. Спасало нас то, что деревни встречались часто и люди везде попадались милосердные.
В один из особенно холодных дней, мы пришли в школу настолько окоченелые, что не могли раздеться. Учительница Надежда Федоровна отогревала нас в своей квартире горячим чаем. На кухне у них жарко топилась плита и мы, быстро согревшись, разошлись по классам. В нашем классе чувствовался холодок. Хотя от печки несло жаром. Но стоило сделать шаг в сторону, как изо рта начинало парить, зябли руки и ноги. Однако учитель, как обычно, провел все четыре урока. Даже на уроке чистописания заставлял выводить буквы. Мы старались, но окоченелыми руками получались не буквы, а каракули. Потом учитель смилостивился, велел всем одеться и вторую половину урока просто почитать. Сам он сразу ушел и не появлялся до звонка. А когда пришел, зябко съежившись, крякнул и сообщил тревожным голосом: "Ну и морозище, ребята! Еще смеркаться не начало, а уже за сорок. Я вас пешком домой не отпущу. Замерзнете. Сейчас Трофим запряжет Рыжуху в розвальни и развезет вас по домам. Сперва в один конец, а другим разом во второй".
Понизовский конец считался дальним, и нас семерых первыми погрузили в заполненные мягким сеном розвальни. Дед Трофим - школьный конюх и кучер - утрамбовал нас в широкие сани, укрыл огромным тулупом и сказав- "Ну, теперь никакой мороз не страшен" - тронул лошадь. Рыжуха с места взяла бодрой рысцой, и сани легко заскользили по гладкой, хорошо накатанной дороге.
Перед тем, как взяться за вожжи, дед Трофим напялил на уши лохматую мерлушковую шапку, надел овчинные рукавицы и, ловко поджав коленки, расположился в передке саней. Его пышная борода закрывала все лицо и подбородок, а длинный дубленый полушубок с опушкой заслонял от ветра ноги в больших подшитых валенках.
И все-таки, когда Рыжуха переходила со скорого шага на рысистый бег, борода не спасала деда Трофима - лоб и лицо обжигало ледяным ветром. Чтобы не обморозиться, он, не выпуская вожжей из рук, закрывался своими огромными рукавицами.
Мы, изредка выглядывая из-под тулупа, пытались угадать скоро ли дом.
Меня подвезли к самому крыльцу. Услышав скрип полозьев, на улицу выскочила полуодетая бабушка. "Ну, слава Богу, живой", - вырвалось у нее сквозь одышку. "А чего ему станет. Довез в целости-сохранности", - пробурчал дед Трофим, шепелявя настуженными губами.
Бабушка поблагодарила его, низко раскланявшись, и предложила зайти в избу попить чайку да согреться.
"Не могу" - ответил ей дед - "Там, на возу у меня еще полно мелюзги, которую надо развезти по домам. По теплым избам бы сидеть им в такую лютую стужу, а все в школу торопятся. Школа никуда не денется. Вот замерзнуть сейчас на улице - вмиг можно. Не дай Бог, конечно...".
Истинную правду говорил тогда дед Трофим. Вспоминая ту суровую зиму, я опять думаю об одном и том же: почему учитель мог распорядиться, чтобы нас после занятий развезли по разным деревням, а сказать просто "Сидите, ребята. дома, пока не потеплеет" - не мог. Почему родители, не глядя на страшный холод, отпускали нас в школу почти за пять верст. Случись что в дороге с любым - и верная гибель. Небось, успокаивало то, что обогревались мы в каждой деревне. Но были промежутки по версте и больше, где к морозу добавлялся еще и ветер. Скорее всего, дело в другом: не особенно-то нянчились с нами в ту давнюю пору. Это теперь за ручку водят малышей в школу. А тогда считали: как на ноги встал, так и живи сам по себе. Даже еду случалось добывать самостоятельно: кто выпросит, кто ухитрится и стащит лакомый кусок. Иногда за такое получали подзатыльники от родителей, но чаще, как говорят, сходило с рук. "Шустрые ребята, нигде не пропадут!" - то ли хвалили, то ли ругали многих из нас. И в школу отправляли, особенно не опасаясь холодов и не думая о возможных бедах.
Один раз, когда мороз пошел на убыль, по деревне невпопад заорали петухи среди ночи. Видно к смене погоды прокукарекал не во время один, какой-то самый взбалмошный, и переполошил остальное куриное племя. Следом, то в одной, то в другой избах стали загораться огни. Деревенские хозяйки давно уже применились вставать по петушиному пению. Они знали время, когда надо топить печки, чтобы самим с делами справиться и ребятишек отправить без опоздания.
Никто не подозревал, что на дворе глубокая ночь. Петушиная промашка взбаламутила всех. Нас тоже подняли ни свет, ни заря.
Не выспавшись, мы тихо брели по дороге, спотыкаясь впотьмах на ледяных колдобинах. Сверху сыпало мелким сухим снежком. На Шешенском поле шумел ветерок, и слабо мело. Под ногами все чаще появлялись мелкие сугробы. Местами даже казалось, что мы сбились с дороги. Снежные вихри секли лицо. Мороз вроде бы спал, а на улице казалось холоднее, чем в прежние дни. Мы терли носы и щеки шерстяными варежками, которые почему - то назывались исподками. Наверное от слова "исподнее" - то, что надевалось на голое тело. Мягкие, пушистые исподки хорошо защищали от холода.
Невдалеке показались черные избы деревни Шешено. И нигде ни огонька. Ни в одном доме. Среди изб ветер стих. Стало теплее.
На горке за ручьем следующая деревня Зайцево.
-Что это, ребята, опять ни огонька. Не уж то вымерли все. Тут тоже не погреешься. Спят, не достучишься. И чего они так дрыхнут сегодня? - недоумевал Ванька Афоничев.
-А может, это у нас в деревне все спятили, и поднялись сразу заполночь? - заметил младший из братьев Афоничевых - Мишка.
Не было ни одного огонька и в следующей деревне - Волковской.
Теми же черными окнами встретила нас и школа.
Стало понятно, что Мишка Афоничев прав. Теперь либо замерзать на улице, либо стучать в дверь и будить учителей. Решили будить. Не замерзать же и вправду...
На первый робкий стук никто не отозвался. Немного погодя, постучали еще раз, но уже посильнее. За дверью опять ни звука. Тогда Ванька Афоничев нашел длинную палку, по глубокому снегу еле дополз до окна учительской квартиры и постучал по стеклу. В квартире вспыхнул слабый огонек, звякнула щеколда, и на крыльце появился Давид Семенович - в валенках и длинном до пят тулупе, накинутом на плечи.
"Ребята, да вы с ума сошли!" - воскликнул он от удивления, еле разглядев нас впотьмах - "Кромешная ночь, на дворе стужа лютая, а вы приперлись... Сами не выспались и нам не дали. Ну, пошли скорей в избу, а то замерзли, небось".
Через небольшие сени мы зашли прямо на кухню, слабо освещенную семилинейной лампой с подкопченным стеклом. Промерзнув на улице, сильно обрадовались теплу в доме. Но Давид Семенович, как бы оправдываясь, заявил: "Сколько с вечера ни топи, к утру все выдует. Я живо раскочегарю плиту. А вы пока грейтесь от печки остатками вчерашнего тепла. Потом что-нибудь придумаем".
Когда дрова в плите разгорелись, учитель взял табуретку, подсел к нам и завел разговор:
-Какая нечистая сила подняла вас среди ночи? Еще ни один петух не пропел, а вы уже тут, как тут.
-Это у вас не пропел, а у нас давно прокукарекали петухи. Всю деревню подняли. тихо возразил Ванька Афоничев.
-Какие-то ненормальные у вас петухи. Может порчу кто напустил, - с легкой ухмылкой заметил учитель.
-А мы откуда знали, что петухам взбрело в голову орать не ко времени. Знать бы такое, разбудили б сторожа в сельсовете и по ходикам проверили время- это уже Мишка вступил в разговор сквозь дрему.
-Ладно, ребята. Сейчас я вам постелю в той половине. Укладывайтесь вповалку. Еще выспаться успеете. Я дотоплю печку и тоже лягу соснуть часок-другой.
Разбудила нас учительница Надежда Федоровна, когда начинало светать. Она приказала умываться и садиться за стол, накрытый белой скатертью. Там уже стояли чайные чашки с розовыми цветочками на боках, в которые учительница разливала душистый чай. Посреди стола красовались тарелки с румяными баранками и медовыми пряниками, а рядом маленькая мисочка сливочного масла. "Ну, налетайте, ранние птички" - весело позвала Надежда Федоровна.
Когда, поблагодарив учительницу, мы вышли из-за стола и обступили на кухне горячую печку, Ванька Афоничев сказал нарочито строгим голосом: "Ишь, навалились на дармовщинку. Как будто неделю некормленые!". Хотя сам тоже уплетал баранки да пряники, аж за ушами пищало. И не удивительно: таких лакомств в домах многих из нас не водилось и по праздникам. Благодаря дурным петухам, хоть угостились на славу.
* * *
Продолжавшаяся финская война постоянно напоминала о себе. Следом за новобранцами, стали одного за другим призывать в армию семейных мужиков. После Рождества получил повестку и мой отец. Дали сутки на сборы, снарядили подводу и увезли. Отправляли его буднично, без слез. Он часто уезжал последнее время. Эта мобилизация казалась такой же, как, бывало, на лесоповал под Рыбинск или в обычный извоз.
Тогда в деревне почти ничего не знали про финскую войну. Оно может и лучше. Ужаснулись бы матери и жены, отправляя своих близких, если б знали, как много солдат не вернулось оттуда. Но правда открылась не скоро. Понадобилось более полусотни лет, прежде чем люди узнали про наши страшные жертвы той "маленькой незаметной " войны.
Моему отцу и другим нашим деревенским мужикам повезло. Пока их учили где-то под Ленинградом, война успела закончиться. Призванные еще в ноябре молодые новобранцы, остались в армии на действительной службе. Потом они первыми попали на фронт уже в большую мировую войну и сгинули там все до одного.
Бойцов постарше, ровесников отца, в марте сорокового года отпустили по домам. Отец вернулся как раз на масленицу.
На радостях, не отходя от жарко натопленной печки, мама с бабушкой пекли настоящие овсяные блины из дрожжевого теста. Овсяные блины на масленицу пекли во всех домах. Мама в этот раз хотела порадовать домочадцев белыми блинами из магазинной муки-крупчатки. Но муки привозили так мало, что ее не хватало на выпечку булок для магазина. Пришлось довольствоваться завсегдашними овсяными блинами из своей муки: не простой, а толокняной.
Ржаной муки тоже не хватало. В магазине теперь каждый день выстраивалась очередь за хлебом. Как-то раз, на собрании рабочих лесопункта, здоровенный мужик -лесоруб-Федот из деревни Обуховицы -требовал у начальника плату за работу в лесу не деньгами, а хлебом: "Дашь кило хлеба, я тебе куб леса повалю; пять кило дашь-получишь пять кубов лесу".
В нашем доме тогда не чувствовалось недостатка в еде. Мама, вместо маленькой своей зарплаты, брала в магазине муку, сахар, постное масло и другие продукты, какими торговала в то время. И всю масленицу у нас не переводились блины. Бабушка пекла их столько, чтобы самим хватило и еще осталось для случайных гостей. Кто бы ни зашел в нашу избу на масленой неделе, его усаживали за стол, и угощали блинами. Это касалось не только взрослых людей, но и ребят - моих школьных товарищей. Для всех находились у бабушки и ласковые слова, и блины досыта.
Чаще всего у нас пекли овсяные блины из толокняной муки. Готовить такую муку дело хлопотное. Поэтому запасались ею заранее. Из нее-то и пекли у нас масленичные блины. Мне они нравились больше, чем белые. Очень любила такие блины и наша бабушка.
Пекла она их сразу на трех сковородах. Перед этим тетя Дуня хорошо вытапливала печку. Жаркие, раскаленные докрасна угли, равномерно расстилались по всему поду и на них ставились сковороды с жидким блинным тестом. Работать сковородником приходилось без передышки. Забросив в жаркое пекло сковороду с одним блином, бабушка обратным ходом вынимала другой. Не успев залить тесто на освободившуюся сковороду, и швырнуть ее в печку, она видела готовый подрумянившийся блин на третьей сковороде и спешила его снять, пока не подгорел. Так без перерыва и махала она сковородником, что солдат штыком на учениях. А стопка блинов росла, как живая. Большое наше семейство садилось отведать самых лучших блинов, которые, как говорила бабушка, хороши только с пылу с жару. Сама она все пекла и пекла без устали. На уговоры - сесть за стол вместе со всеми - отвечала одинаково: "Я, как всегда, на ходу наемся, стоя высплюсь".
Ели у нас блины без вилок и ножей. Скручивался блин в трубочку и макался либо в растопленное сливочное масло, либо в сметану. Если не находилось того и другого, то делали "макалку" из домашнего жирного творога, разведенного сливками. Их снимали со вчерашнего молока, хранившегося в широких глиняных жбанах. Иногда делали макалку из хорошо растолченной отварной картошки, разведенной горячим топленым молоком и сдобренной сливочным маслом. Тоже очень вкусно
В один из масленичных дней бабушка пекла особенные черные блины из гречневой муки. Они считались праздничными и ели такие блины со сливочным маслом.
Не только на масленице, но и в будни, бабушка частенько пекла оладьи из гороховой муки: золотисто-желтые пышные, ноздреватые, насквозь пропитанные жиром. Их иногда ели со свиными шкварками. Такие оладьи и вправду таяли во рту.
Интересно, что ни блины, ни оладьи у нас никогда ничем не запивали. И когда ели блины, никаких других блюд на стол не было. Зато блинов съедалось помногу. Вкушали их неторопливо, с истинным наслаждением.
Теперь это все в прошлом. Блины пекут и сейчас. Но они только еда. А тогда это было действо, ритуал. К тому же теперь не стало хорошей разнообразной муки для блинов. Сейчас их пекут из той же, что булки на хлебозаводе. Я как-то, уже на десятом году теперешнего бандитского капитализма, искал в канун масленицы овсяную, гречневую и гороховую муку для блинов. Звонил во все торговые инстанции, потом объехал полгорода самолично. Во многих местах спрашивал я про овсяную, гороховую и гречневую муку. Почти везде отвечали примерно одинаково: "А разве такая мука бывает?". Только в одном магазине пожилая продавщица дала дельный совет: "Не ищите, все - равно не найдете. При советской власти овсяная и гречневая мука еще появлялась изредка, а гороховой и я не помню - наверное, ее нет со времен "царя Гороха". Так что не удалось мне возродить блины своего детства. Хотя это вроде бы решаемая задачка. А вот Дух того времени воистину возродить нельзя. Все попытки властей вернуть людям старинные церковные праздники и обряды выглядят жалкими, а иногда просто смешными. Верно сказал С. Есенин: "К прошлому возврата больше нет..." Может быть так и надо. Молодежь глядит в будущее. Пожилые печалятся. Видно таков их удел...
Возвращаясь к масленой неделе, в пору моего довоенного детства, надо отметить ее главную забаву-катание на санках. Дед Семен рассказывал, что во времена единоличной хуторской жизни, когда у хороших хозяев, кроме рабочих лошадей, был хоть один резвый конь на выезд, устраивались масленичные бега или просто катания на легких санках. Катались подвода - за - подводой вдоль своей деревни и выезжали в соседние. В любой избе, возле которой останавливались разгоряченные лошади, радушно принимали гостей и обязательно потчевали блинами. В сороковом году на масленицу уже ничего этого не было: ни хуторов, ни собственных лошадей. А на колхозных худобушках, не только кататься, к доктору отвезти захворавшего не всегда удавалось. И каждый раз приходилось кланяться председателю.
На масленице тогда катались просто с горки. Катались на всем. Уже с утра на косогоре возле кузницы собирался народ. Ребятишки со всей деревни и многие взрослые. Каждый приходил со своими санками. Все они разные. Потому что мастерились в каждом доме по-своему. По-разному гнулись полозья из вяза, стругались фигурные копылы, украшались резьбой нахлестки. К головкам санок привязывались тонкие веревочные поводки. А некоторые щеголяли новенькими санками с длинными сыромятными ремнями.
Если кто-то приходил без санок, катались на одних по двое-трое. Особенно маленькие ребята.
Иногда несколько санок связывались в цепочку и под горку шли целые "поезда". Если передние санки - "паровоз" - лихой "машинист" круто поворачивал в сторону, то под горку все скатывались кувырком, оглашая округу хохотом ребят и визгом девчонок.
К полудню на горке появлялись взрослые парни. Они притаскивали с колхозного двора большие дровни либо розвальни без оглоблей. Следом собирались на горке девки и бабы-молодухи. Ближе к вечеру по одному подходили выпившие мужики. На больших санях чинно усаживались взрослые, а потом, уже на ходу, как пчелиный рой, лепилась наша мелюзга. Получалась куча - мала. Такой кучей и катились вниз, устилая склон кувыркающимися и орущими на все лады девчонками да мальчишками.
Женщины в дубленых полушубках и ярких цветастых платках стайками толпились у горки, как всегда, судачили и глазели на пестрое многолюдье. Некоторые, самые отчаянные, прыгали в санки и тоже катились вниз. Всем было хорошо и весело.
* * *
К концу марта, в яркие солнечные дни, заметно подтаивало, а ночами стояли крепкие морозы. По утрам мы бежали в школу, не разбирая дороги. За ночь снег покрывался сверху прочной ледяной коркой. На Шешенском поле мы сворачивали с дороги и шли прямиком по насту, минуя деревню. Шли, кувыркаясь, прыгая, играя "в пятнашки". И никто ни разу не провалился. Целую неделю так прочно держал наст.
Потеплело только перед самой Пасхой. Дорога пошла впросов. Под снегом появилась вода.
"Дружная весна нынче будет" - говорила наша бабушка.
Ребята, у которых не было сапог, перестали ходить в школу. Поперек дороги потекли ручьи, которые и в сапогах мы переходили вброд, чуть не черпая воду голенищами.
Лед начало заливать талой водой. Он потемнел и сделался рыхлым, как губка.
Колхозный бригадир, зашедший в школу, сообщил, что на лошади уже не смог переехать на тот берег. " Вот-вот должен начаться ледоход. Скажи ребятам, чтобы не лезли в реку" - предупредил он учителя.
По такому случаю занятия в школе отменили, и Давид Семенович объявил весенние каникулы.
Все заторопились домой, но учитель приказал остаться "на минутку" заречным ребятам и сказал, что он сам проводит их по льду до того берега.
"Ну, пошли, да поторапливайтесь. Надо успеть, пока лед еще цел" - добавил он на ходу. Звонкоголосой толпой все дружно высыпали на улицу.
Нас обдало по-летнему теплым воздухом. Утренняя капель превратилась в потоки воды с крыши. В соседнем лесочке на разные лады пели птицы.
Мое настроение того первого дня первых весенних каникул лучше всего передано в известном стихотворении из хрестоматии:
День стоял веселый, раннею весной.
Шли мы после школы, я да ты со мной.
Куртки нараспашку, шапки набекрень.
Шли куда - попало в первый теплый день.
Шли, куда - попало, просто наугад.
Влево и направо, а потом назад.
А потом обратно, а потом кругом.
А потом вприпрыжку, а потом бегом.
Весело бродили - я да ты со мной.
Весело вернулись к вечеру домой.
Весело расстались, что нам унывать.
Весело друг с другом встретимся опять.
Дорога домой растянулась у нас на целый день. Еле добравшись до деревни Шешено, мы свернули влево к реке. Поля, покрытые толстым слоем промокшего снега, еще белели вокруг, а на косогоре у реки уже появились проталины с еле заметными зелеными травинками, проклюнувшимися на солнцепеке. Пропитанная влагой земля парила. В небе заливались жаворонки.
С крутого берега открылась широкая заснеженная пойма и река с еще стоящим льдом, сплошь покрытым водой. От реки несло ледяной стужей.
Недалеко от воды нашлось толстое ольховое бревно, уже успевшее подсохнуть. Мы уселись на нем, как на лавочке, и стали ждать... Ждать ледохода, ради которого сделали большой крюк по непролазному снежному месиву.
Сколько придется ждать, никто не знал. Может до вечера, а может до самой ночи.
-Лед не думает трогаться. Так и не дождешься, когда он пойдет - ворчал Мишка Афоничев.
-Ты, глянь-ка, воды сколько наверху. И сам лед посерел, стал дряблым. У берегов местами появились промоины. Такой лед не долго выстоит - возразил я.
Скоро мы стали замерзать. Чтобы согреться, устроили беготню по склону вверх и вниз наперегонки. И, заодно, затеяли игру в снежки. Окоченелыми покрасневшими руками лепили комья мокрого снега и швырялись ими друг - в - друга.
Опомнились, только услышав гулкий треск и скрежет со стороны реки. Обернувшись на странные звуки, не поверили своим глазам. Ледяная гладь, безмолвно стоявшая еще совсем недавно, зашевелилась, зашуршала и пошла волнами. Полосы льда вдоль берега собирались в гармошку, дыбились и, как бешеные, неслись круговертью на середину реки. Вода прибывала на глазах, заливая прибрежные кусты. Огромные льдины надвигались на берег, срезая острыми краями ивовые прутья и сдирая кору с толстых ольховых стволов.
Вот уж во истину, лед тронулся. Дождались. Не прокараулили, не прозевали.
Мы стояли, как зачарованные, и глядели на речку Сережу, взбудораженную быстро надвигающейся весной. Маленькая, тихая, спокойная, неторопливая летом, она на глазах расправляла плечи, готовая показать свой норов.
Вода прибывала так быстро, что в низких местах река стала выходить из берегов. Мутные потоки заливали снежные сугробы, окрашивая их в рыжий цвет и смешивая с серыми обломками льда. По мере подъема воды, все быстрее в бурлящем потоке неслась грязная масса ледяного крошева, вперемешку с разным мусором. Кипящие водовороты особенно бушевали у берегов, причесывая широкие кусты ивняка. А вода продолжала прибывать.
Промерзшие и голодные домой мы попали только к вечеру, когда начинало смеркаться.
* * *
После финской войны, которая, слава Богу, обошла отца стороной, он поступил на работу в сплавную контору. Из колхоза отца отпустили потому, что так распорядилось районное начальство. Отец каждую весну подрабатывал на сплаве. Там начальник районной конторы и обратил на него внимание; оценил природную сноровку и опыт работы на заломах.
"Молевой сплав леса, хитрое дело, - в какой уже раз говорил отец; - надо не прозевать большую воду, а с другой стороны, не грузить бревна в реку раньше времени, чтобы потом не разнесло их по пойме. Бывало и такое. После на целое лето хватало работы -собирать растащенный по кустам лес".
Как проверенного в деле сплавщика, отца назначили мастером. В его главную задачу входило уловить тот самый момент, когда разлившаяся на всю ширину поймы река, начнет входить в берега.
"Это именно момент и его нельзя проворонить" -говорил отец. Приходилось дежурить у реки и держать наготове несколько бригад, которые по сигналу мастера начнут грузить лес в воду. Если этот момент придется на ночь, значит надо поднимать людей ночью и не медля приступать к работе. Иначе к утру, вода может сильно понизиться и тогда не миновать заломов.
Окрестные деревни чутко спали в такие ночи. Ведь на сплаве работали те же колхозники-жители этих деревень. Они с радостью шли на погрузку бревен в реку и даже лезли разбирать заломы. Потому что за неделю на сплаве зарабатывали больше, чем за год в колхозе. А еще потому, что у людей не было никакой другой возможности "заработать копейку". Даже на магазинный хлеб, кроме как на сплаве, заработать негде. Потому и шли в половодье на реку толпы деревенских мужиков, и даже бабы.
Находилось несколько человек - больших спецов своего дела. Они, как артисты в цирке, могли на одном бревне с багром в руках подчалить к стоящим торчком бревнам и в считанные минуты предотвратить возникающий затор. А потом, сделав один мощный толчок багром, оказаться на другом берегу реки у другой кучи застрявшего в кустах леса. Главная их работа - не допустить больших заломов. И все-таки они возникали в узких местах да на крутых поворотах русла реки. В таких местах под напором воды иногда бревна ломались, как спички. И все - равно вода не успевала проталкивать многослойный поток бревен.
Заломы - беда сплавщиков. И в то же время самая тяжелая, да к тому же самая опасная их работа. Бывали случаи, что даже ловкие сноровистые мужики, не устояв на скользком бревне, падали в ледяную воду. Их спасали, давали время высушиться у жарко пылающего костра на берегу, а потом снова они шли на те же скользкие бревна разбирать залом.
У костра всегда по очереди грелись и сушились сплавщики. Тут же рассказывались разные байки, были и небылицы. И чуть не круглые сутки вокруг костра толпились ребятишки. Они-то и поддерживали большой огонь, подкатывая в костер иногда целые бревна. Мужики опекали ребятню, хвалили за помощь, угощали хлебом с салом и луком.
Но я ни разу не помню, чтобы кто-то из мужиков "принял вовнутрь для сугрева". Наверное, строго смотрели начальники да и сами боялись: хмельной скорей окажется в воде, а там гибель.
Работа сплавщиков всегда считалась опасной. Потому и платили хорошо за эту работу.
До революции молевого сплава на наших реках не было. Видно жалели реки, да и лес тоже. Бабушка рассказывала, что евреи-лесопромышленники находили мастеров, которые строили и гоняли по полой воде барки - огромные лодки, сделанные из теса и заполненные лесом либо дровами. В носу и на корме этих лодок устанавливалось по большому, вытесанному из целого бревна, веслу. Наверное, потому эти весла назывались потесями (с ударением на первом слоге). Они служили рулями. Два опытных мужика стояли круглые сутки посменно у этих рулей-потесей от начала и до конца пути. "Бить потесями" - считалось тяжелой работой. От нее сходила кожа с ладоней, и долго потом ломило в плечах.
Барки делались на скорую руку, потому что использовались один раз. В конце пути, после разгрузки, они разбирались на доски.
Путь барок пролегал по нашей речке Сереже, Куньей - реке и Ловати до озера Ильмень, в которое Ловать впадает несколькими рукавами возле города Старая Русса. Там лес с барок перегружали на пароходы и везли до Новгорода, а также в другие места.
При царе строго блюли порядок: и лес доставляли в нужное место в лучшем виде, и реки не загрязняли.
* * *
На первое мая зазеленели поля и появились листочки размером с копейку. От поймы реки тянуло сизым туманом. Густой аромат свежей зелени, перемешанный с запахом прелой земли, щекотал ноздри.
Двадцатого мая заканчивался мой первый учебный год. И в тот же день у нас дома произошло еще одно, гораздо более важное, событие: родилась моя младшая сестра - полненькая, с пухлыми розовыми щечками и мягкими волосиками льняного цвета. Ее потом назвали именем Ида, необычным для наших мест. Говорят, что девушка фельдшерица с таким именем квартировала в доме по соседству. Другая моя сестра, Ира, которой уже исполнилось четыре года, часто забегала в этот дом. Жиличка ласкала ее, угощала сладостями, дарила простенькие игрушки. Ира и попросила назвать сестричку таким же именем. И назвали новорожденную девочку - Идой.
Видно в недобрый час родилась наша сестра. Но тогда мы не знали об этом. Не знали, что она не будет помнить отца, что на ее долю выпадут самые тяжкие испытания.
Первый класс я закончил на "отлично" по всем предметам. После двадцатого мая большинство школьников распустили на летние каникулы. А нас, с десяток ребят и девочек, оставили в школе еще на неделю для подготовки к районной "олимпиаде". Ходили каждодневно, как на учебу. И те же четыре часа репетировали будущие выступления на районном смотре самодеятельности. Кто "оттачивал" замысловатые колена русского танца, кто пел частушки, кто читал стихи. Больше всего доставалось тем, кто пытался делать "пирамиду". Надежда Федоровна терпеливо показывала разные фигуры, поддерживала девочек на верху пирамиды, но получалось как-то неуклюже, и учительница всех недовольно журила. Правда, впереди оставалось еще достаточно времени, чтобы освоить "эту гимнастику", как выражался Давид Семенович.
Я свое длинное стихотворение читал без запинки, хотя, по словам учителя, излишне торопился.
Зато ребятам и учителям одинаково понравилось, как одна парочка лихо отплясывала под гармонь. Надежда Федоровна считала, что этот номер понравится и в районе.
Деду Трофиму - школьному кучеру и конюху- давно велено готовить к дальней дороге легкий тарантас и хорошую сбрую для Рыжухи. Саму лошадь последнее время конюх подкармливал лучшим сеном, и каждый день давал овса.
Вторую подводу обещал подрядить колхозный бригадир. Он обнадежил Давида Семеновича, что не позволит ударить в грязь лицом. Выделит телегу, какая почище, справную сбрую и лошадь порезвее.
Раньше никто из нас нигде не бывал. Кроме своей деревни, знали лишь те немногие, что попадались по пути в школу. Некоторым по престольным праздникам случалось ходить еще в две-три соседние деревни. На том и кончались наши знания "местной географии". Поэтому предстоящая поездка в райцентр сильно будоражила, разжигала интерес, вызывала крайнее нетерпение. Мы досаждали учителям частыми расспросами: "Когда...? Скоро ли поедем?"
Мне и другим ребятам райцентр представлялся похожим на город с картинок в школьном учебнике. Нам виделся он застроенным многоэтажными домами с широкими улицами. На деле вышло совсем не так.
Ухабистая дорога до села Волок сильно утомила малолетних "артистов". Ехали шагом. Лишь кое - где, на ровных местах, дед Трофим подбадривал Рыжуху ременным кнутом, и она какое-то время семенила трусцой, которая мало отличалась от скорого шага.
В Волоке по высокому каменному мосту переправились на другой берег реки Сережи. Дальше лошади пошли веселее. Телеги легко катились по большаку - ровному и гладкому, как стол.
Когда миновали деревню Малиновку - последнюю перед райцентром - дорога пошла среди золотого соснового бора. Озаренные солнцем вершины строевых сосен неподвижно красовались на фоне чистого, без единого облачка, голубого неба. Стояла удивительная тишина. Даже не скрипели колеса, обильно смазанные дегтем. Не пели птицы, видно упрятавшиеся от полуденной жары где-то далеко в лесной чащобе. И мы ехали молча. Некоторых разморило и стало клонить к тяжелой дреме.
"Вот и приехали, слава Богу!" - густым басом провозгласил Давид Семенович.
И вправду впереди совсем близко показались дома. Только они ничем не отличались от деревенских. Разве что чаще попадались тесовые крыши, а изредка и каменные фундаменты.
"Никакой это не город. Такая же деревня, как остальные" - не выдержав, с некоторым разочарованием в голосе, заметил я.
Лошади бежали легкой рысцой. По сторонам почти деревенской улицы мелькали обшитые тесом дома, крашеные в разные цвета. В промежутках сплошные тесовые заборы - тоже крашеные- с воротами и калитками против каждого дома.
Тут я глянул в сторону и громко закричал: "Глядите-ка, ребята, поперек еще деревни выстроены - такие же ровные и длинные!"
"Это не деревни. И дорога, по которой едем, и застроенные поперечные - все это улицы. У каждой есть свое название. Сейчас проехали поперечную улицу, которая называется Лесная" - объяснил Давид Семенович. Мы едем по поселку Плоскошь - нашему районному центру.
Мне сразу стало понятно, чем отличается райцентр от наших деревень. У нас строились всегда в одну линию, без поперечных улиц. Тут вроде те же деревни, только застроены не в одну линию, а крест - на - крест.
Поближе к центру поселка подводы выехали на большак Холм - Торопец. Он же -главная улица поселка. Тут мы нутром почуяли разницу между деревней и райцентром. Почуяли, когда наши телеги без рессор застучали по булыжной мостовой.
К стуку колес добавился гул проводов, натянутых справа и слева от дороги.
Впереди, еще издалека, показался белый двухэтажный дом. Учитель объяснил, что в этом доме - все районное начальство.
Гораздо позже, уже после войны, я узнал необыкновенную историю этого дома.
В деревне Ермишенки, недалеко от Плоскоши, жила тогда родная сестра моего деда Семена - Бойкова Любовь Тимофеевна, которую мы звали просто тетя Люба. У нее на чердаке, среди старых газет, я нашел небольшой акварельный рисунок. На рисунке - богатый дом с колоннами, изображенный в бело-розовых тонах. Как на фотокарточке - один только дом и синее небо над ним. Краски немного поблекли, но еще хорошо сохранились. Даже отдельные мазки - следы кисти - можно было рассмотреть.
Я спросил у тети Любы - не знает ли она, что это за дом. И она рассказала мне все, что знала еще от своего отца, давно умершего из-за какой-то неизлечимой болезни.
Оказывается, в очень давние времена, проезжала по нашим местам царица Екатерина вторая. Ей так понравилось село с неслучайным названием - Красноселье, что после ночлега у местного барина, вышел высочайший приказ: построить недалеко от барской усадьбы на живописном холме дом для ночлега. На тот случай, если царица либо кто-то из царского семейства снова окажется в этих краях.
Дом построили и стали называть его "Екатеринским дворцом". Сама царица сюда больше не пожаловала, но дворец до самой революции содержался в порядке и почти никогда не пустовал. Любой губернский чиновник и даже высокие чиновники из Питера, приезжавшие по казенным делам, останавливались в Екатеринском дворце. Потому что дворец славился вышколенной прислугой, хорошим поваром и там имелось все, что может понадобиться приезжему человеку.
После революции дом опустел. Скоро его так разорили, что остались одни стены.
В конце двадцатых годов, когда рушили церкви, попался под горячую руку и царский дворец. Сломать его не могли. Взорвали динамитом. На месте великолепного строения, украшавшего округу, остались груды кирпича и остатки рухнувших стен. Тогда кому-то пришла в голову мысль: зачем пропадать добру, когда кирпич можно пустить в дело. За лето развалины разобрали и на их месте выросли огромные штабеля прочного кирпича. По санному пути кирпич перевезли на подводах в только что образованный районный центр-поселок Плоскошь. За следующее лето, из добытого таким варварским способом кирпича, сложили неуклюжую коробку двухэтажного дома- будущего здания райкома партии и райисполкома.
Мы подъезжали к этому дому. Невдалеке стояло здание средней школы - тоже двухэтажное, но деревянное, рубленое из длинных толстых бревен, теперь почерневших от времени. Остановились у коновязи, рядом с низким школьным крыльцом. Кучера привязали лошадей, задали им корма, а сами прилегли на телегах, выстеленных сеном.
Давид Семенович скрылся за дверью, чтобы "уточнить, куда и как дальше". Нам приказал ждать на улице. И тут началась беготня. Онемелые, отсиженные за долгую дорогу ноги скоро размялись и отошли. Сильно захотелось есть.
Будто догадавшись, что мы проголодались, учитель объявил: сейчас идем в столовую.
У нас дома в обед ели один суп и запивали молоком. Вернее, никогда не говорили "попить молока", говорили - поесть. Ели молоко с черным ржаным хлебом.
Я думал, то же дадут на обед и в столовой. Но еда оказалась не совсем такая. Высокая тетя в белом переднике с белым же колпаком на голове, которую учитель называл незнакомым словом "официантка", принесла каждому по тарелке супу и хлеб. Суп оказался горячим, и мы хором дули в тарелки до тех пор, пока учитель не цыкнул строго. Стало тихо. Все взялись за ложки. Мне суп не понравился, но, проголодавшись и не ожидая ничего еще, съел все без остатка. Так как учила бабушка. Тарелка оказалась большая и осилить содержимое удалось с трудом. И тут смотрю - официантка ставит передо мной еще одну тарелку с толченой картошкой, внутри которой черная котлета. Я опешил от неожиданности. Тупо уставившись в тарелку, я не знал что делать. Но официантка подала вилку и велела есть. Я не мог ослушаться и есть тоже не мог. Казалось, некуда больше. Поглядев на соседние столики, увидел, что ребята уплетают без остановки. Я, как все, взялся за вилку и попробовал нанизать на нее котлету. Не получилось. Котлета показалась мне жесткой, как черствая хлебная горбушка. Тогда, оглянувшись по сторонам, взял ее рукой, откусил немного и стал жевать. Котлета плохо жевалась, имела какой-то незнакомый привкус и запах прогорклого топленого масла. На второй жевок я не решился. Пришлось пойти на хитрость. С помощью вилки вырыл в картошке ямку до самого дна тарелки и захоронил туда котлету. Сверху все разровнял так, чтобы официантка не заметила подвоха. Обошлось. Напоследок нас угостили вкусненьким. Принесли по стакану компота. Понравился не столько сам компот - приятный сладкий напиток - сколько сливовые косточки в нем. Мы их гулко щелкали, как орешки, извлекали ядра и долго с удовольствием жевали.
После столовой нас повели в школьный зал, где вот-вот должен был начаться смотр выступлений: то, что громко именовалось "Районной Олимпиадой".
Почти все ряды скамеек в зале оказались занятыми. Плотно прижавшись один к другому, сидели такие же школьники с разных концов района. Мы тихо присели на свободную скамейку у самой сцены.
Когда вышла на сцену пионервожатая в белой кофточке с красным галстуком на шее, учительница Надежда Федоровна, готовившая наши выступления, предупредила: "До нас очередь дойдет не скоро. Пока сидите тихо и смотрите выступления товарищей из других школ".
Засмотревшись, совсем забыли про свои выступления. Объявление о выходе на сцену учащихся Волковской начальной школы восприняли беззвучно, не шелохнувшись. Как будто это не про нас.
Первой, как ошпаренная, вскочила со скамейки Надежда Федоровна и погнала всех стайкой в коридор, а оттуда по крутой боковой лесенке - на сцену. Последним она чуть не за шиворот втащила меня. А выступать пришлось первому. Это сильно взбудоражило все мое нутро. Надежда Федоровна успокаивала, ласково гладила по головке, а я все -равно разволновался. Пока шел несколько шагов до края сцены, занавес успел раздвинуться и я остановился оторопело перед залом, битком набитым ребятишками. Какое-то мгновение от страха не мог даже открыть рта. Вдруг, слышу шепот Надежды Федоровны: "Начинай, все ждут!". Я глянул еще раз в зал. Там стояла полная тишина. Ни единого звука, ни шороха. Наверное, все боялись спугнуть маленького робкого мальчика, появившегося на краешке большой сцены. Я не очень громко, но быстро-быстро начал читать давно выученное стихотворение.
В доме номер сто четыре,
Где кончается Арбат,
Мы живем в одной квартире
Папа, мама, я и брат.
Тут из-за занавески услышал негромкий голос нашей учительницы: "Медленнее читай и голову выше!"
Я на секунду остановился, резко поднял голову и под легкий шумок в зале продолжил читать еще быстрее.
Мы сидели как-то в кухне,
Вдруг везде огни потухли,
Дворник прямо сбился с ног,
А помочь никто не мог.
Зал зашумел еще сильнее. Я понял: делаю что-то не так. Но остановиться нельзя. Впереди все ребята района, а сзади сердито рычащая учительница.
Я смело поглядел на опять притихший зал, перевел дух и прочитал длинное стихотворение до конца без запинки. Читал ровно, громко и "с выражением", как потом сказала учительница. "Вот так бы с самого начала" - добавила она.
Ребята в зале звонко хлопали в ладоши, а незнакомая тетя с красным галстуком на шее ласково похвалила и даже назвала меня молодцом.
После выступлений, мы вышли на улицу. Начинало вечереть. Давид Семенович сообщил, что раз припозднились и теперь засветло домой не попадем, то придется ночевать. "Сейчас все марш в столовую ужинать, а я пойду похлопочу о ночлеге" - распорядился он.
Ночевали мы в "Доме Колхозника". В большой комнате сплошь заставленной кроватями. Озаренное предзакатным солнцем, наше пристанище казалось не меньше зала. Наверное, потому, что в деревне не было ни одной избы таких размеров.
Под потолком в середине комнаты висела электрическая лампочка. Кто-то из самых шустрых наших ребят сообразил, как тут зажигается свет, и щелкнул выключателем. Потом понадобилось щелкнуть каждому. К выключателю выстроилась очередь. Никто из нас до этого случая не видел ни электрических лампочек, ни выключателей. И ринулись все на эту невидаль. Забава оказалась такой заразительной, что остановил ее только неожиданно появившийся учитель. "Прекратите немедленно! Поломаете казенное имущество, а мне за вас рассчитываться придется" - грозно пробасил он.
Еще большей диковинкой показалась черная "тарелка" репродуктора. Особенно в тот момент, когда она затрещала, и оттуда то ли прогремели, то ли прохрипели ставшие знаменитыми слова: "Говорит Москва, радиостанция имени Коминтерна!".
Еще поразили нас кровати с зыбучими матрацами, застеленные белыми простынями. Не сами кровати, а то, что для каждого - отдельная. Да не такая, как в деревне, а с пружинной сеткой, на которой хорошо прыгалось. Самых отчаянных прыгунов утихомиривала учительница, пригрозив к ночи выставить за дверь.
Дома у всех водилось хоть по одной кровати. Но деревянные, с дощатым настилом. У нас на такой кровати за ситцевой занавеской спали родители. Бабушка зимой и летом спала на печке. Все остальные круглый год вповалку на полу. Каждый вечер тетя Дуня стелила подряд несколько холщовых матрацев, набитых мятой соломой. Никаких простыней тут отродясь не бывало. Не было их и на родительской кровати. Зато по низу натягивался кружевной подзор. Укрывались лоскутными одеялами. Зимой еще набрасывался какой-нибудь старый тулуп или полушубок. Так спали в большинстве деревенских домов. Потому-то отдельные кровати с байковыми одеялами и простынями показались барской роскошью.
Перед отъездом на Олимпиаду, мама напомнила, что в райцентре где-то недалеко от школы, живет один из братьев моего деда, учитель - Морозов Сергей Тимофеевич. Мне хотелось повидать дядю Сережу - так мы его звали. Вечером, подойдя к Давиду Семеновичу, я попросил разрешения навестить своего родственника. Услышав его имя-отчество, учитель оживился, и сообщил, что они вместе кончали Холмское педучилище, и считались даже приятелями. Поэтому Давид Семенович вызвался проводить меня и, заодно, навестить старого товарища.
Маленькая квартирка дяди Сергея оказалась рядом - в одноэтажном школьном здании, которое по привычке звали старой школой. Тут еще с дореволюционной поры располагалась школа. Когда построили новую, двухэтажную, старую отвели под казенные квартиры для учителей.
Встретил нас дядя Сергей ласково, радушно. Удивился, как я подрос. Мы не виделись около четырех лет- с того времени, когда разъехались с хутора Алешня. И, конечно, за такой срок я успел измениться.
Меня тут подробно расспрашивали про родителей, про деда Семена, про жизнь в деревне Понизовье. Пришлось рассказывать.
Мария Ильинична, жена дяди Сергея, быстро собрала на стол, и нас пригласили ужинать. После ужина в столовой, есть не хотелось. Тогда Мария Ильинична стала угощать меня разными сладостями. Особенно понравились орешки, обсыпанные сахарной пудрой. Я уплетал их с таким аппетитом, как будто внезапно проголодался.
А взрослые "сообразили по рюмочке", неторопливо закусывали и вели долгую беседу. Давид Семенович с дядей Сергеем вспоминали давние годы учебы, каждый рассказывал про свою нелегкую жизнь в последнее время. Мне запомнилось, как дядя Сергей, захмелев немножко, бранил власти и с тоской говорил о несбывшихся мечтах и планах, порушенных революцией
Давид Семенович глянул на часы и вроде как с испугом заметил: "Поздно уже. Ох, и попадет же нам от Надежды Федоровны!". Мы попрощались и ушли.
Не знал я тогда, что больше не придется встретиться с дядей Сергеем. Не предполагал, какими слухами, былями и небылицами обрастет его имя за время войны. Не думал, что тень от этого имени упадет на всех наших родственников. Но об этом позже.
* * *
Вместе с олимпиадой для меня закончился первый учебный год. Впереди - длинное лето.
Почему-то вспомнились выученные в те давние времена незатейливые стишки из "Пионерской Правды":
Лето, солнечное лето,
Что за славная пора.
Хорошо в часы рассвета
Встретить солнце у костра.
Тогда я солнце у костра не встречал. Наоборот, любил поспать по утрам. Но спал чутко. Особенно после того, как из жаркой избы, где и летом каждый день топили русскую печь, я перебрался в сени. Это рядом с улицей. И все уличные звуки там отдавались по утрам гулким эхом.
Сквозь чуткую дрему я слышал бренчание ведер и знал, что это отец собрался на колодец за свежей водой.
Потом тетя Дуня шла доить корову. "Дзинь - дзинь - дзинь" - слышались первые звуки пустого луженого подойника. Постепенно звон переходил в прерывистое шипение, и я зримо представлял, как блестящий подойник наполняется густым молоком с бугристой шапкой белой пены, продырявленной воронками от тугих молочных струй.
Затем по деревне разливались многоголосые звуки пастушьего рожка, слышался рев и блеяние скотины, выгоняемой на пастбище. И наша Пестреха трубным "М-у -у -у.." возвещала о себе стаду, медленно бредущему по деревенской улице.
Звуки стада постепенно затихали, и я снова впадал в дрему. И опять просыпался уже от стука бригадира рукояткой хлыста по оконному стеклу. Бригадир давал наряд на работу. И я, как воочию, видел его статную фигуру в седле на сером поджаром жеребце. Легкий свист хлыста и он умчался дальше.
Скоро и наши все разойдутся на работу. Дома станется одна бабушка хлопотать по хозяйству.
Каждое утро деревенская улица оглашалась стуком телег, вереницей мчащихся по твердой укатанной дороге. Это ребята, которые постарше меня, спешили к дальним лядинам, где с восходом солнца по росе начали косить мужики. Не зря говорят: "Коси коса, пока роса. Роса долой, косарь домой". Косарям ребята везут бидон свежего молока утренней дойки и караваи мягкого хлеба ночной выпечки. Обратно они нагрузят целые телеги душистой, недавно скошенной травы для обеденной подкормки коров, которых в разгар лета гоняют наполдень: пасут рано с утра и под вечер. Самое жаркое время животные пережидают в хлевах, спасаясь не только от зноя, но и от злющих слепней, жалящих как пчелы.
Люди тоже в полуденный зной старались прятаться куда-нибудь в тенечек или, как говорили у нас, в засенки. Хотя и в жаркую пору хватало разных дел, хлопот да забот.
* * *
Но не только делами жили селяне. В самый разгар лета были и праздники. Двадцать первого июля отмечали престольный праздник в честь Казанской иконы Божьей Матери. Чтили этот праздник, не глядя на гонения властей, в Языковщине, Билове, Стихове, Борке и других деревнях, густо расположенных вдоль большака.
На Казанскую, как говорили у нас, в Языковщине каждый год устраивались богатые и шумные ярмарки. Не упускали случая и магазины райцентра. Они тоже привозили на ярмарку продукты и разные другие товары. Никакого религиозного привкуса в празднестве не чувствовалось. И власти смотрели на все снисходительно. Даже дозволяли колхозникам не выходить в этот день на работу.
Мои родители собрались тоже на ярмарку, а заодно, и в гости к тете Даше. Она -родная сестра моего деда Семена -жила в большом чириковском доме, который считался приписанным к деревне Борок. Но стоял этот дом поодаль от других деревенских строений и скорее напоминал хуторскую усадьбу.
Рядом с домом проходил большак, по которому в старинные времена гоняли ямские тройки. На большак выходили широкие двухстворчатые ворота и маленькая калитка.
По другую сторону дома, за надворными постройками, возвышалась горка с веселым лесочком. На солнечных прогалинках между деревьями тут всегда росло много сладкой душистой земляники.
Дом принадлежал тете Даше. Там же квартировал учитель местной школы, ее младший брат - Андрей со своей молодой женой и сыном Вадимом, которого все звали Вадик. Большой дом, почерневший от времени, построил задолго до революции муж тети Даши - Чириков - выходец из знатного дворянского рода. Он сразу после смены власти уехал в Петербург, да так там где-то и затерялся. Тетя Даша не любила о нем вспоминать и сильно боялась, что вспомнит начальство.
Дом и мезонин украшали еще хорошо сохранившиеся резные наличники. Похожей резьбой, кое-где поврежденной неглубокими трещинами, были разукрашены два высоких крыльца. Одно выходило на широкий двор, а другое, через прозрачную веранду, в запущенный сад, который нам с Вадиком казался дремучим лесом. Там росли очень большие старые яблони, груши, сливы, кусты коринки (так у нас называли иргу), красной и черной смородины. В дальнем углу сада мы нашли густые заросли малины с еще не спелыми, только начинающими розоветь ягодами. Но больше всего привлекала нас почти созревшая коринка, которую ели до тех пор, пока не набивали оскомину во рту.
Во дворе дома, напротив калитки, метался от амбара к хлевам, гремя цепью, большой пес по кличке Джек - чистокровная овчарка серо-бежевого окраса. К ночи дядя Андрей цепь распускал на полную длину и тогда никто чужой не мог пройти в дом. Мы с Вадиком боялись ходить и днем, когда цепь укорачивалась. Пес громко лаял даже на своих, и мне казалось, что он все время норовит оборвать цепь. Тогда несдобровать. Даже Вадик боялся подходить к нему близко. Только в полуденный зной Джек забирался под высокое крыльцо амбара и отлеживался там на прохладе. Тогда он часто дышал открытой пастью, отчего ритмично вздрагивало собачье тело, а с длинного розового языка также ритмично стекали струйки густой слюны.
Кормил Джека всегда дядя Андрей. Мы смотрели, как жадно поглощает пес скоромное варево из невысокого деревянного ушата и время от времени угрожающе порыкивает - будто боится, что у него отберут еду. Дядя Андрей подозвал нас поближе и, когда Джек поел, дал Вадику погладить собаку. Предлагал он и мне, но я побоялся. Нас предупредили, что без взрослых лучше от Джека держаться подальше.
В середине двора аккуратным зеленым бугром возвышался погреб с ледником. Там всегда было холодно, сыро и пахло плесенью. Оттуда тетя Даша доставала жбаны ледяного молока с толстым слоем сливок наверху. Там же стояла большая, размером с бочку, квасница, наполненная хлебным квасом. К обеду его приносила тетя Даша в большом кувшине, а потом разливала нам по кружкам. Этот холодный кислый напиток хорошо утолял жажду.
Дядя Андрей и тетя Шура учительствовали в соседней деревне. Они каждое утро под дружелюбный лай Джека выводили за калитку свои сияющие никелем велосипеды и уезжали на работу.
Велосипед в деревне тогда считался роскошью. Он стоил дорого и большинству был не по карману. Дед Семен как-то язвительно заметил, что " в колхозе на такую штуку и за всю жизнь не заработаешь"
На учительскую зарплату купили сразу два. Видно ценился в то давнее время труд учителей. Не то, что сейчас.
"Пешком бы до школы надо целый час добираться, а на велосипеде под горку - в один момент" -говорил дядя Андрей.
Его вторая жена - тетя Шура - отличалась молодостью и красотой. По- девически стройная, c толстой русой косой, она казалась совсем юной рядом с давно возмужавшим дядей Андреем.
Своих детей она не имела, а к пасынку Вадику относилась с прохладцем. Вадик тоже не обожал мачеху. Особенно за то, что при людях она прикидывается доброй, ласкает, cюсюкается, а дома злобно ворчит и даже, бывало, шлепнет мальчонку за какую-нибудь малую провинность.
Кроме велосипедов, в этом доме водилось еще много разных интересных и непонятных мне вещей. Узнал я про них потому, что родители после ярмарки сразу заторопились домой, а меня оставили погостить на недельку. Резонов к тому нашлось много.
Тетя Даша запричитала, что "ребенку одним днем не обернуться; и так уморился за дорогу сюда". А дядя Андрей добавил про Вадика, который тоже просил меня остаться, чтобы было с кем играть.
Вот я и загостился тут не на неделю, а на целых две.
Хоть тетя Даша и считалась хозяйкой, всеми делами в доме заправляла молодая жена дяди Андрея - тетя Шура. Это она переделала деревенскую избу на городской лад.
На окнах висели кисейные занавески до самого пола. У стенки стоял мягкий диван и рядом лакированные шкафы с книгами.
Полы, которые тетя Даша раньше драила голиком с дресвой, теперь покрашены в вишнево-коричневый цвет и та же тетя Даша их каждодневно протирает влажной тряпкой.
Обедать все садились за большой старинный "барский" стол овальной формы, покрытый белой скатертью. Еду каждому подавали в отдельной тарелке.
В большинстве наших деревенских домов вся семья любое варево хлебала деревянными некрашеными ложками из общей большой миски. Чай у нас пили из граненых стаканов и только по субботам после бани.
А тут тетя Шура собирала чай между обедом и ужином, после полуденного отдыха. Разливала она чай из большого фарфорового чайника в низкие тонкие чашечки с золотыми ободками. Чашечки ставились на такие же блюдца. На блюдце, возле каждой чашки, она клала по маленькой серебряной ложечке с золоченым черпаком и черенком, покрытым фиолетовой эмалью.
Дядя Андрей, перед тем как сесть за чай, ловко колол крупные, с овальными боками, куски сахара бледно-голубого цвета. Колол до тех пор, пока не наполнялась хрустальная сахарница на длинной тонкой ножке. Она ставилась на середину стола, и каждый сам клал в свою чашку маленькие сладкие кусочки. Хотя дозволялось класть сколько угодно, я брал не больше двух, какие помельче. Боялся сердитого взгляда тети Шуры. А еще больше я боялся повредить маленькую и, как казалось, хрупкую ложечку. Я видел, как тетя Шура их пересчитывала после каждого чая. Поэтому размешивал в чашке долго, с большой осторожностью, еле касаясь дна. Иногда был готов отказаться от чая. Но даже это не смел сказать. И оставаться каждый раз последним за столом - тоже было неловко. В такие минуты мне сильно хотелось домой.
Но Вадик показал интересное сооружение, занимавшее целый угол в большой гостиной. Оно было самым интересным и загадочным в чириковском доме. Называлось сооружение радиоприемник. Да не какой-нибудь детекторный с наушниками, а настоящий громкоговоритель. "Он принимает не только Москву, но и заграницу" - предупредил меня Вадик. И я, не успев еще ни разу послушать, зауважал эту громоздкую штуковину.
В Плоскоши, во время районной олимпиады, я видел черную тарелку репродуктора и не раз слышал исходящие оттуда хриплые звуки: "Говорит Москва". Тарелку тоже называли - радио.
У дяди Андрея радиоприемник занимал несколько полок. Там стояли в ряд несколько ящичков красного дерева со стрелками внутри и множеством ручек управления сбоку. От них куда-то ввысь, проткнувшись сквозь потолок, тянулись разноцветные провода.
Внизу на полу разместились коробки с батареями, питающими приемник электричеством. На коробках я увидел надписи БАС-60 и БАС-80. Что означали эти надписи, не знал даже Вадик.
Потом мне Вадик объяснил, что главнейшая часть приемника - антенна. Пока ее не установили, приемник молчал. Вадик показал во дворе дома две высоченные жерди. Одна стояла на вершине холма уже за границей усадьбы, а другая у фронтона дома, напрочно приделанная к нему стальными скобами. Между этими жердями протянут медный провод, свитый из тонких проволочек в веревку толщиной почти с палец. Привязывался провод не напрямую к жердям, а через несколько фарфоровых изоляторов, которые казались нанизанными, как бусины. Все вместе это и составляло антенну.
Включал радио только сам дядя Андрей, когда возвращался из школы. Передачи начинались все теми же словами, что раздавались в Плоскоши из репродуктора: "Говорит Москва. Радиостанция имени Коминтерна". Эти передачи меня мало интересовали.
Но как-то раз вечером, когда нам с Вадиком подходила пора спать, дядя Андрей что-то "колдовал" над радиоприемником. Вадик ушел в детскую комнату, а я, притаившись за шкафом, остался смотреть и слушать. Дядя Андрей крутил разные ручки приемника и сквозь треск, обрывочные звуки музыки, голоса на незнакомом языке, - стали прорываться разговоры по-русски. Местами русская речь звучала чище и громче, чем в передачах из Москвы. Но мне было понятно, что это какая-то не наша, чужая речь.
Разговор шел о недавно закончившейся финской войне, о больших потерях советских войск в эту войну, об охватившей Европу новой мировой войне -страшной и губительной для тысяч людей.
Тогда я впервые услышал про Германию, про Гитлера и каким-то недетским чутьем почувствовал надвигающуюся беду.
Тут обернулся дядя Андрей и увидел меня, оторопелого от его неожиданного взгляда. Я испугался, что получу взбучку за подслушивание. А он только погладил меня по голове и сказал ласково: "Иди-ка спать. Вадик там, наверное, уже все сны проглядел". Получилось, что мы оба попали впросак. Застали друг - друга за неблаговидным делом.
Самое яркое событие, связанное с радио, произошло в следующее воскресенье. Оно совпало с каким-то религиозным праздником. К тому времени все церкви в округе уже успели разорить, и тетя Даша вечерами перед сном молилась дома в своей комнатке. Там в углу висела черная Казанская икона Божьей Матери, а под ней тусклым огоньком горела лампада.
Уединенные тихие молитвы тети Даши нарушились с появлением радио.
В то воскресенье к тете Даше из деревни Ермишенки приехала погостить ее родная сестра Любовь Тимофеевна. Тетя Даша, дождавшись, когда они останутся вдвоем, рассказала своей сестре, что у них есть такое радио, которое по религиозным праздникам передает откуда-то из-за границы богослужение на русском языке. "Иной раз хорошо слышно, как батюшка читает знакомые наши молитвы. Но особая благодать наступает, когда передают песнопения церковного хора и колокольные звоны, рассказывала тетя Даша.
Они вдвоем пошли к дяде Андрею, что-то писавшему за столом, и упросили того настроить радио "на нужную волну", чтобы им послушать голоса далекого богослужения и самим помолиться. Дядя Андрей обещал устроить "вечерню дома". Хотя оговорился, что не всегда бывает хорошая слышимость.
Задолго до вечера, сестры хорошо протерли полы и мебель в гостиной, постелили чистые домотканые половики, настежь открыли окно, чтобы проветрить комнату. Но, самое главное, несмотря на косые взгляды молодой хозяйки- тети Шуры, повесили в красный угол икону и лампадку под ней.
Перед тем, как повесить икону на новое место, тетя Даша протерла чистой фланелевой тряпочкой и саму черную доску, и серебряную ризу. Икона засияла, как обновленная.
Когда в известное время дядя Андрей включил радиоприемник, то послышался треск, какие-то другие непонятные звуки и слова на незнакомом языке. Тетя Люба даже приуныла. Но Вадик утешил ее: "Погоди, маленько. Сейчас папа настроит приемник и будет вам служба. Слышимость сегодня должна быть хорошая" - заявил он солидно, как опытный человек по этой части.
Так все и получилось. Раздались раскатистые разноголосые звуки колоколов. Затем началась молитва. Священник распевно читал ее густым басом, а ему вторил хор. "Господи, помилуй! Господи, помилуй! Господи, помилуй!" - слышалось громко на всю комнату.
Тетя Даша, уже привыкшая к таким передачам, стояла спокойно, изредка осеняя себя крестом и кланяясь в сторону иконы.
А тетя Люба, первый раз за последние два десятка лет услышавшая церковное пение, сразу преобразилась. Лицо ее посветлело, распрямился стан раздались плечи...Она стояла, как по команде "Смирно!", боясь шелохнуться.
В самом напряженном месте, когда голос священника звучал особенно проникновенно и, подхваченный хором, лился широко, свободно, пожилые женщины опустились на колени, обратив взоры на икону, стали истово молиться, повторяя божественные заклинания: "Господи, помилуй! Господи, помилуй! Господи, помилуй нас!"
Зачарованный магией торжественных звуков, я молча смотрел на молящихся. И тоже изредка крестился, склонив голову, как учила бабушка Лукерья.
Теперь, спустя многие десятилетия, становится понятным, до какой степени истосковались тогда люди по отнятой, "искорененной" властями вере, если мои тетушки молились под какое-то не наше радио, передающее богослужения. Кстати, совсем недавно я узнал, что именно с тридцать девятого года радиостанция Би - Би - Си начала вести регулярные передачи из Лондона на русском языке. С той поры в воскресные дни и православные праздники стали передаваться по-русски божественные литургии. Первым священником, который в лондонском храме читал перед микрофоном молитвы и проповеди на русском языке, был Родзянко - сын известного политического деятеля Родзянко М. В. - председателя последней пред революцией Государственной думы. Интересный многосерийный документальный фильм об этом замечательном человеке и выдающемся священнослужителе в свое время показывали по телевизионному каналу "Культура".
Наверное передачи богослужения из русской православной церкви в Лондоне и слушали летом сорокового года тетя Даша с тетей Любой. Странно, что тогда еще не глушили эти передачи.
Кроме радио, под большим секретом показал мне Вадик отцовское ружье. Вынул его Вадик из платяного шкафа. Мы воспользовались случаем, оказавшись одни дома. Родители куда-то укатили на своих велосипедах, а тетушки трудились на огороде. Тогда и решился Вадик показать мне запретную вещь - ружье. Завернутое в клетчатую фланель, оно хранилось в глубине шкафа. Когда мы его развернули, сразу испачкали руки о смазку, обильно покрывшую стволы. От этой смазки ружье блестело, как новое. Бросился в глаза причудливый рисунок, выгравированный на вороненой замковой части ружья. Вадик рассказал мне, что "ружье штучной работы, сделано в Германии и ему цены нет". Это он явно повторял слова отца. Потом добавил, что называется ружье "Зауер три кольца". Что зайцев и косачей, когда жили на хуторе Алешня, отец бил без промаха с расстояния больше полста шагов.
Я обратил внимание на ложе светло-коричневого цвета, украшенное затейливой тонкой резьбой. Вадик объяснил, что оно "орехового дерева". Видно отец не раз любовался драгоценным оружием в присутствии Вадика и ненароком называл особые достоинства своего давнего приобретения. Переломив ружье, Вадик показал мне стволы изнутри: они блестели, как зеркало. "Хромированные!" - отметил он - А еще они витые. Такие стволы никогда не заржавеют, и никогда их не разорвет при любом самом сильном заряде".
Потом Вадик показал маленькие красивые отцовские часы на черном кожаном ремешке с блестящей пряжкой. Они совсем не такие, как у нашего бригадира. Тот свои - большие с крышкой- носил в кармане. А эти полагалось носить на руке. За очень чистым, почти незаметным, стеклом, кроме двух стрелок, показывающих часы и минуты, быстро крутилась еще одна очень маленькая стрелочка, которая, как я выяснил, называлась секундной. Сверху стекло покрывалось ажурной решеточкой серебристого цвета. Вадик сказал, что она хоть и тонкая, но прочная и хорошо предохраняет стекло. Про часы Вадик добавил, что они не простые, а швейцарские - очень точные и дорогие.
Никто тогда не думал, что всему этому богатству скоро придет конец.
В первый же день войны дядя Андрей вместе с другими мужиками ушел на фронт. Часы он оставил на память своей жене Шуре. Назавтра рано утром к их дому подкатила машина-полуторка. Из нее выскочили пятеро бойцов НКВД с наганами на боку. Начали обыск. Еще не закончив его, стали грузить в кузов машины всю радиоаппаратуру вместе с батареями. От редкого тогда радиоприемника осталась одна антенна с поддерживающими ее жердями.
Велосипеды тоже отнесли в машину. В последнюю очередь, перевернув все в доме, нашли хорошо запрятанное в кладовке ружье со снаряженными патронами и мешочки разных "охотобоеприпасов". На возмущение тети Шуры они ответили просто: "Есть такой приказ". И уехали.
Тетя Даша потом сильно жалела только отобранное ружье. Уходя на войну, дядя Андрей говорил, что ружье большая ценность и если будет тяжело с едой, то за него можно выменять не один мешок ржи. Но ружье отобрали.
Мачеха Вадика, знавшая немного немецкий язык, во время оккупации "подружилась" с немецким офицером и исчезла куда-то вместе с отступающими немцами.
Вадик остался на попечении тети Даши. Она спасла мальчонку от погибели в голодные военные годы, как могла, воспитала.
* * *
Оставшись круглым сиротой, Вадик не чувствовал себя обделенным судьбой. Тетя Даша сделала все, чтобы он всегда был сыт и мало-мальски обут - одет. Уже после войны, получив похоронку на дядю Андрея - отца Вадика - тетя Даша выхлопотала небольшую пенсию. А еще, хоть и было это под запретом, наловчилась она гнать самогонку, которую дешево продавала любителям этого зелья. Не велик доход, но на еду хватало.
Когда Вадик закончил семилетку, он поступил в педучилище для детей сирот - сыновей и дочерей погибших воинов. Такое училище располагалось в Ленинграде. Привлекло оно тем, что студенты там находились на полном государственном обеспечении.
Были у Вадика планы: после окончания училища поехать в родные края и работать в той же школе, где перед самой войной учительствовал отец. Он обещал это тете Даше. Она очень ждала племянника, надеялась на него, как на единственную опору.
Но все планы рухнули. Вадика призвали на действительную службу в армию. Следом за дипломом об окончании педучилища, он получил повестку из военкомата и вместо свидания с тетей Дашей, свидания с родными местами, он оказался в воинской части под Петрозаводском.
Тетя Даша сильно огорчилась. Но Вадик не унывал. Служба шла хорошо. Никакой дедовщины тогда не было. Он скоро пошел на повышение и в звании сержанта получил назначение на должность писаря при штабе авиационного полка.
В училище он познал нотную грамоту и, обладая хорошим музыкальным слухом, научился играть на баяне. Постоянный участник самодеятельности, безупречный службист да еще на писарской должности, Вадик имел возможность каждый выходной получать увольнение. Он приезжал к нам домой, возился с маленькими нашими дочерьми, приятно проводил вечера в долгих беседах. И почти всегда без единой рюмки алкоголя. На очень трезвую голову я внушал ему, что отслужив положенный срок, надо возвращаться домой к тете Даше. "Ты будешь там первым парнем на деревне, найдешь первую красавицу, женишься, наплодишь детишек на радость тете Даше и будешь жить счастливой жизнью" - говорил я Вадику неустанно.
А тетя Даша писала ему ласковые письма, сообщала, что ждет - не дождется, что по рублику-гривенничку накопила за три года денег и приобрела в раймаге тульский баян. Писала она и про то, что дом требует ремонта, что ей - старой - уже многое невмоготу и теперь одна надежда на него- племянничка.
Но надежды тети Даши не оправдались.
Оказалось, что в Ленинграде у Вадика была любимая девушка Кира. За время службы она успела выйти замуж. Узнав эту печальную новость, Вадик сильно расстроился и всеми правдами-неправдами, добился демобилизации в Ленинград, где, как говорят, у него не было ни кола, ни двора. Он не знал, где будет там жить, где работать. Он даже не думал об этом. Главная цель, какую поставил перед собой Вадим Морозов - только что демобилизованный старший сержант - вернуть любимую девушку Киру. Его не смущало то, что она давно мужняя жена, и могла уже обзавестись потомством.
Как потом выяснилось, именно так все и было. Хорошо, что обошлось "без кинжальных хитростей и драк".
Тут бы и уехать домой, чтобы начать жизнь по-новому. Но Вадик остался в чужом и чуждом ему городе. Остался без прописки, без работы и без единого гроша в кармане.
Не найдя приюта у родственников, он стал искать любую работу: только бы с пропиской. Устроился в какой-то организации плотником третьего разряда; прописался в общежитии строителей.
Плотник, ни разу не державший топора в руках, измельчал бой кирпича, таскал мусор, разгребал снег. Будучи, по сути, разнорабочим, он и зарплату получал такую, что еле хватало на еду да на курево.
Как на грех, тут взыграла природная интеллигентская гордость. Поступил в университет на вечернее отделение истфака.
Началась у Вадима жизнь на пределе возможного. Потаскав день кирпичи на стройке и перекусив на ходу пирожком, он почти час ехал в центр города, чтобы до полуночи слушать лекции, а потом, голодный, возвращался в промерзшем вагоне трамвая обратно в общежитие. И назавтра, поднявшись в семь утра, все повторялось сначала. Изо дня в день - одно и то же.
Выдержал Вадим такую жизнь ровно полгода.
Потом потянулся к рюмке. Бросил университет. Работал кое-как и, можно сказать, ничего не зарабатывал.
В этот момент и подобрала Вадима сорокапятилетняя женщина. Она обогрела его, дала, как говорят, хлеб и кров. Чуя роковую разницу в возрасте, и стараясь удержать примака любой ценой, она стала ежедневно покупать ему по четвертинке водки. Не понимая, к чему это приведет, не предвидя скорого трагического конца.
Вадим не раз впадал в длительные запои. Он стал терять человеческий облик, сник душой и телом. Со страшной болезнью - "белой горячкой" - он попал в больницу. Но врачи оказались бессильны. Поздно.
Умер Вадим после очередного запоя от "сердечной недостаточности" в возрасте тридцати двух лет.
Не дождались его красивые девушки в родной деревне, учительская работа, новенький нетронутый баян и старая, нуждающаяся в помощи тетя Даша.
* * *
Летом сорокового года мы не задумывались о будущем. В беспечных играх незаметно пролетали дни. Я почти не вспоминал о доме и не догадывался, что давно прошла отпущенная мне неделя гостевания. Нам с Вадиком было так хорошо, что я согласился бы остаться тут на целое лето. Но неожиданно в Борке появился мой отец. "Пора и честь знать!" - сказал он мне, а тетю Дашу попросил помочь собраться в дорогу. Пришла пора возвращаться домой. "Ты и так тут загостился сверх меры. Людям лишних хлопот прибавил", - посетовал отец не столько мне, сколько тете Даше.
Она, кроме моих вещичек, собрала в узелок нам перекуску на дорогу и добавила разных гостинцев.
"Давай, поторапливайся! Дорога плохая и сплошь лесом. Надо засветло успеть", - предупредил отец.
Накануне прошли дожди. На дороге образовались лужи, которые с трудом удавалось обойти. Подсохшая за лето тропинка местами разжижалась, и ноги частенько вязли в грязи.
Сильно прибыла вода в речке Алешне. Старую переправу снесло быстрым течением. Отец по пути туда нашел огромную ель, вывороченную ветром и поваленную как раз поперек реки: "Тут смотри, как бы глаза не выцарапать. Я еле перешел. Пожалел, что не взял топора".
Дерево, ощетинившееся плотно торчащими сучьями, лежало низко над водой. Мутные потоки, пробиваясь через частокол нижних сучьев, распылялись мелкими брызгами. Мокрые разлапистые еловые ветки, сквозь которые мы пробирались на другой берег, больно хлестали по лицу, а стекавшая с них вода ледяными струями лилась за шиворот. От такой "водной процедуры" меня бросало в озноб и даже приходило в голову, что лучше бы поискать брод.
Мы все-таки пролезли через мокрые колючие еловые ветки и оказались на высоком противоположном берегу, у края большой поляны. Отец тут сразу признал еще недавнюю пашню в бывшей нашей усадьбе на хуторе Алешня. По высокой траве направились прямо к тому месту, где стоял дом и надворные постройки. Там все заросло бурьяном в человеческий рост, а от большого яблоневого сада остались одни скелеты высохших деревьев без единого листика.
Отец тяжело вздохнул и промолвил тихо: "Вот что наделали лютые морозы в прошлую зиму". Потом помолчал и добавил с дрожью в голосе: "А -а - а.... Все - равно разорили."
Дальше долго шли молча. Знаменитый мостище, последние годы не знавший ремонта, кое-где успел сгнить, и мы часто вязли в черной торфяной жиже.
Легонько вздохнули, когда вышли к ясному сосновому бору. Дорога стала веселее. По сторонам от нее бросались в глаза старые лядины с колхозным цветущим льном, похожие на голубые озерки среди леса.
Когда вышли на широкое Михалкино поле, отец сказал прибодряюще: "Теперь тут рукой подать до росстаней, а там, глядишь, и дома".
Уже в деревне увидели, как за рекой садится солнце, коснувшись кромки дальнего леса. "Все-таки успели до заката" - важно и с удовлетворением сообщил я. И тут заметил бабушку, выбежавшую нас встречать: "Ну, слава тебе Господи, явились. А то мы тут всякого надумались... Идите скорей в избу, там мамка вам на стол собирает. Ужинать пора".
* * *
Летом сорокового года в деревне появилась знаменитость. Да не какая-нибудь приезжая, а местная. Такой знаменитостью стала деревенская девка, которую потом все звали Рюшка-трактористка. Была у нее настоящая фамилия - Кудрявцева и приходилась Рюшка родной сестрой нашему приятелю Саньке Кудрявцеву. Откуда у нее такое имя в нашей компании никто не знал. Один раз приезжий тракторист из МТС полюбопытствовал, что у нее записано в метрике. "Что надо, то и записано!" - грубовато ответила Рюшка. Больше к ней с такими вопросами не приставали. Нам-то, какое дело. Все так зовут. Она откликается - ну и ладно.
Еще девчонкой Рюшка отличалась плотным телосложением и недюжинной силой. На коромысле носила по два больших ведра воды, легко ворочала мешки с зерном или картошкой, двигала, когда надо, трехведерный ушат с солеными огурцами, даже теленка-сосунка в сильные морозы таскала из хлева в избу без всякой помощи. Водилась она больше не с девчонками, а с ребятами: либо ровесниками, либо с теми, которые постарше. Если возникала ссора, переходящая в потасовку, она дралась на равных.
Фигура у Рюшки не отличалась стройностью. Толстые в икрах прочные ноги постепенно переходили в широкую почти квадратную спину. Широкоплечая, с короткой могучей шеей, она казалась меньше истинного своего роста.
Ходила Рюшка в клетчатых домотканых мужских рубахах с воротом нараспашку и в длинных темных юбках из "чертовой кожи". Как только появился у нас первый трактор, Рюшка сменила свои юбки на шаровары - вечно заляпанные мазутом и, казалось, никогда не знавшие стирки.
Появившийся в деревне первый трактор ХТЗ на высоких задних колесах со стальными клиновидными шипами, привлек всех деревенских мальчишек. Но главной фигурой и первой помощницей трактористу там сразу стала Рюшка. Она носила воду для радиатора, перебирала и чистила детали двигателя, протирала забрызганные свечи. Иногда ей дозволялось даже набрать из бочки в ведро керосину. При этом Рюшка пользовалась шлангом, как "заправский шоферюга". Так хвалил тракторист. Он уважал ее за тягу к технике, силу и смекалку во всем, что касается трактора. Показывая своей ученице разные детали тракторного нутра, объяснял названия, говорил что каждую надо ставить на свое место, "чтобы все крутилось-вертелось без заторов".
Благодаря своему прилежанию и упорству, Рюшка быстро усваивала премудрости устройства трактора и однажды, с позволения учителя, ей даже удалось завести громоздкую машину.
Несмотря на свое непривлекательное обличье, Рюшка ходила с гордо поднятой головой и наверняка чувствовала себя чуть не королевой. И было от чего. Парни, ее ровесники, не вникали в технику, и она оказалась единственным человеком в деревне, который тут уже что-то соображал.
Особенно возгордилась Рюшка в тот день, когда она первый раз села за руль и проложила длинную борозду с конца - в - конец Шешенского поля. Борозда получилась не очень ровная, но тракторист похвалил ее, и сказал: "Первый блин вышел что надо".
В августе сорокового года Рюшка за две недели окончила ускоренные курсы трактористов при МТС, приехала домой с важной казенной бумагой - "удостоверением" и сразу приняла трактор. С этого момента она и стала знаменитостью на всю округу.
В то же лето колхоз получил первый зерноуборочный комбайн. Большую высоченную машину, прицепленную к Рюшкиному трактору, ходили смотреть всей деревней.
Дядя Матвей, колхозный бригадир, рассказывал, что это нужная машина. Она рожь сразу жнет, молотит и веет. Бабы охали с удивлением, и даже мужики с трудом верили в такое чудо техники.
До этого лета рожь жали серпами. Вязали снопы, их ставили в бабки. Когда в бабках рожь вся ровно дозревала, ее на телегах развозили по гумнам. Там снопы подсушивали на воздухе и складывали под навес. Если под навесом не оставалось места, снопы складывали в громадные скирды. В скирдах рожь хранилась до поздней осени. Потом, по завершению полевых работ, начинали молотить рожь. Ночами чадили риги, просушивая ржаные снопы, а с утра до вечера на всю округу раздавался гул молотьбы. Молотили цепами. По двое, трое, четверо и пятеро. И в каждом случае своя музыка, свои ритмы разносились в осеннем стылом воздухе. Вроде обычные звуки: тук-тук, тук-тук - раздавались из гумна в таких разнообразных сочетаниях, что останавливались послушать прохожие. Наша компания мальчишек могла подолгу любоваться красивой и ловкой работой людей на молотьбе. Продолжалась она неделями, а то и месяцами.
И вот пригнали чудо-машину. Она одним разом все делает. Теперь с поля в амбар везли сразу чистое зерно. И вытворяла такое наша деревенская девка Рюшка. Правда, где-то высоко в застекленной кабине сидел присланный из МТС мужик, который назывался комбайнер. Он управлял этой машиной. Но мы все равно главной считали Рюшку с ее трактором. Ведь комбайн сам не может даже сдвинуться с места. Это Рюшка, сидя за рулем, приноравливалась брать полоску ржи как раз той ширины, какая соответствовала захвату жатки комбайна. Она старалась рулить так, чтобы подбирать рожь до единого колоска. Сам бригадир потом хвалил Рюшку: "Чистая работа!".
Хвалили ее и в районе. О ее "доблестном труде" писали в районной газете. Потом пригласили на "слет колхозников-ударников", где она выступила по написанной кем-то бумажке. В деревне судачили, что не узнать теперь Рюшку. Бойкая стала, языкастая.
Из подаренного на слете отреза сатина сшила себе яркое расклешенное платье. Увидев ее в обнове, удивился даже всегда невозмутимый бригадир. Он сказал, что теперь от парней не будет отбоя; женихи толпами повалят.
После слета ударников письмоносец отдал местному начальству важную областную газету. Ее громко читали в сельсовете, а потом на общем колхозном собрании. Там Рюшка была расписана, как настоящая героиня. Оказывается, она, сама того не ведая, подхватила партийный призыв - "Женщины на трактор!" - и в наших краях стала самой первой зачинщицей в этом деле. Но, главное, из газеты односельчане узнали про награду Рюшки. Да не какую-нибудь там грамоту, а настоящую медаль "За трудовое отличие". Не одна Рюшка-весь колхоз и даже район на этом прославился.
А сама героиня не возгордилась без меры, но приняла известие с радостью. И постаралась оправдать заслуженную славу. Еще раз она отличилась на подъеме зяби. Те гектары, что мужики до нее пахали неделю, она успевала поднять за три-четыре дня. Торопилась Рюшка. Работала от темного - до - темного. "Осень на носу!" - не раз слышала она от председателя. И сама хорошо видела пожелтевшие листья на деревьях, гомон сбившихся в стаи грачей, готовых к отлету. "Глядишь, скоро белые мухи полетят" - приходило в голову. Особенно вечерами, когда студеный ветер с севера вызывал озноб после трудного рабочего дня. Вот и старалась вспахать последнее поле к сроку.
Не зря наградили Рюшку!
* * *
После уборки ржи в колхозе теребили лен. Именно теребили, выдергивая из земли прочные его стебли с тяжелыми метелками на макушке. В этих метелках - россыпи золотисто-коричневых спелых семян, из которых получалось очень вкусное и полезное льняное масло.
Культура выращивания льна создавалась в наших краях веками. Безо всяких ученых книг человеческий опыт передавался прямо-таки из рук - в - руки, от старшего поколения к младшему. И никакая наука не может заменить простого умения, накопленного годами, житейской сметки людей, которые привыкли творить чудо: превращать голубые полянки цветущего льна в шелковистое волокно, а потом в белоснежные либо разноцветные холсты.
Теребили у нас лен вручную. Как косари одна за другой шли в ряд женщины, подбирая пучок стеблей и выдергивая их правой рукой. Потом льняные стебли перекладывали в левую руку, пока там не накопится целая пясть. Накопленные в руке стебли клали на землю поперек заблаговременно приготовленной связки, которую вили из тех же стеблей. Надергав и сложив достаточно стеблей, их вязали в сноп. Точно так, как вязали снопы ржи во время жатвы. И так же, как на ржаном поле, по завершению рабочего дня льняные снопы ставили в бабки. Только они отличались от бабок ржи. Те - высокие стройные под шатровыми крышами. А бабки льна - низенькие продолговатые, похожие на маленькие стожки: плотно прижатые пять пар снопов в ряд - комлями на земле, макушками с блестящими метелками жирных семян - к верху. В бабках подсыхало и дозревало семя, не успевшее дозреть на корню.
В положенный срок бабки свозили на гумна, сушили в ригах, молотили и хорошо провеянное семя определяли в амбары на хранение. Так делали в доколхозную пору. А в нашем колхозе "Красный победитель", хоть любое намолоченное зерно, хоть льняное семя - сдавали "в счет госпоставок". Только во время оккупации на частных маслобойках превращали льняное семя в масло, и сами употребляли его в пищу. Но об этом подробнее в свое время.
Самая главная работа со льном начиналась после его обмолота. Много труда, умения и старания требовалось, чтобы превратить льняную солому в прочное волокно.
Первым делом эту солому замачивали в прудах-мочилах. Тут требовалось точно выдержать время; вынуть из воды в аккурат к тому сроку, когда подразмокнет наружная часть соломы. Только в этом случае она станет легко отделяться от волокна при дальнейшей обработке.
Вымоченный лен вынимали из прудов и расстилали на пожню под холодные августовские росы. Время лежки определяли не столько на глаз, сколько на ощупь. Чаще всего это был женский глаз и женские руки. Те самые опытные руки, которые занимались льном еще в своем единоличном хозяйстве. Они никогда не ошибались.
Вылежавшийся лен собирали, опять вязали в снопы и свозили на гумно или под навес для просушки. Сушили его медленно, постепенно. Тогда наружная часть соломы становилась хрупкой, ломкой, а волокно сохраняло мягкость и шелковистость. Стоило чуть-чуть не досушить и, как говорил наш бригадир, на первосортный продукт можно не рассчитывать. Потому и смотрел он, как "доходит" солома, собственным опытным глазом. Никому не доверял.
Просушенный лен мяли. Теперь такие мялки увидишь только в музеях. А перед войной с их помощью перерабатывали горы снопов льна, собранных с огромных колхозных полей и лядин.
Льномялки раньше водились в каждом доме. Потом, с появлением колхозов, их "обобществили". Устройство это нехитрое, простое, но в том его и выгода. Любой мужик, мало-мальски владевший топором, мог без большого труда смастерить его из двух гладких нетолстых березовых или дубовых бревен длиной в три аршина.
В нижнем неподвижном бревне вдоль на всю длину вырубался по середине один зуб высотой в вершок.
Верхнее подвижное бревно выбиралось немного потолще, и там вырубались два зуба с таким расчетом, чтобы зуб нижнего бревна пришелся как раз между ними. Комлевый конец верхнего бревна завершался рукояткой. К комлевому концу нижнего бревна либо приделывали две ноги, либо выбирали его с двумя прочными сучьями в этом месте и тогда льномялка опиралась на "свои" ноги. Макушечные концы соединялись в виде шарнира и ложились прямо на пол.
В пору, когда мяли лен, выстраивались в ряд больше десятка мялок. Мять лен - занятие простое, но тяжелое и чисто женское. Так видно повелось с давних времен. В левую руку брался пучок льняной соломы, а правой за рукоятку поднималась верхняя часть мялки. Между зубьями верхнего и нижнего бревен мялки помещался этот пучок, и частыми ударами его мяли до тех пор, пока солома не раскуделивалась, не становилась волокнистой. Она называлась трестой. Сваливали тресту под навесы. Иной год скапливалось ее так много, что приходилось метать в широкие неуклюжие скирды. Хранилась треста так до первого санного пути. По первопутку ее везли до Торопца, а дальше по железной дороге на перерабатывающие фабрики. В колхозе загодя готовились к таким перевозкам. Хорошо кормили лошадей, чинили сбрую и сани. Целые длинные обозы с трестой уходили из деревни каждую неделю. Мужиков в такой извоз выбирали самых надежных.
А дома "свою" занозистую тресту трепали вручную. Отполированной до блеска тонкой дубовой лопаткой (трепалкой) с обоюдоострыми краями ее как бы рубили туда-сюда на весу, отделяя волокно от колючей костры. Очень пыльную и вредную эту работу опять-таки выполняли женщины.
И на этом не кончалась обработка льна. Вытрепанные пучки грубо обработанного льна потом чесали стальными щетками, превращая в тонкое шелковистое волокно.
Долгими зимними вечерами девушки и женщины пряли лен дома и на посиделках. Суровая пряжа - тонкая и прочная - шла на холсты. Их ткали почти в каждом доме. Кроме того, холщовые нитки использовали для основы при изготовлении полусуконных тканей: когда основу делали из прочных льняных ниток, а на подтычку шла шерстяная пряжа.
В довоенное время и во время оккупации непременной частью обстановки в любой крестьянской избе-были кросна. Их убирали только на лето, а поздней осенью ткацкий стан снова водворялся на свое место в центре избы. Если изба маленькая, он занимал ее чуть не наполовину. У нас дома ткачеством занималась в основном бабушка. Иногда ее сменяла тетя Дуня.
Последний раз ткацкий стан вынесли из нашей избы весной сорок второго года. Летом того же года началась эвакуация. После возвращения нашли голые стены. Пропал и ткацкий стан, приобретенный еще до революции дедом Иваном. На чердаке попадались поломанные берда и некоторые части станины. Потом и они затерялись. Затерялась, канула в лету древняя культура льна, а вместе с ней и домашнее ткацкое ремесло. Теперь льняное полотно по непотребно высоким ценам покупаем за границей. Скажи про такое моей бабушке, ни за что бы не поверила.
* * *
Поздней осенью в деревне резали скот. Никогда не говорили "забивать". Не знали такого слова. Хоть овец, хоть телят, хоть свиней не забивали, а резали. У колодца бабы, к примеру, шепотом судачили, что сегодня у Новиковых свинью будут резать; опять мужики загуляют на всю ночь.
И вправду, к такому случаю в каждом доме заранее гнали самогонку. Один - двое соседей обычно помогали хозяину порешить скотину да освежевать тушу. Потом они отмечали такое событие долгим застольем.
Самогонку начинали гнать сразу после Покрова, а резать скот после зимнего Николы.
Точнее срок подсказывала погода. Старались подстатить к хорошим морозам, чтобы мясо лучше хранилось. Хотя его потом все равно солили в больших березовых либо дубовых бочках.
В ту последнюю предвоенную осень председатель колхоза сетовал, что коровы остались без сена. Даже на луговинах травы местами пошли под снег. Не говоря про лесные покосы.
Многие хозяева не сумели в достатке заготовить сено и для своих коров. Больно уж непогодистое случилось лето. Считанные дни пришлись на ведро, а затяжные дожди сгноили даже подкошенные травы.
Тогда и понаехали из районного ГПУ начальники с наганами на боку, и пошли они шастать по дворам колхозников, и начали отбирать якобы излишки сена. Но на всю деревню не нашлось ни одного двора, где бы хватило сена на свою корову. Какие могли быть излишки, если некошеные луга стояли под запретом до самого снега. А то, что некоторые сумели в сумерках накосить по канавам да буеракам, самим еле хватило бы на ползимы. Вот эти последние крохи и отбирали под видом излишков. Не щадили даже многодетные семьи, для которых корова была единственной кормилицей. Все мели, как под метелку. И ни единого слова им поперек почти никто сказать не решался. Все боялись. Чуть-что - записывают в супротивники советской власти и грозятся увезти с собой.
В крайнем доме Афоничевых навстречу начальству вышел сам хозяин - Марк Алексеевич, которого все в деревне звали просто Марко-с ударением на последнем слоге. Он собирался резать свинью и только закончил по такому случаю гнать самогонку. К приезду начальства Марко был немного под хмельком. Наверное, это его и сгубило. Трезвый Марк Алексеевич отличался тихим нравом и удивительной неразговорчивостью. А тут как прорвало. Кричал и матюгался -на всю деревню слышно: "Сена не дам! В сарае и так крохи! Корову не дам загубить! Кто сунется - самого порешу!" Готовый схватиться за топор, он все это густо пересыпал грубой бранью. В тот раз спасла его жена - моя крестная тетя Оля. Она повисла на разгоряченном без меры муже, завыла в голос, запричитала, как на кладбище. Даже начальство оторопело. Ни с чем уехало. Только не на долго. Марко и раньше у них был на заметке, даже числился в подкулачниках. Теперь они видно оставили его до первого случая. И случай скоро подвернулся.
В колхозе давно закончилась страда. Наступило предзимье. Никаких спешных работ не намечалось, и Марко занимался своими делами, которых всегда полно в каждом доме.
В это время (дело шло к обеду) звякнуло кольцо калитки и во двор зашел знакомый мужик из соседней деревни Шешено.
-Здравствуй, Марк Ляксеич! Дровишки готовишь. Пора-пора. Зима не за горами. А я по делу - объявил нежданный гость.
-Что за дело у тебя. Справные мужики все дела уже успели переделать и теперь, как медведи, в спячку залегли - ответил Марко.
-Я вот припозднился. Рождество на носу, а боров-двухлетка в хлеве. Там ему уже не повернуться. И кормить стало нечем. Так что дело у меня простое - коли можешь, помоги зарезать скотину. Все хвалили тебя, как мастера этого дела. Сам я не ловок, да и боюсь. Такой зверюга - сожрать может. А у тебя, говорят, сноровка. К кому же еще обращаться.
Договорились сразу. Марко сказал жене, что дома обедать не будет, и ушел.
Не знал тогда Марк Алексеевич, чем это кончится. Не ведал он тогда, что все кончится так скоро и так плохо.
Борова одолели с большим трудом. Даже опыт и сноровка Марка оказались недостаточны. Хозяин уже пошел в избу за ружьем. Больно велик и лют был хряк.
Но Марко все-таки справился без ружья. И борова свалил одним ударом, и шкуру снял так аккуратно, что даже похвастал: "Принимай работу, хозяин. Ободрал, как липку- без сучка, без задоринки. Заготконтора, не глядя, примет первым сортом! Потруси ее немного крупной солью и хорошо гладко распластай в амбаре. Тогда можешь и не торопиться сдавать. Сейчас холодно, не испортится".
А хозяин спешил засветло разделать тушу, чтобы вечерком, не торопясь хорошо "обмыть" это дело.
Хозяйка в то же время готовила ужин. По такому случаю пришлось второй раз топить русскую печку. Там уже, потрескивая, поджаривалась на большой сковороде печенка со шкварками. Рядом в маленьком чугунке на углях тушился сбой с салом и кровью. В чугунке побольше готовилось жаркое из свежатины.
На покрытом льняной скатертью столе уже стояла миска отварной картошки, поджаристой сверху, тарелки с солеными огурчиками и квашеной капустой.
Тем временем хозяин принес из амбара четвертную бутыль с бумажной затычкой. Через запотевшее стекло еле просвечивала мутная жидкость, которая не могла быть ничем иным, кроме самогонки.
"Ого! Тут на два борова хватит, да еще и останется!" - заметил Марко про выпивку. Щедрый хозяин выставил явно лишку. Зная себя, Марко боялся перебора.
Так и получилось.
Пировали долго, чуть не до полуночи. Несмотря на хорошую и обильную закуску, Марко сильно запьянел.
Не в меру хмельных мужиков да еще утомленных работой, потянуло ко сну. Хозяйка предложила Марко переночевать и уже начала стелить на полу. Но тот стал торопливо собираться домой, промямлив, что "баба и так там будет пороть горячку". Никакие уговоры не помогли. Спотыкаясь, Марко спустился с крыльца и шагнул в темень.
На улице его обдало холодным ветром и немного взбодрило. Однако хмель и навалившаяся дрема сковали все тело. Еле открыв засов калитки, Марко вышел на середину дороги и нетвердым шагом, покачиваясь из стороны в сторону, потихоньку пошел домой.
Выпавший с утра мокрый снег не растаял, а крепко застыл и теперь похрустывал под ногами. Марко, прикрыв глаза, шел наощупь. "Все - равно ничего не видно. А так хоть вздремну на ходу" - подумал он. И сразу опять потянуло в сон. Так и хотелось лечь где-нибудь на обочине. Но еле теплящимся разумом он понимал, что лечь на морозе - верная погибель. И Марко шел, напрягая последние силы.
На Шешенском поле в лицо подул сильный ветер - северик. Он немножко прогнал сон, но сил идти, совсем не осталось. Через край перебрал Марк Алексеевич. Ноги подкашивались. С каждым шагом его все больше клонило к земле. Марко стал задыхаться. Лицо, несмотря на мороз, покрылось испариной. Защемило под грудью, и появились острые приступы тошноты. Жадно вдыхая морозный воздух, Марко не рухнул, а прибавил шагу. Тогда он, наверное, напоминал лошадь, которая, почуяв жилье, из последних сил бросается вскачь до самого дома.
И в этот момент он разглядел впотьмах знакомые сосны на краю деревни и догадался, что тут где-то близко должно быть пристанище.
Дом у дороги он увидел, когда до него оставалось около десятка шагов. Сперва обрадовался и тут же испугался. Потому что узнал в нем сельсовет. Марко знал, что до дома не дойдет, а лезть в запертое казенное заведение боялся даже в таком пьяном виде. Стоять на ногах он уже не мог, и оставалось либо рухнуть около жилья на мерзлую землю и замерзнуть насмерть, либо потревожить казенное место, чтобы найти там хоть какую-то крышу.
Марко на четвереньках вполз по скользким ступеням на просторное крыльцо и толкнул дверь. Она легко отворилась. Марко переполз через высокий порог в темные сени, где хоть не было ледяного ветра. Он долго шарил по холодному полу, пока озябшими руками не нашел дверь в теплую избу. Прислонившись к двери у самого порога, Марко чуял тело, которым несло из широкой щели. Уцепившись за дверь всеми своими окоченелыми пальцами, он изо всех сил рванул ее. Но дверь не открылась. Только лязгнул амбарный замок да какой-то мусор посыпался сверху ему на голову. Тогда и почувствовал несчастный гуляка сильные приступы рвоты. Его вывернуло наизнанку, но зато сразу стало легче.
В следующее мгновение Марко накрепко уснул.
Проснулся Марк Алексеевич от пинка в бок. Над ним стоял председатель сельсовета и рядом уборщица.
"Ну, вставай! Ишь, развалился! Да еще нагадил вокруг! Вонища - не продохнуть. Допрыгался, сукин сын!" - бранился председатель. А почти недвижимый, замерзший Марко, только теперь осознал где он и в каком виде.
Еле поднявшись, он собрался идти домой. Зубы колотило, как в лихорадке. Он попросил уборщицу замести недобрые следы вчерашней гульбы. Но председатель не дал. Он только сказал грозно: "Пшел вон!". А сам долго крутил ручку телефона и вызывал кого-то из начальства. Просил приехать как можно скорее, "пока улики целы". Марко все это слышал. И только теперь понял, как плохи его дела. Так плохи, что хуже не бывает. Его, замерзшего за ночь, аж в жар бросило.
Через день Марка Алексеевича арестовали. Те же самые с наганами, которые приезжали отбирать сено.
Его жена, моя крестная-тетя Оля, кричала и причитала на всю деревню, повторяя сквозь рыдания одни и те же слова: "За что, за что, за что...?"
"Ну, кончай нюни распускать! Прекрати выть! Народ подумает, что тебя тут режут. А за что - небось, сама знаешь. Мужик твой, как был подкулачником, так и остался. Да еще в сельсовете нагадил. Советскую власть осквернил. Вот за это самое и будет ответ держать по всей строгости закона" -пояснил тот из приехавших, который командовал и, видно, был самым главным.
Арестованного увезли, а тетя Оля со своей матерью бабой Малашкой еще долго стояли на улице и тихо плакали.
Не первый раз забирали Марка Алексеевича. Часто бранило его начальство за "уклонение от общественных работ" и называло "кулацким отродьем". Марко переживал, обижался, но терпел, когда трезвый.
Раньше тетя Оля чувствовала каким-то своим "нутряным чутьем", что мужик обязательно вернется. Да и разумом понимала - нет за ним никакой вины. Ни в какие "подкулачники" она не верила и даже слова такого не знала. Все беды мужика своего она видела в том, что выпивал частенько "и сильно дурел от самогонки". И вправду, всегда мирный, покладистый, Марко, зверел от первого стакана. Так буянил, что хоть веревками вяжи. И все время, как выпьет лишнего, крыл матюгами начальство и советскую власть. Хотя "осквернять" ее Марко не собирался. "Налил зенки сивухой, до блевотины нажрался - вот и вся его провинность" -говорила потом с досадой тетя Оля. Но она сразу поняла, что теперь Марко не вернется.
Конечно, скоро грянула война. Она перемолола всех деревенских мужиков. Но тете Оле от этого не было легче. Другие вдовы хоть похоронки получили. Она ничего - ни одной казенной бумажки.
Больше полсотни лет ждала -до самой своей смерти. Так и умерла, не дождавшись никакой весточки.
Казенная бумага пришла позже . Шестьдесят лет спустя. В той бумаге сообщалось: "Посмертно реабилитирован".
Не слыхивала такого слова тетя Оля. Но наверняка смекнула бы в чем его суть. Не виноватый - ее Марко. И без казенной бумажки знала об этом несчастная вдова.
* * *
Зима наступила сразу, без всяких приготовлений. Река, давно заполненная шугой, замерзла как-то нехорошо, словно покрылась не льдом, а коростой.
В колхозе, как обычно зимой, молотили и веяли рожь, мяли и трепали лен, подвозили по санному пути с дальних лядин сено к коровникам и конюшням.
А по деревенским избам пошли сапожники.
Так издавна повелось, что заказать шубу или валенки, шли к портному или шаповалу на дом. Но сапожники сами обходили деревенские избы. Некоторые привыкали к хозяевам и навещали из года - в - год. Таким не было нужды объяснять, что и как надо делать. Они сами все знали. Только снимая очередной раз мерку у ребятишек, громко удивлялись: "Ишь ты, как подрос стервец! Теперь что тебе, что мамке - на одну колодку можно шить".
К приходу сапожника долго и основательно готовились. Припасали выделанные кожи, пласты бересты для стелек и задников, крепкие суровые нитки для дратвы. Иногда отец даже пилил от сухого березового чурбака несколько твердых "колесиков" на шпильки.
Обустраивали сапожнику и удобное место напротив окна, чтобы дневной свет падал в достатке. А на вечера запасались хорошей десятилинейной лампой со стеклом.
Копили к его приходу сытную скоромную еду.
Трудился сапожник с раннего утра до позднего вечера. И харч ему полагался густой, наваристый. Поэтому хозяева боялись на время его работы угодить под Великий пост: скоромиться в это время грех, а кормить сапожника требовалось жирно. Чтобы не искушать судьбу, выбирали время как раз между Рождественским и Великим постами. Тогда и шились сапоги да полусапожки.
Давно знакомый мастер, который приходил каждую зиму, становился, можно сказать, членом семьи. И ел он за общим столом, и спал на полу вместе со всеми вповалку.
Даже в "скоромные" дни не всегда у нас дома варили жирные щи да мясо. Часто обходились постным супом, картошкой с молоком и разными кашами. Но когда поселялся сапожник, на четыре-пять недель для всех устраивалось сплошное заговенье. Каждый день готовился большой чугун жирного супа либо щей; если варили кашу, то со шкварками; делали много холодца.
По субботам топили баню и потом допоздна сидели за самоваром, тихо беседуя.
Возвратившись со школы и наскоро перекусив, я любил смотреть на работу сапожника. "Чего ты липнешь к человеку? Делал бы лучше уроки." -ворчала бабушка. А мне тут было интереснее, чем смотреть в давно поднадоевшие книжки. Тут я видел, как вроде бы из бесформенных кусков разной кожи возникают красивые сапожки. Я видел мастера за разной работой. Видел, как ловко и споро творят его сильные натруженные руки.
Первым делом он готовил все подручные средства. Из отпиленных отцом березовых "колесиков" длинным ножом щепал узкие тонкие пластины, заострял их с одной стороны и затем точными резкими движениями ножа рубил шпильки. Они получались одинаковыми, как будто делал не человек, а хитроумная машина.
Потом кроил кожу. Острым блестящим ножом вырезались полукружья головок и задники. Следом из бересты кроилась подкладка под стельку и под задник, а затем сама стелька. В последнюю очередь из толстой и прочной кожи выкраивалась подошва.
Заранее подобранные по размеру и фасону колодки, служили основой для сборки отдельных частей сапога.
Вначале носок колодки как бы обворачивался сверху выкроенной из мягкого хрома головкой будущего сапога. Чуть присборивая снизу податливую кожу, сапожник временно крепил ее мелкими гвоздиками. Следом, вставив для твердости пластину из бересты, крепил к колодке задник. Потом брался за нижнюю часть сапога. Прибивал к колодке прочную подкладку из бересты и стельку из жесткой кожи. И тут же приговаривал: "Хорошие сапожки будут, со скрипом!
В последнюю очередь прибивалась подошва из самой твердой и прочной кожи. Двумя пальцами левой руки сапожник брал из жестянки шпильки, накалывал шильцем кожу у края колодки и одним ударом молотка вгонял шпильки в подошву. Я не видел, чтобы у него сломалась хоть одна шпилька. Получался аккуратный ровный рядок по краю подошвы. "Как на картинке" - изредка хвалила сапожника бабушка.
Отдельная работа - шить голенища. Тут гвоздиками да шпильками ничего не сделаешь. Нужна дратва. Сапожник сучил ее из суровых ниток. Но это полдела. Самое мудреное - вставить щетину. Я допытывался, как это делается, а ответ слышал простой - "Уметь надо!".
Свитую дратву сапожник несколько раз пропускал через свои шершавые ладони, приглаживая занозинки, которые иногда попадались в льняных нитках. Потом, смачно плюнув на пальцы, он распушал концы дратвы, постепенно утоньшая их и сводя на нет. Тут же бралась щетина, расщеплялась ножом надвое с тупой стороны и вплеталась в утонченные концы дратвы. Получалось что-то похожее на нитку с иголками на концах. Затем дратва натиралась варом, становилась черная, липкая и скрипучая. Чтобы она стала скользкой, легче продергивалась сквозь кожу при шитье, дратву требовалось хорошо отполировать воском.
Такой дратвой сшивались голенища, поднаряд и пришивалось все это к передней части каждого сапога. Долгая и кропотливая это работа. Тонким чуть гнутым шильцем накалывалось отверстие в коже, потом слева вставлялась одна щетинка, а затем, ей навстречу, другая. Вытащив дратву по обе стороны от сшиваемых деталей, сапожник наматывал ее концы на свои жилистые ладони, и туго затягивал очередной стежок. При этом он широко разводил руки и, как бы невзначай, слегка укалывал меня, сидящего рядом, щетинкой в бок. И всегда приговаривал: "Сиди - сиди, ты мне не мешаешь..." А сам ехидно улыбался. Я отодвигался немножко, но при следующем стежке все повторялось. И широкая улыбка расплывалась по доброму лицу сапожника. Я без слов понимал, что не мешаю ему, что у нас просто такая игра. Она - с разными коленцами - могла продолжаться целый вечер. Потому и нравилось мне крутиться-вертеться возле сапожника. В зимние каникулы я просиживал рядом целые дни.
Кончилось все, когда я заболел. Очень сильно заболел.
* * *
У нас в деревне знали только две болезни и лечились только от двух хворей: "от простуды" и "от живота". Никаких докторов не искали, лечились сами.
От простуды делали жженку. Плавили кусок сахара. Его огненные капли с гулким шипением падали в первач, растворяясь там и окрашивая самогон в густой коричневый цвет. Это огненное снадобье пили по столовой ложке на ночь, запивая чаем с медом, настоянном на сушеной малине.
От живота пользовались сухой черникой. Ее запаривали в кипятке, давали настояться и пили понемногу до тех пор, пока не полегчает.
У меня живот не болел. Ни с того, ни с сего, - начался сильный жар. Бабушка Лукерья ходила вокруг, причитая: "Что же это за наказание Божье? Как в огне горит малец." Она сразу поняла, что дела мои плохи, что домашними средствами тут не поможешь.
Когда на следующий день добавился затяжной кашель, разрывающий грудь, все решили, что я где-то сильно простудился. И лечили старыми испытанными способами: делали примочки на лоб, поили горячим чаем с медом и малиной.
Ничего не помогало. Жар не проходил. Я не поднимался с постели. Удушливый кашель отнимал остатки сил. Мама и бабушка не отходили от меня круглые сутки. Поили клюквенным морсом, меняли влажные повязки на лбу, укрывали тулупом, пытаясь унять лихорадку.
Отец твердил, что надо ехать за доктором. Уже собрался идти к председателю на поклон - просить лошадь. И тут, как назло, разыгралась метель.
"Снегу намело по пояс, до хлева не добраться. Пока не промнут дорогу, ни о каком докторе и думать нечего" - сетовал отец.
А бабушка все молилась Богу. Она зажигала лампадку и часами стояла на коленях перед иконами Николая Угодника и Одигитрии Божьей Матери. Молила Всевышнего, чтобы смилостивился и помог избавиться мне от всех бед и напастей. Вечерами, впотьмах, она садилась рядом со мной, гладила по жаркой голове и тихо шептала молитвы, утирая слезы головным платком. Видно она понимала всю тяжесть болезни и сильно страдала от этого. Мне было жаль бабушку. Хотелось утешить ее, успокоить, сказать, что скоро поправлюсь и пойду в школу. Но я не мог сказать ни слова.
Как-то в одно утро мама подошла ко мне, сказала, что метель утихла, что на улице выглянуло солнышко, и что теперь отец возьмет лошадь и поедет за доктором. Потом она будто споткнулась и стала звать бабушку. Они вдвоем задрали мою рубашку на животе, охали, плакали, а я не знал в чем дело. Казалось, они чего-то испугались. Только глянув на свои руки, все в красных волдырях, я понял, отчего они так растревожились.
Отец побежал к председателю. На ходу крикнул: "Не даст лошадь по-доброму, возьму силком".
"Сам даст, не такой он нелюдь, чтобы ребенка хворью уморить" -успокоила вдогонку бабушка.
Фельдшерицу привезли на другой день. Сняв белый полушубок, она ледяными руками потрогала лоб, посмотрела под рубашкой живот и долго слушала через трубочку то со стороны груди, то со спины. И все молча, чуть фыркая простуженным носом.
В это время я с удивлением заметил, что тетя доктор - совсем молодая девушка с круглым личиком, окаймленным белыми кудряшками волос. Еще я почуял, что от нее очень приятно пахнет духами.
Послушав через трубочку мои внутренности, фельдшерица принесла порошок, высыпала в рот, дала запить водой из стакана и сказала, что такие порошки придется пить каждый день по три штуки. Увидев, как я сморщился, велела потерпеть и пообещала, что следующее лекарство будет вкуснее.
Она не обманула. После кисло-горьких порошков, "Капли Датского короля" показались лакомством. Именно это лекарство оставила докторша напоследок. Его запах показался мне знакомым. Я вспомнил чай из разных трав, которым поила бабушка. Запах почти тот же. "Значит и бабушка может быть лекарем" - подумал я. А еще подумал, что от такого вкусного лекарства я обязательно должен поправиться.
Но на поправку дело пошло не скоро. Я провалялся не только все зимние каникулы, но и половину третьей четверти. Как-то бабушка попробовала проводить меня к окошку. Давно просился хоть посмотреть на улицу через стекло. Но и это не удалось. Я упал на первом же шаге и сильно ушиб коленки. Ноги не держали.
Я стал расспрашивать - что же это за болезнь, от которой не только тело покрылось коростой, но и отнялись ноги. Тогда и узнал, что болезней случилось сразу две - корь и коклюш. Так разом они бывают крайне редко. "Уж если стряслась такая напасть, то не проходит бесследно. Докторша не зря предупредила - надо набраться терпения" -внушала мне мама.
Отнявшиеся ноги вылечила мне бабушка с помощью только ей известных целебных трав, запариваемых кипятком. Лечила долго.
Много лет спустя, уже после войны, опять одолела меня хворь, опять обезножил. И бабушке пришлось еще раз, как она говорила, поднимать меня на ноги.
А тогда - зимой сорок первого года - большой радостью для меня стали первые шаги по избе. Эти шаги помогли сделать новые, недавно принесенные от шаповала, валенки. "В таких ноги не подвернутся. Ходишь, как на ходулях," - шутила бабушка.
Особенно запомнился тот день, когда я сам, держась за стенки, дошагал к окну. Присев на лавочку, я сквозь заиндевелое стекло, немножко отогретое ладонями, рассматривал улицу, как будто вижу ее впервые. И красногрудые снегири на плетне, и редкие подводы, и знакомые ребята с саночками, пробегавшие мимо - все радовало меня. Очень хотелось самому к ребятам. Надоело домашнее заточение. Даже слезы наворачивались на глазах от тоски и бессилия.
В школу я пошел уже после весенних каникул, когда на солнцепеке появились первые проталины. Из-за болезни пришлось пропустить всю третью четверть. Почти пять верст до школы первые разы после болезни одолевал тяжело, чуть не плача от боли в суставах. Ребята, если видели, что я притомился, всегда ждали, не бросали одного. Потом постепенно привык, втянулся.
За первое полугодие Давид Семенович выставил мне оценки "Отлично". После болезни спрашивал по всем предметам отдельно. И остался доволен. Дома то отец, то мама частенько устраивали для меня настоящие уроки. И хоть много пропустил я школьных занятий, но отвечал вровень со всеми в классе, а по чтению учитель особенно похвалил. И не зря. За время болезни я прочитал неизвестно откуда взятую толстую потрепанную книгу "Дети капитана Гранта". После нее школьный учебник, который назывался "Книга для чтения" - под редакцией Фортунатова, я читал бегло, как выученный наизусть.
В ту весну последнего предвоенного учебного года, Давид Семенович изредка заводил разговор про войну. Он говорил не о закончившейся финской, а о надвигающейся большой войне, которая уже второй год бушует в Европе и может перекинуться на нашу страну.
Вряд ли кто из учеников понял тогда истинный смысл слов учителя. Не думаю, что кто-нибудь из нас испугался. Ведь мы не знали что такое война. Не знали, какое горе она несет всем нам. Поэтому слушали учителя в пол-уха. Больше смотрели в окно. Хотелось скорее на улицу, где сияло солнце и царила весна.
Когда учитель начал читать стихотворение из какой-то газеты, класс притих. Оно тоже про войну.
Чужой схватил винтовку,
Сразиться он готов.
А наш солдат-миролюбец спокойно говорит ему.
Постой, постой, товарищ,
Винтовку опусти.
Ты не врага встречаешь,
А друга встретил ты.
Такой же я рабочий,
Как твой отец и брат.
Кто нас поссорить хочет,
На тех направь заряд.
На тех направь оружие,
Кто сам затеял бой.
И твой сынишка будет,
Свободен, как и мой.
Потом, многие годы спустя, все узнали, какую цену пришлось заплатить нашим бойцам, нашим воинам за ложную, фальшивую установку на братание.
Говорили тогда о шпионах и диверсантах, которых "коварный враг" пытается заслать к нам, чтобы навредить Советской стране.
Но Давид Семенович объяснил, что граница у нас "на замке". Об этом слагали песни и писали стихи. Запомнились несколько строк из стихотворения о пограничниках и границе, которое прочитал учитель.
Стоял полковник молодой,
В дверях стоял конвой.
И человек стоял чужой-
Мы знаем, кто такой.
Мы знаем все, мы знаем все,
Кто я, кто ты, кто он.
Потом Давид Семенович рассказал о знаменитом пограничнике - Никите Карацюпе, который выследил и поймал несметное число шпионов, а сам остался цел и невредим.
Может быть, из-за рассказов о пограничниках так живо и надолго запомнился этот последний урок последнего предвоенного учебного года.
* * *
Несмотря на долгую болезнь, второй класс я закончил с "Похвальной грамотой". Впереди ждало лето, каникулы. Мы радовались теплу, солнцу, предстоящей вольной жизни.
Никто тогда не знал, чем обернется для нас лето сорок первого года. Но тогда никто и не думал даже о недалеком будущем. Все жили сегодняшним днем.
В конце мая установилась жаркая сухая погода. Целые дни мы проводили на речке. Тучи слепней гудели в воздухе. Они жалили не хуже пчел.
Коров в такую жару пасли только рано утром и вечером - перед закатом солнца. Остальное время они стояли в хлеве.
Каждый раз, как я уходил на речку, бабушка напоминала: "Возьми мешок и нарви травы для коровы. Она в поле не наедается и дома хоть стены гложи. А у коровы молочко на языке".
По низким берегам речки, заросшей кустами, я щипал сочную траву и мягкие верхушки ствольняка. Иногда помогали ребята, но чаще приходилось трудиться одному, царапая о сучья босые ноги. Не любил я такую работу, но раз бабушка велела, делал безропотно.
Домой приходил проголодавшийся, еле волоча тяжелый мешок с травой. Бабушка приветливо встречала меня, хвалила и всегда приговаривала: "Теперь Пестреха съест твою траву, а тебе молочка даст побольше; она сытая и ты сытым будешь". Потом она кормила меня скоромным супом и крошенкой из холодного молока со свежим душистым хлебом.
Жара не спадала целую неделю. Даже ночами в избе казалось душно, как в бане. Донимали комары. Только в сенях под пологом и комаров не было, и немного чувствовалась прохлада.
В то утро я, перекусив картофельной запеканкой с молоком, как всегда собрался на речку. Выбежав на улицу, огляделся вокруг - не поджидают ли ребята. Но улица оказалась необычно пустой, безлюдной. Жаркое солнце уже поднялось высоко и палило нещадно. И ни ветринки.
Из дому вышла бабушка с маленьким ведерком и стала звать куриц, собираясь их покормить. "Иди сюда, глянь-ка что делается!" - позвала она, показывая на небо. Я поднял голову и увидел огромную тучу, наползающую с запада. "Быть грозе! - сказала бабушка - Неспроста такая жарища и тишь". Она велела закрыть все окна и двери, а нам никому не выходить из дома.
Туча медленно надвигалась прямо на нас, постепенно закрывая небо, словно черным зонтом. Ни единого звука вокруг. Как будто все живое попряталось и притаилось, в ожидании чего-то страшного. Скоро на улице стало темно, как в сумерки.
Мы сидели дома в углу у печки. Казалось вот-вот должно что-то произойти.
И точно - произошло. Сверкнула молния такой ослепительной мощи, как будто вся изба вспыхнула изнутри. А через миг ударил гром, от которого вздрогнула, встрепенулась наша ветхая хоромина. За первой вспышкой, пошли следующие, такой же силы. Я заглянул в окно и в ужасе отпрянул назад. Показалось, что все небо сплошь объято пламенем. Но больше пламени испугал меня порыв ветра, от которого чуть не вылетели стекла. И сразу хлынул дождь. Не дождь, а ливень да еще с градом. Изба скрипела и трещала, как будто ее кто-то громадный и бешеный пытался сейчас же разнести в клочья. И все-таки она защищала нас. Бабушка молила Бога, чтобы он не дал бесовским силам разрушить наше жилище.
А дождь хлестал по окнам и косые его струи, проникнув сквозь латаные стекла, залили подоконники и расплылись лужами на полу. Но крыша над домом еще сдерживала потоки воды.
Бабушка выглянула в сени и охнула. "Там потоп. Все залито. И твоя кровать тоже", - сообщила она. В сени я выйти не мог. Там низвергались откуда-то сверху настоящие водопады. Как будто крыши не было вовсе.
Отец пришел с работы мокрый и продрогший. Он сообщил, что градом побило картошку и овощные грядки. Но все-таки утешил маму с бабушкой: "Град прошел узкой полосой. Нашу усадьбу задел только краем. Картошка и грядки поправятся. Вот рожь полегла. Но, может быть, и она поднимется. Еще не успела выколоситься, небось, выживет".
Потом он рассказал, что в конце деревни и свои поля и колхозную рожь - выбило начисто, в грязь превратило.
Ветер утих, а дождь лил всю ночь. Моросил он и на следующий день. Перестал ближе к вечеру. Потом все вокруг затянуло белым густым туманом.
Солнце выглянуло еще через день. И нас снова потянуло к реке.
Но мы не узнали свою маленькую и обычно спокойную речку Сережу. Она вышла из берегов, как в весеннее половодье, заполнив мутной желтой водой низкие места поймы.
Когда подсохла земля на пригорках и начала спадать вода, стало понятно, что натворила река. Зеленые заливные луга с цветущими травами, которые ждали косарей, превратились в грязно-коричневую жижу, доходившую местами до щиколоток. От сочных высоких трав, остались маленькие островки, которые не успела затопить разлившаяся река. Нанесенный липкий ил скоро подсох и покрылся твердой коркой. "Через такой панцирь не пробьется ни травинка" - потом с грустью говорил отец. А председатель тужил, что колхозное стадо опять останется без кормов. Тогда он не мог знать, что колхозного стада не будет, и никакие корма ему не понадобятся. Но, коль погибли лучшие пойменные угодья, гнал мужиков на дальние лесные покосы. И правильно делал. Это сено, заготовленное в последние предвоенные дни, потом спасло от бескормицы свою скотину, имевшуюся в каждом крестьянском дворе.
Река медленно входила в берега. Пляжи долго оставались затопленными, берега - грязными, неуютными. а вода- холодной, как осенью. В такой воде не только купаться, побродить и то боязно. Поэтому мы с ребятами больше были дома, либо ходили в лес за первой земляникой.
У мамы свои заботы. В магазине кончались многие продукты, а главное - курево. Табаку не осталось совсем. Мужики стали разбирать даже папиросы, которые гораздо дороже и в другое время залеживались на прилавке.
Из района обещали отправить несколько подвод с кладью, как только можно будет переехать реку вброд. Потому что единственный мост снесло, а других переправ не было. На днях бригадир переезжал реку верхом. Он сказал, что лошади по брюхо, а телегу зальет и может снести быстрым течением. Сказал, что собирается звонить в район по своим делам. Заодно скажет, чтобы повременили с отправкой товара.
Ждала мама кладь несколько дней. Наконец дождалась. Уже вечерело, когда небольшой скрипучий обоз подошел к магазину. По растерянному виду извозчиков она поняла - в дороге что-то случилось.
-Я ж говорил - надо еще день-два подождать. А начальство силком выгнало. Мол, мужики тут волком воют без курева. Поддались, поехали. А вода-то еще большая. Чуть самих не унесло на быстрине. Товар весь замочили. Теперь мы виноватые. А мы разве могли перечить начальству - оправдывался извозчик, который расписался за товар и считался старшим.
-Остальное то постепенно высохнет, разберут люди. А что делать с куревом - не знаю...- ответил отец, помогавший разгружать телеги.
-Тоже сушить, другого не придумаешь - твердо заявил возчик.
-Табак еще можно высушить. А как сушить папиросы? Да и станут ли мужики брать подмоченное курево? - с сомнением сказал отец.
-Станут, куда денутся. Другого все - равно нету. Первое время пофыркают недовольно, поворчат, а потом привыкнут. Не платить же за подмоченный товар нам либо твоей женке-продавщице? У нас таких денег нет, и не будет. Так что хочешь - не хочешь придется сушить. - как о неизбежном высказался еще один возчик.
-Придется бабку гнать с печки, а туда раскладывать для сушки курево. Ящики с табаком и папиросами не выгружайте. Повезем к нам домой - распорядился отец.
Наша изба превратилась в табачный склад. Папиросы и табак сушили на печке, а потом отец разложил открытые пачки на специальных настилах из досок, которые он соорудил на чердаке. Там все досушивалось, продуваемое сквозняком. Мне запомнились некоторые картинки на пачках папирос: "Звездочка" - с мотоциклом красного цвета, "Беломорканал" - с сохранившимся до сих пор рисунком, дешевые папиросы "Норд" для колхозников и пухлые пачки с грозным названием "Пушки". Эти стоили дорого и раскупались местным начальством да приезжими из района.
Я до поры-до времени обращал внимание только на картинки, а сами папиросы никакого интереса не вызывали. Хотя табачный запах иногда нравился. Когда отец, раскурив толстые "Пушки", умело выпускал кольца сизого дыма, я с удовольствием ловил носом аромат хороших папирос. Но все это казалось игрой.
Скоро произошло событие, переменившее отношение к папиросам.
* * *
К нам в деревню прислали нового начальника лесопункта. Приехал высокий молодой мужчина по фамилии Серебряков. Красивый, смуглый, по-городскому одетый в дорогой костюм темно-синего цвета и белую рубашку с галстуком, он уже своим видом привлек внимание односельчан.
А работники лесопункта удивились добрым обхождением нового начальника с простым людом. Ведь прежний, как говорили, всех подряд крыл матом. По делу и без дела. Да частенько от него уже с утра несло, как от винной бочки. И сняли его за пьянство. Хотя считался человеком твердым, толковым и хорошим хозяином. Только вот подвело винцо...
Новый начальник первым делом созвал общее собрание. Говорил тихо, почти шепотом. Но его слушали и слышали. Даже стоявшие у двери. В тесном помещении лесопункта, битком набитом людьми, пока выступал начальник - никто не посмел шелохнуться.
Говорил Серебряков про то, как обустроить лесосеку, чтобы и работалось легко, и лесу стране дать как можно больше. Сообщил, что в дело теперь пойдет всякий лес: и строевой на дома, и тонкомер на рудстойку, и береза- на ружейную болванку. Он добавил, что скоро понадобится много винтовок и для каждой нужен приклад, который как раз и делается из ружболванки.
Все это Серебряков объяснял просто, ненавязчиво, как будто советуясь с лесорубами. Потом объявил, что теперь все получат новые лучковые пилы, которые раньше выдавали только стахановцам. И пообещал постоянную работу пилостава: он по мере надобности будет править не только пилы, но и топоры.
Больше всего лесорубы обрадовались словам начальника о том, что на каждой делянке он организует горячее котловое питание за казенный счет. Удивлялись мужики - откуда это все у него? По виду вроде городской, а с понятием. Сообразил, что на куске хлеба всухомятку много леса не заготовишь. И зарплату пообещал прибавить. Правда, пообещал хитро: мол, я сделаю все для того, чтобы каждому хорошо и ловко работалось. "Вы лесу заготовите вдвое больше, чем сейчас, и зарплата вдвое поднимется". Намекнул - даром денег не даст, а хорошая работа и оплачиваться будет хорошо.
Разошлись лесорубы с бодрым настроением. Понравился новый начальник. Но нашелся один мужичек, который ехидно заметил на выходе: "Хорошо поет, да где-то сядет". Имея в виду - говорит складно, а как будет в деле - посмотрим.
Первым - самым видным - делом нового начальника, перевернувшим весь уклад жизни нашей деревни, стало кино. Оно пришло к нам неожиданно и бесшумно. Точнее сказать, не пришло, а приехало откуда-то из района на утомленной дальней дорогой рыжей кобыле. Это потом каждый приезд кинопередвижки будет сопровождаться радостным криком ребятишек: "Кино привезли! Кино привезли!" А первый раз киномеханик подъехал к конторе лесопункта тихо, почти никем не замеченный. Только скрип немазаных колес старой телеги, привлек внимание редких прохожих. Но никто не знал, что это за повозка, и по какой надобности она подъехала к конторе.
Раньше про кино у нас мало кто слышал, а своими глазами его не видел ни единый человек в деревне. Стоило посмотреть раз, и приезд кинопередвижки стали ждать, как престольного праздника. Даже время в деревне теперь считали от кино до кино. К примеру, не говорили, что пожинки в этом году справили на Спас, а речь вели о последнем снопе, связанном в тот день, когда в конторе "крутили Чапаева".
О дне, когда привезут кино, знали заранее. С позволения начальника, рабочие лесопункта в этот день кончали пораньше. Колхозники тоже, не глядя на страдную пору, спешили вернуться с полей. И бригадир никому не перечил. Раньше обычного, задолго до заката солнца, пригоняли коров, чтобы хозяйки успели их подоить до начала кино.
Раньше всех, еще до приезда киномеханика, у конторы лесопункта собирались деревенская ребята. Мы первые узнали незнакомое раньше слово "аппаратура". Мужики гораздо позже стали вставлять при разговоре это слово к месту и не к месту. Нам же киномеханик поручал заносить в контору мелкие подъемные части этой самой аппаратуры и объяснял что для чего. Затем он давал команду: "Подготовить зал!".
Как только конторские служащие убирали свои бумаги, все столы сдвигались к одной стенке и на них потом киномеханик ставил свою аппаратуру. На противоположную стенку вешали простыню, которую киномеханик называл незнакомым словом "экран". Затем наша команда расставляла рядами стулья, скамейки, табуретки и подручные предметы, на которых можно сидеть. За такую работу киномеханик называл нас помощниками и разрешал смотреть кино бесплатно. С малолеток из соседних деревень он брал по пятачку, а с взрослых по двадцать копеек. Но не со всех. Каждый раз отбирались трое здоровых парней, которым он поручал "крутить динамо". Крутили по очереди с небольшими передышками на время, когда меняли части. Работенка не очень тяжелая, но долгая. Зато они тоже смотрели кино бесплатно. Только после войны киномеханик стал приезжать со своим движком, который тарахтел на улице, а в конторе между частями загоралась яркая электрическая лампочка. А теперь электричество вырабатывали трое дюжих ребят.
Кино пускали после того, как начинало смеркаться. И то не сразу. Иногда уже начнут крутить динамку, а из темноты раздается крик: "Стойте, баба Марья еще не успела корову подоить!". Или: "Дед Семен еще, слышно, косу бьет, а он страсть как хотел поглядеть кино". И ждали, пока придут дед с бабой либо кто-то из припозднившихся мужиков-лесорубов.
Пока шло кино, народ сидел тихо, почти беззвучно. Только глядя жалостливые сцены, некоторые женщины хлюпали носами и вытирались платками либо подолами широких сарафанов.
Если кино сильно нравилось, просили киномеханика показать его еще раз. И он показывал, стараясь уважить народ. По домам расходились, когда начинало светать.
Иногда механик привозил по два кинофильма. Узнав об этом после окончания первого, люди просили заодно показать и второй, а плату обещали принести назавтра. Но денег у большинства сельчан не было. Поэтому несли киномеханику кто пару яичек, кто ком масла, кто жбан парного молока. Механик брал. У него даже посуда водилась для такого случая. Но механику "спускали план". И чтобы "дотянуть до плана" ему приходилось недобранные пятаки да двугривенные вносить в кассу из собственного кармана. Так он платил за приношения сельчан. Все были довольны.
* * *
В бывшем "кулацком" доме рядом с конторой лесопункта спешно отделывалось помещение под квартиру начальника. В ближайшее время он собирался перевезти семью.
Скоро наша компания пополнилась новеньким - в деревне появился Алька Серебряков-сын начальника.
Он сильно отличался от любого из нас: и обличьем, и повадками, и "городским" разговором. Знакомство с Алькой началось на лужайке перед конторой лесопункта. Мы небольшой толпой шли к реке. У самой тропинки заметили рослого мальчугана, который в одних трусах лежал на сером байковом одеяле и читал толстую книгу. Увидев нас, он приподнялся на локоть и весело крикнул: "Ну что, ребята, купаться вздумали!? Зря! Я недавно с реки. Вода там все еще мутная и холодная. Так что садитесь сюда (показал на одеяло), будем знакомиться. Зовут меня Альберт, а попросту Алька. Фамилия-Серебряков. Папаша мой тут лесопункт на ноги ставит, а я лежу да загораю".
-Куда тебе загорать? И так весь черный - почти хором ответили мы.
-Загар для здоровья полезен, он силы придает.
-Ну и где твои силы? - спросил я.
-Иди, посмотри. Это бицепсы. И везде так. - Алька стал играть буграми своих телес на руках, ногах, животе.
-А кто такие бицепсы? - спросил Колька Иванов.
-Вот они. пощупай. - и Алька показал свою голую руку, вздувшуюся выше локтя крупным пузырем.
Колька пощупал и негромко сказал: "Как камень." Потом стал щупать свою руку. Но там вместо "камня" нашел мякоть. Мы все разом стали искать у себя бицепсы, но не нашел никто.
Алька, хихикнув, подзадорил: "Загорать надо. И физкультурой заниматься. Я мигом научу, как это делается. А сейчас снимайте быстро рубахи и ложитесь рядом, пока солнце светит".
Командирский тон Альки никого особенно не задел. Но потихоньку, нехотя все сняли рубахи и улеглись на теплое пушистое одеяло.
У нас в деревне никто нарочно не загорал. Купались, конечно, голыми и сколько-то солнца попадало на кожу. Мужики на покосе закатывали рукава рубашек и у них к концу сенокоса руки по локти становились черными. Но чтобы лежать на солнце только для загара - такого не бывало.
Теперь Алька уложил всех на свое одеяло и заставил загорать. Говорит что полезно.
Подул холодный ветерок, и наши телеса покрылись "гусиной кожей".
"Ничего, привыкните. И холода бояться не будете, и загорите, как я. - утешал Алька. Потом он отодвинулся на край одеяла и задорно крикнул: "А ну, вставайте! Подойдите кто-нибудь поближе. Сейчас фокус покажу".
Подошел Мишка Афоничев. Он единственный, кто нащупал у себя зачатки бицепсов. К тому же Мишка был ростом с Альку и считался пацаном не робкого десятка. Вот и вызвался он на игру "в фокус".
Алька лежал на спине, раскинув в стороны руки и ноги. Самодовольно улыбаясь, он сказал Мишке:
-Теперь попробуй мне стать на живот.
-Так я ж тебе все кишки выдавлю - прошипел Мишка.
-А ты не бойся, становись двумя ногами. Увидишь, что моим кишкам никакого вреда не будет.
Мишка подошел вплотную, поставил на живот Альки свою правую ногу, всю в "цыпках", и ощутил одубевшей подошвой, что у новенького тут тоже "бицепсы".
"Давай - давай - подбодрил Алька - ставь теперь вторую ногу и попробуй подпрыгнуть пару раз".
Мишка сделал все, как сказано. Прыгая, он вместо живота чуял пятками что-то похожее на тугой "арабский" мячик. Следом то же проделали остальные. Когда очередь дошла до Вальки Стенина, Мишка сказал: "Силен, бродяга! Но Валька все-таки тебе кишки выпустит".
Весил Валька, как двое любых из нас. И мощными кривыми ногами, похожими на клешни, лягался не хуже жеребенка-стригуна. Мы подумали, что сейчас лопнет Алькино пузо. Но кончилось все благополучно. Тучный Валька, прыгнув на чужом животе несколько раз, споткнулся, чуть не упал и сказал удивленно: "Во, сатана! У него там, в нутре видно жестянка подложена. Я здоровые доски ломал на растопку, а тут хоть бы что".
Так и познакомились мы с Алькой Серебряковым. Он уже успел закончить четвертый класс, был старше любого из нас на год-два и выше ростом.
С первого дня Алька стал верховодить в нашей компании. Но не в старшинстве и росте тут дело. И даже не в силе бицепсов. А в том, что Алька все умел делать.
Он ловко орудовал большим складным ножом, острым, как бритва. С помощью Альки и этого ножа, я скоро научился мастерить настоящие луки из можжевельника и длинные стрелы.
Алька показал, как он с расстояния в десять шагов без промаха пробивает стрелой школьную тетрадку. С такого лука и я попал один раз. А раньше у нас делали луки из ивовых прутьев. Вместо стрел стругали короткие деревяшки, которые летели, кувыркаясь, и в цель не попадали. Алька научил делать стрелы с утолщенными головками, да еще и с жестяными наконечниками. Но, самое главное, мы сделали пулемет с трещоткой. По виду, как настоящий "Максим" из кино. Потом каждый выстругал себе по рогатке. Резину где-то добыл Алька.
И пулемет, и луки со стрелами, и рогатки делали неспроста. Алька сразу сказал: "Нечего, как маленьким, ковыряться в песке да мячик гонять. В войну играть будем!". И объявил себя командиром Красной Армии. Нашим противником- "главным фашистом" -он назначил Вальку Стенина. Тот сначала упирался, даже чуть не кинулся в драку. Потом согласился. Быть фашистским командиром Вальке показалось лучше, чем подчиняться "городскому выскочке".
"Воевать" решили возле кузницы, где небольшое болотце узкой ложбиной подходит вплотную к деревенским избам. По одну сторону ложбины "заняла позиции" Красная Армия, где верховодил Алька Серебряков, а по другую рыли настоящие окопы "немцы". Это затея Вальки Стенина. Прохаживаясь по бровке склона, он подгонял своих "солдат", как киношный генерал, объясняя, что в траншейках да окопчиках они вполне укроются от стрел "противника". Хорошо подготовился Валька. Всех снабдил рогатками и велел заготовить много камешков к ним. Очень хотелось Вальке проучить Серебрякова, хотелось намять ему бока.
Алька тоже не дремал. У него главным оружием считались луки со стрелами. Да еще пулеметы. Они трещотками не могли повредить неприятелю, зато потом наделали много шуму. Однако Алька не стал ждать, когда нападут на нас. Он решил подкрасться по лесистой части болота к окопам "немцев" и ударить исподтишка.
Но получилось все не так. Валькины разведчики во - время заметили нас, пробирающихся гуськом среди редких сосен. Посыпался град камней из рогаток. В ответ мы выпустили свои стрелы из луков. А потом все превратилось в обычную потасовку. Не обошлось без разбитых носов и синяков на видных местах.
Чья взяла - сказать трудно. Но Алька, прохаживаясь между двумя уже притихшими ватагами, объяснял, что всегда и везде должна победить Красная Армия, а фашисты, даже если взаправду сунутся, будут разбиты. Никто не возражал. Хотя большинство наших ребят понятия не имело, кто такие фашисты и про Красную Армию знали не много больше.
Кончилось у нас примирением, а потом Алька объявил: "Все, ребята. Садитесь, перекур!".
И он на глазах изумленной деревенской ребятни вынул из кармана новенькую непочатую пачку папирос "Звездочка", совсем по-взрослому распечатал ее, достал одну папиросу, подул в мундштук, потом сплющил его крест - на - крест, как это делал мой отец, и, чиркнув спичкой, закурил.
Табачный дым приятно щекотнул наши побитые носы. Все глядели на Альку, как на пришельца с другого мира. А он, небрежно развалясь на зеленом бугорке, предложил: "Ну, кто хочет курнуть?". В ответ ни звука. Тогда он сунул папиросу в рот Вальке со словами: "Затянись-ка разок, вдруг понравится".
Валька неумело потянул в себя дым, закашлялся и потом отплевывался в кусты, размазывая по лицу слюни вперемешку со слезами.
К папироске приложились все по очереди. Но никто не мог вдохнуть в себя дым. Просто набирали его в рот и выпускали. "Эх, вы, мелюзга неученая! Кто же так курит? Смотрите, как надо!" - и Алька, прикурив новую папиросу, выпустил несколько дымных колец, потом снова затянулся изо всех сил и, медленно выдыхая, стал выпускать дым через ноздри. Он выходил тонкими струйками, которым, казалось, не будет конца.
Чтобы хоть чем-то уязвить Альку, я с некоторым вызовом сообщил всем: "У нас дома такого добра навалом. По всему чердаку разложены на досках разные пачки. Есть и потолще этих. Называются "Пушки". Правда, они подмокли, когда перевозили через реку. Но отец сказал, что на сквозняке скоро высохнут. Тогда их обратно в магазин отвезут".
Я сразу заметил, что разговор о папиросах на чердаке сильно заинтересовал Альку. Уже был не рад, что проговорился. "Как будто черт дернул за язык - сказала бы моя бабушка.
Зато Алька оживился. "Надо будет сходить к тебе посмотреть товар" - нахально заявил он.
Около нашего дома Алька появился на следующий день. Подкараулил, каналья, когда родители уйдут на работу, а бабушка в хлев скотину кормить.
-Ты что, нарочно поджидал когда дома никого не будет? - спросил я у Альки.
-Я просто уловил случай. Пошли, пока бабка твоя не вернулась. - торопил Алька.
По приставной лестнице мы быстро поднялись на чердак.
-Да тут целый воз будет. Во, покурим! - с удивлением и восторгом почти прокричал Алька.
-Ты не ори! - пытался я его урезонить - Тут и есть как раз воз. Только не надо зариться на чужое.
-Какое оно чужое, все общественное,- опять за свое Алька
-Все магазинное! Да еще больших денег стоит", - поправил я Альку словами мамы.
-Подумаешь, пару пачек возьмем - никто и не замет. Они тут не считанные.
-Как раз считанные, и все у мамы на подотчете. Так что не тронь. Мама сказала, иначе у нее будет недостача, а денег платить нет.
Алька кругами заходил по чердаку, все вынюхивая и высматривая. Он присмотрел пачку "Пушек", схватил ее у меня на глазах и сунул за пазуху.
В этот момент загремела посудой возвратившаяся из хлева бабушка. Мы кубарем скатились вниз по лестнице и успели незаметно прошмыгнуть на улицу.
Когда отошли от дома, Алька достал папиросы.
-Видишь, у меня глаз наметанный. Хоть впотьмах, но нашел сухую пачку. Которые побывали в воде, суши не суши-того вкуса не будет. Подмоченные, они и есть подмоченные, с видом знатока утверждал Алька.
-Отец сказал: коль других нету, мужики и такие возьмут. Какая разница, что смолить.
-Разница есть. Но я тебе о другом хотел сказать. Если у матери обнаружится нехватка, деньги за папиросы я тебе верну. У меня есть свои собственные. Завтра приходи на речку. Там и попробуем толстые. Я таких тоже не куривал - признался Алька.
Назавтра у речки собрались ребята со всей деревни. Алька не просто угощал папиросами, а учил курить взатяг. Некоторые укурились до головной боли, до тошноты. Только окунувшись в холодной воде, медленно приходили в себя.
Я тоже попробовал затянуться. Не понравилось. Потом не мог откашляться. И осталась горечь во рту. Алька, увидев, как я морщусь, утешил: "Ничего, привыкнешь!"
Как ни печально, но пророчество Альки сбылось. Привык. Все привыкли. Скоро стали просить у Альки докурить. И я попросил однажды. Но Алька огрызнулся: "У самого дома полки ломятся от папирос, а ты тут еще попрошайничаешь! Взял бы дома - и делу конец. Если раньше не заметили пропажу, значит, не пересчитывали и пересчитывать не станут".
После этого разговора, под нажимом ребят, я изредка наведывался к полкам с папиросами и брал по пачке "Звездочки". Потому что они гораздо дешевле "Пушки" и, значит, меньше урон магазину.
На улице опять стало жарко. Вода в речке прогрелась и заметно посветлела. Мы целыми днями купались и, как велел Алька, загорали нагишом, валяясь на горячем песке. Думали, что сразу прибавится у каждого силы и ловкости.
Одновременно, не зная того, губили здоровье, покуривая папиросы, которые я таскал с чердака. Получалось, что я воровал у родной матери. Но пересилить всех не мог. Теперь каждое утро зудели ребята, требуя очередную пачку. Я иногда отказывал, угрожая страшными карами, какие нас ждут, если о моих проделках узнает отец. Но компания хором внушала: "Бери, смело! Никто не заметит. Там этого добра хватит на колхоз".
Я всегда отнекивался, но все-таки убегал за папиросами "в последний раз".
Но вышло так, что эта пачка оказалась последней. Алька открывал ее с особым шиком. Резким щелчком выбил из пачки сразу несколько папирос и раздал каждому по целой. Ребята удивились. Раньше мы выкуривали одну на всех и вроде бы хватало.
-Ты чего это расщедрился за чужой счет? Учти, больше не принесу! - предупредил я Альку.
-Принесешь, куда денешься! Да ты не бойся, война все спишет! - заявил он, нахально улыбаясь.
Тогда мы не поняли страшного смысла этих слов. Но я заметил, как Алька по-взрослому нахмурил брови. Мне стало ясно, что он знает какую-то тайну, но с нами не собирается делиться. Другие ребята вряд ли обратили внимание на эти слова Альки. Но настроение у всех упало. Домой расходились молча.
* * *
В середине июня Алька куда-то исчез. Собравшись, как обычно, у речки, мы обнаружили, что Альки нет. В деревне его тоже не было. Пропал, как в воду канул.
Вечером мужики у лесопункта судачили, что начальник прошлой ночью, на вызванной из района полуторке, отправил к бабушке "в безопасное место" Альку вместе с матерью. Выходило, что тут у нас - место опасное. Но этой опасности никто не замечал или многие делали вид, что не замечают.
Каждое утро бригадир давал наряды на работу. Толпы мужиков с косами, едва наступал рассвет, уходили на дальние лядины. Выгнав коров в поле, туда же следом уходили женщины: пока позволяла погода, торопились сушить сено. Расходились по утрам на лесосеки лесорубы. Деревня пустела. Только старики да ребятишки оставались дома. И то некоторые уходили в лес за земляникой.
Алька уехал, а жизнь в деревне не менялась. До поры....
В одно утро бабушка тревожно сообщила, что обнаружила пустую вышку на школьной крыше. Вышка хорошо видна из окна нашей избы. Там всегда дежурил красноармеец с винтовкой и биноклем. Их было в деревне с десяток - бойцов службы ПВО - противовоздушной обороны. На самой вышке, увенчанной шатром, виднелись аршинные красные буквы ПВО.
С конька школьной крыши на вышку вела длинная лестница. Она виляла между четырех ног из толстых бревен и упиралась в люк. Открыв его, бойцы забирались на маленькую, огороженную с четырех сторон площадку под островерхой крышей. Нас изредка по одному пускали на вышку. Даже давали посмотреть в большой тяжелый бинокль. Все дальние поля, если смотреть в бинокль, казались рядом. Речка, почти за версту от деревни, с ее извивами в широкой долине, хорошо просвечивала сквозь заросли ольхи. А дома на другом конце казались придвинутыми вплотную к вышке.
Забраться на вышку для любого из нас считалось большим достижением. Мы зарабатывали это право, таская бойцам то едва поспевшие огурцы с огорода, то жбан молока со свежим хлебом, то первые брюквины. Однажды, вспомнив бабушкину поговорку "Семь бед - один ответ", я притащил с чердака две пачки папирос "Звездочка". Этому подарку красноармейцы особенно обрадовались и пустили на вышку по второму разу.
Дежурили бойцы посменно. Один за другим по очереди стояли на вышке. Остальные, тут же на лужайке, как раз против нашего дома, играли в рюхи. Играли целыми днями, не глядя на жару. Даже в полуденную пору можно было видеть их взмокшие на спинах гимнастерки и слышать гулкий стук палок.
Вечерами приходили деревенские парни. Но им ни разу не удалось переиграть мастеровитых бойцов.
Особенно отличался среди них один рослый красноармеец с ярко-рыжими волосами и без единого зуба на верхней челюсти. Он умел одним ударом выбить ряд плотно уставленных рюх. Мы хлопали ему в ладоши, а он иногда угощал конфетами-подушечками с приятной кислой начинкой.
Казалось, дружбе нашей не будет конца. Назавтра договорились идти со свободными от дежурства бойцами купаться к дальнему плесу. Они и не знали, что в маленькой речке Сереже есть места, где можно по-настоящему поплавать даже такому рослому человеку, как наш рыжий знакомый. Он обещал научить плаванию "саженями".
Но назавтра мы никого не нашли: ни на вышке, ни в школе, ни в других местах.
Говорят, поздно вечером примчался какой-то военный на загнанном вконец жеребце, отдал бойцам приказ высшего начальства и, не медля, шагом уехал обратно.
Красноармейцы погрузили свои пожитки в огромную фуру, запрягли пару битюгов и отбыли в сторону райцентра.
А в деревне все казалось будничным, привычным. Колхозные поля радовали высокой, уже выколосившейся, рожью, сулящей хороший урожай. На днях председатель колхоза говорил отцу, что и вышедшие в трубку яровые, скоро начнут колоситься. Особенно хорош ячмень. И овес на Водасе услаждает взор густой зеленью. Председатель с радостью сообщил: "План по госпоставкам выполним, и будет что выдать людям по трудодням!"
Ни председатель, ни мой отец не знали тогда, кто и как будет убирать богатый урожай хлебов. Никто не догадывался о надвигающейся беде, которая совсем скоро постигнет нашу затерянную среди лесов деревеньку.
До войны оставалось несколько дней.
* * *
В субботу 21 июня 1941 года я поднялся рано утром вместе с отцом. Он еще с вечера обещал взять меня на покос. Вчера он случайно забрел на небольшую земляничную полянку в лесу рядом с луговиной, где косили мужики. Бабушка заранее приготовила маленькую корзиночку в три лучинки, бутылку молока и хлеба на перекуску. Поднялся я ни свет - ни заря как раз для того, чтобы набрать земляники да угостить этой самой сладкой ароматной ягодой бабушку, маму и остальных наших домочадцев.
-Молодцы-мужики. Во время собрались на покос. Теперь и с сеном будем, и с ягодами - полушутя похвалила бабушка.
-Постараемся не подкачать - ответил отец.
Косари шли быстро. Я, впробежку, еле поспевал за ними. И всю дорогу прислушивался к "взрослым" разговорам. Мужики много шутили, рассказывали разные байки, подтрунивали один над другим. Потом бригадир завел разговор про сенокосные дела. Все тужили, что небывалый летний разлив реки загубил лучшие покосы в пойме и теперь приходится обкашивать кусты на дальних лядинах. И на ходьбу много тратится времени, и трава "не та". К тому же мало ее тут. И припозднились порядком. Не успеешь глазом моргнуть, как наступит уборочная страда.
-Что-то сильно парит с утра. Как бы дождя не было...- тревожился отец.
-Не дай Бог! Со вчерашнего дня в валах на земле лежит много подкошенной травы. Боюсь бабам не справиться. Хоть бы в кучи успели сложить, а метать придется завтра - в воскресный день. - сказал бригадир таким тоном, как будто дает наряд .
Мужики не спорили. Давно известно, что летний день-год кормит. К тому же в колхозе никогда не бывало выходных по воскресеньям. Поблажку давало начальство только в престольные праздники. Тогда хоть палкой гони, все - равно никто не пойдет на работу. Говорят, грех, бог накажет.
Отец показал мне земляничную полянку, а сам заторопился к косарям. Они собирались докосить эту лядину сегодня по росе. Да еще хотели вместе с бабами сложить подсохшее сено в копны и сколько-нибудь сметать. Стоговища подготовлены заранее, а лошадей для обвозки копен позже пригонят ребята-подростки. Так заблаговременно распорядился бригадир.
Полянка с земляникой оказалась не больше нашего домашнего двора. Но спелые ягоды краснели в невысокой траве так густо, что у меня поначалу разбежались глаза.
Осмотревшись, я решил, что начну с ближнего края и буду подряд неширокими "лентами" собирать все до ягодки.
С утра по холодку собирал быстро. Поначалу немножко мешала роса на траве. Мужикам она помогала косить, а у меня к мокрым рукам липнул всякий мусор. Но трава постепенно подсохла. Скоро донышко в моей корзинке сплошь закраснело от ягод. Из корзинки тянуло таким земляничным духом, что я временами не выдерживал, и лакомился сладкими ягодами. Донимали только редкие комары. А ближе к полудню началась настоящая напасть. Густым роем налетели слепни. Я не столько собирал ягоды, сколько отмахивался руками и ногами. И все равно больно жалили зловредные насекомые.
В корзинке ягоды прибавлялись мало, а на поляне в траве их оказалось больше, чем я сначала подумал. Возникли сомнения - управлюсь ли. Но я твердо решил: звать на помощь отца не буду. Пусть лучше ягоды остаются.
Косари работали почти рядом. Иногда ветерком доносило с их стороны давно знакомые звуки сенокоса: вжик - вжик - вжик. А когда кто-нибудь начинал править косу оселком, я это не просто хорошо слышал, но как бы даже видел точные резкие движения наждака по лезвию и, думая, что это отец, ежился от страха. Мне и дома всегда казалось, что так можно одним разом отрезать палец, а то и всю пятерню.
Когда мужики ударили оселками по косам, я понял, что это сигнал к обеду и с печалью обнаружил: корзинка не заполнена и наполовину.
Подошли женщины. Принесли молока с колхозной фермы, хлеба, картошки со свежепосоленными огурцами и квасу. Мужики особенно обрадовались хорошему прохладному питью.
Обедали, весело балагуря, подшучивая над девками.
Но внезапно пришлось кончать обед.
"Гляньте-ка, с запада туча ползет. Не зря жарило, как в пекле. Давайте скорей хоть в кучи сено сложим" - озабоченно сказал бригадир.
Побросав еду, все схватились за грабли да вилы. Я тоже побежал с корзинкой добирать землянику.
Жара палила невыносимо. И стояла такая тишь, что не шелохнется ни веточка, ни травинка. К мелким слепням добавились оводы размером с майского жука. Они жужжали под ухом, как бомбовозы, норовя ужалить в любое открытое место. Но я успевал отбрыкиваться и собирать ягоды. Даже про тучу забыл.
Она напомнила о себе сильным порывом ветра. Молодые дубки так затрепетали своими фигурными листьями, что, казалось, сейчас вспорхнут, как внезапно вспугнутые птицы.
У меня в корзинке оставалась свободной одна верхняя лучинка. И рядом еще краснела полоска ягод, которой хватило бы целиком наполнить корзинку. Я брал ягоды горстями вместе с травой. Ветер поднял вороха мусора. Задрав голову кверху, я с ужасом увидел черное небо и внезапно возникшие сумерки вокруг. И все-таки я собирал землянику до тех пор, пока не напугала очень яркая вспышка молнии и сразу следом - страшный удар грома.
Схватив корзинку, я побежал к косарям. Не успел сделать и десятка шагов, как хлынул ливень. Он в первые же мгновения вымочил насквозь всю одежду, и я почуял озноб в теле. Как будто из жаркой бани попал сразу в ледяную купель.
Подходя к косарям, я увидел, как отец с большой тряпкой в руках бежит мне навстречу. На самом деле это оказалась не тряпка, а мешок, в котором привезли сюда хлеб. Отец укрыл меня мешком с головой и потащил к ближайшему стогу сена. Только затолкав меня в приготовленную раньше ямку, он перевел дух и не спросил, а скорее утвердительно сказал: "Небось, вымок до нитки и продрог весь. Ничего, сейчас согреешься". У него тоже с одежды вода текла ручьями. Но, будто не замечая этого, отец мял меня своими огрубелыми ладонями, стараясь согреть.
-Ну вот и перестал дрожать. В сене тепло. Скоро совсем согреешься. А там - дождь кончится - пойдем домой.
-Когда он кончится? Вон хлещет, как из ведра. И гроза какая... Гром не переставая грохочет. Я бы один умер со страху.
-Со мной не бойся. Я тебя не дам никому в обиду. И грому-молнии тоже. А дождь кончится скоро. Такая сильная гроза надолго не затягивается - пояснил отец.
Тут я вспомнил про свою корзинку с ягодами. Стал шарить руками, выискивая ее среди сена. Когда нашел, то сильно расстроился. Потому что сверху все ягоды были засыпаны сенной трухой.
-Ничего, бабушка поможет перебрать. Там остались еще ягоды или все собрал? - спросил отец.
- Остались. Если бы не гроза, как раз целую корзинку домой принести мог.
-Не горюй, пойдем с тобой завтра, и тогда соберешь все остатки - утешал отец.
Не знал тогда он, никто не знал, что "завтра" у нас не будет.
Вернувшись домой, топили баню. Бабушка все твердила отцу, чтобы топил жарче. "Надо мальца хорошенько напарить. Иначе, не дай Бог, заболеет промокший да продрогший", - с тревогой в голосе говорила она.
В баню, мы пошли с отцом первыми. Он плеснул кипятку на каменку и хлестал меня на полке свежим веником до тех пор, пока я мог терпеть. Потом долго парился сам, а я отдыхал в предбаннике.
После того как я помылся, отец еще раз намылил мою голову душистым мылом и напоследок заставил снова залезть на полок. Потом мы окатились прохладной водицей, и пошли домой.
После бани бабушка согрела самовар, и мы допоздна сидели за чаем. Отец за вечер выпил два стограммовых шкалика "Московской особой", оживился и готов был вести беседу хоть до утра.
В тот день и, особенно, вечером, я заметил какую-то незнакомую перемену в отце. Будучи суровым и хмурым в обыденной жизни, он как-то необычно ласкал меня, носил на руках сестер - Иру с Идой: то по очереди, то двоих вместе. Целовал их в щеки и в волосы. Ира, довольная, громко смеялась и даже визжала от щекотки. А маленькая, всего год от роду, Ида, недовольно сопела и попискивала иногда.
Первый раз я в тот вечер заметил, как отец нежно поглаживал маму и говорил ей много хороших добрых слов.
Видно какое-то предчувствие обуяло им.
Но мы не знали, что будет завтра. Не ведали, какая страшная беда подходит вплотную к нашему порогу. Не догадывались, сколько горя и слез поджидает нас впереди.
Так и спать легли, ничего не зная - не ведая.
Засыпали заполночь. Начинался новый день-22 июня 1941 года.
Страшный день.
Книга 2.
Война
"...Началась война, то есть свершилось противное человеческому разуму и всей человеческой природе событие".
"У нас и детства не было отдельно,
а были вместе детство и война".
Утром 22 июня 1941 года на покос собрались одни женщины. Так накануне
распорядился бригадир. Договорились, что косьбы в этот день не будет. И так подкошено очень много травы. Лишь бы справиться все высушить да сметать.
Как только сошла роса, все деревенские женщины сушили сено и клали в копны. А ребята-подростки сразу их обвозили.
Мужики подошли к раннему обеду. Вместе с женщинами перекусили, попили чаю у костерка, а потом дружно взялись метать сено в стога. Работа шла споро. Стоговища подготовлены заранее, вокруг каждого плотным кольцом обвезены копны сена, хорошо высушенного на ветерке. Знай да мечи!
Здоровые мускулистые селяне легко кидали сено трезубыми вилами, поддевая сразу по полкопны. Стога росли один за другим, как грибы после дождя.
-Ну что, успеем сегодня все сметать? - спросил подошедший бригадир.
-Должны успеть, если дождь не помешает, - ответил отец.
Про другие помехи никому и в голову не приходило. Решили, если понадобится, работать хоть до сумерек, но сено на земле не оставлять.
Опять палило солнце, все говорили, что быть грозе. Но надвигалась другая гроза.
На костре доваривался суп с бараниной. Закипало ведро воды для чая. Женщины-кухарки, орудовавшие у костра, предупредили всех, что обед готов.
Когда дометали очередной стог и собрались на ручей ополоснуться холодной водой перед обедом, подбежал посыльный из сельсовета. Он отдал бригадиру какую-то бумагу и, обессиленный, рухнул у костра, не проронив ни слова.
Женщины, весело ворковавшие неподалеку, сразу притихли, как будто почуяв неладное.
-Гляньте-ка, бабы, наш бригадир аж с лица спал. Видно худую весть принес прибежавший парень - тревожно заметила Полина Виноградова.
-Не дома ли у нас чего стряслось? Боюсь не ребята ли чего там натворили, - с беспокойством сказала бригадирша Люба.
"Скорей, все сюда!"- что есть мочи заорал бригадир.
Собравшиеся, было, на ручей разгоряченные люди, нехотя подходили к костру. Столпившись вокруг бригадира, все ждали, что он скажет. И он сказал каким-то не своим, тихим угасающим голосом: "Все...Кончайте работу. Приказано сейчас же явиться в сельсовет. Война...".
Это последнее слово ударило каждого, как обухом по голове. Старики, женщины, подростки, ребятишки-все, кто оказался в этот недобрый час на покосе, -стояли словно окаменелые. Нестерпимо долгими казались эти мрачные минуты безмолвия. Даже ветер перестал шелестеть листвой, затихнув в тревожном ожидании.
Первым пришел в себя Степан Кудрявцев - молодой парень с пышной русой шевелюрой.
-Как тут кончать, когда столько сена на земле. И тучи опять поволокло с заката. Коровы без сена останутся - посетовал он вслух.
-Какие коровы... Бабы без мужиков останутся. Сейчас все быстро собирайтесь и пойдем в деревню - спокойно, твердым командирским голосом, приказал бригадир.
В деревне, не позволив зайти домой, бригадир погнал всех к сельсовету.
Там уже гудела толпа. Собрались все сельчане от мала, до велика. Подошедшие с покоса люди сразу услышали незнакомые слова: "Всеобщая мобилизация".
У входа в сельсовет, недалеко от крыльца, стояла машина-полуторка с откинутым задним бортом. В пустом и, казалось, просторном кузове за маленьким столом сидели двое военных в форме НКВД. Они громко выкрикивали фамилии Новобранцев. Те подходили по очереди к машине, получали повестки, расписывались в казенной тетради, понуро, не проронив ни слова, отходили в сторону, но домой не шли. Как будто поджидали каких-то новых лучших вестей.
Когда повестки кончились, один военный поднялся из-за стола и, обращаясь к собравшемуся народу, сказал короткую речь: "Товарищи! Пришел наш черед защищать Родину с оружием в руках. Сейчас вы все получили повестки. Там указано кому, в какой срок явиться в райвоенкомат. Первых пятерых, которым приспела пора призыва на действительную службу, мы увезем сегодня".
Он прочитал по тетрадке фамилии пятерых деревенских парней, приказал им идти сейчас домой и дал два часа на сборы. Остальных просил быть готовыми к отправке завтра и послезавтра.
-В последнюю очередь, но не позднее, чем к концу недели, будут призваны семейные, которые не старше пятидесяти лет - предупредил военный.
-Как добираться до района? Ехать-то не на чем, все лошади в работе - кто-то выкрикнул из толпы.
-Председателю колхоза дано указание, чтобы всю эту неделю, каждый день, выделял по две-три подводы, а если понадобится, то и больше, для новобранцев. Ему разрешено приостанавливать любые работы в колхозе, чтобы полностью обеспечить транспортом мобилизуемых сельчан.
Ближе к вечеру увезли первых молодых ребят. Они даже перекуску собрать, по-хорошему не успели. Хотя в повестке было сказано, чтобы взять еду на двое суток. Их проводили как-то второпях. Родители будущих воинов, которых в спешке увозили в кузове на машине НКВД, еще не успели понять, что случилось. Даже испугаться не успели. Никто в деревне тогда не знал, что немцы уже бомбят наши города, что стонут раненые и гибнут сотнями необстрелянные бойцы Красной Армии. Не скоро все это узнают люди.
Тогда никто не понимал, зачем эта война? Для чего она? Кто зачинщик. Никто даже не держал в мыслях, что заберут сразу всех и большинство навсегда. Поэтому первых парней-новобранцев провожали буднично, без слез и причитаний. Провожали так же, как еще недавно на финскую войну. Думая, что скоро все вернутся.
Осознание всего случившегося, как большой беды, пришло позже, к концу недели, когда стали брать всех подряд, словно мести под метелку. Не пощадили даже пожилых, обремененных семьями. Первыми неладное почувствовали женщины, когда увидели, что забирают всех и сразу; в один день.
Именно в этот день пролилось море слез человеческих и столько же "зелена вина". Плакали те, кто оставался. Пили - уходившие.
Обычно в деревне редко кто покупал водку в магазине. И выпивали, как правило, только по праздникам. Да не водку, а самогонку. Водку покупали либо приезжие, либо деревенские, но по какому-нибудь неожиданному случаю.
Вот и тогда горе пришло невзначай. Это как похороны, а потом обязательные поминки. Только похороны случаются редко и в каком-то одном доме. Тут беда пришла разом во все дома, во все семьи.
И новобранцы потянулись в магазин. Раньше всего разобрали "Московскую особую" в поллитровках и четвертинках, которые у нас по старинке назывались сороковками. Дальше дело дошло до стограммовых шкаликов ("боевые сто грамм"), оставшихся после финской войны. Этими мелкими бутылочками набивали карманы, тащили охапками в руках и ворохами в кепках. Стеклянный звон исходил от людей, спешащих со шкаликами по домам, чтобы выпить прощальную чарку и тем притупить хоть немного боль расставания.
В пятницу 27 июня 1941 года, около полудня, рекрутов провожали целой деревней. Провожали всех до последнего.
Громадная толпа вместе с рекрутским обозом медленно двинулась от сельсовета по направлению к Шешенскому полю.
Сдержанные разговоры полушепотом, скрип немазаных тележных колес, женские всхлипы, перемежающиеся с причитаниями и криками навзрыд - все это напоминало похоронную процессию. Только горя и слез было больше. Потому что уходили сразу все. И никто не знал, суждено ли будет кому из них возвратиться.
Плакали женщины. У многих тихие рыдания временами сменялсь воем в голос. Знать, чуяли они близкую беду.
Медленно двигался печальный обоз, увозивший все мужское население деревни. На телегах сидели только малые дети, старики и кое-кто из рекрутов, перебравших во время прощальной трапезы.
Следом за обозом шли провожающие.. Шли семьями; целыми семьями, которые в таком виде доживали последние минуты. Слава Богу, что об этом тогда никто не знал. Иначе умерли бы от горя провожающие, и могли не выдержать многие из уходивших на войну.
Шли, тихо разговаривая. Иногда в разных местах разговоры прерывались то редкими всхлипываниями, то громкими рыданиями.
Но большей частью шли медленно и почти безмолвно.
Замыкали шествие двое военных на рослых конях. Все в портупеях и с наганами на боку. Это те самые, что вручали повестки. Они не торопили шествие. Ехали, чуть приотстав и зорко оглядывая толпу.
Первые подводы скорбного обоза вышли за околицу и, скрипя колесами, уже двигались по Шешенскому полю, а сопровождающие их конники - военные еще метались среди растянувшейся толпы у последних домов на краю деревни, как будто опасаясь, не вздумает ли кто сбежать и скрыться в густом придорожном сосняке.
С каждым шагом, с каждым мгновением все дальше позади оставалась деревня, в которой родилось большинство уходящих мужчин. Они тут выросли, нашли своих суженых, обзавелись детьми и вот теперь уходили в неизвестность. Уходили не по своей воле, не по своей нужде.
Большая тревога и неутоленная печаль переполняла души уходящих селян. И все-таки большинство из них надеялись, что вернутся. Ведь не было еще случая, когда кто-то уходил и не возвращался. Многие прошли действительную службу, финскую компанию, лесоповал под Рыбинском - и все вернулись домой. До этого у некоторых стариков была первая мировая война, а следом - гражданская. И всех Бог миловал. Никто не знал тогда, что бывают войны, с которых не возвращаются. Да и войн таких, наверное, раньше не было. А те, какие случались, обходили наши глухие места стороной. Потому многие и не теряли надежду, обещая своим близким, что скоро вернутся.
Другое настроение было у моего отца. Он шел молча. Нес на руках самую младшую мою сестренку Иду и ни разу не улыбнулся ей, уснувшей на ходу. Я время от времени заглядывал ему в лицо и с трудом узнавал. Мне все время казалось, что отец сейчас заплачет, а его, так тяжело переживающего разлуку, возьмут да пожалеют и отпустят обратно домой.
Прощаться договорились на середине Шешенского поля. Все равно расставание неминуемо. Лучше уж побыстрее кончить эти муки. Ради женщин, которых надо пожалеть может быть в последний раз.
Не успел Матвей Иванов по старой бригадирской привычке скомандовать женщинам, что пора возвращаться домой, как из толпы вышел мой отец. Он повернул назад и медленными тяжелыми шагами пошел в сторону деревни. Все сразу замерли оторопело. Даже на какое-то время прекратился плачь женщин. Казалось, что люди перестали дышать.
Лишь один из верховых военных сперва заерзал в седле, а потом резко повернул лошадь вслед за отцом, чуть не передавив растерявшихся женщин.
Но отец, сделав десяток шагов, остановился. Оставшись один среди поля, он распрямился во весь рост, чтобы в последний раз взглянуть на Понизовье, крайние дома которого еще виднелись среди сосен. Всем показалось, что он очень долго сосредоточенно смотрит на широкое это поле, на дома вдали, на голубое небо без единого облачка. Видно хотел он запомнить эти родные места, где прошло детство и, какая ни есть, вся жизнь.
Отец снял шапку, низко поклонился и, трижды перекрестившись, промолвил тихо: "Прощай, Понизовье, может больше мне не видать тебя...".
Когда отец повернулся и пошел обратно, все ужаснулись, увидев его обезображенное горем лицо и ручейки слез, текущих из глаз. Даже начальник в седле, ринувшийся было за отцом, не посмел сказать ни слова и замер, как по команде "Смирно". Наверное, он впервые по-человечески осознал, какая беда надвигается на людей.
Отец молча подошел к нам, вытирая слезы ладонями больших своих рук. Мы с сестрой Ирой стояли около мамы, держась с двух сторон за подол ее юбки. Младшую нашу сестренку Иду, которой недавно исполнился год, мама держала на руках, прижав к груди.
Отец взял меня на руки, приподнял высоко, поцеловал, сказал, что я уже большой и должен во всем помогать маме. Потом он поднял и поцеловал сестру Иру. А когда пришел черед младшей, отец дрожащим голосом сказал: "Эта и помнить меня не будет".
Мама стала его успокаивать, вытерла платком нескрываемые слезы с глаз и тут раздался громовой голос военного начальника: "Все, женщины, прощайтесь и по домам! Иначе мы и к вечеру не доедем".
Отец трижды поцеловал маму и на прощанье проговорил уже спокойным голосом: "Береги детей. А мне что будет, то будет". И пошел к своей подводе. Больше он ни разу не обернулся назад.
Подводы с рекрутами все удалялись, убыстряя шаг. А мы - оставшееся население деревни - стояли, не шелохнувшись, и молча смотрели им вслед.
Когда обоз, увозивший последних мужчин, скрылся за поворотом в соседней деревне Шешено, только тогда, еле опомнившись, все побрели домой. Не знали мы тогда, что не увидим больше своего отца, что даже не получим от него никакой весточки. Ничего мы тогда не знали...
* * *
На другой день непривычно тихо и пусто стало в деревне. Не было утром нарядов на работу в колхоз. Никто не стучал в окно рукояткой плети и не кричал привычное: "Авдотья, на сено!". Не слышалось звона молотков, отбивающих косы. А, главное, не стало даже духа мужского в деревне.
Из нашего дома на фронт ушли двое: мой отец и дядя Митя - старший брат мамы. Проснувшись утром, я выбрался из своего полога и зашел в избу. Первое, что заметил сразу, исчез вечно стоявший запах табачного дыма. Отец и дядя Митя каждый день начинали с курева. Дымили сразу в две цигарки и все это в избе. Мама их за это бранила, гнала на улицу, говорила про детей, которые задыхаются от дыма, но все бесполезно. И вот я первый раз не обнаружил табачного запаха. Сразу поделился этой новостью с подошедшей бабушкой.
-Смотри-ка, у нас уже и табачный дым успел выветриться.
-Кабы только у нас, во всей деревне не стало мужского запаха, - с печалью ответила бабушка.
-Не во всей. Кое где деды еще смолят - возразил я.
-Не беда, что деды смолят. Беда, что мужиков не стало. Еще большая беда, что забрали всех без разбору - здоровых и больных. Батька бывал в переплетах, может он и выдюжит. Но я ума не приложу, как могли забрать Митьку, дядю твоего. Он слаб рассудком. Я и к знахарям да колдунам водила его; много раз ходила с ним по церквям, особенно на причастье в Наговье и Медово под Холмом; доктора сюда приезжали разные из района, давали капли и порошки от душевной хвори - ничего не помогало. Бывали случаи, что он по неделе не спит ночами. Только курит цигарку за цигаркой, и что-то бубнит шепотом сквозь зубы.
-Я замечал, что дядя Митя иногда один разговаривает. Даже боялся его. Только не знаю, отчего он такой?
-Года два назад с ним такое стряслось. Твоя мамка стала в магазине работать, а он подрядился сторожить ночами. Хоть на курево получал. Но он же и в колхозе днями работал наравне со всеми. Какую-то ночь не выдержал, заснул на крыльце под дверью. А двое ребят с Обуховиц, видать, его караулили. Как заснул сторож, они в окно залезли и унесли из магазина сколько-то бутылок водки да еще много табаку. Утром твой дядя, как увидел вынутое стекло, сильно напугался. Домой пришел - лица на нем не было. Все его утешали, успокаивали. Может так бы и обошлось. Урон не велик. Мамка твоя с первой же получки обещала заплатить.
-Так чего же ему расстраиваться, коли все поправимо? - спросил я.
-Мужики злодеи виноваты. В деревне уже с утра все только и говорили про кражу. Митька пришел в колхоз на работу, а там, зная его слабину, начали стращать: мол, теперь судить будут, в тюрьму посадят... Ему и хватило этого. С того дня и начал заговариваться. Временами, помногу недель подряд, даже в колхозе не работал. Не мог он ничего. А на войну забрали... Какой с него вояка. На верную погибель забрали - почти со слезами закончила свой рассказ бабушка.
Мне стало очень жаль своего дядю Митю. И тогда же подумалось, что отец сильный и здоровый. Может быть, он вернется домой?
Разве мог тогда найтись такой человек, который знал, что никто не вернется. И хорошо, что не нашелся. Все жили надеждами.
Хоть мужиков не стало, но жизнь в деревне не замерла. Хозяйки
просыпались рано. Доили коров и отправляли все той же дорогой в сторону большого поля, которое называлось Михалкино. И следом шло колхозное стадо.
Без всяких нарядов каждое утро шли на работу скотницы. Война - не война, а за животными ухаживать надо. И доили коров, как всегда. Вот только не знали, куда девать молоко. Раньше каждое утро приезжали на нескольких подводах молоковозы из Волока и увозили бидоны с молоком. Но наступил день, когда никто не приехал. Пришлось молоко раздать по домам, а остатки выпоить телятам. Потом со всей деревни бабы сами приходили на скотный двор, чтобы помочь выдоить коров, и уносили целые ведра молока. Дома со жбанов отстоявшегося молока снимали сметану, делали творог и даже били масло. Дойка колхозных коров, казавшаяся поначалу хлопотной, скоро понравилась, потому что приносила выгоду в каждый дом. Ребятишки пили парное молоко, как воду. Такого у нас раньше не бывало.
Однажды зашел к нам дед Семен и сообщил, что его вызывали в сельсовет, сказали, что к нам приближается фронт и приказали готовиться к отъезду в дальние края вместе с колхозным стадом. Дед заведовал животноводческой фермой, и ему поручили гнать коров в тыл, чтобы не достались "немцу". Дед спросил, откуда возьмется у нас этот "немец", ему в ответ посоветовали не задавать лишних вопросов и делать так, как будет приказано. Потом, когда председатель куда-то вышел, его секретарша сказала, что немец где-то рядом, что скоро и у нас появится, но велела об этом никому не говорить, "чтобы не наводить панику".
Паники в деревне не было. Но люди ощущали себя брошенными и находились в полном неведении. Если какие новости и узнавали, то от пришедших в магазин колхозников из других деревень. Мама как-то вечером сказала, что дед из села Зуево, пришедший с ручной тележкой чуть не за десять верст, взял в магазине мешок соли, полмешка муки и целый ящик спичек. На вопрос мамы, чего так много набрал, он ответил: "Запас карман не ломит. У нас слышно, как громыхает со стороны Холма. Видно скоро до нас война доберется". Сказал и потянул свою груженую до верху телегу.
Начальства вокруг никакого. Один председатель сельсовета. И тот не говорит никому ни слова. Даже на улицу не выходит. Сидит за своим столом, перебирает и рвет в клочья какие-то бумаги. А в промежутках крутит ручку телефона. Но почти не говорит, а только слушает. "Если рот открывает, то твердит, как попугай одно и то же - да!, да!, да!" - рассказывал нам дед Семен.
Пережив несколько дней почти полного безвластия, самые расторопные бабы, еще крепкие дедки и ребята подростки, без всяких нарядов, сами пошли убирать сено, подкошенное еще мужиками. Рассудили просто: колхозное стадо угонят, а своих-то коров и овец кормить надо. Вот и старались высушить да сметать сено, пока стоит жаркая с ветерком погода. Торопились не только сметать скошенное сено, но и еще подкосить на пока еще нетронутых луговинах.
Каждый день перед обедом собирались деревенские ребята с узелками и большой толпой шли на покос: несли молоко, хлеб, жбаны квасу, чтобы женщины - косари могли, не тратя много времени, перекусить и работать дальше.
Дед Семен, отбивавший косу, провожал нашу компанию и все донимал вопросами: то ли несете, а потом наставлял - "Косьба - работа тяжелая и еда у косарей в юбках должна быть густая, сытная. А вы молоко несете. От такой еды ваши мамки быстро ноги протянут. Бабкам своим скажите, чтобы мясо варили на покос".
Мы не только еду носили, но разбивали валы, сушили сено, вороша его без конца, сгребали в кучи и помогали складывать в копны. Все спешили управиться с покосом до начала уборки ржи.
* * *
В первых числах июля приехал уполномоченный из района. Он целый день просидел в сельсовете вдвоем с председателем. О чем они там говорили, точно никто не знал. После отъезда уполномоченного, ближе к вечеру, председатель опять вызвал деда Семена и сообщил, что получен приказ, гнать колхозный скот в Торопец. На сборы деду давалось два дня.
Колхозных лошадей в нашей деревне "мобилизовали" вместе с мужиками. Теперь оказалось, что для людей, сопровождающих стадо, не осталось даже захудалого коняги.
-Я пешком не пойду. У меня семья. Сын еще маленький. В такую дальнюю дорогу надо еду взять, одежду, другие вещи. Разве это унесешь на себе. Если дашь лошадей, погоню стадо, а не дашь - гони сам - твердо заявил председателю дед.
-Ты не ерепенься! Приказ начальства надо исполнять. А лошадей я тебе постараюсь найти. Только сам будь готов. Чтобы тебя еще не ждать. С района опять звонили. Дали крайний срок - после завтра. Говорят немцы прут, как бешеные. Со дня на день тут могут появиться. Если коров не успеем угнать, - нам с тобой головы поотрывают - строго предупредил председатель.
Приказ касался только коров, а про людей вроде как и забыли.
Председатель сказал деду, что ему придется сопровождать коров до самого конца - в Сонковский район Калининской области. Потом он должен будет там с ними остаться, чтобы заведовать животноводческой фермой.
-Там бабу поставили на место заведующего, ушедшего на фронт. Она доярка хорошая, а сладить со всем хозяйством - не хватило силенок. Тебя, Семен Тимофеевич, туда направляют на важную руководящую работу, - с некоторой ехидной ухмылкой сказал председатель, а потом сообщил, что это приказ из района.
Председатель сдержал слово. Назавтра пригнали две подводы из соседних деревень: для деда и его семьи - фуру, запряженную парой лошадей, и телегу для сопровождающих до Торопца троих доярок.
В фуру, напоминающую огромный прямоугольный ящик на колесах, дед погрузил много мягкого свежего сена и первым делом посадил туда бабу Марью с сыном Женькой. Потом кинул в задок фуры мешок овса для лошадей, и аккуратно сложил еду для сопровождающих: караваи свежего хлеба, завернутые в полотенца; отварную баранину из колхозной овечки, пожертвованной председателем; корзинку своих яиц, сваренных вкрутую; миску коровьего масла с колхозной фермы и даже большой жбан холодного хлебного кваса.
Из своих вещей дед прихватил только самую необходимую одежду и обувь. Но баба Марья настояла, чтобы взял еще шубы и валенки. Видно предчувствовала, что скоро домой не вернутся.
Главной ценностью в доме деда Семена всегда считалась ручная швейная машинка фирмы "Зингер" - приданое его еще молодой жены. Этой машинке в фанерном лакированном футляре, отвели место у самого передка фуры. Ее обложили со всех сторон сеном, и дед прочно привязал веревкой, чтобы нечаянно не повредить в дороге.
Дом свой дед оставлял с надеждой на скорое возвращение. Замков у нас не водилось, поэтому входную дверь он забил досками и тоже досками забил крест - на - крест все окна. "Чтобы мальчишки не набедокурили тут" -объяснил дед на ходу.
Не думал он тогда, что не придется больше жить в этом доме. Не знал мой дед Семен, что больше он никогда не вернется в родную деревню и что даже умереть ему будет суждено на чужбине.
Скот гнали потихоньку, останавливаясь у полей с клевером, чтобы хорошо покормить животных. В первые дни неразрешимой задачкой стала дойка коров. И своих сил не хватало, и молоко девать некуда. Потом нашли выход. Стали на дойку останавливаться возле деревень, звали баб с подойниками и те облегчали коровам вымя, а сами уносили по ведру, а то и по два густого жирного молока. За это угощали деда и его помощниц румяными пирожками с капустой, свежепросоленными огурцами с молодой картошкой, только что принесенными из леса ягодами.
Походная жизнь налаживалась. Даже маленькому Женьке нравилось резвиться у повозки, получать разные гостинцы от женщин с подойниками, спать в мягком душистом сене, прикрывшись от комаров кисейным пологом, который специально, для такого случая, сшила баба Марья.
На третий или четвертый день пути над стадом пролетел немецкий самолет с черными крестами на фюзеляже: знаменитая потом "Рама". Пролетел низко, распугивая животных своим жутким воем. Дед тогда пожалел, что не оказалось под рукой "берданки". "Дунул бы раз - другой крупной картечью, и хана немцу", - вспоминал потом дед.
Но тогда, следом за самолетом разведчиком, появились два "Мессершмидта". Они шли повыше и прямо навстречу стаду. Уже на подлете, к неприятному вою моторов прибавился редкий стук пулеметных очередей. Впереди, почти рядом, брызнули желтые фонтанчики песка, взрытые пулями.
"Вот, что делает, сволочь! По коровам палить вздумал! Нашел войско..." -проворчал дед. А когда увидел, что самолеты делают второй заход, хлестнул лошадей, свернул с дороги в лес и закричал, что есть мочи: "Бабы, все в канаву! Как можно глубже прячьте голову! Он, подлец, не отстанет, пока не изведет патроны".
Немец в каком-то диком азарте делал один заход за другим, расстреливая в упор разбегающихся по кустам животных. К реву самолетов и звуку пулеметных очередей добавился почти человеческий стон обезумевших израненных животных.
Дед с помощницами и красноармейцы, расквартированные в соседней деревне, потом до самых сумерек собирали напуганных и разбежавшихся по лесу коров. Многих животных не досчитался тогда мой дед. Часть из них, растерзанных пулями, перевезли военные для своей кухни. Некоторые с испугу видно затерялись в лесу. Но в основном стадо уцелело.
В тот же вечер дед собрал у костерка своих помощниц и, как старый вояка, заявил: "Придется менять тактику". Посоветовавшись с женщинами, он решил так: гнать скот придется ночами, а в дневное время пасти его, укрывшись в придорожном лесу и желательно недалеко от какой-нибудь деревни.
К исходу недели стадо благополучно и почти без потерь было доставлено на железнодорожную станцию Торопец. Без потерь потому, что впереди тоже гнали скот. И тоже его теряли. А дед со своими помощницами подбирал всех приблудных коров. Они шли последними и сумели возместить урон, нанесенный немецкими самолетами.
Деда похвалили за сохранность стада, а коров погрузили в вагоны, чтобы увезти в "конечный пункт назначения". Сам дед со своей семьей определился в уголке одной из теплушек, где ему, как сопровождающему, отвели место. Но перед тем, как уехать, дед поблагодарил своих помощниц, распрощался с ними и даже договорился с военным лейтенантом, чтобы тот на попутной машине довез женщин до райцентра - поселка Плоскошь - это больше чем полпути к дому.
Дед уехал. История его дальнейших мытарств по чужбине - мытарств до конца своих дней - это отдельная большая история.
* * *
В последних числах июля сорок первого года по деревенской улице, вздымая облако сизой пыли, пронеслась черная полуторка. Машина подкатила к сельсовету. Оттуда сразу передали приказ: всем срочно явиться на сходку.
Наша бабушка сразу смекнула, что пожаловало районное начальство и явно не к добру. Так оно и вышло.
Собравшиеся селяне услышали от приехавшего уполномоченного горькие слова, которые давно ждали: "Товарищи колхозники! Немцы под Холмом. Там идут тяжелые бои. Но нашим войскам пока не удается остановить вероломного врага. Через день-другой он будет здесь, в нашем районе. Всем надо немедленно эвакуироваться!".
Такой короткой речи от "районных пришельцев" никто не слыхивал. Зато все заметили, как спешно убрался начальник с крыльца в сельсовет и увел за собой председателя.
А на улице поднялся гулкий разноголосый галдеж. Все кричали сразу, но народ никто не слушал. Кричали о том, что в деревне больше полусотни домов и на всех осталась одна хромая кобыла. Что в каждом доме много малых ребятишек, а в хлевах полно разного скота. С таким хозяйством и на подводах нелегко тронуться с места. А пешком вообще никуда не уйдешь. Хоть немец, хоть чума, либо еще какая напасть, не напугают людей и не вынудят оставить насиженные места. Так возмущенно кричали селяне. А бабушка Лукерья с огромной палкой, заменявшей клюку, стремилась протолкаться к крыльцу, чтобы внушить приезжему начальнику всю нелепицу его приказа.
Впрочем, он и сам понимал, что никто никуда не поедет. Даже не настаивал на быстрых сборах. Вообще ни на чем не настаивал. Ему приказали "оповестить народ о нависшей угрозе", он оповестил. Сказал и об эвакуации. А дальше, как говорила бабушка, хоть трава не расти.
Слова "эвакуация" раньше в деревне не знали. Не слыхивала его и бабушка Лукерья. Но схватила сразу. И, когда толпа перед сельсоветом немного угомонилась, бабушка громко сказала свою ответную речь: "Я те покажу акувацию! Сам, небось, до смерти испужался немца, так на машине удерешь. А нас пехом в эту акувацию гонишь. Не пойдем! Это тебе, прохвосту, немец страшен. Вот и заюлил, засуетился, аж рожа покраснела. А нам хоть немец, хоть француз, - одна малина. Чего их бояться. Простых людей они не тронут. Сам катись в акувацию, а мы по домам пойдем".
Бабушка первая вышла из толпы и поковыляла к дому, размахивая палкой и что-то бубня на ходу. Скоро разошелся и остальной народ. Начальство больше так и не вышло к людям. Думали, хоть председатель сельсовета что-нибудь скажет. Не сказал. Даже на крыльце больше не появился.
Начальство в это время, забыв обо всех, торопливо паковало в ящики сельсоветовские бумаги. Потом председатель погрузил эти ящики на машину. А уполномоченный, оставшись в сельсовете, долго крутил рукоятку телефона, что-то быстро доложил в трубку, затем резко замолк и только повторял: "Есть! Слушаюсь!"
Когда разговор закончился, уполномоченный кивком головы показал председателю на телефон, а сам вышел на улицу и, не сказав ни слова никому из немногих оставшихся людей, сел в кабину.
Председатель рванул изо всех сил телефонный аппарат. Он в последний раз зазвенел двумя своими звонками-колокольчиками, а на стенке остались одни только обрывки проводов. Аппарат председатель упрятал в заранее припасенный мешок, крепко завязал его бечевкой и с этим мешком вышел из сельсовета. Он трусцой пересек дорогу и скатился куда-то под горку в сторону болотца. Того самого, где еще недавно мы играли "в войну" и где Алька Серебряков учил всех деревенских ребят курить взатяжку. В этом болотце и схоронил председатель мешок с телефонным аппаратом. После долгих поисков, мы потом все-таки нашли его, а сам аппарат разобрали на множество ценных игрушек.
Вернувшись без мешка. Председатель запер дверь сельсовета на большой амбарный замок, сунул в карман связку ключей, а сам, поторапливаемый районным начальством, залез в кузов "полуторки". Машина рванула с места, обдав пылью оставшихся редких зевак. Это было похоже на бегство.
Большинство деревенских жителей не впало в уныние. Никого особенно не напугало предупреждение начальства о тяжелых боях под Холмом. Хотя напрямую от нас до Холма меньше сорока верст. Даже ходили слухи, что Холм взят немцами. Но вроде бы нас это все не касается. Правда, многие обратили внимание на слова уполномоченного о том, что через день - два немцы придут и сюда. Однако никто не знал, чем это обернется для наших людей. Кто-то из стариков, прошедших первую мировую войну, вспоминал, как тогда лютовали немцы. Однако тут же и утешал всех: "С той поры много воды утекло и один Бог ведает, как будет сейчас". Все надеялись на извечное "авось". Может быть обойдется... Авось пронесет... Говорят, легче всего сделать первый прыжок с парашютом. Полное неведение исключает страх. Вот так и наша деревня жила, не ведая страха перед надвигающейся бедой. Вернее сказать, беда пришла в каждый дом с первого дня войны, когда за неделю забрали на фронт поголовно всех мужиков. Эта беда, не обошедшая стороной ни один дом, переживалась не очень тяжело, оттого что была всеобщей. Но сама по себе война, надвигающийся фронт и даже разговоры про лютых немцев, - никого не пугали. Наверное, потому, что никто не представлял, какие испытания ждут нас всех впереди. Никто не знал, что страшнее фронта с разрывами бомб и снарядов, окажутся житейские неурядицы. И самым страшным для большинства жителей деревни станет испытание голодом холодом и болезнями. Тогда, в самом конце июля сорок первого года об этом никто не думал.
Дозревали хлеба. Приближались череда летних престольных праздников. Люди торопились закончить заготовку сена, чтобы с Егитрии - десятого августа начать уборку ржи. И к праздникам готовились тоже. Война - войной, а старые привычки нарушать не собирались. Но приближалось такое время, когда про праздники пришлось забыть.
Вторую неделю деревня жила сама по себе, без всякой власти. Но жизнь не замерла. Каждое утро деревенское стадо уходило на пастбище. Только раньше, до войны, выгонял стадо наемный пастух, а теперь, как у нас говорили, гонялись в поле по очереди.
Выдоив и отправив в поле коров, все женщины спешили на заготовку сена. Подкошено травы было так много, что договорились это убрать и закончить с сенокосом, чтобы осталось время передохнуть перед жатвой. Старики прикидывали: если взяться всем миром, то за пару дней сенокосную страду можно завершить. Все мальчишки-подростки с утра до вечера помогали сушить сено. И мы, ребятня поменьше, забросив любимые забавы и несмотря на жару, целыми днями трудились наравне со взрослыми.
Последний день июля сорок первого года пришелся на пятницу. Стояла жаркая сухая погода. Большая часть сена была в копнах. Оставалось его подсушить и сметать. Погода благоприятствовала и, несмотря на поднакопленную усталость, люди старались закончить одно из главнейших крестьянских дел - заготовку сена.
Когда до завершки последнего стога оставалось совсем мало, женщины отправили маму домой, попросили открыть магазин и торговать подольше. Всем хотелось на последние копейки купить что-нибудь к праздникам. Ожидались покупатели и из соседней деревни Обуховицы, где Ильин день считался престольным праздником, и до него оставались одни сутки.
Мама, немного передохнув, открыла магазин. К тому времени у его дверей собралась очередь. Такого давно не было. И не потому, что люди не нуждались в покупках. Нуждались, да еще как... Но у них совсем не осталось денег. Последние рубли да копейки извели на проводы мужиков в армию. Теперь, видимо, поскребли по сусекам и пришли с последними грошами, чтобы купить к праздникам сахару, белой муки для пирогов, постного масла, конфет.
Мама обратила внимание, что своих деревенских в магазине единицы. Большинство - из соседних деревень. Как всегда, брали понемножку. И не только потому, что народ обезденежил. Никому и в голову не приходило, что очень скоро все съестное станет на вес золота.
Дома у нас тоже не копили съестные припасы. Еще с прошлой осени оставалась ржаная мука, привезенная отцом с мельницы. Тогда он размолол сразу всю свою рожь и ту, что выдали в колхозе по трудодням. Бабушка, посмотрев в ларе остатки муки, решила, что ее хватит до нового урожая. Ждать уборки хлебов осталось совсем не долго, и покупать "лишнюю" муку не имело смысла. Так считали мама с бабушкой.
Правда, мама не единожды думала запастись продуктами в счет будущей получки. Собиралась принести из магазина сахару, чаю, круп, муки, спичек, а главное - соли. У нее не выходил из головы случай с тем мужиком, который недавно взял целый мешок соли. Видать не зря. Ушлый мужик знал, что делал.
"А если и правда немец нагрянет? Что тогда?" - не раз приходило маме в голову. Но она гнала от себя такие мысли.
А магазин, как говорят, ломился от продуктов и другого товара. Все полки были заставлены ящиками с разными конфетами, пряниками, баранками; стояли пачки с китайским чаем, коробки с халвой, крупами, макаронами; на полу лежали непочатые мешки с сахарным песком, пшеничной и ржаной мукой.
Рядом, ближе к окну, на полках лежала разная одежда, обувь, стояла чайная и столовая посуда. В ящиках под окном валялись ржавые гвозди разных размеров, промасленные пилы, топоры, косы, другие товары, нужные в хозяйстве.
И склад за стенкой был весь, чуть не до потолка завален мешками, ящиками, коробками с тем же товаром. По стенкам, на больших металлических штырях, висели хомуты, шлеи, ремни-чересседельники и другая сбруя.
В самые последние дни перед началом войны, когда по настоящему спала вода в реке после июньского разлива, пошли обоз - за - обозом с кладью для магазина. Так откликнулись районные власти на многие заявки мамы, чтобы сгладить свою вину за большой перерыв в доставке товара из-за недавнего половодья, разразившегося невпопад. Теперь все это добро лежало без движения. Все кругом оказались безденежными.
Потом, годы спустя, мама говорила, что одних продуктов в магазине хватило бы для нашей деревни на всю войну. И себя корила не раз, что не запаслась хотя бы солью.
А в тот вечер, отторговав до сумерек, она пришла домой и, после ужина, еще долго сидела с зажженной лампой - сводила "дебит" c "кредитом". Не знала мама тогда, что делает пустую напрасную работу. Не могла она представить, что никто не приедет за выручкой, и никто не спросит у нее отчет. Не ведала она, что приезжать-то некому: все ее районные начальники давно удрали от войны в далекие безопасные места, бросив своих подопечных и даже не сказав им на прощанье ни слова.
Она понятия не имела, какое тяжкое испытание придется пережить уже в следующую ночь, которая сведет насмарку все ее труды и старания.
Потом, уже после войны, будет мама вспоминать события той ночи, будет ругать себя за напрасные старания "свести баланс" до последней копейки, за строгий учет каждого килограмма муки, сахара, каждого коробка спичек. Она будет обзывать себя дурой за то, что не взяла в магазине хотя бы мешок соли, стремление добыть которую потом чуть не стоило жизни. Многие годы будет мама вспоминать ужасы той жаркой летней ночи, перевернувшей все ее представления о законе, правде, добре и справедливости.
А бабушка наша потом долго будет удивляться безграничной алчности людей, которые в злых деяниях своих не побоялись даже кары Божьей.
* * *
Далеко заполночь, среди кромешной ночной темноты, мы были разбужены сильным стуком в дверь.
Кряхтя и охая, поднялась с лежанки бабушка. Она чиркнула спичкой, зажгла почти сухой фитиль коптилки и, прикрыв рукой слабое чадящее пламя, вышла в сени.
-Кто пожаловал в такой поздний час? - спросила бабушка.
-Свои. Открывай, не бойся! - послышалось из-за двери.
Бабушка узнала знакомые голоса деревенских стариков.
В избу вошли двое пожилых мужчин. Один во френче полувоенного покроя с берданкой на плече, неизвестно где и как сохраненной. Другой - бородатый, в долгополом кафтане.
Вошли они тихо, спокойно. Еще в сенях спросили, где молодая хозяйка.
Мама, почуяв худое, успела одеться и встретила нежданных гостей в полутемной избе. Разговор завел бородатый. Полушепотом, но очень твердым голосом, он спросил у мамы:
-Где ключи от магазина?
-У меня. Где ж им еще быть? - ответила взволнованная мама.
-Давай сюда!
-Как же я вам отдам ключи, если в магазине добра на многие тысячи. И все это на мне, за все я отвечаю. Да и кто вы такие, чтобы тут командовать? Уходите, пока ребят не разбудили. И я, уработавшись допоздна, спать хочу.
-Давай ключи! - грубым басом прохрипел второй из стариков и, наверное, для острастки снял с плеча ружье.
-Не дам я вам ключи. На дворе ночь. Завтра будет день, тогда и поговорим.
-Завтра поздно будет. Вот-вот немцы нагрянут.
-Про немцев давно говорят. Может, их прогонят отсюда. Появится кто-то от властей, вот ему я и отдам ключи. А вы уходите, дайте нам спать.
-От властей давно и след простыл. Драпанули с испугу. Теперь их днем с огнем не сыщешь. А немцы рядом. Холм уже взяли. Вчера бои шли около Зуева.
Завтра немцы тут будут. Ты что, им хочешь все приберечь? За такое потом наши к стенке поставят. - припугнули маму - Надо сейчас же все раздать своим людям. По - справедливости раздать.
-Какая может быть справедливость ночью? Ночами только грабят. - возразила мама.
-Все! Разговор кончен! Сейчас же давай ключи! Иначе придется дверь ломать. Вот тогда действительно начнется грабеж.
-Хоть с ключами, хоть без ключей, все равно получится форменный грабеж. Я в этом не участник и потому ключи не дам! - резко заявила мама.
В этот миг ее чуть не взяли за грудки и пригрозили отнять ключи силой.
Тут вмешалась бабушка. Она своей клюкой огрела особенно нахального ночного пришельца, а маме сказала строго: "Отдай ключи и ложись спать. От греха подальше!".
Мы с сестрой Ирой давно уже не спали. Притаившись, боялись за маму, боялись за всех нас. От последней потасовки и громких разговоров проснулась наша младшая сестренка Ида. Она не заплакала, а как-то заскулила, словно обиженный щенок.
Мама взяла ее на руки, успокоила и отдала бабушке. А сама достала с божницы связку ключей и швырнула ее вымогателям. Те сразу ушли. На ходу один из них утешил: "Ты, не бойся! Война все спишет!".
Я вспомнил, что такие слова уже слышал от Альки Серебрякова. Только теперь, кажется, начал доходить до меня истинный и страшный смысл этих слов.
Я поднялся и заглянул в окно. В предрассветных сумерках увидел толпу людей вокруг магазина. И услышал, как она загудела все нарастающим гулом. Так, видно, встретили стариков с ключами все, жаждущие поживиться чужим добром. Даже почти в полутьме я увидел, что жаждущих оказалось очень много. Наверное, вся деревня кольцом окружила магазин, а от входной двери слышались крики, и там можно было разглядеть свалку. Так, рискуя ребрами, стремились многие односельчане первыми ворваться в магазин, чтобы нахапать, как можно больше. А мне сильно хотелось вблизи разглядеть все это. Казалось, что там интереснее любого кино. Я стал в полутьме тихонько пробираться к двери, но тут услышал окрик бабушки: "Всем спать! Чтоб ноги вашей там не было! А их - она показала в окно - Бог накажет".
На следующее утро я проснулся рано. Во все окна нашей избы светило восходящее солнце. Мама убирала постели, а бабушка, согнувшись над ведром, скребла тупым ножиком молодую картошку, снимая слой тонкой прозрачной шелухи.
Меня тревожила одна мысль, бередило душу одно крайнее любопытство: что же прошлой ночью натворила в магазине беснующаяся толпа односельчан.
Сделав вид, что спешу в уборную, я незаметно прошмыгнул на улицу и оказался у дома, где последние годы работала мама. Тут, еще совсем недавно, она ласково встречала меня и угощала сладостями.
Первое, что заметил: вывеска "МАГАЗИН" - крупные белые буквы на голубом фоне - осталась на своем месте. Все остальное поменялось до неузнаваемости. Лужайка вокруг магазина, еще вчера зеленевшая подросшей отавой, вытоптана до черноты, словно тут прошел табун лошадей. Кусты недавно отцветшей сирени под окнами, лежали на земле, как будто по ним проехал тяжелый каток. Сами окна обезображены. Выбиты не только стекла, но целые рамы. На высоком крыльце проломлены несколько ступенек, впрочем, изрядно подгнивших. Дверь в сени открыта нараспашку, наполовину сорвана с петель и еле держится, прислоненная к стене.
Все крыльцо и земля вокруг магазина усыпана разным хламом: осколками битого стекла, пуговицами, гвоздями, кучками просыпанной крупы и муки, обрывками бумаги. Рядом валялись искореженные ржавые керосиновые лампы без фитилей, помятые картонные коробки с торчащими обломками серых макарон, разбитые фанерные ящики.
Внутри магазина меня больше всего поразили пустые полки и зверски сломанный прилавок, ощетинившийся ржавыми гвоздями. И удручали всюду видные следы недавнего погрома.
Даже не верилось, что всего два дня назад, я, как хозяин, важно прогуливался за прилавком вдоль полок, заваленных всякими лакомствами. Я мог съесть любую конфетку или пряник. Иногда я даже мог покатать по полу блестящие игрушечные машинки. А вот взять их хоть на время домой, мама не разрешала. Она говорила, что машинки очень дорогие, потому их и не покупают. Тогда мне думалось: надо иметь много-много денег, чтобы купить в магазине хоть самые необходимые вещи. И мама не раз сетовала, что у людей денег нет, а товар все везут да везут. Когда разгружали последний обоз, она жаловалась мужику, сопровождавшему груз, что стало некуда складывать товар. Заполнены доверху полки в самом магазине и до потолка завален склад. Мама тогда сказала: "Больше не везите. Продуктов и других товаров теперь хватит до зимы".
Ошиблась мама. Оказалось достаточно одной ночи, чтобы разграбить да растащить казенное добро, доставленное сюда по бездорожью несколькими обозами.
Присмотревшись в полутьме, я стал внимательно шарить глазами по разным закоулкам магазина. Не верилось, что оголтелая толпа подчистила все до последнего гвоздя. Не мог я представить, что от былого богатства тут совсем ничего не осталось. И я оказался прав.
Кругом пустота и следы погрома. У сломанного прилавка увидел только связанные бечевкой около десятка дуг грубой работы. Кто-то приготовил, но не унес. Видно сумел схватить какую-то более ценную вещь.
На нижней полке в углу стояли нетронутыми фонари "Летучая мышь". Без керосина они никому не понадобились.
Около стены, под разбитым окном, валялся хомут с вывороченной клешней. Остальные, которые в порядке, все растащили. Надеялись, что пригодятся в хозяйстве. Хотя в деревне не осталось ни одной лошади, кроме забракованной военными хромой кобылы.
Весь пол за разломанным прилавком желтел от рассыпанной пшенной крупы. Тут же виднелись белые "червячки" вермишели и темные кучки гречневой крупы. А еще - вороха разного хлама и мусора: раздавленные пачки папирос, битое стекло, ржавые дверные ручки, гвозди.
На бывшем складе, за стенкой магазина, все белело от мучной пыли. В середине, на полу, возвышалась горка зерна, вокруг которой орудовала стая кур во главе с большим ярко-красным петухом. Мое появление вызвало переполох в курином царстве. Как воры, застигнутые врасплох, несушки с громким кудахтаньем вылетели через мою голову в приоткрытую дверь. Следом степенно и важно вышел петух. Всем своим видом он показывал, что куриная ватага ничего плохого тут не сделала. Нам, мол, достались одни крохи, объедки. Набезобразничали тут и все растащили люди. С них должен быть спрос.
Но от людей давно и след простыл. И вряд ли кто из них мучался угрызениями совести. Если кто и печалился, то по одной причине, - а вдруг сосед отсюда уволок больше, чем он сам.
Моя бабушка потом всех стращала Божьей карой. Твердила, что дармовое, все равно пропадет прахом. Но было поздно. Магазин опустошили подчистую.
Впрочем, не совсем. Уже на выходе, в темном коридоре, я споткнулся о какой-то мягкий предмет. Наклонившись, увидел подседелок и продетый в него податливый сыромятный ремень с блестящим металлическим кольцом. Войлочный, с кожаным верхом подседелок я отбросил за ненадобностью, а вынутый оттуда ремешок скрутил в тугой рулончик и положил в карман. Это был единственный трофей, доставшийся мне из разграбленного магазина.
* * *
В канун Ильина дня, мы с ребятами договорились делать рогатки, а ближе к обеду сходить на реку выкупаться в последний раз. У нас бытовало поверье, что Илья пророк не дремлет. Он каждый год к своему сроку прогремит последними грозами, бросит в реку льдинку и после этого купаться нельзя. Вода станет холодной, и кто вздумает, нарушив запрет, полезть в реку, того одолеют разные хвори.
На речке мы собирались не только купаться, но и запастись камешками-голышами для рогаток: такие ровные гладкие и круглые, они водились только в воде на быстрине. И, пока вода не ледяная, мы торопились набрать камешков впрок.
Для рогаток нужна резина. Самая лучшая, по нашему тогдашнему разумению, - из противогазов. Особенно хороша утолщенная резина из полоски шириной в палец, окантовывающей маску. Но такой резины в каждом противогазе всего на одну рогатку. Остальная, хоть и не такая прочная, но тоже годится. Только ее надо хорошо, ровно, без заусениц раскроить острыми ножницами.
Где добыть противогазы, мы знали. В построенной напротив нашего дома новенькой школе - семилетке. Занятия там еще не проводились, но был оборудован кабинет "Осоавиахим", а в нем - противогазы. Теперь школа оставлена без присмотра, но на замке. Мы знали туда потаенные пути, которыми уже пользовались. Самый удобный - через вышку, оставленную бойцами ПВО. Оттуда, через окно мезонина, можно проникнуть на чердак и дальше к заветной двери кабинета. На этот раз она оказалась забита гвоздями. Открыли ее с помощью колышка, найденного в коридоре среди строительного мусора.
Ящик с противогазами оказался не запертым. Противогазов там было много, но мы взяли по одному на двоих. Вместе с противогазами, прихватили учебные деревянные винтовки и гранаты. Винтовки выглядели совсем как настоящие. А гранаты походили на толкушку, которой пользовалась бабушка, разминая вареную картошку. Граната отличалась только тем, что имела металлическую оболочку.
Мы устроились в кустах сирени под окнами школы. Сначала раскроили один противогаз. Из него резины хватило как раз, чтобы сделать по рогатке для каждого. Остальные решили припрятать под нижним венцом сруба, где обнаружили небольшой лаз.
Время приближалось к полудню. Солнце пекло, как в Петров день. Мы решили сначала сбегать к реке да выкупаться, а уж потом заняться рогатками. Хотелось не упустить жаркую погоду, пока Илья пророк еще не успел набросать льдинок в реку. Жара стояла такая, что хотелось быстрее плюхнуться в воду.
Забежав домой, чтобы схватить краюху хлеба с солью, я застал во дворе бабушку за своим обычным занятием - она кликала куриц, стараясь покормить их заранее подготовленной, мелко рубленой картошкой с отрубями. На извечное бабушкино "цып-цып-цып" - курицы летели со всех сторон по одной, а то и целыми стайками. Прожорливое куриное семейство набросилось на корм, а я, не увидев дома мамы, спросил, куда она подевалась.
-Мамка твоя совсем обезумела! Сперва ревела целое утро. Все про суму да тюрьму твердила, как попугай. Магазин разграбили, ключи унесли, а ответ за такое безобразие придется ей держать. Вот пошла к мужикам, которые ночью ружьем пугали. Зачем пошла, - не знаю. Все-равно разграбленное добро не вернешь, - с тоской заключила бабушка.
-Алька Серебряков говорил, что война все спишет, - пытался я ее успокоить.
-Эти разбойники с большой дороги говорили то же самое. Но ты попробуй мамке объяснить. Она трясется, как осиновый лист на ветру. Начальство ее предупредило, что за каждую копейку отвечать придется. У нее дома вся выручка за последний месяц. И куда ее девать - никто не знает.
-Пусть спрячет куда-нибудь подальше, а потом, как появится начальство, вернет казенные деньги в целости да сохранности.
-Я ей про то же говорила. Она боится, что прознают о выручке те же разбойники да еще порешат нас всех из-за денег. Ты, смотри, не проговорись где-нибудь ненароком. Это дело нешуточное, - предупредила бабушка.
В это время с улицы послышался пронзительный свист. Я понял: ребята пошли на реку, и бросился их догонять.
Не знали мы тогда, что все сегодняшние страхи и беды скоро потеряют смысл. Не могли мы тогда даже подумать, что всего несколько часов спустя, в этот день 1 августа 1941 года, произойдут события, которые переменят всю нашу жизнь.
Затерянная в глуши деревня Понизовье знать не знала, ведать не ведала, что где-то рядом, по пыльным дорогам и бездорожью тихо, без единого выстрела, крадется, приближаясь к нам, настоящая война.
Немцы, конечно, не пришли, а приехали; степенно и вполне мирно. Приехали не на своих хваленых машинах, не на танках, а на конях.
Они не были похожи на знаменитую конницу Буденного, которую пришлось видеть в кино; шашками не махали, галопом в атаку не шли.
Но кони у них были просто загляденье: все, как один, упитанные лоснящиеся битюги огненно-рыжей масти.
В тот день 1 августа 1941 года мы, после обеда, накупавшись до посинения, возвращались с речки домой. Сильно проголодавшись и замерзнув в уже прохладной воде, бежали к дому наперегонки.
Когда до деревни оставалось меньше полверсты, все разом услышали какой-то странный звук. Не сговариваясь, сразу остановились и притихли. Странный звук все нарастал и нарастал. Уже слышалось глухое ритмично повторяющееся : "Топ-топ, топ-топ, топ-топ...". Показалось, что вместе с этими звуками, раз-за-разом, заметно вздрагивает земля.
Солнце перевалило за полдень. Вокруг ни ветринки, ни птичьего щебета, ни единого звука из деревни. Только это навязчивое топ-топ, топ-топ, топ-топ, не прекращающееся ни на минуту.
"Бежим, ребята, скорей в деревню! Что-то неладное у нас там творится...", - с тревогой в голосе сказал Мишка Афоничев, первым нарушивший тишину.
Не успели мы добежать к первым домам, как из-за поворота деревенской улицы, в облаке серовато-желтой пыли, увидели колонну всадников. Подойдя поближе, обнаружили, что колонна растянулась на всю деревню, заполнив улицу с конца в конец.
-Смотрите-ка, ребята, этому нашествию и конца нет, - заметил я.
-Точно! Как будто нечистая сила их плодит. Может быть, наши из-под Холма отступают. Но почему на конях? - недоуменно воскликнул Мишка.
Постепенно мы подошли почти вплотную к колонне и остановились, пораженные видом всадников и лошадей. Стало понятно, что это военные. Но они сильно отличались от наших красноармейцев. И гимнастерки у них не такие, и другой формы пилотки, где вместо красных звездочек какой-то незнакомый знак.
Только тут пронзила страшная догадка - "Немцы!".
Может быть это удивительно, но мы не испугалось. Наверное, всем показалось, что тут какое-то странное кино.
Так и стояли мы у обочины, сбившись в плотную кучку. Так и смотрели, разинув рты, на нескончаемый ряд лошадей со всадниками.
Поначалу мутно-рыжая бесконечная лента виделась одинаковой, как река в половодье. Позже, присмотревшись, стали различать подробности.
Хорошо откормленные битюги шли легкой, но спорой рысцой. На каждой десятой лошади, вместо всадника, был навьючен пулемет, прикрытый серо-зеленым чехлом. Лошади шли не только след-в-след но, казалось, в ногу и почти вплотную круп-к-крупу. Однако через какие-то промежутки в колонне возникали небольшие прорехи: видно границы между отрядами. А во главе каждого на рослом скакуне гарцевал офицер в фуражке с высокой тульей и богато расшитой кокардой.
Мы стали расходиться по домам. Но могли это сделать только те, кто жил на нашей стороне улицы. Перейти на другую сторону не было никакой возможности. Мы пошли к нашей избе, чтобы переждать пока освободится дорога.
У калитки стояли все мои домочадцы и так же любовались невиданным зрелищем. Глянув дальше вдоль линии домов, я увидел у каждого маленькие стайки любопытствующих. Вся деревня вышла поглазеть на вереницу чужих всадников в незнакомых одеждах. А эти всадники, затянутые в мундиры тонкого сукна, неподвижно, как изваяния, восседали на своих гладких конях и ни взглядом, ни жестом не проявляли даже малейшего любопытства ко всему окружающему. Как будто эта рыже-зеленая змея ползла в пустыне, а не по деревенской улице среди людей. Сами лошади и всадники, так похожие один на другого, казались сошедшими с заводского конвейера. И, думалось, этому живому конвейеру не будет конца.
Стоявшие у своих домов люди, как завороженные, смотрели это странное кино. Никто не понимал и не хотел даже думать, что немцы настоящие, что они враги, что идет война и мы теперь под пятой этих врагов, заполонивших нашу землю. Ни у кого не было мысли, что странные на вид, люди, неизвестно зачем оказавшиеся в нашей деревне, могут обидеть или причинить зло. Думалось, они пройдут мимо и на этом все закончится.
Колонна двигалась почти полдня. Я не раз бегал за краюхами хлеба с солью, чтобы подкормить проголодавшихся ребят, которым не перейти дорогу и не попасть домой. Однообразное зрелище уже начинало надоедать. Женщины давно разошлись и занимались своими делами. Глядя на клонившееся к закату солнце, я озабоченно сказал ребятам: "Мы так и коров встретить не сумеем. Пастухи, небось, уже к росстаням подогнали стадо, а тут улицу не перейти".
Мой ропот, как будто возымел силу. Последние лошади протопали и скрылись за поворотом. Освободился наш путь к росстаням. От прошедшей колонны всадников на дороге, точно посредине, осталась глубокая колея, выбитая копытами в мягком песчаном грунте. Зеленевшая еще с утра трава по обочинам, стала вся седая от покрывшей ее пыли.
Мы побежали встречать коров, надеясь успеть к росстаням раньше, чем туда подойдет стадо. Но не успели. Коровы уже выходили из перелеска и первые из них с трубным ревом приближались к дороге. Но тут опять вышел затор. Опять немцы. Колонна немцев. Не конная и не пешая, а на велосипедах. Опять строго в затылок один другому и плотно, колесо-в-колесо.
Наверное, не многие знают, что велосипед тоже состоял на вооружении немецкой армии. Той армии, которая еще задолго до войны славилась своей техникой; армии, про которую говорили, что у нее вся пехота на машинах. Оказывается, была у немцев и такая вот пехота - на велосипедах. Они хорошо знали нашу местность. Знали, что на машинах тут не проехать - нет дорог. И придумали использовать велосипед. Хорошо придумали. Особенно, если ехать спокойно, никого не опасаясь, как на прогулке. Так и ехали.
А мы опять застряли. Уже с коровами и по другую сторону улицы. Теперь мне со своей Пестрехой не попасть домой. Она выражала явное нетерпение и, казалось, готова была с рогами наперевес атаковать немецких велосипедистов. Успокоил ее около самой дороги, отдав подсоленный кусок хлеба, который не успел съесть сам.
Рядом по утоптанной колее катили немцы на своих велосипедах. Мы подошли так близко, что стал слышен скрип цепей и монотонное шуршание шин.
В деревне до войны не было велосипедов. И вообще они тогда считались чуть не роскошью. Если кто у нас и появлялся на этом сияющем никелем чуде, то не иначе как начальник, либо богатый гость из района. У наших велосипедов были узкие шины черного цвета. И велосипедов-то имелось несколько штук на всю округу.
А тут велосипедисты растянулись на всю деревню и конца им не видно. Одежда у них - такая же, как у конников. Только вместо лошадей, - велосипеды. Они совсем не нашенские, как сказала бы бабушка Луша. Особенно бросались в глаза широкие колеса, обтянутые такими же широкими шинами бежевого цвета. Может быть из-за ширины, колеса казались меньше, чем у наших велосипедов, а шины мягче, податливее. Каждый камешек, попавший под колесо, как бы прогибал шину, обволакивался ею. На седоке это совсем не чувствовалось. Казалось, все неровности дороги гасятся и на седло не отдаются никакие рытвины - ухабы.
Ехали немцы один за другим, как по струнке. И крутили педали строго в лад. При этом казалось, что они не прилагают никаких усилий, а велосипеды сами катятся по нашей пыльной дороге. Мне почудилось, что они связаны какой-то невидимой нитью. "Положи вдоль всей дороги узенькую доску, так ни один из них не съедет с нее ни на вершок" - подумалось мне.
По сравнению с конниками, колонна немецких велосипедистов выглядела мелковатой. Но она тоже напрочно перегородила дорогу. Давно мы с Пестрехой доели остатки хлеба с солью. Я маялся от голода, а сытая корова страдала от комаров и скорее стремилась в хлев, чтобы освободиться от молока, переполнившего вымя.
Одним глазом я стерег корову, а другим поглядывал на немцев, неспешно мотающих педали. Обратил внимание, что у них на спинах, вместо вещевых мешков, плотно, не колтыхаясь, как пришитые к мундирам, сидели аккуратные ранцы из желтой кожи. Обуты немцы были не в обмотки, как наши красноармейцы, даже не в сапоги, а в массивные ботинки с толстыми подошвами и высокими, чуть не до колен, голенищами.
Только с наступлением сумерек дорога освободилась, и мы погнали своих буренок по домам.
* * *
В избе я застал что-то похожее на заседание правления колхоза. С пяток деревенских "активистов" о чем-то громко спорили. Среди них я узнал тех стариков, что ночью отбирали у мамы ключи от магазина, а потом верховодили его разграблением. Прислушавшись, я понял, что говорили о предстоящей уборке ржи.
-Хоть немцы, хоть китайцы тут появись, а хлеб убирать надо. От него зависит жизнь всех людей в деревне. Уберем с толком, значит перезимуем. Не уберем, - пиши пропал, - азартно вещал бородатый.
-От меня-то вам чего надо. Магазин со всем добром порешили, подвели меня под монастырь. С меня хватит. Я буду жать и молотить вместе со всеми, а больше не требуйте. Еще от недавнего не отошла, - возразила мама.
-Жницы и без тебя найдутся. А я Христом Богом прошу сам за себя и от всех баб деревенских, - возьмись за учет и потом за дележку хлеба. Знаешь же, что больше некому, - почти взмолился дед.
-Прежде чем делить, надо договориться как, - уже покладистее сказала мама.
-Известно как, не по трудодням же. Делить будем по едокам. Если хлеба соберем много, то всем поровну, чтобы не мелочиться и лишнего счету не наводить.
-Тогда надо сперва едоков сосчитать.
-Вот и подытожим вместе. Надеюсь, об этом договорились. Завтра Ильин день. Но теперь не до праздников. Обойдем поля, посмотрим, где лучше поспел хлеб. Оттуда и начнем. Крайний срок - после Егитрии.
Все ушли, а мама осталась сидеть в раздумье. Опять надо брать на себя тяжелую ношу. "Мне не привыкать..." - пробурчала себе под нос и ушла на двор убирать скотину.
* * *
В то утро я проснулся от громкого треска. Выбежав за калитку, увидел немцев на двух мотоциклах, гонявшихся за курицами. Подняв клубы пыли вперемешку с ворохами куриных перьев, немцы громили куриное стадо, собравшееся почти с полдеревни и все еще кормившееся вокруг ограбленного магазина. Один немец, который за рулем, гонял мотоцикл по задворкам магазина, ухабам, лопухам и даже канавам, стараясь придавить куриц, а другой, который в люльке, подбирал орущих полуживых птиц. Особенно напугал меня истошный вопль петуха, которому живьем отрывали голову.
Большинство куриц разлетелось по соседнему огороду, а часть спряталась в распахнутой двери бывшего магазина.
Немцы с поживой уехали, а тревожное кудахтанье несушек еще долго раздавалось на всю деревню.
Возвращаясь домой, я встретил бабушку, которая со двора тоже видела эту куриную баталию. "Вот супостаты, вот подлецы! Сегодня курицам, а завтра, глядишь, и людям начнут головы отрывать" - бранилась бабушка.
Так началась наша жизнь "под немцами". Тогда не знали у нас слова оккупация. До революции жили под господами, потом, при советской власти, под коммунистами, а теперь оказались под немцами.
Когда уполномоченный из района, приехавший за сельсоветскими бумагами и за председателем, говорил на деревенской сходке про "срочную эвакуацию", он пугал всех приближающимся фронтом, кровавыми боями и зверствами немцев, которые со дня на день должны появиться у нас. Немцы действительно появились, но ни фронта с боями, ни зверств пока не было. Люди в деревне уже свыклись с мирной обстановкой и, как всегда, надеялись "авось пронесет". Шел второй месяц войны, а мы ее пока не видели. Думали так и обойдет стороной.
Не обошла. Как говорила бабушка, "немцы начали хулиганить". Это насторожило и обеспокоило селян.
Но больше всего люди были озабочены надвигающейся уборкой ржи. Она поспевала дружно и сразу на больших, до самого горизонта, полях. Раньше, в колхозе, обрадовались бы одновременному созреванию хлебов. Теперь печалились. Боялись не успеть все вовремя сжать. Боялись, что рожь начнет осыпаться.
К маме опять приходили старики. Еще раз подтвердили, что хлеб надо делить по едокам, чтобы никого не обидеть. Зато порешили, что все едоки, кроме самых маленьких и очень старых, должны работать на уборке. Кто не может по малолетству либо старческой немощи, тот должен присматривать за грудными младенцами, чтобы все матери целый день работали на жатве.
Единственную хромую кобылу поставили на отдых и откорм. На ней предстояло вывозить с полей рожь. Потом, правда, нужда заставила приучать и бычков ходить в оглоблях.
До начала жатвы оставались считанные дни.
* * *
Мы с ребятами сидели в кустах сирени под окнами школы и делали рогатки из "противогазной" резины. Вдруг услышали гулкий рев двигателя какой-то незнакомой машины. По звуку было ясно, что это не мотоцикл. Мы выскочили из кустов. По деревне, подняв облако пыли, мчался грузовик. Такие у нас еще не появлялись. От обычной полуторки он отличался высоким кузовом, обтянутым брезентом. Стало ясно, что это немецкий грузовик. От Холма в нашу сторону дорог нет, так немцы нашли путь со стороны райцентра. "Раз приехали на большой машине, значит собрались вывозить что-то тяжелое" - догадавшись, объявил вслух кто-то из наших ребят.
Двигатель умолк где-то в середине деревни. Не без боязни, мы выбрались из кустов и потихоньку двинулись в ту сторону. Любопытство оказалось сильнее страха.
Машина стояла около дома Матвея Иванова. Там, возле глубокого колодца с "журавлем", толпились с десяток женщин, и среди них я заметил бабушку. Скорее не заметил, а услышал ее зычный голос. Бабушка кого-то ругала самыми нехорошими словами. Ее крик - возмущение, вперемешку с причитаниями, разносился на всю деревню: "Что же это они наделали, паразиты! Детей малых оставили без кормилицы! Подавиться бы им и сдохнуть тут сразу!"
Протиснувшись к бабушке сквозь толпу женщин, я увидел, как два рослых немца с закатанными по локти рукавами, грузили в открытый кузов машины огромные куски мяса от только что разделанной коровьей туши. Возмущенная толпа галдела, кричала на все лады, бранилась и громко обсуждала случившееся. В стороне от всех стояла мать Ивана Виноградова, тетя Полина, и тихо плакала. Оказывается, это ее корову разделывали немцы. А к дому Ивановых они подъехали потому, что там брали из колодца воду и обмывали ею каждый кусок коровьей туши. Один немец подавал их по очереди, а второй принимал в кузове и аккуратно складывал на расстеленное белое полотно. Они не обращали внимания на недовольное гудение толпы и откровенную брань моей бабушки. С вилами на них никто не кидался, и сами они выражали полное миролюбие.
Спокойно, неторопливо завершив свою работу, один из немцев, который выпрыгнул из кузова, широким жестом руки показал на то, что осталось от коровы. Осталось немало. У колодезного сруба, на чистой траве, лежали в кучку сваленные потроха, четыре, сложенные крест-накрест почти целые ноги и большая рогатая голова вместе с шеей. Немец что-то бормотал на своем непонятном языке, показывая на остатки от коровы. Казалось, он говорил: смотрите, какие мы щедрые, - это все вам остается, и будьте довольны.
Немцы уехали, а женщины не расходились. Хозяйка отобранной коровы завыла - заплакала навзрыд и запричитала про свою горькую долю, про войну, лишившую ее мужа, про детей, у которых теперь отняли единственную кормилицу. Стоявшие вокруг женщины утешали ее, но не могли утешить.
Сама Полина потом молила Бога за то, что осталась еще нетель, которая в этот недобрый час паслась на огороде за домом и не попалась на глаза немцам.
Скоро и к нам пожаловали "гости". Я щипал траву около огорода, когда услышал шум в сенях и крик бабушки. Бросив мешок с травой, я побежал домой. В сенях застал бабушку с моими сестрами и двух немцев. Ира громко плакала, вцепившись с испугу в бабушкин сарафан; Ида тихо ныла у бабушки на руках. А немцы, пробубнив несколько раз "Мамка, млека!", шуровали в ларю. Один держал крышку, а другой брал кувшины с молоком утренней дойки и переливал их в свое ведро. Бабушка кричала на немцев, готовая вцепиться в волосы любому из них. А те, ничего не понимая, спокойно творили свое недоброе дело и, как попугаи, повторяли заученное: "Мамка, млека!"
Когда я вбежал, немцы уже были готовы убраться. Тут бабушка по очереди показала на меня и сестер, причитая, что теперь нас нечем будет накормить. Один немец, следом за бабушкой, показал пальцем на меня, затем по очереди на сестер и продекламировал: "Айн, цвай, драй!" Это окончательно взбесило бабушку. Она бросила на пол мою годовалую сестренку и, схватив голик, пошла на немцев со словами: "Вот я сейчас покажу вам драй!" Брошенная сестра залилась в истошном крике, на который вышла мама с распухшей щекой и со стонами из-за невыносимой зубной боли.
Громкий плачь двух сестер, ругань бабушки с веником в руках, стонущая мама с перевязанной щекой - все вместе привело немцев в растерянность. Один из немцев опять пересчитал нас по-своему, а другой отлил из своего ведра немного молока в только что ими же опорожненный кувшин. Потом он подошел к маме, показал на больную распухшую щеку, вынул из кармана пакетик, извлек оттуда две большие белые таблетки и дал их стонущей. Он же показал на пальцах, что сначала надо принять одну, а потом, если не поможет, другую.
Уже после войны, когда мама рассказала эту историю в праздничной компании, где оказался "ответственный работник", он потом отвел ее в сторону и шепотом посоветовал никому больше не говорить об этом. "Иначе будет тебе худо, очень худо...", - предупредил он.
Тогда немцы ушли, не причинив нам никакого вреда. Только таблетки мама принимать боялась. Вдруг это не лекарство, а какая-нибудь отрава. Но зуб болел так сильно, что она проглотила сразу две таблетки, запила кружкой воды из ведра, а потом сказала бабушке: "Лучше помереть, чем так мучиться". Она не спала уже двое суток и не верила, что следующая ночь станет легче. Однако скоро боль начала утихать, ее потянуло в сон, а к утру даже опухоль почти исчезла. Через день - другой она уже и не вспоминала про больной зуб.
Вот, оказывается, были и такие немцы.
А были и совсем другие.
***
За день до Егитрии решили начать уборку ржи. Стояла сухая жаркая погода. Как только сошла обильная утренняя роса, мама подготовила серп да узелок с перекуской и собралась идти на работу. Рабочих рук в деревне осталось мало, вот и торопились начать жатву, не дожидаясь, пока созреет последний колос.
Мама уже спустилась с крыльца, когда к дому подъехали немцы на мотоцикле. Один, который за рулем, остался в седле, а другой подошел и начал очень громко, как будто разговаривал с глухой, кричать: "Мамка, швайн! Мамка, швайн". На крик я выбежал во двор, а следом приковыляла бабушка с большой палкой, на которую она опиралась из-за больной ноги.
-Чего ему, фрицу, надо? - спросила она у мамы.
-Какую-то швайн требует; у Виноградовых вчера корову забрали, теперь к нам приехали; небось заберут свинью, наверное по ихнему называется "швайн".
-Я его сейчас палкой огрею, тогда узнает что такое швайн...Ишь, пришли невесть откуда и уже привыкли на чужое зарится. Я его живо отучу!
-Не смей! - сказала мама - у него ружье на плече, убьет; эта отчаянная рожа мигом порешит хоть скотину, хоть человека.
Слава Богу, что немец не понимал по нашему. Иначе не миновать беды.
В это время, видно услышав громкий разговор, подошел второй немецкий солдат, который стерег мотоцикл. На ходу он вынул из ножны огромный штык-кинжал и тоже стал твердить "Мамка, швайн!", показывая рукой на хлев.
Маме пришлось открыть хлев. Тогда она думала не о свинье, а о нашей корове Пестрехе: хорошо, что та в поле, может и останется целой.
А я, поняв, к чему идет дело, убежал домой, залез в мамину кровать и сунул голову под подушку. В тот же миг услышал пронзительный визг. От него не удалось избавиться, даже заткнув уши пальцами. Я натянул на голову еще и одеяло, а визг продолжался. Поняв, что мучают нашу хрюшку, я тихо заплакал.
Когда визг прекратился, я разрыдался еще сильнее, сообразив, что у нас нет больше свиньи.
Еще утром я рубил ей острой сечкой капустные листья, кочерыжки, свекольную ботву и мелкую картошку. Она любила такой сырой винегрет. Вечером я собирался нарвать и принести ей с болотца много больших листьев, похожих на лопухи, с толстыми сочными бело-розовыми корнями. Наша свинка особенно любила эти корни. Она могла их съесть хоть мешок. И всегда сладко чавкала, иногда похрюкивая от удовольствия. Это удовольствие множилось, когда я почесывал ей за ушами, царапал ногтями всю широкую уже спину от холки и до хвоста, чесал по очереди упитанные бока. Насытившись, хрюшка ложилась на мягкую соломенную подстилку, чтобы вздремнуть после еды.
Теперь все кончилось.
Я услышал рев отъезжающего мотоцикла и только тогда вылез из-под одеяла. На дворе увидел растерянных, как побитых, маму и бабушку. А рядом "рожки да ножки" - все, что осталось от нашей свинки.
У мамы в руках я заметил какие-то незнакомые бумажки. На вопрос, что это такое, она ответила - деньги.
-Вишь, какие они хорошие! Не отобрали свинью, а купили. Деньги заплатили и заставили в тетрадке расписаться, что я им по доброй воле продала. Так на пальцах объяснили. Вот их деньги, три бумажки.
-А как эти деньги называются, тоже рубли? - полюбопытствовал я.
-Не, у них деньги другие, называются марками. Мы марки на конверты клеем, а у них такие деньги.
-И сколько же за свинью заплатили?
-Три бумажки по пять марок. Больно уж дорогие бумажки получаются, коли за целую свинью всего пятнадцать марок.
-А куда ты теперь с этими марками? - не унимался я.
-Никуда. Из бумажек, как их ни назови, супу не сваришь. Теперь на зиму без мяса остались. Весь год постничать придется. А немецкие деньги бабушка велела за божницу положить. Сказала, что может еще пригодятся.
Мама схоронила эти немецкие марки где-то в укромном местечке за иконой Георгия Победоносца. Не думала - не гадала она тогда, что эти деньги действительно пригодятся. Не знала она, что больше до конца дней никому в нашем доме не удастся завести поросенка, что и самому дому остается недолго стоять.
Забрав свинью, немцы не оставили нас в покое. Наверное это были разные немцы, хотя нам они казались все на одно лицо. Опять появились двое. Видно они знали, что "швайна" больше нет и сразу, как говорила бабушка, затянули свою старую песню: "Мамка, яйки! Мамка, млеко! Мамка, клеб!" Забирали все подряд, что находили. Так продолжалось несколько дней подряд.
Еще можно было терпеть поборы молока и яиц. Корову доили каждый день по два раза и курицы тоже неслись каждый день. А остатки муки таяли на глазах. Бабушка не раз говорила, что и самим не хватит до нового урожая. А тут появились незваные нахлебники. К тому же немцы, как заметила бабушка, хлебом интересовались больше, чем яйцами и молоком. Видно очень уж им понравился наш хлеб. Его, как и в довоенное время, пекли у нас в "чистом" виде, без примесей. И тут смекалистую бабушку осенило. Когда месила очередную квашню, она попробовала туда добавить толченой картошки, как делали в большинстве домов и в лучшие времена. Да еще истолкла картошку без особого старания; так, чтобы в каждой краюхе хлеба попадалось хоть по одному желвачку.
Заметила бабушка у немцев еще один "фокус". Если отказывать наотрез, то они начинали искать с особым остервенением и забирали подчистую все, что находили. А если на просьбу откликаться с некоторым вниманием, давать полкаравая хлеба и остальное понемножку, то они нигде не шарили и уходили с тем, что дали.
"Где силою не взять, там надобна ухватка, - повторила бабушка где-то слышанные и пришедшиеся кстати слова, - надо идти на хитрость, иначе останемся без хлеба; самим придется класть зубы на полку".
C появлением очередных "гостей", бабушка вынесла полкаравая "нечистого" хлеба, где на срезе виднелись небольшие картофельные вкрапления. Немец брезгливо отодвинул хлеб в сторону, что-то недовольно залопотал другому, державшему мешок, и они впервые ушли от нас с пустыми руками.
А хлеб маме с бабушкой и дальше пришлось печь с примесями. Добавляли не только картошку, но и мелко молотые, просеянные через частое сито, отруби. И не из боязни, что снова явятся немцы с поборами; дома почти не осталось муки.
Немцы больше не заходили к нам. Но неприятности на этом не кончились.
* * *
В лесу, на старых вырубках, поспевала малина. И черника еще не отошла: в траве на затененных местах она вполне годилась для сбора. У нас собирать ягоды, кроме меня, было некому. Мама целые дни пропадала на жатве и приходила домой такая уставшая, что валилась с ног. Бабушка, сильно хромая, могла передвигаться только по двору да вокруг дома и то с помощью палки. Оставался единственный сборщик - я.
Договорившись с ребятами, мы отправились в лес за малиной.
Первые кусты с крупными спелыми ягодами попались на краю большого поля, которое называлось Михалкино.
Рядом, на заболоченной лужайке вдоль Зайцева ручья, паслись деревенские коровы. Последнее время, наученные горьким опытом, наши женщины перестали гонять стадо домой на ночь, а стерегли коров по очереди в лесу, прямо на пастбище. Туда же ходили доить по утрам и вечерам. Такая хитрость, казалось, спасала коров от немцев. Кроме того, они заметно прибавили молока. Как говорили, его стало так много, хоть залейся.
Однако не зря существует давняя пословица: все тайное рано или поздно станет явным. Про эту хитрость деревенских женщин скоро пронюхали немцы. Им то мясо надо каждый день. Вот и шастали последнее время на своих вездеходных мотоциклах по лесным дорогам и даже тропинкам: искали коров.
Окружив большой куст крупной спелой малины, мы спокойно собирали ягоды, стараясь не повредить веток. Делали так, как наставляла нас бабушка, перед уходом в лес.
Не успев собрать ягоды с первого куста, услышали все усиливающийся рокот мотоцикла. Мы уже хорошо научились отличать этот звук. По узкой лесной дороге, несмотря на колдобины и, местами, непролазную грязь, явно ехали немцы. Судя по звуку, они приближались с каждой минутой, сильно газуя на топкой колее.
-Что им тут надо? Неужели и они за ягодами? Как бы набранные у нас не отняли? - с тревогой вопрошал в никуда Колька Иванов.
-Не, ребята, тут что-то пострашнее, - возразил Мишка Афоничев и пошел осторожно между кустами к полю, чтобы подсмотреть, зачем приехали немцы. Все остальные, бросив ягоды, гуськом потянулись за ним. В это время мотоцикл перестал трещать, но чувствовалось, что он где-то недалеко.
Высунувшись из-за куста орешника, Мишка отпрянул назад, и рукой дал нам знать, чтобы остановились. А с поля уже слышались крики пастухов и рев кем-то встревоженных коров. Тут большинство из нас осенила страшная догадка.
Осторожно пробравшись сквозь кусты, мы увидели свое стадо и немцев, гоняющихся за коровами. На рога одной уже закинули веревку. Но корова резко крутанула головой, взбрыкнула всеми ногами и ринулась в мелкий березняк. Было видно, как немец кувырком упал в болотную жижу, а корова с обрывком веревки скрылась в лесу. Позабыв про осторожность, мы дружно расхохотались, и кто-то негромко сказал: "Молодец, корова! Так ему и надо! Чтобы в другой раз неповадно было!". А немец, весь чумазый от грязи, еле поднимался с земли.
В это время послышался шум кустов и хруст валежника где-то справа, недалеко от нас. Я глянул туда и с ужасом увидел, что другой немец гонится за нашей Пестрехой. "Ну, все, пропала наша корова", - подумал я. И тут заметил, что немец успел схватить за длинный коровий хвост с кудрявым шариком на конце. Пестреха несколько раз лягнула его, чуть не сбив с ног, и крупными прыжками понеслась к ближайшему лесу, бросая из стороны в сторону волочащегося следом немца. Я видел, как он из последних сил держится за кончик хвоста, но не выпускает его из рук. И тут, наперерез корове, бросился второй немец - весь черный и страшный от грязи. Он под самой мордой коровы внезапно поднялся с земли и сильно напугал Пестреху. Она ринулась круто вбок за большую березу. Фриц ударился головой о дерево так сильно, что до нас, стоявших на некотором удалении, донесся звон каски. Она, видимо, спасла немцу жизнь, но тот все же не выпустил из рук коровий хвост. Хотя Пестреха, сильно лягнув, скрылась в густом лесу, а немец остался лежать на земле. Почти сутки искали корову. На исходе следующего дня она сама подошла к стаду. Но еще какое-то время паслась отдельно, прячась в кустах.
Когда мама вечером пришла доить корову, она вместо длинного красивого ее хвоста обнаружила обрубок. Оторвал немец хвост у нашей Пестрехи. Но сама она не далась на растерзание врагу. Так с обрубком потом и жила почти десять лет. Правда, молока после этого случая стала давать меньше.
Рассвирепевшие немцы тогда уехали ни с чем. А напуганные пастухи сразу спрятали стадо подальше в лес. К вечеру они перегнали коров на дальние лядины, где остались нетронутые лесные покосы с густой, почти по пояс, травой. Так в лесу и хоронились коровы до тех пор, пока не исчезли немцы. А исчезли они не скоро, ближе к концу лета, когда фронт отодвинулся на восток, и мы оказались в глубоком немецком тылу. Теперь же немцы каждый день приезжали в деревню за своей, ставшей для селян уже привычной, данью. Приезжали днем, а уезжали куда-то в сторону Шешена , - ближе к вечеру.
В нашей ребячьей компании не раз задавались вопросом: откуда берутся немцы и куда потом деваются с нашим отобранным добром. Захотелось все выяснить.
Сговорились подкараулить какую-нибудь их подводу и, крадучись следом, посмотреть куда поедут. Тут было одно любопытство, во истину чисто детское. И почему-то совсем не чувствовалось страха. Потом, правда, узнав про наши проделки, бабушка объяснила всей компании, какой смертельной опасности мы подвергали себя.
На южной окраине деревни, недалеко от дороги, в высоком густом ельнике, мы заблаговременно соорудили просторный шалаш с непромокаемой крышей из лапника. Внутрь шалаша натаскали со скотного двора много прошлогоднего сена, чтобы не чувствовалось сырости и прохлады от уже остывшей земли.
Однажды, ближе к вечеру, мы устроили в этом шалаше засаду. Стали ждать первой немецкой подводы.
Услышав стук колес по дороге, пересеченной поперек толстыми приповерхностными еловыми корнями, Ванька Афоничев, старший из нас, прокрался близко к обочине, осторожно выглянул из-за веток и скоро дал условленный знак, что едут немцы.
Я тоже выглянул из шалаша и увидел сквозь хвою немецкую подводу. На высокой двуколке ехали трое немцев. Один правил лошадью, а двое других о чем-то громко разговаривали на своем лающем языке. Мы незаметно, леском, пошли за повозкой. Скоро стали отставать. Тогда решили идти в пробежку, и почти не таясь. Думали, что лес скрывает от чужих глаз, а стук колес и разговор в телеге сделают неслышным хруст сучьев и валежника под ногами.
Впереди широко простиралось Шешенское поле. Дорога идет как раз по его середине и там никак не спрятаться. Мы уже решили, что придется оставить эту затею. Но сразу за деревней повозка свернула направо в сторону бывшего правления колхоза.
Дом, где до войны размещалось правление нашего колхоза "Красный Победитель", стоял на невысоком холме среди очень красивой березовой рощи. До колхозов тут жил один из самых богатых мужиков в округе. Бабушка рассказывала, что разбогател он на торговле постным маслом, которое понемножку разбавлял перед продажей. Хоть хлебопашеством этот мужик не занимался, а промышлял в основном торговлей, после революции он был признан кулаком, сослан на Соловки и, кажется, где-то там сгинул. Но дом остался. Теперь он был занят немцами.
Свернув с большой дороги, мы стали кустами пробираться следом за повозкой, стараясь не отстать от нее. Впереди показалась небольшая лужайка, а за ней дом. У крыльца стояли два мотоцикла и ходили немцы. "Наша" повозка остановилась там же рядом. Идти дальше по открытой лужайке было нельзя. Мы отошли кустами немного назад и стали пробираться с другой стороны, где перелесок подходил почти вплотную к дому. Пробирались по густой заросли, почти впотьмах. Наступили сумерки. Тогда я сказал ребятам, что пора расходиться. "Бабушка и так, наверное, уже устроила переполох" - добавил я.
В это время из-за холма, поросшего молодым сосняком, послышался приятный звук, похожий на песню без слов. Тихонько, почти на цыпочках, мы пошли туда, где переливчато звучала песня. Нам все равно надо было в ту сторону выходить на дорогу. Грустная мелодия доносилась прямо из лесной чащобы. Мы бесшумно шли на нее, и песня звучала все громче, задушевнее, нежнее. Неведомый певец, как загадочная птаха, где-то рядом разводил свои трели. Но в сумерках, среди густых кустов, никак не удавалось что-нибудь разглядеть.
Сделав еще несколько шагов, мы остановились от неожиданно открывшегося вида. На пологом склоне холма стояли еле заметные ряды шатров и перед ними горели костры. Картина напоминала цыганский табор, который не раз приходилось видеть до войны. Только шатров тут гораздо больше и не слышно обычного для цыган шума-гама.
У ближнего костра, совсем недалеко от нас, сидел одинокий немец. В редких отблесках пламени, освещалось его заросшее щетиной немолодое лицо. Немец играл на губной гармошке. Мы стояли, почти не дыша, и слушали. Ничего похожего раньше слышать не приходилось. Немец все играл и играл, двигая длинную гармошку вдоль, казалось, таких же длинных своих губ и колдовская мелодия разливалась вокруг, заполняя лесные кущи. Поглощенный своей музыкой, он не обращал внимания ни на что вокруг. И мы рискнули подойти еще ближе, благо сгустившиеся сумерки позволяли это сделать незаметно. Остановил нас яркий всполох костра. Видно подсохшие хворостины вспыхнули разом и осветили усталое лицо пожилого солдата. Этой вспышки хватило, чтобы заметить на щеках немца крупные бусинки слез. Он играл на губной гармошке и тихо безутешно плакал. Этот немец совсем не походил на тех молодых и бравых, которые в деревне гонялись за курами, отбирали коров и свиней.
Я подумал тогда, что этот человек ничем не отличается от любого нашего и, наверное, его, как многих других, постигло сейчас какое-то горе. Мне стало жаль плачущего немца. Может быть тут "виновата" его музыка, надолго запавшая в душу.
Совсем стемнело. Спотыкаясь на валежинах, мы пошли прямиком к дороге. Не успели сделать нескольких шагов, как наткнулись на огороженную частоколом площадку. Оказалось, это свалка для мусора. На самом верху, там валялось много металлических банок разных размеров, заметных даже в темноте. У многих из нас загорелись глаза: такие банки очень бы пригодились для сбора ягод. Было желание стащить все это богатство. Немцы выбросили, а мы бы из них понаделали много ведерок, так нужных в хозяйстве. Колька Иванов уже схватился за частокол, чтобы достать хоть одну из ближних банок. Остановил Ванька Афоничев : "Ты что, загремишь банками, они всполошатся и перестреляют тут всех нас!"
Мы разбежались по домам, договорившись придти сюда днем.
Назавтра шли леском по плохо наезженной дороге. Шли, не таясь, чтобы ненароком не спугнуть немцев. Думали так лучше. И все равно побаивались.
Никто, кроме нас, не знал, где живут немцы. И уж точно, никто из деревенских жильцов не появлялся возле их палаток. А мы шли в открытую, на виду и, конечно, предполагали, что не останемся незамеченными. Но опасались, как бы не прогнали нас, позарившихся на немецкий мусор.
Свалку нашли сразу. Днем, не плутая по лесу, пришли сюда скоро и сперва осмотрелись вокруг. За низким аккуратным заборчиком из тонких, торчком забитых в землю кольев, среди всякого мусора, лежали вчера присмотренные банки. Немцев не было видно. Только откуда-то издалека слышалась немецкая речь.
Осмелев, мы перемахнули через заборчик и оказались внутри свалки. По размеру она превосходила нашу избу, а заполнена только наполовину. Вокруг заборчика, протоптана широкая гладкая полоса. Везде чисто: ни хворостинки, ни валежины. Аккуратные тропинки протоптаны к свалке с разных сторон. Нас интересовали банки. Они валялись кучками. Попадались уже порыжевшие от ржавчины, а некоторые, как будто изъедены оспой. Такие мы не брали. Нашлось тут много новеньких, серебристо-белых и больших по размеру. Хватило всем.
Поделив банки, уже собрались уходить. Но кто-то из ребят обратил внимание на странную шелуху оранжевого и зеленого цвета. Шелуха явно не картофельная. Взяв ее в руки, я почуял острый незнакомый запах. Потом выяснилось, что оранжевая шелуха пахнет не так, как зеленая. Хотя, если хорошенько помять, от той и другой в ноздри бил разный, но одинаково сильный запах.
Многие годы спустя, после войны, я узнал, что оранжевая шелуха от апельсинов, а зеленая от лимонов. У нас таких фруктов никто не ел и даже не знал, что они где-то есть на земле. Я первый раз их отведал уже будучи студентом.
Увлекшись обнюхиванием незнакомой кожуры, никто из нас не заметил, как сюда подошли два немца. Они стали громко разговаривать, смеяться и, показывая на нас, все повторяли: "Руссише киндер". Хоть мы и не очень испугались, но решили уходить. Как говорят, от греха подальше. Но не успели сделать и шага, чтобы перемахнуть через заборчик, как один из немцев закричал, махая руками: "Найн, Найн!" Мы остановились в растерянности и сразу заметили, как он целится в нашу компанию из маленького фотоаппарата. Щелкнув несколько раз, немцы ушли с веселым хохотом, а мы со своими "трофеями", поняв, что немцы не сделают ничего худого, бросились врассыпную. Но по настоящему почувствовали себя в безопасности, когда скрылись в кустах.
Домой решили идти по лесу, напрямую к большой дороге. Перед выходом на Шешенское поле, Васька Крюк споткнулся и упал, ободрав коленки. Поднявшись, он увидел и показал остальным змеившийся в траве разноцветный провод. Столпившись вокруг Васьки, все стали рассматривать очередную находку. А он тут же заорал: "Чур, мое! Я нашел! Никому не дам!" На нашу беду у Васьки оказался маленький острый ножичек, сделанный из какой-то железки. Этим ножичком он откромсал себе длинный кусок провода. "Теперь такой кнут себе сделаю, каких ни у кого нет!"- заявил довольный Васька и положил скатанный в кольцо провод себе в карман. Уже в деревне, рассматривая находку, Мишка Афоничев сказал: "Как бы, ребята, не попало нам. Немцы, если обнаружат пропажу, башку оторвут. Так что берегись, Васька!"
Если бы знать, что грозит каждому из нас, сами бы Ваське башку открутили. Но мы тогда не знали главного: этот кусок провода мог погубить всех людей, всю деревню.
А люди наши уже успели привыкнуть, что немцы тут, где-то рядом, но живут они своей жизнью и совсем не касаются деревенских дел. Единственный вред от них - мелкие поборы. Правда, случались поборы и крупные: в нескольких домах взяли коров и свиней. Но все это переживаемо. Никаких немецких зверств, обещанных спешно убегавшим районным уполномоченным, пока мы не знали. И вот случилась эта история с куском провода. Потом выяснилось, что Васька Крюк совершил диверсию, оставив без телефонной связи немецкую воинскую часть. В деревне уже многие знали про эту выходку и боялись, что обозленные немцы что-нибудь навредят в ответ. Так и вышло.
Под вечер того же дня, когда бабы еще не успели вернуться с жатвы, к бывшему сельсовету в центре деревни подкатил на большой скорости открытый легковой автомобиль в сопровождении трех мотоциклов. Вокруг сразу стали собираться ребятишки и бабушки с ближних домов.
Из машины легко выпрыгнул высокий стройный немец, перетянутый ремнями. В руках он держал тонкую белую трость, которой то поигрывал, то нервно хлестал по своим блестящим хромовым сапогам.
-Старосту! Бистро-бистро! - прокричал он на вполне приличном русском языке.
-Нету у нас такого, - прохрипела оказавшаяся поблизости толстая приземистая бабка, которую почему-то все звали Кормилицыной.
-Кто тут есть козяин? Зовийте бистро!
-Это Тимоху надо. Он бабами командует на жниве.
-Где Тимохья? Бегом сьюда!
Дед Тимофей оказался неподалеку и, услышав крик, как был босиком, в холщовой рубахе да полотняных портках, так и предстал перед немецким начальником. Такие в деревне еще не появлялись. Дед сразу сообразил, что худо дело. Он знал про нашу выходку и готовился к самому плохому. Он сильно испугался, потому что лучше других понимал, какую беду мы накликали на деревню.
-Ты будьешь староста! Гони сьюда всех на сходка! - грозно пробасил немецкий офицер.
Дед Тимофей сразу понял, с кем имеет дело. Похожих молодчиков он встречал в первую мировую, когда ненадолго оказался в немецком плену. Теперь он знал, что от таких добра не жди.
Долго собирать людей не пришлось. Все прямо с жатвы сами шли сюда. Скоро вокруг невиданной машины собралась почти вся деревня от мала до велика. Бывшие колхозницы, все привыкшие вершить артелью, сами собрались, почуяв беду. Пришла и моя никогда не унывающая бабушка с очередной мрачной пословицей: "На миру и смерть красна". А потом добавила довольно громко, что хоть Васька стервец, но костьми падем, а в обиду его не дадим.
На бабушку зашикали, забранились столпившиеся люди; уже шепотом ей объяснили, что немец понимает по-русски, что он большой начальник и сильно обозлен.
Немец поднялся в машину и, стоя над толпой, стал говорить, нервно мешая русские и немецкие слова.
-Кто тут есть партизан? Кто делайт диверсия? Ферштейн зие? Быстро отвечайт! Кто резаль телефон?
Толпа замерла, а потом оживилась в тихом шепоте. Дед Тимофей куда-то юркнул, послышалась его брань и хриплое рычание и тут же началась возня. А немец продолжал.
-Либо выдайт диверсант, либо всех стеляйт, дома поджигайт!
Бабушка со своей дюжей палкой уже хотела ринуться к офицеру, чтобы защитить деревню от огня и других бед. Но ей не дали сделать и шагу. Мама, другие женщины вокруг, с трудом утихомирили разгневанную старуху.
В это время плотная толпа зашумела, потом расступилась и стало видно, что сквозь людское скопище протискивается дед Тимофей, что-то волоча за собой. Оказалось, не что-то, а кого-то. И не кого-нибудь, а Ваську Крюка, упирающегося изо всех сил. Дед, цепко ухватив брыкающегося Ваську, подволок его к машине и сказал, глядя вверх на как бы нависающего над ним немца: "Вот он диверсант! А верней сказать - дурак! По своей глупости чуть всех людей не отправил на погибель".
С этими словами дед взял отобранный у Васьки кусок телефонного провода и передал немцу: "Возьмите, господин офицер. А этого шельмеца я сам накажу прилюдно".
-Наказайт! Наказайт! - заорал офицер.
-Сейчас я его так взгрею, что век не забудет, - с нарочитой злобой заявил немцу дед и поволок Ваську к стоявшей недалеко телеге.
Бросив Ваську, как мешок, на телегу лицом вниз, дед содрал с него тонкие полотняные штанишки, схватил, за неимением розог, припасенную заранее метлу и стал ею охаживать Ваську по мягкому месту. Васька, до того тихо хныкавший, завизжал, как поросенок, которому невзначай прищемили хвост. Он извивался словно змея, стараясь увильнуть от метлы-розги. Но дед хлестал со всего маху. Казалось, он вкладывает в эту порку последние остатки своих старческих сил. Васька стал орать так, как будто его режут. А дед все хлестал и хлестал, обливаясь потом. Хлестал до тех пор, пока офицер не сделал знак тростью, а стоявший тут же солдат не дернул деда за вылезший из штанов край рубахи. Дед понял, что пора кончать.
Васька сразу умолк, как будто ничего не было, надернул штаны, кубарем скатился с телеги и скрылся в толпе.
Назавтра мы узнали, что дед больше махал для виду, а хлестал не очень сильно. Оказывается, пока он волок Ваську, они договорились. Ваське было
приказано брыкаться и кричать, как может, а дед обещал не очень усердствовать в порке. Потом Васька рассказывал, что иногда дед забывался и раз-другой хлестал больно, но все-таки терпеть можно. Даже следов почти не осталось.
Когда дед закончил с Васькой, офицер подозвал его к машине и, видно оценив старания, громко сказал не только ему, а всем собравшимся: "Ты тепьерь есть староста! Ты должен делайт везде порядок! За все ты отвечайт!"
Так в деревне появился хозяин. А немецкий офицер, сделав свое дело, рухнул в мягкие сидения и укатил.
Дома чуть не каждому из нас, "сообщников" Васьки, надрали уши. Моя бабушка тоже, было, взялась за голик, но я успел увернуться. Зато вдогонку услышал грозные слова: "Чтоб ноги твоей там не было! Чтобы близко не подходил к немцам!"
* * *
На десятое августа приходится наш престольный праздник в честь иконы Одигитрии Божьей матери. Праздновали всегда шумно, весело. Со всех соседних и даже дальних деревень собиралось много народу. До революции съезжались на лошадях, запряженных в хорошие брички либо тарантасы. После того, как согнали всех в колхоз и сделали безлошадными, стали приходить пешком.
В этот день уже к полудню на улице появлялась празднично одетая молодежь. То в одном конце деревни, то в другом, раздавались звуки гармошки, разудалые песни и задорные частушки. На "пятачке" у дома Матвея Иванова, под знаменитой сосной, собирались праздничные толпы людей. Под переливы голосистой "тальянки" плясали "залетку" и "краковяк".
К позднему обеду пришлый народ расходился по родственникам, друзьям или просто хорошим знакомым.
Главная часть праздника начиналась под вечер, когда разгоряченные самогонкой гости и хозяева выходили на улицу, чтобы гулять до поздней ночи. Иногда в одном месте встречались сразу две-три гармошки, игравшие наперебой. Возникали рядом несколько "пятачков". На одном пары кружились в вальсе, на других парни с девушками отплясывали "цыганочку" либо "русского". Не глядя на клубы поднятой пыли, под переборы "хромки" или "трехрядки", пускались девки вприсядку, а потом, подбоченясь, важно шли по кругу с мелкими переплясами.
Как будто нарочно к этому празднику, в лесу поспевали орехи. Их собирали заблаговременно, подсушивали, лущили от шелухи, а иногда даже калили на поду в русской печке. В праздник ребята доверху набивали карманы орехами и щелкали их, как сейчас семечки. Орехами парни щедро угощали девушек. Ведь других гостинцев у деревенских ребят не было даже в довоенное время.
Праздник Егитрии почитался у нас не меньше, чем Пасха или Рождество. До революции и какое-то время после нее на Егитрию в деревенской часовне проходило долгое торжественное богослужение. Еще накануне приезжал сам батюшка из Волока, чтобы подготовить часовню, собрать церковный хор, а потом провести заутреню.
Бабушка рассказывала, что вокруг часовни в этот день толпилось много народа. Приезжали и приходили целыми семьями. Заутреню, после небольшого перерыва, сменяла обедня. Служба шла почти до сумерек. Все это время возле нашего маленького храма и рядом вдоль липовой аллеи толпился празднично одетый народ.
При советской власти часовню порушили, и церковный обряд прекратился. Но праздник остался. Его справляли всегда.
"Не было на моей памяти случая, чтобы Егитрию, вроде как и забыли. Первый раз за долгую мою жизнь в этот день не устроили праздника. Настоящая война и немцы тут тоже в первый раз. Не до праздников теперь..." - со вздохом сказала бабушка.
Праздника не было в первый раз. Никто тогда не думал, что теперь на многие годы лишились мы праздников. Только верующие старики будут чтить их в душе и молиться.
В тот день люди тихо сидели по домам. На работу не пошли. Считалось грехом работать по праздникам. Даже в советское время начальство делало скидку и не считало это прогулом. Деревенские улицы опустели.
К вечеру, перед самым заходом солнца, к нам в дверь постучался дед Тимофей. Бабушка сразу отметила его почти военную выправку. Несмотря на теплую погоду, он щеголял в новой полусуконной "толстовке" серо-зеленого цвета, опоясанной кожаным ремнем. Широкие брюки заправлены с напуском в начищенные до блеска хромовые сапоги. Весь важный вид деда и одежки на нем, невиданные раньше, говорили о многом. Проницательная моя бабушка тогда подметила: "Ишь, вырядился! Как при царе Николае! Урядника из себя корчит!"
Скоро и мама поняла, что вырядился дед не ради праздника. После приезда большого немецкого начальника, после того, как этот начальник дважды его назвал старостой, дед Тимофей возомнил себя главным человеком в округе. Как-то на днях был случай, ставший сразу известным во всей деревне. Порядком подвыпив, дед в разговоре со своей соседкой сказал ей, что теперь нету деда Тимохи, а есть Тимофей Гаврилыч. Что он при должности и не самозванец какой-то, а назначен самим "герр офицером". Что он теперь и есть вся деревенская власть. Что он приставлен править, поддерживать порядок, а люди должны ему подчиняться. "Как скажу, так должны и делать!" - хорохорился дед.
Сейчас он трезвый и подтянутый пришел к маме, чтобы посоветоваться по жизненно важному делу: как лучше справиться с уборкой ржи и дальнейшим разделом зерна между селянами. "Чтобы все было по справедливости" - несколько раз повторил Тимофей Гаврилович.
Жатва шла уже несколько дней. Начали с поля около липок, с бывшего бабушкиного надела, где рожь созрела раньше, чем на других нивах. Все бабы, сколько-нибудь способные к такому тяжкому труду внаклонку, исправно ходили на жатву общественной ржи, забросив свои домашние дела. Но много ли пожнешь вручную. Работали вроде бы проворно, а дело двигалось медленно. Вот и решил дед-староста посоветоваться, как это все ускорить.
Тут мама и вспомнила, что в давние годы, когда "отродясь никаких машин не знали", а сама она еще девчонкой ходила в школу, сразу после Егитрии, почти на две недели зарядили дожди. В такую погоду хлеб убирать нельзя. Ведренной погоды ждали долго, а когда дождались, то бабушка поняла: надо что-то предпринимать, иначе останешься без хлеба. И она кликнула молодежь с косами. Никогда раньше у нас рожь не косили, а тут нужда заставила. "Молодые ребята косили, баб и девок собрали на толоку снопы вязать. Все дела были кончены за несколько дней. Теперь тоже нужда приперла к стенке. Недавно с сенокосом завершили, небось и косы у большинства еще не убраны. Давай попробуем людей организовать на косьбу ржи" - предложила мама.
Дед Тимофей с охотой поддержал ее и грозился сегодня же обойти дома, чтобы настроить людей.
Была у новоявленного старосты еще одна забота. "Убрать рожь, - это полдела. Ее надо еще обмолотить, провеять, а, главное, разделить по справедливости. Тут, Евгения Ивановна, на тебя одна надежда" - по-простецки, говорил дед Тимофей, позабыв про свой высокий чин. Он поручил маме подготовить подушный список всех жителей деревни, вести учет составленных в бабки снопов, а потом намолоченного и отвеянного зерна.
Перед уходом дед Тимофей сказал маме, чтобы завтра с утра подошла к сельсовету. "Надо обо всем миром договориться. Так верней будет. Людям я сообщу" - предупредил он.
Назавтра утром у сельсовета собралась вся деревня. Тимофей Гаврилыч собрал народ не столько, как староста, а больше, как человек, державший ответ за судьбу хлеба - главного богатства селян. Он просил всех, не жалея животов своих, впрячься в жатву. Хотя и без разговоров, уже по тому, как дружно все собрались, было понятно: никакая агитация не нужна. Люди сейчас же согласились взяться за серпы. Тут дед Тимофей уточнил, что придется браться и за косы. "Серпами никак не осилить. Замешкаешься, рожь начнет сыпаться. Хоть и непривычно это для нас, но придется браться за косы. Тогда, даст Бог, успеем к сроку" - закончил дед.
Тут он услышал, как кто-то в толпе довольно громко выказал озабоченность: не зря ли будем стараться; мол, хлеб соберем, а потом его немцы выгребут подчистую. "Немцы сейчас сыты и без нашего хлеба. Они захватили чуть не полмира. Все это богатство в их руках. Не только хлебом, пряниками да баранками питаться могли бы. А если бы и понадобился хлеб, по нашему бездорожью много не вывезешь. Да и не до того им сейчас. Так что все собранное разделим по справедливости. Теперь ни в какое заготзерно обозами хлеб вывозить не понадобится. Нет ни этого заготзерна, ни обозов. Все что соберем да намолотим, честно разделим по едокам. Мы договорились с Евгенией Ивановной, - он кивнул рукой в сторону мамы, - чтобы она вела учет зерна. Она грамотная. Все сделает в лучшем виде. Урожай нынче отменный, всем хватит. Наша общая забота только в одном: коль делить договорились по едокам, то надо, чтобы столько же и работников явилось на уборку. Сейчас договаривайтесь, кто с косой, а кто с серпом. И пойдем к липкам завершать то начатое поле" - давал последние наставления дед Тимофей.
На поле собралось очень много народу. На первых порах даже возникла сутолока, обычная в таких случаях. Но скоро женщины с косами выстроились в ряд и пошли крушить высокую, в человеческий рост, плотную стену ржи. Не у всех получалось с первого раза. Косить рожь, оказалось труднее, чем самую задубелую траву. Не сразу удалость приноровиться, чтобы класть колосок - к колоску. Но постепенно работа наладилась и пошла споро. Гораздо быстрее, чем серпами.
Теперь все дело стало за вязальщицами снопов. Они сразу и заметно стали отставать. Пришлось отказаться от уборки ржи серпами и всех женщин, не имевших кос, поставить на вязанье снопов. Дед Тимофей это вовремя заметил и тут же распорядился.
Вязать снопы - дело нехитрое. Но, как говорила бабушка, ко всякой работе нужна своя сноровка. А тут еще нужна сила. И немалая. Нужны мускулистые руки с прочной, огрубевшей на ладонях, кожей.
Многие умели вязать снопы с измальства. Но не у всех они выходили ладными. Хотя, вроде бы, тут все просто.
Из пучка соломы делался прочный жгут и расстилался на жнивье. На него одна за другой клались подобранные в пясть порции скошенной ржи. Да так, чтобы все комли приходились вровень. Порции клались до тех пор, пока опытный глаз не определял, что хватит. Затем сложенный пук ржи опоясывался в комле жгутом и, придавленный коленкой, плотно сжимался. Чтобы жгут не разошелся, делались одна за другой две тугие закрутки, а концы, согнутые надвое, подсовывались под опояску, чтобы не допустить слабины. Только тогда и получался хороший увесистый сноп, который, куда его ни ставь, ни клади, не рассыплется, а сохранит свою форму и твердь.
Такие снопы оставались на жнивье в том месте, где их вязали. Дальше начиналась наша работа. Мальчишки и девчонки восьми - двенадцати лет подбирали эти снопы и складывали в кучки по десять штук. Следом шли две женщины и ставили бабки. Получался, как бы сейчас сказали, своеобразный конвейер: одни косили, другие вязали снопы, третьи собирали их в кучки, а четвертые ставили бабки.
Ставить бабки тоже надо уметь. Ведь в бабках дозревала рожь. Дозревали те колоски, которые не успели созреть на корню. Снопы в бабках хорошо проветривались, пропекались солнцем. А если, ненароком, случался дождь, они почти всегда оставались сухими.
Бабки ставили умелые и опытные в этом деле женщины.
Сперва из каждой кучки выбирался самый увесистый сноп и ставился комлем на землю. Потом вокруг него ставились еще восемь снопов, которые поменьше да потоньше. Получалось что-то похожее на ружейную пирамиду. И, напоследок, готовился десятый сноп - самый толстый. Этот сноп равномерно расщеплялся, превращаясь как бы в круговой веер. Им, как широкополой шляпой, покрывали остальные девять снопов. Иначе говоря, над снопами возводилась шатровая крыша, которая надежно защищала их от дождя.
В свое время раздельную уборку ржи комбайнами выдавали, как изобретение. Хотя крестьяне в России всегда применяли эту раздельную уборку. Рожь в бабках, как раз и есть тот случай раздельной уборки в лучшем виде.
Не прошло и недели, как все большое поле возле бабушкиного хутора сплошь уставили бабками. Они стояли так густо, как будто снопы сюда свезли с соседних полей. Люди радовались, что выдался на редкость богатый урожай. Оставалось убрать рожь с других полей и вывезти снопы на гумна да под навесы. До войны это делалось просто и быстро. Всех лошадей, какие были в колхозе, запрягали в телеги и отправляли на вывозку ржи. Сейчас от колхозного табуна осталась одна хромоногая кобыла, на которой далеко не уедешь, много не вывезешь. Женщины, оставшиеся без мужей, тоже плохое тягло. "Боюсь и до Рождества не справиться с вывозкой хлеба" - тужил дед Тимофей.
У него была одна надежда на бычков. На ставший потом знаменитым транспорт, который остроумно окрестили "Му-2" или "Рогатое тягло". Но бычков сначала требовалось приучить к упряжке. "Ни в один день, ни в два этого не сделаешь. Бывало молодую кобылицу либо жеребчика объезжали неделями, пока они не привыкали ходить в оглоблях. С бычками хлопот будет еще больше" - резонно говорил Тимофей Гаврилович. Да и сбруи для них годной нет. А рожь возить с полей надо без промедления. Получалась почти неразрешимая задачка "Придется на своем горбу таскать всей деревней. Может, до Покрова справимся. А если нет, остальное на саночках вывезем по первопутку" - предлагала бабушка. Но дед Тимофей знал, что так не получится. Он искал выход. Как всегда, помог случай.
* * *
Прошел Спас, приближалось Успенье пресвятой Богородицы. Конец августа, а с ним и конец лета. К этому сроку обычно управлялись с уборкой не только ржи, но и яровых хлебов. Управлялись легко. Потому что славилась деревня множеством мужиков. К тому же и разных машин прибавлялось с каждым годом. Теперь не осталось ни того, ни другого.
Как-то в обед бабушка заметила, что последние дни не видно немцев. "Не уж-то они тихо убрались восвояси. Навряд ли. Бабы вчерась судачили, что немец на Москву метит. Небось и эти туда поперли. А я только успела подладиться. Последнее время они не нахальничали. Что дам, тем и довольны" - вспоминала бабушка.
Я сразу смекнул, что надо бы проверить предположение бабушки. В тот же вечер мы с ребятами договорились об очередном набеге на немецкие свалки. По нашим прикидкам там должно остаться еще много всякой-всячины, что пригодится в хозяйстве.
Добравшись по натоптанной тропинке до знакомых мест, мы не нашли там ни палаток, ни немцев. Кое-где еще догорали угольки на костровищах и рядом валялись пустые консервные банки. Раньше немцы их никогда не разбрасывали. Видно очень уж торопились с отъездом.
А свалка осталась на своем месте. Только заполненная доверху. Вокруг нее все замусорено мелкими банками, клочьями бумаги, картофельными очистками, даже кусками засохшего немецкого хлеба в прозрачной обертке. Видно в последнее время немцы не блюли чистоту.
Как не знали мы, откуда они взялись, так не могли понять, куда исчезли. Первое, что пришло в голову, может наши близко. Немцы прознали об этом, вот и драпанули заблаговременно.
Бросив свалку, которая, как сказал Ванька Афоничев, никуда не денется, мы дружно побежали домой, чтобы сообщить новость.
Дома я застал деда Тимофея - нашего старосту. Он беседовал с мамой по делам уборки. Запыхавшись от бега, я, не медля, сообщил новость: немцы ушли. И, как потом выяснилось, невпопад упомянул про близкий приход наших. Правда, потом я сказал, что так все думают в нашей компании.
Но дед Тимофей тут же поправил. Он еще вчера знал об уходе немцев и сообщил, что они не думали отступать назад, а двинулись вперед. Что теперь мы в глубоком немецком тылу, а они пошли дальше на восток. "Ихний начальник грозился, что еще до зимы возьмут Москву и война закончится" - сказал дед. Но я не заметил радости у него на лице. Потом, набравшись смелости, спросил, что такое оказаться "в глубоком немецком тылу"?
-Если считать, что Германия теперь распростерлась до самой Москвы, то получилось, что мы где-то у них посередке; значит фронт под Москвой, а мы далеко от него, в самой глуби. Это и есть в глубоком тылу.
-А не врут немцы?
-Дал бы бог... - многозначительно закончил дед.
Я побежал рассказать обо всем услышанном ребятам. Главное, сообщить, что наших нет и не будет, а немцы скоро грозятся Москву взять. На что Ванька Афоничев сказал только два слова: "Кишка тонка...".
Назавтра , как договорились, пошли опять к немецкой свалке.
Как свернули направо, сразу пришлось остановиться в самом начале лесной дороги. В глаза бросились свежие следы копыт и сильно накатанная колея. По дороге совсем недавно проехано на лошадях. И не на одной подводе. Мишка Афоничев аж наклонился над следами и сказал, что телеги сильно груженые, их много и все на железном ходу.
-Откуда знаешь? - спросил Колька Иванов.
-Видишь, проехано ровно, как по линейке. Так только на железных осях можно. У телег на деревянном ходу колеса виляют туда-сюда и след у них змейкой. А тут прошли хорошие, справные телеги, - ответил Мишка, - теперь надо узнать, кто проехал и куда; может быть, какие-нибудь другие немцы появились.
Скоро мы узнали все.
Чуть подальше того места, где стояли немецкие палатки, мы увидели разноцветные шатры. В отличие от палаток, стоявших в ряд под прикрытием старых берез, шатры располагались на открытом месте и вкружок. Внутри получился как бы закрытый дворик. Там пылал костер, о чем-то шумно спорили цыганки и возились цыганята: от наших ровесников и до мелкоты, еле вышагивающей по траве и нагретому солнцем песку. У опушки леса стояли те самые добротные телеги с поднятыми вверх оглоблями. Рядом, ближе к реке, на небольшом лужку паслись стреноженные лошади.
К нам перекочевал цыганский табор. Он появился следом за немцами и угодил почти точно на их бывшее место.
Молодые цыганки в цветастых длиннополых платьях с оборками варили что-то в большом котле. Тут же шумел, готовый закипеть, ведерный самовар, сияющий хорошо начищенными боками.
Немного дальше, за шатрами, открывался красивый вид на излучину реки. Высокий песчаный берег, продырявленный множеством круглых отверстий, где гнездились стрижи, крутой стеной спускался к воде. А за голубой лентой реки, на другом низком берегу, - свежей отавой зеленели луга. Это было то самое место, где до войны на глубоком плесе любили купаться взрослые парни, все до одного ушедшие на войну.
Красивое место облюбовали цыгане для своего табора.
Как раньше подкрадывались к немцам, так теперь по кустам, в обход, мы пробирались к цыганам, стараясь остаться незамеченными. Спрятавшись в кустах недалеко от шатров, мы во все глаза смотрели на цыган, отмечая шепотом их излишнюю шумливость, пестроту и красочность нарядов, незнакомый язык. У меня вызвало удивление множество молодых мужиков, почему-то не ушедших на фронт. Казалось странным, что где-то рядом идет война, временами слышится канонада тяжелых орудий, глухо ухающих среди тиши летнего дня, и этот табор, - точно в таком же виде, как в довоенную пору.
Тогда никто не предполагал, что с этим странным народом нам придется бок-о-бок прожить до самой зимы.
Вернувшись вечером домой, я узнал, что в цыганском таборе уже успел побывать наш староста - дед Тимофей. Да не просто побывал, а сумел договориться с первым человеком в таборе, с главным цыганом, о помощи в уборке ржи. Дед сразу сообразил: коль у цыган много лошадей, то их надо употребить для всеобщей пользы: и для деревенских жильцов, оставшихся без тягла, и для цыган.
Договорились скоро и просто. Цыгане помогут вывезти хлеб с полей, а дед Тимофей обещал им за работу нагрузить целый воз зерна. И подсказал, что можно будет заехать на мельницу в Кушку, чтобы размолоть зерно на муку. Ее хватит цыганам да цыганятам на всю зиму.
"Ударили по рукам. На словах получалось все ладно да складно. Теперь бы дела пошли также гладко" - говорил маме дед Тимофей.
На следующий день вывозили рожь двумя подводами. К нашей поднабравшей сил кобыле прибавился цыганский конь по кличке Подрез. Он был так велик и могуч, что рядом стоявшая пожилая деревенская кобыла, казалась жеребенком.
Дед Тимофей подрядил нас в помощники к цыгану. Сначала мы его побаивались. Рост у цыгана был под стать его коню. Но особенно пугал его суровый вид и громадная, во всю грудь, черная борода. Потом мы к нему привыкли и даже подружились. Этот старый человек, пропахший табаком и лошадиным потом, оказался покладистым и добрым. Он и рассказал нам историю своего коня, которая объясняла его странную кличку.
Перед самой войной это был лучший жеребец производитель в одном из белорусских колхозов. Высокий гнедой красавец не знал устали ни в упряжке, ни под седлом. Впрочем, его не очень утруждали обычной лошадиной работой. У него было другое предназначение. Зато кормили жеребца отборным овсом и лучшим клевером. Он накопил столько сил, что выплескивал их через край самым невообразимым способом. Бывали случаи, когда он, в оглоблях, набрасывался на оказавшуюся рядом запряженную кобылу, крушил телегу, сбрую и все-таки умудрялся насытить свою похоть. В такие моменты он совсем не слушался вожжей, даже если потом кровоточил рот, разорванный удилами.
Председатель колхоза, которому надоели выходки буйного коня, приказал его кастрировать. Но и тут вышла оплошка. Жеребец разметал всех коновалов, порвал веревки, путы и с одним яйцом пропал на несколько дней. Потом вернулся, весь исхудавший да покалеченный. Так и остался жить. Тогда же дали ему кличку Подрез.
К тому времени началась война. Всех лошадей, как и мужиков, гнали на фронт. Бывшего жеребца, с еще не успевшей зажить раной, отбраковали. О случившемся узнали в цыганском таборе, который кочевал там последнее время. Цыгане пришли в деревню, окружили встреченного на улице председателя колхоза и вынудили его уступить коня за небольшую плату.
Белоруссия скоро оказалась под немцами. Фронт ушел на восток. Следом за ним, чуть отставая, двигался цыганский табор, промышляя на бедах войны, подбирая приблудный скот и все, что плохо лежало.
Только у нас цыгане взялись за полезную работу, как тогда говорили, за общественно полезный труд. Сами бы они никогда не решились на такое. "Трудоустроил" цыган наш староста дед Тимофей.
Скоро стали возить рожь сразу на нескольких подводах. Все малолетнее население деревни работало на погрузке снопов. Наша маленькая компания первой вышла на подмогу цыганам. Хорошо, что тут оказались братья Афоничевы, которые не первый раз возили рожь. Старик цыган, рассказавший занятную историю Подреза, как выяснилось, никогда не работал на поле. Он умел управлять лошадью, но не знал, как нагрузить телегу и как увязать воз, чтобы снопы не растерялись на ухабистом пути до гумна. До всего пришлось нам доходить самим да еще объяснять цыгану, чтобы он тоже потом мог это делать.
Переезжая от бабки к бабке, мы с двух сторон подавали снопы на телегу. Цыган правил лошадью и вместе с Ванькой Афоничевым укладывал их рядами. Один ряд макушками по краям, комлями к середине телеги, а другой наоборот. И так до тех пор, пока не набралось на высокий воз. Тут требовалось знать меру. И чтобы лошадь могла тянуть, не надрываясь, и чтобы воз не получился шатким из-за лишней высоты.
Первую телегу нагрузили не очень высоко. Для начала решили проверить, как пойдет дело. Тут самое главное хорошо увязать воз.
Когда был уложен последний ряд снопов, наверх подали заранее подготовленную длинную жердь с поперечной круговой канавкой на конце у комля. Жердь плотно уложили по середине воза, наклонив в переднюю сторону и на нее, точно в желобок, накинули тугую веревочную петлю, прикрепленную к передку телеги. Переднюю веревку подладили и укоротили так, чтобы "не давала слабины". Но коротить ее надо в меру. Иначе жердь станет торчком. А ее требуется туго опустить до снопов вдоль всего воза и еще раз прикрепить веревкой к задней "подушке" телеги. Если все сделать хорошо, то даже высокий воз должен легко преодолевать рытвины, не рискуя перевернуться и не теряя ни одного снопа.
Первую телегу грузили и увязывали с особым старанием, а цыган всю дорогу от поля и до гумна осторожно вел лошадь под уздцы. Мы гуськом шли за возом, с опаской поглядывая на гору снопов, качающихся из стороны в сторону. Потом скоро приноровились. И грузить да увязывать снопы стали быстрей, и лошадь по уже протоптанной колее шла веселее. Но самое интересное было то, что цыган дозволил нам по очереди забираться на верхотуру и править лошадью. Точным броском он подавал одному из нас, забравшемуся наверх, узкие ременные вожжи, приказывал обмотать их вокруг ладоней и все время крепко держать внатяжку. При этом никогда не забывал забротать лошадь, чтобы лучше чуяла удила.
Трудились мы с раннего утра и почти до сумерек. Домой я приходил в таком виде, что иногда поужинать не было сил.
В один вечер бабушка сообщила, что цыгане до холодов собираются откочевать куда-то в теплые края. Потому и торопятся. Это маме по секрету сообщил дед Тимофей. Когда я спросил у мамы, в чем же тут секрет, она не стала долго объяснять. Сказала то, что сама слышала от "нашего" цыгана при его разговоре со старостой. Потом мы подслушали другой разговор цыгана и все стало ясно. "Я за весь табор в ответе. Тут не перезимовать. Надо на юг двигаться. Но как бы не угодить туда, где воюют. Придется свою разведку заводить, - пошутил цыган, а потом серьезно закончил, - чтобы не напороться ни на немцев, ни на русские войска. Нам было б лучше, если б фронт ушел как можно дальше на восток". Вот, оказывается в чем секрет. За такие слова цыганам бы не поздоровилось, узнай их настроение кто-нибудь из наших начальников. Но, как выяснилось, не жаловали цыган и немцы. Тогда же старик сказал с печалью: "Раз пришлось повстречаться с немцами. Не дай Бог другого. Наш брат цыган у них не в чести. Вровень с евреями нас ставят. Так что лучше от них подальше держаться".
* * *
Лето уходило. Цыгане закончили свою работу. Дед Тимофей щедро их отблагодарил, завалив доверху телегу мешками с зерном первого обмолота. Да еще, сверх договоренности, увезли они воз овса для корма лошадей. Все остались довольны.
Из-за уборки не нашлось у нас времени сходить в лес за ягодами да грибами. Правда, баба Меланья - Мишки и Ваньки Афоничевых бабушка - утешала: "Переспели ягоды только на солнцепеке. На засенках они в самый аккурат. Даже черника еще не отошла".
Баба Меланья, которую все в деревне звали Малашкой, как никто другой, знала ягодные места в округе. Когда была помоложе, хаживала в лес далеко: вплоть до дедовского хутора Алешня и даже за деревню Обуховицы. Теперь она далеко ходить не могла. Жаловалась на больные ноги и на "прострел" в пояснице. Но лес она знала, как свой бывший хуторской надел. И нас обещала взять с собой за черникой. "Пойдем где поближе да посуше. Мне ноги никак нельзя промочить да застудить" - говорила баба Малашка.
Тогда ведь не знали резиновых сапог. В лес ходили в лаптях. Как попадалась на пути болотина, ее либо старались обходить краем, либо шли напрямик и весь день собирали ягоды с мокрыми замерзшими ногами. Мы обещали бабе Малашке не убегать далеко вперед и по возможности держаться сухих мест.
Через перелески и небольшие поляны по узкой, местами еле заметной тропинке, привела нас баба Малашка в густой сосновый бор. Солнце туда проникало только в небольшие прогалины между высокими деревьями и задерживалось ненадолго. Из соседнего болотца тянуло сыростью и прохладой. Попадались редкие ветки черничника, усыпанные ягодами. "На таких не наберешь. Надо идти дальше. Искать высокий сплошной черничник с крупными ягодами. По мелким мне собирать - сил нет и глаза не видят" - ворчала баба Малашка.
Крупные ягоды нашли не сразу. Но зато какие... На свободном от леса небольшом кочковатом болотце, высохшим так, что можно не опасаться за свои ноги, рос высокий, в пояс, черничник. Стебли его казались такими толстыми, что само растение напоминало настоящий кустарник. И все ветки этих черничных кустов были сплошь покрыты крупными спелыми ягодами. От ягод, густо облепивших черничник, кочки вокруг были не зелеными, а отливали синевой.
"Вот это другое дело! Тут собирать можно. Но место небольшое. Я тут выберу, как-нибудь выползаю на коленках, а вы, ребята, поглядите вокруг. Ищите прогалины в лесу. Раз тут много ягод, есть они и поблизости. Далеко только не уходите. Посвистывайте изредка, и я откликнусь. Как по две лучинки наберете, приходите сюда, - обедать будем, чем Бог послал" - после такого напутствия баба Малашка трижды перекрестилась и двумя руками стала собирать ягоды. Она не брала каждую отдельно, а как будто доила корову: сгребая с кустов переспелую чернику.
Мы тоже скоро нашли ягоды и собирали без передышки, пока баба Малашка не позвала к обеду. Усаживаясь рядом на валежину, каждый из нас вынимал свой узелок с перекуской. Кто запасся куском хлеба со свжепросоленным огурцом, кто чистил яичко, кто раскупоривал бутылку молока, вынимая с горлышка бумажную затычку.
Перекусив, мерили у кого больше ягод. Всех обогнала баба Малашка. Ей осталось добрать последнюю лучинку и будет полная корзинка.
Тогда ягоды из леса не носили ведрами. Не было такой моды. В лес ходили с корзинками: от маленьких в три лучинки, до больших - в пять. Что ни лучинка, то, примерно, литр. Набирали такую посудину и были довольны.
Когда у всех посуда наполнялась до верху, корзинки завязывали прихваченными с дому платками или чистыми полотняными тряпицами, ставили в заметное место, а сами прямо с кустов ели чернику.
-Ешьте до сыта. Черника пользительная ягода. Надо ею напитаться впрок, чтобы вперед на год хватило - учила нас баба Малашка.
-А какая от нее польза, - спросил я.
-Польза великая. Первым делом от живота. Закрепит, - ешь свежую чернику; не приведи Господь, пропоносит, - пей отвар из сушеных ягод. Все, как рукой снимет.
Наша бабушка Лукерья тоже лечила животы сушеной черникой. А мы больше любили свежую с молоком. Как только я приносил ее из леса, бабушка насыпала ягоды в большую глиняную миску, наливала туда молоко, чтобы смочить ягоды доверху, все перемешивала и мы с сестрами, вооружившись ложками, набрасывались на лакомую еду. Даже маленькая сестренка Ида, покрасив щеки в синий цвет, уплетала ягоды.
Но еще лучшим лакомством у нас считался черничный пирог. Бабушка пекла его из пресного ржаного теста. Если была под рукой мука из яровой ржи, то именно она в первую очередь шла на такую выпечку. Тесто раскатывалось тонко. Получалась почти прозрачная хрустящая корочка сверху и мягкая, пропитанная ягодным соком, снизу. Сахару в ягоды не добавляли. До войны мама приносила из магазина только кусковой, а в войну и долго после - вообще ничего сладкого не видели. Поэтому и варенья никакого у нас не варили. Но пирог с черникой тогда казался слаще сахара и сходил за настоящее лакомство.
Бабушка никогда не давала съесть все ягоды сразу. Хотя бы полкорзинки откладывала для сушки. Тут у бабушки был свой секрет, "своя метода". Она расстилала ягоды на противнях тонким слоем и выносила на улицу, чтобы завялить на солнце. Каждое утро я ставил чернику на плоскую крышу крыльца, а к вечеру заносил в избу. И так до того момента, пока весь ее сок не выдувало ветерком, а целебное добро оставалось в нетронутой шкурке. Только после завяливания ягод, они ставились на под остывшей русской печки, чтобы досушить для лучшей сохранности. Проверяла все сама бабушка. Потом она ссыпала ягоды в холщовый мешочек и убирала его куда-то в теплую печурку подальше от наших глаз. Она не давала никому притронуться к сушеным ягодам. "Не для баловства, а для дела припасено. От хворобы всякой. Вас же потом выхаживать придется. Не за себя, за вас радею" - предупреждала бабушка.
После черники у нас собирали малину. Раньше других мест она вызревала по краю Михалкина поля. Там, на открытых местах, попадались кусты зрелых ягод еще до Егитрии. Их обирали в первую очередь. Потом, ближе к осени, шли в лес на старые вырубки, где ягоды не осыпались до первых заморозков.
Тут-то и пригодились большие банки из-под консервов, найденные на немецкой мусорной свалке. Перезрелые ягоды исходили соком. В корзинки такие ягоды собирать нельзя. А в банках с полотняными тесемками вместо ручек, ягоды сохранялись целыми до самого дома.
Иногда на затененных непроходимых кустах в глухих зарослях осины попадались спелые ягоды белого цвета. Почему-то они особенно нравились. Такую малину собирали всю до последней ягодки. Даже птицам ничего не оставалось.
Собранную малину дома сортировали на две части. Самые крепкие здоровые ягоды расстилали на теплом поду русской печки для просушки. Эти ягоды бабушка берегла до зимы, и они употреблялись, как главное лекарство от простуды. Готовился отвар в чистом виде либо с разными целебными травами. До войны, когда еще водились пчелы, в отвар добавлялся мед.
Остальные ягоды вместе с выступившим сладким соком бабушка разбавляла холодным молоком и торопилась сразу скормить нам в свежем виде. Она частенько приговаривала: "Всем хороша сладкая ягода малина. А дух от нее какой! Хоть маленько принеси, на всю избу благовоние. Но вот беда, - червяки сильно любят эту ягоду. Как ни перебирай, все равно всех не выберешь. Одна утеха, как говорили раньше: не страшен червяк, которого мы едим, страшен тот, который нас ест". Все-таки бабушка старалась и хорошо перебрать ягоды, и скорее скормить нам, "пока их червь не съел".
Следом за малиной шла брусника. Собирали ее на старых делянках по кочкам и вокруг замшелых пней. Если случался на эту ягоду урожайный год, то в деревне только и было разговоров: "Ягод - красным красно, да какие все крупные! Бери - не хочу!". И, однако ж, ведрами бруснику не брали. За ней ходили с теми же корзиночками на четыре - пять литров. Ходили не один раз. Но редко в каком доме набиралось этой ягоды больше ведерного ушатика.
Бруснику никто не считал за каждодневную еду. Из нее делали морс, который пили на случай жара или еще какой хворобы.
Иногда варили брусничный кисель. Но это до войны, когда был сахар. Как-то один раз бабушка пробовала приготовить брусничный кисель на отваре из сахарной свеклы. Нам такой кисель не понравился. Сладость чувствовалась, но еще больше отдавало запахом свеклы. Кисель съели, но больше просили бабушку не переводить зря ягоды.
Принесенную из леса бруснику чистили, прокатывая ягоды по наклонной столешнице. Мусор оставался, а ягоды скатывались в подставленную посуду. Особенно хорошим для такого дела оказался старинный столик красного дерева, покрытый уже прохудившимся местами зеленым сукном. Столик этот остался еще от деда Ивана. За ним долго молодежь играла в карты во время посиделок на бабушкином хуторе. Картежники местами продырявили сукно в азарте, а местами его, как говорила бабушка, побила моль. Но для очистки ягод прорехи оказались к месту. Там особенно хорошо задерживались даже крупные мусорины.
Очищенную бруснику заготавливали впрок одним из двух способов: либо мочили, заливая колодезной водой, либо парили на вольном духу в русской печке. В том и в другом случае ягоды потом складывали в маленький бочонок, накрывали деревянным донышком и ставили под гнет где-нибудь на холодке. Зимой они промерзали, но оставался настоящий вкус свежей брусники. Иногда ее ели с толокном. Бабушка говорила, что это очень сытная еда. А нам она казалась просто вкусной.
Напоследок, перед заморозками, в лесу собирали клюкву. До войны мы ее находили на мелких болотинах недалеко от дома. Потом, когда подросли, стали ходить на Большой мох за деревню Обуховицы. То болото казалось бескрайним. Говорили, что оно тянется на десятки верст до самого Холма. Мы ходили по ближним мхам, где открытые места перемежались с заросшими худосочным сосняком. Там, среди осоки, попадались кочки, сплошь усыпанные крупными, как вишни, ягодами. Иногда их собирали уже после первых заморозков, когда тонкий лед, как битое стекло, хрустел под ногами. Промокшие ноги мерзли, но приходилось терпеть. Потому что такая чуть подмороженная клюква считалась самой наилучшей. Ее ели горстями, наслаждаясь приятной кисло-сладостью, и не опасаясь набить оскомину.
Хранили клюкву в корзинках. Зимой приносила бабушка ягоды-ледышки и варила из них кислый морс, которым поила нас "от простуды и от живота".
Все ягоды собирали у нас понемножку и употребляли лишь при разных хворях. После войны в деревне появились заготовители из района. За ягоды стали платить деньги. Тогда ринулся в лес весь деревенский люд. Бруснику с клюквой собирать стали ведрами и сразу сдавали. В первые послевоенные годы это был единственный способ "заработать копейку". За ягодами шли в разгар уборочной кампании. Шли, не глядя на угрозы председателя всех прогульщиков посадить в тюрьму. Но председатель скоро отходил. Менял гнев на милость. Жалел своих людей председатель. Зато его потом власти не пожалели. Но это отдельная история.
* * *
Приближалась осень. Пожухли цветы в палисадниках. Вода в реке парила по утрам. Прибрежные луговины все чаще стало застилать сизым туманом. Запасливые хозяйки там успели уже скосить отаву и поставить небольшие стожки хорошего "мелкого" сена, особенно любимого телятами и овцами.
Озимые хлеба убраны с полей. На бычках, с трудом приученных ходить в оглоблях, вывозили последние бабки яровых. На гумнах ночами дымили риги, подсушивая снопы, а целыми днями шла молотьба.
Молотили вручную, цепами: втроем, вчетвером, а то и впятером. До войны это была мужская работа. Женщины только расстилали по полу гумна высушенные в риге снопы, предварительно развязав их. Теперь, за неимением мужиков все делали женщины.
Когда молотили втроем, на всю деревню слышалось: тук тук-тук, тук-тук- тук, тук-тук- тук; если вчетвером - тук-тук - тук-тук, тук-тук - тук-тук, тук-тук - тук-тук; а когда впятером - тук-тук - тук - тук-тук, тук-тук - тук - тук-тук, тук-тук - тук - тук-тук. Следом за гулким курлыканьем журавлей, улетавших в теплые края, раздавались звуки молотьбы, которые не утихали все предзимье. В тот год эта характерная музыка осени не умолкала до самой зимы.
Обычно в такую пору, когда зеленые луга становятся седыми от инея, когда снег еще не выпал, а лужи по утрам уже покрываются узорчатым ледком, для крестьян наступает время передышки. Полевые работы позади, запасен на зиму корм для скота, а сам скот поставлен в хлева на зимовку. В это время чесали, а потом пряли шерсть и лен. Вязали на зиму шерстяные варежки и носки. В некоторых избах торопились поставить кросна, чтобы успеть за зиму из припасенной пряжи выткать холсты, шерстяные и полушерстяные ткани. Так повелось испокон веку.
Но в тот первый военный год, когда деревня наполовину опустела, оставшись без мужиков, все побочные дела и передышку пришлось отложить. Гумна и навесы, забитые под крышу снопами ржи, других злаков, - требовали рабочих рук. А руки-то остались только женские да детские. Такими руками горы не свернешь. Но по гумнам лежали именно горы снопов ржи, ячменя, овса. Все требовалось пересушить, обмолотить, провеять и раздать людям. У многих уже было нечего скрести по сусекам. А тут такое богатство... Дед Тимофей говорил, что этим хлебом можно весь район прокормить. Но надо торопиться с обмолотом, пока все добро не съели мыши.
-Как дружно справились с уборкой урожая, так теперь надо миром обмолотить зерновые. Придется всех ребятишек гнать по гумнам, чтобы помогали сушить снопы, расстилать, а потом веять зерно. Для ребят это посильная работа. А ты, Евгения Ивановна, приводи в порядок свою бухгалтерию. Чтобы ни одно зернышко не прошло мимо тебя. Хотя сейчас все знают, что весь урожай наш. Воровать у себя вроде бы нет резона. Но ты все-таки приглядывай хорошенько и ухо держи востро, - наставлял маму наш староста Тимофей Гаврилович.
-Я то пригляжу и все учту. Хорошо, что десятиричные весы в порядке. Можно сразу по четыре-пять мешков взвешивать. Но вот, Гаврилыч, какое дело. Бабы жалуются, что хлеб кончился либо доедают последние крохи. В амбаре уже достаточно накопилось чистого зерна, чтобы всем выдать авансом хотя бы по мешку на каждую семью, - сообщила мама.
-Верно говоришь, Ивановна. Надо объявить людям, завтра же запрячь быков, и развезти хлеб по домам. Быки успели отдохнуть и за день можно управиться. Такая тяжелая работа впереди, а люди при хлебе да без хлеба. Завтра же с утра распоряжусь, - твердым начальническим голосом заявил дед Тимофей.
С раннего утра и до сумерек каждый день молотили рожь. Люди менялись, а молотьба не прекращалась ни на минуту. Молотили женщины. Им разве выдюжить такую работу с зари до зари. Пришлось работать по очереди: одни до обеда, другие после. К концу каждого дня сгребали после молотьбы большие вороха сорного зерна. Его сразу перелопачивали на сквозняке, отделяя легкую часть мякины. А со следующего утра в работу впрягалась наша малолетняя братия. Начерно очищенное на ветру, зерно еще пропускали через ручную веялку. Засыпали туда сорное зерно взрослые, а на нашу долю выпадала самая тяжелая и пыльная работа: вращать длинную рукоятку маховика. Крутили ее по двое. Часто менялись. И все равно поначалу казалось так тяжело, что даже кружилась голова. Ведь крутить надо было быстро, - только тогда зерно хорошо отделялось от сора. А силенок не хватало. Иногда за рукоятку брались по трое. От полного обессиливания спасались только тем, что часто меняли один другого.
Чистое зерно ссыпали в мешки и, после взвешивания, отвозили на бывший колхозный склад. Скоро его закрома заполнились доверху. Такого никогда не случалось в нашем колхозе. Обычно все зерно, сразу после обмолота шло в "закрома родины". Даже на семена не всегда удавалось оставить. Выгребали начисто, а потом в распутицу семена завозили из района.
Дед Тимофей и сейчас тужил, что остаются в зиму пустующие поля. Сеять не стали, опасаясь, что сюда сдвинется фронт.
"Первый раз в жизни встречаю осень без зеленей. Даже зайцам будет нечего погрызть зимой. А нам, раз не посеяли, и жать будет нечего. Эту зиму переживем, а дальше всех ждет голодуха - мрачно предрекал дед, а потом успокаивал, прежде всего себя, надеждой - придется весной яровыми наверстывать".
Не знал дед, какие перемены всех ждут к весне. Не мог он знать, что война затянется надолго и что еще на годы останутся не сеянными наши поля.
А пока спешили обмолотить собранную рожь. Ее оказалось так много, что пришлось и дальше мешками возить по домам. До войны не давали больше двухсот-трехсот граммов на трудодень. Трое моих родственников, не зарабатывали в колхозе за год больше двух-трех мешков низкосортного зерна. А теперь его столько наросло, что даже развезти по домам оказалось не простой задачкой. За все колхозные времена не получили люди по трудодням столько, сколько в военное лето сорок первого года. У нас тетя Дуня натаскала в сени столько мешков с рожью, что получился целый большой штабель. Думали, надолго хватит хлеба себе и скотине останется. Многие так думали. Но у нас дома так не вышло.
* * *
До поздней осени сорок первого года деревня жила без мужиков. Они стали появляться в предзимье: по одному, по два; в разное время и с разных мест. На первых порах их звали окруженцами. Откуда они брались, никто не знал. В деревню входили с разных концов: всегда тихо, настороженно, стараясь остаться незамеченными. Кто в сильно поношенном красноармейском обмундировании, кто в гражданском лохмотье. От ботинок с обмотками на ногах остались целыми одни обмотки. Грязные, завшивевшие, эти люди больше походили на бродяг, чем на недавних воинов. Судя по всему, в деревню они заходили с опаской, стараясь держаться подальше от людных мест и дворов с собаками, которые встречали незнакомцев злобным лаем.
Потом стало известно, что иные из окруженцев, прежде чем зайти в какой-нибудь дом на краю деревни, лесочком да огородами крались по околице, приглядываясь, нет ли какой опасности. Войдя в неприметную избу, первым делом спрашивали, нет ли тут немцев. Немного оглядевшись, интересовались, не слышно ли чего про партизан. Дальше стало ясно, что они одинаково боятся тех и других. Поэтому они долго старались не появляться на улице, а прятались в домах, где их приютили.
Пристанище окруженцы чаще всего находили в домах, где жили одинокие молодые женщины. Эти солдатки, все ставшие потом вдовами, пожалели грязных оборванцев, попавших в окружение, но сумевших лесами да болотами уйти от немецкого плена. Обессилев и страдая от ранних осенних холодов, бывшие красноармейцы спешили укрыться в деревнях, встретившихся на пути. И находили они приют у истосковавшихся по мужикам деревенских женщин, которым трудно жилось в одиночестве. Наступала зима. И дров надо заготовить, и рамы поправить, и крышу залатать. Все это мужицких рук дело. Потому-то так легко и устраивались эти пришлые мужики на долгое ли короткое житье в деревне. Скоро их стали называть примаками, - принятыми в дом на житье. Говорили, к примеру, Грицко, - Манькин примака, а Петро, - Танькин. Только под такими именами-кличками их и знали. Никаких документов никто не спрашивал; да и не было их у большинства.
Принявшие окруженцев женщины постепенно их отмыли, приодели. Через две-три недели примаки освоились и, почуяв себя в безопасности, стали появляться на посиделках.
По говору было похоже, что родом эти мужики в основном с Украины либо из Белоруссии. Но у нас их всех причислили к хохлам.
Любой новый человек в деревне привлекал внимание. Особенно со стороны нашей ребячьей компании. Многие из нас побаивались незнакомцев. Особенно после того, как Колька Иванов увидел у одного из них ствол немецкого автомата, выглянувший из-под нечаянно распахнувшейся полы полушубка. А я заметил, как во дворе соседнего дома, другой окруженец ловко заправлял винтовочные патроны в круглый пулеметный диск, похожий на большую чугунную сковороду. Тогда мы смекнули, что эти люди вооружены и старались держаться от них подальше. "Они это припасли супротив немцев" - сказал твердо Ванька Афоничев. Мы все с ним согласились. Ведь война не кончилась и недавние красноармейцы еще могут повоевать.. Так думали мы. Но ошиблись.
Окруженцев приметил дед Тимофей. В один из вечеров он, как бы невзначай зашел на огонек в просторную избу Зайчиковых, где собиралась молодежь. Присел на край скамейки рядом с пришлыми мужиками, которые успели осмотреться и теперь тоже не чурались деревенских посиделок. Из своих-то парней никого не осталось. Одна мелкота. Поэтому молодые мужики, неважно как оказавшиеся в деревне, сразу пошли нарасхват. Они и плясали с девками лихо, и в вальсе могли любую закружить чуть не до обморока. Их "суженые" смотрели косо на такие вольности "своих" мужиков, но терпели. Понимали, что в деревне долго и мужского духа не было. А как появились молодые, свеженькие, отмытые да принаряженные парни, тут девки не упустили случая. Но молодки не очень расстраивались. Они знали, что придут домой их хорошо приголубленные мужики, уже привыкшие к чистой избе да мягкой перине.
Наплясавшись вдоволь, они завели с дедом разговор "про войну". Начал, конечно, сам дед Тимофей. Он задавал ничего не значащие вопросы, а подвыпившие мужики, не почуяв подвоха, сразу разоткровенничались. Они неторопливо поведали деду обо всех своих мытарствах по лесам да болотам. Рассказали о погибших товарищах, которых даже не удалось по христиански захоронить; про "море крови", которой обильно смочена наша земля; про "горы трупов", виденных своими глазами. У линии фронта они не раз натыкались на немцев, а когда отошли вглубь занятой ими территории, чуть не лоб в лоб встретились с партизанами. Все эти встречи могли очень плохо кончиться. Их пощадил всевышний. Отделались легкими ранениями да контузиями. Мужики говорили, что им повезло; что много раз они шли на явную гибель, но всегда выручал какой-то счастливый случай. Да еще добрые люди. Зализывая раны, они скитались по лесам больше месяца. Кормились ягодами, грибами, картошкой с чужих огородов да скудными кусочками хлеба, которые подавали в редких маленьких деревеньках, если они решались туда заходить. Сперва метили перебраться через линию фронта к своим. Потом узнали, что таких там не жалуют. Получалось очень плохо.
-Хоть попадись к немцам, хоть к своим, - везде хана. Когда узнали, что тут у вас нет ни тех, ни других, - решили остановиться. Нам надо держаться подальше от всякой власти", - разоткровенничался один из окруженцев-примаков.
-Это вам только кажется, что власти нет. Она есть. Вот я тут, всегда на посту. Старостой назначен. Хоть приставлен немцем, а служу своим людям. Кроме меня, еще изредка наезжают сюда полицаи. Свои мужики. Выпить сильно любят. Держу наготове четвертную самогонки. Опорожнят и уедут дальше. Пока вреда от них не было. Проверяют, не появился ли кто чужой в деревне, - объяснил дед Тимофей.
-И что ты теперь полицаям про нас скажешь?
-Посмотрю на ваше поведение. Будете молодцами, переживете зиму, как у Бога за дверьми.
-А чего с нас требуется?
-Работать надо. Вы же видели, в деревне одни бабы да ребятишки малые. А хлеба, не молоченного, еще горы лежат. Подсобите с молотьбой. Свою долю зерна получите, и доброе дело для остальных селян сотворите. А я вас не выдам. Только в деле себя покажите. Чтобы никто из деревенских людей не осудил меня за покровительство. Чтобы все знали - стоящие мужики пришли к нам; не дармоеды да лоботрясы.
-А когда и куда выходить на работу?
-Выходить прямо завтра с утра. Работа известная - молотьба. Я вашим бабам дам наряд, они и вам покажут, что да где, - по старой колхозной привычке распорядился Тимофей Гаврилович.
Мужики не противились. Все обещали придти.
* * *
На улице стало по-зимнему студено. После Михайлова дня на реке появились забереги, а потом скоро стал лед. Снег выпадал не единожды на талую землю, но долго не лежал, а только добавлял грязи на дорогах.
Дни пошли хмурые, пасмурные. Серое утро, не успеешь оглянуться, сменялось сумерками, а потом длинными темными ночами.
Еще по весне я закончил второй класс. Готовился пойти в третий. Мама заранее купила все учебники. Но они лежали без дела. Первый раз этой осенью никто у нас не пошел в школу. Даже бабушка заметила, что не припомнит случая, чтобы первого сентября ребятишки остались дома "и потом всю зиму маялись от безделья".
В это время, поздней осенью сорок первого года, война дала о себе знать самым, казалось, странным образом. Вечерами перестали светиться окна в домах. Не во всех, но во многих. Кончился, либо был на исходе, керосин. Бабушка все чаще чистила картошку перед открытой дверцей буржуйки, которую топили на ночь, чтобы не выстудить избу. Лампу, если и зажигали, то без стекла и не надолго: пользовались коптилкой. А у меня, как зуд в теле, возникло любопытство к запасенным учебникам для третьего класса. Днями с ребятами катались на самодельных коньках по льду замерзших луж. А вечерами каждый раз приходилось упрашивать маму, чтобы зажгла лампу. Раньше она это делала без всяких просьб. Сперва долго чистила газетами стекло, заправляла семилинейную лампу керосином, ставила на стол, зажигала фитиль и, прибавив свету, устраивалась со своими бумагами. Рядом присаживался я с книжками и тетрадями, чтобы сделать уроки и почитать заодно что-нибудь интересное. Теперь керосину заливалось в лампу только, чтобы фитиль смочить. И то он, как говорят, таял на глазах. Стекло бабушка убрала на дальнюю полку. А мама прикручивала фитиль так, чтобы только-только различать буквы. Про "порченые глаза" тогда никто не думал. Видно с той поры и повелись в нашем семействе очкарики. Хотя бабушка до самой смерти обходилась без очков и легко вдевала нитку в иголку.
Читал я до тех пор, пока либо лампа не начинала сильно коптить, либо ее не гасила мама со словами: "Оставь хоть немного назавтра. Керосину - последняя бутылка. Скоро придется впотьмах сидеть". Но не зря говорят, что голь на выдумки хитра. Скоро в домах побогаче, где сберегли еще довоенное сало, научились делать сальные свечи, а в бедных избах, - нашли завалявшиеся на чердаках светцы и стали жечь лучину.
На гумнах, у колодцев и в других местах, где собирался народ, разговор шел не только о керосине.
Кончились спички. Но рачительные хозяйки уже давно приспособились хранить в пазухах русской печки тлеющие до утра угли. По утрам от этих жарких угольков, с помощью лучины да бересты, раздували огонь: зажигали коптилку и дрова в топке. Бывало, что угольки гасли, не дожив до утра. Тогда ходили от дома к дому и брали их там, где сумели сберечь огонь. Ванька Акулинин (так звали его в деревне), слывший на всю округу умельцем, навострился из набранных на немецкой свалке небольших консервных банок делать приспособления для переноски горячих углей. Он большим гвоздем дырявил банку со стороны донышка и с боков, приделывал к ней проволочную дужку, привязывал к дужке тонкую веревку и "прибор" готов.
У тетки Акулины не было коровы, поэтому рассчитывались с Ванькой молоком либо простоквашей. Иногда ему по бедности давали что-нибудь из одежек мужиков, ушедших на войну.
Как сейчас бы сказали, спрос на продукцию Ваньки превышал предложение. Ему пришлось разгребать снег, перелопачивать содержимое немецкой свалки, выискивая там нужные всем банки. Банки находились, и Ванька был доволен: людям добро делал да еще себе добывал кое-что на пропитание.
Он сам все это придумал и других учил, как надо пользоваться. Наука оказалась совсем простой. В банку до половины накладывались некрупные холодные угли, а потом туда добавлялось несколько горящих. По пути домой, размахивая "прибором", как кадилом, раздувались все угли, и банка даже краснела от жара. От такого огнива не составляло труда растопить печку, зажечь свечу либо лампу-коптилку.
Получалось, что люди постепенно приспособились жить без керосина и спичек. Плохо проводить долгие зимние вечера почти в потемках; неудобно ранним утром беспокоить соседей в поисках огонька. Однако все это удалось превозмочь. Без этих, казалось незаменимых предметов, научились обходиться.
Но одна беда, принесенная войной, оказалась непреодолимой. В большинстве домов нашей и соседних деревень кончилась либо была на исходе соль. А у кого еще остались запасы из разграбленного магазина, те даже сам этот факт держали втайне. Большинство в первую очередь хватало из магазина все, что послаще. Только старички, пережившие гражданскую, знали истинную цену соли и запасались перво-наперво ею. Только они сообразили, что в деревне не один год можно кормиться своей едой, можно обходиться без магазина. Одна соль не росла на огороде, а без нее, как оказалось, дня не прожить.
Когда мама стала сетовать, что соль на исходе, я вспомнил про вороха ее, валявшиеся на полу разграбленного магазина; про кучки в сенях, растоптанные многими ногами и смешанные с грязью.
Не сказав никому ни слова, я взял мешок, веник-голик и пошел в бывший магазин. Время шло к вечеру. На улице падал мокрый снег и дул пронизывающий холодный ветер. В бывшем магазине стоял полумрак. Немножко привыкнув к сумеркам, я первым делом заглянул в помещение склада. Именно там мне запомнилось больше всего просыпанной второпях соли. Присмотревшись, я скоро обнаружил, что пол чисто выметен. Кто-то здесь уже побывал; кто-то опередил меня. Сильно расстроившись, я уже хотел идти домой. Но вспомнил еще коридор и рядом чуланчик, где тоже на полу валялась высыпавшаяся из мешков соль. Я обратил на нее внимание, когда еще летом обшаривал помещения только что разграбленного магазина. В коридоре и, особенно, в чуланчике, стало совсем темно. Но под ногами что-то скрипело, как будто на полу лежал снег. Но это была соль. Я стал ползком, наощуппь проверять каждую половицу. И сразу понял, что пришел сюда не зря. Соль лежала на полу тонким слоем, а в некоторых местах ее можно было собирать горстями. Ползая на коленках, я сметал соль веником в кучки, а потом сгребал их на кусок фанеры, и сыпал соль вместе с песком и прочей грязью в мешок. Я начисто вымел пол в коридоре и чулане. Не только соль, но и весь мусор собрал до последней песчинки. Получилось много этой мусорной соли. Почти четверть мешка. Я не смог его поднять, и пришлось до дома тащить волоком. Зато с какой гордостью объявил бабушке, что теперь мы будем с солью. Правда, назавтра бабушка мне сообщила, что в мешке больше грязи, чем соли. И еще сказала, что ей теперь надо соображать, как отделить соль от грязи. Бабушка вспомнила свои молодые годы. То ли в революцию, то ли сразу после, тоже не было соли. "Из города привозили какую-то каменную, в больших кусках. Но она была не белой, а серой. Даже с чернявинами. Тогда ее заливали горячим кипятком, всю растворяли в воде, сливали раствор через два слоя марли, потом его кипятили, снова пропускали через марлю и так несколько раз. Потом раствор выпаривали до тех пор, пока не загустеет, и сливали в глиняную корчагу. Оттуда и брали густошь ложками, чтобы картошку посолить либо суп. Коли другой не было, обходились и такой, грязноватой" - сообщила бабушка. Таким же способом она несколько дней "чистила" и ту соль, какую я собрал, подметая полы в коридоре бывшего магазина. Но ее все равно не хватило даже до Рождества.
Никто не знал тогда - поздней осенью сорок первого года, что скоро за щепотку соли в каждом доме будут готовы отдать пуд зерна; никто не мог представить, что нехватка соли станет причиной гибели многих людей.
А вот без сахара обходились. Его-то и до войны вволю ели не в каждом доме. Точнее сказать, сахар сосем не ели. С ним пили чай и только вприкуску. Чаем внакладку меня поили только у тети Даши. Такой чай любили учителя - дядя Андрей со своей молодой женой Шурой. А сама тетя Даша пила чай вприкуску. Как только учителя возвращались из школы, тетя Даша подавала им заранее приготовленный обед. Перед обедом они пили холодный квас из погреба, а чай пили не сразу, ближе к вечеру. Но пили каждый день.
У нас же дома чай пили только по субботам после бани. Поэтому и сахару требовалось совсем мало. Иногда мама, вместо сахара, приносила из магазина конфеты-подушечки с кислой начинкой. Они медленно таяли во рту, и бабушка считала, что пить чай с конфетами экономнее, чем с сахаром. А мне конфеты нравились и без чая. Кода я об этом сообщил за столом, бабушка рассказала притчу-быль.
Якобы в соседней деревне жил один богатый, но очень жадный мужик. Говорили, что чай у них пьют чуть не вприглядку. И жил в той же деревне еще один мужик-шутник, известный своими чудачествами. Этот шутник решил проучить жадного. Он знал, в какое время пьют чай в богатом доме. Знал он и то, что любого, подстатившего к обеду или чаю, принято потчевать "чем Бог послал". Как сейчас бы сказали, признаком хорошего тона считалось на приглашение отвечать примерно такими словами: "Спасибо, я сыт. Бог напитал, никто не видал". Было принято садиться за стол только после третьего приглашения. А его редко кто мог дождаться. Все это смекнул мужик-шутник и, направляясь в богатый дом, решил не ждать даже второго приглашения. Так и сделал. Хозяйка поставила перед ним чашку чая, а чудаковатый гость отодвинул ее в сторону, и спокойно сказал: "Я не буду чай пить, а буду сахар есть". После этих слов, гость взял большой кусок сахару и стал с хрустом его поедать. Хозяин от такого зрелища чуть не подпрыгнул во гневе, но сдержался и не сказал ни слова. Странный гость имел хорошие зубы и, схрумкав один кусок, взялся за второй. Этого хозяин вынести не мог, но не мог он и выгнать непрошеного гостя. Ушел сам. Оторопелая хозяйка стояла у стола, не зная как быть. Тогда гость-шутник сообразил, что дело сделано, богатый мужик наказан и теперь, скорее всего, не будет жадничать. Гость ушел, поблагодарив хозяйку "за хлеб-соль".
Но богатый хозяин жадничать не перестал. Он перестал ставить на стол сахарницу с сахаром. Все его домочадцы с тех пор пили чай внакладку.
Похожая "сладкая" история произошла со мной в родной деревне Понизовье. Много лет спустя, уже студентом, я приехал домой на каникулы. Никого из родственников, кроме крестной тети Оли, там у нас не было. Встретила она меня радушно. А когда после бани сели за стол пить чай, то я по старой деревенской привычке стал брать один за другим кусочки мелко колотого сахара, хотя рядом с сахарницей стояла большая деревянная миска только что вынутого из ульев меда. В отличие от жадного мужика, она прямо мне сказала: "Меду ешь от пуза, а сахар прибереги. Баба Малашка только его обожает к чаю". Моя крестная, наверное, догадывалась, что мед во много раз дороже сахара, но, коль он свой, не купленный, то вроде и ценить такой продукт нечего. Сколько ни съешь, пчелы еще принесут и все бесплатно.
Я с того случая хорошо понял резон тети Оли, и все каникулы больше не притрагивался к сахару. Зато мед ел каждый день.
В годы войны мы не видели ни сахару, ни меду. Пришлось отвыкать от магазинных сладостей. Бабушка изредка парила в русской печке большой чугун красной свеклы вместе с брюквой. Тогда нам казалась эта еда слаще сахара. Но с такой свеклой чаю не попьешь. Для чая бабушка берегла немного сахарной свеклы. Хоть росла она у нас неважно, но все , что удавалось выкопать осенью, бабушка берегла для чая. Эту свеклу она сперва долго парила в печке почти без воды, а потом, нарезав тонкими дольками, вялила на поостывшем поду. С этими сладкими дольками и пили мы после бани душистый травяной чай.
По моим ощущениям, из пропавших в войну многих привычных продуктов и других, казалось бы, необходимых предметов, легче всего обходились без сахара. Отчасти, наверное, потому, что и до войны мы не были избалованы сладостями. Я до сих пор могу пить чай совсем без сахара, но не могу переслащенный. Видимо равнодушие к сладостям тянется из того далекого военного детства.
* * *
Даже после ухода в армию мужиков, в наполовину опустошенной деревне, осталось много молодежи: в основном девушек самого активного озорного возраста. Они перед войной заполняли гульбища, а 22 июня 1941 года заливались слезами, провожая своих парней на фронт.
Еще до войны в предзимье и зимнюю пору, эти девушки проводили долгие вечера на посиделках. Каждая приходила со своим рукоделием: кто с прялкой, кто с вышивкой, кто с шитьем, кто с вязаньем. Приходили на посиделки и мужики. Плели лапти, чинили сапоги либо валенки, строгали ложки из мягкой податливой липы, распаренной в бане.
На посиделках успевали и поработать с пользой, и повеселиться всласть.
Особенно многолюдными, хотя и чисто женскими стали посиделки в ту пору, когда у нас правил дед Тимофей. Правил хорошо, как бы сейчас сказали, либерально. К работе не принуждал, но все работали исправно. Посиделкам особенно не потакал, но и не перечил. Хотя не раз говорил, что без разрешения немецких властей, любые сборища строго запрещены. Дед и сам иногда любил заглянуть на огонек, чтобы "развеять тоску-печаль".
Поработали хорошо. Потому что не на барина, и не на советскую власть, а на себя. Страда закончилась. Хлеба в каждом доме запасено столько, сколько и не снилось при советской власти. Теперь и отдохнуть можно. Отвлечься от горестных мыслей. Вот и тянулись люди вечерами друг к другу, старались держаться покучней.
С наступлением сумерек, когда убран скот на дворе, заготовлены и наложены для просушки дрова в печку, принесена вода из колодца, люди, наспех поужинав, торопились в просторную избу Лельки Зайчиковой. Вообще-то ее настоящее имя - Ольга. Но звали все в деревне Лелькой, и она к такому имени-прозвищу привыкла. Шли по одному и небольшими стайками. Иногда даже целыми семьями. Дома без керосина темно, коптить лучиной хлопотно, а с наступлением сумерек ложиться спать - нет охоты. И все шли к тетке Лельке.
Шли молодухи, оставшиеся без мужей; совсем юные девчата и ребята-подростки; шли пожилые женщины и старухи. Частенько у порога набиралась толпа ребятишек - моих ровесников, а то и совсем малышей.
Женщины приходили обычно с рукоделием; старушки, - просто так поглазеть на молодежь, послушать, о чем в деревне говорят да судят.
Всем было хорошо у тетки Лельки.
Сама хозяйка заблаговременно устраивалась на теплой лежанке, подстелив овчинный полушубок. Но не лежала в полудреме, а во все глаза глядела за разношерстным людом, в очередной раз заполнившим избу. Она смотрела за порядком. То подтрунит над неуклюжим ухажером, то приободрит другого, начавшего "клевать носом", то строго одернет слишком расшалившегося третьего.
В большой избе Зайчиковых у многих были свои постоянные места. На лавках вдоль стен усаживались женщины с прялками; ближе к столу, а значит к свету, садились девушки с вязаньем и вышивками; у печки, на чурбаках вокруг табуретки с самодельной сальной свечкой, похожей на лампадку, пристраивались старики.
Начинали собираться с наступлением сумерек. Но десятилинейную лампу под потолком зажигали тогда, когда заполненная изба уже гудела от народа.
Зажигала лампу сама хозяйка. Перед этим она еще на свету заправляла ее керосином и серой тряпицей долго аккуратно чистила стекло. Это стекло было чуть не единственным на всю деревню. Потому его и берегли, как главную ценность.
Первое время лампу заправляли керосином по очереди. Но ближе к зиме у всех керосин кончился. В большинстве изб вечерами жгли лучину. Собирались тем же способом освещаться и на посиделках. В один из вечеров, когда не принесли очередную бутылку с керосином, тетка Лелька заявила: "Я уже достала с подволоки завалящий светец, а Ваське велела заготовить и распарить в бане несколько гладких сосновых чурбанов на лучину. Плясать и при лучине можно, а вот на счет рукоделья, - не знаю... Тут сами решайте".
Решили скоро. Нашей деревне в этом отношении повезло. У знаменитой Рюшки-трактористки осталось почти полбочки керосина. Трактор угнали в МТС перед самым приходом немцев, а про керосин впопыхах забыли. Рюшка все это долго держала втайне. Но когда увидела, как Васька Зайчиков начал толстым длинным ножом щепать лучину и заправлять ее в светец, призналась, что у нее есть керосин и каждый вечер обещала приносить по бутылке. Но сурово предупредила: "На всю деревню у меня не хватит. Буду приносить только для общественных нужд".
Каждый вечер посиделки проходили по единожды заведенному порядку.
Первым делом, пока собирались впотьмах, шумно обсуждали все деревенские новости. Судачили про пришлых мужиков, которые вроде бы определились по домам, нашли приют и ласку, да что-то последнее время стали и на других баб заглядываться. В каждом доме их не по одной. Выбирай любую. И мужики, как говорят, не терялись. А деревенские "кумушки" не очень-то их осуждали. Самые бойкие да задиристые даже частушку придумали:
У тебя миленок есть,
Он ко мне решил подсесть.
Ты не вздумай злиться,
Надобно делиться.
Как только загорался свет, шум постепенно утихал, и все углублялись в работу. Но и в это время тихий говорок не прекращался в избе. Кто байку расскажет, кто сплетней повеселит, кто поделится радостью или, наоборот сообщит дурную весть. И, конечно, все разговоры крутились вокруг войны. Кто-то слышал, как опять громыхало где-то в стороне Холма. Кто-то встретил родственницу из деревни Юренки, которая сообщила, что у них в направлении на село Дунаево слышны как будто постоянные раскаты грома.
В ту глухую пору у нас очень редко появлялся человек даже из соседней деревни. А совсем незнакомых людей давно уже не бывало. Но уж коли забредал кто по какой-нибудь особой нужде, то на посиделках про этот случай могли говорить не один вечер. И все это не прерывая работу.
Примерно к середине вечера, какая-либо из женщин, склонившихся над своим рукоделием, озорно и звонко объявляла: "Что-й-то спина заныла! Не пора ли нам, бабоньки, размяться!".
На такой зазыв первым откликался Ванька Афоничев. Лихими переборами на своей "Тальянке", он мигом поднимал всех, приглашая пуститься в пляс. Ванька не только считался хорошим гармонистом, но и выглядел почти настоящим взрослым парнем. От девок не было отбоя. Они хором хвалили его голосистую гармонь, умелую игру на любой заказ, неутомимость и азарт. Даже говорили, что он мог бы переиграть лучшего гармониста в округе - Сашку Шеляпина. Ванька не зазнавался. Играл усердно и на разные лады.
Начинались танцы-пляски со знаменитой "Залетки". Девушки одна за другой шли гуськом по кругу, приплясывая в такт залихватской музыке. Отплясав одну фигуру, останавливались, поворачивались к центру круга и тут одна из девушек, самая звонкоголосая, запевала частушку. Ей сразу отвечала другая с противоположной стороны круга. Получался песенно-частушечный разговор двух подруг: иногда задушевный, иногда наперекор.
Но, обычно, разные частушки не имели какой-нибудь смысловой связи и каждая звучала сама по себе.
Ты, залетка, ела ретку,
После ретки пила чай.
Извини меня, залетка,
Что пришел я невзначай.
Частушек в ходу было так много, что они редко повторялись. Были среди них, как сейчас бы сказали, на злобу дня. Но больше всего про любовь да к тому же несчастную.
Ты, забава, вырой яму
Зарой голову мою.
За любовь, за волюшку
Зарой мою головушку.
Иной раз веселье продолжалось до полуночи, а то и до тех пор, пока в лампе не догорал керосин.
Сильно охочими до танцев и большими умельцами выделывать сложные колена считались пришлые мужики-окруженцы. Поняв, что им ничего не угрожает и перестав таиться, они стали появляться на посиделках чуть не каждый вечер. Коль звались примаками, так и приходили вместе со своими молодухами. Рукоделиями они не увлекались, а вот когда дело доходило до плясок, тут им равных не находилось. Сперва танцевали со своими вроде бы женами, а потом, раскрасневшись, кружили чуть не всех девок по очереди. С некоторыми даже тискались в темных сенях на холодку.
Как-то раз хозяйка избы, тетка Лелька, увидев, что они курят в сенях, забранилась на мужиков: "Вы что, с таким огнищем, а тут кругом солома. Еще избу спалите. А ну, живо гасите цыгарки! Иначе вон выставлю и больше на порог не пущу!". Тогда она и унюхала, что от мужичков тянет сивушным перегаром. Тогда и поняла откуда у них буйное веселье, храбрость да кураж перед бабами. А сама подумала: значит хмельным зельем, самогоночкой, приваживают мужиков наши бабоньки. И любовь у этих мужиков больше не к бабам, а к вину.
* * *
Самогонку у нас гнали всегда: к любому престольному празднику, на свадьбу или именины. Казенную водку не покупали - не на что. В магазине ее брали приезжие. А свои только в случае крайней надобности, возникшей вдруг. Так случилось 22 июня. Даже на похороны не покупали: предвидя беду, гнали заблаговременно или занимали у соседей. Войну не предвидели и в то злосчастное воскресенье мужики разобрали все накопленные запасы.
Когда мужиков не стало, никто в деревне спиртного не готовил и не употреблял. Но такая трезвая жизнь была не долгой. Уже к поздней осени первого военного года все началось сызнова. И как не начаться, когда один за другим стали выходить из леса окруженцы. Молодые здоровые мужики-примаки, откормившись и отоспавшись вдоволь, были не прочь "...побаловаться водочкой". К тому же теперь все знали, что гнать ее окаянную, можно не опасаясь попасть в тюрьму. Единственная власть в деревне - староста - сам, как говорят, был выпить не дурак да еще брал самогонкой оброк, чтобы поить полицаев, которые могли нагрянуть невзначай. Вот и стали гнать ее чуть не в каждом доме. Наверное с тех пор, когда не существовало никаких денег, "бутылка" стала единственным "платежным средством" за любые услуги. Вот и закурились сизыми дымами печки. Даже на улице в безветренную погоду чувствовался иногда сивушный запах. А многие избы были пропитаны этим запахом насквозь.
На первых порах возникла одна загвоздка. Для самогонки нужны дрожжи. А их, как говорят, днем с огнем не сыщешь. Но все-таки нашлись запасливые люди, сохранившие с довоенной поры узелок сушеных дрожжей. И этого хватило на всех. Брали у соседей черпак дрожжевой закваски. Она шла и на хлеб, и на самогонку.
Гнали ее у нас из солода и картошки. Лучше - немного подмороженной. А солод делали из любого всхожего зерна: ржи, ячменя, овса.
В самогонку шла солодовая мука. Из нее же бабушка иногда готовила солодуху - сладкую кашу почти черного цвета. Из того же солода до войны варили чуть хмельное пиво.
Для самогонки в солод добавлялась еще гороховая мука, которая, как считалось, отчасти заменяет дрожжи, усиливая брожение.
Когда солод готов, начиналась работа, которую называли "творить вино". Так говорили потому, что вином у нас называлось все спиртное. Настоящего натурального вина никто в деревне в глаза не видел, а хоть самогонку, хоть водку называли вином. Потом, после войны, когда стали привозить в магазин дешевое крепленое вино в бочках, чтобы его как-то отличить, это вино называли красным, а водку и самогонку окрестили белым вином.
Творили вино просто. В большой деревянный ушат засыпали солод с гороховой мукой, заливали туда ведерный чугун крутого кипятка и плотно накрывали одеялом или половиками. Так держали до почти полного остывания. Потом в чугунах варили мелкую подмороженную картошку, толкли ее, как можно тоньше, смешивали с запаренным солодом, ждали пока "раствор" остынет до температуры парного молока и, в последнюю очередь, сливали туда дрожжевую закваску. Ушат ставили в теплое место на две недели и ждали, пока раствор "выходится". Иногда туда добавляли вареной свеклы, мелко протертой. Считалось, что свекла смягчает самогонку и придает зелью больше крепости.
Сырье бралось в таком соотношении: на фунт солода, - ведро картошки. А в итоге получалась бутылка самогона.
Гнать ее начинали в тот момент, когда раствор переставал бродить. Тогда не было хитрых приспособлений и хитроумных самогонных аппаратов, какими сейчас наводнен рынок. Главная часть самогонного аппарата - холодильник - у всех был одинаковой конструкции: выдолбленное из осины глубокое корыто с проходившей насквозь и вдоль через него ржавой железной трубой. В корыто летом наливалась холодная вода из колодца, а зимой клался лед либо снег. Так, чтобы то и другое целиком закрывало трубу.
Раствор заливался в котел с плотной деревянной крышкой, в которой посредине проделывалось круглое отверстие. В это отверстие вставлялся отогнутый вниз конец трубы, а с другого конца капала либо текла тонкой струйкой самогонка.
И крышку котла, и трубу над крышкой обмазывали тестом, а когда хлеба вдоволь не стало, пользовались глиной. Это делалось для того, чтобы ни в одну щелочку не прошел винный пар.
Сейчас умельцы-самогонщики пользуются газовыми или электрическими плитами, где очень просто отрегулировать жар и поддерживать его как угодно долго. В ту давнюю пору нагревали котел с бардой на печке-буржуйке, а то и в лесу на костре. Требовался большой опыт и умение, чтобы жечь под котлом дрова малыми порциями, добиваясь одинаково ровного пламени. Иначе случалось либо поджечь густую часть раствора и тогда никакими путями не избавиться от "пригорелого" запаха, либо лишнее пламя приводило к выбросу спиртовых паров и даже барды, что сводило на нет все старания.
В некоторых домах гнали сырец. Его пили сами, им же угощали соседей и рассчитывались этой вонючей жидкостью за разные услуги.
Хорошие хозяева сырец всегда пускали в очистку, которая заключалась в повторной перегонке. При этом добавляли крупные березовые угли. Они делали "конечный продукт" прозрачным, убирали лишний сивушный запах и улучшали вкус. Говорили, что от такой "очищенной" самогонки потом не болит голова. Мой дед при очистке сырца клал туда веточку можжевельника или молодые его корни. Он не слыхивал такого слова "Джин", но получал самогонку похожую по вкусу на этот заграничный напиток.
Во время оккупации самогонку гнали почти все. На посиделках стали появляться подвыпившие женщины, а то и девушки. Постепенно увеличивалась "веселая" часть каждого вечера, в ущерб "рукодельной". Хотя до настоящего пьянства дело не дошло. На выпивших с укором смотрели старики. Поэтому на посиделках все вели себя прилично и старались казаться трезвыми даже сильно захмелевшие мужики - примаки. Бабушки-старушки именно их обвиняли во блуде и спаивании деревенских женщин.
До войны у нас, конечно, выпивали мужики. Иные даже напивались, как говорят, в стельку. Но только по праздникам. Тогда не знали получек, да авансов и таких поводов для выпивок не могло быть. Не пили спиртного и после бани: только чай из самовара. И почти совсем не прикасались к вину женщины. Даже по праздникам редко какая позволяла себе выпить рюмку. Потому-то теперь так осуждающе смотрели на подвыпивших женщин пожилые люди. А сами выпивающие потом все будут валить на войну. Хотя нашу деревню война пока не тронула. Во время оккупации люди жили в довольстве и трудах. Не хуже, чем в мирное время. Одна беда - не было мужиков. Но и ее сносили, как неизбежность. В каждой избе шумели оставшиеся без отцов ребятишки. Они нуждались не только в еде.
Двойная ноша легла на плечи женщин. Хоть на работу в колхоз теперь не гоняли, зато дома у всех этой работы хватало, как говорят, выше головы. Надвигалась зима. Время для разных ремесел.
* * *
Кроме женщин, в деревне остались старики. Иногда они заглядывали на посиделки. То с какой-нибудь работой, то просто так поглазеть на молодежь. Это вечерами. А были еще, хоть короткие, дни. Бригадир больше не дает нарядов на общественные работы. И люди, освободившись от принудиловки, вспомнили старые ремесла. Впрочем, их еще не успели забыть.
Из заготовленных по весне липовых лык, плели плотные зимние лапти с толстой подошвой, подплетенной вязом.
Плести лапти - настоящее искусство. Их часто делали по заказу. Сперва по ноге заказчика подбирался нужный копыл. У хорошего мастера их имелось много. Подбирая нужный, он смотрел не только на длину стопы, но на полноту и подъем. В отличие от портного, никаких мерок не снимал, а примерял к ноге разные копылы и находил самый подходящий.
Начиналась работа с кройки размоченных лык. Острым ножом из них вырезались ровные гладкие полоски обязательно одинаковой ширины. Они скатывались в кругляши и ждали своего часа.
Работа шла в таком порядке: сперва закладывалась головка лаптя, потом плелась подошва, закладывался задник, делалась из лыкового жгута обвязка проема для ноги с петлями для обор по бокам и только затем брался в руки главный инструмент - кочедык. С его помощью подплеталась подошва лаптя тем же лыком или вязом. Всем известна скороговорка: "Вынь-ка лычко из под кочедычка". Наряду с чисто словесной игрой, тут заложен и некий смысл. Не к каждому и не сразу приходило умение владеть кочедыком. Только в руках умелых и опытных кочедык творил одновременно обувь и красоту. Каждое лыко ложилось ровно, гладко. Кочедык, ловко загнанный под поперечный стежок, приподнимал его, а вставленное следом лыко не только утолщало подошву или головку лаптя, но создавало красивый узор. Такие лапти с теплыми онучами и суконными оборами носили даже в лютый мороз. И смотрелись они хорошо, и ноги согревали не хуже валенок. При аккуратной носке, лаптей хватало на месяц. Особенно зимой, когда ходили по мягкому снежку.
У нас дома до войны лаптей не носили. Вернее, это касалось моих родителей и бабушки. На моей памяти отец всегда ходил в яловых сапогах летом и в валенках зимой. Мама летом носила полусапожки со шнуровкой на крючках, а зимой тоже валенки. Видно у них была такая возможность.
Бабушка всегда ходила в каких-нибудь башмаках. У нее болела нога и никакой тяжелой обуви она не могла надеть.
Я свои красивые лапоточки - подарок деда Семена - обувал лишь летом, когда гонялся в поле с коровьим стадом. А большинство деревенских ребят и в школу ходило в лаптях.
Кроме лаптей, некоторые умельцы в деревне делали корзины. Их тоже плели. Но не из лыка. Корзины плели из сосновой лучины.
Назначение у корзин разное. Поэтому делали их разных размеров и фасонов. В одних хранили на печке лук и чеснок, с другими ходили в лес по грибы или за ягодами, с третьей на огород за картошкой да овощами. Были еще огромные корзины, в которых носили из сарая в хлев сено. Их так и называли -"сенные". В них влезало полпуда сена. К каждой такой корзине привязывалась лямка-петля из толстой веревки. За нее поднимали корзину, чтобы потом взвалить на плечо.
У нас рассказывали быль про мужика из соседней деревни, который в грибной год наполнил сенную корзину волнушками да груздями, взял ее на спину, а голову просунул в лямку-петлю, чтобы веревка пришлась на грудь, держала корзину, а руки остались свободными - для поддержки корзины с боков за дно. На полдороге к дому он решил отдохнуть и пытался, не снимая со спины, опереть корзину о попавшуюся изгородь. Тяжеленная корзина соскользнула за изгородь и удавила мужика насмерть. Потом злые языки судачили: "Хотел одним разом весь лес опустошить. Вот и лишился жизни из-за своей жадности".
Тонкую сосновую лучину для корзин щепали из чурбаков, которые, как говорят, без сучка и задоринки. Заготавливали такие чурбаки зимой в единственном на всю округу сосновом бору. Там росли высоченные мачтовые сосны. Выпиливали чурбаки для лучины из середины гладкого ствола. Только эта часть сосны годилась на лучину. Только из этой части ствола лучина хорошо щепалась, получалась тонкая, гибкая и одинаковой толщины.
Подмороженные чурбаки привозили из леса на санях. Первым делом их распаривали в бане, кололи каждый на четыре части и уже потом с каждой части, иногда еще расколотой пополам, щепали огромным ножом-тесаком тонкие лучины. Щепали строго по слою. Иначе никак не добиться одинаковой толщины.
Лучину приходилось сразу пускать в дело. Потому что уже через день-другой она теряла гибкость и не годилась для тонкой работы.
Ручки к корзинам делались из заранее заготовленных тонких и гладких ивовых прутьев. Их тоже сперва распаривали. Тогда из этих прутьев можно было хоть веревки вить. Иногда, особенно к маленьким корзинкам, ручки делали, используя лыко. Оно же шло на красивую отделку. Некоторые мастера "вышивали" лыком целые орнаменты по верху корзины, украшали бока и ручки. Про такие корзины, сделанные с особым старанием и любовью, моя бабушка говорила: "Хоть на выставку отправляй".
Но выставок у нас не было. Корзины делали в основном для себя. И если возникала в них надобность у соседа, то ему всегда отдавали корзину даром.
Без корзин не обходились ни в одном доме. Тогда ведь не было пластмассовых ведер, которые теперь используются для разных хозяйственных нужд Тогда в ведра наливали воду, а все, что не жидкое, складывалось и насыпалось в корзины.
Корзины и сейчас не вышли из моды. Стоят они очень дорого. Говорят потому, что ручная работа. Однако руки теперь стали совсем другими. Среди множества дорогих корзин, я не видел ни одной, которая сравнима по красоте с теми нашими деревенскими.
В то далекое время были в деревне большие знатоки и любители еще одного необычного ремесла. Речь идет о витье веревок. Не пеньковых канатов, которые делались на фабриках, а веревок из льняного волокна.
Веревок вили много. Разных и для разных потребностей. Сырье для такого дела употреблялось тоже разное.
Толстые веревки из нечесаного волокна вили для гужей или на закрутки, крепящие оглобли к саням. Тут требовалась прочность, носкость, а внешний вид не играл роли. Чуть потоньше вили "сенные" веревки. На петлю из такой веревки клалось около пуда сена или свежескошенной травы. Как петлей-удавкой увязывалась ноша в тугой тюк, который назывался у нас - беремя.
Веревки для такой надобности делались мягкие, укладистые, не режущие плечи.
К началу войны поизносилась и постепенно вывелась ременная сбруя. Это в старые времена, вплоть до НЭПа, ее делали из лучшей, самой прочной кожи: хорошо выделанной либо сыромятной. В колхозах такая сбруя осталась только у председателя, который запрягал своего жеребца во все ременное. Рабочее тягло, сразу после его "обобществления", перевели на веревочную сбрую. Перевели постепенно. Сначала в ходу оказались веревочные чересседельники и подпруги. Для них годилась любая прочная веревка. А вот вожжи вили из хорошего чесаного волокна. Вили "в три конца". Тогда веревка получалась тугая, прочная и красивая. Из такой же веревки потом стали вязать уздечки для знаменитого рогатого транспорта "МУ-2". Долго оставались ременными шлеи. Но в войну их тоже заменили на веревочные. В последнюю очередь стали делать веревочные супони. Для них вили очень прочные тонкие веревки из самого лучшего льна, который шел на хорошую пряжу. Ведь клещи хомута затягивались изо всех сил. И никогда не рвались новые веревочные супони.
Без таких веревок и веревочек не обходились ни одни детские санки-дровеньки.
Ни в одном доме не обходились без веревок. Их вили даже женщины. Наверное, потому, что мужиков не стало.
Когда мне понадобилась тонкая, но прочная веревка, чтобы прикрепить к валенку самодельные коньки, эту веревку с особым тщанием вила бабушка.
Кстати сказать, мы не знали тогда не только беговых коньков, но и "снегурочек". Их не было ни у кого в деревне даже сразу после войны. Потом я видел такие коньки у ребят в райцентре. Настоящие "снегурочки". А мы все время катались на самодельных. Делать их навострились ребята не сразу. В большинстве домов не было даже годного топора. У нас в хозяйстве, кроме единственного тупого топора, которым тетя Дуня колола дрова, ничего не было. Мне делали коньки братья Афоничевы. Вернее, не коньки, а конек. Потому что катались на одной ноге, а второй толкались. Почти как на самокате.
Конек делался из обычного березового полена. Но полено выбирали без сучков и обязательно сухое. Из него топором тесалась трехгранная призма, закругленная по одному из ребер. Получался как бы маленький полоз. Вдоль него и по закруглению делалась неглубокая бороздка. По ней прокладывалась и прочно крепилась толстая стальная проволока. Над ней в березе оставлялись две дыры для веревки. Нога ставилась на верхнюю грань, противоположную полозу. Правая нога, обутая в валенок. Лучше всего тут годились подшитые валенки. Они плоской войлочной подошвой особенно прочно и плотно прилегали к верхней грани конька. В отверстия над полозом просовывалась веревка, которая сбоку завязывалась надежным узлом. Длина веревки подбиралась с таким расчетом, чтобы получившиеся две петли могли опоясать стопу, и еще оставалось место для небольшой палочки. С ее помощью делалась закрутка и самодельный конек напрочно крепился к ноге, вдавливаясь в валяную войлочную подошву. На таких коньках, толкаясь левой ногой, катались мы по гладкой, утрамбованной санями дороге. Катались по дороге до тех пор, пока не стачивалась проволока почти наполовину. Тогда у нее появлялись острые ребра, и дальше можно было кататься по льду. Либо шли на реку и выискивали чистые от снега, выметенные ветром, площадки; либо расчищали замерзшие с осени большие лужи прямо в деревне.
Для нас и такие коньки считались хорошей игрушкой. А до настоящих "снегурочек" ни я, ни другие ребята в нашей деревне так и не доросли.
Самым забавным и не виданным раньше ремеслом занимался в деревне Ванька Кулинин. Жил он с матерью в доме напротив нашего, по другую сторону от дороги. У Ваньки, единственного на всю деревню и до войны не было отца. Мать его, видимо звали Акулиной. Но все кликали ее просто - Кулина. Отсюда и Ванька Кулинин. Наверное, у него была какая-то настоящая фамилия. Однако никто из нашей компании ее не знал. А Ванька не обижался, если при нем в открытую называли, вместо фамилии, прозвище.
Ванька был гораздо старше любого из нас. С нашей мелюзгой он не водился, а, как говорили в деревне, занимался делом. Мать его часто хворала. Все домашнее хозяйство держалось на Ваньке. Он и дрова готовил, и воду носил из колодца на коромысле, и даже печку в доме топил сам. Соседки про него говорили: хоть и подросток, а настоящий хозяин в доме.
-Даже мамке своей говорит, что да как надо делать. Иной раз прикрикнет на нее. Кулина не обижается. Потому что уважает своего Ваньку. За хозяйскую жилку, заботливость и трудолюбие, - судачили соседки.
Тогда не знали, что прозвище Ваньки созвучно с фамилией знаменитого изобретателя Кулибина. Не знали в деревне иноземного слова "ювелир". Иначе у Ваньки могло быть совсем другое прозвище. Очень уж ловко умел этот парень совсем, можно сказать, из ничего делать занятные красивые вещи. Вроде бы безделушки, но иногда постарается-сделает так, что глаз не отвести. Сделает не только умело, но с выдумкой. Что бы ни делал Ванька, он никогда не повторялся. Каждая вещь, выходившая из рук Ваньки, отличалась от другой, вроде бы похожей, своей особой изюминкой. Потому что был у Ваньки хороший вкус, смекалка в своем деле и во истину умелые руки.
Началось все случайно. У нашей мамы после торговли в магазине осталось много денежной мелочи. Какое-то время она хранила мешочек с монетами за божницей, вместе с бумажными деньгами. Когда я обнаружил этот мешочек и взял оттуда горсть медяков, мама не рассердилась, а разрешила взять все монеты. "Теперь небось будут в ходу другие деньги, немецкие, а эти не понадобятся. Если надо, берите все и играйте", -сказала она нам с сестрой. Но бумажные деньги, сложенные в наволочку, всю выручку от торговли за последний предвоенный месяц на всякий случай из-за божницы убрала и куда-то перепрятала подальше от наших и других глаз. А монеты стали нашей забавной игрушкой. Даже младшая сестренка Ида хватала их из кучки горстями и разбрасывала по полу. Мы ее бранили за такую шалость, собирали монеты и сортировали их: сначала на беленькие и медные. Потом из белых составляли столбики двадцати, пятнадцати- и десятикопеечных; из медных - строили столбики пятачков, трехкопеечных, двушек и копеек.
Один раз зашел к нам Ванька Кулинин и увидел ряды столбиков из монет.
-Откуда у вас такое богатство? - полюбопытствовал он.
-Какое же это богатство... Теперь в цене немецкие деньги, которые называются марки - солидно, по-взрослому, ответил я, повторяя однажды слышанные слова нашего старосты.
-Мне надо как раз такие. Может дашь несколько штук - попросил Ванька.
-Бери, если надо. Только на них ничего не купишь - предупредил я.
-Я и не собираюсь ничего покупать. Да и где покупать, магазина-то теперь нету - резонно заметил Ванька.
-А зачем же тогда тебе эти деньги?
-Они мне нужны совсем для другого дела. Попробую из них колечки смастерить. Или еще какую-нибудь красивую штучку - объяснил Ванька.
Я не мог сообразить, как из плоской монеты можно сделать кольцо. Даже подумал, что Ванька хитрит и деньги ему нужны для другой надобности. Но я отобрал несколько разных монет и отдал Ваньке. Он, уходя, сказал: "Если будет получаться, то и тебе сделаю колечко".
Ванька ушел, а я начисто забыл про монеты, которые он взял.
Он и раньше помогал мне то рогатку сделать, то ножик наточить. А один раз , он сделал из березового полена топорище и насадил нам топор. Тетя Дуня сломала топорище, пытаясь расколоть сучлявый чурбак. Потом даже плакала, причитая: "Как же теперь жить будем? Дров заготовить нечем! Еду не на чем будет сварить! Изба выстынет в один день! Неужто замерзать придется. И на улице стужа лютая, как назло".
Потом мама с тетей Дуней не знали, как отблагодарить Ваньку.
А я в тот раз зашел к Ваньке со своим самодельным коньком, который требовал ремонта. Проволочный полоз от моей неловкой езды сполз куда-то вбок и сточился не там, где надо. Конек даже по снегу стал скользить юзом. Вот и нес я к Ваньке конек с надеждой, что он все поправит.
Когда я зашел к нему в избу с коньком подмышкой, то увидел Ваньку, склонившегося над небольшим чурбаком с наковальней. Он дробно стучал маленьким молоточком, не подняв головы даже на мое появление. У них было жарко натоплено и все ярко освещено зимним полуденным солнцем. Глухие удары молотка перемежались со звонкими: как в довоенной кузнице, но потише.
Подойдя поближе, я увидел, что Ванька как раз колдует над монетками. Он показал мне весь "процесс", а что не сумел показать, объяснил на пальцах.
Сперва в центре каждой монеты пробойником проделывалось отверстие. Потом в дырку вставлялся болтик, и начиналась работа кузнеца. Но ковал Ванька не молотом, а маленьким молоточком. И горна у него не было, потому что ковался холодный металл.
Я смотрел на проворные Ванькины руки, на его, казалось, слишком длинные пальцы, удерживающие как-то по особенному гладкую рукоятку молоточка, смотрел на сам молоточек, аккуратно по кругу сплющивающий белый металл двугривенного, смотрел, как под деликатными частыми ударами постепенно вырисовывается выпуклый профиль кольца с еле заметными следами , похожими на множество граней.
Позабыв, что пришел ремонтировать конек, я готов был сидеть тут до сумерек и глядеть на красивую работу нашего деревенского парня. А он объяснял, что выковать кольцо, это меньше полдела. Дальше требуется его обработка снаружи и изнутри.
Тогда не было не только наждачных кругов, но и обычной наждачной бумаги, так называемой "шкурки". Свои заготовки для колец Ванька сначала обтачивал обломком старого напильника. Так он снимал следы от молотка - те самые "грани". После напильника в дело шли, как говорят, подручные средства. Поверхность кольца обрабатывалась на оселке, которым тетка Акулина правила косу. Тем же оселком подравнивались бока кольца, которые после ковки оставались в заусеницах.
Затем Ванька брал кусок голенища от изношенного валенка, посыпал его песком и часами полировал свои кольца. От такой работы у него были начисто сточены ногти, а кожа на кончиках пальцев местами стерлась до крови.
Но на валенке не кончалась отделка колец. На завершку Ванька брал у матери кусок грубого домотканого сукна, посыпал его сизой золой из печки и продолжал, как бы сейчас сказали, драить кольцо на сукне. Тут выявлялись огрехи прежней работы - вмятинки, щербинки, которые приходилось поправлять, возвращаясь к войлоку с песком. Так продолжалось до тех пор, пока кольцо не начинало сиять ровным зеркальным блеском.
Целыми днями возился с колечками Ванька. Зато когда заканчивал работу, как говорится, любо-дорого было смотреть. Девушки в деревне отдавали за такую красоту, кто пуд зерна, кто мерку картошки. Не велика плата, а все подспорье в доме Ваньки. Я по такому случаю отдал ему все наши монеты. Чего только ни делал Ванька из них долгими вечерами во время нашей жизни под немцами. Я долго хранил широкое блестящее колечко, сделанное им из двугривенного.
После освобождения деревни нашими войсками, промысел закончился. Ваньку взяли в ФЗУ. Взяли, не спрашивая согласия. По повестке, как в армию. Только ФЗУ считалось страшнее, чем армия. Дурная слава об этих училищах дошла до наших мест еще перед войной. Деревенская молва ставила ФЗУ вровень с тюрьмой.
Ваньку забрали. Осталась о нем только добрая память. Даже колечко - подарок Ваньки - не удалось сохранить.
***
Приближалось Рождество. Наступила зима. Уже в начале декабря на мерзлую землю выпал снег, ночами завьюжило, стало холодно в нашей старой избе. Бабушка сразу вспомнила известную пословицу: "Застала зима в летнем платье". Одеть-то у нас было что: у каждого имелось по еще вполне годному полушубку и на всех сохранившийся отцовский тулуп. Он согревал отца в извозе, а теперь ночами укрывались все мы, спавшие вповалку на полу. Плохие ли, хорошие - одежки у всех были. У тети Дуни имелось даже два полушубка: один - плохонький - для работы на скотном дворе, а другой, получше, "на выход".
Горевала бабушка о другом: "Никогда справно не жили. И теперь, коль не голые, то босые пускаемся в зиму". Действительно, только у мамы сохранились те самые валенки, прожженную дырку в которых так любовно и мастерски заделал отец в последнюю предвоенную зиму. Я свои, тоже подшитые отцом, доносил почти до дыр. Тетя Дуня и бабушка вообще обходились без валяной обуви: бабушка старалась в стужу не выходить из дому, а тетя Дуня носила зимой лапти с теплыми онучами и суконными оборами.
Может быть, мы и перезимовали бы с тем, что есть. Но сохранилась шерсть от еще довоенной стрижки овец. Мама с бабушкой по очереди чесали ее металлическими щётками. Раньше шерсть возили на мельницу к Кушке, где не только мололи зерно на муку, но имелась еще и чесальная машина. Шерсть из машины выходила ровными пластинами, свернутыми в небольшие рыхлые валики. Шаповалы предпочитали брать на валенки шерсть машинной чески. С ней работы меньше и валенки получались лучшего качества.
От ручной чески пластины шерсти получались тонкими и размером с ладонь. Много труда требовалось, чтобы их уложить ровно на колодки и еще труднее было добиться одинаковой толщины войлока. Не любили такую шерсть шаповалы. Перед войной даже не брали ее в работу. А если и брали, то требовали прибавку в оплате. С началом войны мельница перестала работать и мама надеялась, что шаповал возьмет шерсть ручной чески.
В нашей деревне мастеров по валенкам не было. Поэтому мама решилась идти в Волковскую - за четыре с лишним версты. Все время жизни под немцами, люди старались не выходить из дома. Боялись. Мама тоже пошла с опаской. Но пошла. Нужда заставила.
Вышла перед рассветом. Бабушка трижды перекрестила ее на дорогу со словами: "Храни тебя Господь!". На улице по-зимнему морозило, падали редкие снежинки при полном безветрии. Когда багровое солнце появилось на горизонте, еле просвечивая сквозь тучи, мама уже подходила к дому шаповала.
Деревня Волковская отличалась от нашей тем, что там, в добром здравии, жили два еще молодых мужика, спасшихся от войны: Васька-портной и Петька-шаповал. Тот и другой оказались не годными к военной службе: у Васьки чуть намечался горб, а у Петьки не гнулась в коленке правая нога. При ходьбе он сильно хромал, но палкой либо тростью не пользовался. Перед самой войной, когда всех мужиков забрали на фронт, Петьку назначили в колхозе бригадиром. До самого прихода немцев, он по утрам обходил деревенские избы, давая бабам наряд на работу. До войны у каждого бригадира был жеребец под седлом. Теперь в деревнях не осталось не только мужиков, но и лошадей. Вот и ходил Петька от дома к дому. Ходил торопливо и при этом смешно подпрыгивал из-за своей хромоты.
Говорят, новоиспеченный бригадир был строг не в меру. Отчасти из-за того, что бабы откровенно подсмеивались над ним, называя скачком. У наc так зовут кузнечиков. Вот и бригадира Петьку острословы бабоньки прозвали скачком за его походку вприпрыжку.
Деревня длинная. Чтобы скоро обойти все дворы, бригадиру приходилось торопиться. А нога-то прямая, как палка. Ее ни поднять, ни опустить ловко не получалось. Выходило либо волоком по кругу, оттопыривая в сторону, либо во истину вприпрыжку. Отсюда и пошло обидное прозвище - скачек. Зато и злился бригадир на всех.
Но так продолжалось не долго. Пришли немцы, и бригадирство кончилось. Петька занялся своим давним ремеслом. Стал мастерить валенки.
К этому шаповалу и пошла мама. Они давно были знакомы. Не раз приходилось Петьке брать в магазине "под запись", то буханку хлеба, то сахару, то курева пачку-другую. Мама никогда ему не отказывала. Потому что деньги Петька всегда возвращал все до копейки.
Сейчас мама сама шла к нему просить о важной услуге. Шла вся в сомнениях. Она не знала, чем рассчитаться за работу: советские рубли теперь не в чести, а ценных вещей у нас никогда не водилось.
Встретил шаповал маму приветливо, угостил чаем с медом. У него сохранилась маленькая пасека. Говорил, что для себя меду хватает, а продавать сейчас некому да и не за что.
Тут мама и завела разговор про плату за работу. Петька, сразу заявил, что советские деньги ему и даром не надо.
-А какие же надо? - робко спросила мама..
-Настоящие, за которые в городе можно все купить, - ответил Петька.
-Разве такие деньги есть сейчас? - озабоченно поинтересовалась мама.
-Есть! Немецкие марки - вот настоящие деньги, - твердо ответил Петька.
В этот момент мама вспомнила про загубленную немцами прошлым летом нашу свинью и про пятнадцать марок, полученных за нее. Еще она вспомнила и то, что эти давно забытые деньги вроде бы где-то спрятаны за божницей. Но уверенности, что они найдутся, не было.
Когда мама обо всем рассказала Петьке шаповалу, он сразу оживился и стало видно, что сильно интересуется немецкими марками. Дальше получилось так, что вроде бы не столько нам нужны к зиме валенки, сколько Петьке позарез нужны немецкие марки, где-то затерявшиеся в нашей избе.
- Если найдешь марки, сазу приноси шерсть. Сваляю я вам всем по валенкам не к Рождеству, как обещал, а к Новому году обнадежил вмиг подобревший шаповал.
-Коли найду деньги, то завтра и принесу их вместе с шерстью, - успокоила его мама.
На том и договорились. Теперь главная задачка - найти деньги. Ведь когда мама брала от немца эти бумажки, то не думала, что они когда-нибудь пригодятся. Одно время мы играли "в деньги" с этими марками. Играли до тех пор, пока бережливая бабушка не отняла их у нас и не "прибрала подальше".
Мама торопилась домой, чтобы скорее найти эти проклятые деньги и, от греха подальше, отдать их алчущему шаповалу.
-Вот это деньги! Сразу видно - не шуточные. Слышь, как хрустят? - спросил Петька, разглаживая бумажки в своих больших загрубевших ладонях.
-Конечно деньги, и немалые - в тон Петьке подтвердила мама - за них большую свинку взяли немцы, к зиме пудов на пять-шесть потянула б.
-Так я ж понимаю. Зато и взялся твою семью обуть к зиме. Вот и шерсть у тебя неважная. Но я беру, сам добавлю хорошей. Валенки всем сделаю в лучшем виде. Сносу не будет. А цену беру такую, чтобы самому не быть внакладе.
-Спасибо тебе. Как сделаешь, дай знать - попросила мама.
-Сразу сообщу. А будет у кого дорога в вашу сторону - так пришлю, чтобы тебя лишний раз не гонять.
Когда они расстались, мама всю дорогу до дома вспоминала, как немцы забрали свинью, как она расписывалась дрожащей рукой в тетради у немца, как потом все мы плакали. Когда получила эти марки, она хотела их тут же выкинуть. Но побоялась. Швырнула в досаде дома на стол и постаралась забыть. Наверное затерялись бы эти деньги, если бы не бабушка. У нее чувствовалось уважительное отношение к каждой казенной бумажке - хоть к немецкой, хоть к советской. Может быть потому, что не знала грамоты. Она все бумажки, которые могут пригодиться, прятала за божницу. Оказалось, не зря прятала. На пользу нам пошли немецкие марки, полученные за свинью.
Не знала тогда мама, что только нам и пригодились, по случаю, эти деньги. А вот Петьке шаповалу они не пойдут впрок. Потому что скоро придут наши.
Но тогда об этом никто не мог даже подумать.
В ту же деревню Волковскую маму скоро привела другая нужда. Прослышала она, что один старик там "бьет" масло из льняного семени. При колхозах его у нас не было. Все, что намолачивали, сразу увозили куда-то в район, а может и дальше. Говорили, что в счет госпоставок. Даже на развод ничего не оставляли. А уж выдать по трудодням - такое никому и в голову не могло придти. Ценное семя все забирало государство.
До войны в лавку иногда привозили бочку постного масла. Мама раз-другой брала его домой. Мы любили есть с таким маслом холодную картошку. Особенно она казалась вкусной, когда бабушка добавляла туда квашеной капусты. Сейчас бы, добавив туда вареной свеклы, назвали эту еду винегретом. Тогда не о названии думали, а о том, чтобы было вкусно и сытно.
От лавки не осталось и следов. Зато на всю нашу семью, при дележе урожая по едокам, выдали почти два пуда льняного семени. И прошел слух, что в некоторых деревнях при немцах появились кустарные маслобойки. Самая ближняя из таких деревень - та же Волковская.
Вот и решила мама: нечего семени лежать зря, когда можно его превратить в масло. Мама скоро оделась потеплее и пошла в Волковскую.
Дед маслобойщик оказался дома. Договорились сразу. И на счет платы тоже. За работу полагалось с каждого пуда льняного семени два фунта отдать маслобойщику. Говорили, что раньше он брал маслом. Но девать-то его некуда. Самому столько не съесть. Продать некому. И масло стало портиться. Поэтому дед сообразил и теперь берет плату только семенем, которое может храниться не один год.
Мама уже собралась уходить, но тут возникла заковыка. Дед маслобойщик объяснил, что перед сбиванием, льняное семя надо хорошо растолочь в ступе. Он сообщил, что "из-за немощности по старости лет", орудовать пестом не может и берет в работу уже готовое - толченое семя. Предложил на выбор: либо тут толочь в его ступе, либо растолочь дома. Мама сказала, что будем толочь дома.
Отделив четыре фунта на плату, тетя Дуня толкла остальное семя несколько дней. Толкла, как велел дед: до такой крайности, пока семя не распушилось, стало серовато-белым, похожим на густую кашу, которая слипалась в ком. Толкла малыми частями - не больше, чем по паре горстей. И каждую порцию этой "каши" надобно было испытать на готовность. Если, сжимая в ладонях ком такой каши, появлялись капельки масла, значит все сделано правильно. Если капельки не появлялись, приходилось толочь дальше,
Когда подготовка семени закончилась, оставалось отнести его маслобойщику.
Мне очень хотелось самому увидеть маслобойку. Она казалась иногда некой фабрикой или заводом с книжных картинок, которые я любил разглядывать. Хотелось посмотреть на деда маслобойщика, на его хитрую, как казалось, работу.
И я стал просить маму, чтобы она взяла меня с собой в Волковскую.
Напросился я не просто так, а в помощники. Сказал, что ей одной будет не под силу тащить два пуда на своих плечах. И бабушка подтвердила что" так можно надорваться ненароком".
Тогда у нас не знали иностранного слова - рюкзак. А заплечный мешок был в ходу. И назывался он шелгун. Наверное, такое слово встречалось только в нашем местном говоре. Но, думаю, такие заплечные мешки носили бедные наши люди по всей Руси. Делались эти мешки очень просто. Внутрь, по углам, вставлялись две картофелины. Снаружи к каждой из них привязывались концы одной небольшой веревки. Минутное дело и обычный мешок, в котором держали зерно либо картошку, превращался в рюкзак. Когда мешок заполнялся, в середине веревки делалась петля-удавка, которая набрасывалась на "хохол" мешка и туго затягивалась. Две части веревки, идущие от картофелин по углам к хохлу, служили лямками. Похожими заплечными мешками из тонкого брезента зеленого цвета с пришитыми узкими брезентовыми лямками, снабжались наши красноармейцы во время войны.
Мама снарядила нам по такому мешку, разделила груз на две неравные части -себе взяла побольше -и мы пошли в деревню Волковекую.
За все время с начала, войны, я впервые вышел из своей деревни. Сразу в голову полезли тревожные мысли о боях под Холмом, вспомнились разговоры на посиделках о лютых полицаях и просто бандитах, которые шастают по глухим деревням в надежде чем-то поживиться. Но я ничего не сказал маме, опасаясь, что она передумает и оставит меня дома.
На улице сильно морозило. Несмотря на безветрие, лицо обжигало ледяным воздухом. Холод чувствовался и ногами: плохо грели тонкие износившиеся; подошвы моих давно подшитых валенок.
В избе деда маслобойщика было хорошо натоплено. Она показалась мне просторной и светлой.
Мы быстро согрелись, и дед сразу предложил взяться за дело.
Никакого маслобойного завода тут я не обнаружил. Правда, в углу за печкой высилась, упершись двумя толстыми бревнами в потолок, и такими же поперечинами в стену, какая-то штуковина, напоминающая большой верстак, который неизвестно зачем поставили на дыбы. Я понял, что именно тут сейчас дед будет бить для нас масло. Оставалось не ясно, почему бить. Тетя Дуня даже руками выдавливала капельки густой янтарной жидкости, а тут почему-то масло бьют.
Первым делом дед заполнил нашим толченым семенем черную посудину, похожую на большую сковороду с высокими отвесными стенками, которую он назвал формой. Ее он закрыл толстой металлической крышкой, плотно вошедшей внутрь. Потом аккуратно поставил форму в круглое углубление на поперечном бревне, а наверх грохнул тяжелый гладкий чурбан, придавивший крышку. Говоря по-современному, получилось что-то похожее на поршень, вставленный в цилиндр.
После таких приготовлений, дед разложил на лавке и стал подбирать дубовые клинья. Их оказалось больше десятка. От тоненьких, размером с ладонь, до толстенных и тупорылых. В узкую щель между верхним поперечным бревном и чурбаном он вначале вставил четыре одинаковых тонких клина, распределив их с четырех сторон на одинаковых расстояниях один от другого. Затем дед взял большую дубовую колотушку, похожую на кувалду, и стал аккуратно по очереди забивать клинья. Да так, чтобы они заходили в щель ровно, утапливая чурбан все глубже и глубже.
Потом между тонкими клиньями дед стал забивать по очереди другие, которые потолще, а первые, освободившись, сами выпали из щели.
Так, постепенно меняя клинья от тонких до самых толстых, дед бил по ним колотушкой и ее удары глухо разносились по избе, С каждой сменой клиньев, с каждым ударом, все глубже уходил чурбан в стальную форму, сдавливая и уплотняя находящееся там толченое льняное семя.
Я, казалось, внимательно смотрел на слаженную неторопливую работу деда, стараясь не пропустить момента, когда потечет масло. И все-таки не удалось уловить этот момент. В избу зашла по каким-то своим делам старуха соседка и отвлекла меня. Но дед не остановился. Он все так же бил да бил. "Тут коли начал, то надо рассчитать силы так, чтобы без остановки довести дело до конца. Иначе масла выйдет меньше и работы прибавится" - потом объяснял дед.
Тонкая струйка масла звонко текла в подставленный внизу медный таз. Я заметил это, когда на дне таза уже образовалась маленькая масленая лужица.
А дед все бил да бил... И мне стало понятно, что масло действительно бьют.
Дед несколько раз наполнял свою форму толченым льняным семенем, вбивал по очереди клинья, выжимая масло и вынимая из формы жмых. Потом все повторял снова и снова.
Закончил он только к вечеру. Под конец, вынув из формы последний жмых, дед отломил кусочек слипшейся жесткой массы, пахнущей довоенной халвой, и дал мне покушать. Сильно проголодавшемуся за день, мне показался жмых лакомством. Я уловил в нем запах жареных семечек и привкус толокна, которое у нас сдабривали льняным маслом. Впрочем, льняным это масло у нас не называли. Даже в магазине оно значилось, как постное масло. Потому что никаких других растительных масел к нам не привозили. Когда, многие годы спустя, я впервые попробовал подсолнечное масло, оно мне показалось невкусным. Понадобилось время, чтобы привыкнуть. Зато теперь я успел забыть вкус льняного масла, которое, как говорят, не сыщешь днем с огнем.
***
Приближался Новый Год, а за ним и Рождество. Бабушка рассказывала, что до революции на Рождество ездили в церковь и отстаивали там всенощную. Потом, помолившись, усталые, уже под утро возвращались домой и ложились спать. А к вечеру устраивали праздничный ужин. Но елку дома не ставили ни в Рождество, ни под Новый Год. Тогда елки устраивали только в богатых домах. Любому даже случайному прохожему в таких домах преподносили чарку и угощали праздничной едой. В бедняцких семьях, к которым относилась моя бабушка, видно не было возможности на долгие безоглядные гулянья. А елку не устраивали потому, что, как теперь бы сказали, не было тогда такой моды. В богатых домах всю рождественскую ночь сияли огни, звенела музыка. Вся остальная деревня, сытно поужинав, ложилась спать. И никто из ложившихся рано спать в эту праздничную ночь, не считал себя обездоленным, никто не завидовал богачам. Так жили всегда. Так было принято.
Всех богачей извели еще в коллективизацию. Бедняков тогда загнали в колхоз, а остальных, которые побогаче, куда-то сослали, обозвав кулаками. С тех пор в деревне остались сплошь одни бедняки. И была древняя потеха, которая считалась привилегией бедняков.
Каждую зиму самым веселым, самым раздольным временем считались святки: почти две недели от Рождества до Крещения. Пережив рождественский пост, приходящийся на пору предзимья с ее заботами и хлопотами, на святках люди веселились без удержа и отдыхали от тяжких трудов. Святки в пору молодости моей бабушки мало чем отличались от тех, которые пришлись на первую военную зиму, на время, когда мы жили под немцами. Хотя отличие было. Раньше в святочные ночи ряжеными ходили мужики, а теперь "чудили" бабы да подростки. Веселились без оглядки на время, в которое живем, позабыв обо всем на свете.
Бабушка уже легла спать, а мы с мамой читали, склонившись над коптилкой. Приближалась полночь. В южные окна заглянула полная луна, осветив почти пол-избы. Мама уже собралась стелить на полу, когда на улице послышались голоса, визг вперемешку с песнями, звуки "тальянки". Потом раздался гулкий стук в дверь и в избу, заполнив ее морозным воздухом, вломились ряженые. Одетые в тулупы и шубы, вывернутые наизнанку, в лохматые рваные шапки-ушанки, закрывавшие все лицо, они прямо с порога пустились в пляс. Знали ряженые, что наша бабушка раньше сама рядилась и была большой любительницей разных потех. Потому и не побоялись потревожить старуху в такое позднее время. И не ошиблись. Кряхтя, бабушка слезла с печки, радушно встретила молодежь, угостила пирогами, а под конец сама чуть не вошла в хоровод вместе с молодками. Шутки-прибаутки сыпались из уст бабушки, как будто помолодевшей в миг.
Это были последние святочные потехи в нашей деревне.
Скоро и к нам придет настоящая война, а следом наступит послевоенное лихое время, когда будет не до потех. Все вытеснят думы о куске хлеба.
А в ту первую военную и последнюю благополучную зиму сорок первого -сорок второго годов, люди еще могли и работать с пользой и веселиться с удовольствием.
* * *
До Рождества женщины в основном пряли. Сперва лен, а потом и шерсть. Зайдешь в любую избу, там жужжат самопрялки или в умелых руках волчком крутится веретено. А кое где уже вертятся мотовила, превращая мягкие пушистые мотки шерстяной пряжи в тугие клубки. К Рождеству таких клубков набиралось много. У старательных хозяек чуть не по целому сундуку.
После святок разговоры велись только про шпульки, челноки, берда, коклюшки. Начиналась главная зимняя работа, которую у нас называли "кросна сновать". Посреди почти каждой избы ставились ткацкие станы. Там первым делом крепилась основа будущего полотна: на деревянный барабан наматывался слой ниток числом, соответствующий ячейкам берда, которые определят ширину полотна. Нити основы пропускались через множество разных ткацких приспособлений.
Ткацкая работа требовала умения, ловких рук и зорких глаз.
Если ткали холсты, то основу составляли сученые холщовые нитки и такие же шли на потычку: они заправлялись в челноки. Иногда нити красили в два-три разных цвета. Тогда получалась клетчатая ткань. Из нее шили мужские рубахи-косоворотки.
На теплые зимние юбки или сарафаны ткали полушерстяное полотно. Это когда основу составляли суровые льняные нити, а на потычку употреблялась шерстяная пряжа. Такую ткань иногда называли полусукно.
Суконные ткани делались из шерстяных ниток. Они использовались и на основу и, заправленные в челноки, на потычку.
Вытканное холщовое полотно веснами отбеливали, расстилая по насту на мартовском снегу.
Сукно тоже требовало обработки. Его смачивали теплой водой, а затем катали-валяли до тех пор, пока не становилось оно гладким, похожим на войлок. Из сукна шили теплые кафтаны, им покрывали нагольные полушубки, а иногда шили мужские костюмы для работы, - теплые, удобные и ноские.
Из холщовых тканей шили нижнее белье, наволочки и постельники. Они набивались мятой соломой и раскидывались к ночи на полу. Все время, пока жили в деревне, мы спали на таких постельниках вповалку.
Прежде, чем что-то шить из холстов, после отбеливания, их для смягчения и усадки, бучили, проваривая с золой, и катали. Каждый отрез наматывался на толстый валик, а потом на большом хорошо вымытым столе катался с помощью рубихи. Это толстая доска с крупными поперечными зубьями и рукояткой. А валик назывался каталкой. Видно за то, что его катали взад - перед с намотанным полотном. Каталка вместе с рубихой, как бы сейчас сказали, в комплекте, тогда заменяли утюг. Катали не только новое полотно, таким же способом "гладили" выстиранное холщовое белье. Это так и называлось: "катать белье". Теперь гладят утюгом, а тогда катали. Правда, перед войной появились "паровые" утюги, которые нагревались раскаленными углями. Но они водились далеко не в каждом доме. И даже при утюгах, холщовое белье не гладили, а катали. Оно при этом становилось не только гладким, но и мягким. А после утюжки, и так грубое холщовое полотно еще больше грубело. Для домотанного холста каталка с рубихой больше подходили, чем новинка того времени - утюг.
Много труда требовала стирка холщового белья. И до войны, когда хозяйственное мыло стоило копейки, перед стиркой холщовое белье бучили или просто кипятили. Уже в первую военную зиму мыла ни у кого не осталось. Если у иной запасливой хозяйки где-нибудь в потайном месте хранился небольшой обмылок, то его берегли, чтобы помыть голову.
При немцах сами мылись и стирали, используя щелок.
Такой способ стирки назывался "бучить белье". Бучили все только холщовое. Белье складывалось в ведерный чугун, застилалось куском плотной холстины и сверху на нее насыпался слой чистой золы. Затем белье заливалось крутым кипятком и закрывалось надежной крышкой. Так оно отстаивалось некоторое время, а затем помещалось в печку и доводилось до кипения. Дальше, не дожидаясь пока чугун совсем остынет, белье выворачивали в корыто и жамкали в щелоке, отстирывая сильно загрязненные места. После этого, все выстиранное складывали в корзину и несли на реку полоскать в проточной воде. Зимой полоскали белье дома в кадушке, таская воду из колодца.
* * *
Та первая военная зима оказалась суровой. После Рождества навалило много снега. Во истину: "Все бело, грязи нет, санки ладить пора".
Жил в деревне один дед, который как раз умел ладить санки. Он делал их всегда, но в последние годы не мог ходить в лес. Вернее, он не решался ходить один. И другому никому не мог поручить такое мудреное дело: выискивать в борах, рощицах, а то и по краям небольших болотин редкостные деревца, которые годились на заготовки для санок.
Если кому из нас, деревенских мальчишек, требовались к зиме новые санки-дровеньки, шли к деду Платону. Он никогда не отказывал, но предупреждал, что и нам придется ходить в лес. "Со мной за компанию", - добавлял он с улыбкой. И еще предупреждал, что надо выждать такое время, когда мороз закует ручьи да болота в ледяной панцирь, а снегу еще не будет. Или будет его так мало, что не помешает ходьбе по лесу. Потому что ходить требовалось много. Не всякая древесина годилась для санок. Да еще надо было иметь в виду, что разные части санок делались из разных пород дерева.
На полозья выискивались тонкие дубки. И не любые, а чуть изогнутые в комле, чтобы из них лучше получались головки санок.
Для копыльев, которые вдалбливались в полозья через равные промежутки, и для нахлесток - нешироких брусков с прямоугольными отверстиями, насаживаемых на копылья сверху, - выбирали молодые березы с гладкими, без сучков, стволами.
Особенно много хлопот доставляли вязы. И название дерева, и деталь санок -обозначались одним и тем же словом. Наверное, оно произошло от глагола вязать. Только подлесок-молодняк вяза годился для того, чтобы связать воедино два полоза и, одновременно, как бы образовать платформу, на которую можно садиться. Находили молодую поросль вяза обычно рядом с огромными старыми деревьями. Ее рубили так же, как липы для лаптей. Но у лип в дело шла одна кора, из которой получалось лыко, а вязы употреблялись целиком. После распаривания в бане, молодая древесина вяза становилась настолько гибкой, что, как говорил дед Платон, хоть в узел вяжи. Вязали напрочно. Для небольших детских санок хватало четырех-пяти вязов, чтобы они без поломок служили всю ребячью жизнь.
Под мастерскую дед Платон приспособил просторный предбанник. В бане распаривал и гнул полозья, тут же готовил вязы. А в предбаннике на небольшом верстаке выполнялись все столярные работы и, как бы сейчас сказали, производилась сборка санок. Баня постоянно подтапливалась березовыми дровами и в предбаннике, даже в лютые морозы, чувствовалось тепло.
Мы приходили туда, как на работу. И не просто глазели на все, что делает дед, а помогали, как могли: где поддержать, где отпилить, где подтесать. Потом самым сноровистым из нас дед дозволил долбить полозы под копылы и прямоугольные отверстия в нахлестках. Сам наметит долотом, а дальше наша работа. В конце, правда, он тоже подчищал сам. Но не везде, а только где требовалось. Иногда даже хвалил: "Молодцы, мальцы, сделано так, что комар носа не подточит". А когда заканчивал очередные санки, приговаривал: "Хороши! Сносу не будет! Не зря миром старались. Учитесь, пока я жив. Глядишь, потом сами мастерить станете. Все получится, была бы охота...".
***
Зима с каждым днем все больше брала свои права. Однажды, по свежей пороше, мы с братьями Афоничевыми собрались в лес. В тот год развелось много зайцев. С осени целые их полчища собирались на зеленях. Лунными ночами было видно, как жировали русаки почти рядом с домом, не опасаясь даже собачьего лая. Но ружья перед войной у всех отобрали, а голыми руками зайцев не возьмешь. Осталось надеяться на капканы.
Ванька с Мишкой Афоничевы уже не первый год ставили мелкие капканы на зайцев. Один раз попалась даже рыжая лисица.
И в этот раз мы шли в лес искать заячьи тропы. Сразу за Михалкиным, углубились в лес. Где-то тут, далековато от дороги, Ванька знал небольшой осинник. Там всегда находились недавно поваленные деревья, корой которых любили лакомиться зайцы. Нам оставалось найти это место. Думалось, что к нему выведет первая же заячья тропа. Но попадались пока только редкие следы и то уже не свежие.
По сильно замерзшей земле, покрытой нетолстым слоем снега, шагалось легко. На краю небольшого болотца, где начинался светлый березняк, попались наконец-то свежие заячьи следы, скоро перешедшие в не сильно натоптанную тропинку. Она шла по опушке березовой рощицы, а потом круто свернула в густой ельник. Мы, выстроившись гуськом, пошли по этой тропе. Ельник становился все гуще. Заячья тропа пошла на подъем по пологому склону невысокого холма. Рыхлый снег, опушивший низкие еловые ветки, сыпался за воротник и леденящими каплями неприятно холодил шею. Густой лес впереди просматривался не больше, чем на пару шагов. Заячья тропа уходила в такую чащобу, что стало трудно пробираться сквозь колючие ветки, свисающие почти до земли.
На самом верху холма елки расступились, и впереди открылась низина, поросшая мелколесьем.
Тут мы, не сговариваясь, остановились, почуяв запах дыма. Ванька Афоничев поводил туда-сюда своим заостренным носом, фыркнул несколько раз и со свистом вдохнув морозный воздух, сказал полушепотом: "Оттуда тянет...". Он показал пальцем вправо от заячьей тропы. Скоро с той стороны, куда показал Ванька, раздались слабые глухие звуки. Как будто где-то далеко били колотушкой по дереву.
Бросив заячью тропу, мы пошли на незнакомые звуки. С каждым шагом он становились все слышнее.
-Похоже, кто-то топором рубит - заметил Мишка.
-Так оно и есть - подтвердил Ванька, а потом шепотом приказал - дальше, чтоб ни звука, чтоб ни единый сучок не хрустнул!
Мы опять вошли в густой ельник. Пробирались так осторожно и тихо, как не всегда подкрадывается охотник к токующему косачу. Когда густого леса осталось несколько шагов, заметили синий дымок. Ванька предупредил: "Не дай Бог обнаружить себя, тогда всем хана". И он выразительно провел ладонью по горлу.
К лохматой разлапистой ели, стоявшей на краю густого леса, мы ползли на карачках и, кажется, почти не дыша. Елка хорошо скрывала нас, позволяя видеть все впереди.
То, что мы увидели, сильно удивило. У подножия холма, среди редких деревьев, стояла маленькая избушка. Точнее сказать, не избушка, а новенький, недавно поставленный, невысокий - венцов в десять - сруб. Рядом с ним стоял, согнувшись, рослый мужик и что-то тесал топором. В двух шагах от него дымил маленький костерок.
-Смотри-ка ты, это ж хохол, примака вашей соседки - прошептал Мишка Афоничев, обернувшись ко мне.
-Может и он, только лица не видно - ответил я.
-Я видел вполоборота его красную рожу, такую харю ни с кем не спутаешь.
-Значит должен где-то тут быть и его напарник. Вон, гляди, на суку полушубок висит. Смотрите, ребята, там чуть ниже торчит ствол-с дрожью в голосе прошептал я.
-Точно, немецкий автомат. Надо уходить от греха подальше. С этими хохлами шутки плохи. Гляди, стрельнуть могут с испугу - почти не таясь заявил Ванька.
-Что они тут делают - полюбопытствовал Мишка.
-Как что... Берлогу строят. На всякий случай чтобы можно было спрятаться при нужде - объяснил Ванька.
-Да, это так - подтвердил я - мама недавно обмолвилась, что соседка сильно сетовала на свою жизнь в вечном страхе и проговорилась: очень тревожится у нее мужик - примака, боится - наши придут и к стенке сразу поставят.
-Не зря они засуетились. Наша мамка ходила на днях в Обуховицы, так там говорили, что иногда слышно, как громыхает под Холмом. Гляди того, и сюда фронт подойдет. Тогда не только примакам, а всем худо будет -рассудительно заявил Ванька.
В это время мы увидели, как хохол выпрямился и стал прислушиваться, оборачиваясь по сторонам. К нему подошел другой мужик и они о чем-то стали говорить. Голоса доходили до нас, но слов разобрать не удалось. Неужели они что-то почуяли. Надо было скорее убираться отсюда подальше, а мы стояли, как заколдованные. Даже ноги в валенках начали замерзать. Но любопытство оказалось сильнее холода и страха.
Скоро мы увидели, как хохол забрался наверх сруба, а напарник стал подавать туда лапник. Огромный его ворох лежал рядом со срубом. Работали мужики быстро. В толстых свитерах одинакового серого цвета, они ловко орудовали то лапником, то жердями. Мужики делали крышу на своей избушке. Снизу, ряд-за-рядом, настилали лапник, прижимали его к стропилам с помощью жердей, крепили веревками. На глазах росла крыша: гладкая, теплая и надежная. Я, залюбовавшись работой мужиков, сказал с восхищением, что такая крыша смотрелась бы и в деревне лучше соломенной. Правда, Ванька сразу поправил меня. Он объяснил, что простоит такая крыша только до первых сухих и теплых летних дней. Потом хвоя осыплется и останутся одни палки, которые ни от дождя не защитят, ни тепла не сохранят. К тому же сухая хвоя горюча, как порох. От любой искорки может вспыхнуть пожар.
-Про все это, небось, знают мужики и не боятся - пытался я возразить Ваньке.
-Не боятся потому, что не собираются тут прятаться до лета. Видно догадываются они, что фронт движется в нашу сторону. Им, главное, пересидеть тут зиму, а в теплое время драпанут куда-нибудь подальше от людских глаз. Может, в свою хохляндию подадутся. Если наши их раньше не поймают - рассудил Ванька, а потом добавил, что нас это не касается, что нам надо скорее добраться до дома, оставшись незамеченными.
Только теперь каждому из нас стало понятно, как смертельно опасна встреча в лесу с этими мужиками. Они, почуяв беду, сами постараются выжить, а уж нас не пощадят. "Злой человек хуже зверя лесного. Не дай Бог с таким встретиться где-нибудь в глухомани" - вспомнил я слова своей бабушки.
Озябнув до крайности, мы стали тихонько пятиться вглубь густого ельника, а затем, развернувшись, побежали домой.
Опасаясь, что хохол с напарником пойдут туда же и наткнутся на наши следы, Ванька сделал большой крюк в сторону бывшего дедовского хутора. Только когда вышли на хорошо наезженную лесную дорогу, где не видно следов, повернули к деревне. "Береженого и Бог бережет" - повторил я тогда вслух пословицу, которую не раз вспоминала бабушка.
Из под Холма все чаще доходили слухи о сильных боях. Говорили, что все пригородные деревни либо сожжены немцами, либо добротные срубы разобраны нашими на блиндажи. Рассказывали про голод, от которого пухнут люди, уцелевшие под бомбежками и артобстрелами с обеих сторон.
Наши сытые и благополучные односельчане ежились от таких разговоров. Не видевшие еще войны, они молили Бога: просили защитить от надвигающихся бед.
* * *
В деревне и до войны большинство людей верило в бога. Но тогда, при советской власти, эту веру держали втайне. Потому что за нее жестоко карали. Даже ссылали в такие места, откуда не возвращались. Но веру не выбили, не вытравили. В большинстве домов, как и раньше, передний угол отводился под божницу. Самое малое, там имелась хотя бы одна почитаемая икона. Даже в неказистых деревенских избах сохранились почерневшие от времени старинные образа в медных, а то и в серебряных ризах. Глубоко верующие люди по ночам зажигали лампадку и молились о наболевшем.
А молодежь за годы советской власти успели отучить и отлучить от веры. В школе неустанно твердили, что Бога нет, а дома помалкивали в страхе. Только в некоторых избах, вроде нашей, бабушки-старушки внушали ребятишкам, что Бог есть, что он вездесущ, грозен и милостив одновременно, Что он высоко "на небеси" и оттуда все видит. Что он накажет всех нехристей и другое дьявольское отродье. А к истинно верующим будет милостив, поможет им в горькую годину, спасет от бед и несчастий.
Любая беда вызывает к жизни религиозные чувства. Особенно, когда беда касается всех. Большей беды, чем война - не бывает. В такое время люди, не зная у кого найти помощь и защиту, обращаются к Богу - единственному заступнику всех страждущих.
У нас война пока сотворила только одну всеобщую беду - забрала мужиков. Другие страшные беды и лишения войны до нас еще не докатились. Но люди обратились к Богу. Они истово молились как бы впрок - просили Всевышнего избавить от бед не наступивших, а еще только надвигающихся, близость которых чувствовалась в каждой семье, в каждом доме.
Как раз в то время стали ходить из рук в руки и переписываться неизвестно откуда взявшееся письма-проповеди. Они были разного содержания, но смысл у большинства один: просьба к Богу простить нас за грехи тяжкие, простить и пощадить. А начинались эти письма грозными словами предупреждения людям: вот, мол, грешили, грешили и богохульствовали, разрушали церкви, надругались над иконами, а теперь Господь Бог готовит для вас страшную кару. Потом давались наставления, как избежать кары или хотя бы смягчить ее. Это можно сделать усердной молитвой, глубокой верой и неустанным служением Богу.
Написанные карандашом на клетчатой бумаге из школьной тетрадки, такие "божественные послания" зашивали в белые полотняные мешочки, приделывали к ним тесемки и носили на шее вместе с крестиками.
Настоящие медные либо серебряные нательные крестики редко у кого сохранились. А понадобились они теперь всем. В "письмах" прямо указывалось носить рядом с крестиком. Как быть, если крестиков нет?
Выручил деревенский умелец-все тот же Ванька Кулинин. Наделав колец чуть не на всю деревню, он перешел на крестики. Как теперь бы сказали, спрос породил предложение. Только запас монет давно кончился. Делал Ванька крестики "из материала заказчика". Каждый приходил со своим двугривенным или пятачком. Крестики получались либо белые, как тогда говорили - серебряные, либо желтые -медные.
Поначалу крестики выходили грубоватыми, корявыми. Потом Ванька поднаторел, набил руку, Стал лучше шлифовать песочком да золой и даже научился выцарапывать на обратной стороне распятие, похожее на то, какое видел у матери на ее оловянном крестике. Ванька грозился сделать крестик не хуже настоящего. Но потом, когда не получилось, объяснял: "Без инструмента, голыми руками, металл не обработаешь. Мне б напильник хороший да тисочки, да точило, тогда бы смастерил, что хочешь. А тут даже дырку для тесемки пробить нечем".
Но все-таки он делал крестики и дырки в них пробивал неизвестно чем. Брали крестики нарасхват. Даже из соседних деревень приходили пожилые женщины со своими монетками. В нашей семье Ванька тоже сделал всем по крестику. Бабушка из суровой нитки сплела мне красивую тесемку. Я как надел крестик на шею, так почти не снимал его. Тот свой крестик я хранил больше пяти лет. До тех пор, пока носить его стало опасно. Я боялся, что "засмеют" ребята-одноклассники, а еще больше опасался нагоняя "по комсомольской линии". Тогда верующий комсомолец с крестиком считался хуже "плачущего большевика".
Но до того времени оставались впереди многие годы. Бабушка с появлением у нас крестиков стала еще религиознее. Она сурово требовала, чтобы мы блюли хотя бы самые простые обряды. Если в обед кто-то поспешит за стол, она сразу останавливала окриком: "Ты куда! Сперва руки вымой да перекрестись!". И мы всегда делали так, как велела бабушка: руки мыли, крестились трижды, обернувшись к божнице, а потом неторопливо шли к столу. После обеда становились в ряд перед иконой и читали вместе с бабушкой благодарственную молитву: "Благодарю тебя Христе Боже наш. Яко насытил еси земных твоих благ и не лиши небесного твоего же царствия меня".
Молились мы и перед сном. Слова короткой молитвы произносили тихо, полушепотом: "Со святым духом" ложусь, святым духом берегусь, святой дух по бокам, ангел-хранитель в головах, спасительный крест в ногах. Господи, помилуй! Господи, помилуй! Господи, помилуй нас!".
От бабушки запомнились на всю жизнь слова пасхальной молитвы: "Христос воскрес из мертвых смертью смерть поправ..."; и молитвы на Троицу - "Бог отец, Бог и сын, Бог и дух святой - троица единосущная нераздельная".
Мы стали прилежно молиться по каждому подобающему случаю. Скоро это вошло в привычку. Проповеди безбожия в школе нисколько не мешали нам внимательно слушать религиозные наставления бабушки и следовать им. Не мешали до поры...
***
На Крещенье начались сильные морозы. Тетя Дуня, убиравшая скот, говорила: "Лицо, как огнем обжигает. До хлева десять шагов, а руки успевают озябнуть. Даже навоз у двери ледяной коркой схвачен. В такую стужу корове приходится готовить густое пойло с картошкой и отрубями. Иначе нельзя. Замерзнет".
Из-за холодов мама не отпускала даже на санках покататься. Говорит -обморозишься. Мороз, как в прошлую зиму да еще с ветерком. Бабушка почти не слезала с печки. По холодному полу мы все ходили только в валенках. А маленькую сестренку Иду на пол совсем не пускали. Все дни она проводила в своей зыбке, подвешенной к гибкой жерди у потолка. Стоя на ногах, она иной раз так качалась, что бабушка еле утихомиривала: "Тише, ты! Разобьешься! А то и потолок обломишь!". А сестренка, хоть и маленькая, еще не умевшая хорошо говорить, сообразила, что таким способом можно согреться. Вот и грелась...
Я тоже, "для сугрева" слонялся по избе из угла в угол. Пробовал читать; устроившись недалеко от окна, но тут же, озябнув, бросал книжку.
Мама все светлое время просиживала за ткацким станом.
Один раз я заметил, как бабушка завела с ней тяжелый разговор.
-Соль кончается. В мешке осталось несколько горстей. Надо что-то делать, что-то придумывать.
-Что тут придумаешь... Придется экономить. Солить только суп, а картошку с капустой квашеной можно есть без соли.
-Как ни экономь, больше, чем неделю-другую не протянем. Как мороз стихнет, придется тебе куда-то идти добывать соль. Без нее никакая еда в рот не полезет - тоскливо сказала бабушка.
В магазине у мамы громоздились целые штабеля мешков с солью. Она приносила домой понемногу, тем и жили. Даже когда мужик из соседней деревни увез на тележке много соли, мама только пошутила ему вслед: "На всю жизнь все равно не запасешься". А самой даже в голову не пришло взять домой хотя бы мешок. Хотя она понимала, что соль на грядках не растет и знала: этому продукту замены не найдешь.
Лучше мамы цену соли знала бабушка. Она вспоминала, как трудно добывали соль в первую мировую войну. А когда грабили магазин, бабушка не подпустила нас и близко. Хотя посетовала, что остались без соли.
В деревне были запасливые люди. Кто перед войной купил целый мешок, кто прихватил тот же мешок, когда грабили магазин. Но про запасы никто не говорил. Все, что касалось соли, держали в тайне. Даже если у кого-то сохранилось полмешка, попроси щепотку - не даст. Не столько потому, что жадюга, сколько по другой причине: дай одному, пойдут толпами. Ведь в деревне почти каждая семья испытывала нужду в этом простом, но, как оказалось, важнейшем продукте. Мама все это знала и поняла, что тут соли не сыщешь ни за какие деньги. А куда-то далеко в такие морозы не пойдешь. Придется ждать пока потеплеет.
Из-за лютого холода мы все сидели дома. В избе, кроме русской печки, топили "голландку". И все равно изба к утру сильно выстывала. Отчасти потому, что у нас никогда не было вторых рам. От окон, особенно в ветреную погоду, несло стужей. Оконные стекла, зачастую с трещинами, покрывались уже с поздней осени инеем, а потом и слоем льда. Сама природа латала дырки и не давала замерзнуть.
В тот день все у нас были при деле. Мама за ткацким станом шуршала челноком и стучала бердом; тетя Дуня у порога готовила теплое пойло для коровы, обильно подсыпая туда ржаную муку грубого помола; бабушка, склонившись над мотовилом, готовила нитки для очередной основы.
А я в валенках и полушубке сидел на лавке у окна, любуясь узорчатым рисунком стекол. Мороз, покрыв их многослойным льдом и опушив мохнатым седым инеем, разрисовал самыми фантастическими картинами. Я находил там то ледяные вершины гор, то вздыбленный пенистыми валами океан с одинокой мусориной - лодчонкой, то бесконечные заснеженные равнины с полоской леса у горизонта.
В уголке одного из окон я нашел кусочек чистого стекла, свободного ото льда. Заглянув в этот маленький светлый треугольник, я увидел, как слабый лучик солнца еле пробивается сквозь морозную изморозь, как золотит он мохнатый иней, налипший толстым слоем вдоль трещины на стекле. Иней, казалось, щетинился множеством тончайших прозрачных иголок и от любого прикосновения мог осыпаться. Боясь порушить такую красоту, я смотрел, затаив дыхание, и почти не шевелясь.
Надо было с кем-то поделиться впечатлением от увиденного, и я позвал бабушку.
-Смотри-ка, какую картину нарисовал Дед Мороз. Вся сияет и переливается на солнце, как живая.
-Картина красивая - согласилась бабушка - только ты, смотри, не простудись На улице мороз, дыхнуть не дает. Иди лучше куда-нибудь в теплое место, подальше от окна.
Но я не послушал бабушку, не отошел от окна. Только чуть сдвинулся за косяк, где почти не чувствовалось дувшего от подоконника холодного ветерка. Вдруг, смотрю, кусочек инея оторвался, и в этот момент вся изба как будто вздрогнула. Я подумал: а не показалось ли мне все это. Но тут опять ощутился слабый толчок и снова посыпался иней со стекла на подоконник.
Я подошел к маме, попросил ее приостановить работу и подвел к окну. "Смотри вот сюда, только тихо" - сказал я и показал на стекло все еще покрытое шубой из инея.
Ждать пришлось не долго. Земля опять вздрогнула, послышался гул, похожий на дальние раскаты грома и по всему окну посыпался иней, припорошив подоконник словно снегом.
-Это война, сынок, под Холмом грохает. Не зря говорят, что там идут тяжелые бои, - тихо с грустью сказала мама.
-А что, они и у нас могут начаться? - настороженно спросил я.
-Нас пока Бог милует.
-Это, наверное, из тяжелых пушек палят? - продолжал допытываться я.
-Может из пушек, а может бомбы кидают. Я вчера корове сено несла, так над головой низко пролетел их громадный самолет с черными крестами. Небось наших бомбить вздумал. Не дай господь. Если в кого попадет, мокрого места не останется.
Мама ушла к своему ткацкому стану, а я глядел на окно и со страхом замечал, что инея остается на стеклах все меньше и меньше. Мне думалось, что война идет к нам. Даже почудилось, что с каждым новым ударом сильнее вздрагивает земля и гул канонады становится слышнее, громче.
Иней продолжал осыпаться со стекол. Я считал удары, от которых дрожала вся наша изба. И тут дурная мысль пришла в голову: как осыплются последние кристаллики инея, так сразу громыхнет где-нибудь рядом. Не обязательно попадет в нашу избу, но все равно нам сразу будет очень плохо.
От этих мрачных мыслей меня отвлек разговор мамы с бабушкой. Разговор про главную нашу нужду-соль. Мама считала, что соль можно добыть только в городе, выменяв на хорошую отцовскую одежду. Она сразу нашла и подготовила почти новый габардиновый костюм темно-серого цвета и хромовые сапоги, которые отец только обновил на Троицу.
-Как морозы спадут, сразу пойду - сказала мама.
-Одна не ходи. Дорога дальняя. Злых людей много. Все отнимут да еще изувечат. Возьми с собой кого-нибудь из деревенских женщин. Соли у многих нет. Пойдут и спасибо скажут за компанию. Зови, кто понадежней. Чтобы, не дай Бог, в беде не оставили, - посоветовала бабушка..
И после Крещения еще несколько дней стояла студеная погода. Немного потеплело только к концу января. Мама и еще четверо женщин из нашей деревни собрались в дальнюю дорогу. Они знали, что все семьдесят с лишним верст до Торопца придется идти пешком. Если по большаку ходят машины, то немецкие, на которых не уедешь. А подводы теперь на дорогах большая редкость. Да на коне сразу пятерых никто не возьмется везти. Так что готовились всю дорогу топать, как говорят, на своих двоих. Но за неделю надеялись управиться туда и обратно.
Накануне, перед уходом, мама с бабушкой целый вечер собирали шелгун в дорогу. На низ мешка положили сапоги, завернув их в остатки старой наволочки. К спине подладили аккуратно сложенный костюм. Мама вспомнила, как они с отцом покупали его в райцентре. "С первой Васькиной большой получки справили. Он тогда на сплаве всю весну работал. Ни одной ночи дома не ночевал. Всё заломы караулил да разбирал с мужиками. Зато заплатили хорошо. Сразу больше семисот рублей получил. Мы сроду не видывали таких денег. Вот и решились на дорогую покупку. Кроме костюма, еще много всякой всячины для дома накупили, и еще на гостинцы осталось. Думали, теперь на жизнь пойдет, а тут-война. Ему больше ничего не понадобится...", - всхлипывая, словно причитая, проговорила мама.
На перекуску она положила хлеб, большую бутылку молока, кусок свежего, недавно сбитого масла.
-Бери больше еды. Не ровен час, задержитесь где-либо. Не зря толкуют, что домашняя дума в дорогу не годна, - сказала бабушка.
-На первое время хватит. А дальше видно будет. Мир не без добрых людей. При нужде накормят, чем Бог послал - ответила мама.
Выходить договорились не рано, с рассветом. С вечера поднялся ветер, пошел снег. Может, кое-где замести дорогу. Поэтому идти решили в светлое время, чтобы не плутать впотьмах. Да и боязно... Ночами шастают волки. В соседней деревне недавно собаку задрали. Лучше быть, как говорят, от греха подальше.
В первый день дошли только до бывшего райцентра-поселка Плоскошь. Ночевать разошлись по знакомым. Мама остановилась в доме Рословых. До войны хозяин дома работал заведующим райземотделом. Когда сгоняли крестьян с хуторов и собирали в деревню, Рослов часто бывал у нас. Гостеприимная бабушка всегда приветливо встречала начальство, чуя в ночлежнике приятного и, к тому же, ученого собеседника. А его привлекала к нам не только приветливость бабушки, но и возможность взять в магазине хоть в полночь бутылку "Московской особой" и селедочку на закуску. Так что мама пошла к давнему и, как она надеялась, доброму знакомому.
Рослов, как говорила бабушка, был мужик уже в летах. Высокий, статный седовласый, всегда хорошо одетый "по-городскому", он и вправду походил на горожанина. Хотя родился в деревне, а жил все последнее время в райцентре, который можно считать тоже большой деревней. За выходца из города его многие считали еще и потому, что Рослов, по словам бабушки, отличался от других районных начальников большой ученостью и начитанностью. Бывало долгими вечерами, выпивая по глоточку "Московскую", он декламировал наизусть множество разных стихотворений, а бабушка готова была слушать, хоть до утра. Рассказывал он много интересного и из других занимательных книг. Бабушка все запоминала, а потом пересказывала нам.
На войну Рослова не взяли "по старости". Хотя выглядел он моложаво и по этой причине боялся попадаться немцам на глаза. Даже бороду отпустил, чтобы не вызывать подозрений. Мама сначала даже не узнала его бородатого. Потом, хитро улыбнувшись, он сказал: "Конспирация. Пришлось сменить обличье, чтобы не привлекать внимание чужих людей".
Вечером за самоваром разговорились. Рослов спросил маму, куда и зачем она решилась идти в такое тревожное время. Какая нужда погнала за десятки верст?
Мама сообщила, что мы остались без соли.
-Неужели ты даже солью запастись не сообразила? Ворочала тоннами муки, соли, круп, сахару, а сама теперь вроде как побираться пошла? - с удивлением спросил Рослов.
-Не побираться, а обменять на мужнин хороший, почти новый костюм и хромовые сапоги.
-Ты что, немцам все добро из магазина подарила?
-Каким немцам? Еще до их прихода свои разграбили все казенное добро.
И мама рассказала, как грабили магазин, как бабушка никого из нас в это время за порог не пустила, а все приговаривала: "Чужое брать грех, все - равно оно впрок не пойдет. Бог накажет!".
"Так и остались мы без соли, - продолжала рассказывать мама - правда, хлеб и другая еда пока есть в достатке. А соль в огороде не растет. На днях кончится последняя. Еще до войны брала, когда поросенка забили, и понадобилось солить мясо. Теми остатками и жили. Как ни экономили, полмешка на два года не растянешь. Керосину тоже нет. Нет и спичек. Но без них обходимся. В пазухах печки бережем угольки, а если до утра не сохранятся, идем за огоньком к соседям. Без керосина, как в давние времена, навострились жечь лучину. Даже старый светец нашли на чердаке. А без соли жить невмоготу. Ее у соседей не выпросишь. Даже если есть, не дадут. Вот и пришлось идти в Торопец. Может, за костюм и сапоги дадут хоть полпуда".
Рослов слушал маму внимательно, не проронив ни слова. И когда она кончила, еще долго молчал, пыхтя цыгаркой. Потом, как бы собравшись с духом, твердым голосом заявил: "В Торопец ты не пойдешь! Это ж надо до такого додуматься... Немцы шастают поминутно по большаку, а она той же дорогой в этакую даль...Ты что, детей круглыми сиротами хочешь оставить? Да еще толпой идти вздумали... Ты разве не знаешь, что немцам везде партизаны мерещатся. Как увидят вместе больше двух-трех человек, сразу палят из автоматов. С испугу палят. И не зря. Партизаны их тут не только пугают, но и бьют в хвост да гриву. Поверь, уж я то знаю".
Последние многозначительные слова мама хорошо поняла. Она знала, что Рослов коммунист, а теперь сообразила, что он как-то связан с партизанами. Поняла мама, что и про немцев он говорит не с бухты-барахты, а со знанием дела. Понять-то поняла, а что сейчас самой делать, не знала. -
-Но я без соли домой не могу явиться. Маленькую и без соли сиськой покормлю, а остальные говорят, что ничего несоленое в рот не лезет. И сама я картошку кое-как ем с капустой без соли, а суп не могу. Неужели при продуктах, которых вволю, придется с голоду пухнуть.
-Будет соль. Завтра я сведу тебя с человеком, который все устроит.
-Но я ведь не одна. Со мной еще четверо наших деревенских. Что ж я с солью отсюда поверну назад домой, а они пойдут в Торопец... Нет, я так не могу. Не буду я брать грех на душу.
-Я договорюсь. Все домой с солью пойдете. Не по мешку же вам надо. Наверное, больше, чем по пуду, не унесете. Найдется соль и для тебя, и для твоих товарок по несчастью. Только предупреди их, чтобы одни не поперлись дальше.
Наутро мама сообщила всем про свою договоренность, и они стали ждать.
Самое удивительное для них случилось потом, когда каждой дали по солидной ноше соли, а взамен ничего не взяли. В маленькой избушке на окраине поселка щуплый дедок большим ковшом щедро насыпал в мешки каждой из женщин столько соли, сколько могла унести. Когда они стали выкладывать на лавку принесенную одежду, все лучшее, что осталось от ушедших на фронт мужей, дедок рассвирепел, накричал на всех командирским голосом, приказал вещи уложить обратно в свои мешки, а потом предупредил строго: "Это не просьба, а приказ - ни единая божья душа не должна знать, что вы тут были. Забудьте про это место, про меня, забудьте сюда дорогу. Считайте, что это все Бог вам послал. А если в деревне кто спросит; то объясните: мол, обменяли на дорогие вещи. И больше ни звука. Иначе большая беда будет. И вам тогда несдобровать".
Уже после войны мама узнала, что Рослов ведал снабжением партизан, а неприметный домишко был у него одним из складов. Тот щуплый дедок сам узнал маму. До войны он отправлял с районной базы кладь в ее магазин. Иногда мама приезжала за товаром. Теперь старые добрые знакомые пришли ей на выручку.
Деревенские женщины, ходившие вместе с мамой, так ее благодарили, как будто именно мама спасла их от голодной смерти.
Хотя всех спас случай. Но угроза гибели - существовала. И совсем не от голода.
В Торопец за солью, как оказалось, собрались тогда не только наши женщины. Из Плоскоши вышли несколько человек. Постепенно от деревни к деревне прибывали все новые люди с котомками за плечами. Примерно с полдороги собралась большая толпа. Погода испортилась. Пошел снег, а ближе к вечеру началась изморозь.
Когда до Торопца оставалось верст десять, навстречу толпе женщин, заполнившей весь большак, из-за поворота выскочили две крытых немецких машины. Они чуть не врезались в толпу. Резко затормозив, машины остановились, немцы, выпрыгнув из кузовов, выстроились в шеренгу и стали из автоматов в упор расстреливать людей. Наверное, несчастных женщин приняли в сумерках за партизан. Уцелевшие в этой бойне потом рассказывали, что спастись удалось только тем, которые шли рядом с обочиной дороги, и в первое же мгновение сумели кубарем скатиться под откос. Они всю ночь прятались в лесу, блуждая далеко от дороги по пояс в снегу.
Много людей полегло тогда на большаке. Эта, как потом ее окрестили, соляная трагедия, стала первым в наших краях страшным знаком надвигающейся войны.
***
Пасмурным утром в первых числах февраля я собрался покататься на санках. Шедший всю ночь снег перестал и, как сказала тетя Дуня, на улице заметно потеплело.
В это время у нас появились Ванька и Мишка Афоничевы.
-Куда это вы в такую рань? - спросил я сразу у порога.
-В лес. Надо петли на зайцев поставить. Сейчас самое время по свежей пороше, - ответил Ванька.
-Одевайся и пошли бегом - торопил Мишка.
-Мне надо бабушку спросить. Я без спроса не могу.
-Чего спрашивать. Тут же рядом, не за сто верст пойдем - возразил Ванька.
Потом он сказал, что знает большую поваленную осину как раз недалеко от избушки, которую мы видели, когда ее еще строили примаки.
"Заодно посмотрим, как они там окопались" - сказал Ванька.
Последние его слова мне сильно прибавили интереса. Но я сообщил ребятам, что тетя Дуня не раз замечала по утрам, как соседка с двумя мужиками таскала в лес тяжелые мешки. Видно примаки делали запасы на всякий случай. "Как бы нас не пришибли, если увидят у своей берлоги" - предостерег я ребят.
-Прошлый раз мы их видели, а они ничего не заметили. И сейчас подкрадемся тихо, так, что они ничего не заподозрят - уверенно заявил Ванька.
-Тетя Дуня говорила, что они стали пугливы. Как из дома выйдут, по несколько раз оглядываются. Один раз, встретив ее, даже не пошли в лес, а вернулись обратно. Осторожничают. Видно почуяли что-то неладное. Таким, попадешься в лесу, глазом не моргнув, убьют - передал я ребятам слова тети Дуни.
-Ты не трусь, а собирайся скорей. Или мы без тебя уйдем - предупредил Ванька.
Я спросил разрешения бабушки сходить с ребятами чтобы поставить петли на зайцев.
-Сходи, если не надолго. Только сперва поел бы хорошенько.
-Не хочу я есть. Лучше дай хлеба с собой. Посолить немного не забудь Если проголодаемся, в лесу перекусим.
-Смотрите, осторожно там ходите. В лесу зверья всякого теперь развелось. Попадаются и двуногие. Их особенно остерегайтесь, за версту обходите, - предупредила бабушка, как будто заранее знала, в какую мы попадем заваруху.
Неприятности начались с первых: шагов. Не успели спуститься с крыльца, как увидели ту же компанию, про которую озабоченно говорила тетя Дуня: нашу соседку с двумя мужиками. У соседки и у мужиков по мешку. Они даже перекособочились от тяжести. Велику ношу взвалили на плечи.
Выстроившись гуськом, они пересекли поперек деревенскую улицу и мимо школы направились в лес. Был у нас соблазн сразу пойти по следу, но остановил Ванька Афоничев. "Сам же стращал всякими бедами, а теперь готов лезть на рожон" - одернул меня Ванька. Мы решили подождать малость, а потом идти так, чтобы не быть на виду.
По припорошенной снегом тропе, которая вела в сторону Михалкина поля, следы ушедших видны, как на картинке. Мужики шли в огромных подшитых валенках, а женщина-соседка в новых. Её следы напоминали "восьмерки", выведенные не очень твердой рукой да еще тупым карандашом.
-Видишь, как следы глубоко продавлены в снег, особенно у мужиков. С большим грузом идут - заметил Ванька.
-Снег-то рыхлый. Мы без груза идем и то местами проваливаемся - пытался возразить я.
-Рыхлый он только сверху. Тот, который ночью и утром накидало. А под ним наст. Мужиков и наст не держит, перегружены сильно - встрял в разговор Мишка.
-Конечно, перегружены, да еще как... Торопятся, будто кроты в нору, натаскать к себе в лес еды побольше. Небось, чуют, что фронт близок. Иной день так гулко громыхнет, кажется, как будто рядом.. Из-под Холма так не должно быть слышно. До него, говорят, чуть не сорок верст. Бои идут где-то не сильно далеко. Фронт к нам приближается - уверенно сказал Ванька, как будто сам недавно вернулся оттуда.
-Хохлы видно почуяли, что наши на подходе. Вот и боятся. Понимают, что им не поздоровится.
За разговорами, мы и не заметили, как догнали идущих впереди. Мелькнув в прогалке между деревьями, они снова скрылись, а мы убавили шаг. Но, видимо, поздно. "Не сварила вовремя дурья башка, что, обернувшись, нас так же можно заметить, как мы увидели их", - скажет потом с досадой Ванька, стуча себя кулаком по лбу.
Теперь мы шли, еле волоча ноги. Спохватились, да поздно.
За небольшим поворотом, на косогоре, следы исчезли. Впереди, по старой, наезженной летом дороге, вилась полоска чистого нетронутого снега. Оглянувшись по сторонам, Ванька, который шел впереди, заметил те же следы, как бы скакнувшие круто в сторону, за мохнатую елку. Ванька едва успел сказать полушепотом - "Как русак скидку сделал..." и в тот же миг за елкой послышался шорох, а потом совсем рядом раздалось злобное: "Стой, гаденыши!".
Мы остановились, остолбенев с испугу. Из леса, ломая сучья, весь в клубах снежной пыли, вылез тот самый хохол Гринько, которого в деревне мы звали дядей Гришей: большой красномордый мужик в дубленом полушубке.
-Вам что, жить надоело! - рявкнул он.
-Мы, дядя Гриша, петли идем поставить, может зайчишка какой попадет - промямлил Мишка, чтобы хоть как-то оправдаться.
-Я вас самих тут, как зайчишек, на костре поджарю. Чтобы не совали нос не в свое дело.
-Мы не виноватые, что по вашим следам шли. Так легче, чем в целик. Благо по пути оказалось. Тут скоро свернем направо, к поваленным бурей двум большим осинам. Нам туда. Там зайцы ночами табуном ходят. Может, поймаем какого глупого, если он сам в петлю залезет - бодрым, даже веселым голосом объяснил Мишка.
-Ну, пойдемте, посмотрим ваши осины. Может, меня научите зайцев ловить. У вас вроде ловко получается. Никаких хлопот. Петли поставил, а потом только собирай улов. Не то, что с ружьем. Пока найдешь дичину, весь лес исходишь вдоль и поперек - спокойно и вполне дружелюбно посетовал хохол.
Мы сперва опешили такому повороту дела. "А вдруг не найдем осин... А если, не дай Бог, хохол догадался, что мы неспроста шли по следам и совсем не заячьим. Тогда хана нам, - опасливо подумал я.
Дядя Гриша сделал вид, что сильно интересуется ловлей зайцев, и пошел следом за нами. Пошел один. Меня это немного успокоило. Подумалось: он не догадывается, что мы знаем еще про двоих его попутчиков, оставшихся в лесу. Может быть, и вправду поверил, что пришли зайцев ловить и ничего другого не замышляли.
По счастью, скоро мы нашли поваленные осины и увидели много заячьих следов вокруг.
-Следы-то совсем свежие. Прошлой ночью жировали тут. Придут и в следующую - деловито заявил Ванька, настораживая одну петлю за другой.
Дядя Гриша внимательно смотрел. Всем своим видом, он старался показать, что интересуется ловлей зайцев не понарошке, что только за тем и пришел в лес.
-Ну, теперь, ребята, дуйте домой. Скоро смеркаться начнет - заботливо сказал дядя Гриша, а потом, как бы невзначай, добавил - я, пока светло, еще поброжу по лесу -вдруг встречу косого на узенькой дорожке...
-Конечно, - чуть не хором ответили мы - их тут вон сколько - показал Ванька на множество следов вокруг осин.
Мы по своим же следам побежали назад к дому. Сзади были слышны тяжелые шаги хохла по скрипучему снегу. Скоро все заглохло. Мишка Афоничев, который шел последним из нас, резко обернулся и увидел, как Гринько шагнул в сторону и скрылся в лесу.
-Мне боязно стало, вдруг стрельнет в спину. Вот и оглянулся -оправдывался Мишка.
-За такую оглядку, он как раз и мог врезать с испугу - перебил его Ванька.
-Да! Вперед нам наука. Тут не нашего ума дело. Сюда больше нельзя ни ногой. Пусть пропадают зайцы. Иначе самим можно пропасть. Эти мужики, кого хочешь убьют, если заметят, что их обнаружили, - по взрослому резонно сказал Мишка, признавая свою вину.
Благополучно добравшись домой, мы договорились: никому ни слова об этой встрече в лесу. Тогда мы не догадывались о смертельной опасности, которая нависнет потом не только над нами, но и над нашими семьями. Не думали, что, нарушив обещание, придется говорить об этой истории в казенных местах.
* * *
Февраль, как всегда, пришел с ветрами да метелями. Замело все дороги. Чтобы утром накормить скотину, приходилось сперва рыть глубокие траншеи в снегу от крыльца до самого хлева. Вьюга так заровняла деревенскую улицу, что на ней не осталось следа от наезженной дороги и протоптанных тропинок к каждой избе. Тоскливо и страшно завывал злобный ветер в трубе. Даже канонада, заглушенная разбушевавшейся пургой, стала еле слышна.
Темными ночами к деревне вплотную подходили волки. Их надрывно-протяжный вой, сливаясь со свистом ветра, нагонял леденящую душу тоску.
Никто без нужды не выходил на улицу. Даже посиделки стали не так многолюдны, как прежде.
Но деревня не вымерла. В теплых избах у людей находилось все, надобное для жизни. А главное, у всех хватало еды для себя и корма для скота. Такого не бывало все последние годы, с давних хуторских времен. Потому что все выращенное да заготовленное никто не отобрал и не собирался отбирать.
Одна тоска-печаль гнездилась в душах селян: как там на фронте наши мужики в такую непогодь? Слава Богу, не знали мы тогда ничего про дела на фронте, не ведали, что большинства наших мужиков уже нет в живых. Это потом напишут, что к февралю сорок второго года сотни тысяч наших солдат полегли в боях и остались валяться по лесам да болотам. Не скоро мы узнаем и про миллионы попавших в плен, и нашедших там свою могилу; про тысячи "окруженцев" с той же трагической судьбой.
Еще меньше и позже мы будем знать про немногих, выживших в немецком плену, прошедших потом сталинские лагеря и сгинувших там, либо отпущенных полуживыми умирать домой.
Хорошо, что не знали об этом мои односельчане. Этой вьюжной холодной зимой они находили усладу в трудах. Потому что работали не за трудодни в колхозе, а на себя. При свете лучины ткали бесконечные свои холсты или суконное полотно, плели лапти и корзины, отделанные лыком; днем и вечерами стучала единственная в деревне швейная машинка фирмы "Зингер" обшивая людей всей округи.
Жили все в ладу и согласии друг с другом. Радовались такой жизни, вспоминая былые времена, когда на хуторах и все, включая землю, было собственностью каждого. Бабушка часто вспоминала поговорку: "Нет худа без добра". Худо, очень худо, что угнали всех мужиков на войну. Плохо, когда самая тяжелая работа легла на женские и детские плечи. А, с другой стороны, теперь не надо работать в колхозе за "палочки", которые ставил в своей тетради бригадир. Теперь каждый на себя работал - всяк занимался своим хозяйством. Тоже с утра до ночи, но без погонялки. Без каждодневных окриков бригадира по утрам: "Дарья - на сено! Марья - на навоз!". Любая Дарья или Марья знала сама, что надо делать сейчас, а с чем можно повременить. Каждая баба в своем доме теперь была хозяйкой, потому что сама всем правила, сама вела хозяйство. Тяжело приходилось без мужиков. Но, как справедливо считали раньше, - свой груз не тянет. Если иной раз приходилось напрягаться через силу, так на себя же, а не "на дядю". Вот и работали с удовольствием, радовались, когда каждый трудовой день что-то добавлял в доме.
На посиделках, полушепотом, бабы нет-нет да заводили разговор про свою справную теперь жизнь. Радостно замечали, что хоть и обезлюдела с началом войны деревня а такой нужды, как при колхозах - нет. Некоторые, с опаской оглядываясь по сторонам, говорили, что может и не будет больше колхозов, что немцы дозволят вести единоличное хозяйство, как было до революции. Правда, находились дальновидные, которые возражали: "А если немца прогонят, что тогда? Неужто, опять в колхоз за палочки горбатиться?".
В такое мало кто верил. Казалось, что вернулись старые порядки: земля и все что на ней вырастет, теперь будет свое, а, значит, его никто не отнимет.
В один из вечеров зашел к нам дед Тимофей, которого все теперь считали старостой , -единственным начальником в деревне. Мама нашла ему завалявшуюся пачку папирос, последнюю из тех, подмокших.
Давно не пробовал таких. После своего самосада может и не понравятся - многозначительно пробурчал дед, ударил большим блестящим мусатом по кремню, озарив полутемную нашу избу роем искр, а потом неторопливо прикурил от губки и сразу сильно закашлялся.
-Свою вонючую "козью ножку" смолишь хоть бы что, а от хорошей казенной, вишь, кашлем зашелся - съязвила бабушка.
-С непривычки, видать - отмахнулся дед, затягиваясь все глубже и глубже.
Пришел дед Тимофей по очень важному делу. На носу весна. Глазом моргнуть не успеешь, как придет пора посевной. А сеять - то как? Земля в зиму ушла пустующей. Если сеять яровые, то под них, сперва пахать надо. На одной хромой кобыле много не вспашешь. А молодые бычки в оглоблях и то плохо ходят. Плуг они явно не потянут.
Но главный вопрос в другом.
-С землей-то колхозной что будем делать? По едокам, как зерно, мы ее не раздадим. Да и права такого у нас нет, - посетовал Тимофей Гаврилович.
-Даже если бы и разделили по едокам, то большинству свой надел не осилить, - ответила мама.
-Так что и дальше колхозом жить будем, не глядя на власть? Или плюнем на все и пусть земля-кормилица зарастает кустами? - несколько раздраженно опросил дед.
-Плевать нельзя. Земли жалко. Она испокон веку кормила людей.
-Значит, остается колхоз?
-Колхоз - не колхоз, а миром и обработать землю, и засеять, сколько сумеем, все как-то сподручнее. Вот и семена яровых в колхозных амбарах оставлены, вроде как общественные. Так что будет у нас единоличный колхоз, - сказала мама с улыбкой.
-Может ты и права. Только все поля нам никак не одолеть.
-Придется выбирать какие получше, да поближе. Может быть, яровые посеять на нашем бывшем хуторе, где в прошлом году хорошо уродилась рожь? Я так думаю.
-Так-то оно так... Но зябь осенью не подняли, и пары поднимать весной будет некому и неначем. Коли кое-как на бычках всковыряем сколько-нибудь земли да посеем без навоза, хорошего урожая ждать не придется, - со вздохом закончил разговор дед.
Перед уходом он обещал завтра же обойти все дома и "взять на учет" имеющихся в деревне бычков. А маме поручил "сделать ревизию" семян на складе да еще отдельно по ячменю, овсу, гороху и гречихе. Потом определить на сколько десятин хватит каждого семени.
***
Довольный ушел дед Тимофей. Хорошо поговорили, все толково обдумали..
Мама тоже осталась со спокойной душой. Она знала, что надо делать и надеялась поработать с пользой для людей.
Бабушка, кряхтя и охая, слезла с печки, а потом сказала маме: "Хорошие планты вы тут нарисовали. Дай, Бог! Дай, Бог! Если все так и выйдет, может и на будущий год не останемся без хлеба. Только выйдет ли. Не зря в старину говорили: не загадывай вперед - срок до вечера...".
Не знали они тогда, что все благое, замышленное в тот долгий февральский вечер сорок второго года, рухнет в ближайшие дни. Не думала мама, что слова бабушки "срок до вечера", окажутся пророческими.
Они совсем забыли, что уже больше полугода бушует война, что она рядом с нами и изо дня - на- день может докатиться до нашей деревни. Они даже про звуки канонады забыли. А эти звуки с каждым днем все сильнее перебивали свист ветра и вой метели, как бы оповещая, что фронт недалеко и он приближается ежечасно.
Не предполагали тогда моя мама с дедом Тимофеем, что долгая и приятная их беседа в тот вечер будет последней.
Не думали они тогда, что совсем скоро закончится благополучная сытая жизнь, и ей на смену придут все мыслимые тяготы военного времени; что тихое, спокойное наше житье-бытье в первые полгода войны, совпавшее по времени с немецкой оккупацией, оборвется также внезапно, как и началось.
Никому не пришло в голову благодарить Бога за полугодовую отсрочку, которую он даровал нам. Отсрочку войны, отсрочку большой беды, а может быть и погибели.
Никто в деревне тогда не знал, какие несчастья уже посеяла война везде вокруг. А если бы узнали, то многие сочли неприличным, стыдным, недостойным христианина сытое и бесхлопотное наше житье в то самое время, когда земля стонала, залитая кровью невинных.
Никто не знал, что уже через несколько дней придут и к нам все беды - несчастья этой войны.
И никто никогда потом не измерит ужас человеческих страданий, принесенных войной. Поэтому бессмысленны разговоры: кто пострадал больше, кто меньше. Пострадали все. И все больше того, что может вынести человек.
Часть 3. Наши пришли
В конце февраля 1942 года, вьюжной ночью, мы всей своей компанией возвращались с посиделок. Снежные вихри слепили глаза, больно, как наждаком, натирали щеки, пробирались под полы наших шубеек. От еще недавно накатанной дороги не осталось и следа. Переметенная во многих местах, вся в сугробах, она почти не отличалась от заснеженных обочин. Стараясь идти спиной к ветру, мы еле брели, утопая в снегу.
В середине деревни мы остановились, услышав какой-то странный звук. Он походил на скрип полозьев, еле различимый сквозь вой метели. Затем, как привидение, навстречу выползла подвода. Мы дружно шарахнулись в сторону, чтобы освободить дорогу. В это время подвода резко остановилась, и сиплый мужской голос позвал подойти поближе. С трудом выкарабкавшись из снега, я увидел в санях-розвальнях троих седоков, одетых в какие-то балахоны.
-Эй, ребята, вы здешние?- негромко спросил один из троих.
-Здешние, домой идем -ответил за всех Ванька Афоничев.
-Немцы есть в деревне?
-Нет. Их тут и не было. Летом прошли мимо, а потом куда-то подевались.
-А их полицаи есть?
-Нету. Есть только староста. Так он наш - дед Тимофей. Вроде как председатель колхоза - пояснил Ванька.
-Где этот ваш староста?
-Дома. Так он, небось, спит давно.
-Ну, ладно. Бегите и вы по домам. А про этот разговор никому ни звука!
-А вы, никак, наши будете? - робко полюбопытствовал Ванька.
-Наши, а чьи же еще...- в тон ему ответил один из людей в розвальнях.
Тут он чиркнул спичку, чтобы прикурить. Тусклое пламя на миг осветило хмурое незнакомое лицо, заросшее короткой щетиной, и красную звездочку, прикрепленную к шапке-ушанке.
Мы сразу притихли от неожиданности. Можно даже сказать, что испугались. Хотя, наверное, и обрадовались тоже. Подумалось, что не зря со стороны Холма в последние дни так сильно гудела канонада. Видно побили там немца. Коли наши пришли, значит он отступать начал. Может, скоро его совсем выгонят. Тогда и война кончится. И домой в деревню свои мужики вернутся.
-Идите домой, ребята, поздно уже. И, как договорились, про нашу встречу дома ни-ни... Скоро все и так узнают - добавил чиркавший спичку и взялся за вожжи.
Мы посторонились, пропуская подводу, которая сразу скрылась в метельной мгле.
Долго хранить тайну не пришлось. Уже назавтра, как говорила бабушка, валом повалили наши войска. Измотанные боями под Холмом, они отходили в деревню на отдых и пополнение.
В каждую избу помещали столько, сколько влезет. Нам, прежде чем пустить красноармейцев на постой, понадобилось убрать ткацкий стан, занимавший чуть не пол-избы.
Принимая постояльцев, бабушка охала и причитала, глядя на их, как она выражалась, затрапезный вид. Грязные порванные шинели; черные от грязи и пота гимнастерки; обмороженные лица и ноги в худых ботинках с обмотками; охрипшие от простуды голоса, надрывный кашель и нестерпимый дух давно немытых тел. Их набралось так много, что едва уместились на ночь вповалку на полу. Один только командир устроил себе закуток в переднем углу, отгородившись плащ-палаткой. Мама дала ему небольшую подушку, и он постелил себе на широкой скамье, можно сказать под самой божницей.
Он появился в нашей избе первым. Белый овчинный полушубок в талию, перехваченный широким кожаным ремнем с портупеей, мерлушковая шапка -ушанка, новые, еще не стоптанные валенки - все это при высоком росте придавало ему стройный молодцеватый вид.
-Молоденький-то какой - со вздохом отметила бабушка - небось и семьей еще не обзавелся, а уже командир.
-Наверное, ученый - вступила в разговор мама, - кубики зря не дают, а у него их целых три.
-Ему на лавке будет тепло, а вот красноармейцы на полу могут замерзнуть в своих тонких шинелишках. Надо чугунку протопить хорошенько.
-Протопим ближе к вечеру. Только дров осталось совсем чуть-чуть, -озабоченно заявила мама.
Командир куда-то ушел, а красноармейцы с наступлением сумерек стали укладываться спать. Всем своим обличьем они не походили на командира: хмурые, оборванные, грязные, готовые рухнуть на пол, чтобы забыться во сне.
-Никак вы на голодный желудок спать собрались? - спросила бабушка.
-Так легче. Дурные сны не будут сниться, - с невеселой улыбкой ответил маленький щуплый паренек в обвисшей, как с чужого плеча, гимнастерке без ремня.
-Легче-то легче, но здоровее от такого сна не станешь - сказала бабушка, а потом спросила - есть-то хочется?
-Есть всегда хочется. Но походная кухня, говорят, где-то застряла в снегу и раньше, чем завтра, не появится. Так что, Бабушка, придется натощак ложиться.
-Еще не поздно. Успеете поужинать. Дунь, растапливай чугунку да за картошкой лезь в подполье. Надо ребят хоть немного подкормить, чем Бог послал, - распорядилась бабушка.
Тетя Дуня, быстро одевшись, хотела идти за остатками дров, но ее опередили двое шустрых ребят. И дров они принесли, и живо печку раскочегарили.
Картошку варили в больших чугунах почти до полуночи. Ели ее, столпившись вокруг стола, с солью и хлебом. Кто чистил, а самые голодные проглатывали с шелухой. Хлеб, какой был, бабушка скормила свой. А мешочек соли поставил на стол кто-то из военных.
Красноармейцы благодарили бабушку за еду, обещали еще принести соли "хоть мешок".
"Без соли, конечно, любая еда в рот не лезет. Если добудете соль, скажем спасибо. Но у нас и дров больше нет. Придется командира вашего просить, чтобы дров подвезли. Я видела - лошади у вас добрые и сани в порядке. Без дров поесть не сваришь и в избе не согреешься. Как говорят, наша горница, с Богом не спорится: на улице тепло и у нас тоже. А когда на улице холодно, как сейчас, не протопи день и в избе выстынет, хоть волков загоняй. Вы, ребята, скажите своему командиру, чтобы завтра на счет дровишек смекнул", - попросила бабушка и полезла на свою пока еще теплую лежанку. Она не думала тогда, что скоро появятся заботы гораздо важнее дров.
* * *
Полевую кухню красноармейцы дождались только к вечеру. После голодного дня, им на ужин выдали по несколько ложек пустой пшенной каши. Предвидя все это, бабушка растворила в большой квашне тесто, чтобы испечь свежего хлеба, велела тете Дуне жарче топить печку и варить картошку "в мундирах". Все, что сварила и испекла бабушка за день, молодые изголодавшиеся ребята съели в один присест.
Потом многие дни подряд в нашем доме жили по-фронтовому. С утра до вечера "шла битва" за еду для красноармейцев. Тетя Дуня по очереди с мамой мололи зерно на ручных жерновах; бабушка варила какой-нибудь суп и картошку, пекла хлебы. Все выбивались из сил, а воинов-постояльцев никак не могли накормить досыта. Они с утра получали скудную порцию казенных харчей, а к обеду по очереди усаживались вокруг нашего большого стола. На него из ведерного чугуна высыпалась картошка, ставилась миска квашеной капусты, клался хлеб толстыми ломтями и соль в мешочке. Едоки макали картошку в соль, чуть оголив ее от шелухи, и жадно проглатывали всухомятку либо прихлебывая капустным рассолом. Хлеб отламывали маленькими кусочками и долго жевали, как будто наслаждаясь его необыкновенным вкусом и ароматом. Но еще до конца трапезы от объемистого каравая оставались одни крошки. Их тоже дневальный сметал на ладонь и второпях проглатывал, прежде чем убрать со стола.
Однажды вечером бабушка чистила картошку на суп, сгорбившись у ярко пылающей чугунки. В избе все время стоял полумрак, а тут, из приоткрытой дверцы печки, светило, как прожектором. Подслеповатая бабушка часто пользовалась этим светом. На сей раз к ней подсела мама и шепотом завела тяжелый, неприятный для всех, разговор.
-Сил больше нет стоять целыми днями у жерновов, перемалывая зерно. Да и зерна осталось немного, скоро самим есть будет нечего. Дальше так нельзя. Мы не только себя, ребятишек малых обрекаем на голодуху.
-Грех Бога гневить. Мы пока сыты. А на этих погляди, - бабушка кивнула в сторону сгрудившихся на полу военных , - рубахи снимут, когда моются, глянешь - одна кожа да кости. Шкилеты какие-то. Краше в гроб кладут. Разве таким под силу одолеть немца? На них и пуль не надо. Сами упадут в сугроб, да так и окоченеют немощные.
-Но нам всю армию не прокормить. И даже постояльцев не прокормим. Они потом уйдут, а мы останемся голодать. Надо сказать им, что больше у нас нет сил и возможности.
-Сказать-то можно... Только жалко их.
-А нас кто пожалеет, когда придется класть зубы на полку?
-Нам Бог поможет. Да и мир не без добрых людей. Либо и наши мужики, если живые, где-нибудь голодают. Я молюсь, чтобы и на них нашлись милостивые люди, которые дадут кусок хлеба да кружку воды.
После этого разговора бабушка продолжала подкармливать красноармейцев. Но теперь у нас перестали печь "чистый" хлеб. С того вечера в тесто бабушка стала подмешивать толченую картошку, потом отруби, а ближе к весне и мякину. Красноармейцев кормили до тех пор, пока они снова не отбыли на фронт. Их командир на прощанье оставил бабушке пачку настоящего чая, а нам дал немного черных сухарей, твердых, как камень. Мы с сестрой их грызли, рискуя обломать зубы, пока не приноровились размягчать в крутом кипятке. В любом виде они казались вкусными после нашего хлеба с картошкой и отрубями.
* * *
В деревне над крышей сельсовета вывесили красный флаг. Сказали, что у нас опять появилась советская власть. Она распорядилась начать занятия в школе.
-Какая школа, когда громыхает кругом, нету дров и есть нечего - ворчала бабушка.
-Начальству видней. Коли школу откроют, пойдешь учиться - сказала мама, обращаясь ко мне.
-Наша школа не готова, а в Волковской она, наверное, успела развалиться. Да и времени ничего не осталось. Всегда учиться начинали осенью, а теперь весна на носу - гнула свою линию бабушка.
Все сомнения кончились, когда пару дней спустя к нам в избу, громко постучав, вошел Давид Семенович. По-зимнему одетый, в валенках и полушубке, наш учитель грузно переступил порог и весело с задором спросил громовым голосом:
"Ну, что, учиться будем?".
-Будем. Чем мальцу так болтаться, лучше пусть в школу ходит. Одеться - обуться что-нибудь найдем. Одна незадача - на перекуску взять с собой нечего. И корова, как на грех, еще не отелилась, - ответила бабушка.
-Всем сейчас тяжко, Лукерья Павловна. Война. Придется поднатужиться, перетерпеть. Скоро весна. Травка появится. Может легче будет.
-Травка-то появится, а легче не будет. Чует мое сердце, что все худое еще впереди. Но школьника своего мы подготовим. Скажи к какому сроку и мы постараемся.
-Срок короткий - завтра с утра. И так, считай, три четверти пропущены. Значит, я записываю вашего парня и дальше пойду. Тороплюсь. Мне еще три деревни обойти надо. И все пешком. Я теперь безлошадный. Дров к школе подвезти просил военных. Обещали одну подводу на завтра, - сказал учитель и проворно вышел, гулко хлопнув дверью.
Из нашей деревни в школу пошли все. В начале марта установилась ясная солнечная погода. Под утро крепко подмораживало, а к полудню текло с крыш. Наст держал так хорошо, хоть на коне поезжай. По Шешенскому полю мы бежали не дорогой, а напрямик. Видно потому путь до школы показался короче обычного. К тому же, наверное, мы подросли немножко.
Недавно школу посетило районное начальство. Собрали со всей округи стариков-печников и те в один день поправили потрескавшиеся печки. Военные, как и обещали, привезли дров. Правда, среди них было всего несколько сухостойных лесин, а остальные - сырая береза. Давид Семенович вечерами пилил лучковкой тонкие березовые бревнышки, а потом мелко колол их небольшим топориком. Многих из учеников, кто повзрослее да покрепче телом, он тоже заставлял пилить дрова и носить их к печкам.
В первый день топили печки с утра до вечера. И все равно в настывших за зиму классах стоял холод. Мерзли руки и ноги. Даже у печек не удавалось согреться. Давид Семенович потом заделал часть окон досками и приказал облепить эти места газетами. Но тепла почти не прибавилось. Учитель стучал своим топориком по разъехавшимся подгнившим половицам, ругал скрипучую дверь, которая "вся, как решето", с грустью смотрел на покрытый инеем угол под потолком и все повторял: "Улицу не натопишь... Придется физкультурой согреваться".
Первые дни мы занимались одной "физкультурой". Пилили и кололи сырые обледенелые дрова, таскали их охапками по классам, топили печки. В этом деле особенно отличался Ванька Виноградов. И растопить печки он мог с первого раза, положив снизу в топку пучок смолистых лучинок или ворох бересты, и поддерживать огонь в печках у него получалось лучше всех. Даже когда в печке оставались одни угли, и она готова была погаснуть, Ванька подбрасывал туда несколько сухих палок и костерком, крест-накрест клал дрова. Сперва которые посуше да помельче, а потом крупные и сырые - все в ледяных корках. Скоро появлялся огонек, дрова разгорались и начинало гудеть в трубе. Печка постепенно нагревалась. Весь класс толпился вокруг нее. Каждый стремился протиснуться ближе к теплу, чтобы согреть окоченелые руки и ноги. Дружно бранили Ваньку за то, что он "всего-то дров накидал в топку, а первым лезет к теплу да еще других не пускает".
-Что за свалка? А ну марш все по местам! - грозно рявкнул вошедший в класс учитель.
-Там холодно... Руки зябнут, - заныли мы в ответ чуть не хором.
-Виноградов сейчас поворошит кочергой, дрова догорят, и станет теплее, - спокойно сказал Давид Семенович, кивнув на Ваньку. Тот обрадовался и, устроившись перед открытой дверцей печки, стал неторопливо ковырять кочергой, как бы сортируя головешки. Поняв, что Ванька притих в теплом месте надолго, учитель не выдержал и сказал ему строго: "Ты, Виноградов, тоже садись на место. Давно пора урок начинать, а мы тут все истопниками стали!".
На единственном в тот день уроке, затянувшемся до обеда, Давид Семенович сообщил, что все, положенное на год, мы должны пройти за оставшиеся три месяца. Поэтому нагрузка будет тройная. А в утешение сказал, что отцам нашим на фронте еще тяжелее приходится. "У нас хоть, слава Богу, пока не стреляют..." - нетвердым голосом добавил он. Потом объявил, что его жена - Надежда Федоровна - хворает. Сам будет вести уроки во втором и четвертом классах, а в первом и третьем - новая учительница - Прасковья Сергеевна. Она должна была начать работу в Понизовской семилетке, но та школа не готова и ее определили к нам. "Надеюсь, что Прасковья Сергеевна приживется в нашей школе. Думаю - вы останетесь довольны ею, а у нее не будет больших претензий к вам. Сегодня ограничимся этим разговором, а завтра начнем настоящую учебу", - закончил учитель.
В ответ все дружно зашумели. Какая может быть учеба, если на полу ледок, а парты покрыты инеем. Учитель встал, молча прошелся по классу и так же молча сел за свой стол, ожидая тишины. Когда гул утих, он почти шепотом сказал: "Я буду печки топить хоть всю ночь, пока не потеплеет. Надеюсь, что к утру классы прогреются и хотя бы в одежде можно будет заниматься. Больше я вам ничего не могу обещать. Разве что напомню: весна на дворе. Не пройдет и недели, как станет греть солнышко. Оно согреет классы и всех нас".
Мы уже готовы были разбежаться по домам, но поднялась незаметно сидевшая Прасковья Сергеевна, и буднично сказала: "Мы познакомимся по ходу дела. А сейчас я хотела вас предупредить, ребята, что в школе нет ни учебников, ни бумаги, ни карандашей с перьями, ни чернил. Можно сказать ничего нет. Посмотрите дома. Если что найдется - принесите завтра".
На стене в классе висел большой красочный плакат: "Все для фронта, все для победы!" Он давал нам понять: откуда возьмутся в школе тетради да учебники, если немцы под Холмом, если все время слышна канонада, если идет война.
Под конец нам дал несколько советов Давид Семенович. Особенно про чернила. Оказывается их можно делать из сажи. Наскрести в трубе и залить первачом. Получатся чернила "не хуже китайской туши". Такими и на книжках писать можно.
Мы ничего не знали про тушь, но совет приняли. И сажи в каждом доме полно, и первача немного найдется. Оставалось найти бумагу. Ее-то как раз почти ни у кого не было.
По пути домой я решил: первым делом попрошу бабушку сделать мне чернила, а потом, если не найду бумагу, то приспособлю для письма какие-нибудь негодные книжки. Учитель не даром намекнул, что самодельными чернилами из сажи можно писать и на книжках.
* * *
Назавтра неожиданно потеплело. Острые пики сосулек, висевшие с крыши, ожили капелью. После обеда, истонченные солнцем и ветром, они исходили чистыми ручейками талой воды, заслонив выход с крыльца плотным занавесом хрустальных струй.
В тот день в классах было тепло. И Давид Семенович хорошо поработал истопником, и солнышко пригрело по-весеннему. С утра еще шел парок изо рта, но парты уже не блестели от инея и руки не мерзли, как прежде. Мы пробовали даже писать.
Но первый урок ушел на то, чтобы разобрать принесенное из дома.
Прасковья Сергеевна велела сразу все выложить на ее стол. Потом вместе взялись за сортировку. Отдельно складывали у кого-то сохранившиеся тонкие довоенные тетради в косую линейку, чистые листки иногда с загнутыми или оторванными углами, старые пожелтевшие газеты и даже книги, отпечатанные на хорошей лощеной бумаге. Всего этого добра набралось несколько небольших стопок. "На первое время хватит", - сказала учительница.
После бумаги долго возились с перьями. Их набралось с хорошую горсть. Рассыпав кучку перьев ровно по столу, учительница недовольно отметила, что среди них много "рондо". Оказалось, что эти плоские тупо закругленные перья с узким коротким выступающим жалом, запрещены РОНО. Что такое РОНО и почему наложен запрет на эти перья мы так и не поняли. Потом учительница объяснила, что перья "рондо" портят почерк "на всю жизнь". Зато она хвалила перья "лягушки", которыми можно делать прописи, соблюдая правильный нажим. Одно такое перо с тонкой "талией" и острым треугольным концом нашлось у нас дома. Но Прасковья Сергеевна забрала его, чтобы отдать первоклассникам. А мне принесла взамен узенькое, с пупырышком на конце. Таким пером не напишешь с нажимом. Но, оказывается, для третьеклассников это не обязательно. А на уроке арифметики им даже лучше выводить цифры линиями одинаковой толщины. Скоро у этого пера выявилось еще одно достоинство: оно хорошо скользило даже по шершавой бумаге.
Теперь оставалось разобраться с чернилами. Их принесли в "сороковках", "мерзавчиках", "чекушках" и в пузырьках разных фасонов. Когда на каждой парте открыли посудины с чернилами и начали писать, в классе появился крепкий самогонный дух, от которого учительница сперва морщилась, а потом начала чихать, приговаривая шепотом что-то нехорошее про наше изобретение.
Зашедший к концу урока Давид Семенович - директор школы - похвалил всех нас и учительницу за собранные "письменные принадлежности", поздравил с теплой весенней погодой, а на прощанье сказал: "Теперь есть все для учебы. Дело за вами, ребята. Хорошенько постараетесь, глядишь и успеем закончить учебный год. В следующий класс перейдете. Чтобы не стыдно было перед отцами, которые на фронте".
* * *
Как-то раз я проснулся утром в полутемной избе. Думал, еще рано и собирался подремать, перевернувшись на другой бок. Но бабушка, почуяв шевеление, негромко сказала: "Вставай, скорей! С минуты на минуту зайдут ребята, а ты еще глаза не протер. Ополосни лицо и завтракай. Все, что есть, - на столе".
Я немножко опешил. Всегда бабушка сама подавала мне еду. Мама даже ворчала, что избаловала она меня: только в рот не кладет, только с ложечки не кормит... Тут я сам достал миску с молоком, накрошил туда липкого черного хлеба, отдававшего чем-то кислым, придвинул еще горячую сковороду с румяной дроченой и стал есть. А бабушка, склонившись у окна, что-то штопала толстой иглой.
-Весна пришла. Говорят, медведь шубу скинул. Тебе тоже пора одежку менять. Я тут кое-что подлатала. Потом оденешь. А сейчас ешь проворней, скоро ребята зайдут.
-Я уже сыт и готов. Только обуться осталось.
-Погоди. На улице дождь идет. Все развезло. Дорога впросов. Я сейчас найду дегтю. Где-то в сенях оставалось на донышке бутылки. Смажу хорошенько твои сапоги. Иначе уйдешь на день с мокрыми ногами. Так и простудиться недолго.
Я обул блестящие сапоги с байковыми онучами, одел легкий кафтанишко, сшитый перед войной Васькой - портным и подштопанный бабушкой, нахлобучил старую кепку - шестиклинку и побежал к ребятам, которые уже ждали на улице, столпившись под нашим окном. Даже на улице от моих сапог несло дегтем, как от тележных осей, обильно смазанных перед дальней дорогой.
Дорога у нас оказалась и вправду тяжелая. Даже наезженная санная колея, недавно казавшаяся прочной, как ледяной панцирь, теперь не держала. Многие из нас проваливались чуть не на каждом шагу. В сапогах это еще можно было терпеть. А все, кто в лаптях, сразу вымокли до колен. Потому что под снегом везде вода. Ледяная вода.
В конце деревни Волковская, когда до школы оставалось совсем немного, нас остановили военные. Они толпились возле зеленого грузовика ЗИС-5, застрявшего в жидком грязево-снежном месиве. Двое красноармейцев, подложив бревно под ступицу заднего колеса, пытались приподнять его. А нам велели разбирать изгородь у соседнего дома и таскать жерди к машине. Жердей мы натаскали много, не глядя на ругань хозяйки дома. Под колесами жерди ломались, как спички, а машина не двигалась с места.
"Ладно, ребята, бегите в школу. А то на уроки опоздаете" - сказал один из военных.
Мы свернули на тропинку, которая вела к школе и сразу увязли в рыхлом намокшем снегу.
-Придется звать военных. Мы им помогли, теперь пусть помогают нас вытаскивать. Иначе тут по уши зароемся, - съязвил Мишка Афоничев.
-Ничего, как-нибудь выберемся, - подбодрил я его и пошел проминать след.
-Тебе-то что, у тебя во какие сапоги! Хоть день броди, - не вымокнешь. А я в лаптях давно промок до нитки и продрог весь, зуб на зуб не попасть, - заныл Санька Кудрявцев.
В это время пошел дождь. И до того с неба то тянуло изморозью, то сыпал мокрый снег пополам с дождем, а теперь вот полил ледяной дождь.
Слева от тропинки, в нескольких шагах стоял полуразвалившийся сарай. Чтобы совсем не намокнуть, мы напрямик пошли туда, утопая в глубоком мокром снегу.
Сломанная дверь, распахнувшись на улицу, еле висела на одной ржавой петле. Внутри сарая стояли сумерки, пахло кислой гнилью. Под ногами хлюпала грязь вперемешку с талой водой.
Только над половиной сарая сохранилась дырявая драночная крыша. Там же внизу на земле валялась груда сломанных ящиков. На досках грязно-зеленого цвета еще кое-где сохранились ряды черных поблекших цифр и такие же черные звездочки. Ванька Виноградов сразу определил, что это разбитые ящики из под снарядов.
Выбрав место, где внизу нет воды и сверху не льет, мы натаскали туда досок, какие посуше, и собрались переждать, пока не кончится дождь.
Ванька Виноградов, последним взявший с земли несколько досок, вдруг бросил их в сторону и закричал: "Ребята, глядите, тут снаряд!".
Он лежал наполовину утопленный в грязи. Только острый нос с блестящим взрывателем торчал кверху и немного наискосок - в сторону двери. Ванька, уже видавший такие, сразу определил, что это наш, от гаубицы. Выгнав всех из сарая, Ванька стал выворачивать взрыватель. Но голыми руками не получилось. Не помог и пришедший на помощь его тезка Афоничев. "Видно резьба заржавела. Без ключа не вывернешь. И так оставлять боязно. Невзначай кто пнет ногой, так весь сарай разнесет и деревне достанется", - деловито пояснил Ванька Виноградов. Вдвоем они выволокли снаряд на середину сарая с надеждой, что так скорее заметят военные и уберут. В это время зазвенел звонок. Мы поспешили в школу.
Как потом оказалось, поспешили не все. Ванька Виноградов остался. Он нашел тяжелый камень и швырнул его из-за косяка двери прямо в головку взрывателя. Ванька не промахнулся.
Сперва мы почуяли, как дрогнула и дернулась куда-то в сторону земля под ногами. И сразу, оглушенные сильным взрывом, рухнули в снег, а, обернувшись, увидели столб черного дыма, высоко над ним пролет крыши, сорванной вместе со стропилами, летящие в разные стороны бревна и доски.
Ваньку нашли распластанным на грязном снегу. Он лежал навзничь весь черный. Черное лицо казалось обгоревшим. Бывшие льняного цвета гладкие волосы черно курчавились, особенно спереди. Вместо глаз - узкие щелочки. И везде кровь: на лице темными запекшимися пятнами, а на животе алая, как будто сочащаяся откуда-то изнутри.
Ванька не шевелился, только тихо стонал. К нам уже бежали двое военных от машины. Один тут же вернулся в деревню, чтобы вызвать из госпиталя санитаров. Другой - наклонился над Ванькой и прошептал: "Слава Богу, живой". Он сорвал с себя нижнюю рубашку, скомкав ее, положил Ваньке на окровавленный живот и опоясал вокруг своим широким брезентовым ремнем. "Там самая страшная рана. Видно большим осколком садануло. Как бы кровью не изошел... Теперь немного приостановится. А в госпитале хорошие хирурги. Быстро подлатают вашего приятеля. Молодой, выживет!" - приободрил военный, увидев наши понурые лица.
Запыхавшись, напрямик по снегу, подбежали двое санитаров с носилками. Вместе с ними медсестра в белом халате. Она охнула, осмотрев рану, полила ее чем-то очень пахучим, наспех забинтовала и сказала санитарам: "Ребята, скорее его в медсанбат. Крови потерял много. Теперь от минут может жизнь зависеть". Санитары осторожно положили Ваньку на носилки и быстро понесли в госпиталь.
Там уже все знали и готовились к срочной операции.
Никто из нас тогда в школу не пошел. Мокрые, замерзшие, мы полдня простояли возле дома, где размещался военный госпиталь. Мы ждали. Уже после полудня вышел на улицу большой толстый мужик в белом халате, обрызганном кровью. Я подумал, что это кровь нашего Ваньки.
Мужик закурил длинную папироску, несколько раз глубоко затянулся, а потом подошел к нам.
-Дожидаетесь своего друга? Пока он останется у нас. Пару недель подлечим хорошенько. Коли сами задержимся на этот срок. А потом долечиваться отпустим домой. Так и передайте родителям.
-У него одна мамка, а батька на фронте, - объяснил Мишка Афоничев.
-Мамке сообщите, что операция была долгая и тяжелая. Я не берусь утверждать, что все железо вынул из мягких частей. Но внутри чисто. Не знаю сумеет ли он потом всех вас обставить на перегонки, но то, что будет жить, - уверен. Так и передайте его мамке.
Мы все сделали так, как велел доктор.
На следующее утро я, быстро позавтракав, собирался в школу. Бабушка торопила: "Ну, пошевеливайся! Ребята вот-вот зайдут, а ты еще босый и простоволосый". Взбодренный прибаутками, я только успел одеться, как в избу, едва не споткнувшись на пороге, влетел Колька Иванов.
-В школу не надо! За ночь река так вздулась, что снесла все мосты и лавы. Ни учительнице, ни ученикам из-за реки в школу не попасть. Каникулы!
-Какие каникулы, Прасковья Сергеевна давно предупредила, что каникул не будет, - возразил я.
-Как не будет? Она сама, что, вплавь ринется? Так река на версту разлилась и лед идет. Учить-то нас некому. Значит, каникулы... - выпалил Колька, задыхающийся то ли от радости, то ли от быстрого бега.
* * *
Деревню опять наводнили военные. По жидкому снежному месиву на дровнях и розвальнях везли раненых. Исхудалые от бескормицы лошади еле тащились по рухнувшей дороге. Напротив нашей избы, у недостроенной школы, которую спешно приспособили под госпиталь, скопилась длинная вереница подвод. Раненых везли из-под Холма. Школа не могла вместить их всех. Многих с легкими ранениями развозили по домам. Первым делом заполнили нашу избу. Наверное потому, что она рядом со школой. Хорошо, что бабушка вовремя отправила тетю Дуню за соломой. Она успела сделать на полу мягкую подстилку раньше, чем туда начали укладывать рядами раненых.
На улице сияло солнце. Оно насквозь просвечивало нашу избу, озаряя весенним светом исхудалые бледные лица красноармейцев. Бабушка подбадривала слабых, давая попить кипятку либо травяного настоя. А сама соображала, как им лучше помочь. В общем-то, тут и соображать было нечего. Для большинства раненых самое главное лекарство - еда. Хорошая еда. А где ее взять?
Тетя Дуня опять днями молола остатки зерна, бабушка пекла хлебы и варила картошку. Тем и кормили раненых. Если могли подниматься, они, хромая, пробирались к столу. "Лежачим" бабушка прямо на постель подавала по куску хлеба и несколько картофелин.
-Ешьте, ребята, поправляйтесь. От жидкой казенной каши, размазанной по котелку, сыт не будешь. А тут хоть не так сытная, но густая еда. Она силу придаст и здоровье подправит.
-Спасибо, бабушка, век будем благодарны, - ответил один за всех, пытаясь забинтованными по локти руками чистить мелкую картошку.
Однажды в сенях мама остановила бабушку и показала на последний мешок с зерном.
-Еще так день-другой покормим, сами останемся голодать. До травы да новой картошки еще ох, как далеко. А старая картошка кончается. Одна мелочь осталась. Хорошо я на семена успела отобрать. А то и сажать было б нечего. Нельзя больше так транжирить остатки еды. Скоро детей начнем морить голодом. И корова, как на грех, отелится не раньше, чем через две недели.
-Хоть и жалко их, но придется отказать. Раненые поправляются, даже бинты у некоторых фельдшерица сняла. Надо будет предупредить, что больше моченьки нет. Пусть не обессудят.
-Вот ты и скажи. Сейчас скажи, - настаивала мама.
-Скажу, куда денешься.
Военные не обиделись. Еще раз благодарили бабушку и сообщили, что многих, которые поокрепли, скоро опять отправят на фронт.
Начались дожди. Они смыли остатки снега на полях и дорогах. Только на северных склонах косогоров да у теневой стены хлева сохранились остатки еще недавних сугробов.
Лед прошел, а вышедшая из берегов река долго не входила в свое русло, продлевая наши каникулы.
Пролетели куда-то далеко на север гуси и журавли. В затопленных ивняках по всей пойме грузно барахтались тяжелые кряквы, подыскивая места для будущих гнездовий.
Подсыхали окрестные поля. Как только появилась возможность ступать на черную землю, не опасаясь увязнуть по колено, мы с тетей Дуней пошли за прошлогодней картошкой. В прошлом году ее копали уже поздней осенью и второпях. Мы надеялись, что немало клубней осталось в земле. Думали даже, что найдутся сохранившиеся, не тронутые морозом, картофелины. Так бывало в прежние годы. Даже на перепаханных полях иногда всходила прошлогодняя картошка-самосевка.
В этот раз надежды не оправдались. Слишком морозной была зима. Картошки находили много, но вся она размягченная от мороза, часто с лопнувшей шелухой, из-под которой выдавливалась белоснежная мякоть крахмала. Бабушка говорила, что и такая годится. Даже шутила: "Такую тереть не надо, сразу можно печь дерибанники. Получаются еще слаще, чем из целой".
Такой картошки мы набрали по полкорзины. В ближайшей канаве ее хорошо вымыли и принесли домой. Дальше ею занималась бабушка. Все принесенное она снова перемыла в колодезной воде. Потом аккуратно выдавливала из каждой картофелины крахмалистое белое тесто, стараясь не загрязнить его остатками не смытой черной земли. Когда этого теста набралось около половины большой глиняной корчаги, бабушка добавила туда немного еще сохранившейся ржаной муки, вбила пару яичек и затем долго месила двумя руками. Из этого теста она напекла нам много румяных картофельных оладий, которые, как раз, и назывались дерибанниками. Тогда они сошли за лучшее лакомство. Пока оставалось немного постного масла, эти оладьи пеклись на сковороде в русской печке. Они отличались приятным вкусом и ароматом; были пышными внутри, а сверху и снизу покрыты особенной хрустящей корочкой золотистого цвета. Мы ели их с холодным жирным молоком от только что отелившейся нашей коровы Пестрехи.
Копать прошлогоднюю картошку ходили каждый день. Она стала основной едой, потому что другой в доме не было.
Когда кончилась мука и масло, бабушка стала печь дерибанники из "чистой" картошки. Они плохо отставали от сковороды. Тогда бабушка приспособилась "клеить" их на раскаленную чугунку. Так называли у нас металлическую печку-"буржуйку", которую зимними вечерами обычно топили для обогрева избы. Теперь у этой печки появилось другое предназначение. Бабушка шлепала на раскаленное железо мелкие тонкие оладьи и почти сразу переворачивала их на другой бок. Они поджаривались так быстро, что не успевали подгорать. И съедали такие оладьи, как обычно, с пылу с жару. Если к нам заходили мои приятели либо подружки сестер, бабушка всех угощала дерибанниками, и все их хвалили, как самую вкусную еду.
На одних этих оладьях, наверное, было бы не выжить. В ту весну сорок второго года у нас получился Великий пост поневоле. Голодный пост. Спасла опять корова. Да еще дерибанники.
* * *
Весенние каникулы кончились в тот день, когда спала вода. По наспех наведенным лавам на шатких козлах, хоть с опаской, но перебралась к нашему берегу учительница и ребята, которые жили за рекой.
На первом же уроке нам объявили, что из-за непомерно затянувшихся каникул теперь занятия в школе будут с утра и до вечера. Учительница просила предупредить об этом родителей. А еще она велела брать побольше еды. У кого что есть. Хоть картошки в "мундирах". "Иначе, обессиленные, и домой не дойдете", - сказала она.
Опять похолодало. В настывших за каникулы классах казалось холоднее, чем на улице. Сырые дрова плохо горели в печках и не давали тепла. От парт, покрытых ледяной изморосью, замерзали руки. Мы сидели в пальто и рукавицах. Потом даже шапки пришлось одеть.
Прасковья Сергеевна раздала нам самодельные тетради, которые она сшила на каникулах из разной по цвету бумаги, грубо обрезанной тупыми ножницами. Но больше всего тетрадок она сделала из каких-то книг. И каждую подписала своим четким аккуратным почерком.
Поняв, что сейчас нас заставят писать, в классе начался гвалт. В рукавицах писать никто не смог, а голыми руками даже к парте не прикоснуться: их сразу сводит от холода.
Тогда учительница решила занять нас чтением. Она читала, а мы слушали. С тех пор запомнились стихи про Клима Ворошилова.
Климу Ворошилову письмо я написал.
Товарищ Ворошилов, народный комиссар.
В Красную армию нынешний год,
В Красную армию брат мой идет.
Я слышал, что фашисты задумали войну,
Хотят они разграбить Советскую страну.
Заканчивалось стихотворение такими патриотическими словами:
А если брат мой милый погибнет на войне,
Товарищ Ворошилов, доверь винтовку мне.
Товарищ Ворошилов, я быстро подрасту
И стану вместо брата с винтовкой на посту.
До войны нам Давид Семенович читал стихи и сказки Пушкина, стихи Никитина и Некрасова. Теперь Прасковья Сергеевна приносила помятые газеты и оттуда читала все больше о войне. Даже загадки тогда печатались "военные". Две из них запомнились с тех давних пор.
Рыча от ярости навстречу пулеметам,
Железные слоны бежали по болотам,
Ломая на бегу деревья и кусты,
И стены и столбы, и башни и мосты.
И налетели, вдруг, на вражеские пушки,
И разметали их, как детские хлопушки.
Отгадка, естественно, - наши танки.
Вторая загадка звучала так:
Между черными тучами рыщут
Неустанные наши лучи
И без отдыха на небе ищут
Злого недруга в черной ночи.
Отгадка - наши прожекторы.
Были еще стихи о бедах, которые принесла война. Запали в памяти строчки из какой-то центральной газеты:
Украина, ты в грохоте и в дыме
Сейчас стоишь под лапой немчуры.
Клянусь тебе, как матери родимой,
Освободить от зверских рыл.
Несмотря на холод в классе, мы сидели тихо и слушали Прасковью Сергеевну. Сама она читала с удовольствием и нам внушала: нет занятий интереснее, чем хорошее чтение.
Были у нас, конечно, и уроки арифметики. Но проводила их учительница второпях, даже как-то с неохотой.
С трудом одолев решение "примеров столбиком", я так и не научился решать задачи, особенно в несколько "вопросов".
Потом, на следующий год, когда мне пришлось учиться в четвертом классе Плоскошской средней школы, новая учительница после первой контрольной работы сказала с печалью: "Тут надо начинать все с начала, с первого класса".
"Раз надо, начну..." - подумал я в ответ.
Но прохладное отношение ко всем точным наукам осталось на всю жизнь.
* * *
Пасху в этот год не праздновали. Все заслонила война. Да и как праздновать, если даже разговеться нечем. Бабушка долго берегла последний кусок соленого мяса, но потом и его скормила раненым. Не осталось даже ржаной муки на пасхальный пирог.
-Нынче у нас нет разницы, что Пасха, что Великий пост. Теперь не до праздников. Кругом горе. Одним словом, война. К обеду не знаешь чего сварить. На одних дерибанниках много не попразднуешь. Скоро совсем червяка заморить будет нечем, - сетовала бабушка.
-Сама виновата. Сколько раз я тебе говорила: армию, хоть умри, не накормишь, а детей малых уморишь с голоду. Так и вышло. Одно молоко спасает от погибели. Дай тебе волю, ты и корову бы скормила, - осерчав, отвечала мама сквозь слезы.
-Грех так говорить в день Святого Воскресенья. Злобиться грех. Помолись лучше, попроси прощения у Господа.
Бабушка зажгла лампадку перед божницей, опустилась на колени и, припадая лбом к полу, долго кланялась, осеняя себя крестом и шепча молитвы. Мама стала рядом, молча перекрестилась несколько раз, слегка кланяясь, и ушла заниматься своими делами. А бабушка подозвала меня и тоже велела молиться. Я опустился на колени и, часто крестясь, повторял за бабушкой:
Христос воскрес из мертвых,
Смертью смерть поправ...
Закончив молитву, бабушка накормила нас праздничным обедом. Из той же мерзлой картошки, добавив туда молока и яичек, она приготовила в русской печке румяную дрочену, которая показалась вкуснее довоенных пасхальных лакомств.
* * *
Скоро после Пасхи, когда снег уже сошел, а трава еще не успела зазеленеть, возле нашей калитки, резко затормозив, остановился забрызганный грязью военный "Виллис". Из него лихо выпрыгнул коренастый человек в длиннополой командирской шинели и новых хромовых сапогах, еще сохранивших следы недавнего блеска. На голове у него была заломленная на бок фуражка с красным околышем и красной звездой. Из-под костяного козырька выглядывал кудрявый смоляно-черный чуб, свисающий до бровей.
Я в это время как раз подходил к калитке, возвращаясь со школы.
-Ты, пацан, отсюда, - спросил военный, кивнув в сторону нашего дома.
-Отсюда, - ответил я одним словом.
-А бабушка Лукерья тут живет?
-Тут. А зачем она вам?
-Дело есть. А какое, военная тайна. Ну, пойдем в дом, знакомиться будем, - весело сказал военный.
Перемахнув через несколько ступенек, военный вбежал на крыльцо, а потом в сени и громко постучал в дверь.
-Заходи, не заперто, - ответила на стук бабушка, - заходи, мил человек, повторила она и предложила неожиданному гостю сесть на лавку.
-Да я совсем уже зашел, - ответил военный, широко улыбнувшись, - будем знакомиться, я капитан Батурлинов, дома Николаем звали, а батька Колькой кликал да нагайкой тыкал, - скороговоркой выпалил вошедший, быстро снял шинель, фуражку и сел на лавку к столу.
-Мы всегда рады новому человеку. Вот только угощать нечем. Не сумели до свежей травы дотянуть. Не одни мы такие. Война всех подровняла в горе да бедах.
Бабушка в это время пекла на раскаленной чугунке дерибанники, чтобы покормить меня после школы.
-У нас каждый день одна и та же еда - из мороженой прошлогодней картошки. Что соберем на бывших колхозных полях, то и едим. Ты, добрый человек, к такой еде непривычный. Угощать не буду.
-Что ты, бабушка! Разве за угощением я пришел? Сыт я и нос в табаке, - так обратил в шутку этот тяжелый разговор капитан.
Он и вправду казался сытым и совсем не походил на тех изможденных красноармейцев, которые еще недавно квартировали в нашем доме. Даже командиры, которым приходилось бывать у нас, отличались усталым видом, и унылыми лицами. Они прибывали к нам с фронта.
Капитан Батурлинов появился откуда-то с другой стороны. Одетый во все новенькое, с сияющими красной эмалью шпалами на петлицах, гладко выбритый, приятно пахнущий незнакомым одеколоном, - он казался человеком из довоенного времени, ехавшим на праздник, но случайно попавшим в наши унылые будни.
Глядя на статную фигуру капитана, его иссиня-черные волосы, кудрявой шапкой аккуратно уложенные на голове, на черные мохнатые брови, бабушка не выдержала и спросила: "Никак, цыган будешь?"
-Цыган!
-Настоящий?
-А какой же еще? Из самых, что ни на есть, таборных!
-И в командирах ходишь?
-В командирах. Цыган все может! - залихватски выпалил капитан.
-А плясать умеешь? - допытывалась бабушка.
-Как же цыгану не уметь плясать! - и он тут же сотворил ногами такую дробь, что у бабушки отпали все сомнения.
-Я, грешница, думала, что цыгане умеют только плясать да коней воровать, - прямодушно заявила бабушка.
-Цыгане, как и русские, всякие бывают, - серьезно закончил разговор капитан, подошел к окну и постучал по стеклу, сигналя кому-то.
Почти сразу в избу вбежал красноармеец с чистеньким вещевым мешком.
-Товарищ капитан...- хотел что-то доложить вошедший, но Батурлинов жестом остановил его и просто сказал: "Ты свободен. Жди."
Когда красноармеец ушел, капитан, обернувшись к бабушке, спросил:
-А по отчеству как зовут?
-Была помоложе, Лукерьей Павловной звали. Теперь его приятели (бабушка кивнула в мою сторону) бабушкой Лушей зовут, а остальные бабой Лушкой.
-Самовар у вас есть, Лукерья Павловна?
-Самовар есть. Да чаю-сахару с довоенных пор не видывали. И самовар с тех же пор не ставили. Наверное, зазеленел весь. Пойду в сени погляжу.
Самовар не позеленел, но покрылся толстым слоем пыли.
-Сейчас я чуть почищу его и поставлю, пока в чугунке еще есть жаркие угли, - торопилась бабушка.
-Я прикажу водителю, он все сделает, - возразил капитан.
Но бабушка уже орудовала тряпкой, ворча себе под нос, что не мужичье это дело с самоваром возиться.
Пока грелся самовар, капитан колдовал над столом. Первым делом он расстелил большое вафельное полотенце, такое белое, что даже в избе посветлело. Потом стал вынимать из мешка еду. Положил на полотенце буханку хлеба, похожую на кирпич, и начал быстро резать его своим длинным складным ножом. Хлеб показался мне почти белым, как булка. Но больше всего удивила его форма.
-У нас раньше, когда была мука, пекли большие круглые караваи. А такого хлеба в деревне никто не видывал, - осмелившись, сообщил я капитану.
-Это я сегодня утром в Торопце прямо из пекарни взял. Свеженький, был еще теплый. Сейчас отведаем как он на вкус.
-Известно как. "Чистый" да белый на вид - он всегда хороший. Такие хлебы бабушка до войны да при немцах пекла. А теперь печь не из чего... , - по- взрослому, словами бабушки, ответил я капитану.
А он продолжал потрошить свой мешок. Вынул блестящую жестяную банку, похожую на те, что находили мы на немецкой свалке. Когда он открыл ее тем же ножом, по избе пошел такой мясной дух, что у меня даже слюнки потекли. Есть захотелось так сильно, что появилась ноющая боль в животе.
Капитан, как будто нарочно, дразнил своими яствами. Он уже резал тонкими колесиками небольшой кусок колбасы. До войны один раз приносила такую мама из магазина "для пробы". Колбаса очень понравилась. Но мама сказала, что она стоит дорого и если часто брать, то "зарплаты не хватит". И вот я снова вижу эту колбасу. Капитан режет ее тонко-тонко, "колесиков" получилось много, всем хватит.
Рядом с колбасой, наш гость, насыпал горку мелких румяных сухариков, положил кубик сливочного масла в пергаментной бумаге, коробку пиленого сахару и пачку настоящего китайского чая.
Бабушка аж охнула, увидев такое богатство.
-А мне, мил человек Микола, тебя угощать нечем. Хлеб у нас совсем худой, мякинный; картошка кончилась, еле на семена сберегли немного; разве молока отведаешь свеженького.
-Давай молока, а главное, самовар. Все разговоры на Руси за самоваром велись. У меня тоже к тебе, Лукерья Павловна, есть разговор. Долгий разговор, - необычно серьезным голосом закончил капитан.
-Самовар готов. Вон, гляди, как распыхтелся. Только мне на стол его не поднять.
-Это я мигом! - и Батурлинов одним махом поставил кипящий ведерный самовар на стол.
Бабушка, где-то отыскав фарфоровый чайник со щербатым носиком, уже заваривала чай, а капитан, как хозяин, позвал нас к столу.
Я уже не помню, когда ел досыта. В этот раз не просто насытился, а полакомился праздничным обедом, какого у нас не бывало и до войны. Все, чем угощал капитан, показалось мне необыкновенно вкусным. И не потому, что сильно проголодался. Наверное, это была действительно хорошая еда. Потом бабушка говорила: "Микола, видно, не просто военный, не просто большой начальник; он, должно быть, начальник и над начальниками, коли такой харч имеет. Вокруг многие с голоду пухнут и даже красноармейцев, даже раненых держат впроголодь, а он, вишь, сытый да гладкий; заслужил, значит".
Пообедав, я собрался на улицу.
-Иди, побегай... К Афоничевым сходи. А нам с Миколой побеседовать надо, - сказала бабушка, дав понять, что я свободен до вечера.
У нас в деревне не говорили "пойду на улицу погуляю", все ребята говорили "пойду побегаю". Словом гулять обозначалось совсем другое. Гуляли парни с девками. Деревенская молва сильно осуждала того, кто гулял-гулял с одной, а потом к другой переметнулся. Про такого говорили - несамостоятельный. В том смысле, что ненадежный, несерьезный. Парням с такой дурной славой потом девки давали "отбой".
Еще у нас говорили: "Пойду на гулянку". Гулянками назывались деревенские праздничные сборища с песнями и плясками под гармонь. Хоть на улице они проходили в летнюю пору, хоть зимой в избе, - все равно это были гулянки.
А мы бегали.
Я выскочил на улицу, глянул на военный "Виллис" с дремавшим шофером, и пошел в другой конец деревни к братьям Афоничевым, которые в тот день собирались ставить норот на щук.
Уходя, я слышал, как бабушка выговаривала капитану:
-Ты, как там его зовут..., кучера своего покличь в избу; пусть перекусит, чайку попьет да погреется.
-Сейчас позову. Он быстро, по-солдатски. А потом нам с тобой еще побеседовать надо, - услышал я последние слова капитана и захлопнул за собой дверь.
Вечером, вернувшись домой, я спросил, давно ли уехал капитан. Бабушка ответила, что недавно.
-Что же он у нас так долго делал? - спросил я.
-Разговаривали мы по делу. Потом я ему на картах гадала. Судьбу предсказывала.
Лишь после войны, незадолго до своей смерти, рассказала мне бабушка про тот давний затянувшийся разговор с капитаном Батурлиновым.
Часто она его потом вспоминала добрым словом.
А тогда, не прошло и недели, Батурлинов снова заехал к нам, уже как старый знакомый. Опять привез гостинцев. И опять был у них с бабушкой долгий разговор "по делам". Опять один-на-один.
Когда я мокрый и замерзший вернулся с улицы и залез на печку, чтобы отогреться, капитан рассказывал бабушке про свою жизнь. Может и не стал бы рассказывать, да бабушка очень уж допытывалась: как же так, цыган и в большие командиры выбился.
Бабушка и все мы знали таборных цыган. Они частенько разбивали свои шатры на красивом месте по над речкой. Женщины с ребятишками ходили по деревне просили милостыню и гадали, расспросив перед этим все у соседей. Цыгане-мужики, если дело было зимой, просили сена "на кнут", воровали, что плохо лежит.
И не знали у нас ни одного цыгана, который хоть мало-мальски учился грамоте.
А тут цыган и сразу важный командир красной армии.
Но, оказалось, не сразу и не вдруг стал командиром Николай Батурлинов.
* * *
В начале двадцатых годов, когда еще чувствовались отголоски гражданской войны, случилась большая беда: чуть не всех соплеменников Николая скосил тиф. Умерли его родители, сестры и младший братишка. Николай выжил. Табор в это время кочевал где-то в белорусском Полесье. Четырехгодовалого цыганенка поместили в ближайший детдом. Там он отъелся на казенных харчах, окреп и в положенный срок пошел учиться.
Скоро белобрысые детдомовцы узнали, что их чернявый одноклассник, - цыган. Стали задираться, а иной раз больно били. Просто так, ни за что. Сперва Николай терпел и ночами плакал, спрятавшись где-нибудь в детдомовском чулане. Не от боли плакал, а от обиды.
Как-то раз, когда на него набросились толпой, Николай стал отмахиваться своими маленькими кулачонками и ненароком попал обидчику в нос, окровенив его. Ребята сразу утихомирились, а подрастающий цыганенок смекнул, что, оказывается, можно защитить себя. И с тех пор он всегда давал сдачи. Даже если нападали "кучей". Сам нередко ходил с синяками, но и другим не давал спуску. Тогда зауважали его даже драчуны из старших классов.
Но Николай, слава Богу, сообразил, что на одних кулаках многого не добьешься в жизни. Стал он подолгу засиживаться над уроками, много читал.
К десятому классу Николай Батурлинов, хорошо подросший, крепкий красивый парень, оказался в числе первых по учебе. Его давно заметили в школе.
Однажды, в учительской, Николай случайно подслушал разговор директора школы: "Этого парня грех отдавать в ФЗУ, будем рекомендовать в военное училище".
Такое было время. В Германии уже вовсю маршировали фашисты. Европа жила тревожным ожиданием войны. Не дремали и в Советском Союзе. Готовились "отразить любого врага".
-Поедешь учиться. На военного. Командиром будешь. Очень ценная профессия. Парень ты грамотный, со способностями. Такие нужны в армии. К тому же там на всем готовом будешь. Оденут, обуют, хорошее питание дадут и крышу над головой. Только учись, не ленись. Да ты не из ленивых. И там, надеюсь, на отлично выучишься, - напутствовал Николая директор школы.
-Постараюсь, - коротко ответил Николай.
Военное училище Батурлинов окончил за год до войны. Командовал взводом, потом ротой НКВД.
"В разгар войны подбросили мне грязную работу - поручили ловить дезертиров и всякую другую контру", - объяснял бабушке капитан.
* * *
Тогда многие у нас заметили, что куда-то пропали мужики-примаки. Не стало их с зимы, когда пришли наши. Никто в деревне не думал, что они сгинули все разом. Считали, что эти хитрые хохлы куда-то хорошо и надолго спрятались.
С появлением капитана Батурлинова, прежних окруженцев-примаков стали называть незнакомым словом дезертиры. Я догадался, что не зря зачастил к нам капитан, не зря он так подолгу разговаривал с бабушкой.
Даже соседка насторожилась. Она сама пришла к нам во двор и прямо спросила у тети Дуни:
-Что это повадился к вам какой-то военный?
-А Бог его знает. Говорит, к бабе Лушке. Погадать просил на картах. Сам цыган и гадать просит. Чудной какой-то он.
-Чудной-то, чудной. Да как бы беду какую не учудил. Боюсь я его, - призналась соседка.
Соседка ушла, а я вспомнил, как проговорился дома: про избушку в лесу, про хохлов-примаков, которые ее строили, про то, как дядя Гриша стращал нас, а потом просил показать петли на зайцев... И все это слышала бабушка.
"Неужто бабушка на манер цыганок взялась гадать: сперва разузнает все, про кого надо, а потом берется за карты"- подумалось мне. Подтвердилась моя догадка уже на следующий день, когда опять к нам приехал капитан Батурлинов.
-Ну-ка, погадай мне, Лукерья Павловна; расскажи, что было, что будет, а, главное, чем сердце успокоится.
-Погадать- то можно, только карты у меня совсем растрепались.
-Что поделаешь, какие есть. Я постараюсь тебе новенькие, атласные раздобыть. А пока придется обойтись старенькими.
-Долго обходилась и теперь обойдусь.
-А карты от старости не соврут? - ехидно улыбнувшись, спросил капитан.
-Карты, может, и соврут, а я всю правду расскажу, - серьезно ответила бабушка.
Все, что потом я услышал подтвердило догадку: не только у меня, но и у соседок, которые иногда заходили к нам по делам, бабушка, как бы ненароком, выпытывала о примаках. Будучи открытым бесхитростным человеком, она так ловко задавала, казалось, самые незначимые вопросы, а потом, незаметно переводила разговор на что-то другое, житейское, что ни у одной из ее собеседниц не возникло никаких подозрений. Видно капитан не зря долго беседовал с ней, хорошо втолковал и важность дела, и преподал уроки "конспирации". Говоря попросту, капитан научил бабушку вызывать на откровенный разговор других, а самой делать вид, что это ее не очень-то и интересует - так, детское любопытство. Хоть старая, но очень умная бабушка хорошо постигла эту науку. Вот и играли они теперь с капитаном "в гадалку". Серьезно играли. Несмотря на озорные словесные шутки, которыми сыпал капитан.
-Ну, давай, бабуля, гадай цыгану на короля треф.
-Погадаю и на короля треф, и на червонную даму. Может на даму верней будет. От нее и до короля недалек путь, - с ухмылкой намекнула бабушка, раскладывая карты.
Я пошел на крыльцо доделывать свой лук. Вернее, можжевеловый лук с тугой веревочной тетивой был готов уже вчера. Оставалось сделать стрелы. Но у меня не нашлось сухой сосновой доски без сучков, которая годилась бы для такого случая. Обрезок доски мне дал Мишка Афоничев. Подточив нож о кирпич, я занялся стрелами. Вспомнил, как учил меня этому Алька Серебряков. Вся хитрость тут была в том, чтобы сделать стрелу одинаково тонкой на всю длину, кроме концов. Передний конец должен быть утолщенным. Его мы называли головкой. Венчал головку либо жестяной наконечник, либо короткий тонкий гвоздик. Другой конец стрелы - хвост - выстругивался в виде неширокой тонкой лопаточки. Получалось что-то похожее на оперение. Если сделать все правильно, такие стрелы летели далеко и в умелых руках без промаха попадали в цель.
Я сидел на крыльце и осколком бутылочного стекла обтачивал головку стрелы. Подошел капитан Батурлинов и сел рядом.
-Ну что, Витек, оружие готовишь? С кем сражаться собрался? - улыбаясь спросил он. После первого нашего знакомства, капитан называл меня безымянно - "пацан". Потом, когда узнал имя, стал кликать "Витек". Хотя ни дома, ни в деревне, никто меня так не называл.
-Я не сражаться, а в цель стрелять буду. Многие ребята хорошо попадают, метко. И я так хочу научиться.
-Это похвально. Хороший стрелок, - хороший воин. Я бы с тобой в охотку тоже пострелял из лука. Но нет времени. Тороплюсь. Сейчас я уеду. Дел полно. Хлопотных дел, парень. Но ты мне вот что скажи: помнишь ли место, где вы с ребятами избушку в лесу видели.
-А вы откуда про нее знаете?
-Я много чего знаю. Работа такая. Но и я знаю не все. Потому и пришел у тебя спросить - помнишь ли дорогу к избушке.
-Помню. Только тогда зима была и натоптанная тропинка по снегу. Сейчас все растаяло. Сразу и не найдешь дорогу.
-Хотя бы примерно на карте можешь показать, где это место?
-А разве есть такая карта, где это место?...
-Все места есть на какой-нибудь карте. Нам бы хоть это найти.
Капитан открыл кожаную сумку, вынул оттуда большую зеленую карту на толстой лощеной бумаге и стал показывать мне.
-Вот, смотри, тут ваша деревня. Видишь, написано Понизовье.
-Вижу, - ответил я с удивлением.
По- ни- зовье, - прочитал я почти по слогам название своей деревни, нарисованное красивыми черными буквами по зеленому. Никогда раньше не думал, что бывают такие карты, где есть даже наша деревня. Раньше я любовался картой во всю стену на нашем хуторе Алешня. В школе нам показывали карту СССР. На той карте даже наш учитель не смог бы найти деревню Понизовье. А тут я увидел и нашу и соседние деревни, и райцентр - поселок Плоскошь, и дорогу от деревни к райцентру, помеченную точечками.
Батурлинов объяснил, что карта называется "двухверстка". Каждый сантиметр на карте соответствует двум верстам.
-Покажи, как и куда вы шли?
-Вот туда, - и я показал через окно в сторону школы.
-Понятно. Значит, на восток. По карте это примерно сюда.
-Но, мы не мерили далеко ли шли. И по карте теперь я не знаю, как определить то место.
-Сейчас померим вместе, - капитан достал из сумки прозрачную линейку с дырочками в виде кружочков, квадратиков и разных других фигурок. Не успел он приложить линейку к карте, как я почти вскрикнул:
-Ой, глядите! Алешня написано. Это речка такая. Там до войны наш хутор стоял. Но в тот раз мы так далеко не ходили. Избушка ближе. Хотя по той же дороге. Но мы потом свернули.
-Куда свернули и где, вот карандаш, покажи хоть приблизительно.
-Где-то тут, на полпути к Алешне, свернули мы налево.
-Значит в двух с небольшим верстах от деревни.
-Вроде бы так- неуверенно подтвердил я.
-Понятно. Хотя и не очень..., - сказал капитан, дал мне кусочек сахару и уехал. А я остался стругать-точить свои стрелы.
Назавтра Батурлинов зашел к нам в избу "всего на минутку". Он выглядел измотанным и сердитым. Даже не шутил, как обычно. Бабушке сказал, что сейчас уезжает.
-Много работы. Кончать ее надо сегодня засветло. Иначе поздно будет.
-Ну, благослови тебя Господь, - напутствовала бабушка.
-Бог то Бог, да, говорят, сам не будь плох. Избушку в лесу нашли, но пустую. И свежих следов там не видно. Придется искать в другом месте. Да лес велик. Весь не обшаришь.
-По всему лесу незачем шарить. Не уж то забыл, как я тебе на червонную даму гадала? - многозначительно намекнула бабушка.
-Не забыл. Права ты, Лукерья Павловна. Придется браться за червонную даму. Не хотел я... Больно хорошая баба: молодая, красивая. И вины за ней большой нет. Разве поставишь в вину молодость да красоту, на которую мужики липнут, как мухи на мед. Я давно за ней присматриваю. Теперь придется брать за бока. Хотя и жалко.
-Вот и пожалей, коли нет за ней большой вины. У нее дитя малое. Мужик-хохол, говорят, не обижал мальчонку. На санках катал, разные игрушки ладил. Привязалась к нему баба. Мужик, знать, добрый степенный, работящий.
-Не могу я никого жалеть. Потому что виноватые они. А кто - сколько, суд разберется. Только сперва переловить всех надо.
-Наверное, по твоей части они и провинились, но в деревне ни про одного никто худого слова не скажет.
-Провинились они, Лукерья Павловна, сильно провинились. Твой сын с зятем на фронте, может, погибли давно (не дай Бог), а эти за бабьи подолы прячутся. Отвечать им придется по всей строгости законов военного времени.
Капитан уехал и долго не появлялся у нас. Бабушка грустила, часто раскладывая свои старенькие карты. Она гадала на друга Миколу, ставшего почти членом нашей семьи. И все выходило, что его "трефовый интерес" крутится где-то рядом с дамой червей.
-Пропал, как в воду канул, - сетовала бабушка.
-Найдется. На сей раз он уехал с красноармейцами. Их целая машина и все с автоматами. Такие не дадут в обиду, -утешал я бабушку.
-Может, его на фронт отправили. Сколько у нас всяких военных перебывало. Подлечатся, отдохнут и опять воевать гонят. В стороне Холма вон как сильно грохочет. Фронт все ближе к нам движется. Вдруг, и Миколу туда отправили.
-Нет, бабушка. Помнишь, капитан говорил, что у него фронт рядом, везде. Только его не видно. "Даже на картах не угадаешь, где этот фронт" - шутил капитан. А еще он говорил, что поставлен выполнять "особое задание". Вот и выполняет, - объяснял я бабушке словами Батурлинова.
-Война идет, сынок, - ласково и печально сказала бабушка, - на войне, ведь, могут убить. Сам говорил, что эти мужики, как их там зовут..., которых ловит Микола , короткие ружья прятали под пальтушками.
Капитан Батурлинов появился у нас через несколько дней. Он без стука влетел в избу и прямо от порога выпалил:
-Ну, бабушка, кричи ура! Война кончилась, все по домам!
Бабушка опешила. Даже слова не могла вымолвить. Потом говорила, будто язык онемел в один миг. Когда пришла в себя, то спросила:
-Как это кончилась, когда я глухая и то слышу: с севера иной раз так громыхнет, - вся земля ходуном ходит.
-Это далеко. А я про свою войну. Переловили мои хлопцы всех дезертиров, живьем взяли. Чисто теперь в лесу.
-Долго пришлось ловить. Я боялась, живой ли ты. Карты все худое показывали. Видно тяжко пришлось?
-А ты как думала? Почти неделю сторожили "червонную даму". Спугнул ее кто-то. Либо сама почуяла. На всех тропинках лесных поставил я своих ребят. Строго наказал стеречь ходы и выходы. Слушать и смотреть приказал, а самим онеметь и сидеть без движения. Много дней сидели, бесшумно меняя один другого. Сидели до посинения от холода и сырости. Слушали каждый треск сучка, не пропускали шорох мышки. И глядели во все глаза. А она, эта чертова дама, все не шла. Но я помнил, Лукерья Павловна, твои слова, что голод, не тетка. Знал - придет, принесет еду. Сам ждал и приказал всем своим ребятам ждать. Просил каждого набраться терпения и обещал отблагодарить.
-И что? Высмотрели, выследили, дождались?
-А как же! Пришла все-таки красавица. Осторожно шла. Совсем не слышно. Около двоих беззвучно прошмыгнула, а следующий заметил. Почти рядом с тропинкой стоял. Кивнул головой напарнику, а сам, чуть приотстав, пошел следом. И остальные пошли за ними. Вдруг подмога понадобится.
-Выходит, она сама и привела твоих ребят?
-Вот именно, сама. Далеко привела. Чуть не к Алешне. У них там, на высоком берегу, в крутом косогоре, такая землянка сделана, что с пушки не прошибешь. Как настоящий ДЗОТ.
-Они противились, палили с ружей, - допытывалась бабушка.
-Нет. Их сразу предупредили, что живыми можно выйти только с поднятыми вверх руками. Так они и вышли. Вместе с твоей соседкой.
-А теперь что с ними будут делать?
-Судить будут. Военный трибунал будет судить.
-И баб наших, которые своим хахалям еду носили, тоже накажут?
-Их тоже будут судить за сокрытие дезертиров.
-Небось, бабам тоже тюрьма грозит?
-Бабам тюрьма, а мужикам - хуже.
-Расстреляют их?
-Если не расстреляют, то пошлют в штрафной батальон или, как у нас говорят, штрафбат. Это, иной раз, не лучше расстрела. Приговоренных к штрафбату, на фронт гонят в самое пекло. Прямо под пулеметные очереди немцев. Если кто остановится, - свои расстреляют в спину. Их, ведь, как изменников Родины будут судить. А за такое высшая мера положена, - объяснил капитан.
-Выходит, хоть так, хоть этак, - мужиков жизни лишат?
-В штрафных батальонах некоторые выживают. Даже ордена получают и прощение. Если, конечно, как говорят, кровью искупили свою вину.
-Хоть и провинились они, но жалко мужиков. Всю зиму прожили тут бок о бок тихо-смирно. Не воровали, не убивали никого.
-Ладно, не будем больше об этом. Уезжаю я, Лукерья Павловна. Прямо сейчас уезжаю вместе со своей командой. Приказано в другие места отправляться. Спасибо тебе за приют и ласку.
-Да что ты, мил человек Микола! Не за что! Ты за это время стал мне как сын родной. Он, может, сгинул уже где-то, а тебе дай Бог здоровья.
-Еще раз спасибо тебе, бабушка Лукерья. Это вам, чтобы подкормиться немного, - кивнул капитан в сторону вещмешка, лежавшего на лавке у стола.
-Что, ты! Не пропадем мы. Пока корова есть, с голоду не помрем. Бери свой мешок. Самому пригодится. Небось, дорога дальняя.
-Я на службе и на всем готовом. А ты, хоть немного ребятишек подкормишь.
-Ну, спасибо, мил человек. Случится сюда дорога, заходи хоть днем, хоть ночью. А я молиться буду. Спаси-сохрани тебя, Господи, - и бабушка трижды размашисто перекрестила капитана.
-Это тебе обещанные карты, новенькие, атласные. Будешь гадать, меня вспомнишь, - ответил Батурлинов на благословение бабушки.
-Я и так не забуду. А за карты отдельное спасибо.
-И тебе есть подарок, - сказал капитан, обернувшись в мою сторону; он вынул из кармана маленький складной ножик с желтой костяной ручкой и подал мне, - пригодится строгать твои стрелы.
Я от неожиданности даже не успел поблагодарить капитана. Он низко поклонился бабушке, пожал мне, как большому, руку и сказал второпях: "Ну, я пошел. Заждались там меня мои хлопцы. Всего вам доброго. До встречи...".
Он хлопнул дверью и вышел на улицу. Сразу зафырчал автомобиль, и капитан Батурлинов уехал. Больше мы ничего не слышали о нем. Время от времени бабушка гадала на картах. Выходило по-разному. Если худо, мы с ней считали, что карты врут.
Вспоминали мы с бабушкой капитана до самого конца войны. Думали, вдруг, ненароком, заедет по каким-нибудь своим делам. Но не было про него ни слуху, ни духу.
И после войны вспоминали. До самой бабушкиной кончины. Но капитан так и не дал о себе знать. Он сам не раз говорил, что война есть война и на ней всякое может случиться. А нам с бабушкой все казалось, что живет где-нибудь этот разудалый цыган, добрый человек, может быть, уже большой начальник. Не до нас ему.
Под конец, уставши ждать, бабушка все чаще повторяла мне: "Видно судьба у Миколы-цыгана такая же, как у твоего батьки с дядей, как у всех деревенских мужиков. Война!"
* * *
В Егорий, когда зазеленели поля и луга, выгнали в поле коров. До войны такой день ждали, как праздник. Уже с раннего утра пастухи обходили деревню, оглашая округу трубными звуками рожка. Принаряженные хозяйки выгоняли своих буренок, украшенных яркими лентами. В каждом доме одаривали пастухов то яичком, то ломтем розового шпика, то краюхой ароматного ржаного хлеба. А к вечеру, когда стадо возвращалось в деревню, во многих домах преподносили пастухам по чарке спиртного.
Весной сорок второго года ничего этого не было. Коров выгоняли тихо, буднично. Без лент, гостинцев и чарок для пастуха.
И все-таки радостью светились лица женщин, провожавших стадо. Они радовались появлению первой травы, весеннему солнцу, теплу. Изнуренные долгой голодной зимой, они знали, что скоро на заливных лугах вдоль реки появится кислица, а там, глядишь, и до нового урожая рукой подать. И, конечно, все надеялись, что на вольных выгонах отъедятся отощавшие от бескормицы коровы и скоро прибавят молока.
Поля подсохли, стала прогреваться земля. Мы с мамой и тетей Дуней вечерами перекапывали огород под картошку. И на своем огороде попадались прошлогодние подмороженные картофелины, сочащиеся белой крахмалистой массой. Я собирал их и, время от времени, таскал в избу, где бабушка на раскаленной чугунке пекла дерибанники. Их мы потом ели перед сном, запивая молоком.
Каждое утро я уходил в школу. На Шешенском поле подсохли последние лужи. Теперь с конца в конец можно было ходить, не замочив ноги. Этому особенно радовались деревенские ребята, обутые в лапти.
Все мы давно уже привыкли к постоянному глухому гулу коннонады. Но последнее время все чаще содрогалась земля под ногами, иногда в избе с потолка сыпалась труха и бабушка не раз говорила: "Хоромина наша может и выдержит, а вот, боюсь, как бы не рухнула печка". И опять пошли разговоры про немцев, которые снова теснят наших под Холмом.
"К лету немцы еще больше осатанеют. Фронт, видно, к нам приближается. Как бы военные опять не хлынули в деревню. Теперь их и подкормить не чем", - со вздохом говорила бабушка.
А мы, не глядя на усиливающуюся канонаду, в очередной раз шли в школу. Когда с трудом перешли еще многоводный Зайцев ручей, над головой что-то прошелестело. Как флаг на сильном ветру. Потом скоро раздался далекий гул, похожий на взрыв снаряда или бомбы. Все остановились, стали прислушиваться. И опять громыхнуло далеко справа, снова послышался шелест над головой, а следом взрыв. Я стал считать взрывы, но скоро сбился со счета.
В это время нам навстречу с горки спускался бородатый старик в лаптях и латаном полушубке, несмотря на мелкий накрапывающий дождик.
-Что, ребята, испугались? - спросил он.
-А как же? Вдруг по нам стрельнут, - ответил Колька Иванов.
-Это наши. Они по своим не стреляют. Точно скажу, - бьют дальнобойные орудия, гаубицы называются. Во-во, слышите... Я этот звук еще с первой германской на всю жизнь запомнил. Теперь бабахнет...
В этот миг громыхнуло еще сильнее.
-А куда наши стреляют, - спросил я.
-Известно куда, по немцам. Далеко стреляют. Верст за десять отсюда. Значит и до немецких позиций не дальше. Худо дело, ребята. Как бы немец к лету опять не попер сюда. Он и раньше так воевал: зимой вяло, что таракан на морозе, а к лету очухается, разъярится так, что пощады не жди.
Помрачневший на лицо старик торопливо засеменил вниз к ручью, а мы, спохватившись, побежали в школу.
Жилось в это время голодно. Дома бабушка хоть дерибанниками подкармливала да варила иногда "суп - ритатуй". И то каждый день тужила, что к супу нечего взять в левую руку. Пока была квашеная капуста, из нее варили щи, а вместо хлеба, "на прикуску" брали в левую руку по картофелине. Теперь нечего было брать ни в правую руку, ни в левую. Особенно бабушка страдала, что не могла ничего мне дать на перекуску в школу.
Даже до войны, когда варили вдоволь густой сытной еды, за столом не обходились без хлеба. Его "брали в левую руку" и с любым супом, и с картошкой, и с огурцом. Особенно много хлеба, когда он был "чистым", съедалось с молоком. Если почему-то на столе не находилось хлеба, то просили подать чего-нибудь "на прикуску". Но такое случалось редко. Потому что каждую неделю бабушка в большой квашне "творила тесто" и пекла по три-четыре круглых высоких каравая. Бабушка не велела даже вспоминать про те времена, чтобы "не бередить душу".
Не знаю, кому первому в деревне пришло в голову попробовать в пищу липовые опилки. Мы с тетей Дуней тоже пошли в липки. Спилили там нетолстое деревцо, а потом разделали его на тонкие колесики, чтобы получилось больше опилок. Колесиков набралось много, целый ворох, а опилок, как говорят, кот наплакал.
Дома опилки бабушка высушила в русской печке на горячем поду, потом мы с тетей Дуней смололи их на ручных жерновах. Получилась серовато-желтая мука. Но жесткая, шершавая на ощупь, не такая, как хлебная. Даже пробовали толочь поджаренные опилки в ступе, просеивать через мелкое сито и все равно мягкости настоящей муки не достигли. "Дерево, оно и есть дерево" - ворчала бабушка, замешивая тесто из липовой муки. Она добавила туда отрубей, а еще кислицы. Так называли у нас щавель. Накануне я нащипал его целую корзину; на Водасе, у бывшего бабушкиного хутора. Из-за комаров, щипать пришлось с травой, а потом перебирать целый вечер. Чистый щавель бабушка в корытце долго рубила сечкой, пока он не превратился в тесто. Это кисличное тесто бабушка замесила мукой из опилок с отрубями. Оно получилось грязно-зеленого цвета, испускало кисловатый дух и рассыпалось в руках. Лепешки никак не клеились. "На поду из такого теста ничего не испечешь. Только размажешь по кирпичам. Придется искать сковороды" - тужила бабушка.
Сковороды, которыми не пользовались с довоенных времен, успели заржаветь. Мне досталось их чистить. Пришлось потрудиться. Сперва дресвой, потом речным песком, потом золой. Вычистил хорошо. Даже бабушка похвалила: "Они и до войны, когда блины пекли на масленице, так не блестели".
Отскрести сковороды оказалось просто. Требовалось еще найти чем-то их помазать. Где-то в ларе сыскала бабушка птичье крыло в миске с остатками довоенного сала. Этими остатками и мазала она раскаленные сковороды, прежде чем положить туда на каждую по липово-кисличной лепешке.
Первую, чуть остывшую лепешку бабушка дала мне "на пробу". По гримасе на лице, она поняла, что лепешки не мед. Сама она тоже отломила кусочек и долго валяла во рту.
-Запивая молоком, может как-то и проглотишь, а без всего, - худо, - так оценила бабушка свою выпечку.
-Привыкнем как-нибудь, - утешил я бабушку, - попробую в школу взять, все же лучше, чем гольем молоко.
Из-за такой жизни, с каждой неделей, с каждым днем, в школу приходило все меньше ребят. Оно и понятно: на голодный желудок много не научишься. Но те, кто выдержал до конца, благополучно закончили очередной класс. У меня это был третий.
Учились мы до конца июня. Прасковья Сергеевна сказала, что это за пропущенные из-за оккупации зимние месяцы и за непомерно длинные каникулы, в связи с затянувшимся половодьем.
На последнем уроке мы почти не слушали учительницу, а больше глядели в приоткрытые окна и внимали пению птиц да жужжанию пчел на старых липах.
К концу урока в класс зашел Давид Семенович. Он поздравил нас с окончанием учебного года, посетовал, что этот год получился куцым и предупредил: все упущенное придется наверстывать в следующих классах, в новом учебном году. Но, главное, он просил передать родителям, чтобы помогли подготовить школу к будущей зиме. Говорил он об утеплении окон и дверей, о заготовке дров, о множестве других дел. А потом высказал надежду, что следующий год будет легче, удачливее, лучше. И учиться тогда будем " по полной программе".
Но ошибся наш учитель. Все тогда ошиблись в своих надеждах на что-то лучшее. Не оправдались надежды.
Хоть с каждым днем громче слышалась канонада, никто не думал, что немцы опять пойдут в наступление и фронт вплотную придвинется к нашей деревне.
Не знал Давид Семенович, не мог он предвидеть и предугадать, что не будет у нас ни раздольных летних каникул, ни нового учебного года. Не мог он подумать, что станут ненужными все дела по ремонту школы, заготовке дров; не понадобятся хлопоты об учебниках и тетрадях. Не смекнул этого старый учитель, потому что верил в нашу победу и не раз говорил: "дайте срок, пришибут немцев не хуже, чем в первую германскую".
А фронт все громче давал о себе знать гулом орудий и очередным наплывом военных, заполнивших деревню.
В начале июля мы с мамой копали первый раз картошку-скороспелку и приятно удивлялись, что она "крупная и родная", как никогда. В тот же день бабушка сняла первые огурцы, все в колючих пупырышках и еще окропленные утренней росой.. Мы, как говорят, воспряли духом. "Теперь, может, сыты не будем, но и с голоду не помрем" - подбодрила бабушка.
На следующее утро она подняла нас "ни свет, ни заря" и озабоченно сказала: "Гляньте-ка в окно, что делается!"
По деревне одна за другой со скрипом двигались парные подводы, запряженные лошадьми, похожими на немецких битюгов. Все лошади одинаковой карей масти, а вместо обычных телег, - тяжелые фуры.
-Чует мое сердце, не к добру это, - с тревогой заметила бабушка.
-Не первый раз войска, фронт рядом. Телеги все порожняком. Может кладь какую на фронт повезут, - пыталась успокоить ее мама.
-Эти какие-то особенные. От них беды жди. Вишь, как обозом вдоль деревни вытянулись. В дома не идут. Ждут чего-то. Не к добру, не к добру...
Войска и вправду вроде бы чего-то ждали. Коням подвезли на двух телегах свеженакошенной травы, а потом каждому навесили на морду по торбе с овсом. Красноармейцы деловито осматривали и поправляли сбрую, проверяли подковы. Как будто собирались в дальнюю дорогу.
Дома у нас насторожились.
Однако мы первый раз за последнее время, - сытно пообедали. Из оставшейся от завтрака толченой картошки с молоком, бабушка приготовила очень вкусную запеканку, вбив туда пару яичек. А к картофельной запеканке подала каждому по огурчику. Я свой разрезал вдоль, посыпал солью и потер одну половинку о другую. Получился огурец свежий и в то же время подсоленный. Румяная запеканка с этим огурцом казалась лакомым блюдом.
"Ешьте, ешьте, - говорила бабушка, - даст Бог, скоро рожь начнет поспевать. Выколосилась дружно. Урожай должен быть хороший. Может, и с хлебом будем".
Она часто бралась за карты. На кого ль ни погадает, все плохо выходит. Ложится то десятка виней, то туз той же масти. "Хуже не придумаешь", - говорила бабушка. Карты показывали, что впереди нас ждут одни неприятности. Да еще дальняя дорога. На этот раз карты не соврали...
Часть 4 Эвакуация
"Все на восток, все на восток; хоть бы одна подвода на запад". Это первая строчка из полузабытой книги Бориса Горбатова - "Непокоренные", которую я прочитал уже после войны. Суровые и печальные слова известного писателя поразили меня тогда. Они с тревогой вспоминались потом, многие годы спустя, потому что очень точно отражали тягостную атмосферу, в какую попали люди, изгнанные войной с насиженных мест. Такая атмосфера возникла у нас около середины августа сорок второго года, когда в деревне опять прозвучало слово "эвакуация". На этот раз прозвучало всерьез, даже грозно, - под лязг ружейных затворов. Многие не понимали смысла этого чужого слова, никто не ведал, сколько за ним горя и слез.
Понятие пришло в тот момент, когда выстроившийся вдоль деревни обоз, тронулся с места. Громоздкие фуры стали по очереди подъезжать к деревенским избам. Каждой фурой правил красноармеец с винтовкой.
Люди, почуяв беду, высыпали на улицу и стали, по привычке, собираться вокруг сельсовета. Туда же подкатила машина "полуторка". Из нее высунулся военный, видно командир, и, став на подножку, обратился к собравшимся селянам с короткой речью:
"Внимание, товарищи! Начинается эвакуация. На сборы вам дается два часа. Приказываю взять все документы, деньги, одежду, обувь и продукты на первое время. Транспорта мало. Будем на одну подводу грузить по две семьи. Так что лишнего не берите. Но не забудьте полушубки и валенки. На тот случай, если зимовать придется не дома.
На телегах поедут женщины, старики и малые дети. Остальные пойдут пешком. Пока поедете до райцентра. Там распорядятся, куда и как дальше. Прошу всех поторопиться. Фронт рядом. Он приближается с каждым часом. Сами слышите, как усиливается грохот разрывов. Приказ командования, чтобы через два часа в деревне не осталось ни единой души!"
Молоденький лейтенант с двумя красными кубиками на петлицах, прокричавший эту речь, выглядел мальчишкой. Он изо всех сил старался придать суровость своему розовощекому лицу, покрытому короткой рыжей щетиной, но не напугал, а только раззадорил собравшихся. Народ зашумел, закричал, загалдел. Люди не пошли по домам, а плотной толпой двинулись вдоль деревни. На шум вышла за калитку моя бабушка, опираясь на длинный кол вместо клюки. Сильно хромая на правую ногу, она подошла к лейтенанту.
-С чем пожаловал, молодой человек? Зашел бы в избу, если есть разговор.
-Некогда, бабушка! Вы тоже быстро собирайтесь. Срочная эвакуация!
-Какая кувация? Мы не знаем про что речь.
-Грузиться надо и уезжать скорей. Фронт к вашей деревне движется. Слышите, снаряды рвутся совсем близко.
-Как, уезжать? Нам уезжать некуда. Никто нигде нас не поджидает.
-Там власти скажут, где кому жить. А теперь берите самое нужное и поехали. Только быстро.
-Мы торопиться не привыкли. Скоро котята родятся, да слепые.
-Ты, бабушка, кончай прибаутки и дай своим команду, чтобы вещи собирали и еду на дорогу.
-А это все кому останется, - бабушка показала палкой на огород и дом, - смотри: рожь созрела, жать пора; картошка уродилась хорошая, через неделю копать надо; поспевают всякие огородные овощи; мы совсем недавно кормиться стали по-людски; что, все это бросить и опять с голода пухнуть?
-Там, куда приедете, вас всем необходимым обеспечат.
-Держи карман шире... Да мы и не привыкли жить на дармовщину.
-Государство позаботится, чтобы все эвакуированные от линии фронта, были сыты.
-Про нас таких никто и знать не знает. Никому мы не нужны и никуда не поедем. Вот весь мой сказ.
Лейтенант хотел что-то возразить, но бабушка уже ковыляла вдоль деревни, опираясь на обломок жерди, как на посох. Она шла от дома к дому, со двора одних соседей к другим и везде кричала до хрипоты: "Никуда не поедем, никуда не поедем!". Люди выходили на улицу, шли за бабушкой и уже хором повторяли: "Не поедем, не поедем!"
В это время мама с тетей Дуней, поняв, что дело нешуточное, собирались в дорогу. Они складывали в мешки одежду, валенки, кое-какую еду. Отдельно мама уложила, обернув полотенцем, хороший отцовский костюм и свои вещи, какие получше. "Придет худое голодное время, может обменяем на что-нибудь съестное" - подумала она.
Под нашими окнами неожиданно раздался шум, крики. Мы с мамой, догадавшись, в чем дело, выбежали на улицу.
-Только тронь, паршивец! Ишь, ружьем размахался. Смотри, я дрыном тебе по шее заеду так, что про ружье забудешь, - кричала наша бабушка, размахивая колом под самым носом у красноармейца, держащего наизготовку карабин.
-Ты, бабуля, прекрати тут агитацию. Есть приказ - всех эвакуировать. Лучше в дорогу собирайся, пока не поздно. И прекрати народ баламутить!
-Сам ты, баламут и молокосос! Еще учить меня вздумал. А на ваш приказ - мне наплевать. Пусть только попробует тронуть меня ваш приказчик. Я его в избу не пущу. И твоей ноги, чтобы больше тут не было!
Мы еле успокоили бабушку и увели домой.
Мереные два часа на сборы, кончались. Нам и столько времени не понадобилось. Уже стояли мешки с пожитками, приготовленные к погрузке, вещевой мешок с едой на дорогу. Денег и документов у нас никаких не было. Правда, в последний момент мама вспомнила про наши метрики. Она их еле нашла где-то за божницей и спрятала подальше при себе.
Все остальное было приказано оставить, как есть, а дом закрыть на замок. "У нас, отродясь, не было замков. В магазин их как-то привезли несколько штук. Хотела взять один, а потом подумала - зачем. Выходит, зря не взяла", - сетовала мама.
В деревне редко кто закрывал дома на замок. Я видел замок только у Афоничевых. У тети Оли даже шкафчик запирался на ключ. Были замки и в некоторых других домах, что побогаче. А в большинстве, если все уходили в лес или на покос, просто подпирали дверь палкой. Не от воров, а для тех, кто забредет нечаянно, чтобы знал, - дома никого нет. Воровства же в деревне я не припомню. Если кто из нашей ребячьей компании выдернет в чужом огороде морковку либо брюкву, это считалось детской шалостью, а не воровством.
Теперь нас всех выгоняли из деревни, а военные оставались. Готовились к обороне на случай, если "немец прорвет фронт". Кто они военные? Полезут ли по домам шастать или командиры не позволят? Никто не знал ответов на такие вопросы. Командиры внушали, что все останется в сохранности, но все-таки требовали закрыть избы на замки.
Кончилось отпущенное на сборы время. Мама сказала, что мы готовы и можем ехать хоть сейчас. Она накормила нас крошенкой с молоком, а остальное разлила по бутылкам, чтобы взять с собой.
Мы стояли возле мешков с пожитками и ждали подводу. Одна бабушка по-прежнему кряхтела на лежанке и не собиралась уезжать.
Оставалась одна неразрешимая задача: что делать с коровой и курицами. Их с собой брать не велено и оставлять нельзя. А без них как кормиться? Корова каждый день давала чуть не по ведру молока, а курицы приносили по пять-семь яиц. И корову и куриц каждый день требовалось кормить. "Не бросишь же их на погибель, запертыми в хлеве", - тужила мама.
Ее тревожные размышления прервал громкий стук в дверь. Чуть не споткнувшись, на высоком пороге, в избу вбежал запыхавшийся красноармеец с винтовкой наперевес.
-А ну, живо грузитесь! Подвода около дома. Все уже на телегах. Давайте я помогу. И бегом, - скомандовал вошедший.
Бабушка, охая, сползла с лежанки, подошла к военному и тихо спросила:
-Ты чего в моем доме распоряжаться вздумал?
-Приказано грузиться! На все десять минут. Немцы рядом. Бои идут уже в Зуеве.
-Мы видели немцев. Пришли и ушли. Худого никому не сделали. Ружьем у меня под носом немцы не махали, как твой напарник молокосос. Думал напугать меня. Я и царских урядников не боялась, и теперь никого не боюсь. Так и передай своему начальнику, что баба Лушка никуда не поедет, дома останется помирать.
-Если через пять минут не погрузитесь, придется тащить на телегу силой. Так лейтенант приказал.
Бабушка запричитала, заплакала. Следом, испугавшись крика, заплакала младшая сестренка Ида, а за ней и вторая - Ира.
Не глядя на дружный рев, красноармеец схватил наши мешки и поволок к телеге. Мама взяла Иду на руки, а остальным велела выходить во двор.
Навстречу попался тот самый лейтенант. Он попросил маму возвратиться, чтобы вместе уговорить бабушку. Скоро бабушку вывели под руки, и тетя Дуня дальше пошла с ней к телеге. А маму лейтенант отозвал в сторонку "на важный разговор".
-Мне приказано немедленно отправить обоз с эвакуированными. Пока вас доставят в райцентр - поселок Плоскошь. Куда и как повезут дальше, - не знаю.
-А в Плоскоши не оставят? - спросила мама.
-Думаю, нет. Увезти могут далеко и надолго. Фронт сюда движется. Но я о другом хотел сказать: нельзя, не положено так бросать дом с дверью нараспашку.
-Закрывать ее без замка нет смысла. А замка нет. Да у нас и воровать-то нечего, - пояснила мама.
-Все равно надо закрыть дверь и хотя бы заколотить ее досками.
Тогда маме пришла в голову спасительная мысль.
-А нельзя ли тут остаться моей сестре Евдокии. Она бы присмотрела за домом.
-Постоянно нельзя. Но на первое время в некоторых домах по одному человеку остаются. Пусть и она останется. Тогда мне не придется тут у вас запоры изобретать. Время давно вышло. Надо выезжать.
-Мы готовы. Осталось корову забротать. Ее придется с собой брать. Детям без молока никак нельзя.
-Коров многие берут. Берите и вы, если хотите. Только не знаю, что вы с ней будете делать, если потом машиной придется ехать из райцентра.
-Может, как-нибудь зацепимся там. У меня знакомые есть в районе. Помогут. Если дело пойдет не к добру, если дальше машиной повезут, бросим корову.
-Смотрите сами. Веревку найдите хорошую и покрепче привяжите корову сзади к телеге. Чтобы мне не пришлось из-за нее останавливать весь обоз. Поедем медленно. Дорога плохая. Все садитесь на телегу, а пацан, - лейтенант кивнул рукой в мою сторону, - пусть идет сзади с хворостинкой и присматривает за коровой.
Тетя Дуня уже выводила корову с длинной веревкой, туго привязанной к рогам.
-Вы можете остаться дома. Если кто спросит, скажете, - я разрешил. И хоть на ночь запирайте изнутри дверь на прочный засов, - посоветовал лейтенант.
-Спасибо большое. Сохрани вас господь от бед и напастей, - благодарила лейтенанта тетя Дуня.
Притихшая и пригорюнившаяся бабушка уже сидела на телеге. Туда же, свесив ноги, пристроилась мама. Перед этим она ловко втиснула промеж мешков моих сестренок, прикрыв их от холодного ветра серым байковым одеялом.
Привязанная к телеге корова мотала головой и переминалась с ноги на ногу. Все ждали, когда обоз двинется в путь.
-Я первым делом к Рослову пойду. Он сейчас зампредрика. Попрошу помочь. Может по старой памяти оставит нас в Плоскоши и работу мне подыщет. Ты через недельку наведайся к Рословым. Они скажут где мы, - давала мама последние советы тете Дуне.
-Ладно. Только б не разбомбили тут. Вон как грохочет где-то недалеко. Красноармейцы говорят, что фронт хоть медленно, но пятится в нашу сторону. Боюсь, немцы опять не пришли бы.
-Если что-то такое случится, все бросай и иди следом. Ну, с Богом!
В это время красноармеец возница тронул вожжами и мы поехали, пристраиваясь к другим подводам, вытянувшимся гуськом вдоль деревни.
Дул прохладный ветерок и стал накрапывать дождик. Я шагал, поеживаясь, рядом со своей Пестрехой. Мама бросила мне с телеги какую-то пальтушку, чтобы укрыться от непогоды.
Мы уезжали. Никто не знал куда и на какой срок. Деревня опустела. И это в самый разгар страды. Осталась неубранная рожь, поспевающая картошка, овощи на грядках. Такого раньше никогда не случалось. Даже при немцах все убрали.
"Жалко рожь, которая уже начала осыпаться. Картошку жалко. И уродилось-то все, как в лучшие годы. А убрать не дали. Переживем ли следующую зиму, один Бог знает. Опять придется голодать. При хорошем урожае и голодать", - тужила мама под глухой стук колес.
А бабушка молилась и все причитала, сетуя на свою горькую судьбу. Она боялась помереть на чужбине и не верила, что живая вернется домой.
Наверное, одному мне все это казалось какой-то игрой. Будто понарошку собрались куда-то недалеко и скоро опять будем дома.
На самом деле все вышло по-другому. Все беды войны ждали нас впереди. Мы тогда не знали, что главной из этих бед будет эвакуация. Не зря боялись ее больше, чем приближающегося фронта. Видно чуяли, что эвакуация станет главным испытанием: чужбиной, голодом, холодом, неуютом; что она будет самой страшной бедой.
* * *
В поселок Плоскошь, районный центр, наш обоз прибыл на следующий день. Засветло доехать не успели, а двигаться в темноте военным не дозволили. Не доехали самую малость. Каких-нибудь пять верст.
Ночевали в деревне Малиновке. Большинство в телегах. Лейтенанту едва удалось определить по домам малых ребятишек да стариков. Многие уже в первый день испытали тяготы эвакуации. И в первую же ночь от телеги к телеге пошли слухи, что в райцентре будет небольшая остановка, а потом повезут всех дальше, до самого Торопца. Там погрузят в вагоны и отправят на восток Калининской области, вроде бы в Санковский район. Маму эти разговоры сильно расстроили.
-Я перво-наперво к Рослову пойду. Он добрый человек. Надеюсь на его поддержку.
-Иди, кланяйся ему и от меня. Небось, помнит. Он у нас одно время частым гостем был. Скажи, что далеко нам ехать несподручно. Корова на привязи у телеги. До Торопца она своим ходом не дойдет. Еще про Дуньку не забудь сказать; что осталась одна дома в деревне и бросать ее нельзя. Все скажи так, чтобы смилостивился и где-нибудь поблизости нас определил, - наставляла бабушка.
Обоз с эвакуированными остановился у единственного на весь поселок белого каменного здания в два этажа, где размещались райисполком и райком партии. Мама сразу пошла к Рослову. Я попросился с ней.
В полутемном коридоре, перед дверью с надписью "Зам. Пред. РИКа Рослов А.П.", толпилось много людей. Лиц не разглядеть, но судя по одеждам и робким тихим голосам, большинство - деревенские женщины. Разговаривали шепотом. Некоторые беззвучно плакали. Видно каждая пришла по большой надобности, с каким-то своим горем.
Мама остановилась у двери, показала на меня, сказала, что там, в телеге, еще двое совсем маленьких, что нас эвакуируют военным обозом, а куда везти дальше не знают. "Я сейчас спрошу, куда дальше ехать, и сразу выйду", -сказала она жалостливым тоном. Сказала понимая, что очереди не дождешься; что военные увезут в какое-нибудь непотребное место раньше, чем она попадет за эту начальственную дверь.
Несколько человек немного посторонились от двери, а из нее в это время вышел большой бородатый мужик. Он вышел, а мы зашли под тихий ропот женщин, ждавших очереди.
Из-за стола нам навстречу поднялся высокий мужчина с пышными седыми волосами в полувоенной гимнастерке, опоясанной широким кожаным ремнем.
Это был тот самый Рослов, который во время оккупации дал маме и ее товаркам по пуду соли и тем, может быть, спас их от гибели.
-Здравствуй, здравствуй, Евгения Ивановна! Заходи, не бойся. Рассказывай, с чем пожаловала. Я как раз, на днях, вспоминал тебя. Даже подводу хотел посылать, - так приветливо встретил нас хозяин большого кабинета.
-Подвода не понадобилась. Всех из деревни наготово военные вывезли. Говорят фронт рядом. Как бы там не начались бои. Собраться толком не дали. Приказали уезжать, не мешкая. С собой разрешили взять по узелку да корову на привязи. Везут до Торопца, а там еще куда-то грозились отправить. То ли на поезде, то ли машинами. А мы с коровой. Как нам на поезде? И сестра у меня в деревне осталась. Вот я Христом-Богом прошу, устрой нас где-нибудь тут поближе.
-Можно устроить. Даже нужно. Не зря же я подводу послать собирался. Нам в заготконтору позарез нужен заведующий. Мужиков всех позабирали на фронт, а бабы в этом деле плохо соображают. Ты, - особый случай. И смышленая, и опыт работы в торговле богатый. Тебя я как раз и хотел поставить на это хлопотное место.
-Спасибо большое. А то я уже испугалась, что далеко увезут. Ребятишек у меня трое. Мал-мала меньше. Мамка старая там в телеге. Про корову я уже говорила. Куда я со всем этим...
-Особенно не благодари. Место я тебе приготовил боевое. Работать придется, как на фронте. От темна до темна. И не только головой. С этим, я знаю, у тебя все в порядке. За мужиков, раз их нет, придется мешки таскать и бочки катать, - скороговоркой закончил Рослов.
-Я работы не боюсь. Вот только жить негде. Сродственников никого у нас тут нет. А зима на носу.
-Мы с тобой так договоримся. Мужика бородатого видела. Вы с ним в дверях столкнулись. Это Максимыч, колхозный бригадир в соседних деревнях Тяплове и Юшине. Он там всем командует. Считай, за председателя службу несет. Я ему напишу записку. Он и определит вас на постой в одной из этих деревень. И на работу тебе ходить будет близко - чуть больше версты.
-Еще раз спасибо. Но там, на улице, к нашей подводе приставлен красноармеец с ружьем. Ему приказано в Торопец везти. Если я скажу, что надо в другую сторону, меня он не послушает.
-Я сейчас выйду и распоряжусь. Тебе два дня даю на обустройство, а на третий жду. Приходи, будешь принимать дела. На раскачку времени нет. Сразу впрягайся в работу. Урожай поспел. Со всего района он к тебе пойдет. Надо будет не только заготовить, но и сохранить все выращенное в колхозах. Для фронта сохранить! Войне-то конца не видно.
* * *
Две небольшие деревеньки - Тяплово и Юшино - оказались всего в полутора верстах от райцентра. Тяплово вытянулось в одну линию вдоль большака Торопец - Холм, а Юшино, уткнувшись одним концом в тот же большак, раскинулось по правому берегу реки Сережи; той самой, которая протекает недалеко от нашей деревни. Если бы не знать, то Тяплово и Юшино можно принять за одну деревню. Дома одной и другой стояли вплотную. Их разделяла дорога, сильно разбитая военными машинами, которые нескончаемой вереницей шли к фронту в сторону Холма.
Нас привезли в Юшино. Красноармеец, шагавший рядом с повозкой, остановил лошадей у ворот большого дома, где, как мама выяснила по дороге, жил Максимов Василий Максимович. Тот бородатый мужик, с которым мы едва разминулись в коридоре райисполкома.
Все его кликали по отчеству - Максимыч. Хоть исполнял он должность бригадира колхоза, но и односельчане, и районное начальство заглаза уважительно называли Максимыча хозяином. Он один правил делами колхоза и населением окрестных деревень. Как потом мы узнали, хорошо правил. "Крепкий старик. Рука у него твердая. Побольше бы таких в тылу и на фронте, скорее бы немца одолели", - вспомнились мне слова Рослова, когда он отдавал маме записку к Максимычу.
Теперь Максимыч вышел нам навстречу, сухо поздоровался и спросил "с чем пожаловали?" Вместо ответа мама отдала ему записку. Максимыч вынул из бокового кармана очки в мягком кожаном футляре, аккуратно приспособил их на носу, развернул листок и стал читать.
Прочитав записку, он сунул ее в карман своего френча, неторопливо снял очки, убрал их обратно в футляр и, окинув взглядом нашу подводу, прорычал строгим басом:
-Корова, видать, не кормлена и не доена сутки. Я принесу свежего сена, а ты возьми у хозяйки ведро и подои. Да живо! А то молоко перегорит, потом намучаешься еще и с коровой.
-Нам бы где-нибудь на житье устроиться, - негромким голосом попросила мама.
-Делай, как я сказал. Потом ребят накорми. Хлеба я велю дать, а молока сколько-нибудь сама надоишь.
В это время, невпопад, заговорил красноармеец, понуро глядевший куда-то в сторону.
-Ты, дед, давай выгружай эвакуированных! Я тороплюсь. Надо обратно засветло успеть.
-Тут и вокруг, сколько глаз хватит, командую я. А твое дело исполнять, - сказал спокойным голосом Максимыч, - пойдем во двор, возьми сена и дай лошадям, тоже, видно, давно не кормлены. Потом разберемся.
Разобрались не скоро.
Мы с сестрами и бабушкой сели в кружок, чтобы перекусить. Жена Максимыча, Марья Ивановна или баба Маша, как звали ее взрослые и дети, вынесла полкаравая чистого ржаного хлеба, а мама надоила чуть не ведро молока. Мы уплетали необыкновенно вкусный хлеб с парным молоком, а мама с Максимычем ушли. Бабушка сказала, что они должны подыскать нам какую-нибудь крышу над головой.
Дом, куда определил нас Максимыч, оказался на стыке двух деревень, у излучины реки Сережи. Сразу вспомнилась известная загадка: "Без окон без дверей, полна горница людей". Это про нас и про наше жилище. Скоро мы узнали, что крыша над головой, - тоже дырявая. Правда, Максимыч обещал залатать самые большие дыры. На прощанье он сказал: "Пока устраивайтесь тут, а к холодам что-либо придумаем". Еще он сказал, что "подкинет дровишек и выделит сена для коровы, если будет на то разнарядка РИКа". Сказал строгим голосом человека, который многое может, но позволит не больше того, что положено по закону. Этот строгий казенный тон сразу смягчился, когда мама сообщила, что назначена заведовать базой райзаготконторы. Наверное, он понимал, какую должность займет мама, авансом зауважал ее, стал ласковее в разговоре, обещал заглядывать и помогать по возможности. Хотя тут же оговорился, что возможностей мало и дал понять: на хорошую жизнь нам можно не рассчитывать.
Максимыч ушел, а мы остались завешивать разным тряпьем разбитые окна и двери, затыкать дыры в стенах.
Но сперва мы опешили. Едва зайдя в дом, мама увидела бордовые пятна на подоконнике и окрашенный в тот же цвет пол перед окном. "Боже, мой! Это же запекшаяся кровь. Неужели человеческая?"
Потом соседки рассказали, что за две-три недели до нашего приезда, при очередной бомбежке моста, немец промахнулся и бомба разорвалась недалеко от дома, где мы поселились. Тогда выбило все окна и двери, продырявило осколками крышу и стены. Одним из осколков тогда убило молодую девушку, недавнюю партизанку. Это ее кровью был залит пол в доме. В районной газете потом мама нашла стихотворение о трагической гибели девушки. Запомнились две строчки:
От бомбежки коричневых пиратов
Щербакова Вера умерла.
После этой беды Щербаковы уехали к родственникам в райцентр. А бабушка со скорбью в голосе еще не раз сетовала Максимычу, что поселил нас на окровавленное место. Он говорил, что другого не нашлось, а однажды даже пошутил на ходу: "Бомбы два раза в одну воронку не попадают. Не бойтесь, живите спокойно. Главное - утепляйтесь. Холода не за горами. И у меня сейчас нет для вас теплого дома в запасе".
Дом, в котором мы поселились, совсем не держал тепло.
-Окна да двери заделываем, а стены и потолок, как решето. Тут сколько ни старайся, все равно тепла не будет, - ворчала бабушка.
-А я что могу поделать, - раздраженно ответила мама, - ты же слышала, что сказал Максимыч; некуда ему больше нас поселить.
-Может, к холодам домой вернемся, если поутихнет на фронте. Ты бы сходила проведала Дуньку, как она там одна мается. Дала бы ей знать, где искать нас, в случае надобности. Заодно посмотришь, есть ли надежда скоро попасть в свою избу или придется зиму мотаться по чужим углам.
-Ты правильно говоришь. Домой сходить надо. Надо растолковать Дуне, что далеко нас не увезли, сказать, где поселились.
-Вот вы с Витькой и сходите, пока ты к казенной должности не привязана.
-Тогда идти надо завтра с утра пораньше, чтобы вернуться до темноты. Ведь мне строго приказано: послезавтра на работу.
-Вот и собирайтесь в дальнюю дорогу. Пораньше завтра поднимешься, корову подоишь и с Богом. А за этих - бабушка показала на сестер, тихо играющих в уголке, - не беспокойся: и присмотрю, как всегда, и накормлю в срок. Маленькой приготовлю бутылку с молоком. Только утром дай ей сиськи досыта насосаться. Ничего с ней не сделается. Переживет до вечера.
Про нашу затею сходить домой, мама сообщила Максимычу. Он сперва не одобрил этот план. Сказал, что фронт "дергается туда-сюда, и недавно немцы из тяжелых орудий били по Зуеву". А это всего в семи верстах от нашей деревни.
-Как бы и вам под снаряды не попасть.
-Попадем не попадем, но у меня там сестра осталась. Одна. Ей надо сообщить, где мы остановились. Чтобы могла найти, если придется невмоготу.
-Ну, это другое дело. И все равно, смотрите по обстановке. Если что не так, сразу назад!
Вышли мы на рассвете. Когда поднялись на горку, из-за недалекого леса только-только выглянуло солнце. Большое, бледно-оранжевое, оно еле просвечивало через мглистую дымку.
-Мама, смотри, какое солнце! Можно глядеть и глаза не режет, - не удержался я, увидев странную картину.
-После дождя так бывает. Воздух вон, как пропитан влагой. Похоже на изморось. Но, думаю, к обеду распогодится, - пояснила мама.
Росистая тропинка, по которой мы шли, скоро подсохла. Наши босые ноги стали согреваться. Шагалось легко.
Скоро мы вышли к пойме реки. Там внизу незнакомая женщина косила отаву. За ней следом шел мальчик, наверное, мой ровесник, и сразу граблями разбивал валки.
-Видно по первому разу для колхоза косили, а по второму - дали людям заготовить сено на свои нужды. Теперь в колхозах скота мало осталось, вот и дают накосить хорошей травы для своих коров и овец. А до войны все сено в колхоз шло. Себе косили, где попало. И то иной год районное начальство выгребало из сараев все до последней травинки. Это нахально называли "изымать излишки", - с горечью рассказывала мне мама.
-Нынче изымать нечего. Может, и потом не будут, - утешал я маму.
На подходе к деревне Медведево, мы остановились у журчащего ручейка, петлявшего в зарослях ольшаника недалеко от дороги. Попили очень холодной водицы, пахнущей болотом, передохнули.
На поле рядом с деревней копали картошку. Длинные борозды одним концом уходили в дальний лесок, а другим утыкались в придорожную канаву. На рыжем безрогом быке разъезжали очередную борозду. За сохой босиком ковылял еще бодрый дедок в холщовой клетчатой рубахе и рваных штанах, закатанных до колен. А быка под уздцы вела девушка в цветастом ситцевом платье. Да не вела, а тащила быка изо всех сил. Казалось, это она тянет упирающегося быка вместе с сохой и уцепившимся в нее старикашкой. Однако соха споро разваливала черную землю, оставляя за собой узкую желтую ленту, выложенную некрупными, почти одинакового размера картофелинами.
"Смотри, какая картошка! Крупной не видно, а много-то как! И вся ровная, одна к одной. Местами, как насыпано", - удивлялась и радовалась мама, как будто это ее собственное поле.
А поле, скорее всего, было колхозное. За дедом шли еще трое женщин с корзинками, подбирали картошку сверху и тяпками ворошили землю вглубь, выковыривая оттуда самые крупные клубни.
В деревне Медведево на нас набросилась стая собак. Дворняги разного размера и разных мастей, они с одинаково злобным лаем подкатывались к ногам, норовя схватить меня за штанину. Подобрав суковатую палку, я стал отмахиваться. Стая еще больше взбесилась, обложила со всех сторон. Самый большой черный пес, заливаясь от лая и брызжа слюной, казалось, вот-вот набросится на кого-то из нас. Тут я изловчился и изо всех сил огрел его палкой. Раздался страшный вой, перешедший в визг; стая смешалась в клубок, а потом все-таки расступилась, давая проход. Но до самой околицы еще провожали нас мелкие шавки, вяло тявкая. Потом, за деревней, и они отстали.
Мы проворно шли по гладкой подсохшей дороге. Впереди показалось древнее село Волок. Говорят, что оно расположено на пути "из варяг в греки". И названо село так потому, что варяги тут, до ближайшего водного пути, "посуху" тащили свои легкие суда волоком.
Село Волок и земли вокруг него принадлежали знатному роду помещиков Кушелевых. Бабушка еще застала поместье в полном благополучии. Она много рассказывала про барина Кушелева, который отличался суровой строгостью, но был справедлив к своим крестьянам.
Последние поколения Кушелевых зимами жили в Питере, а в доме оставалась одна прислуга. Но каждое лето дом оживал, становился шумным от многолюдья.
Огромный барский дом стоял в старинном парке. В разные стороны от него расходились дубовые, ясеневые, липовые аллеи, а в промежутках - зеленели обширные лужайки с одинокими вязами или дубами. Они широченными кронами, как зонтами, укрывали живописные островки парка от зноя, создавая атмосферу уюта и покоя. Молодые хозяева и многочисленные гости любили подолгу здесь пить чай на вольном воздухе, удобно устроившись за легкими столиками.
Недалеко от барского дома сиял голубизной обширный пруд, окаймленный изумрудной зеленью пологих берегов.
За парком, на краю высокой надпойменной террасы, стоял красивый старинный собор с погостом возле него. В этом храме бабушка венчалась, крестила всех своих детей, там же на погосте похоронила рано ушедшего из жизни своего мужа - нашего деда Ивана.
Теперь от родового поместья Кушелевых уцелели только остатки одичавшего парка. Помещичья усадьба сгорела в начале двадцатых годов, а в середине тридцатых, - неистовые богоборцы порушили храм. От некогда процветавшей усадьбы, церкви и погоста не сохранилось даже следов. Один наполовину высохший пруд, затянутый ряской, остался на своем месте.
Ни война, ни оккупация не тронули Волок. Это древнее село, весь уклад жизни, сложившейся тут веками, разрушили задолго до войны свои люди, а довершило разруху суровое и безжалостное время.
На улицах Волока встречались женщины: то несущие воду на коромысле, то корзины с розовой картошкой, недавно выкопанной из земли и едва успевшей подсохнуть.
Здесь же попадалось много военных. Пеший взвод шел не в ногу и никак не хотел запевать, несмотря на окрики командира. Брызгая грязью, проносились грузовики с какой-то военной кладью. На выходе из села нас обогнали несколько подвод с красноармейцами. Они ехали в нашу сторону. Но подвезти не предложили. Хотя мы устали и успели проголодаться.
-Давай передохнем у этого ручейка, заодно и перекусим, - предложил я маме.
-Давай. Я тоже притомилась. И надо хоть маленько червяка заморить, а то на пустой желудок не дойдем.
В узелке у нас был хлеб с солью, небольшой кусок шпика, бутылка молока. Но поели мы одного хлеба. Остальное решили отнести тете Дуне в гостинец. Она там осталась и без молока, и без хлеба. А мы, разломив горбушку пополам, съели ее, похрустывая крупной солью на зубах, попили водички из ручья и двинулись дальше.
До нашего дома оставалось еще десять верст. И пять деревень впереди. Они все оказались безлюдными. Ни собака нигде не тявкнет, ни курица не перейдет дорогу.
На улице в Мяшлеве желтый песок после дождя казался приглаженным, как будто вдоль деревни проехал каток.
-Смотри, мама, нигде ни следка. Ни человеческого, ни собачьего, никакого, - подал я голос после долгого нашего молчания.
-Значит отсюда, как из нашей деревни, тоже всех выгнали, - ответила мама.
Светило солнце. Стояла тишина и покой. Лишь едва заметный ветерок слабо шевелил листьями придорожных кустов. Мы опять шли молча. Вдруг я ощутил еле заметную дрожь под ногами. Как будто земная твердь встрепенулась на мгновение, потом неожиданно затихла и через короткую паузу снова пошла мелкой дрожью. И никаких звуков.
-Чуешь, мама? Никак взрывы? - спросил я.
-Война, сынок. Мы идем к фронту. С каждой верстой он ближе. И гул от разрывов будет все слышнее. Как-то там твоя тетя Дуня?
-Небось живая. По нашей деревне немцы еще не бьют. Иначе тут бы тоже все вокруг гудело. До дома меньше пяти верст осталось. Скоро все сами увидим, - пытался я успокоить маму.
Шешенское поле, последнее перед нашей деревней, пустовало. Наверное, первый раз с древних времен, пахарь не прикоснулся в этом году к плодородной земле. До войны тут в летнюю пору ходила волнами выколосившаяся рожь или тянулись до самого горизонта картофельные борозды. Теперь пыльная дорога петляла среди густо разросшихся сорняков, которые надолго укоренились на хорошо удобренной почве.
Мы вошли в свою деревню, которая поначалу показалась пустой. Но вот из подворотни дома Орловых выскочила лохматая собачонка, которая встретила нас звонким, но не злобным лаем.
У дома Виноградовых паслась на привязи рыжая корова. Рядом вольно гулял, пощипывая травку, теленок того же цвета.
Около нашего дома мы увидели стайку своих пестрых куриц, суетливо роющихся в песке под охраной большого огненно-красного петуха.
-Наша деревня вроде бы не так обезлюдела, как другие, - заметил я.
-Военный командир, который разрешил остаться тете Дуне, говорил, что и в некоторых других домах будут жить по одному человеку. Только Виноградовы остались все. Их тоже силком хотели грузить на телегу, но Полина затащила военного начальника в избу, и показала на лежащего в постели израненного Ваньку, который сам даже на горшок подняться не может. После этого от них отстали. Так что кое-где должны быть люди. Вот что-то нашей Дуни не видно, - забеспокоилась мама.
Нашли мы тетю Дуню на огороде. Она копала картошку. Увидев нас, обрадовалась, даже заплакала.
-Я боялась, что не найду вас. Грозились увезти куда-то далеко. Война кругом. Громыхает иной раз так, что вся земля дрожит. Думаю, не дай Бог, вдруг разбомбили по дороге или еще что случилось.
-Пока Бог миловал. Довезли нас до Плоскоши. Там Рослов, зампредрика, дал мне работу. А жить определил в Тяплове, на повороте с большака в Юшино. Если нужда приспичет, там нас и найдешь. Мне придется заведовать райзаготконторой. Приказано завтра принимать дела. Да, видно, не вернуться нам сегодня туда. Уже вечереть начало.
-Где тут вернешься? Глазом моргнуть не успеешь, начнет смеркаться. Переночуете, отдохнете, а завтра утром обратно, - резонно посоветовала тетя Дуня.
-Ну, пойдемте домой. Притомились мы да и проголодались тоже. А ночевать, хочешь-не-хочешь, придется, - согласилась мама.
Затопили чугунку, поставили вариться свежую, только вынутую из борозды, картошку.
Мама выложила из своего заплечного мешка гостинцы: толстый кусок чуть пожелтевшего шпика, четвертную бутыль молока с чуть промокшей бумажной затычкой, непочатую буханку "магазинного" хлеба.
"Молоко свое, а остальное Максимыч дал нам на перекуску", - сообщила мама.
"Вдруг там никого не найдете. Сейчас всякое может случиться. И в спокойное время говорили, собираешься в дорогу на день, еды бери на неделю", - напутствовал Максимыч.
На ужин мама приготовила толченую картошку с молоком, сдобренную чуть поджаренным шпиком. Всем налила по кружке молока и дала по ломтю хлеба.
Немного утолив голод, мы слушали тетю Дуню о деревенских делах и новостях.
-Как всех увезли, так и военные убрались из деревни. Туда, в сторону Плоскоши, уезжали обозом. А обратно, порожняком, ехали по одной-две подводы. Все в сторону Обуховиц, а куда дальше, нам не ведомо. Небось к фронту.
-А что с фронта слышно? Может, кто из обуховских приходил или из Зуева? - спросила мама.
-Не приходил никто. А слышно всегда. Вот опять ухнуло. Без конца грохочет. Иногда думаю, не гром ли. Но это другой гул.
-Теперь долго ничего не узнаешь. Пока самих не коснется. Не дай, Господи.
-Кто-то на днях говорил, что вокруг Холма все подгородные деревни разбиты либо сожжены. Сейчас бои идут возле Зуева. Вроде бы от этого села тоже мало осталось. Церковь с колокольней тоже порушили. И Бога не боятся.
-От снарядов да бомб именем Господа не защитишься.
-Хорошо нас Бог пока милует, - закончила разговор тетя Дуня.
Она сообщила нам, что давно так вкусно не ела. Ей тут пришлось кормиться одной картошкой. Изредка варила яичко. Особенно страдала без привычного молока. Первые дни и хлеба не было. Потом сжала полоску ржи, успевшей созреть на солнцепеке. Несколько снопов высушила в печке и сразу обмолотила в избе на полу. Никакой другой колотушки не нашла, так воспользовалась рубихой, которой раньше катала холщовое белье после стирки.
-Быстро обмолотила и чисто. Во дворе на ветру провеяла, смолола помельче и напекла лепешек-преснушек. Хоть суховатые получились, но ела с удовольствием.
-А чего же хлеба настоящего не испекла? - спросила мама.
-Я и думала хлебы затворить. Да закваска вся засохла в квашне. Считай, больше полгода квашня стояла без дела. Без закваски тесто не пойдет. Вот я и напекла пресных лепешек. Понравились с охотки. Первые лепешки с нового урожая.
-Надо будет завтра сходить к Полине Виноградовой. Может, закваски возьмем и надо договориться, чтобы хоть через день давала тебе по полжбана молока.
-Попробуй, сходи. Скажи, что я отработаю. Помогу ей рожь сжать и картошку выкопать.
-Дома тоже надо копать. Завтра с утра все вместе покопаем, сколько успеем. А после обеда мы с сыном пойдем обратно в Плоскошь. Как бы мне не попало за то, что не вышла на работу в назначенный срок.
-За один день ничего не будет, - утешила тетя Дуня.
Назавтра с утра моросил мелкий дождик. Пока копали картошку, все вымокли. Но картошка приятно удивила. Хоть семена казались плохими и навозу положили мало, а урожай вышел не хуже прошлогоднего.
Ближе к обеду небо заволокло тучами, дождь усилился, и мы пошли домой. Пришлось растопить чугунку, чтобы высушиться перед дорогой и сварить какую-нибудь еду.
Из дома вышли уже после полудня. Тетя Дуня положила в мамин мешок картошки, а мне дала узелок с десятком яиц - гостинец сестрам и бабушке.
На прощанье сели все в ряд, потом трижды перекрестились перед иконами и мы с мамой двинулись в путь.
-Как-нибудь тут живи, кормись, чем Бог пошлет, не скучай. Полина молока обещала давать и коли другая нужда припрет - поможет. А если совсем невмоготу станет, бросай все, приходи к нам. Где нас искать, теперь знаешь, - напомнила мама уже за порогом.
-Вы не тревожьтесь. Я не пропаду. Картошки много, не съесть. Ржи тоже хватит на первое время. А там видно будет. Сейчас загадывать вперед нельзя. Но если что стрясется, я приду, - пообещала тетя Дуня.
В Тяплово, к нашему новому пристанищу, мы вернулись уже впотьмах. Бабушка сразу стала молиться: благодарить Бога за наше благополучное возвращение. Потом сообщила, что от Рослова приходил человек, спрашивал, почему не вышла на работу.
-Сказал, что начальство гневается.
-Завтра выйду и все объясню. Поймут. Ведь люди же.
Мои маленькие сестренки обступили маму, уцепились за подол и не отходили от нее ни на шаг. Старшая Ира стала выяснять, что принесли, а младшая Ида, проголодавшись, потребовала сисю. Она вцепилась в грудь двумя руками и стала жадно сосать, не дав маме перекусить. Молока накопилось много. Насосавшись вдоволь, Ида уснула на руках у мамы.
В избе топилась чугунка, чувствовалось тепло. Бабушка сварила картошки, дала по стакану молока, мы поужинали и улеглись спать вповалку.
С завтрашнего дня предстояло нам привыкать к горевой жизни эвакуированных.
* * *
Утром я проснулся от холода. Из щелей в полу несло ветром и сыростью. Скинув тряпье, которым с вечера укрыла бабушка, я резко поднялся. В этот миг нестерпимо пронзили сразу два желания: поесть и согреться.
На улице светало. У чугунки суетилась бабушка, подогревая еду моим сестрам, которые, тоже проголодавшись, скулили в два голоса. Увидев меня, присевшего возле топки с догорающими углями, бабушка поняла, что кормить придется троих.
-Ты, погоди маленько. Иначе я никак не управлюсь. Мамку твою накормила еще до свету и отправила на работу. Их, - показала рукой на Иру с Идой, - второй раз буду кормить, а потом до тебя черед дойдет.
-Ничего, я потерплю. Погреюсь около печки, а потом на улицу сбегаю, чтобы время скорее прошло.
-Похолодало на улице; слышишь, как ветер в трубе свистит. Одевайся хорошенько. И на ноги что-нибудь обуй. А то, не дай Бог, простудишься. И не долго бегай. Я девок быстро покормлю, а потом за тебя возьмусь.
На улице дул холодный ветер и над самой крышей нашего дома медленно тянулись низкие тяжелые тучи. Меня сразу охватил озноб. Чтобы согреться, я несколькими прыжками пересек дорогу и побежал к речке. К тому месту, где упала бомба, которая чуть не разнесла наш дом.
На краю берегового обрыва я нашел глубокую воронку, которая наполовину вгрызлась в берег, а ее край, обращенный к реке, рухнул и, видимо, его размыло течением. Спустившись к самой воде, я увидел, что воронка соединяется с рекой узкой протокой. Стайка мелких уклеек то заходила через протоку в мутную воду воронки, то возвращалась в реку и, подхваченная быстрым течением, исчезала где-то за потревоженной взрывом старой ольхой, которая крепко уцепилась корнями за сушу и не рухнула под ударом бомбы.
Бомба полукружьем срезала берег, обнажив здесь нутро земной тверди. Со стороны реки я с любопытством рассматривал высокие края воронки, где тонкие бурые слойки глины чередовались со слоями желтого песка, из которых местами торчали окатанные до блеска кварцевые гальки. Слои были такими четкими и так одинаково, так правильно чередовались, что казались нарисованными по линейке. Я залюбовался и забыл про время. Напомнила бабушка. Она звала меня домой. Звала завтракать.
Ощущение голода острой болью резануло в животе. Я вскарабкался по крутому берегу наверх к дороге и быстро пошел домой.
Накормила меня бабушка картофельным супом, забеленным густыми сливками, которые она сняла с отстоявшегося вчерашнего молока. И еще налила из полного кувшина кружку этого молока, а к ней дала кусок пышной ржаной лепешки.
Может быть я и не наелся досыта, но голод утолил. И уже опять собрался юркнуть на улицу.
-Куда опять лыжи навострил? - остановила меня бабушка.
-Я не на долго. К речке схожу.
-Погоди, к речке успеешь. Лучше расскажи мне, как вы домой сходили, как там наше Понизовье, как тетка твоя Дуня, как огород, а, главное, не стреляют ли там?
Бабушка мыла посуду, забавляла сестренок, а я долго и подробно рассказывал ей обо всем, что видели мы с мамой и в своей деревне, и по пути туда-обратно. Особенно бабушка тревожилась, что тетя Дуня одна. "Случись какая беда и помочь некому. Никого не докричишься", - озабоченно говорила бабушка. Но я утешил ее, сообщив, что в деревне еще кое-кто остался, в случае нужды, - помогут.
-Мама несколько раз внушала тете Дуне: "Бои начнутся рядом или еще какая беда стрясется, - все бросай и иди к нам". Где мы, она теперь знает. Найдет при надобности, - объяснил я бабушке.
-Сказали вы ей все правильно, а вот бросить дом и сразу уйти Бог знает куда, - это и у проворного не всегда выйдет.
-Тетя Дуня нам сказала, что готовится к такому случаю. У нее связаны в узелок самые нужные свои одежки, маленькая иконка туда же положена. Думала она и про еду: что взять с собой и как это быстро приготовить в дорогу. Еще она маме прошептала на ушко, что темной ночью зарыла в огороде под грядку посуду, какая получше. Думаю, она не попадет врасплох, если невзначай нагрянет беда либо другая напасть, - старался успокоить я бабушку.
-Как она там с огородом управится?
-Сказала, что успеет. Рожь жнет понемногу, когда позволяет погода. И картошку копает. Урожай опять неплохой. Сыта будет. На первое время хватит. Полина Виноградова молока будет давать через день. Не пропадет наша тетя Дуня.
-Дал бы Бог... Может и благополучно все обойдется. В крайнем случае, сюда придет. Теперь она знает, где мы, - закончила разговор бабушка.
Поняв, что разговор закончен, я сказал бабушке, что пойду посмотрю округу: "Неделю тут живем, а я еще ничего не видел. Надо по деревне пройтись, за околицу выйти".
Но пошел я сперва к реке, чтобы еще раз взглянуть на то место, где взорвалась бомба. В этот раз я заметил, что по крутому склону воронки вниз "съехал" небольшой кусок берега вместе с дорогой. Теперь тут дорожная колея делала петлю, и подводы шли в объезд, поодаль от края воронки. "Если бы бомба попала в мост, разнесла б его в клочья", - подумалось мне.
От дома, где мы поселились, до моста - меньше полуверсты. Мне захотелось посмотреть на мост, в который метил немец с самолета.
Дорога шла по высокому берегу реки, заросшему ивняком. В воде за прибрежными кустами плескались рыбины. Дул холодный ветер и с каждым его порывом середина реки покрывалась мелкой рябью. День стоял пасмурный, но без дождя.
Невдалеке по большаку с надрывным ревом одна за другой тянулись машины. Все в сторону Холма. Наши полуторки и трехтонки, заполненные какими-то грузами, шли вперемешку с огромными "студебеккерами". Некоторые машины на прицепе тянули приземистые пушки с длинными тонкими стволами и высокие гаубицы с торчащими чуть не вверх зачехленными дулами.
Недалеко от моста, где наш проселок соединялся с большаком, я увидел фанерный щит с надписью крупными красными буквами: "Деревянная дорога только для автомашин! Береги деревянную дорогу!"
Скоро в нескольких шагах я увидел две колеи продольного настила, плотно уложенного на толстых поперечных бревнах. Весь обрызганный грязью, настил казался ветхим. Думалось, он вот-вот рухнет под колесами машин, легко катившихся от моста под горку. Но настил оказался прочным. Ближе к мосту, на высоком сухом месте, обнаружились почти новые бревна. Грубо обтесанные топором и скрепленные коваными скобами, еще сохранившими недавнюю синеву, бревна прочно лежали на поперечинах и лишь слабо вздрагивали под колесами грузовиков.
"Только для автомашин!" - вспомнил я надпись на щите. А это зачем? Ведь на телеге или зимой на санях по деревянной дороге не проедешь. Лошадь ноги поломает. "От какой же тогда напасти стерегут щиты деревянную дорогу?" - недоумевал я.
В это время послышался рев моторов и лязг гусениц. С той стороны реки к мосту приближалась колонна танков.
Перейдя мост, первый танк круто повернул направо и почти скрылся в низине за деревянной дорогой. За ним последовали остальные. Из-за настила изредка высовывались танковые башни с пушечными стволами то ныряющими круто вниз, то воздымающимися в небо. Танки шли по старому большаку, сплошь в ямах и выбоинах. Мне стало ясно, что щит со строгими словами предупреждения, оберегал деревянную дорогу от танков. С моста я хорошо видел вытянувшуюся в низине колонну танков, медленно ползущих по липкой грязи, и рядом вереницы машин, проносящихся по деревянной дороге.
Прошагав по мосту на тот берег и обратно, я подумал, что не зря немцы бомбят эту единственную переправу. Стоит разрушить или серьезно повредить мост, как сразу остановится поток машин, не смогут двинуться к фронту танки и пушки, не пройдут туда грузовики с красноармейцами. И тогда совсем худо станет нашим под Холмом.
Едва я мысленно вообразил жуткую картину разрушенного моста, как где-то вверху, над соседней деревней Руново, высоко в небе послышался звук самолета. Как раз такой звук исходил от самолетов с черными крестами. Они не раз пролетали низко над нашей деревней. Мы боялись таких самолетов и всегда прятались, едва услышав этот зловещий звук. Самолеты с крестами пока не трогали нашу деревню. "Тут они так просто мимо не пролетят", - подумал я и опрометью побежал к дому.
Не успев добежать, я услышал, как с обеих берегов реки заработали зенитные пушки, замаскированные среди зарослей ольхи. Они стреляли очередями: "Та-та-та-та, та-та-та-та". Редко и глухо стучали зенитки. Вверху, в прогалинах между туч виднелись дымки и слышались звуки разрывов. А гул самолетов все нарастал. Теперь стало понятно, что их много.
Я стоял на вершине холмика возле дома и смотрел во все глаза в ту сторону, где слышался гул самолетов и появлялись дымки от разрывов зенитных снарядов. Любопытство пересилило страх. Даже в мыслях не было, что самолеты могут прорваться к мосту, а бомбы могут упасть где угодно, хоть прямо на голову. Это бабушка потом стращала меня такими словами и ругала, что "лезу на рожон". А я тогда стоял на своей кочке и ждал чем все кончится.
В это время под ногами качнулась земля, а следом гулко ухнуло где-то около Рунова. И все стихло. Не стало слышно ни рева самолетов, ни очередей зенитных пушек. Значит, не пустили наши зенитки немцев к мосту, отбили на этот раз. Танковая колонна тоже успела миновать голую плоскую ложбину и скрыться в недалеком лесу. А то я боялся, что, не пробившись к мосту, немцы скинут бомбы на наши танки. Но и тут пронесло.
Вечером, в сумерках, вернулась с работы мама. Она пришла очень усталая, но, кажется, довольная.
-Еле на ногах держусь. Тяжело с непривычки. И смотреть надо зорко за всем, и соображать быстро, и по поселку набегалась за день. Да еще и тяжести таскать приходится. Рабочих-то, можно сказать, нет.
-Ничего. Постепенно привыкнешь. Любая новая работа сначала в тягость. Потом будет легче. У самой так не раз бывало, когда бралась за незнакомое дело, - уверяла бабушка.
-Надеюсь, что привыкну. А я вам хорошего хлеба принесла. Всем хватит поесть досыта, - радостно сообщила мама.
-Хлеб, где взяла? Его, слыхала, только по карточкам дают. Понемножку, какие-то граммы. Раньше, когда были фунты, хлеба ели вволю. Теперь эти граммы настоящего хлеба редко кто видит. А тебе, видишь, дали. Должно быть, твоя казенная работа потребна для людей? - спросила бабушка.
-Как же не потребна... Директор сказал: "Ты баба башковитая. Работа тебе поручена ответственная и наипервейшей государственной важности. Будешь нашу армию снабжать едой". Урожай со всех колхозов района ко мне повезут. Его надо будет точно взвесить, сосчитать, принять, а потом отпустить строго по разнарядкам воинским частям. Пока принимаю. Урожай хороший. Но складов мало. Боюсь, что выращенное негде будет хранить, - пожаловалась мама.
-Работай хорошенько. Старайся, как можешь, - советовала бабушка, - тогда и тебе что-нибудь дадут за труды праведные.
-Уже дали. Смотрите, сколько я хлеба принесла! Чуть не две буханки! Магазинный хлеб, чистый. На паек нас зачислили со дня приезда. Получила сразу за все прошедшие дни. А дальше, каждый день на меня, как на служащую, положено по 400 грамм, а на вас - иждивенцев - по 200. В задачке спрашивается, сколько все мы получим хлеба? - обратилась мама ко мне, весело улыбнувшись.
-На бабушку тоже 200 граммов? Она ведь большая и старая. Ей хлеба больше надо. А дают как маленькой Иде. Разве это справедливо?
-Вы все трое и бабушка считаетесь иждивенцами. Поэтому хлеба дают всем одинаково. Вдвое больше норма для тех, кто работает. Поэтому на мою карточку положено 400 граммов, - пояснила мама.
-Если так считать, то на день нам будут давать по кило двести, - решил я мамину задачку.
-Если бы иметь хороший густой приварок, то с этим хлебом жить можно. А без приварка, - мало. Вам по кружке молока налью, дам прикусить по куску хлеба, - и все эти граммы одним разом кончатся. Надо будет ждать другого дня. Но и то, слава Богу. У вашей тетки там, дома, и того нет. Живет тем, что с огорода соберет. Небось, на одной картошке сидит, - печально сказала бабушка.
-Не на одной картошке. Рожь у нее есть. Печет лепешки. И овощи разные еще не перевелись, - возразила мама, - но в жизни ее радости мало. Работа тяжелая. Куда ни сунься, все одна. И огородное все надо убрать да определить на хранение, и дров заготовить для печки, и какую-нибудь еду сообразить. Но она привычная, любую работу выдюжит. Только бы здоровье не подвело. А худо станет, придет сюда. Я ей подробно рассказала, как нас найти, - повторила мама.
* * *
Незаметно подкралась поздняя осень. Ивняк, росший по берегам реки, еще зеленел, а листья на березах у нашего дома успели пожелтеть и роями падали на землю под порывами студеного ветра.
Насквозь продуваемый дом, где мы жили, совсем не держал тепло. И, как назло, испортилась погода. Пошли холодные затяжные дожди. Продырявленная крыша и изрешеченные осколками стены - не спасали от непогоды. Даже когда жарко топилась чугунка, чуть поодаль от нее, чувствовались холод и сырость. Мы с сестрами ходили в доме одетыми во все, что имелось. И спать вповалку ложились, не раздеваясь.
Одолела нас и другая нужда: голод. Не тот страшный, от которого мрут. Другой, изнуряющий телесно и изматывающий душу. Нам все время хотелось есть. Пайковый хлеб с молоком проглатывался в один присест. От такой еды не надолго притуплялся аппетит, но не наступало ощущение сытости. У нас не было картошки. Не было ничего даже для постного супа.
А у мамы склады ломились от всего, что выросло на земле района. Но это все предназначалось для армии, для фронта.
От холода и недоедания на нас навалились болезни и другие напасти.
Первыми заболели мои маленькие сестры. Когда бабушка обнаружила у каждой из них сильный жар, пошла просить помощи у Максимыча. Тот дал горсточку сухой малины и полстакана меда. Но отвар из малины с медом никак не помогал в сыром и холодном доме, где даже у печки не удавалось согреться. От холода мы страдали больше, чем от недоедания. Бабушка часто вспоминала свою деревню, свою избу. "Там хоть ели тоже не вволю, зато жили в тепле" - с тоской повторяла она. Но больше всего кручинилась бабушка оттого, что впереди не виделось перемен к лучшему. Вечерами она подолгу разговаривала с мамой, которая при свете коптилки иногда до полуночи просиживала над казенными бумагами, принесенными с работы. Они говорили больше не о том, как прокормиться, хотя еды не хватало изо дня в день. Они толковали о другом: где бы найти теплое пристанище.
-Надо что-то делать. В таком холоде ребята долго не выживут. Лечить их некому и нечем. Если бы и было чем, разве вылечишь, когда от пола несет, как из ледника. Хоть бы к Максимычу сходила еще раз, - предложила бабушка.
-К нему я больше не пойду. Он же объяснил, что все дома в деревне битком набиты эвакуированными. Да еще военных полно. Нет у него никакого свободного жилья, кроме этой развалюхи, - ответила мама с раздражением.
Как-то раз она пришла с работы особенно поздно. Маленькая сестренка Ида, видно проголодавшаяся не на шутку, уже на пороге с ревом вцепилась в маму, требуя грудь. Едва раздевшись, мама сунула ей сосок в рот, и только тогда рев прекратился. Сосала Ида, жадно причмокивая и продолжая время от времени всхлипывать. А рукой она все время теребила свои длинные свалявшиеся волосы где-то у виска. Мама придвинула ближе коптилку и при тусклом ее свете увидела в проборах волос бурые струпья, покрывшие кожу на голове. Она вздрогнула, испугавшись. Потом взяла гребень и стала осторожно, чтобы не задеть болячки, расчесывать волосы. Тут она с ужасом заметила, что в струпьях и гнойниках по всей голове копошатся вши. Мама крепко прижала голову Иды к своей груди и, не удержавшись, расплакалась навзрыд от неожиданно нагрянувшей еще одной беды. Она плакала долго, тихо и безутешно.
-Тут не только простуду, тиф или еще какую заразу схватишь. Какой месяц живем впроголодь, а теперь и от холода спасенья нет. Как из дому выехали, в бане не мылись ни разу. Скоро все такими струпьями покроемся. Сгнием заживо.
-Может, все-таки сходишь к Максимычу. Он человек добрый и при власти. Хоть в ноги упади, Христом Богом проси помощи, - настаивала бабушка.
-Схожу. Но не сейчас, не сегодня. Завтра с работы приду пораньше и схожу. Если не поможет, то придется плюнуть на все запреты и к зиме возвращаться домой, в свою деревню. Иначе тут всем нам погибель. Тут хуже и страшней, чем на фронте.
Не успела мама сказать последние горькие слова, как в сенях загромыхали половицы.
"Никак кто-то идет к нам. Уж не Максимыч ли сам решил заглянуть?" - сказала бабушка, обернувшись к двери.
Но на пороге, отодвинув половики, которые прикрывали дверной проем, появилась тетя Дуня с большим шелгуном за плечами.
-Здравствуйте. Еле нашла вас. Чуть не заплуталась впотьмах. И притомилась. Сил моих больше нет, - пожаловалась она.
-Здравствуй-здравствуй. Проходи. Мешок скинь скорей. Да разоблачайся. Добралась в порядке и то слава Богу, - приветливо сказала бабушка.
-А мы только что вспоминали свою деревню, свой дом. Тут жить моченьки нет. Замерзаем, болезни одолели. Ребята чуть живые, все в струпьях и еще завшивели. Ты-то, как там? - спросила мама.
-Живая пока. Не голодаю. Рожь убрала всю в сени. Помаленьку сушу, молочу рубихой на полу в избе. На лепешки хватает. Приварок на молоке готовлю. У Полины беру молоко. Дай Бог ей здоровья. Сварю молочного супу. Либо кашки с яровой ржи. Похлебаю горяченького и дальше хлопочу по дому.
-Хлопот у тебя хватает.
-Даже лишку. Дров нет. Каждую палку, каждое полено подбираю, где увижу. Если дозволят зимовать дома, придется из леса таскать деревины на своем горбу. Сейчас некогда. С огородом еще много хлопот.
-Картошку выкопала?
-Только вчера пошабашила, и пошла вас искать. Вся душа выболела. Теперь хоть знаю, куда в другой раз приходить. Но я не на долго. Завтра с утра надо обратно. Там курицы в хлеве заперты. Их кормить надо. И картошка с последней полосы в сенях свалена. Она вся в грязи. Пока не высохнет, не перебрать. Потом надо ее в подполье определить. Большую часть на еду, какая получше, - на семена, в отдельный отсек. Как говорят, помирать справляйся, а хлеб паши.
-Фронт дает о себе знать? - спросила мама.
-Летом сильно громыхало. Иногда казалось, что где-то недалеко. Говорят, снаряды аж до Юренок летели. Это всего пять-шесть верст от нашей деревни. Последнее время стало тише.
-Военные в деревне есть?
-Постоянно нет. Машины прогудят или на подводах проедут, а потом несколько дней не появляются. В деревне иной раз пройду с конца в конец и ни единой души не встречу. Даже как-то не по себе становится.
-И по дороге, наверное, мало людей встречалось?
-Можно сказать совсем никого. Людно только в Волоке. Там красноармейцев много. Встречались пешие и на машинах.
-Не останавливали, не спрашивали, куда и зачем идешь?
-Не спрашивали. Кому я надо. Вот назад, боюсь, не остановили бы. Там фронт, туда могут и не пустить обратно. Но, как-нибудь отбрехаюсь.
В тот вечер мы до полуночи просидели за ужином у коптилки. Тетя Дуня рассказывала про свое горемычное житье, про тяжкое испытание одиночеством. Она жаловалась на боли в ногах и в пояснице, на тяжелую каждодневную работу, которая выматывает все силы.
-А ты не боишься там одна? - спросила мама.
-Как не бояться? Боюсь, особенно ночами. Дверь в сенях на засов закрываю да еще вплотную придвигаю тяжелую бочку с остатками глины. Пока никто не ломился. Бог милует.
-Там и ломиться некому. Если только военные могут обидеть.
-Военные, когда с командиром или на машине, - не страшно. А одиночки, бывает, шастают по домам. Небось, еду ищут. Они, как медведи-шатуны. Таких боюсь.
-Ты чужим людям на глаза не попадайся, лучше дома пересиди, закрывшись, - посоветовала мама.
Назавтра рано утром тетя Дуня ушла обратно домой. Мама дала ей на дорогу полбуханки пайкового хлеба и бутылку молока. На прощанье она еще раз напомнила: "Если что стрясется, сразу иди сюда".
* * *
В то утро мы проснулись затемно. Проснулись скорее от холода, а не потому, что собрались проводить тетю Дуню. Мама, принесшая ведро воды, сказала, что трава во дворе вся седая от инея и стали скользкими доски на крыльце. "Сама чуть не упала и воду расплескала. Едва на чай хватит. В доме, хоть волков загоняй. Надо скорее растапливать печку. Детей совсем заморозим. Вечером придется идти к Максимычу, просить какое-нибудь другое жилье. В этом дырявом доме нам не перезимовать", - заявила она.
-Пойдешь, так про больных ребят скажи. Может тогда скорее помилосердствует.
-Скажу про все. Только боюсь, что и он нам не поможет.
Вернувшись с работы, мама встретила бабушку в сенях, передала ей сумку с пайковым хлебом, а сама, не заходя в дом, пошла еще раз к Максимычу.
Мы долго ждали маму. Дождавшись, обрадовалась одна маленькая Ида, которую мама сразу стала кормить грудью. Мама пришла вся в слезах, что сильно опечалило бабушку и всех нас.
-Никак, зря сходила? - спросила бабушка.
-Что толку ходить. Нету в деревне жилья. Все дома битком набиты такими же горемыками, как и мы. У самого Максимыча в первой половине дома две семьи поселились, а во второй - военные на нарах в два этажа. Говорит, если хотите, перебирайтесь и вы. На полу места хватит. Только ночью прохода не будет; с другой половины кому понадобится выйти, так растоптать могут ненароком.
-И что ж теперь будем делать?
-Еще он предложил свою баню. Сходил со мной туда. Показал, посветил фонарем. Баня, как баня. Но топилась она по черному. Туда сперва надо перенести и поставить печку-чугунку. Трубу можно вывести в душник под потолком. Баня в порядке. Правда, вся в копоти. К чему ни притронься, сплошь в саже. Зато, он сказал, что тут будет тепло и дров много не понадобится. К утру просил дать ответ, сообщить, на что мы решимся.
-И что же ты ему скажешь завтра утром?
-Не знаю. Я сказала, что сперва с тобой посоветуюсь.
-Если баня гожая, так, может, лучше туда.
-Я тоже так ему намекнула. Особенно после того, как пообещал печку перевезти, поставить ее и трубу наладить, чтобы тяга была.
Перебрались мы в баню через два дня. Максимыч не только печку поставил, но и дров дал на первое время. Пришлось долго повозиться с трубой. Вывели ее не вверх, как обычно, а в бок. Попробовали топить печку, а дым весь обратно. Тяги - никакой. Оказалось, что ветер дул с той стороны, на какую через стену выведена труба. Печка не затопилась до тех пор, пока дед Васька (так потом мы звали Максимыча) не нашел и не поставил снаружи на конец трубы обычное колено. Труба стала "смотреть" вверх, восстановилась тяга, и печка загудела, наполняя наше убогое жилище долгожданным теплом.
Мы с бабушкой полдня топили печку, грели воду; потом веником-голиком, а где и речным песком, отскребали сажу со стен, с полка и лавок. Конечно, все, как было, так и осталось черным. Но мы добились хотя бы одного: полок, лавки и стены перестали пачкать все, что к ним прикасалось.
Когда подсох и нагрелся полок, я залез туда и вытянулся на теплых досках. Сразу потянуло в дрему. Но бабушка не дала заснуть. Отправила переносить сюда из дома наши небогатые пожитки. Поднялся я с трудом. Болела голова. Думал от дыма либо от недосыпа.
Носить было недалеко. Первые несколько раз сходил я легко и быстро. Потом стала кружиться голова. Я сильно вспотел и скоро почувствовал озноб. Но бабушке ничего не говорил. Она сама, как глянула на меня, так все поняла.
-Постой-ка, что с тобой? На тебе, малец, лица нет! А ну, подойди ко мне. Боже мой, ты горишь, как в огне. Видно тоже захворал. За что же это нам кара Божия? Одни не успели поправиться, как другой заболел.
Тут я сообразил, что головная боль, тошнота, головокружение, озноб - все по одной причине. Следом за сестрами и меня одолела хворь.
Бабушка загнала меня на полок, укрыла полушубком, дала отвара малины с последней ложкой меда.
-Пропотеешь хорошенько, может легче станет. Мамка придет с работы, пошлю к военным, чтобы хоть одну таблетку добыла. Девкам по таблетке давали, стало немного легче. Жар лишний спал. И ты поправишься. Ребята сегодня гурьбой в школу пошли. Одолеем хворобу, и ты пойдешь, - приободрила меня бабушка.
-Только бы поправиться. А по учебе я потом догоню ребят.
* * *
Болел я долго. Первые дни проходили в полудреме. Я ничего не ел и не замечал ничего вокруг. Но часто просил пить. И бабушка давала теплое питье, с запахом малины еще каких-то трав.
Таблеток "от жара" не нашли. "Осталось на Бога надеяться", - сказала однажды бабушка, подавая питье.
Иногда ночами я видел, как бабушка, припав на колени, отвешивала поклоны в сторону иконы, еле заметной при свете лампады в "переднем углу" бани. Слов молитвы я не мог разобрать, но знал, что она молила Бога вернуть мне здоровье. Бабушка очень жалела меня и не знала, как помочь.
А болезнь не уходила. Я лежал, почти не слезая с полка. Лежал, не в силах поднять головы. В бане всегда стоял полумрак, и всегда горела лампадка. Мне казалось, что круглые сутки длится бесконечная ночь. И круглые сутки я находился в нездоровой полудреме. В каком-то странном состоянии, которое не назовешь ни сном, ни бодрствованием. Наверное, временами я по-настоящему засыпал, иногда просыпался. Но все это беспорядочно, независимо от чередования дня и ночи.
В какой-то день, не знаю, какой по счету, я очнулся от сна и удивился свету. Лампадка не горела, но в нашей черной бане казалось светло. Какое-то неведомое сияние первый раз озарило внутренности нашего мрачного жилища. Присмотревшись, я обнаружил, что свет струится из маленького окошка, прорубленного у самой земли в западной стене бани. Лучи низкого предзакатного солнца пробились сквозь закопченное стекло в черной раме как будто для того, чтобы вернуть меня к жизни. И я обрадовался этим лучам, прочертившим поперек неровные доски пола, широкие скамейки и ветхие бревна нижних венцов сруба. Было такое ощущение, что кто-то добрый и всемогущий наполнил баню живительным светом, который даже пересилил окружающую черноту стен. Ничего похожего я раньше не видел. Стало легче на душе. И захотелось есть.
-Бабушка, нет ли чего-нибудь перекусить? - спросил я, еле выговаривая каждое слово.
-Проснулся, сынок! Никак и жар спал... Сейчас я тебе картошки толченой дам, молоко подогрею. Есть захотел, значит на поправку дело пойдет. Даст Бог, скоро на ноги встанешь, - старалась успокоить меня бабушка.
Я приподнялся, сел на полок и почувствовал невыносимый голод. Бабушка принесла и поставила рядом на черную доску полка большую тарелку теплой толченой картошки, политой сверху густыми сливками, дала кусок хлеба и кружку горячего молока.
-Ешь, на здоровье. Скоро твоя мамка придет, принесет хлеба, а может и еще чего-нибудь вкусненького. Скажу ей, чтобы у Максимыча попросила чуть-чуть мясца. Я бы тебе супчик сварила. Сейчас тебя надо хорошенько кормить. Тогда, скорее поправишься, - утешала бабушка.
Насытившись, я вытянулся на своем лежбище и думал о том, как бы сбегать на улицу. Сильно хотелось посмотреть на речку, на деревья, на небо, на все вокруг.
С полка я слез несколько дней спустя. Кружилась голова. Крепкий банный дух стеснял дыхание, а пустить свежего воздуха бабушка не решалась. Боялась простудить меня. И тепло берегла, потому что кончались дрова.
Укутанный в полушубок и валенки, я с трудом, держась за стенку, сделал первые несколько шагов от полка до двери.
-Как бы хорошо выйти на свежий воздух. Тут задохнуться можно, - пожаловался я бабушке.
-Куда тебе выходить, если сам шагу ступить не можешь. Сперва надо окрепнуть маленько, а потом на дверь глядеть.
Вышел я на свежий воздух, когда снежок уже успел припорошить все вокруг. Деревья стояли голые. Опавшие желтые листья, вперемешку со снегом, тонким одеялом прикрыли землю. Одна большая лужа, подступавшая вплотную к теневой стене бани, стояла голая и холодная, подернутая серым в сизой измороси льдом. Черные комья грязи, окаменело торчавшие изо льда, казались необитаемыми островами среди моря. На льду попадались прогалки, гладкие и блестящие, как зеркало. Я ступил на зеркальный лед. Он похрустывал-потрескивал, но держал. Я сумел даже прокатиться по нему на своих подшитых валенках.
Теперь надо было глянуть на реку. Хотелось узнать, - покрылась ли она льдом.
Сделав на своих шатких ногах несколько десятков шагов, я увидел, что река по-прежнему вольно плещется среди стылых берегов. Голые кусты ивняка, росшие у самой воды, казались прозрачными. Сквозь них хорошо просвечивали забереги - узкие белесые полоски льда, окаймляющие темную воду. По самому краю, у границы с черной водой, лед украшали крестики птичьих следов, хорошо заметных на тонкой свежей пороше.
Вдыхая полной грудью чистый прохладный воздух, я любовался рекой в праздничном убранстве, смотрел на узорчатый лед, наслаждался необычной тишиной. Подумалось, что я почти выздоровел. Может быть даже скоро пойду в школу вместе с юшинскими ребятами. Вспомнил слова бабушки, что третий класс кое-как кончал меньше чем за полгода. Теперь четвертый под угрозой пропуска. А сам подумал: есть еще время наверстать, было бы здоровье в порядке.
В раздумьях я не заметил сразу, что выглянуло солнце. Низкое, багрово-красное, оно позолотило седой частокол ивняка вдоль берегов, просветлило и наполнило глубиной струящиеся потоки в реке, опалило золотистым огнем извилистые края ледяных заберегов, прилизанных водой.
Вдали, в туманной дымке, проглядывал мост, по которому с натужным гулом все так же шли к фронту тяжелые "студебеккеры".
Бабушка говорила, что пока я болел, немцы не раз пытались разбомбить мост. Были и ночные налеты. Но наши зенитки их даже близко не подпустили и все бомбы падали мимо, где-то в лесу за деревней.
Тогда я сказал бабушке:
-Вот бы подкараулить ночной налет: посмотреть самолеты в лучах прожекторов, разрывы снарядов в черном небе, а, если повезет, увидеть падающий, весь в огне, немецкий самолет, сбитый нашими зенитчиками.
-Еще чего вздумал! Тебе поправляться надо, а не под бомбы лезть. Не смей больше блажить! - отчитала меня бабушка.
После реки, я прошел по деревне. Мы давно уже тут живем, а я впервые вижу эти дома, людей, громыхающие по мерзлым кочкам повозки. У нас в Понизовье теперь пусто. А тут многолюдье. Попалась стайка ребятишек, которые вздумали кататься на санках по заиндевелой траве, еле припорошенной снегом. Занимаясь своими санками, они как будто не заметили меня. Или не подали виду.
К таким, как мы, в деревне относились несколько отчужденно. Уже успели прозвать "выковыренными". В некоторых домах, где жили по две-три семьи эвакуированных, притесненные хозяева откровенно выражали свое явное неудовольствие. А "выковыренные" всегда и везде чувствовали себя виноватыми. Хотя те и другие понимали, что виновата война, что не по своей воле уехали мы из родного дома и теперь вынуждены скитаться в чужих краях.
Надышавшись свежим воздухом, я возвращался домой к своей бане. Тут встретились местные ребята, шедшие со школы. Они понарошку пинали друг друга, весело играли "в пятнашки", голосисто разговаривали. Увидев меня, немного притихли, а потом, остановившись, стали рассматривать вполоборота.
-Ты кто такой? - спросил первый из толпы, как потом я узнал, Колька Цветков, главный заводило.
-Мы эвакуированные, тут живем, - показал я на баню.
-"Выковыренные"- оно и видно, - кто-то мелкий прошипел сзади.
-Ты, не задирайся! - крикнул на моего обидчика Колька Цветков, а потом спросил: "Чего в школу не ходишь?".
-Болел я долго. Одежек годных нет да и еды не густо.
-Сейчас поправился?
-Не знаю, сегодня первый раз на улицу вышел. До болезни все вокруг зеленело, а теперь снежок. Зима близко. Хожу, воздухом не могу надышаться. У нас там душно, - я показал на баню, - да еще и сыро.
-Здоров будешь, выходи. Снегу подкинет, на лыжах покатаемся.
-Нет у меня лыж. Да и поправиться сперва надо.
-Да, конечно. А на счет лыж потом сообразим, - сказал Колька, улыбнувшись, и ребята разбежались по домам.
А я пошел в свою баню.
Разговор с ребятами сильно встревожил меня. Пришлось напомнить бабушке, а потом и маме про школу.
-Все ребята каждое утро идут на занятия, а я тут кисну в этой бане.
-Поправишься хорошенько и ты пойдешь, - пообещала мама, - еще большая часть учебного года впереди, успеешь догнать остальных ребят.
Скоро оказалось, что зря я докучал маме и бабушки. Меня опять поджидала очередная болезнь.
Назавтра я поднялся вместе с мамой. Перекусили еще затемно. Мама, как всегда, поспешила на работу, а я собрался заняться дровами. Бабушка предупредила, что осталось всего несколько поленьев.
Взяв у деда Васьки маленькие санки, я пошел к дому, где мы недавно жили, чтобы оттуда перевезти к бане остатки дров. Там лежали и кругляши, от последнего бревна, распиленного с мамой, и немного колотых дров. Для первого раза я погрузил на санки только пару охапок колотых рыхлых гнилушек, привязал их внахлест тонкой веревкой и повез, стараясь выбирать места, где трава припорошена снегом. Довез благополучно. Следующий раз нагрузил санки побольше и тоже справился.
Когда вез последние березовые чурбаны, поклажа показалась непомерно тяжелой, я взмок, и неожиданно почуял тупую боль в правом паху. Выгрузив дрова, я отвез санки, а потом в тепле решил проверить, что у меня за болячка.
Бабушка приметила, что я, склонившись у печки, копошусь в своих штанах, и спросила в чем дело.
-Болит тут. То ли снизу в паху, то ли промеж ног. Не шагнуть даже. Вот нащупал желвак, большой и твердый, - сообщил я бабушке.
-Что это опять за напасть? - встревожилась бабушка - мамка придет, ей покажи, может, раздобудет какую-нибудь мазь.
Вечером показал я больное место маме. Пощупав желвак, она даже охнула в ужасе.
-Боже ты мой, ведь это чирей громадный. За что же нам такая немилость Господня?
К вечеру у меня опять начался сильный жар. На следующий день нашел такие же твердые шишки на бедрах. Потом нарывы пошли на спине, на животе, на шее, на всех остальных, даже самых непотребных местах. Почти все тело покрылось болячками. Чирьи по очереди то надувались размером с кулак, то прорывали, истекая гноем и сукровицей.
Так продолжалось до самого Рождества. И все это время я изнывал от невыносимой боли: не мог ни лечь, ни сесть. И никто меня не лечил.
Уже когда болезнь постепенно пошла на убыль, мама откуда-то принесла склянку с вонючей дегтярной мазью. Бабушка вечерами чернила мое тело, смазывая долго незаживающие места. И еще она молилась Николаю Угоднику. Просила смилостивиться над нами грешными; просила вернуть здоровье болящим и не оставить всех без хлеба насущного.
Бабушка давала мне горячего молока с хлебом и поила отварами каких-то трав, которые она выбирала из сена. Но поправлялся я очень медленно. Так медленно, что мама вечерами плакала, укрывая одеялом и полушубком. Видно у нее были сомнения: сумею ли я вообще подняться на ноги.
После Рождества, когда я уже мог прохаживаться по полу, попросил бабушку вывести меня на улицу.
-Хоть на минутку. Я не могу больше без воздуха. Тут в духоте да сырости мне никогда не поправиться.
-Пойдем. Только погоди, я оденусь. И совсем не на долго.
С первых же шагов на улице, у меня закружилась голова. Наверное, упал бы, но бабушка успела схватить за рукав.
-Видишь, шат водит. Ноги не держат.
-Это не ноги, а голова кружится. Оттого, что воздухом долго не дышал.
Сделав несколько глубоких вдохов, я утвердился на ногах и, осмотревшись, замер от изумления. Прошло ползимы, а снега, как не было, так и нет. Даже при солнце все вокруг казалось грязно-серым. Только золотом искрился иней на голых сучьях деревьев. Мы обошли вокруг свою баню и немного прошли по дороге к центру деревни. Мои ноги уже твердо ступали по мерзлой земле, и голова перестала кружиться. Но шли мы очень медленно, осторожно. На ходу я спросил бабушку:
-Что, снег так и не выпадал нынче?
-Выпадал, но крохи одни. Земля, считай, голая. А впереди крещенские морозы. Если снега не подкинет, могут все озимые вымерзнуть.
-Какие озимые? Разве кто-нибудь сеял?
-У нас дома не сеяли, а тут сеяли. И в других местах тоже. Морозная зима без снега всегда во вред. Без хлеба можем остаться. И по карточкам нечего будет давать, - мрачно рассудила бабушка.
Еще два дня подряд она выводила меня на улицу, а на третий решился пойти один. Перед этим пришлось дать слово, что далеко не уйду и если почую себя плохо, сразу вернусь.
Первым делом пошел потихоньку к реке. Я увидел ее еще издали. С высокого берега хорошо просматривалась ледяная стально-серая лента, плавно извивающаяся среди прозрачных кустов.
Спустившись на лед, я обнаружил, что по нему не скользят валенки. Как будто ледяную корку, не успевшую по-настоящему затвердеть, посыпали крупным песком. И, к тому же, лед оказался совсем не прозрачным. "Это оттого, что он очень толстый" - подумал я и смело пошел к середине реки. Там я сразу увидел узкую полоску прозрачного гладкого льда. Она блестела, как хорошо вымытое стекло и была такой скользкой, что я еле удержался на ногах. Хотел прокатиться, но увидел подо льдом, на глубине не больше двух вершков, бугорок песчаной отмели и стайку пескарей, выстроившихся в ряд против течения. Они казались недвижимы, и лишь изредка все вместе извивались змейкой. Если и шевелили плавниками, то совсем незаметно. Ровно настолько, чтобы остаться у приглянувшегося песчаного ложа. Я залюбовался маленькими рыбками и только потом сообразил, что стою на недавней полынье. На быстрине, на самом перекате, где лед еще тонкий и может не выдержать.
Уже на берегу я вспомнил слова бабушки про "коварные полыньи" и строгий запрет уходить к середине реки. Впрочем, запрет излишний. Крещенские морозы сделали свое дело. Река покрылась прочным льдом. "Даже на самых быстрых перекатах вода промерзла чуть не до дна. В любом месте, хоть на коне, хоть на танке поезжай, - лед выдержит", - успокаивал я бабушку, вернувшись домой.
С тех пор я каждый день выходил на улицу. Бабушка заметила, что стали быстрее заживать ранки, еще оставшиеся от множества чирьев. А потом сказала: "Видно не только прорубь-иордань, но и сами крещенские морозы врачуют дух и тело. Даст Бог, скоро совсем поправишься".
Крещенье осталось позади. Морозы понемножку слабели. По утрам иногда падал мелкий снежок. Солнце выглядывало редко и ненадолго. Все чаще задувал ветер, выстуживая нашу баню. В иной день, хотя утром жарко топили печку, уже к обеду не оставалось тепла.
В тот день бабушка, почуяв ледяной холод на полу, подняла моих сестер на полок, а мне велела раздобыть дров и затопить чугунку.
Ира с Идой на полке играли в свои куклы, бабушка щепала лучину и драла бересту на растопку, а я принес одну за другой две охапки дров.
-Все! Последние сухие! Осталось немного сырой осины. Надо просить маму, чтобы взяла в своей конторе лошадь, и ехать в лес, - сказал я бабушке.
-На сегодня дров хватит. Надо скорее печку топить, иначе все замерзнем. Я растопки приготовила. Дальше ты берись за дело. Да проворней: надо успеть какое-нибудь варево к вечеру приготовить и корове нагреть воды для пойла.
Печка растопилась, и при сильной тяге скоро загудело в трубе. Воздух у нас сразу согрелся и стал суше. Бабушка уже поставила на огонь чугунок с водой для супа и присматривала место для небольшого котла.
И тут гудение в трубе неожиданно прекратилось, из топки в наше тесное жилище повалил густой черный дым. В этот момент я услышал на улице ребячьи голоса и громкий хохот. Выскочив на улицу, я увидел убегающих ребятишек, и сразу догадался: это они что-то тут натворили. И точно: злодеи-недоумки накинули на трубу большую тряпку, наглухо закрывшую выходное отверстие. С помощью длинной палки я с трудом снял тряпку, обнаружив в ней рваную онучу. Из трубы снова пошел дым.
Внутри баня тоже оказалась вся в дыму. Бабушка и сестры, обливаясь слезами, задыхались от кашля. Пришлось открыть дверь. Дым выходил медленно, а холод заполнил баню в один миг. Я подкинул в печку дров, они хорошо разгорелись, опять загудело в трубе. Но потеплело не сразу. На полу еще долго чувствовался холодок.
Для меня этот случай стал уроком. Правильно твердила бабушка : "Не выпускай лишний раз тепло! Проворней и плотней закрывай дверь!" Хулиганистые деревенские ребята, заткнувшие по недомыслию трубу, помогли понять простую вещь: как много труда и времени требуется, чтобы нагреть жилье и как быстро можно его выстудить. А у нас, к тому же кончались дрова, и больше негде их было взять.
Но меня больше заботило другое: а вдруг ребята вздумают повторить свое пакостное дело. Я решил подготовиться, чтобы дать отпор "фулиганью", как обозвала их бабушка.
На берегу реки нашел ивовый прут, раздваивающийся в конце, и вырезал заготовку для рогатки. Кусок тонкой черной резины, найденный в кладовке предыдущего нашего дома, давно лежал в укромном месте, припрятанный для такого случая.
Сидя на лавке под окошком, я строгал-отделывал рогатку своим маленьким ножичком, подарком капитана Батурлинова. Бабушка изредка поглядывала на мое рукоделие, а потом спросила:
-Ты что это мастеришь?
-Рогатку делаю.
-Никак, на медведя собрался?
-Медведей тут нет. Мне бы справиться с двуногими зверятами.
-Не вздумай драку затевать. Иначе все мамке расскажу. Она тебя живо взгреет, - строго предупредила бабушка.
-Драку затевать я не собираюсь. Рогатку делаю на всякий случай, чтобы постращать и отогнать ребят, если снова попробуют трубу повредить.
Рогатку я сделал как раз к обеду, когда школьники возвращаются домой. Оставалось найти мелких круглых камешков. Но земля везде так промерзла, что оттуда не выколупать и песчинки. Пришлось взять небольшой дресвяный осколок из каменки, измельчить его обухом топора и наколоть как раз таких камешков, какие требовались для рогатки.
В тот день ребята прошли мимо и не тронули нас. Не пришлось применять рогатку и еще несколько дней. А потом потеплело и выпал мокрый снег. Шедшие со школы ребята играли в снежки. Проходя мимо нашей бани и увидев дымящую трубу, кто-то бросил в нее крупный снежок. Схватив рогатку, я выбежал на улицу. До стычки дело не дошло, зато хорошо поговорили.
-Как вы можете...? У меня там старая больная бабушка и две маленькие сестренки задыхаются от дыма. Только фашисты душат живых людей.
-Ну, ты, брось обзываться! Дурачок, вон, кинул ком снега, так я ему тут же дал по загривку. Больше не посмеет, - сказал тот самый Колька Цветков, который верховодил в компании.
-А портянка на трубе, - напомнил я.
-Так это ж давно. И тоже по глупости, а не со зла.
-Ладно. Но больше так не надо. Ветер без того часто задувает в трубу; мы задыхаемся от дыма, а потом мерзнем. И сейчас я продрог. Пойду отогреваться.
* * *
С началом февраля морозы спали, но усилился ветер, начались метели. В нашем продуваемом временном убежище гуляли сквозняки. Они чувствовались и тогда, когда топилась печка. Догорали последние дрова. Кругом я подобрал все, даже щепки . Когда подбирать стало нечего, а вытопленная с утра печка быстро остыла, бабушка сказала мне всердцах:
-Хоть укради дров, но принеси, чтобы не замерзнуть до вечера. А вечером с мамкой идите к Максимычу, объясните ему наше тяжкое положение. Он что-нибудь придумает, не даст сгинуть от холода.
Только с наступлением сумерек, я приволок несколько трухлявых жердей и кольев от изгороди у колхозной фермы. Вместе с бабушкой еле растопили печку. Дрова горели плохо, и тепло почти не прибывало. Ира с Идой, укутанные в разное тряпье, сидели на полке, дрожа от холода. Потом бабушка укрыла их своим старым полушубком. А я без перерыва ворошил дрова в топке, подкладывал туда обледенелые гнилушки, но они противно шипели, исходя струйками воды, а по-настоящему не разгорались.
Немножко согрелись мы к самому вечеру, когда пришла с работы мама. Печка, наконец-то, разгорелась. Бабушка кое-как сумела сварить картошки на ужин. Но мы с мамой первым делом пошли к деду Ваське просить о помощи.
-И неловко обращаться уже в какой раз, но нужда заставляет, - начала разговор мама.
-Понимаю, Евгения Ивановна, твою нужду, но как помочь, не знаю. Я и так закрываю глаза на то, как вы таскаете своей корове сено с колхозного стога. Знаю, что детишкам надо молоко, а оно, как говорят, у коровы на языке. Давал кое-какие продуктишки больным детям. Лекарство добывал у военных. Но дров взять негде. У меня самого не хватит до весны. А заготовить некому и привезти не на чем. Да теперь еще снегу в лесу навалило выше колена. Ни проехать, ни пройти. Выход один: придется вам перебираться ко мне в дом. Не оставлять же вас в бане на замерзание.
-Но у тебя тут и так густо. Наверное, ночью ступить некуда?
-Это правда. В той половине солдат битком набито, а тут ваша семья будет четвертая. Ничего не поделаешь. В тесноте не в обиде.
-А спать-то как ночью? Может всем и места не хватит?
-Пока хватало. Мы с бабкой на кровати за занавеской. Нас не притесните. А всем остальным придется на полу вповалку. Правда, солдаты, когда ночью по нужде припрет сходить на улицу, матюгаются. Но пока никого сапогом не придавили, пока обходилось.
-Спасибо, тебе Максимыч! Сохрани тебя Господь! - с дрожью в голосе благодарила мама нашего благодетеля.
-Собирайтесь и переезжайте.
-Переезжать не на чем. Да и перевозить нам особенно нечего. Все перенесем потихоньку. Завтра договорюсь с начальством, чтобы отпустили на день. Думаю, что к концу недели переедем, - сообщила мама.
Но переезжать пришлось уже на следующий день.
* * *
Рано утром, когда мама собиралась уходить на работу, я проснулся от надрывного, все нарастающего воя самолета. "Опять немец", - первое что пришло в голову. К той поре даже бабушка умела отличать по звуку свой самолет от чужого. И все мы хорошо знали самый страшный из голосов войны, - звук пикирующего бомбардировщика. Это был как раз "тот" звук. Испугавшись, я кубарем скатился с полка, и в тот же момент один за другим раздались два взрыва. Один где-то поодаль, а другой почти рядом. Нас, припавших к полу, сильно тряхнуло; в бане все вокруг зазвенело, затрещало и наполнилось едким дымом. Это упала раскаленная жестяная труба, а дрова в печке-чугунке продолжали гореть. Бабушка, еле очнувшись, плеснула на огонь ковш воды, пламя погасло, но еще больше прибавилось дыма. Все вокруг кашляли, а маленькие мои сестры громко ревели в два голоса. "Слава Богу, кажется живы", - хриплым голосом сквозь слезы сказала мама и стала быстро одевать Иду с Ирой. Мы с бабушкой тоже оделись и, чтобы не задохнуться в дыму, вышли на улицу. Следом мама вывела плачущих сестренок.
На улице я стал искать глазами то место, где упала бомба. Но вблизи ничего подозрительного не нашел. Только увидел, как потрепало взрывом крышу бани, где мы прожили последние месяцы. Потом заметил, что всю баню немного сдвинуло в бок, а между нижними венцами образовались щели, в которые можно просунуть руку. В других местах тоже появились зияющие щели. И ото всюду: из двери, из щелей снизу до верху, из душника, - валил сизый дым. Подошедший дед Васька спросил с тревогой:
-Не уж-то горите?
-Не должно быть. Трубу выбило. Печку залили, но продолжает дымить, -ответила мама.
-Веди детишек скорее к нам в тепло. А я пришлю ребят, помогут перетащить вещи.
-Да тут вещей-то кот наплакал. Спасибо тебе, Максимыч. Придется перебираться до срока. А начальству своему я потом все растолкую. Небось не осудят, войдут в положение.
Максимыч показал место в углу первой большой комнаты, куда мы сложили постельники и другие вещички, вынесенные из бани. Они насквозь пропахли дымом, отчего даже поморщилась хозяйка дома Марья Ивановна. Она показала маме на кухне обширный стол и пальцем очертила небольшой его кусочек, куда разрешила поставить посуду и немного продуктов, припасенных впрок.
К обеду с мороза пришел дед Васька, общипывая ледяные сосульки со своей седой окладистой бороды, еще больше посеребренной инеем.
-Ну как, разместились, погорельцы? - с еле заметной ухмылкой спросил он.
-Спасибо тебе. Главное в тепле. А в остальном как-нибудь притремся, приспособимся. Мне придется на работу бежать. Вечером поговорим.
-Иди, работай спокойно. Я велю Марье Ивановне, чтобы дала чего-нибудь горяченького похлебать ребятам. Завтра сама сваришь. Заодно с соседями по несчастью познакомишься у шестка. Может и поссоришься. Но если хочешь тут остаться, придется со всеми жить в ладу. Иначе худо будет, - предупредил Максимыч.
-Постараемся, - сказала мама, - мне еще с начальством объясняться надо, сейчас все очень строго.
-Бог не выдаст, свинья не съест. Все, что потребуется на кухне, завтра спросишь у Марии Ивановны. Она там главный начальник.
Мама ушла, а мы первое время сидели молча и недвижимо на кончике своей лавки. Но мне очень хотелось на улицу. Не терпелось узнать, куда упала бомба, резко изменившая наше житье. Бабушка разрешила сходить ненадолго.
Увидев, что я собираюсь, баба Маша предупредила: на улице лютая стужа и надо теплее одеваться.
Воронку от бомбы я обнаружил среди ольховых зарослей между нашей баней и скотным двором. Бомба опять чуть не угодила в реку. Толстый ольшаник на месте взрыва, как будто скошен косой. Суглинистая земля из воронки выброшена на лед и там размазана широкой рыжей полосой. Максимыч рассказал, что пострадала не только наша баня. Иссечен осколками и свинарник, оказавшийся совсем близко от взрыва. "Хорошо, что под осколки не попали ни люди, ни свиньи. Основной удар по верху пришелся. И бревна больше всего порублены осколками на верхних венцах. А животные и люди внизу остались невредимыми", - рассказывал дед Васька вечером.
Мне, пока светло, хотелось разглядеть воронку.
Первое, что удивило, вода на дне. В такой морозище и вода! Потом увидел, что не вода, а маленькое круглое озерцо, покрытое льдом. Скорее всего, вода проникла туда сразу после взрыва, а потом замерзла. Я нашел длинный шест и, потыкав им, убедился, что лед крепок. Можно спускаться.
Соскользнув по крутому обледенелому склону, я очутился внизу. Там оказалось немножко теплее и темнее, чем наверху. Лед даже не треснул, хотя я прыгнул на него с размаху. Видно вода промерзла насквозь. Осмотрев стенки, с тревогой убедился, что они были ровными, гладкими и местами блестели даже в сумерках. Только изредка попадались камешки, которые едва торчали наружу закругленными боками.
Я снял рукавицу, погладил стенку ладонью и с ужасом обнаружил, что она твердая и скользкая, как лед. Посмотрев вверх и увидев где-то высоко округлый край воронки, а за ним сумеречное небо над головой, сильно испугался. "Как же теперь выберусь отсюда? А не выберусь, замерзну насмерть. И родные не узнают... " , - почему-то вспомнились скорбные слова известной песни.
Стал искать глазами хоть какие-то неровности в стенках. Высмотрев невысоко первый камешек, зацепился носком за него и стал дальше карабкаться по склону. Но сразу забуксовал, а потом опять скатился вниз, ободрав коленки. В разных местах на стенках воронки попытался делать ступеньки, но сырой грунт так промерз, что эту затею тоже пришлось оставить.
Тут на глаза попался шест, конец которого нависал у края воронки. Я решил, что спасение только в нем. Но до шеста было так же далеко, как до поверхности. Теперь я стал карабкаться в том месте, где увидел конец шеста. Бесполезно. Там оказалось все гладко; как говорят, без сучка, без задоринки.
Тогда я вспомнил про тонкий длинный отцовский ремень, на котором держались мои брюки. Взяв его за конец, я раскрутил, и попробовал забросить пряжку на свисающий конец шеста. Но... мимо. Хотя длины ремня вполне хватило.
Не знаю, сколько раз я повторял свои попытки. Даже взмок, не смотря на мороз. Несколько раз принимался кричать, но никто не отозвался. Тогда обозлившись, чуть не заплакав с досады, я швырнул пряжку еще раз далеко в уже сумеречное небо, и с удивлением увидел, как она дважды обернулась вокруг шеста и зацепилась за торчащий небольшой сучок. Я замер. Попробовал медленно тянуть, но увидел, как пряжка начала соскальзывать. И тогда, решив, была, не была, дернул за конец ремня изо всех сил. Шест торчком взвился вверх, тяжелый его комель скользнул по стене воронки и сполз к моим ногам. Я был спасен.
Бабушка встретила меня причитаниями вперемешку с бранью. А я слова сказать не мог. Даже зубы стучали в ознобе. Досталось мне и от хозяйки дома.
-Я ж говорила, что на улице трескучий мороз. Надо было давно идти домой и согреться. На тебе лица нет. Посинел весь от холода. Так и простудиться не долго. Мамке опять лишних хлопот наделаешь. А ну, живо, залезай на печку, коли раньше не сообразил явиться! - скомандовала баба Маша.
-Раньше не мог, - сиплым голосом сказал я в свое оправдание и полез наверх. Там скоро пригрелся и незаметно заснул.
* * *
Постепенно мы прижились в доме Максимыча. И сразу почувствовали разницу. Даже теснота в большом доме, совсем не та, что в бане. Тут мы все-таки стали жить в полный рост. А в бане пришлось маяться на четвереньках, часто задыхаясь в дыму. Правда, воздуха не хватало и в большом доме. Не от гари и копоти, а от многолюдья. Особенно чувствовалась духота ночью. Даже на полу. Испарения десятков человеческих тел, улегшихся вповалку, давали о себе знать. Этот тяжелый дух долго не выветривался и днем, когда поминутно открывалась дверь.
Мы жили в ожидании весны. Но зима не торопилась уходить. На масленицу бушевала метель. Все дороги завалило снегом. Снаружи вокруг дома успели расчистить и промять проходы уже с утра. А просторный внутренний двор оставался сплошным сугробом. Баба Маша ворчала, что не попасть ни в хлев, ни в амбар, ни в сарай. Максимыч велел мне и своим сыновьям взяться за лопаты.
Сыновья хозяев, Васька и Колька, выглядели почти взрослыми, но не походили один на другого.
Старший, Васька, сильно хромал. Говорят, еще в младенческом возрасте он упал с лавки, ушиб левую ногу и с тех пор она стала постепенно усыхать. Но совсем не усохла, а осталась в полуживом виде: маленькая, тонкая, почти онемелая. При ходьбе он мог опираться на эту ногу, но как бы волочил ее за собой. Невысокого роста, широкий в плечах и немного сутулый, Васька был хорош лицом и наделен кудрявыми темно-русыми волосами. Если бы не хромота, то он сошел бы за вполне привлекательного парня. Впрочем, у него и так, как говорят, не было отбоя от девок.
Его брат, Колька, - высокий, нескладный, белобрысый, - был на три года моложе, отличался женоподобным обличием и тщедушным телосложением. В школе он учился плохо и скоро ее совсем бросил, не закончив даже семилетки.
Почти полдня мы с братьями Максимовыми разгребали снег во дворе. А сразу после обеда нам велели заняться заготовкой дров. Мы с Колькой пилили промерзшие березовые кряжи, а Васька их колол. В руках у Васьки оказалась такая силища, что любой самый суковатый чурбан разваливался на части под ударами его топора. Видно хилость и хромота в ноге с лихвой восполнялась силой его рук, хорошо натренированных в работе.
Колотые дрова мы складывали в костер, а в конце отнесли по паре охапок на кухню. Увидев, что мы принесли, баба Маша недовольно ворчала:
-Куда навалили столько сырья? Их и с керосином не разожжешь. Ума не приложу, как завтра топить печку? Сухие сожгли, даже на растопку не оставили. Варить всем надо, а годных дров заготовить некому.
-Их надо в печку сейчас наложить, к утру высохнут. Наша тетя Дуня всегда так делает, - неосторожно сунулся я со своими советами.
-Ишь, какой умник нашелся. Сама знаю, что высохнут. Только в печку и полено не влезет. Она вся вашими чугунками заставлена. Не выкидывать же их?
-Наш чугунок там один. И тот маленький, - невольно сорвалось у меня с языка.
Баба Маша шикнула на меня, потом стала громко браниться. Я понял, что зря встреваю не в свои дела, и поскорее убрался на улицу. "От греха подальше", как говаривала моя бабушка.
Сейчас трудно представить деревенский дом, одна половина которого заполнена военными, а другая - постоянно орущими ребятишками и прочим совсем неласковым людом. По утрам тут не пройти, вечерами, - не протолкаться. И всей этой ораве каждый день требуется еда.
Чтобы накормить всех, каждое утро на небольшой кухне, куда выходит чело русской печки, собираются четыре стряпухи. Вооружившись ухватами, они зорко следят за чугунками в пылающей печке. И всякая старается свой чугунок придвинуть ближе к огню, а соседский потеснить в сторону загнетка. И каждая думает, что дрова догорят раньше, чем успеет свариться ее суп или картошка. Самые проворные да храбрые, лезут с ухватом в печку, не глядя на других. Некоторые в азарте пытаются потеснить хозяйку. Начинается тихая перебранка, готовая с минуты на минуту стать сердитой бранью.
Василий Максимович появлялся на кухне всегда в тот момент, когда орущие на весь дом женщины готовы были от ругани перейти к рукопашной.
Увидев хозяина, все утихали. Он строго произносил одно только слово: "Цыц!" Оторопелые женщины отходили от печки, забыв про чугунки с варевом. Наступало тягостное молчание. Даже шепотом никто не смел произнести ни слова.
-Вы, бабы, не гневите Бога! И меня тоже. А то, ведь вышвырну на мороз! Всех! - твердым голосом добавлял Максимыч и уходил.
На кухне сразу воцарялся мир. Еда во всех чугунках поспевала к сроку. Женщины за общим столом кормили детей, обедали и мирно, доброжелательно вели беседы.
Потому что был хозяин в доме. Хороший хозяин!
* * *
Зима подходила к концу. Одна из самых тяжелых военных зим. И никто не знал, не ведал, сколько их, таких зим, еще выпадет на нашу долю.
Солнце в иной день светило по-весеннему ярко и даже пригревало. На южных скатах крыш снег быстро таял, и в полдень частая капель споро долбила промерзлую землю.
К вечеру подмораживало. Струйки талой воды становились все тоньше, а потом превращались в длинные хрупкие сосульки. Ночами с реки задувал холодный пронизывающий ветер.
Река долго стояла, покрытая синим вздувшимся льдом. Местами на льду выступала вода. Каждый день бабушка мне твердила, чтобы близко не подходил к реке.
-Это про осенний лед говорят - "трещу-трещу да не пущу". А весной он весь пропитан влагой, рыхлый и непрочный, - убеждала бабушка.
-Я и сам вижу трещины. На такой лед и дурак не полезет. Даже воду из проруби мы берем с опаской, хотя там вокруг толстенные наледи.
Перед Пасхой пошел первый дождик. Тогда и вскрылась река.
Лед ушел. Унесло и прорубь, где мы с Колькой гремели ведрами. А полые воды рыжими мутными потоками продолжали скатываться в речное русло.
Пока брали воду из проруби, она казалась чистой и прозрачной. Теперь, подойдя с ведром к реке, я увидел грязную мутную жижу, которая даже прибрежную осоку "покрасила" в ржавые тона. Хотел уже возвращаться домой, но тут подошел Колька с коромыслом.
-Неужели мы будем брать эту воду? Тут грязи да ила больше, чем жидкости. Разве ее можно пить? - с недоумением спросил я.
-Ничего, отстоится, на варево сойдет. А пить молоко будем, - невозмутимо заявил Колька.
-У нас дома воду все берут из колодцев. Там она всегда чистая. А у вас в деревне почему-то колодцев нет. Воду берут из реки. И далеко, и вот, веснами, она совсем не годится для людей. Что, нельзя колодец выкопать?
-Перед самой войной батька с Васькой пробовали рыть колодец. Углубились в землю сажени на три. А воды все нет. Одну глину снизу подымали. Вот и приходится из реки таскать такую, какая есть.
Воды требовалось много. Каждый вечер нам приходилось по десятку раз ходить на реку, чтобы заполнить котел на кухне и бочку у хлева. Как только вода кончалась в котле, оттуда баба Маша выгребала целое ведро илистой грязной жижи. Мыла котел, и мы снова заполняли его доверху.
-Воды носим не меряно, а попить нечего, - как-то однажды пожаловался я Кольке.
-Знаешь, пойдем-ка на гору в рощицу, подрубим несколько берез и будем пить березовый сок. Нынче он должен быть сладкий. Возьмем топор, и прямо с утра завтра в лес! - предложил Колька.
Березовый сок и вправду оказался сладким. Мы ходили за ним каждое утро, а иногда и вечером. Первое время приносили по два с лишним ведра. Колька на коромысле, а я в руке.
Пили сок все. Угощали даже военных. А дед Васька как-то сказал, что особенно он хорош свеженький, холодный. "Таким и нутро усладить приятно, и, при нужде, опохмелиться можно" - говорил он, опоражнивая очередной ковш и почерпнув второй из только что принесенного ведра.
Тогда никто не задумывался над тем, что березовый сок, - целебный напиток. Пили его потому, что сок вкуснее и, главное, чище воды. Про его пользу и даже целительную силу потом мне сказала бабушка. Сказала, когда заметила, что мои болячки стали подсыхать одна за другой, покрываться корочкой, а потом совсем исчезли. На некоторых местах сохранились только небольшие округлые шрамы, похожие на следы пулевого ранения. Постепенно очистилась кожа и у моих сестер. Даже с головы сошли последние струпья. Правда, мама считала, что дело тут не в соке, а в том, что мы теперь каждую субботу ходили в баню. Дед Васька сразу предупредил: "Если вздумаете тут у меня вшей разводить, пеняйте на себя!" В первый же день он отправил в баню одних нас "для санобработки". Велел всю одежду прожарить, а головы хорошенько вымыть с дегтярным мылом и потом смазать керосином. Помогло.
* * *
Приближался светлый праздник Пасхи. В тот год она была поздняя и пришлась на 25 апреля. Дед Васька загодя предупредил, что Пасху отметим. "Война притомила всех. Круглые сутки уже какой год тянем непосильную лямку. Надо хоть один день дать отдых душе и телу", - сказал он и велел понемногу готовиться к празднику.
Начиная с Чистого четверга, женщины взялись за уборку в доме. Даже половину, занятую военными, вычистили и вымыли, как в прежние довоенные времена. С особым усердием мыли полы, затоптанные десятками ног. Сначала их смачивали теплой водой, "чтобы отмокла грязь". Потом долго терли веником-голиком, подсыпая дресвяный песок. Когда несколько женщин, задрав до колен длиннополые юбки и прихватив по голику под правую ногу, проходили из конца в конец большой горницы, надраивая половицы, их ритмичные движения напоминали какой-то странный танец, явно доставлявший удовольствие. А уж про пользу и говорить нечего. Из под веника, из под черной грязи, которая соскребалась с пола, все чаще стали выглядывать чистые доски. А в конце, под лучами весеннего солнца, пол засиял удивительной желтизной.
После мытья, как только полы успели хорошо просохнуть, их сплошь застелили полосатыми домоткаными половиками. И в доме до срока воцарилась праздничная обстановка.
Нам с Колькой и Васькой было приказано навести порядок на улице, вокруг дома и во дворе. Предстояло убрать весь мусор, накопившийся за зиму, все черное месиво, разбавленное талыми водами. Да не просто убрать, а годное употребить для дела.
Сперва мы собрали и на носилках перетаскали в огород коровьи "лепешки" и кучки конского навоза. Потом выскребли совковыми лопатами и убрали черную жидковатую грязь, которая, оказывается, тоже хороша для удобрения почвы. В последнюю очередь со двора выносили к навозной куче остатки слежавшегося полугнилого сена. Тогда у нас не знали заграничного слова "компост", но дед Васька говорил, что с навозом перегорит хоть железо и потом все это сгодится для подкормки растений. Вот мы и старались.
После уборки мусора лопатами, граблями и вилами, мы взялись за метлы. Васька наделал их несчетное количество из березовых голиков. Подмели снаружи вокруг дома и весь внутренний двор. К концу дня в субботу не осталось нигде вокруг ни завалящего колышка, ни палки, ни мусора. Мне показалось даже, что сразу ярче зазеленела трава и быстрее пошла в рост.
Назавтра утром я проснулся рано. Еще раньше встала бабушка. Она прибрала с пола постельники, обернулась к божнице, припала на колени и, низко кланяясь, стала читать молитвы.
Христос воскресе из мертвых,
Смертью смерть поправ,
И сущим во гробех
Живот даровав.
Вознесся еси, восславился еси
И указал яко еси
Путь должникам своим.
Молилась бабушка долго. Я, чтобы не мешать, потихоньку вышел на кухню. Там никого не было. Один дед Васька, прибравшись во дворе, наливал в медный рукомойник воду и собирался умываться.
Мне давно хотелось узнать, как он, с такой широкой бородой во всю грудь, свисающей почти до пояса, ухитряется мыть лицо по утрам. Я думал, что ему придется отдельно мыть бороду, стирая ее, как белье, и отдельно лицо.
Устроившись в уголке за дверью, я с большим любопытством смотрел на деда.
Первым делом он доверху наполнил рукомойник водой из котла. Потом я увидел, как, набрав воду в свои огромные ладони, он резко плесканул ее себе в лицо прямо на взлохмаченную бороду. И сразу стал растирать ее, как бы расчесывая пальцами, словно гребнем. И снова плескал в лицо водой, потирая, комкая и теребя буйную растительность. Он проделывал это много раз, до тех пор, пока не кончилась вода. И каждый раз покрякивал, пофыркивал, выражая приятность этого привычного занятия.
После умывания, дед Васька, сняв с гвоздя большое холщовое полотенце, долго растирал им лицо, а потом, как промокашкой, сушил бороду. Затем, принарядившись в новую клетчатую рубаху-косоворотку и оглядев себя в треснувшее пополам зеркало, он вышел к женщинам, которые убирали в комнате.
-Поздравляю всех со светлым праздником пресвятой Пасхи! Христос воскрес!
-Воистину воскрес! - ответили женщины хором.
Максимыч перекрестился, глядя на иконы, прошептал слова короткой молитвы, а потом сказал: "Вы тут приберитесь, а в обед за общим столом все вместе отметим праздник. Поблагодарим Бога, что живы пока".
По случаю Пасхи, баба Маша повесила на окна кисейные занавески и под иконами в переднем углу зажгла лампадку. Весь дом уже с утра заполнился вкусными запахами. В этот день женщины, как обычно суетились на кухне. Но не было в печке множества чугунков. Дед Васька выделил большой кусок мяса и мисочку топленого масла, чтобы приготовить общий праздничный обед.
Пасхального пирога не пекли. Не нашлось пшеничной муки. А вот яйца сварили все, что успели снести к той поре хозяйские курицы. Сварили не как обычно, а в воде с луковой шелухой. Яйца получились очень красивые, густого вишневого цвета. Дед пересчитал их и с печалью заметил: "На всех не хватит". Тогда он три яйца положил на блюдце и поставил под иконы, а остальные велел по яичку раздать детям. И еще он распорядился сначала накормить детей, а потом уже устроить застолье для взрослых.
У нас дома и тут обычно все ели из большой общей деревянной миски. На этот раз баба Маша правильно сообразила, что лучше всем дать отдельно, чем потом утихомиривать свары из-за каждого кусочка мяса. Она вытащила из буфета все, какие нашлись, фаянсовые тарелки, зачастую с отбитыми краями, положила туда по маленькому кусочку мяса, а потом налила из большого чугуна наваристых жирных щей. И всем дала по краюхе свежевыпеченного хлеба с хрустящей нижней корочкой. Еда оказалась настолько вкусной, что все быстро опустошили и даже вылизали тарелки. Туда же нам наложили рассыпчатой гречневой каши и дали по ложке растопленного коровьего масла. А напоследок угостили клюквенным киселем, сваренным на меду. Обед получился необыкновенно сытный и вкусный.
Насытившись, мы вышли из-за стола, чтобы освободить место взрослым. Я собрался убежать на улицу, но там моросил дождь. Вернувшись домой, нашел уютное место, где можно переждать непогоду. Устроился на широкой лавке возле кровати хозяев. Там, спрятавшись за плотной ситцевой занавеской, стал наблюдать за всем, что делалось в доме; стал прислушиваться к любому звуку, стараясь ничего не пропустить.
За стеной, в комнате военных, раздались гитарные переборы. А я думал, что она пуста. Еще рано утром всех этих постояльцев куда-то строем увел хохол-старшина. Значит, дома остался лейтенант, который командовал военными, а сейчас в одиночестве разгоняет тоску-печаль.
Максимыч перед праздничным обедом появился, как бы сейчас сказали, в парадном наряде. Вместо будничной фуфайки или холщовой рубахи, на нем был суконный френч темно-зеленого цвета. На груди красовались георгиевские кресты и золотая медаль " За храбрость". Таких я раньше не видел. Не знал, что кресты называются "Георгиевскими" и что при царе Николае Втором они считались высшей боевой наградой.
Максимыч поставил на стол четвертную бутыль мутноватого самогона и пошел приглашать к столу лейтенанта. Тот поблагодарил за приглашение, но вежливо отказался: "С удовольствием бы, но не могу. Служба! Круглые сутки служба!"
За столом собрались женщины и Максимыч. Он разлил самогон в граненые стаканы: женщинам по половинке, себе целый.
-Ну, что ж, бабы, с праздником вас! Дай Бог всем здоровья и сил! Выпьем за то, чтобы скорее кончилась эта проклятая война. Чтобы к следующей застолице все вы были дома и сидели по лавкам вперемешку с мужиками.
Выпили молча. Некоторые сразу всплакнули. Горько им было. Горько и печально. Потому что никто не знал сколько продлится война и сколько горя она еще принесет в каждый дом. Не знали эти женщины, что у них впереди, не знали даже, как будут жить завтра. А, главное, они не знали, но внутренним чутьем чуяли, что давно уже все стали вдовами.
Даже богатый стол не принес радости. Все понимали краткосрочность этого события. Завтра начнутся будни, как тогда говорили, суровые будни войны. Пройдет этот легкий дурманящий хмель, исчезнет желтизна намытых полов, выветрятся запахи сытного праздничного обеда.
А что останется? Какие беды-печали еще лягут на женские плечи? Какие утраты и передряги еще предстоит пережить? Этот праздник им казался не сегодняшним, а каким-то чудным образом пришедшим сюда из тихой довоенной жизни. Поэтому не было за столом обычных раздольных песен, не было веселых шуток. Только слезы украдкой. Говорили шепотом, как будто не на празднике, а на поминках.
Максимыч налил себе еще полстакана, выпил медленно короткими глотками, отрезал острым ножом кусочек розового шпика, взял головку чеснока и потом долго молча жевал.
-Вы не печальтесь, бабы, - сказал он с дрожью в голосе, - армия наша, вон как немцев стала колотить; значит, есть сила, значит, воевать научились. Не то, что первое время, когда без толку гибли и к немцам в плен попадали тыщами. Теперь наши солдаты частенько сами немца бьют. На войне все от живого человека, от солдата зависит. Не ружье, не танк немца бьет, а солдат. Значит жив он и крепок, коли супротив ихнего напора и ихней техники выдюжил. Я всю первую германскую в окопах провоевал. И ведь жив. Здоровьем тоже Бог не обидел. На войне выживает тот, кто головой маракует. Под пули лезет храбрый дурак, а умный солдат норовит не только врага порешить, но, главное, думает, как себя для другого боя сберечь.
-Видно ты, Максимыч, не только беречься, но и воевать хорошо умел. Вон, глядите-ка, бабы, вся грудь в крестах. Такие награды, наверное, зря не давали. Может расскажешь, как все было, коли к слову пришлось, - попросила мама.
-Долгая это история. Война, первая германская, не один год нас в окопах держала. Всего не расскажешь. Я только про последний золотой крест... К нему еще полагалась золотая медаль "За храбрость". Вот она. Ленточки на колодках все прохудились, а кресты да медаль сияют. Тут недавно собирали пожертвования "в фонд обороны". Про мои награды речь завели. Мол, золото - дорогой металл. На него целый танк построить можно. Уговаривали отдать. Но я отказал. Потому что все награды мне очень дороги. Они моей кровью окроплены.
-И правильно сделал, - почти хором одобрили женщины, - рассказывай дальше
-Я вам расскажу про золотой крест и медаль. Для солдата тогда не было наград выше этих.
-Расскажи, расскажи, - загудели женщины.
-Сперва надо сказать, что на действительную службу я попал еще до войны. Тогда и подметил меня наш командир роты. Выделил одного из всех и отправил учиться. В Питер, в школу "Гвардейских подпрапорщиков". Вначале я обрадовался, а потом не раз приходило в голову: лучше бы рядовым служить. Нагрузку давали такую, что к вечеру дух вон. Хотя и силен я был тогда, ох, как силен! Двухпудовой гирей играл, будто мячиком.
-Да ты и сейчас, хоть в годах, но при силе, - заметила мама.
-Сила, конечно, есть, но не та. Последнее время поясница подводит, частенько болит. Иногда согнуться не могу. Тогда молодой был, все мог. Определили меня в группу, где учили минному делу. Но прежде грамоте добавили. А дальше, где не хватало учености, помогала смекалка. Учили с раннего утра и чуть не до отбоя. Торопились. Видно чувствовали приближение войны. Зато кормили, как на убой. В столовой белые скатерти, чистота, дорогая посуда. Хлеба черного и булок - ешь, сколько хочешь. И приварок хороший готовили. Одного мяса полагалось на душу по фунту в день. Потом и солдатам на фронте такой же паек назначали. Может, ситный хлеб да масло не каждый день давали, а остальное досыта.
-Не то, что сейчас, - перебила рассказчика мама, вспомнив, как бабушка скормила дома весь хлеб голодным красноармейцам.
-Тогда война была полегче, а Россия, - богаче. Но и тогда война наделала много бед. Грянула она, как всегда, исподтишка. Толком не доучив, нас выпустили, в звании старших унтер-офицеров. Я сразу попал на фронт. За отличие в первых же боях, мне скоро присвоили очередное звание подпрапорщика и назначили командиром взвода минеров. Ох, и попортил же я со своими ребятами фрицевских мостов да переправ. Много хваленой немецкой техники утопил в наших реках. Самих фрицев порешили немало. Ни одного рядового солдата во взводе не осталось без наград.
-Сейчас бы таких храбрецов, может, давно бы выгнали немцев с нашей земли, - вступила в разговор долго молчавшая моя бабушка.
-Храбрецов и сейчас хватает. Не хватает ума. Особенно командирам. Даже по нашим сводкам с фронта, которые слышишь из "тарелки" репродуктора, можно понять, что многое делается не так, как надо. Иной раз на явную погибель гонят командиры своих бойцов. Тут прошлой зимой видел, как узбеков при всей амуниции заставляли на лыжах ходить. Они отродясь снега не видели, а их на лыжи. Стоят врастопырку, а двинутся с места, как коровы на льду. Жалко смотреть. Пошлют их на фронт, а получится на убой. Когда я учился, а потом служил, нам каждодневно твердили, как библейскую заповедь: "Берегите солдат!" Я перед вами, как перед Господом Богом могу сказать: ни одну солдатскую душу не загубил по недоумию, трусости, либо недогляду своему. И сам за чужие спины не прятался. Зато уважали и солдаты, и офицеры. Награды заслужил, животом рискуя. Ранен был много раз. По госпиталям валялся. Но раны на мне заживали скоро, как на собаке.
-Ты про золотой крест расскажи. Небось, много немцев положил, коль дали такую награду? - спросила мама.
Максимыч налил еще себе в стакан мутной жидкости из бутыли, выпил, крякнул несколько раз, занюхал хлебом и начал.
-Было это под Перемышлем. Давно было, а вспоминаю сейчас, как про вчерашнее. Тогда мы успешно наступали. Но на пути наших войск оказалась горка: невысокая, круглая, как пуп торчит среди полей да перелесков. И справа и слева от горки фронт далеко продвинулся вперед, а тут, посередке, все застопорилось. Бьют фрицы с этой горки, как бешеные. Из пушек и пулеметов бьют. Головы не поднять поверх окопа. Того и гляди, насквозь прошьют. Стал у нас этот пуп, как бельмо на глазу. Ротный сказал, что немцы там ДОТ соорудили. Так разведка донесла. Говорят, немец-паразит всю горушку в железобетон заковал. Тяжелые гаубицы выкатили на прямую наводку, долбили фугасными и бронебойными снарядами, - и хоть бы что. Как наша пехота чуть из окопов высунется, навстречу сразу шквал огня.
-А как же вы все-таки одолели немца? - спросила бабушка, стараясь не пропустить ни единого слова рассказчика.
-Ротный вызвал меня в штабную землянку и приказал взорвать ДОТ. "Коль вы минеры, вам и карты в руки, - сказал ротный, - только смотри, чтобы осечки не вышло, это приказ командующего, весь фронт на нас смотрит с надеждой" - предупредил он и спросил, как я думаю организовать это дело. Тут я и доложил свою давнюю задумку: сделать со стороны овражка невидимый подкоп, заложить побольше заряд и рвануть. План понравился командиру роты, только он предупредил: "Помощи ждать не от куда, обходись своими силами!" Единственное, что обещал: "Артиллерия будет изредка обстреливать ДОТ, делая вид, что никак не может одолеть эту преграду".
Максимыч подробно рассказал, как рыли тоннель. Начали с овражка, по дну которого протекал ручей. Все делалось при строжайшем соблюдении тайны. Даже свои не знали про это секретное задание. Работали только ночами, посменно. Наравне со всеми работал командир взвода Максимов Василий Максимович. Он не только приглядывал за всеми делами, проверял по буссоли направление на ДОТ, но каждую свою смену копал лопатой суглинистый грунт. Все, что выходило из-под лопат, грузили на простыни а потом волоком по кустам, опасаясь просыпать хоть пригоршню, тащили к оврагу и расстилали тонким слоем в русле ручья. Днями солдаты отдыхали, а с наступлением сумерек снова лезли в свою "кротовую нору". От сумерек до рассвета работа не прекращалась ни на минуту. Под конец, когда силы у всех оказались на исходе, менялись через каждые полчаса. Таская грунт по кочкам да кустам, извели все простыни. Не только армейский запас, но и со склада полевого госпиталя. Все изорвали на ленты, которые потом, в ожидании смены, жгли на маленьком костерке. Молодые, здоровые ребята иной раз вылезали из своей норы уставшие до изнеможения. Отчасти спасало то, что кормили их днем и ночью. Хлеб, наваристый горячий суп, мясо, - все доставлялось вовремя и, как говорится, по потребности. Особенно подкреплял солдат крепкий горячий чай с ситным хлебом и сливочным маслом. Его давали им сразу, как вылезали из-под земли.
Когда подрылись по самый ДОТ, и стала слышна возня немцев где-то наверху, тоннель рыть дальше прекратили, а сделали небольшую пещеру. Осмотрев ее, ротный похвалил за работу, а потом признался, что не верил в такую затею.
-Я приказал своим ребятам устроить небольшой отдых, ожидая пока поднесут мешки со взрывчаткой. Отдохнув, мы до самой полуночи, ползком на брюхе таскали эти мешки с динамитом и складывали их штабелями как раз под немецким ДОТом. Больше сотни мешков по три пуда каждый сложили в самодельной пещере. Поставили взрыватели, провели "бикфордов" шнур и стали ждать приказа. Рванули заполночь, когда немцы все спали. Взрыв был такой силы, что чуть не зашибло своих в сотне саженей. От ДОТа остались одни обломки бетонных глыб. Ротный приказал построить взвод. И тут же в кромешной темноте объявил грязным измученным моим ребятам, что Россия достойно вознаградит героев. И он сдержал свое слово. Наградили всех. А я за эту операцию получил золотой крест и стал полным георгиевским кавалером.
Закончив свой рассказ, Максимыч ушел хлопотать по хозяйству. А бабе Маше велел поставить самовар и подать мед к чаю. Мама меня тоже позвала пить чай с медом.
Когда все уже собрались расходиться, к столу снова подсел Максимыч, чтобы добавить к своему рассказу удивительную подробность. Оказывается, до войны, все советское время, он держал свои награды где-то в тайном месте и никому про них не рассказывал. Потому что людей с такими наградами считали "приспешниками царского режима" и могли сослать на Соловки. Почитать такие награды стали только в войну. "И то, сначала вроде бы уважили старых воинов, признали их заслуги перед отечеством, а потом чуть не реквизировали награды в фонд обороны" - сообщил дед Васька. Не знал он тогда, что эти награды ему еще пригодятся, сослужат добрую службу.
Лет двадцать спустя после того памятного пасхального обеда, я как-то летом приехал в деревню Юшино, чтобы навестить Максимыча. Там и услышал я еще одну историю про его давние награды.
Будучи глубоким стариком, но, как говорят, еще в силах, он все свои сбережения, накопленные от продажи меда и яблок, употребил на постройку нового дома. Тот старый, где мы жили в войну, еще стоял. Но требовала ремонта крыша, подгнили нижние венцы. Да и семья выросла так, что не помещалась в старом доме. Вот и построил старик с сыновьями новую пятистенку. Построил добротно, из смолистых сосновых бревен чуть не в обхват толщиной. Уже стояли высокие стропила со сплошной обрешеткой из дюймовых досок. Имелись рамы, двери и все остальное, что необходимо для внутренней отделки. Не хватало одной крыши. Ее Максимыч не хотел делать по старинке: из теса - дорого, а из дранки, - недолговечно. Он думал сделать такую крышу, чтобы хватило детям и внукам. К тому же обрешетка была приспособлена под новый для тех мест кровельный материал, - шифер. Этого шифера надо было иметь около полусотни листов. Нашлись и деньги для такого случая. А шифер, как выяснилось, "давали по разнарядке райисполкома и в порядке очереди".
Мы сидели за столом, и после рюмочки "Столичной" Максимыч рассказывал мне про свои мытарства по инстанциям.
Пошел он в "Райсельхозснаб", где отпускали такой материал для колхозных строек. Девушка кладовщица объявила, что может записать в очередь под девяносто первым номером. А потом добавила, что ждать придется долго.
-Родненькая, так я же помру раньше, - взмолился Максимыч.
-Ничем помочь не могу, - услышал равнодушный ответ.
Домой вернулся ни с чем и в печали. Тогда ему пришла в голову мысль - проделать хитроумный ход.
Максимыч одел почти новую гимнастерку из зеленого сукна, прикрепил к ней все свои награды, старинные и советские, глянул на себя в зеркало и решил, что в таком виде хоть в кремль пустят. А он всего лишь решил сходить на прием к председателю райисполкома.
Однако в приемной путь ему преградила широкая моложавая секретарша.
-Он занят, - отчеканила секретарша давно выученные слова и показала на запертую дверь председательского кабинета.
-Для меня он не может быть занят. Скажи, что просится полный Георгиевский кавалер Максимов Василий Максимович.
После этих слов, секретарша зыркнула на посетителя, что делала крайне редко. Она увидела, что из под длинной сивой бороды лопатой, выглядывает ряд крестов. Секретарша раньше не видывала таких наград, но догадалась, что они и есть, - знаки отличия Георгиевского кавалера. Тут же сообразила, что, наверное, при царе еще получены. А потом подумала: не контра ли какая этот странный дед с крестами. И все-таки доложила. Чутье подсказало, что иначе можно накликать неприятности на свою голову.
Дверь кабинета отворилась, и оттуда послышался громкий голос:
-Заходите!
-Зайду. Потому что дело есть важное. Для меня важное. А твоя дамочка пущать не хотела. Видно не научили ее в свое время стариков уважать.
-Теперь чего об этом... Вы здесь. Рассказывайте про свое дело.
Все рассказал Максимыч. И про дом без крыши, и про хождения по инстанциям, и про очередь, в которую его записали, предупредив, что не доживет.
Председатель райисполкома разъярился. Еле сдерживаясь от грубой брани, он отчитывал по телефону какого-то мелкого начальника.
-Как вы могли отказать Георгиевскому кавалеру. Таких больше в районе нет, да и в области вряд ли найдутся. А вы ему волокиту устроили. Гоняли старика зря, по конторам заставляли мотаться. Немедленно выдайте шифер за наличный расчет и на своей машине доставьте туда, куда он скажет.
Председатель резко бросил телефонную трубку. Его лицо покраснело и покрылось мелкими капельками пота. Едва отдышавшись, он стал быстро писать на большом листе бумаги.
Вот, дедушка, записка. Идите туда, где вас поставили в очередь. Теперь там по-другому встретят. Шифер выдадут и вместе с ним домой отвезут. Если еще что понадобится, приходите.
-Премного благодарен. Все остальное у меня есть. Прошу прощения за беспокойство.
Вот такую историю рассказал мне Максимыч. Я попросил его снова надеть гимнастерку с крестами и сфотографировал во всей красе. Фотокарточку храню. Максимыча часто вспоминаю добрым словом. А он мне тогда на прощание повторил, кажется, слова Суворова: "Где силою не взять, там надобна ухватка!" А сам добавил, что так действовал и на войне, и в мирной жизни.
Это была наша последняя встреча. Однако после сорок третьего года мне пришлось прожить в доме деда Васьки еще больше пяти лет. Но об этом расскажу позже.
* * *
Сразу после Пасхи нас навестила тетя Дуня. Судя по ее рассказам, дома пока все без больших перемен. Фронт на том же месте.
-Зимой его не было слышно. Правда, последние дни опять изредка раздаются звуки канонады, похожие на раскаты грома. Но не так сильно, как раньше. Деревню зимой занесло снегом. Были недели, когда не увидишь ни подводы, ни пешего ходока, не услышишь человеческого голоса. Только ветер ночами свистит в трубе, да волки воют в перелеске сразу за школой. Но я ко всему привыкла.
-А еды-то хватало тебе? - поинтересовалась бабушка.
-Еда кое-какая нехитрая была. Но вот недавно закончилась соль. Без нее никак не прожить. Брала в долг у Виноградовых. Еще раньше не стало спичек и керосин давно кончился. Хорошо теперь дни стали длинные, можно обходиться без огня.
-Как огород, подсох? - спросила мама.
-На пригорке за сенями земля даже прогрелась малость. Я вскопала там и посадила пяток ведер картошки. Ниже - земля еще жидкая. Сажать вроде бы рано, а время уходит. Как чуть подсохнет, надо сажать. Но мне одной не справиться.
-Я отпрошусь на денек, посадим вместе. - пообещала мама.
-Деньком не обойдешься. Работников-то у нас раз-два и обчелся. Придется еще навоз носить. У меня и так руки, как крюки стали. Сводит ночами и болят; иной раз сил нет терпеть.
-Сколько посадим, столько и ладно. Либо к лету домой вернемся. Если, конечно, пустят.
-Пока никто не возвратился, а к лету один Бог знает, что там будет. Может опять немец попрет, как в прошлом году.
-Ладно, - сказала мама, - ты раздевайся, разувайся, сушись и отдыхай. Завтра, если меня отпустят, пойдем домой. Сколько успеем, посадим картошки. Надо и огородное что-то посеять. Огурчишек, морковки, свеклы. Семена какие-то, хоть старые, дома спрятаны за божницей. Если всхожие, посеем. Потом будем думать, как совсем домой перебраться. Мне-то, хочешь не хочешь, надо оставаться тут. Работу не бросишь. Всех остальных перевезем обратно домой. Я буду приходить каждую неделю по воскресеньям. Как-нибудь приспособимся.
Бабушка очень обрадовалась, узнав о нашем стремлении вернуться домой сразу, как подсохнет дорога.
-Надоело мотаться по чужим углам, дома, говорят, и стены помогают, - сказала бабушка.
* * *
Скоро после Троицы мы стали собираться домой. Не получилось. Заместитель председателя райисполкома Рослов, прослышав о желании мамы отвезти нас обратно в свою деревню, строго предупредил: "Не вольничать! Немцы опять, как и в прошлое лето, пошли в наступление под Холмом. Фронт снова почти вплотную придвинулся к Понизовью".
О том же самом говорила Полина Виноградова. Она привезла своего израненного Ваньку, чтобы положить в районную больницу для долечивания. На обратном пути она зашла к маме и попросила ее присмотреть за сыном. Она-то и сообщила, что опять загромыхало, что с каждым днем все сильнее слышны разрывы, как будто фронт совсем близко.
-Молимся Богу, чтобы нас эта беда обошла стороной. В деревню никого сейчас не пускают. Кто раньше тут жил или по весне приехал, обратно не гонят. Однако новых уже в Волоке поворачивают назад. Так что вы сейчас не затевайте мороку с переездом. Все равно бесполезно, - посоветовала Полина.
-А как там наша Евдокия? - спросила мама.
-Живая. Ковыряется в огороде. Кормится, чем Бог послал. У меня, как и раньше, через день берет молоко.
-Спасибо тебе за милосердные твои дела.
-Не за что. В такое тяжелое время надо помогать друг другу. Я там подсоблю вашей Дуньке, чем смогу, а вы тут за моим Ванькой приглядите. Всем польза будет. А домой не торопитесь. Может и нам придется убегать, коли немец опять пойдет в наступление.
-Передай моей сестре, что сейчас у меня на работе, - не продохнуть. Как немного управлюсь с делами, придем с сыном ее навестить, - попросила мама.
Так и остались мы жить в доме Максимыча. Как потом выяснилось, остались еще на год. Этим особенно сильно опечалилась бабушка. Ей очень хотелось домой. Всплакнув, она часто повторяла, что боится умереть на чужбине.
Ближе к осени мама записала меня в четвертый класс Плоскошской средней школы. Я обрадовался этому событию. Наконец-то буду учиться вместе со всеми ребятами. Долго мучавшие меня хвори наконец-то отступили, и не было больше преград на пути в школу.
Перед первым сентября мама выпросила у директора лошадь, снарядила подводу, и мы поехали домой в свою деревню. Дел там предстояло много, а отпустили маму с работы всего на два дня. Она заранее собрала и упаковала кое-какие продукты, и мы собрались ехать. Но тут позвонили из больницы и сказали, что выписывают Ваньку Виноградова и его надо как-то отправить домой. Когда за ним заехали, он сильно обрадовался и даже сам, хоть с трудом, но дошел до телеги. Врач на прощанье сказал, что теперь до конца его вылечит только время и хороший харч.
Приехали мы в Понизовье вечером, когда начинало смеркаться. Остановились у дома Виноградовых и нашли там тетю Дуню. Они с Полиной даже прослезились, растроганные неожиданным нашим приездом.
-Спасибо, Евгения Ивановна! Век Бога за тебя молить буду. Я тут металась, как угорелая. Знала, что подошел срок, а Ваньку вывезти не на чем. И вот тебя видно Бог послал, - причитала Полина сквозь слезы.
-Не за что благодарить. Ты сама для нас много добра делала и делаешь. А мне все равно ехать. По пути чего не взять. Вот и привезла твоего сына. Доктор говорил, что теперь его дома надо выхаживать, кормить хорошенько. Да ты сама знаешь, - сказала мама.
-Еще раз спасибо тебе, я в долгу не останусь.
-Не говори глупости. Какой тут может быть долг. Дай Бог, чтобы парень скорей поправился.
Домой мы добрались уже впотьмах. Тетя Дуня распрягла лошадь, поставила в хлев, напоила ее чуть подогретой водой, а сама пошла наощупь косить траву. Она знала, что завтра коняге придется хорошо поработать.
Кроме продуктов и гостинцев, мы привезли оплетенную прутьями большую бутыль керосина, полпуда соли и мешочек спичек россыпью. Сразу заправили лампу и ужинали при свете. Полина дала жбан парного молока. Из него, с привезенным магазинным хлебом, получилась отменная крошенка.
Назавтра с раннего утра пошли в ближайший лесок, чтобы заготовить дров.
-Я прошлую зиму тут все одна мучалась. Свалю тупым топором пару тонких березок, кое-как разломаю их на две-три части и на саночках домой. Иной раз в целик по снегу выше колена. Сил нет, а везти надо. Иначе и в своей избе замерзнешь. В сильные морозы только на печке и спасалась, - жаловалась тетя Дуня.
-Вот я и выпросила коня, чтобы хоть немножко тебе подсобить и дров привезти, и картошку выкопать, и с другими делами справиться, - ответила мама.
Недалеко от дороги мама с тетей валили гладкие нетолстые березы, кряжевали их на короткие подъемные куски, а я носил и укладывал в телегу.
Когда приехали второй раз, повалили несколько небольших сосен. Выбирали деревья по возможности без сучьев. Дома их распилили на короткие чурбаны. Я отобрал самые гладкие, расколол и потом нащепал лучины для растопки. Целый ворох сложил на печке, чтобы сохла. А то тетя жаловалась, что в иное утро встанет рано, однако, печку растопит лишь к обеду. И дрова не успевали за ночь высохнуть, и хороших растопок не было. Поэтому я нащепал много лучины и бересты надрал вдоволь. Мама сказала, надолго хватит.
Два дня дома пролетели быстро. Мы напилили дров на первое время, разъехали через борозду картошку, выкопать всю не успели. "Остальное как-нибудь сама вырою. До белых мух справлюсь", - не очень весело пошутила тетя Дуня.
К концу второго дня мы собрались ехать обратно. Перед дорогой хорошо подкормили и напоили лошадь, погрузили в телегу два мешка картошки и поехали, благословясь.
-И то подспорье к нашему пайку, - сказала мама, кивнув рукой в сторону мешков.
-Брала бы больше, мне ее все равно не съесть, - предложила тетя Дуня.
-Куда нам больше, и эту неизвестно где хранить.
До самого Шешенского поля проводила нас тетя Дуня. Мама ей, уже в который раз напоминала:
-В случае чего, все бросай и приходи к нам.
-Теперь-то мне и тут жить можно. Есть хлеб, немного крупы, даже конфеты-подушечки остались, что б иногда во рту подсластить. И керосина пока хватит. В случае какой надобности, Полина поможет. У нее добрая душа. Ну, ладно, прощайте. Дай Бог вам благополучно доехать.
Тетя Дуня пошла к своей избе, чтобы, пока светло, сколько-нибудь покопать картошки с разъеханных борозд. А мы двинулись обратно в Плоскошь.
До первого сентября сорок четвертого года оставалось несколько дней.
* * *
Первые мои шаги в Плоскошской средней школе были неуверенными и робкими. В классе не нашлось ни одного знакомого ученика. Учительница, Александра Семеновна, представила меня, как новенького. И я сразу вспомнил предвоенное лето, скандал на районной олимпиаде, свою горькую обиду на всех вокруг. Тогда кто-то из местных ребят разбил стекло, а вину все они дружно свалили на "новенького". Потому и теперь я боязливо насторожился, съежился. Как говорила бабушка, стал тише воды, ниже травы.
Была еще одна причина моих опасений: слабые, совсем никудышные знания за третий класс. Я понимал, что этих ребят хорошо учили весь год, а меня кое-как и только три месяца. Иногда казалось, что я разучился даже читать. Но особенно тревожили пробелы в знаниях по арифметике. Они почувствовались на первых же уроках. Примеры "столбиком" я решал наравне с остальными ребятами, а вот задачи в несколько "вопросов" сперва показались непосильными.
Хорошо, что у меня в этом деле нашлись две помощницы - военные девушки связистки из штаба. В свободные от дежурства дни, они встречали меня после школы, угощали гороховым супом или пшенной кашей с военной кухни, а потом брались за те самые задачки и "вопросы".
В школе нам выдали по одной тонкой тетрадке из двенадцати листов шершавой бумаги с еле заметными линейками. Учительница сама их надписала: "по русскому языку". На арифметику тетрадок не хватило. Нам выдавали к каждому уроку по листку. Листки были разного размера, иногда неправильной формы и все без линеек.
На этих листках мы решали примеры и задачи, а потом учительница собирала их на проверку. На моих листках первое время стояли оценки "посредственно", а то и "плохо".
Про все эти свои горести и неудачи я рассказал военным девушкам, моим покровительницам. Они уже на следующий день принесли две толстые самодельные тетради. Одну надписали для занятий на уроках в школе, а в другой я решал задачи, которые задавали домашние учительницы. Поначалу, решал с их помощью. И потом, какое-то время, задачки больше, чем в два-три вопроса, казались мне трудными. Но я вечерами упорно старался постичь эту науку. С помощью военных девушек. Они не только объясняли, как и что надо делать, но проверяли все ли понято, а в конце ставили оценки остро отточенным красным карандашом. Тут были и долгожданные "хорошо".
Мама бранила меня за то, что отвлекаю девушек от работы.
-У них военная служба, а ты со своими задачками пристаешь. Самому надо учиться решать эти задачи, - отчитывала меня мама.
Когда девушки были заняты, а у самого ничего не получалось, приходилось просить помощи у мамы. Она часто вечерами усаживалась со своими бумагами на край стола и "сбивала баланс", щелкая косточками на счетах. На этих же счетах она в пять минут решала любую мою задачу. Потом объясняла, как могла. Но я не все понимал. Иногда, чтобы записать в тетрадку решение сложной задачи "по вопросам", мне требовался целый вечер.
Особенно много неприятностей приносили мне контрольные работы. Их я боялся до дрожи во всем теле, до холодного пота на лбу. Перед контрольными не спал ночами. Сильно волновался. Поэтому и результаты были, как говорила мама, неважнецкие. Так продолжалось все первое полугодие. Потом, когда постепенно привык к ребятам, к учительнице, когда наверстал часть упущенного в третьем классе, в тетрадях и классном журнале все чаще стали появляться оценки "хорошо".
Сама учеба в четвертом классе не оставила ярких впечатлений. Но некоторые события и ребята, непохожие на остальных, запомнились.
На первой парте, под самым носом у учительницы, сидели два отличника с похожими фамилиями - Козлов и Баранов. Они отличались во всем: учились лучше многих в классе, ходили в новеньких шевиотовых костюмчиках и чистеньких белых рубашках с красными пионерскими галстуками, на переменах жевали румяные булки, а то и конфеты в ярких обертках. Тогда как остальные не видели ничего, кроме пайкового хлеба, и большинство одевалось в обноски. Я сразу подумал, что родители у этих ребят живы-здоровы, они явно не на фронте, а здесь, дома, и, наверное, большие начальники.
Эти ребята приносили в школу толстые книжки и читали их на уроках. Если учительница, увидев книжки, выражала свое неодобрение сердитым взглядом, с парты мгновенно все исчезало, но чтение продолжалось. У каждого в своей части парты имелась широкая щель, к ней изнутри прислонялась книга, которую можно было читать дальше.
Судя по всему, этих ребят не любили в классе. Иногда даже возникали потасовки. Не любили за жадность и высокомерие. Если кто-то из них на перемене торопливо ел булку, то на просьбу "дай куснуть", всегда равнодушно отвечал - "Бог подаст".
Однако Козлов и Баранов умели за себя постоять. Таких не обидишь.
На уроках литературы мне иногда казалось, что они знают больше учительницы и умеют рассказывать так складно да понятно, как не всегда получалось у нашей Александры Семеновны.
Больше всего меня удивляло то, что учительница никак не могла их "подловить". На любом уроке, увидев, что ребята нахально читают, она внезапно тихим голосом вызывала одного из них к доске, просила повторить вопрос и ответить на него. И всегда, вышедший четко повторял сам вопрос, а потом толково, с нужными подробностями, отвечал.
Не знаю, как дальше сложилась судьба этих ребят, как вошли они во "взрослую" жизнь, чего в этой жизни достигли, но мне таких никогда больше встречать не приходилось.
Был в классе еще один особенный мальчик. Звали его Пресс Артур. Тоненький, сухощавый, долговязый, с бледным лицом и шапкой рыжих кудрявых волос на голове, он казался ходячим скелетом, украшенным неизвестно по какому случаю.
В школу Артур ходил по нужде и по своим личным надобностям, не имеющим ничего общего с учебой. Учился он, как бы между делом. А разных своих дел у него хватало на каждый день. Поэтому в учебе он не блистал и отличался крайностями в отметках. В классном журнале у него равномерно перемежались оценки "отлично" и "очень плохо". Чтобы не оставлять способного парня на второй год, учительница усредняла эти оценки и "выводила" за четверть по всем предметам одинаковое "посредственно". Хотя все время говорила о его недюжинных способностях.
-Мог бы на "отлично" учиться. Но не хочешь. Не знаю, почему?
-Зачем? - отвечал Артур вопросом на вопрос, ставя учительницу в тупик.
По национальности Артур был еврей. Но никто на это не обращал внимания, никто не задумывался о "национальной принадлежности". Почти все мы тогда вечно хотели есть, и были равны в бедности. Хотя относились друг к другу по разному. К примеру, Баранова и Козлова, истинно русских, недолюбливали в классе, а еврея Артура, если не любили, то уважали. И было за что. Он отличался удивительной смекалкой, слишком много знал, еще больше умел. Все свои знания и навыки, хорошие и плохие, он получил на улице, где проводил большую часть времени. В школе ходили легенды, что Пресс Артур может всегда добыть хлеба, тетрадку, хоть черта в ступе. Но, главное, он не жадничал. Всем, что было в его многочисленных бездонных карманах, легко делился с одноклассниками, с кем угодно.
Мать у него работала в районной типографии чуть не круглые сутки. Артур жил дома сам по себе. Где-то находил съестное, воровал дрова, чтобы сварить нехитрый обед, толкался среди военных или просто слонялся по поселку в поисках разных безделиц для своих промыслов. Самым известным из них считалось его умение делать электрические фонарики. Все, кроме лампочек и батареек, он делал своими руками.
Лампочки полутора и трех с половиной вольт он выпрашивал у военных. Вначале их давали даром. Потом он стал выменивать лампочки на табак-самосад, который воровал у соседа.
Рядом с казенным бараком, где в маленькой комнатушке обитали Артур с матерью, стоял покосившийся домик с огородом. В этом домике жил одинокий старик. Свои грядки у крыльца он из года в год засевал табаком. Каждую осень, когда табак поспевал и его тучные листья начинали отдавать желтизной, дед спешно собирал урожай, срезая острым длинным ножом задеревенелые табачные стебли. Видно старик быстро уставал и, срезав табак с полгрядки, уносил его в дом и там отдыхал.
Этот момент никогда не упускал Артур. Он бесшумно появлялся у той же грядки, большими овечьими ножницами настригал охапку табака и быстро исчезал в своем бараке. Брал Артур не много и дед никогда не замечал пропажу. Зато мать, немолодая вечно усталая женщина, бранила Артура за эти проделки. У него для матери было два оправдания: первое - "у деда много, ему и так хватит"; второе - "я же не курю, а на табак в поселке можно, что хочешь выменять".
И выменивал: у военных маленькие очень редкие тут лампочки, на радиостанции "кирпичи" батарей БАС-60 и БАС-80, около полевой кухни кусок хлеба или полкотелка каши.
Но хлеб Артур чаще всего добывал другим способом, который он считал простым и надежным.
В типографии, где работала его мать, кроме районной газеты, печатали и хлебные карточки. Печатали тоже листами размером с половину газетного. На лицевой стороне листа, разлинованной в крупную клетку, печатались слова "хлеб" и чуть ниже - его дневная норма: 500 г. в карточках для рабочих, 400 г. для служащих и 200 г. для иждивенцев. На каждый день отводилась одна клеточка. Потом в райисполкоме эти листы сортировали, ножницами резали по месяцам и на обратной стороне месячной карточки, против каждой клеточки, ставилась печать и подпись председателя. Все эти тонкости Артур постиг, изучая карточки матери. Чтобы найти их, пришлось перерыть все в комнате. Хлебные карточки всю войну считались дороже денег. Мать их прятала не столько от воров, сколько от собственного сына. На этот раз Артур их искал с единственной целью - сделать такие же. Он давно заметил, что в типографии бывает брак. Бракованные листы там резали на крупные куски и выбрасывали. У Артура набралось их так много, что хватило бы на полпоселка. Он настриг несколько прямоугольных лоскутков с обозначением однодневного пайка иждивенца и стал думать, как сделать на обратной стороне подпись и печать. Впрочем, подпись, не хуже председательской, он научился ставить за один день. А сделать печать не мог. Выручила смекалка. Он заметил, что печать по размеру больше дневной карточки. На многих хлебных карточках, которые он нашел в сумочке матери, если отрезать от листа норму на один день, помещалась всего часть ободка печати размером с ноготь, а от подписи - какая-то закорючка. Артура осенило. Он нашел медный пятак, в типографии стащил флакон синих чернил, точно таких, какими поставлены настоящие печати, и, закрыв изнутри дверь на крючок, принялся за дело.
Поначалу обнаружил, что к пятаку не липнут чернила. Тогда он потер пятак о кирпич. Стало получаться лучше. Но все равно Артур долго тренировался, пока не научился делать карточки, неотличимые от настоящих. Он даже догадался слегка мять их пальцами, чтобы придать замусоленный вид.
Первый раз шел в магазин с большим волнением и страхом. На вопрос продавщицы, почему не принес всю карточку, он, правдоподобно заикаясь, ответил: "М-мамка д-дала только на д-день. Ск-казала, д-дай тебе всю, од-дним р-разом
с-съешь".
Артур получил пайку, сразу откусил, а потом съел всухомятку, чавкая на ходу. Дальше все пошло гладко. Продавщица к нему привыкла и больше не всматривалась в лоскуток помятой бумаги, который он совал в обмен на кусок хлеба.
Хлебный промысел помогал на время утолить голод. Но главный интерес его был в другом.
У Артура дома под кроватью лежали тяжелые электрические батареи, залитые сверху черным варом. Добытые за горсть табака-самосада, они уже отработали свое на радиостанции, но сохранили остатки электрического напряжения. Выколотых из батареи трех алюминиевых элементов-стаканчиков хватало на то, чтобы загоралась маленькая лампочка. Соединив эти стаканчики медным проводом, Артур помещал их в небольшую коробку, прилаживал отражатель со вставленной лампочкой и получался фонарик. Корпус фонарика и отражатель он делал из блестящих консервных банок, которые подбирал на мусорной свалке около полевой кухни.
У самодельных фонариков, которые мастерил Артур, не было надежного и удобного выключателя. Каждого его будущего обладателя, он учил соединять две приплюснутые проволочки, держать их пальцами, когда надо светить и разъединять, чтобы выключить фонарик. Этот недостаток никого не останавливал. Фонарики брали нарасхват. Потому что с наступлением сумерек в поселке воцарялась такая темень, хоть в глаз коли.
За фонарики Артур брал мзду. Кто приносил небольшой кусок сала, кто отдавал хлеб, припасенный на обед, кто вязаные рукавицы. За такой обмен многие из нас получали дома нагоняй от родителей. Однако торговля у Артура шла бойко. Как теперь говорят, спрос превышал предложение. Потому что он давал гарантию на свои фонарики. "Вечную" гарантию. Пока любой фонарик не разваливался на мелкие части, Артур чинил его, иногда по много раз. И все даром. Не говоря уже о том, что он всегда безропотно менял батареи. Благо дома под кроватью у него было натаскано их с избытком. Вот и уважали ребята Артура за его надежность, за то, что он всегда исполнял обещанное.
А еще он считался веселым парнем, который по любому случаю имел в запасе острое словцо.
Один раз на перемене Козлов ехидно заметил:
-Хоть ты и спец по торговой части, но товар не весь в дело идет. Батареи кромсаешь, а вар остается.
-Можно и вар употребить, - серьезно ответил Артур.
-Откроешь еще и сапожное ремесло, а варом станешь дратву смолить?
-Сапожников и без меня хватает. А вар хорошо девчонкам в косы.
С этого началось. Кончилось плохо - вызовом зачинщиков в кабинет директора. Нас предупредили: за вар или за батарейку, найденную в классе, выгонят из школы.
Артур после этого случая притих, сник.
Хлебом он продолжал промышлять. Иногда приносил в школу и жевал на уроках, несмотря на окрики учительницы. Хлебом он делился неохотно. Мне иногда отщипывал маленький кусочек и предупреждал: больше не проси, сам голодный.
Один раз по пути из школы он рассказал, что продавщица давно его приметила, относится к нему с подозрением и карточки всякий раз рассматривает чуть не под лупой.
-Так и в тюрьму загреметь можно за подделку, - признался Артур.
-Маленьких не сажают, - ответил я.
-Еще как сажают, - возразил грамотный в этих делах Артур, - даже целые колонии есть для малолетних.
-Тебя не посадят. Ты же не бандит и не вор.
-Меня нельзя сажать. Никак нельзя! У меня мамка к вину пристрастилась. Без меня она пропадет.
-Так кончай со своими карточками. Проживешь как-нибудь и без этого куска хлеба.
-Я и не начинал бы. Но дома, как говорит мамка, хоть шаром прокати. Со школы придешь, а есть нечего.
-Твоя мамка что, совсем не варит еду?
-Иной раз сварит перловую кашу на воде, так она в глотку не лезет. Я сам и то лучше скашеварю. Хоть постного масла подолью, когда оно есть. Когда нет ничего, в школу иду на голодный желудок. Учительница про арифметику или историю говорит, а я думаю где бы кусок хлеба стрельнуть.
Недавно на уроке литературы учительница спросила Артура рассказать наизусть заданное на дом стихотворение. Он путался, не мог правильно продекламировать больше двух строчек подряд. Александра Семеновна отругала бедного парня громко перед всем классом и в журнал поставила оценку "плохо".
-Это она горячку порет из-за того, что от Степы давно вестей нет, - сказал мне на перемене Артур.
-Кто такой Степа? - спросил я.
-Это хахаль ее. Письма часто писал. Жениться обещал после войны. А теперь давно нет писем. Она и сходит с ума.
-Ты-то все откуда знаешь?
-Я читал письма, которые она иногда по забывчивости оставляла в классном журнале.
В это время зазвенел звонок. А про неведомого Степу Артур обещал рассказать после уроков.
Может, его убили, подумал я. Тогда уже вместо писем с фронта начали приходить похоронки. Не дай Бог, если наша учительница тоже получит. И Степу жалко, и боязно, что она тогда от горя и злости будет ставить всем плохие отметки.
После уроков я узнал от Артура, что Степа сам родом из Торопца. Он кончал то же педучилище, что и наша учительница, только годом раньше. Воевал он под Ленинградом. Командовал взводом разведчиков. Был ранен. Последнее письмо прислал из госпиталя. Писал, что скоро поправится, а там опять впереди "разведка боем".
Не дождалась наша учительница новых писем. Долго не было от Степы никаких вестей. Ближе к весне, сразу после масленицы, когда на солнцепеке появились первые проталины, в школьном коридоре мы с Артуром встретили сильно прихрамывающего военного в длиннополой командирской шинели, который медленно шел, опираясь на толстую красивую палку.
-Может быть, это и есть Степа? - спросил я Артура.
-Наверняка он, - не задумываясь, ответил тот.
На следующий урок учительница пришла вся в слезах. Даже говорить не могла. Потом, немного оправившись, произнесла полушепотом "простите", написала на доске задание по арифметике, сказала, что ей нездоровится, и вышла.
Мы с Артуром, забыв про задание, шепотом толковали о встреченном хромом военном в погонах капитана, судачили, что по виду он вроде бы староват для нашей Александры Семеновны, а больше того, пытались понять, почему она плачет. Если это действительно он, вернулся с войны живой, то, думали мы, надо не плакать, а радоваться. Тогда мы, по младости, не знали, что от радости тоже плачут. Но у Артура нашлось свое объяснение: "Человека искалечили, ногу потерял на войне, с протезом вернулся, вот она и плачет".
Скоро прошел слух по школе, что хромой капитан будет у нас военруком. Сама Александра Семеновна об этом не обмолвилась ни словом. Однако она сообщила, что в числе прочих предметов, будет у нас экзамен по военному делу; что военное дело теперь приказано считать основным предметом, наравне с русским языком и арифметикой.
В тот год экзамены по всем предметам я сдал с оценкой "хорошо".
Мама опять завела разговор о возвращении домой. Зампредрика Рослов ей позвонил по телефону и сказал "по секрету", что разрешено вернуться из эвакуации. Объявлять об этом он не собирается, но и чинить препятствий не станет.
От Максимыча, который вхож в кабинеты райисполкома, мы узнали, что в Понизовье уже многие вернулись. Там начинают ремонтировать школу семилетку. Я понял, что в пятом классе буду учиться дома. Школа через дорогу, в полусотне шагов.
-Коли открывают школу, значит война пошла на убыль, - заметил дед Васька.
-Давно пора. Сил больше нет так жить, - сказала мама.
Тогда же Максимыч сообщил про подводу, которую обещал выделить колхоз.
* * *
Деревню свою мы нашли ожившей и даже людной. Тетя Дуня рассказала, что из района приезжало начальство. Велено колхоз возрождать и школу ремонтировать.
-Война переполовинила людей в колхозе, а тягла вообще никакого не осталось. Недавно назначенный бригадир, пожилой мужик из соседней деревни, ходил по домам и передавал приказ - немедленно начинать весенний сев. На чем пахать и чем сеять, бригадир не объяснил. Сказал только, что семена яровых обещано прислать из района. Но дороги еще не просохли и ни одной подводы с семенами в деревне пока не видели, - сообщила тетя Дуня.
-Колхоз, Бог с ним. Там начальство разберется. А нам надо как-то на своем участке успеть посадить картошку и посеять хоть немного яровой ржи, - сказала мама.
Она знала, что работников у нас мало. Можно сказать одна тетя Дуня. Мама обещала приходить по воскресеньям, но за один день много не сделаешь. На меня тоже расчет плохой. После всех болезней я еще нетвердо держал лопату и вряд ли мог сойти за хорошего помощника в огородных делах.
Втроем мы за день вскопали под картошку землю на бугорке за сенями, где почва уже успела просохнуть. Назавтра мама уехала. А тут еще одна напасть. Опять приходил бригадир. Приказал тете Дуне со следующего дня выходить на работу в колхоз.
-Надо общественную землю готовить под посевы. А дома пусть малец ковыряется, - строго скомандовал он и пошел в соседнюю избу.
Дальше помаленьку копал я один. Первое время работа казалась непосильно тяжелой. Потом постепенно втянулся. Хотя к вечеру болели не только руки, но все тело. Особенно ночами ныла спина.
Тетя Дуня приходила с колхозной работы тоже усталая. Но отдыхать было некогда. Наскоро перекусив, она брала лопату либо грабли и на своем участке "ковырялась" до темноты. Так каждый день. Уже в сумерках она сеяла яровую рожь за хлевом, в другие вечера делала грядки для овощей. А мы с бабушкой каждый день сажали по две-три борозды картофеля. С посадкой сильно припозднились.
-Успеет ли созреть, - с опаской спрашивал я бабушку.
-Ничего, Бог даст к Покрову поспеет, - успокаивала она, улыбнувшись.
-Надо бы пораньше, а то есть нечего, - жаловался я.
-Травки уже дождались. Корова хорошо молока прибавила. Мамка твоя придет, принесет хлеба, а может и крупы немножко. Кашки сварю на молоке. Теперь лето на носу. Как-нибудь дождемся нового урожая.
И все-таки мы сильно страдали от недоедания. Тяжелая работа казалась еще тяжелее из-за того, что в доме не было годной еды. Бабушка как-то сетовала, что на одной траве, хоть съедай ее охапками, не проживешь.
В деревне все так бедовали. Кто-то сообщил бабушке, что съели чуть не всю липовую аллею, знаменитые наши липки. Она, как всегда, ответила весело и с надеждой: "Сколько бы не тянулся великий пост, но после него всякий должен оскоромиться". Потом, правда, она оговорилась, что пост у нас затянулся слишком надолго.
Дома у нас из скоромной еды было только молоко да яйца. И то наши пять куриц несли не больше, чем по три яичка в день. Молока летом ели вволю, а яички по счету. Их бабушка либо варила нам вкрутую, либо вбивала в картофельную дрочену, которую готовила к обеду. И то не каждый день.
Бабушка частенько заглядывала в огород. Смотрела и за картошкой. Последнее время радовала глаз тучная темно-зеленая ботва.
-Коли травой хороша, то и урожай должен быть неплохим, - как-то сказала бабушка, а потом добавила, - если никакая напасть не стрясется
-Какие напасти. Погода радует. И тепло в меру, и мочит сверху, как надо. Сейчас хоть картошке, хоть любому овощу только и набирать рост, - успокоила тетя Дуня.
Но напасти случились. И не одна, а две.
В конце июня установилась не в меру жаркая и сухая погода. Солнце палило так, что стала жухнуть трава на деревенской улице. Больше недели не было ни капли дождя. Жара не спадала даже к вечеру. И ночами не наступала прохлада. На чердаке, где я спал, духота не проходила даже под утро.
В тот день меня бабушка разбудила рано и попросила прогнать корову на пастбище. Солнце уже взошло. Но не чистое, ясное, а багровое, все в мареве. И тишь вокруг; не шелохнется ни один листик на деревьях. Коровы в стаде шли с понурыми головами, как пришибленные. Даже обычная в это время мошкара не "толкла гущу".
Когда, проводив корову, я вернулся домой, бабушка озабоченно подметила: "Тишь, как перед бурей. И кости болят, сил моих нет! Не к добру это".
Я не обратил внимания на ее слова. Как потом оказалось, зря.
После обеда, чтобы спастись от жары, мы с братьями Афоничевыми пошли на речку. По дороге Мишка сообщил, - еще вчера он хотел выкупаться, но вода оказалась ледяной. В такую жару в это трудно верилось. Но мы решили купаться в любой воде. Иначе не выдержать солнцепека.
Вода и вправду оказалась холодной. Окунувшись и немного поплавав, мы валялись на горячем песке.
За разговорами о разных пустяках не заметили, как начало темнеть.
-Неужели смеркается, - удивился Ванька и резко поднялся с песка.
-Не может быть; не успели пообедать, как сумерки. Тут что-то не так, - ответил я, поднявшись следом, и обратил внимание на внезапно покрывшийся рябью плес, а затем на холодный ветер со стороны реки.
За какие-то минуты жару, как ветром сдуло. Стало пасмурно и прохладно.
-Ребята, гляньте-ка, что делается на небе! - заорал Мишка, задрав голову к верху.
Я увидел наползающую из-за реки тучу и тоже чуть не заорал с испугу. "Не привидение ли это? Или какая-то страшная небесная катастрофа надвигается с запада?" - первое, что пришло в голову. Показалось, что я вижу тучу не снизу, а сбоку, ощущая ее огромную толщину. Как будто низом своим, словно ножом бульдозера, туча скребет по земле, а верхом уходит в поднебесье. Она уже подмяла недалекий лес на том берегу реки и быстро приближается к пойме. Под порывом ветра внезапно задрожали, затрепетали заросли ольхи, нависшей над пляжем. Еще какое-то мгновение и туча подомнет нас.
-Надо скорей прятаться! - закричал Ванька.
И тут новым порывом ветра вздыбило воду в реке, подняло песчаные буруны на пляже и чуть не унесло наши одежды.
Натянув на себя все, что было, мы скрылись в зарослях ольхи.
Тут-то и началось.
По кустам, по деревьям, по нашим полуголым телам зашлепали не капли, а какие-то крупные сгустки ледяной воды. Вдруг над головой я увидел ярчайшую вспышку и услышал оглушительный треск, перешедший в долгий раскатистый грохот.
Где-то рядом в кустах завопил Мишка, как будто ему прищемили палец. И сразу я почуял, что по спине, по голове, по ногам кто-то лупит, как из рогатки.
-Ребята, град, надо прятаться! - закричал Ванька и полез головой под наклонившийся ствол старой ольхи.
Я тоже стал искать, куда бы спрятать голову, пока ее не раскроило градом. В один миг земля вокруг покрылась ледяными катышами размером с голубиное яйцо. И стало очень холодно. Градины лавиной летели на нас и, казалось, они вот-вот засыплют с головой. Я нашел большую корягу, но весь спрятаться под нее не мог: засунул промеж сучьев только голову и плечи.
Когда град стал стихать и я, весь продрогший, вылез из своего укрытия, то, оглядевшись, ужаснулся. Вместо недавно зеленевших деревьев, вокруг стояли одни скелеты без единого листика.
-Неужели это все градом? И за какие-то минуты, - невольно вырвалось у меня.
-А чем же еще? И меня тем же изувечило, - сообщил Мишка.
Потом он показал повыше правой брови большую шишку и попенял на себя: "Замешкался со штанами, не спрятался сразу, вот и получил в лоб так, что думал разломится голова".
Град прекратился, но полил дождь. Мы изо всех сил побежали домой, надеясь согреться хоть таким способом.
Притомившись, остановились на горке, чтобы перевести дух.
-Расскажи кто-нибудь, что градом может так облупить деревья, век не поверил бы, - не успев отдышаться, удивленно восклицал Мишка.
-Деревья, хрен с ними! Как там дома у нас? Небось этот град и в деревне натворил немало бед, - с тревогой ответил Ванька.
Когда я добежал до дома, дождь кончился. Из-за хвоста уходящей тучи выглянуло солнце. Во двор вышла охающая тетя Дуня и причитающая бабушка.
-Господи, Боже мой! И за что ты нас наказал опять? За какие грехи тяжкие? Как же мы теперь жить будем?
Они стояли у картофельного поля. Я глянул туда и увидел, что остались зеленеть только верхние половинки длинных борозд, которые ближе к дому. А вся дальняя нижняя часть чернела, как свежая пашня.
Меня бабушка погнала домой переодеваться и сама стала следом подниматься на крыльцо.
-Еще, слава Богу, изба уцелела. Один раз ветром так дунуло, что даже печка заходила ходуном. Хорошо, что все двери успели закрыть. Может, в других местах и хуже навредила эта непогодь. У нас все-таки и картошка не вся загублена, и на грядках овощи целы. Видно град прошел узкой полосой, - предположила бабушка.
Потом я узнал, что натворила эта буря в деревне. Во многих домах выбиты стекла, попорчены крыши, повалены изгороди.
Больше всего пострадала изба нашего деда Семена. Ураганом сорвало крышу вместе со стропилами и верхним венцом. Да не просто сорвало, а перебросило наискосок через широкую деревенскую улицу и обрушило на угол дома Зайчиковых. Того самого, где всегда устраивались посиделки. Хорошо, что пролетевшая сотню саженей крыша, только коньковой доской зацепила за угол этого дома, и он выдержал удар. Тяжелые бревна верхнего венца уткнулись в землю возле сеней Зайчиковых, не причинив вреда.
-Упади это все на крышу, избу бы расплющило в лепешку, - с дрожью в голосе потом сказала хозяйка, которая тут же велела своим ребятам распилить на дрова подкинутые бурей бревна.
За следующую зиму соседи растащили на дрова и сожгли остальную часть дедовой избы. Это событие невыносимо тяжело отразилось на дальнейшей судьбе деда и его семьи.
Пришедшая на денек мама, утешала нас тем, что добилась выдачи на иждивенцев пайка не хлебом, а мукой. Сказала, что накопившуюся за неделю муку она будет приносить по воскресеньям. Но, тут же оговорилась: на бабушку теперь хлебных карточек не дали. Сказали, что она хоть и старая, хоть и подходит по возрасту под категорию иждивенцев, но считается колхозницей. А колхозникам хлебные карточки "не положены".
Посмотрела мама побитую градом картошку и только промолвила: "Знать такая наша судьба".
-Это как-нибудь переживем. Не было бы других напастей. Не даром в народе говорят, что не бойся одной беды, а бойся двух да трех разом, - сказала бабушка.
-Это так, - ответила мама, - и войны конца не видно, и зима впереди. Надо будет как-то помаленьку сено для коровы косить. Без молока не прожить вам тут.
Давно уже не было слышно канонады. Холм освободили, и немцев отогнали далеко на запад. До войны белокаменный город и его окрестности украшали шестнадцать церквей. Некоторые из них считались образцами русского церковного зодчества. Они упоминаются в одной из книг Ферсмана, как пример удачного использования природного камня при отделке зданий. Но теперь от старинного купеческого городка ничего не осталось. Клеточка булыжных мостовых на месте бывших улиц и по сторонам вместо домов развалины среди бурьяна. Сохранился один угол тюремной стены до второго этажа: кирпичная кладка толщиной больше метра. Рядом подбитый немецкий танк без башни; немного поодаль наша гаубица с разбитым лафетом и без колес.
Остался цел и невредим один двухэтажный каменный дом возле парка. Там сразу после войны обосновался райком партии и райисполком.
К моменту освобождения в городе находилось всего несколько десятков людей. Они начинали мирную жизнь в редких сохранившихся подвалах и в землянках.
Однако у Холма могла быть другая судьба.
Сразу после войны в тех краях, как говорится, из уст в уста передавалась то ли быль, то ли легенда про дерзкий налет на оккупированный город местных партизан. Произошло это в ночь на двадцать пятое декабря сорок первого года. В Рождественскую ночь. Тогда партизаны, можно сказать, освободили город. Они внезапно ударили со всех сторон и почти целиком перебили весь небольшой немецкий гарнизон, отмечавший в это время католическое Рождество. Порешили немцев прямо за праздничными столами, уставленными бутылками со "шнапсом" и обильными закусками. Партизаны даже успели сообщить об этом по радио регулярным войскам Красной Армии, которые должны были пробиться навстречу и выровнять фронт.
Все погубило пристрастие наших мужиков к даровой выпивке. Почти все партизаны так и сгинули на остатках чужого пира. Подмога пришла раньше к немцам. Регулярным нашим войскам не удалось сломить их сопротивление на фронте. Холм еще три года оставался в гуще боев. Несколько раз переходил из рук в руки. Но немцы прочно держались за него все это время, считая важным "стратегическим пунктом". О важности этого пункта подробно сказано в книге немецкого генерала Курта Типпельскирха "История второй мировой войны".
Освободили город только в сорок четвертом году. Но война продолжалась. Скоро она еще раз напомнила о себе.
В июле сорок четвертого года было жарко, и мы целыми днями пропадали на речке. Однажды, около полудня, накупавшись до посинения, всей своей компанией возвращались домой. На подходе к деревне остановились, услышав гул приближающегося самолета. Сразу узнали - немецкий. Он появился над домом Афоничевых и летел в нашу сторону. Летел низко.
Не успели рассмотреть большие кресты на его правом боку, как раздался сильный взрыв. Следом второй, третий, четвертый.
С испугу я присел и кувырком скатился в придорожную канаву.
-Ребята, он же бомбит!
-Во, гад! По домам метил. Неужели кого зашибло в деревне, - откликнулся Ванька Афоничев, поднимаясь из-за кочки.
Мне показалось, что бомбы рвались около нашего дома. Сразу в голову пришли страшные мысли: жива ли там бабушка с сестрами.
Подбежав к своей избе, я увидел неглубокую воронку среди картофельного поля. Одна из четырех бомб разорвалась недалеко от наших сеней. Градом побило одни концы картофельных борозд, а бомба разворотила другие. Картофельная ботва на пару саженей вокруг воронки стояла, как опаленная. Целой, нетронутой картошки, осталось мало.
В избе я застал одну испуганную бабушку.
-Жива ли ты?
-Вроде живая. С лежанки чуть не свалилась. И оглохла совсем.
Бабушку спасло то, что она, незадолго до налета, почуяв ломоту в спине, залезла на лежанку и там грела свои косточки. Печка заслонила ее от осколков.
Больше дома никого не было. Тетя Дуня как раз шла с работы на обед, а сестры мои играли в свои девичьи игры с подружками у Зайчиковых. Как говорят, обошлось без жертв. Но изба сильно пострадала. Бабушка рассказала, что вся печка "ходуном ходила ". И растрескалась местами, стала дымить. Пришлось трещины замазывать глиной.
Потом я сам осмотрел стену сеней, обращенную к взрыву. Вся иссеченная осколками, она выстояла. Несмотря на то, что большим осколком было пополам разрублено толстое бревно в одном из нижних венцов. Многие осколки пробили и стену в избе, входную дверь, выбили стекла в окнах на противоположной стене. На мою долю выпало вставлять в окна выпавшие осколки стекол и заделывать паклей сквозные дыры в стенах.
Назавтра мы с ребятами прошлись по всем воронкам. И увидели, что немец метил по нашему ряду домов. Но, промахнувшись по первому, он не попал и в остальные. Хотя видно, что бросал с одинаковыми промежутками во времени. Бомбы падали, чуть не долетев, около каждого третьего дома. Стоило попасть в один, остальные тоже разнесло бы в щепки. "Видно Бог нас помиловал", - говорила бабушка.
Я никак не мог понять, зачем понадобилось немцу бомбить нашу убогую, наполовину пустую деревню. Скорее всего, требовалось освободиться от бомбового груза. Хорошо, что при этом никого в деревне не убило. А еще лучше то, что эти четыре взрыва, были единственными прямыми знаками войны. Кроме них, несмотря на сплошные бои вокруг, длившиеся годы, наши селяне у себя дома не слышали ни одного выстрела.
* * *
Во второй половине лета сорок четвертого года мама взяла меня обратно в Юшино. Дом Максимыча к тому времени почти опустел: разъехались эвакуированные и военные двинулись куда-то ближе к фронту. Мама сказала, что теперь там тихо, просторно и есть возможность подготовиться к школе. Она обещала заняться со мной арифметикой.
-Пятый класс дело не шуточное. Это уже школа второй ступени. И название у нее другое - НСШ - неполная средняя школа. Там учиться труднее, чем в начальной. А учиться надо хорошо. Иначе заберут в ФЗУ, - предупредила мама.
Про ФЗУ я и сам много слышал страшных былей и небылиц. Из деревни первым забрали туда Ваньку Кулинина, потом одного за другим братьев Афоничевых. Забрали, не спрашивая согласия ни у самих, ни у матерей. Хотя вербовщики из района утешали, что там ребята будут на всем готовом: и накормлены, и обуты-одеты. Моя крестная, тетя Оля, мать братьев Афоничевых, провожая каждого выла в голос. А ей внушали, что "радоваться надо, избавляетесь от лишних ртов". Но дурная слава о ФЗУ скоро захватила все окрестные деревни и села. Писали изредка ребята, кое-кто убегал оттуда. Рассказывали страшные истории. Пошли слухи, что там не лучше, чем в тюрьме. Держат на полуголодном пайке. Учат мало, а больше заставляют работать. Гоняют везде строем. На волю не пускают. А если кто уходил, перемахнув высокий забор, возвращали силой и жестоко наказывали. Не даром потом учителя пугали такой страшилкой: "Не будешь учиться, в ФЗУ пойдешь!"
У меня в табеле за четвертый класс стояли хорошие оценки. Но мама знала о трудностях с арифметикой и собиралась вечерами порешать со мной задачки уже из учебника для пятого класса, который сумела где-то добыть.
В Юшине косили траву. Максимыч с сыновьями успели много подкосить по косогорам, а сушить не давала погода. Как только выглянуло солнце, я пошел с Васькой и Колькой сушить сено.
- Кусок хорошей луговины около реки опять некошеный уйдет под снег, а мы тут промеж кустов путаемся, - ворчал Васька.
-Может, там еще выкосят для колхозных коров, - предположил я.
-Коров-то всего ничего. Сено для них есть. А тут, батька сказал, что будут косить по приказу из райкома; потом это сено передадут воинским частям. На это тоже план спущен, - пояснил Васька.
-Почему до сих пор луговину не выкосили? Ведь лето уходит.
-Косить некому, потому и не выкосили. На бабах далеко не уедешь. Хоть бы для своих коров отдали. Не дают. Вот и мучаемся тут. Кругом тень, сено не сохнет. Как будто вредители там, в райкоме, сидят, - возмущался Васька.
К вечеру сено подсохло. Мы уже собрались класть его в копны, как, вроде бы при ясном небе, начал накрапывать дождь. Сено в копнах оказалось полусырым.
-Придется завтра досушивать, если будет ведро, - сказал Васька.
Вечером я пошел посмотреть на знакомые места. На крыше бани, где мы жили, бросились в глаза большие заплаты из новой дранки, еще не утратившей желтизны. Из трубы, высоко торчащей над самым коньком, шел дым. Баня топилась по белому. Значит, дед Васька успел сделать ремонт.
Никаких следов от взрыва бомбы не осталось. Даже воронку, - глубокую ледяную яму, где я мог замерзнуть до смерти, - зарыли так, что я и приблизительно не мог найти того места.
Дом в Тяплове, где мы поселились на первых порах, так и стоял без дверей и с выбитыми рамами. Там по-прежнему никто не жил. Во дворе все заросло бурьяном. От хлева, который стоял возле дома, не осталось ни бревнышка. Видно растащили за зиму на дрова.
Дошел я и до моста. Он уцелел, несмотря на почти каждодневные бомбежки. И по нему одна за другой катили тяжелые грузовые машины. Машины шли в ту и другую стороны. Не так густо, как прежде, но шли. Война продолжалась.
* * *
Неделю спустя в деревню снова нагнали военных. Я разглядел у них зеленые паровозики на петлицах.
-Что это за войска? - спросил я у деда Васьки.
-Железнодорожные, - ответил он одним словом, куда-то торопясь.
-Что им тут делать? Ведь у нас поблизости нет железной дороги.
-Нет, так будет. Затем и солдат нагнали. Опять в доме не повернуться, - пробурчал Максимыч.
Там в доме стучали молотки. Уже к вечеру вдоль всех простенков стояли двухъярусные нары. Около дома чадила полевая кухня, и вкусно пахло пшенной кашей. Повар, раздававший кашу, увидел меня, исходящего слюной, и поманил к себе пальцем. Он взял плоскую крышку от алюминиевого котелка, шлепнул туда такой же, как солдатам, черпак каши и протянул мне со словами: "Ложку сам ищи".
Я взял на кухне у бабы Маши деревянную ложку, присел на приступок крыльца и долго неторопливо ел. Наверное, при этом чавкал от удовольствия, которое хотелось растянуть. В каше изредка попадались мелкие розовые волокна мяса. Оно, к сожалению, быстро таяло во рту. Но мясным духом была пропитана вся каша и потому она казалась необыкновенно вкусной.
Когда остатки каши на стенках уже не поддавались ложке, я выскреб их своими пальцами и потом вылизал дочиста.
-Спасибо, большое, - сказал я повару, возвращая посуду.
-Приходи еще; когда будет чем, поделимся, - ответил он.
На следующий день встретил я своего старого знакомого Кольку Цветкова. Он и рассказал мне про железную дорогу все, что знал сам.
-Начали ее строить от Торопца еще зимой. Военных нагнали тьму-тьмущую. Работали днем и ночью. Говорят, в иные сутки прокладывали по километру рельсов. Все шло хорошо и быстро, пока не уперлись в нашу речку Сережу.
-Неужели наша река стала препятствием? У нее и ширина-то не больше десяти саженей, - недоумевал я.
-Речка-то узкая, а пойма шириной в полверсты. Борта у поймы высокие. С них же не проложишь рельсы круто вниз к реке. И на другом берегу не проложишь под крутым наклоном вверх. Проложить можно, но паровоз в гору не потянет. Он и по ровному месту идет так, что пешком обогнать можно.
-Разве поезда уже ходят?
-Ходят. Только железная дорога эта не настоящая, а узкоколейка. И поезд ходит не настоящий. Его прозвали "кукушкой". За то, что голосит на весь лес: "Ку-ку, ку-ку..."
-А поезд большой, длинный?
-Маленький. Паровозик и два вагона с дровами. Паровоз дровами топят. Когда дрова сухие, два вагона тянет, а как попадет в топку сырая береза, только пыхтит, даже на маленькую пологую горку не может подняться.
-Зачем же он такой нужен?
-Собирались к фронту снаряды и все остальное возить. Деревянную дорогу до Холма всю разбили тяжелые "студебеккеры", теперь взамен строят железную.
-Но немцев, вроде бы, из под Холма уже выгнали. Фронт ушел дальше на запад
-Мне один солдат говорил, что пока им приказано тянуть рельсы до Холма, а там видно будет.
-Вот посмотреть бы хоть эту железную дорогу и поезд "кукушку". Настоящего я не видел и Бог знает, когда увижу.
-Неужели настоящего поезда не видел? - удивился Колька.
-Раз говорю, значит, не видел.
-Настоящий поезд далеко, в Торопце. А нашу "кукушку" посмотреть можно в любой день. Как-нибудь договоримся и сходим. Я сам там давненько не был. Может, и мост уже построили, - закончил разговор Колька, и мы разошлись.
Посмотреть мне удалось только строящийся мост. Он нависал над деревней Руново, приютившейся в пойме, недалеко от берега реки. Моста, можно сказать, еще не было. Стояли кучками толстые деревянные сваи, выстроенные в две линии поперек реки через всю долину. К верху бревен становилось все меньше, и где-то высоко они наискосок пересекались друг с другом, образуя что-то похожее на большие буквы Ж.
Мы стояли, задрав головы. Верхние бревна казались с земли тонкими, как жерди. А весь этот лес, вознесшийся к небесам, все пересечения бревен, перечеркнутые поперек черными стальными балками, напоминали причудливый гигантский рисунок на голубом куполе неба.
Высоко вверху, по всем этим переплетениям балок и бревен, ползали люди, похожие на муравьев. Мне было страшно на них смотреть. А Колька сказал, что он мог бы там, на огромной высоте, пройтись по бревнышку. Видно и вправду мог бы. Иначе не стал бы летчиком, когда вырос. Но ползавшие там солдаты явно боялись высоты.
В тот вечер дед Васька рассказывал маме за ужином:
-Недавно тут самогонки выгнал. Сам попробовал и лейтенанта хорошо угостил. Так он, подвыпив, разоткровенничался. Рассказал, как много солдат, разбиваются насмерть, падая с моста. "Даже на фронте у меня не было таких потерь, - признавался лейтенант, - многие солдаты пишут рапорта, просятся на фронт. Они считают, лучше там погибнуть Родину защищая, чем тут ни за что. Замполит беседу проводил, но не помогло. Вот такая катавасия".
-Неужели они не понимают, что мост теперь не понадобится. К нам в контору приезжал из области уполномоченный, так он сообщил, что немцев теперь погнали без остановки. Почему же твой лейтенант не знает об этом, - возмущенно спросила мама.
-Лейтенант тоже человек подневольный, у него приказ. Тут высокое военное начальство должно распорядиться, пояснил дед Васька.
По воскресеньям солдат приводили с работы немного раньше обычного. Их наскоро кормили ужином и вели строем в гумно, где военная кинопередвижка "крутила фильмы". Художественные кинофильмы показывали редко. Гораздо чаще, - киновыпуски "Концерт фронту". Их любили не только солдаты, которые занимали все пространство, но и жители деревни, особенно молодежь. Для нашего брата, ребятишек, места не оставалось. Но мы проникали через потаенный лаз наверх в ригу, где обычно сушат снопы, и оттуда смотрели.
Взрослым киновыпуски нравились потому, что только по ним тогда люди в деревне могли видеть изображение знаменитых певцов и других артистов. А ребятне больше нравились кинофильмы. Мне с тех пор запомнился фильм "Секретарь райкома". Так запомнился, как будто видел его вчера. После этого фильма мы играли только "в партизаны". А самым ругательным выражением у нас тогда считалось: "У, шпион..."
Десять лет спустя, уже будучи студентом, мне довелось услышать рассказ Марины Ладыниной о том, как создавался этот фильм. Тогда в петрозаводском театре показывали отрывки из "Секретаря райкома". Целиком еще раз посмотреть этот фильм так и не пришлось. Может быть и хорошо. Зато он остался в памяти, как одно из ярких впечатлений нашего военного детства.
* * *
В конце лета сорок четвертого года военные устроили праздник в честь "Дня железнодорожных войск". Уже с утра началась подготовка к самодеятельному концерту. Верховодили тут военные девушки: служащие штаба, связистки, медики.
Погода стояла ясная, солнечная и концерт решили устроить не на гумне, где показывали кино, а на вольном воздухе, под открытым небом.
Место выбрали на небольшой зеленой поляне за деревенской околицей. Лейтенант распорядился на счет сцены. Ее сделали из двух автомобилей ЗИС-5, поставленных открытыми кузовами вплотную друг к другу.
Народу собралось много. Некоторые пришли со своими стульями, а то и скамейками. Рядом с самодельной сценой прямо на траву уселись деревенские ребятишки, немного поодаль на стульях и скамейках - пожилые люди, а дальше, полукружьем, стояла молодежь.
"Артисты" суетились по другую сторону сцены. Оттуда слышались шутки, разноголосые выкрики, невнятные звуки музыки. По приставной лестнице иногда кто-то из них поднимался на сцену, народ замирал в ожидании, но сцена снова пустела.
Когда солнце уже стало задевать макушки дальнего леса, на сцену поднялся стройный высокий военный с аккордеоном, сел на поданную ему табуретку и огласил округу веселыми частушечными переборами. Концерт начался.
Скоро на сцену впорхнула девушка в военной форме. Она, подбоченясь прошлась по кругу, и стала петь частушки. Конечно насмешливые и в первую очередь про фашистов.
Наш солдат в советской шубке
Захватил фашиста в юбке.
Разрешите-ка, мадам,
Я вам трахну по зубам.
Дальше, как говорят, пошло-поехало. Менялись самодеятельные артисты, звучали разные частушки. Но все о том же.
Гитлер Геббельса спросил,
Много ль сена накосил.
Геббельс Гитлеру в ответ,
Ни коров, ни сена нет.
После частушек, пришел черед песням. Их пели хором солдаты, выстроившись в две шеренги. Сначала советские. Потом протяжные, старинные русские.
Солнце зашло. Стало быстро смеркаться.
В это время заурчали моторы двух автомобилей-полуторок, на которых приехали военные. Я подумал, что концерт окончен. Но автомобили подъехали ближе к сцене, стали по бокам и осветили ее своими фарами. Народ закричал ура, многие захлопали в ладоши. Концерт продолжался и после захода солнца.
На сцену, к стоявшему не шелохнувшись хору, вышел солист - высокий солдат с ярко-рыжей челкой на лбу. Он объявил, что исполнит "Гимн военных железнодорожников". И сразу запел под негромкий аккомпонимент аккордеона. Его красивый баритон раскатистым эхом разнесся по соседним полям, уже окутанным ночным мраком. В лучах прожекторов было видно его одухотворенное лицо, чуть тронутое улыбкой. Он пел и, казалось, наслаждался пением.
Вагончики в лес побежали,
Паровоз шлет пары в облака.
За окном бесконечные дали,
Косогоры, долины, луга.
Тут певец примолк на мгновение, сделал вдох, и дальше припев вместе с ним подхватил хор.
Едем мы туда,
Где идет война.
Защищать страну,
Разбивать врага.
Хор притих, а певец вышел к самому краешку сцены, остановился, как бы вслушиваясь в звуки аккордеона, и снова запел.
Много танков, снарядов, родная,
Эх, не даром на фронт я привез.
И не даром от края до края,
Всю страну облетел паровоз.
И снова грянул хор. Тот же припев зазвучал как-то особенно торжественно. Потому что солдаты, певшие хором, в простые слова и нехитрую мелодию вкладывали весь жар своих сердец, не огрубевших за годы войны.
Песня закончилась. Вместе с последними звуками аккордеона, с последними словами песни-гимна, закончился концерт. Последний концерт военной поры.
Фронт быстро двинулся на запад. Скоро покинула нас и ушла в том же направлении последняя воинская часть. Остался недостроенным мост и половина железной дороги, которую собирались тянуть до Холма. Все бросили за ненадобностью. Война продолжалась теперь в других местах. Там были свои мосты, свои дороги.
А наша узкоколейка постепенно заросла березняком. Рельсы растащили "для хозяйственных нужд". На осевшей насыпи остались лежать почерневшие шпалы "лесенкой". Да по бокам кое-где сохранились небольшие кучки коротких полугнилых березовых чурбаков, заготовленных для паровоза.
* * *
В конце августа, на Успенье, мы с мамой собрались идти домой. Мама, чтобы отнести продуктов, а я как бы уходил насовсем. С 1 сентября мне предстояло учиться в пятом классе Понизовской неполной средней школы, наскоро подготовленной к началу учебного года.
В свой заплечный мешок мама сложила муку и другие продукты, собранные за последнюю неделю. А в мой одежду, которая понадобится, чтобы "в приличном виде" начать учебу. Особенно аккуратно мама заворачивала в наволочку и складывала вещи, которые назывались "американская помощь". Не всем ее давали. Но мама, кое-что получила в районном распределителе. При этом учли, что у нее трое детей и муж на фронте. Мне досталась легкая полотняная курточка и брюки из грубой ткани. Но особенно нам с мамой понравились цветастые платьица для Иры и Иды. Сразу подумалось: вот они обрадуются, увидев эту красоту.
Вышли мы, когда солнце еще высоко стояло над горизонтом. Было тихо и тепло. Пыльная дорога желтой извилистой лентой тянулась среди картофельных полей с пожухлой ботвой.
В деревне Медведево, у крайнего дома, седой старик в узких металлических очках отбивал косу.
-Справные люди давно откосились. Этот либо занедужил в сенокосную пору, а, может, начальство не дозволяло заготовить сено для своей коровы, - предположила мама.
-Что, начальству травы жалко? - спросил я.
-Мало ли дурных людей.
Сумерки застали нас уже за Волоком. Навстречу попалось стадо коров и всякой мелкой скотины. Поднятая копытами пыль белесым облаком висела над дорогой. Где-то в другом конце села визгливым голосом тявкала собачонка.
Начинала чувствоваться вечерняя прохлада. Рано выпавшая на траву роса приятной прохладой обдавала босые натруженные ноги. Было тихо. Наступило такое время, когда дневные звуки постепенно исчезли, а пора ночных еще не пришла.
Быстро темнело. Бугристая колея стала еле заметной. Мы шли почти наощупь.
Только зарницы изредка освещали кусочек неба и отблески их матовым светом ложились на поля, выхватывая нечеткий пунктир низких кустов ивняка вдоль дороги. Скоро ночь стала наполняться разными звуками. То мышь полевка прошуршит в придорожной траве. То одна за другой со свистом пронесутся над головой летучие мыши. То дергач заведет свою бесконечную песню. Кажется, будто на соседнем болотце кто-то старательно и долго дергает со скрипом осоку. Дергача перебил петух, невпопад прокукарекавший где-то в маленькой деревушке за рекой.
Возле сельца Сельково, с поймы реки послышалось легкое лошадиное ржание.
-Вишь, тут и лошади появились, - заметила мама шепотом, как бы опасаясь нарушить тишину этой вполне мирной ночи.
-Зато у нас в колхозе одни быки. И тех мало. Тетя Дуня говорила, что не на чем ни дров привезти, ни сена, - откликнулся я, уже задремавший на ходу.
Время приближалось к полуночи. Мы уже шли своей деревенской улицей. В домах по обе стороны от дороги ни огонька, ни звука. Наша изба тоже стояла в полной
тиши и темноте. Только корова в хлеве фыркнула, когда мы подошли к крыльцу.
Не успела мама взяться за пробой, как послышался скрип двери в избе и торопливые шаги.
-Кто там? - услышали мы голос бабушки.
-Свои, открывай.
Лязгнула защелка, отворилась дверь, и мы вошли в сени.
-Совсем заждалась я вас, думала, не случилось ли что.
-Я работала. Вышли после обеда. Вот и припозднились.
-Полуночные петухи уже пропели, а вас все нет. Я сильно тревожилась. Глаз не свела, Богу молилась, - сказала бабушка своим хриплым голосом.
Она нашарила в печурке спички, чиркнула одной и зажгла на столе маленькую семилинейную лампу без стекла.
Слабенький желтый огонек осветил почерневшие голые стены, божницу в переднем углу, низкие окна, заделанные кусочками фанеры.
На полу сладко спали Ира с Идой. Проснувшись, разом вскочили с постелей и бросились к маме. Она взяла их на колени, целовала, гладила по головкам, ласкала. А у меня навернулись слезы на глазах. Стало жаль своих маленьких сестренок, которые вынуждены жить без мамы. Пусть с очень доброй хорошей бабушкой, но без мамы, которую никто не заменит.
Грустные эти мысли скоро исчезли. На столе появились гостинцы. Даже буханка магазинного белого хлеба, который показался особенно вкусным с холодным молоком. Но сестрам больше всего понравились крупные "таблетки" мармелада. Их с трудом мама выпросила у своей доброй знакомой Пани Орловой, которая заведовала по соседству складом "Райпотребсоюза".
На столе разгоралась коптилка, озаряя избу изнутри каким-то волшебным светом. Но исходил он не от лампы.
Мама пришла!
Многие годы подряд мы потом жили в ожидании того момента, когда придет мама. Эти моменты были для нас главной отрадой в жизни.
В ту ночь мы просидели за столом и проговорили почти до утра.
-Уже третьи петухи пропели. Надо вздремнуть хоть немного. Вы тут устраивайтесь, а я полезу на печку. Только лампу потушить не забудьте, - напомнила бабушка.
* * *
Эвакуация для нас растянулась на годы. Больно она задела всех, но каждого по- разному.
Тетя Дуня в эвакуации не была. А досталось ей, наверное, больше всех. Первые годы войны она одна прожила в нашей избе. Не слышала она эти годы никаких нормальных человеческих звуков. Одни только звуки войны: гулкие разрывы, переходящие в канонаду. Она в одиночестве копала огород, сажала веснами картошку и кое-какие овощи, а по осени собирала небогатый свой урожай, чтобы кормиться всю зиму. Возила на санках зимой и волочила летом из леса тонкие жерди на дрова; пилила их одна тупой двуручной пилой, чтобы было чем вытопить печку, сварить еду и обогреться. Без керосина даже для коптилки, коротала впотьмах долгие зимние ночи. Жила одна недели, месяцы подряд, не имея возможности с кем-либо даже обмолвиться словом.
Теперь мы все собрались дома. В деревню из эвакуации возвращались и другие односельчане. По утрам, как в довоенное время, стали выгонять коров на пастбище. Не у всех они сохранились. Но и поредевшее стадо радовало глаз. Появилась надежда на возврат к мирной жизни.
Зачастило в деревню районное начальство. Бабушка рассказывала, что больше всего хлопотали около школы. "Не знаю как, но школу сделали. Скоро все сам увидишь", - сообщила бабушка. Эта новость больше всего обрадовала меня. Подумалось: наконец-то кончились мытарства.
Сколько раз мы с мамой приходили сюда навещать сперва одну тетю Дуню, потом ее и бабушку с сестрами. Но в эти короткие побывки я в своей избе не чувствовал себя дома. Ощущение дома появилось только теперь, когда мама сказала: "Все, больше не будешь мотаться по чужим людям. Откроют школу, пойдешь учиться. Поможешь тут по хозяйству. Как-нибудь проживете".
С этого дня для меня кончилась долгая мучительная эвакуация.
Часть 5. Возвращение
Возвращение домой - всегда радость. Бабушка не раз вспоминала наши мытарства по чужим углам. Вспоминала жизнь в неимоверной тесноте, в холоде, в грязи. Вспоминала другие лишения, тянувшиеся годами, и наши нескончаемые хвори. Но особенно тягостной она считала жизнь среди разношерстного многолюдья и нужду приспосабливаться под каждого. А еще больше выделяла она обязанность ладить с хозяевами.
-Слава Богу, теперь в своем доме сами хозяева. А то, бывало, не знаешь, как ступить, что кому сказать. Чуть что не так, - и уже скандал. Максимыч, конечно, глядел за порядком. При надобности, и приструнить мог. Но разве за всем усмотришь, когда у печного чела народу, что на ярмарке. Когда за одним ухватом, либо сковородником сразу тянутся две-три руки. Тут и возникали свары. Теперь хоть к печке не надо стоять в очередь, - подытожила свои грустные воспоминания бабушка.
-К печке постоять не в тягость. Было бы что ставить в печку, - ответила тетя Дуня.
-Картошку надо убрать в подполье, с огорода спешно выдергать остатки овощей, рожь домолотить вовремя, - тогда будет что ставить в печку, - сказала бабушка.
-Когда одна тут жила, так на себя работала. И то еле справлялась. А теперь еще в колхоз на работу гоняют. На себя остаются вечера да ночи.
-Ничего не поделаешь. Теперь малец поможет, - кивнула на меня бабушка.
-Да, опять придется самим надрываться. В колхозе все тягло - четыре быка. Они заняты на ремонте школы. Пока школу не доделают, даже на колхозные работы отвлекать быков не велено. Ни дров, ни сена привезти не на чем, - жаловалась тетя Дуня.
В школе топоры да молотки стучали с раннего утра и до самых сумерек. Плотники в коридоре настилали полы из толстого байдака, подгоняя одну половицу к другой строго "по шнуру". Печники с подручными женщинами заканчивали кладку печей. Оставалось сложить трубы и вывести их поверх крыши. Хромой старичок с козьей бородкой стеклил окна. Мне нравилось смотреть, как он четкими скользящими ударами заколачивал обрубки гвоздей, сделанных из колючей проволоки.
Каждый день работников навещала Зинаида Сергеевна, учительница, назначенная директором школы.
Один раз к ней подошла наша любопытная бабушка, озабоченная делами школы.
-Не уж-то сделают школу к сроку?
-Сделают, бабушка, обязательно сделают. А если что останется, докончат потом. Учебу, как всегда, начнем первого сентября, - ответила Зинаида Сергеевна.
-А я боялась, что ребятам опять придется в Волковскую мотаться. Тужила, что нет у них путных одежек. Тут рядом, в чем есть, сходят.
-Работы тут еще много. Как-то надо утепляться и дров заготовить.
-Все надо. Глазом не успеешь моргнуть, как холода начнутся. У нас и дома нечем топить. Дуньке с мальцем опять придется дрова на себе таскать. У меня сил нет. Я свое оттаскала.
-Боюсь, что и в школу ребятам придется самим дрова заготавливать, - сказала Зинаида Сергеевна и распрощалась с бабушкой.
Мы набрали у плотников в бабушкин передник щепок на растопку и пошли домой.
* * *
Занятия в школе начались точно в срок. Из ближних и дальних деревень собрались ребята, которых матери смогли послать на учебу.
В пятом классе нас оказалось двенадцать человек. Обстановка не радовала глаз. Голые бревенчатые стены, успевшие почернеть за прошедшие годы, окна без занавесок, серая классная доска, так и не отмытая с довоенных времен, старенькие парты с выцарапанными именами Сереж да Иванов. Парты, классная доска и начищенный до блеска медный колокол, - все это перевезено с Волковской начальной школы.
Снаружи наша школа выглядела, как обычная деревенская изба пятистенка с несуразной продолговатой пристройкой, похожей на гумно.
От пыльной деревенской улицы школу отделяла зеленая изгородь: ряд сросшихся воедино высоких кустов сирени, заслоняющих окна и почти не пропускающих дневной свет. Но, может быть, эти кусты спасли прошлым летом школу от больших повреждений. Ведь бомба, взорвавшаяся у наших сеней, по другую сторону деревенской улицы, могла сильно повредить школу. Ее защитили кусты сирени. Даже стекла в окнах остались целы.
Большинство моих одноклассников из семи деревень, удаленных от школы на расстояние до пяти километров. Половина из-за реки. Но трое приехали за двадцать верст. Они жили в дальнем лесном поселке Гридино. У нас они устроились на постой в просторной избе недалеко от школы.
Когда в первый день учебы, задолго до звонка, я зашел в свой класс, то увидел там двух очень разных девочек с одной и той же фамилией и одинаковыми именами. Это были две Тони, по фамилии Шавырины - двоюродные сестры из деревни Жидулино. Они стояли возле окна и даже по силуэтам сильно отличались одна от другой: маленькая, коренастая и рядом высокая, стройная. Потом, чтобы не путать, мы их так и называли: "Тоня Большая" и "Тоня Маленькая". Учителя вначале хотели величать их по отчеству, но, почему-то, скоро сочли такой способ "взрослого " обращения неудобным, и стали звать, как все.
Тоня Маленькая - быстрая верткая девчонка с прямыми черными волосами и огромными карими глазами навыкате. Про нее иногда говорили словами поговорки: "Маленькая да удаленькая". Шаловливая, как чертенок, охочая на разные выдумки да затеи, заводила во всех школьных начинаниях, она скоро оказалась в числе первых по успеваемости. И в числе немногих, которым со временем удалось закончить не только среднюю школу, но и пединститут. Она долго учительствовала в наших краях, но, как говорят, еще в молодом возрасте пристрастилась к алкоголю. Ее часто встречали на улице в непотребном виде. Из-за этого уволили с работы. Тогда она совсем спилась. В какой-то черный день, сильно выпив, заснула и не проснулась.
Тоня Большая, как говорят, звезд с неба не хватала. После семилетки нигде не училась. Спокойно жила в своей деревне.
Рядом со мной на парте сидел Сочнев Матвей. Плотный, широкоплечий, смуглый, с шапкой смоляно-черных волос, он всем обличьем походил на цыгана. Только с характером типично русского увальня. Жил он за рекой, в одной из самых дальних деревень под названием Монастырево. Учился он хорошо и ровно по всем предметам. Отличался тем, что всегда толково отвечал на уроках. Молоденькие, не очень образованные учительницы иногда объясняли так, что в классе почти никто не понимал. Особенно это касалось геометрии, где требовалось доказывать теоремы. Стоило выйти к доске Матвею, нарисовать картинку и коротко объяснить, как всем в классе становилось все ясно.
После семилетки, Матвей закончил Торопецкое педучилище, а потом, вопреки математическим способностям, исторический факультет Калининского пединститута. Всю жизнь он работал в деревне Кочута. Сперва учителем истории в семилетней школе, а потом, до самой пенсии, директором.
Встретившись с ним несколько лет назад, я услышал грустный рассказ про последние годы его работы. Он поведал свою настоящую драму жизни, которая подорвала здоровье, привела к инвалидности.
Будучи директором школы, Сочнев Матвей Дмитриевич слишком часто досаждал колхозному и районному начальству. Он настойчиво просил, а иногда и требовал внимания к школе. Однажды дело дошло до жалобы в "высшие инстанции". Этого не могли простить ему местные начальники. Началась многолетняя тяжба. Школу решили закрыть. Якобы из-за недостатка учеников. Но Матвей знал, что дело не в этом. И он сумел отстоять свою школу. Свою потому, что она не только построена под его постоянным приглядом, но и собственными его руками от первого камня в фундаменте, до последней "коньковой" доски на крыше.
И тогда школу сожгли. Такой "подарочек" преподнесли Матвею как раз к юбилею.
После этого он долго валялся по больницам, совсем обезножил. Живет все в той же деревне. На своих обидчиков зла не держит.
Кроме двух девочек Шавыриных, учился в нашем классе еще один Шавырин, - Михаил. Толстый, кряжистый, круглолицый, он приходился девочкам тоже двоюродным братом. В школе Мишка Шавырин, как все его звали, ничем не отличался. Если не считать того, что в лесу он мог ворочать бревна, какие другим и пошевелить не удавалось. Учился средне. Как все здоровяки, имел покладистый характер. Иногда усмирял младших драчунов, но сам ни в какие потасовки не ввязывался. Слыл обычным деревенским парнем.
Зато семья у него отличалась от других в деревне. Отец и мать, а также трое братьев Шавыриных , жили в большом пятистенном доме, обшитом тесом. Уже год, как в этом доме был хозяин. Единственный на всю округу мужик, вернувшийся с войны до ее окончания. Василий Никитич Шавырин пришел инвалидом, без правой руки. Но живой и, как это ни странно для инвалида, вполне здоровый. Вся грудь в орденах да медалях.
Его сразу прозвали в деревне кулаком. Наверное потому, что сумел одной левой рукой перекопать запущенные полгектара приусадебной земли, сумел засеять все до последнего вершка и собрать завидный урожай. Он удивил всех тем, что сразу после Петрова дня появился на луговине с косой в руках. В полуразрушенной кузнице на краю деревни, он со своими ребятами сумел раскочегарить горн, переделал косу под левую руку, приладил к концу косовья широкую лямку, научился одной рукой пристегивать этот конец к своим могучим плечам и потом косил без устали. Не в колхозе косил, а на свою корову. Как инвалида войны, его освободили от колхозных работ. Но дома трудился каждый день от восхода солнца до заката.
Не в отца пошел Мишка Шавырин. Не сумел он создать крепкого дома. Выпивать любил больше, чем работать.
"Весь в отца", как судачили деревенские кумушки, вышел его брат Николай. Рассказ о нем - отдельная история.
Шавырин Николай, после нашей семилетки, закончил Плоскошскую среднюю школу, без труда поступил в Московский институт цветных металлов и золота, а потом в аспирантуру.
Еще до окончания института он женился. Будучи аспирантом, приехал домой в деревню вместе с женой и годовалым ребенком - упитанным, пухленьким, здоровым мальчиком.
Свою жену, красивую и стройную, как тростиночка, молодую женщину, да еще наделенную острым умом, он привез, чтобы с гордостью показать родителям. Но те, ухватившись за внука, поначалу ее вроде бы и не заметили. Потом, приглядевшись, стали сетовать между собой, что невестка больно уж тонка да худосочна.
Может быть, так посудачив, все бы и обошлось. Попривыкли бы свекор со свекровью к своей не по-деревенски тощей да плоской невестке, простили бы ей гордую осанку и строптивый норов.
Но невестка не сидела дома. Гуляла по деревенской улице со своим маленьким сыном, любовалась красотой наших раздольных полей и живописных перелесков. Все казалось благополучным и не предвещало беды.
В деревне каждый новый человек возбуждает любопытство. Невестку Шавыриных постепенно узнали все односельчане. Потом, как будто сговорившись, стали деревенские кумушки по очереди наведываться в дом Василия Никитича и выражать там хозяевам свое глубокое соболезнование. Они выжидали время, когда молодые уходили гулять и тут уж не стеснялись в выражениях. "Как это вышло, что красивый молодой парень, косая сажень в плечах, а взял невзрачную худобушку, тощую, как доска?" Самые злые неустанно твердили: "Ни кожи, ни рожи...".
Дошли эти пересуды до Николая и его жены. Молодые спешно уехали.
Им забыть бы про все. Не получилось.
В Москве и Николаю стало казаться, что сделал он не лучший выбор. Начал подумывать о разводе. Тоже не трагедия. Как говорят, не он первый, не он последний. Но тут, видно, сказалась его "кулацкая" суть. Перешедшая по наследству от отца и ставшая чертой характера непомерная жадность.
Дело в том, что Николай, еще во время студенческой практики на золотых приисках в Бодайбо, как он выражался, "скупал золотишко". Потом связался с "валютчиками". Пошли хорошие барыши. Появился вкус к богатой жизни. Денег вполне хватало на такую жизнь. И впереди ждала интересная высокооплачиваемая работа. Радоваться бы надо, а он хандрил. Даже впадал в отчаяние при одной только мысли, что в случае развода придется платить большие алименты. Бессонными ночами он мучительно искал выход. И нашел: решил избавиться от ребенка.
На следующее лето он оставил ничего не подозревающую жену в Москве, а сам с ребенком уехал к родителям. Потом многие годы ходили слухи о страшных зверствах отца по отношению к родному сыну. Оказывается, молодой отец не раз пытался с помощью шприца занести под кожу сына какую-то заразу. Один раз даже истыкал его "химическим" карандашом. Деревенские соседи говорили, что не раз, проходя мимо дома Шавыриных, слышали, заливающегося в крике ребенка, "как будто его режут".
Криками малыша встревожились Шавырины старшие. Они несколько раз вызывали фельдшера. Говорили о простуде. Но фельдшер только недоуменно качал головой, обрабатывая покрытое чирьями и язвами тело мальчика.
Ребенок выжил. Надежды отца на его скорую кончину в деревне, - не оправдались.
Николай Шавырин привез его в Москву, но от своего черного замысла не отказался. В первый же день, когда жена-студентка ушла в институт, он, оставшись один в комнате общежития, выбросил сына из окна четвертого этажа. Затем, вызвав "скорую" изобразил все, как несчастный случай.
Тогда журнал "Огонек" опубликовал статью под названием "В недрах криминалистики". Статья посвящена следователям, которые с помощью куклы, точно соответствующей весу ребенка, доказали, что мальчик не сам выпал из окна по неосторожности, а был выброшен. Они установили, что без толчка в спину, ребенок никак не мог оказаться в двух метрах от стены.
Впрочем, Николай скоро сам признался "в содеянном". Суд приговорил его к смертной казни, присовокупив к убийству еще и валютные махинации.
Перед исполнением приговора отцу - инвалиду войны, орденоносцу - разрешили свидание с сыном.
Вернувшись домой, Шавырин Василий Никитич сообщил, что не узнал сына.
-Передо мной за стеклом сидел дряхлый старик со сморщенным лицом и десятком седых волос на белом черепе. Войну прошел. Смертных боев пережил - не сосчитать. Нагляделся столько, что на десятерых бы хватило. Но страшнее своего сына, ничего не видел, - сквозь слезы говорил он своей супруге.
Не смог пережить все увиденное Василий Никитич. После возвращения из Москвы, он ни с кем не разговаривал и почти не выходил со двора. Дома либо лежал, тупо уставившись в потолок, либо шепотом читал молитвы, склонившись перед иконами. Во время молитвы он сильно застонал, схватившись единственной рукой за грудь, а потом рухнул на пол всем своим грузным телом. В деревне говорили, что умер Василий Никитич "от разрыва сердца".
Скоро вдова, мать Николая, получила из Москвы письмо в казенном конверте. Ее извещали, что сын "умер в тюремной камере и похоронен в общей могиле". Казнь не понадобилась.
Младший сын Шавыриных, Алексей, геолог по профессии, год спустя, приехал домой на похороны матери. В деревне рассказывали, что все родительское имущество он раздал односельчанам, а что не взяли, сжег на костре. Себе оставил на память только отцовский дубленый полушубок. Потом заколотил досками крест на крест окна и двери в родительском доме, прошелся, как бы прощаясь, взад перед, по деревне, нанял за бутылку мотоцикл до Торопца, уехал и больше никогда не возвращался.
Так, можно сказать, сошел на нет некогда крепкий род Шавыриных.
Но это случится потом, многие годы спустя. А сейчас мы вместе со старшим из братьев Шавыриных -Михаилом, - начинали учебу в пятом классе Понизовской школы-семилетки.
На самой дальней парте в углу у печки сидели два Ивана - Богданов и Беляев.
Богданов Иван жил в деревне Мяшлево, одной из самых дальних от школы. Чтобы успеть к началу занятий, он поднимался до свету и впробежку каждое утро вышагивал по пять с лишним верст. Бывали случаи, что опаздывал. Однажды, на устный выговор директора, он ответил: "Скоро совсем ходить будет не в чем. Мамка грозилась, как доношу эти сапоги, больше в школу не пустит, буду дома сидеть".
Богданов Иван не утруждал себя учебой. Жаловался, что все светлое время проходит у него в дороге, а дома, вечерами впотьмах либо при лучине, уроки не сделаешь. Однако в школе он считался прилежным учеником: внимательно слушал, аккуратно выполнял письменные задания и толково отвечал у доски по всем предметам.
Недавно вернулся с войны весь израненный его отец - Богданов Тарас. Он особенно страдал от болезни легкого, пробитого осколком снаряда. Долго лечился в военном госпитале. Но, когда врачи почуяли угрозу надвигающейся чахотки, отправили Тараса "долечиваться домой". Это ему так сказали. А на самом деле отправили домой помирать.
Его жена - Матрена, - мать Ивана, встретила калеку мужа горькими слезами. Потом, выплакавшись, сама стала его лечить. Где-то раздобыла у охотников барсучьего жира и стала каждый день поить мужа горячим топленым молоком с этим жиром. "Гадость несусветная. Так воняет псиной, что блевать хочется", - жаловался Тарас, но покорно пил свое снадобье. И стал поправляться. Прекратилось кровохарканье, появился аппетит, даже на улицу потянуло.
Немного оклемавшись, Тарас все чаще стал подниматься с постели, ненадолго выходил во двор, изредка наведывался к соседям.
Тогда, под большим секретом, и рассказал он соседу старику историю с письмом, которое получил на фронте от своей жены. Эта история у меня положена в основу рассказа под названием "Просмотрено военной цензурой", опубликованного в журнале "Север" Љ 7 за 1995 год.
Суть рассказа в том, что Тарас на фронте, в окопах, с очередной полевой почтой получил письмо из дома. Обычный треугольник со знакомыми каракулями малограмотной жены. Сразу после освобождения из-под оккупации, она писала: "При немцах колхозную землю вернули селянам; земли можно было брать, сколько хочешь; урожай выдался такой, каких не было с единоличных времен; и вообще при немцах жилось хорошо, никто не помыкал, сама чувствовала себя хозяйкой. А когда пришли наши, опять все отобрали, стали гонять на работу в колхоз, воротилась прежняя жизнь - голодная да холодная".
На письме стоял треугольный штамп: "Просмотрено военной цензурой". Читал его Тарас в землянке, у раскаленной докрасна буржуйки. А самого трясло, как в лихорадке, трясло с испуга. Позже, когда постепенно пришел в себя, Тарас осознал, что спас его от гибели нерадивый особист, шлепнувший штамп, не читая письмо. Видно опытный службист из "СМЕРШ", не стал утруждать себя чтением каракуль. Не ведая того, он спас не только Тараса, но и его семью. Письмо он сразу сжег и никому не говорил об этом ни слова. Дома проговорился уже после войны. Может, и тут добралось бы до него ГПУ, но Тарас скоро умер. Фронтовые раны все-таки свели его в могилу. Топленое молоко с барсучьим жиром не избавило от неизбежного, а только отсрочило кончину.
Богданов Иван везде сам пробивал себе дорогу. И пробил. Давно живет в Москве. Там же, где его старший брат, контрадмирал в отставке. Живут братья безбедно и, кажется, довольны судьбой.
Другой Иван, сосед по парте, не зря носил фамилию Беляев. Невысокого роста, крепкий, плечистый, он щеголял густыми, белесыми кудрями, непокорным чубом спадающими на правый глаз. В школу приходил он в белых чистеньких рубашках и отличался аккуратностью во всем. Его сапоги, даже в распутицу, блестели, как новенькие.
Жил Иван Беляев на другом берегу реки в деревне Зуи, как раз напротив Мяшлева. Ходить в школу ему приходилось еще дальше, чем Богданову. И каждый день надо было преодолевать реку: летом и осенью вброд, зимой по льду. Осенью и зимой он выходил из дома впотьмах и возвращался уже в сумерки.
Учился Иван Беляев хорошо и легко. Потом жил в Москве. Говорят, преуспел в жизни.
Один раз, по делам службы, я на две недели застрял в столице. Решил разыскать своего школьного товарища. Адреса не знал, обратился в "Мосгорсправку". Там заказ приняли, но посоветовали прогуляться часика на два-три. Я сразу заподозрил неладное. Так и вышло. Мне сказали, что Беляевых в Москве больше десяти тысяч, в том числе около тысячи Иванов Алексеевичей. Получилось, что задачка не имеет решения. Хотя мне намекнули: найти адрес можно, но за отдельную серьезную плату. И на это понадобится несколько дней. У меня их совсем не оставалось, и потому встретиться не удалось.
Из Новой Деревни в пятый класс ходили две девочки: Валя Новикова и Маша Смирнова.
Валя - крупная, полненькая, неторопливая. Она не пыталась казаться взрослой и носила чисто "школьную" прическу: свои красивые русые волосы заплетала в две недлинные косы. Добрая, ласковая, она заходила иногда к нам домой на большой перемене, что-то помогая бабушке на ходу. Бабушка обожала Валю. А Валя любила слушать бабушкины рассказы "про старину". Бывали случаи, когда она заходила к нам после занятий в школе. Мы делали вместе уроки, хлопотали по хозяйству, беседовали с бабушкой. Домой она уходила уже в сумерках. Бабушка, подтрунивая надо мной, не раз говорила: "Вот такую тебе надо невесту". Но после семилетки, как говорят, дороги наши разошлись и я ничего не знаю о дальнейшей судьбе Вали.
Маша Смирнова - маленькая, тоненькая, с черными, отдающими синевой, прямыми волосами, про которые бабушка однажды сказала: "Как вороново крыло". Горячая, вспыльчивая, подвижная, она по характеру была противоположностью Вали. Но это различие не мешало их дружбе. Они всегда вместе приходили утром в школу и обычно вместе уходили после уроков домой. Если у одной что-то не ладилось с учебой, другая терпеливо помогала, не жалея времени и сил.
Учились они вполне прилично. После семилетки, окончили среднюю школу. А дальше они потерялись из виду.
Особняком в классе держались две девочки и парень из поселка Гридино. Все остальные знали друг друга и до школы. А эти оказались для нас незнакомыми. К тому же они отличались от всех своей "взрослостью".
Первого сентября их привезла на богатой подводе мать одной из девочек, - полная моложавая женщина, одетая по-городскому в дорогое драповое пальто. Она определила своих подопечных на постой, побеседовала с директором и уехала обратно.
Директор школы - Зинаида Сергеевна - сама привела всех троих в наш класс и объявила: "Познакомьтесь, ребята, это новенькие. Прошу не обижать и принять их в свой коллектив". Слова "не обижать" она произнесла с ехидной улыбкой, а я сразу подумал, что таких и захочешь - не обидишь.
Двух девочек посадили на одну из первых парт. Звали их Зина Беляева и Зоя Белкова. Они отличались не по-деревенски хорошими новыми одеждами и "городским" говором. А еще тем, что среди незнакомых людей чувствовали себя легко и свободно. Они с первого же дня повели себя так, как будто всегда жили и учились тут рядом с нами и любому хоть сейчас готовы предложить свою дружбу.
Не зря на посиделках они пели такую частушку:
Я девчонка боевая, боевая я и есть.
Теперь тихие не в моде, боевым большая честь.
Кстати, Зина и Зоя сразу полюбили наши посиделки. Они скоро прослыли певуньями и умели лихо, без устали, отплясывать целыми вечерами. Все деревенские подростки готовы были вереницей бегать за этим веселыми певуньями. Но те стремились завлечь ребят, которые постарше. В ответ на приставания моих ровесников ласково говорили: "Беги домой, ты еще маленький". Не глядя на такие обидные слова, ребята липли к ним, на время позабыв своих деревенских подружек.
У Зины и Зои было одно важное преимущество: они жили без родительской опеки - самостоятельно, вольно - и всегда чувствовали себя хозяйками положения. Их никто не бранил за позднее возвращение с гулянок, за громкие песни на улице, за неразборчивость в выборе друзей.
Учились они хорошо, хотя и не ровно. Потому что не считали учебу очень уж важным занятием. Все три года они постоянно менялись на глазах, но, казалось, хотели еще больше торопить свою раннюю спелость. Хозяйка дома, где жили девочки, рассказывала соседкам, как ее квартирантки могли часами вертеться перед зеркалом, любуясь своими быстро округляющимися формами. Каждый вечер они бегали на посиделки: плясали там до упаду, пели до хрипоты и вдоволь тискались с ребятами в темных углах.
После окончания семилетки Зина и Зоя уехали из нашей деревни. Встретиться с ними мне пришлось в Холме лет двадцать спустя. К тому времени они одинаково раздались вширь, успели по несколько раз сходить замуж, нарожали детей. Хоть крепких семей не получилось ни у одной, но жизнью они были довольны, не утратили бодрости духа и веселого нрава. Они остались такими же хохотушками, как в школьные годы и даже сумели сохранить былую привлекательность, несмотря на излишнюю полноту.
Вместе с Зиной Беляевой и Зоей Белковой в нашу школу все три года ходил еще один парень из Гридина, которого звали Альбертом. За девочками обычно приезжали по выходным, Альберт ходил за двенадцать верст домой пешком. Не только по воскресеньям, но иногда и в середине недели.
Высокого роста, широкоплечий, он мне казался совсем взрослым парнем. При встрече с ним, всегда возникал вопрос: "Такой большой, а почему-то не на войне". Может быть, этот вопрос возникал потому, что его иногда видели в деревне с карабином на плече. А когда он утром приходил в школу прямо из дома, не заходя на квартиру, то ставил свой карабин в угол возле парты. При этом никогда не забывал вынуть патроны из магазина и, щелкнув затвором, всегда проверял, пуст ли патронник.
Когда директору сообщили, что в школе появился ученик, вооруженный карабином, Зинаида Сергеевна вызвала Альберта к себе в кабинет на беседу. Говорят, Альберт показывал директору школы какую-то бумагу, где сказано, что он состоит в истребительном отряде, имеет законное право на ношение оружия и на его счету числится не один выслеженный либо пойманный дезертир.
Один раз кто-то из ребят насмешливо спросил Альберта, зачем карабин; что, мол, волков боишься? Он ответил просто: "Все двенадцать верст до дома хожу лесом, но ни одного волка не видел. А вот двуногие звери попадались. Они страшнее волка. С такими я чувствую себя на равных только если в руках карабин.
Потом, на уроках военной подготовки, мы стреляли из карабина Альберта. Тогда он и рассказал мне, откуда оружие и зачем оно ему понадобилось.
* * *
После Покрова, когда замерзли лужи и на речке появились забереги, в классе сильно похолодало. Вытопленная печка с утра грела только сама себя. Вокруг немного теплело только к обеду, когда мы собирались расходиться по домам. Учителя бранили техничку за то, что плохо топит. А та говорила, что скоро совсем перестанет топить, потому что дрова на исходе.
Председатель колхоза обещал дать быка для подвозки дров после того, как выпадет снег. После уборочной, "все тягло чуть не легло", - мрачной прибауткой отзывалась на эту беду моя бабушка. Председатель говорил, что ни одного из четырех колхозных быков, пока не отдохнут и не отъедятся, нельзя ставить в оглобли. "По первопутку дров заготовим и подвезем" - твердо посулил он. Однако не зря существует поговорка: "Сулиха недахе - родная сестра". После короткого предзимья резко заморозило, а затем навалило много снега. В лесу все замело. Даже в деревне с трудом находили дорогу. Школа на зиму осталась без дров.
В один из вьюжных дней нам объявили, что первого урока не будет. Всех учащихся школы построили в коридоре. Перед строем вместе с директором появился незнакомый военный в серой офицерской шинели. Прихрамывая, он прошелся перед строем, и сказал негромко: "Здравствуйте, ребята, будем знакомиться".
Но тут в разговор вступила Зинаида Сергеевна.
-Ребята, это ваш военрук, старший лейтенант Марченков Александр Филиппович. Прошу любить и жаловать.
-Любить не обязательно, а выполнять приказы - придется. Так велят законы военного времени. Но, думаю, это будут приказы, вполне посильные для выполнения, - сказал, улыбнувшись, наш военрук.
-Ну, что ж, отдавайте свой первый приказ, - тоже улыбнувшись, продолжила разговор Зинаида Сергеевна.
-Сейчас это будет не приказ, а скорее просьба. Нам придется пойти в лес, чтобы заготовить и принести, сколько сможем, дров. Иначе, через день-два нечем будет топить печки. Малыши пусть учатся, а ребятам старших классов надо поработать.
-А девочкам тоже в лес? - излишне бойко спросила Зина Беляева.
-И девочкам в лес; - спокойно ответил военрук, - на фронте многие женщины воюют наравне с мужчинами. В лесу мы будем выполнять только посильную работу. Даже если каждый принесет по полену, по сучку, по палке, - один раз вытопить печки хватит. Значит, не замерзнем. На сборы - десять минут. Пилы и топоры я сейчас вынесу. Так что одевайтесь и шагом марш в лес.
Разыгравшаяся накануне метель стихла. Снегу навалило выше колена. Даже по лесной дороге мы еле брели, с трудом преодолевая сугробы. Зато недалеко на болотце нашли несколько тонких сухостойных сосенок. Все их свалили и распилили на короткие чурбаны.
-Тут не на день, а на полнедели хватит, - с удовлетворением отметил военрук.
-Если не учиться, а перейти на лесозаготовки, можно на всю зиму запастись дровами, - съязвил Матвей Сочнев.
-Пока придется дрова таскать самим. Потом, когда разомнут дорогу, может быть, подвезем. Коли дадут быка в колхозе.
Однако расчет на колхозных быков не оправдался. Военрук, построив нас опять в коридоре, объявил:
-Бригадир сегодня сказал, чтобы не надеялись на колхозное тягло. На быках, они еле успевают подвезти к колхозному двору сено и солому.
Затем выступила Зинаида Сергеевна. Она подтвердила, что надеяться надо только на свои силы, что и дальше придется ходить в лес за дровами. Либо надо закрывать школу. Потом она сказала, что приказом по школе отменяются до весны все уроки пения, рисования и физкультуры. На этих уроках, которые будут последними в расписании, придется заниматься заготовкой дров. Она просила всех в эти дни одеваться теплее и не забывать рукавицы.
В конце короткого собрания военрук добавил: "Военная подготовка теперь считается основным предметом, наравне с русским языком и математикой. Все классы, начиная с четвертого, по этому предмету будут нынче сдавать экзамены. Но часть уроков по военному делу, когда пойдем в лес на учебные стрельбы, мы употребим, попутно, для заготовки дров".
-А стрелять будем из настоящей винтовки? - спросил я.
-Да! Обязательно будем! Из боевой трехлинейки. Я только что получил ее и привез из района. Каждый из вас должен научиться метко стрелять.
-Я и так умею. И карабин у меня свой есть, - как бы между прочим, заявил наш одноклассник Альберт; тот самый парень из Гридина.
-Откуда у тебя карабин? Это ведь не игрушка, а боевое оружие. Его не положено иметь гражданским лицам, а тем более детям.
-Знаю что не игрушка. И не для игры я получил карабин от капитана Батурлинова. Я помогал ему дезертиров ловить. У меня от капитана бумага есть на это оружие. Там написано, что состою в истребительном батальоне. Капитан, когда уходил отсюда, сказал, что в лесу еще много всякой нечисти водится, и приказал быть начеку.
-Ты мне потом покажи эту бумагу. Дальше разберемся. Если там все правильно, то на стрельбы бери свой карабин. В два ствола скорей отстреляемся, мерзнуть меньше придется.
После такого разговора, по пути домой, я попытался кое-что выяснить у Альберта про капитана Батурлинова.
-А ты его откуда знаешь? - вместо ответа спросил он.
-Он тут у нас тоже ловил дезертиров. К нам часто приходил. Бабушка ему на картах гадала. Как погадает, сразу у капитана удача. Сразу поймает кого-нибудь. Потому что бабушка и без карт многое знала. А когда капитан уехал, бабушка все Бога за него молила. И сейчас вспоминает добрым словом. Ты не знаешь, где он сейчас?
-Не знаю. Сам часто вспоминаю капитана. Теперь у меня от него только карабин и остался на память. Даже с его надписью на прикладе. Но, думаю, скоро придется сдать карабин, - с печалью в голосе сообщил Альберт.
После снежных заносов сильно похолодало. И в натопленных классах зябли пальцы, замерзали ноги. За партами мы сидели в полушубках, а в иной день даже шапки разрешали не снимать. Весь небольшой запас дров иссяк. Главным школьным предметом у нас стала заготовка дров. Первое время их носили на плечах. Однако в морозные либо ветреные дни, дров стало требоваться больше, чем мы могли принести. Потом, по натоптанной тропе, попробовали возить на саночках. Они застревали в снегу, и это никак не облегчило наш труд. Небольшое облегчение почувствовалось после того, как накатали колею. Но большинству давно надоела такая жизнь. Ведь многим после таких занятий еще предстояла тяжелая дорога домой за четыре-пять верст. А дома ждала та же заготовка дров и другие дела. Ничего не оставалось, как под любыми предлогами отлынивать от занятий в школе, чтобы не ходить в лес.
Зинаида Сергеевна, директор школы, поняла, что дальше приказами ребят в лес не загонишь. Она вызвала к себе в кабинет военрука, чтобы с ним посоветоваться.
-Надо что-то придумать. У меня больше язык не поворачивается отправлять ребят в лес. У многих из них дома нет нормальной еды, нет удобной и теплой одежды. И силы у них кончаются. А без дров совсем замерзнем. Надо как-то пробудить интерес, найти какой-то способ привлечь детей, чтобы они сами с охотой шли за дровами. Думай, Александр Филиппович, предлагай что-нибудь, - просила Зинаида Сергеевна, доверительно переходя на "ты".
-Есть такой способ. Мальчишек он точно привлечет, а вот на счет девочек сказать не берусь, тут придется смотреть по ходу дела.
-Что же это за способ?
-Я давно хотел доложить, что собираюсь совместить учебные стрельбы, которые предусмотрены программой, с заготовкой дров. Оружие есть. Патронов добудем. Надо попробовать. Надеюсь, на стрельбы в лес ребята пойдут с охотой. А там, глядишь, попутно, принесем по чурке дров. Как-нибудь перебьемся.
-Сам-то ты как? Последнее время, вижу, хромать стал сильнее. Видно опять разболелась нога. Натрудил в лесу. Может надо сделать перерыв, подлечиться?
-Нога побаливает. Но не в дровах тут дело. Мне недавно один дед сапог переделал под отбитую пятку. Чего он там только не намудрил. Напоследок к подушечке в каблуке изнутри приклеил кусок беличьей шкурки. Но предупредил, что нога сама должна приспособить сапог. "На это срок требуется. Месячишку похромаешь, а потом плясать пойдешь"- обнадежил сапожник. Вот привыкаю. С каждым днем лучше шагается. Пробовал надеть валенки, совсем ходить не смог. А в этих сапогах скоро строевым печатать буду, - весело сообщил военрук.
Когда на следующий день военрук объявил о стрельбах в лесу, никто не заподозрил подвоха. В лес стали собираться быстро и весело. Без обычного в таких случаях ропота и попыток "уклониться".
-А мне брать свой карабин? - спросил Альберт.
-Бери. Только патронов мало. Придется экономить, - ответил военрук.
-Зато у меня их много! На всех хватит!
-Тогда и патроны не забудь взять. Потом сочтемся.
Бодрый этот разговор внезапно стих, когда все увидели, что Александр Филиппович, кроме винтовки через плечо, берет сам и раздает ребятам пилы да топоры.
-Попутно дровишек принесем. Не с пустыми же руками возвращаться из леса, - негромко, как бы между прочим, объяснил он.
Утопая в снегу, мы понуро шли знакомой тропой. Не толкались, как обычно, и даже не разговаривали. Приуныли ребята, разгадав уловку военрука.
В лесу остановились у хорошей сухостоины и думали сразу заняться дровами.
-Сперва отстреляемся, а дрова потом. Натруженными руками можно промахнуться, а мы ведь собрались стрелять метко, точно в цель, - улыбнувшись, сказал военрук и пошел расставлять заранее заготовленные щиты с мишенями.
Тут и началось. Всем сразу захотелось "стрельнуть" и каждому в числе первых. К двум лежбищам из еловых веток выстроились две очереди.
Военрук поручил Альберту раздать патроны, а сам сделал несколько коротких наставлений по правилам безопасности. И тут же объявил, что первым будет стрелять Альберт: "Он покажет, как это положено делать".
Альберт неторопливо заправил в магазин своего карабина два патрона, третий дослал в патронник, лихо звякнув затвором, и стал укладываться на заготовленный еловый лапник, чтобы принять позу для стрельбы лежа. Мне показалось, что он слишком долго ворочается, даже кряхтит, пытаясь улечься, как можно удобнее. Когда это удалось, он снял правую рукавицу, плотно прижал приклад, припал правой щекой к прицелу и сразу выстрелил. Я даже вздрогнул от неожиданности. А он, быстро передернув затвор, снова выстрелил. Потом еще раз.
Пока Альберт поднимался, Александр Филиппович глянул в бинокль на щит с мишенью и сдержанно похвалил:
-Хорошо! Стрелять умеешь. Немножко поторопился, но все равно с "восьмерки" не вышел.
-Капитан Батурлинов мне все время внушал, что стрелять надо не только метко, но и быстро. Он говорил: "Не успеешь сам выстрелить, враг выстрелит в тебя". Капитан при каждом случае учил меня быстрой стрельбе, - объяснил свою торопливость Альберт.
У остальных так метко не получилось. Но в щиты попали все, даже девочки. Зоя Белкова поразила мишень всеми тремя пулями. Да не где-нибудь с краешка, а ближе к центру. Зато Маша Смирнова, попавшая в мишень всего одной пулей, жаловалась на ушибленное плечо.
"Я же всем говорил - прижимайте плотнее приклад к плечу: тогда отдача будет меньше чувствоваться и выстрелы будут точнее", - еще раз пояснил военрук.
Стрельбой увлеклись так, что на время забыли про дрова. Напомнил Александр Филиппович. А мы даже обрадовались. Появилась возможность согреться. За пилы с топорами взялись дружно и с удовольствием. Сухостоя повалили много, но напилили ровно столько, чтобы унести.
Иван Беляев недовольно пробурчал:
-Уже скоро смеркаться начнет. Домой придется впотьмах добираться, на ощупь.
-Придется просить директора, чтобы на стрельбы отводила нам по два-три урока подряд. А сегодня действительно припозднились. Но погода хорошая, тихая. Дорога натоптана. Как-нибудь добредете до дома, -утешал военрук ребят из дальних деревень.
После возвращения военрук доложил директору:
-Теперь будем с дровами. Ребята сами в лес побегут. Готовы там проводить все уроки.
-Тут нельзя перегнуть палку. Весна не за горами. Скоро экзамены. А многие ребята сильно отстают по основным предметам. Отчасти виноваты холода. Да и учителя у нас - сами недоучки, - с грустью разоткровенничалась Зинаида Сергеевна.
Это правда. Учились неважно, а учили нас еще хуже. Все учительницы перед войной закончили Плоскошскую среднюю школу да еще прошлым летом короткие педагогические курсы. Только директор школы - Зинаида Сергеевна - успела закончить Торопецкое педагогическое училище.
Особенно плохо преподавалась математика. Наши толковые ребята Иван Беляев и Матвей Сочнев зачастую решали задачи быстрее учительницы, а главное, - проще. Не желая того, они часто ставили учительницу в неловкое положение. Та от волнения краснела, начинала заикаться и еще больше запутывала решение. Тогда она вызывала к доске кого-нибудь из этих ребят, задача решалась и, главное, весь класс понимал ход решения.
Химию в седьмом классе преподавала Антонина Анисимовна. Симпатичная девушка: высокая, стройная, русоволосая, - она сразу привлекла внимание нашего военрука и потом скоро стала его женой. Говорят, хорошей женой. Но химию она не знала. Потом мне пришлось в этом убедиться самому. А тогда ребята-семиклассники рассказывали со смехом, как она буквенный химический символ, обозначающий золото, называла вместо "аурум", "ау".
Все это лучше любого из нас понимала Зинаида Сергеевна, директор школы. Она знала, что здесь разрешено принимать экзамены лишь в четвертом - шестом классах. А семиклассники должны будут сдавать экзамены в Плоскошской средней школе. И в составе экзаменационной комиссии от нашей семилетки будет одна Зинаида Сергеевна. Поэтому вполне понятна ее тревога и озабоченность нашими скудными знаниями. А тут еще все усугубили заготовкой дров.
Но выбирать нам было не из чего. Либо учиться так, проводя почти половину времени в лесу, либо совсем не учиться. От такой жизни одинаково страдали ученики и учителя.
Мы одинаково мерзли, одинаково голодали. Мерзли каждый день, независимо от погоды. Мерзли в школе, и дома не всегда удавалось согреться. Многим не хватало теплой одежды. Только валенки были у всех. Их носили от первого снега и до последнего.
Зимы моего детства отличались сильными морозами. Но даже если случались редкие оттепели, то на деревенских улицах их почти никто не замечал. Потому что в зимнюю пору там никогда не бывало луж. Земля, глубоко промерзшая с осени, под толстым слоем снега не оттаивала до весны.
После школы, вместо того, чтобы готовить уроки, приходилось заниматься заготовкой дров. Несколько тонких бревнышек, привезенных из ближнего березняка, мы с тетей Дуней тут же пилили. Потом она тонко колола их и складывала в печку костерком для просушки. В горячей русской печке с обледенелых березовых поленьев поначалу ручьями стекала вода. Но к утру они все-таки подсыхали. Если в достатке была береста или лучина на растопку, то дрова разгорались быстро, печка хорошо топилась, согревая избу и давая жар для приготовления пищи.
Каждое утро я караулил момент, когда в печке дрова уже сгорали, но оставалось много крупных пылающих углей. Я складывал их в жаровню, ждал когда остынут, а потом, отобрав самые крупные и плотные, перекладывал в сшитый бабушкой и давно уже чумазый холщовый мешочек. Мешочек углей я через день приносил в школу. Этими углями мы писали.
До войны, когда я учился в Волковской начальной школе, много хлопот нам доставляла классная доска. Наш учитель, Давид Семенович, строго требовал следить за чистотой доски. Мне иногда казалось, что ее протирают и моют почти поминутно. Учитель следил за тем, чтобы доска протиралась чистой, чуть влажной тряпкой. Многие из нас получали тогда выговор за то, что подсохшая доска выглядела не черной, а белесо-серой. Потому что писали мы тогда заостренными узкими брусочками мела.
Теперь, в каждом классе Понизовской семилетки висели доски серого цвета. И чем "серее" доска, тем больше она ценилась. Потому что писали мы углем. Он часто крошился, "грязнил" доску и с каждым днем она все больше чернела. Тут не помогало ни протирание мокрой тряпкой, ни даже мытье теплой водой. Смылись остатки довоенного мела и дальше черным по черному писать было невозможно. Тогда кто-то из ребят принес большой кусок фанеры трапециевидной формы. На фанере писали до тех пор, пока она тоже не почернела. Никто из нас тогда не надеялся, что в школе когда-нибудь появится мел.
Мелу все-таки мы нашли замену. Хуже было без книжек. Старенькие довоенные учебники для пятого класса имелись по одному только у наших учительниц. Нам не разрешалось даже притронуться ни к одному из этих учебников. Аккуратно завернутые в пожелтевшие газеты, они по очереди появлялись на учительском столе, как некий символ знаний. Даже задание на очередной урок переписывалось на доску не из учебника, а из учительской тетради.
Исключение составляли "книжки по литературе". Преподавала литературу у нас сама Зинаида Сергеевна. Она хорошо понимала, что "своими словами" не сумеет рассказать лучше, чем об этом сказано в книжке. Не придумав ничего другого, она нам много читала. Иногда так увлекалась, что не замечала ничего вокруг. В такие минуты я представлял ее на сцене, декламирующей перед большим залом. И сцена и зал в моем воображении, конечно, были те самые, единственные, какие видел я в Плоскоши во время нашей довоенной олимпиады.
Помню, как я рыдал, слушая "Му-му". Особенно запомнился не сам рассказ, а конфуз от этих моих слез. Все ребята слушали спокойно, один я разревелся, как "кисейная барышня". До самого выпуска потом чувствовал себя неловко перед ребятами. Как будто сделал что-то постыдное. И теперь мне каждый раз становится не по себе, когда слышу пошлые песенки про Герасима и Му-му. Претендующие на юмор, эти песенки не смешат, а скорее печалят. Становится обидно за издевательства над нашей литературой, над душами людскими, над нашей военной юностью.
Еще запомнился с той поры рассказ Льва Толстого "Кавказский пленник". Учительница читала нам его на последнем уроке. Прозвенел звонок, но никто не шелохнулся.
-Ну, что, ребята, дочитаем? - спросила Зинаида Сергеевна.
-Дочитаем! - хором ответил класс.
Уже уборщицы в коридоре стали греметь дровами, у нас от холода давно начали коченеть ноги, учительница все больше куталась в свой шерстяной платок, но чтение продолжалось до последней строчки. Думаю, мы бы слушали и на улице, не глядя на стужу.
Потом с ребятами еще долго играли "в Жилина и Костылина".
Как грустно сейчас сознавать, что многовековая история ничему не научила нас. Как тяжело смириться с тем, что современные "жилины" томятся в ямах по многим чеченским аулам.
* * *
Перед самым Новым Годом мы пошли в лес не только за дровами, но с заданием вырубить и принести в школу красивую елку.
В деревенских избах у нас не ставили елок и до войны. Ни на Новый Год, ни на Рождество. Всю войну про них не вспоминали и в школе. И вот теперь такое задание: на Новый сорок пятый год нам надо вырубить елку. Я рассказал об этом бабушке.
-Это хороший знак. Коли праздновать вздумали, значит война на завершку идет. Небось, с района приказ такой пришел - Новый Год отмечать. Сама бы ваша Зинаида Сергеевна не посмела, - сказала бабушка.
-В школе ходят слухи, что на празднике нам гостинцы дадут, - сообщил я бабушке.
-Слава Богу. Ребятам радость будет.
Принесли мы елку густую, пушистую, стройную, всю в серебряном снежном уборе и с золотыми шишками наверху. Зинаида Сергеевна похвалила елку, сказала, что ее можно не украшать: и так хороша.
Поставили елку в учительской - просторной и самой теплой комнате старого здания школы. Она вышла под самый потолок. Даже с комля пришлось немножко укоротить.
Как ни хвалили все нашу елку, как ни говорили, что красивее нет деревьев в окрестных лесах, все-таки ее стали украшать. Видно такова традиция.
Девочки нарезали из старых газет и склеили с помощью картофелин "в мундирах" множество фонариков, корабликов и других игрушек, разукрасив их лоскутами разноцветных ситцев. Кто-то нашел в старом бабушкином сундуке еще дореволюционную серебристую бахрому. Ею опоясали елку несколько раз и на этом закончили украшение.
Заглянув по каким-то делам в учительскую, я не узнал лесную красавицу и невольно со вздохом выпалил: "Какую красоту испортили!" Девчонки обиделись. В утешение я мог сказать лишь одно: "Вы сделали все так, как приказано".
В понедельник первого января 1945 года нам с утра объявили, что будет всего два урока, а потом пойдем на елку.
Когда зашли в учительскую, первое, что вырвалось из многих уст: "Как тут тепло!" Не зеленая елка, заполнившая учительскую хвойным ароматом, не обещанные гостинцы и, даже, не задушевные слова поздравления с Новым Годом, сказанные директором, а настоящее чисто физическое ощущение домашнего тепла поразило тогда и запомнилось в первую очередь.
Нам выдали по кульку с карамельками, сказали результаты учебы за первое полугодие и распустили на каникулы.
Никаких песен не пели и хороводов вокруг елки не водили. Время было не подходящее для потех.
* * *
Февральские метели в тот год затянулись до самой масленицы. Дороги замело так, что одноклассники из дальних деревень не могли попасть в школу. И наша мама почти месяц не навещала нас. Я думал, что тоже виноваты снежные заносы. Но бабушка гадала на картах и все время охала. Карты ложились плохие: то туз, то король виней. Хуже не бывает. Бабушка говорила, что у мамы там большие неприятности. Она вечерами зажигала лампадку перед божницей и подолгу молилась. Просила Господа спасти нас от бед да напастей.
Когда мы наконец-то дождались маму, то узнали, что бабушка не зря тревожилась. Мама пришла вся осунувшаяся, уставшая, бледная. Она принесла только буханку хлеба и немного крупы.
-Совсем из сил выбилась, - только и сказала мама, рухнув на лавку.
-Небось, дорога заметена, все в целик шла? - спросила бабушка.
-Да. Считай, без груза, а еле добрела.
-Что-то ты невеселая. Я тут карты, как ни раскину, получается сильно худо. Одни неприятности.
-Неприятности и есть.
-С начальством не поладила или еще что-то?
-Хуже. Налетная ревизия была.
Мама разоблачилась после дороги, размяла натруженные ноги, надела теплые валенки, которые бабушка вынула с горячей печурки, и стала рассказывать.
-Исподтишка нагрянули. Явилась целая комиссия. Две недели подряд все проверяли, перевешивали, считали. Все перевернули на складах. Теперь самой не найти, где что лежит. Иной день приходили по пять человек. И недостачу, хоть небольшую, нашли, и пересортицу. Даже тюрьмой грозились. Особенно лютовал какой-то незнакомый мужик из НКВД.
-Вот-вот! Это он и есть - король виней. Сколько не гадаю, а он все тут, ни на шаг от тебя не отступает, - с досадой сообщила бабушка.
Тогда я не знал истинного смысла слов "недостача" и "пересортица", не знал, какая страшная угроза таится в этих словах для мамы и для всех нас.
-Велели немедленно навести порядок. А как я наведу, если рабочих нет, везде холод лютый. Мне самой себя и то не проверить. На какой склад не сунешься, везде неподъемные мешки да ящики. Хоть надорвись, а с места не стронуть. Вот и уличили в разных нарушениях.
-Худо дело, - только и сказала бабушка.
-Худо, что нет порядка, а еще хуже, когда само начальство нарушает порядок. Одному дай первосортных яиц, другому хромовой кожи на сапоги, а третьему меду, который предназначен раненым в госпиталь. И все на виду. Отказать нельзя. А я потом, как хочешь, так и списывай. Видно кто-то про эти дела снаушничал в "органы". Начальство в стороне. За все я в ответе. На меня свалили вину.
-Не горюй, Бог милостив. Как-нибудь и это переживется. Будем молиться Николаю Чудотворцу, заступнику нашему. Он услышит молитву и отведет беду. А ты сейчас перекуси да ребят приголубь. Истосковались мы тут все без тебя.
С "налетной ревизии" все и началось. Много лет спустя, тот мордастый мужик из НКВД хвастливо заявлял, что давно держит маму "на крючке". Но это все будет потом. А тогда мы еще не знали, какие беды ждут всех нас впереди. Все ждали весны. Жили надеждами на скорое окончание войны. Знали, что от нее все несчастья людские. Думали, что с окончанием войны вернутся уцелевшие мужики в деревню и жизнь начнет постепенно выправляться.
-Потерпи. Война кончится, может дело пойдет к лучшему. Весна на подходе. Скоро травка зазеленеет на солнцепеке. Как-нибудь выживем, не помрем с голоду, - утешала бабушка маму на сон грядущий.
-Может война и кончится, но беды наши останутся. Все время тревожно на душе. Чует мое сердце, что не видать нам хорошей жизни. Горькая судьбина ждет нас всех впереди, - закончила мама разговор, задыхаясь от рыданий.
* * *
Весна пришла запоздалая и холодная. Всю масленицу не снимали валенок и полушубков. У бабушки была примета: если в Евдокию напьется петух под углом, то в Егорий наестся бык под кустом. Той весной сорок пятого года в Евдокию, не только петуху, воробью негде было напиться. Даже днем редко случались капели, а ночами замораживало, как на Крещенье. В конце марта, на Сороки, так замело, что померкли февральские вьюги. Даже когда на солнцепеке появлялись редкие проталины, их то заметало холодными ночами, то по утрам покрывало изморозью. Редкие лужицы, появившиеся в полдень под застрехами, к вечеру хрустели, подернутые ледяной коркой.
В лесу и даже в деревне лежал снег. На первое апреля, день Преподобного Алексея, человека Божия, немного потеплело. Но на улице не было ни обычных в это время луж, ни журчащих ручьев. Как и прежде, в школу мы ходили в валенках и полушубках.
-Видно затяжная будет нынче весна. Раньше говорили, что на Алексея "вода с гор, рыба с нор, а птица на ток". Ныньче река стоит, на улице кругом вместо воды лед да снег. Без шубы и в сени не выйдешь, - ворчала бабушка.
-И в школе у нас холодно, как зимой. По-прежнему сидим на уроках в одежде, и руки замерзают, - пожаловался я.
Мы ждали тепла. Ждали зеленой травки, чтобы можно было наконец-то выгнать на луговину отощавших за зиму коров. Ждали свежей кислички, чтобы можно было подкормиться самим. И как будто в ответ на ожидания, холода медленно начали отступать. Приближалось время распутицы.
* * *
Почта к нам приходила редко. Если кому и случались письма, то они накапливались в районе. Потом с оказией их привозили все разом в деревню, где почтальонша разносила по домам. В редких случаях, когда срочно требовалось доставить председателю сельсовета важную казенную бумагу, из района посылали нарочного. С ним, попутно, тоже отправляли письма, если кто-нибудь сподобился их написать. Однако писать стало некому. Наши деревенские старались никуда не уезжать. И с фронта до нас давно не доходили вести.
-Фронт далеко ушел, потому и не слышно ничего оттуда, - объяснял я бабушке.
-Может оно и так. Но я думаю иначе. Нет нам вестей, и не будет. Некому писать нам. Перебили всех наших мужиков. Война осиротила деревню. Если бы кто был жив, давно прислал бы весточку, - с горечью сказала бабушка.
Бабушка оказалась не права. Перед Пасхой в деревню пришло не письмо, а сразу посылка. Посылка, надолго взбудоражившая деревенский люд, пришла на имя Анютки Зайчиковой.
На почте в райцентре эту посылку заметили и выделили среди других. То ли по номеру полевой почты, то ли по какому-то особенному, не нашему, ящику да разным печатям и ярким наклейкам, определили, что посылка из Германии. Значит, подумали на почте, с самого, что ни на есть главного фронта. "Солдат воюет, жизнью своей не дорожит ради отечества, а вот, видишь, и про семью не забывает, видно, гостинцы детишкам шлет. Посылку немедленно надо доставить семье солдата-фронтовика", - распорядился начальник районной почты.
Ему долго объясняли, что в деревню Понизовье, кроме этой заграничной посылки, больше ничего нет. Ни единого письма, ни одной казенной бумаги для сельсовета. Ему говорили, что гонять подводу из-за одного ящика, настоящее сумасбродство. А еще говорили, что в Понизовье сейчас не доехать. Зимняя дорога рухнула, а летняя еще не успела отстояться да подсохнуть. Объясняли, что туда теперь не проехать ни на санях, ни на телеге. Говорили, что началось половодье, река вышла из берегов, а после Волока нигде до самого устья нет ни одного моста. Кое-где были временные переправы, так их снесло полой водой.
Начальник ничего не хотел слушать. Он приказал доставить посылку "адресату" в тот же день. И посылку доставили. Правда, назавтра. Снарядили телегу, нашли сбрую, какая покрепче, и, утопая в грязи по ступицы, загнав почтового коня, к вечеру иноземный ящик от Егора Зайчикова вручили под расписку его малограмотной жене Анютке.
До войны Анютка Зайчикова - так звали ее все в деревне - жила при своем Егоре не лучше и не хуже других. Правда, в их избе никогда не было порядка. Трое ребятишек - мал, мала меньше - ходили вечно чумазыми, а иногда и в лохмотьях. Но была в хозяйстве корова, а значит, в доме водилась кое-какая еда.
В войну все рухнуло. Мужика забрали на фронт, а сама Анютка не сумела накосить сена и в первую же военную зиму лишилась коровы. На огороде тоже, кроме картошки да некоторых овощей, - ничего не вырастила. Она с ребятишками осталась на зиму не только без молока, но и без хлеба. Пришлось жить впроголодь, даже просить милостыню.
Просила она не просто, а по особенному. Придет в любую избу, вроде по делу. Приноровит обязательно к обеду. Станет у порога, спросит о каком-нибудь пустяке и стоит молча. А сама глаз не сводит с обедающих. С каждой ложки супа, с каждого куска хлеба. Предложат и ей супу. Сперва отказывается: "Сыта я. А если и не сыта, то потерплю. Не первый раз и не последний". После второго-третьего приглашения сядет за крайчик стола, осторожно пододвинет к себе миску, зачерпнет оттуда неполную ложку, аккуратно прихлебнет и долго жует, как бы оценивая качество давно известного деревенского варева. И дальше ест медленно, неторопливо. То ли стараясь так скорее утолить свой голод, то ли боясь выставить его напоказ.
Закончив еду, она крестилась на иконы и благодарила Бога за посланные хлеб-соль. Потом низко кланялась хозяевам, хвалила их милосердие и доброту, обещала молиться за чад и домочадцев этого дома.
Прежде, чем уйти, она просила кусочек хлеба для своих "деток малых, которые дома плачут голодные".
Так и перебивалась Анютка Зайчикова. Как говорила наша бабушка, с куска до корки, с корки до куска.
Ребята ее выжили. Хотя выглядели худосочно и сильно страдали рахитом. Про старшего, Ваську, почти ровесника моего, в деревне говорили, что у него ноги колесом. Особенно смешно было смотреть, как он бегал. Кто-то из ребят съязвил: "Во, чешет! Как на велосипеде едет..."
К той поре, когда Анютка получила посылку, от довоенного подворья осталась одна изба с покосившимся крыльцом. Хлев, сарай и другие постройки, она с ребятами за войну успела разобрать, постепенно распилить на дрова и сжечь.
В избе у них, кроме русской печки, были только высокие нары из горбыля, а на них давно почерневшая солома с запахами скотного двора. Голые неструганые стены с торчащими из пазов лохмотьями пакли; голые маленькие окна, заделанные множеством грязных осколков стекла; закопченный черно-коричневый потолок; да вот эти нары, застеленные разным тряпьем, - в такую избу нежданно-негаданно пришла посылка из Германии.
За всю войну никто в деревне не получал никаких вестей от мужиков, ушедших на фронт. А тут, сразу посылка.
Про нее многие узнали раньше Анютки. И все решили, что там обязательно еда.
Кумушки в деревне судачили:
-Видно не всех мужиков перебили. Раз прислал посылку, значит живой Егор Зайчиков. Повезло Анютке.
-Не просто живой, а где-нибудь на хлебном месте либо при начальстве устроился. Егор, что дома, бывало, что там, - нигде своего не упустит. Прохиндей, мужик.
-Такой и есть. Иначе где бы он взял еды на этот большущий ящик.
Когда Васька взял ящик, чтобы поставить его на стол и там открыть, то даже крякнул от натуги.
-Тяжелый какой! Будто не еда там, а железо, - удивился Васька.
-Чего гадать. Открывай скорей! Посмотрим, что прислал ваш батька.
Васька принес из сеней тупой, весь в зазубринах топор, который еле держался на изношенном топорище, и стал открывать посылку. Заграничный ящик не поддавался. Окантованную металлической лентой крышку удалось снять после того, как Васька превратил ее в щепки. Под крышкой оказался мешок из прочной толстой непромокаемой бумаги. Васька с трудом разорвал бумагу и охнул от неожиданности.
-Мам, тут какое-то тряпье, - взвопил он.
-Может сверху только. Посылка увесистая. Разбирай дальше.
Васька стал выкладывать "тряпье" на замусоленный стол. Анютка глянула туда, раскрыла рот от удивления, да так и застыла, остолбенев.
Она и до войны носила исподнее из холстины. За войну и того не стало. Последнее время ходила в лохмотьях.
А тут Анютка увидела, как Васька выкладывает на стол прозрачные женские нижние рубашки, все в кружевах; такие же тонкие с золотой ниткой и ажурным рисунком кофточки разных фасонов; немыслимой формы и красоты женские панталоны; тонкие прозрачные чулки разных оттенков телесного цвета; сияющие глянцем душистые коробочки и тюбики.
-Вот дурак! Зачем это нам надо. Лучше б прислал буханку хлеба либо муки. Видно спятил он там, в неметчине, - бранилась Анютка.
Васька продолжал выкладывать все из ящика и опять внезапно вздрогнул от увиденного.
-Мам, глянь-ка! Тут часы. Всякие. Их много. Чуть не целый ящик. Потому он и неподъемный.
Весь ящик действительно был заполнен часами. А "тряпки" служили тут для упаковки. Как выразился Васька, чтоб часы не бренчали в дороге.
Лежали часы слоями. Один слой часов от другого отделялся чем-нибудь мягким. И все это были невиданные у нас вещи. О предназначении многих из них потом никак не могли догадаться наши селяне.
Когда Васька открыл первый слой с часами, у него замельтешило в глазах. Показалось, что изнутри ящика брызнул яркий мерцающий свет. Если бы Ваське когда-нибудь приходилось видеть шкатулку с драгоценностями, то невольно он сравнил бы с такой шкатулкой огромный посылочный ящик, прочно сколоченный в Германии и теперь неведомыми путями оказавшийся в убогой деревенской избе. Более нелепого предмета тут никогда не было и не будет.
Часы Васька осторожно выкладывал на стол, рядом со стопкой заграничного белья. Они воистину сияли, как драгоценности. Тут были и карманные на толстых витых цепочках с двумя узорчатыми крышками; и наручные с мягкими ремешками из черной и желтой кожи; были часы с тонкими, но прочными ажурными решетками, защищающими стекло. Потом они напомнили мне те швейцарские, какие до войны я видел у нашего дяди Андрея.
В самом низу ящика, в последнем "слое", лежали какие-то особенные часы. Каждые отдельно, они были обернуты в папиросную бумагу, но и сквозь нее просвечивали золотым блеском.
Пока Васька потрошил посылку, его мать безмолвно стояла рядом. Она не могла даже шелохнуться. Если можно представить человека, внезапно окаменевшего стоя, то как раз в таком виде, почти в полуобмороке, находилась Зайчикова Анна, увидевшая все, что прислал ей муж Егор из Германии.
Еды в посылке не было.
Не знал Егор Зайчиков, что все эти заграничные одежки и даже груды драгоценных, самых распрозолотых часов, его жена Анютка сейчас с радостью отдала бы за каравай хорошего хлеба. Почему-то не мог догадаться Егор, что его жене и детям не нужно сейчас ничего, кроме еды. Не знал ушлый мужик Егор Зайчиков самого главного: все это присланное богатство жена не сумеет сберечь - сохранить. Не сумеет по одной единственной причине - не понимает она в этих вещах ничего, не знает истинной им цены, даже на хлеб не сообразит обменять с толком. Потом, уже после войны, вернувшись домой, проговорится Егор, что с посылкой у него "вышла промашка".
Первыми содержимое посылки увидели мы - деревенские ребятишки. Когда Анютка Зайчикова по своим делам вышла из дома, Васька решил похвастаться своим богатством, свалившимся, как с небес. Он по очереди приводил нас в свою избу и показывал разложенное по столу то, что было в ящике. Нам, конечно, больше всего хотелось посмотреть часы. Смотреть Васька дозволял и то не долго. Но в руки не давал. Он даже снимал обертки, показывал серебристые крышки с разными рисунками, расстилал по столу цепочки, чтобы хорошо рассмотреть, а притронуться руками, не разрешал.
-Мамка не велела никому показывать. Сказала, что могут украсть. Она потом на это ,- Васька кивнул рукой в сторону стола с заграничным добром, - будет выменивать хлеб и картошку.
-Богато заживете, - съязвил я.
Обмен начался уже на следующий день. Молва о несметном богатстве, неожиданно появившемся в пустой избе Анютки, скоро обошла нашу и многие окрестные деревни. Говорили не столько о дорогих заграничных вещах, которые прислал Егор из Германии, сколько о том, что их можно получить чуть не задарма. Вот и ринулся народ на дармовщину, как мухи на мед. И не зря. Ведь за ведро худой картошки, которой едва хватало на одно варево, тут выменивали часы. Люди приходили из соседних деревень, а иногда и за пять-семь верст. Все алчущие собрались тут, надеясь легко поживиться чужим добром. В один день опустошили бы они заграничный ящик. Помешал дядя Васька Шавырин.
Узнав, что творится в избе Анютки, он побежал туда, как на пожар. Пустой правый рукав гимнастерки полыхал, словно флаг на ветру. И не зря торопился. "Тряпье" уже успели расхватать, дело дошло до часов.
-Стой, Анютка! А ну, расступись, мародеры! - заорал Василий Никитич, расталкивая баб, подростков, стариков, заполнивших избу, - Все на улицу! Живо!
-Ты чего, Никитич, сдурел или пьяный? Мой мужик прислал это все. Что, мне на нем сидеть и с голоду пухнуть? Аль, не видишь, у нас хоть шаром прокати. Ребятишкам куска хлеба нет. Последние картофелины доедаем. Даже мелочи не осталось.
-Дура ты, Анютка! Безмозглая дура! Мужик твой на фронте, может, жизни не жалея, добыл этот трофей. А ты готова хапугам отдать все за ведро гнилой картошки. На это добро можно купить всю еду, какая есть в нашей деревне да еще корову с нетелью в придачу. А ты задарма... Они ж, паразиты, потом смеются над тобой, хвастаются, как обдурили темную бабу.
-Коли так, за совет спасибо. Только ребят я этим заграничным добром не накормлю. А они просят хоть корочку хлеба погрызть. Где я им хлеба возьму?
Изба очистилась быстро, а на улице, у крыльца, все еще толпился народ. Никитич вышел на улицу, поднял единственной левой рукой валявшийся поблизости толстый кол и скомандовал, как на фронте:
-А ну, разойдись! Все марш по домам! И чтобы духу вашего больше тут не было!
Увидев кол в руке Никитича, и поняв, что он не шутит, народ стал расходиться.
В избе его встретила плачущая Анютка.
-Что же мне теперь делать? - спросила она, размазывая грязным платком слезы по лицу.
-Все, что осталось собери обратно в ящик и спрячь подальше. В газетах пишут, что скоро Гитлеру капут. Значит, война скоро кончится. Мужики, какие живы остались, по домам вернутся. Твой Егор вернется точно, раз к такому выгодному делу приставлен. Придет домой и сам добром распорядится.
-Когда он еще вернется... А ребят чем я кормить буду? - ныла Анютка.
-Зайди к нам. Я скажу, чтобы хозяйка дала хоть мелкой картошки да немного зерна. Ребятам хлеба испечешь. Завтра схожу к председателю. Попрошу, чтобы выделил вам ржи , сколько сможет, из колхозных запасов. А там, глядишь, травка зазеленеет. Как-нибудь перебьетесь.
Никитич ушел. Анютка осталась обливаться слезами над ящиком с остатками заграничного добра.
* * *
Затяжная весна, казалось, никогда не кончится. Иной день ярко светило солнце и капало с крыш. А назавтра в небе кружились снежинки и холодный северный ветер пронимал до костей.
На вербное воскресенье - двадцать девятого апреля - к полудню солнце выглянуло из-за туч и немного потеплело. Я пошел к речке, чтобы наломать вербы. Речка стояла. Но лед посинел и местами, у берегов, на нем выступила вода.
Домой я принес целый пук тонких коричневых прутиков, усыпанных золотисто- желтыми пушистыми сережками. Бабушка обрадовалась такому букету. Она овечьими ножницами обстригла прутики в местах излома, аккуратно составила веточки в большой кувшин со свежей колодезной водой и отнесла под божницу.
-Когда молодая была, мы ходили на вербное воскресенье в часовню. Вербы святили. Только освятив, полагалось заносить их в избу. Теперь святить негде. Хоть так принес, и на том спасибо.
-Небось, до Пасхи простоит, - спросил я.
-Простоит. Если хорошо будем печку топить, может, и листочки проклюнутся. Дал бы Бог дожить благополучно.
-Доживем! - бодро ответил я.
Река в тот год вскрылась перед самой Пасхой. А Пасха пришлась на шестое мая и совпала с Егорием.
С утра в этот день накрапывал мелкий дождик. Он сумел растопить вчерашний ледок на лужах и оживил первые, еле пробившиеся через ледяную корку, зеленые травинки. К полудню по канавам и на меже засветились желтые фонарики мать-и-мачехи.
Отощавшие за зиму курицы у нас неслись плохо. Но бабушка к Пасхе все-таки сумела накопить с десяток яиц и еще накануне покрасила их, сварив вместе с луковой шелухой.
Из остатков ржаной муки она испекла пасхальный пирог или пасху, как ее называли у нас. Дух настоящего ржаного хлеба заполнил всю избу. Еще горячую пасху бабушка смазала густыми сливками, только что снятыми из кувшина с отстоявшимся вчерашним молоком. Румяная Пасха сразу заблестела, как покрытая лаком. Мне показалось, что она похожа на ту довоенную, выпеченную из белой муки-крупчатки. Тогда отец разрезал ее еще теплую острым ножом и давал нам по большому куску вместе с красным яичком, чтобы разговеться.
-Видишь, и у нас, как у людей. Есть яичко ко Христову дню и пасху какую никакую испекли. Дай Бог как-нибудь до лета дотянуть. Тогда выживем, - бодрым голосом сказала бабушка.
-Сегодня Егорий, - напомнила тетя Дуня,- надо бы корову выгонять. Только трава не выросла. Не знаю. Что и делать.
-Как люди, так и мы. Сходи на улицу, глянь что у соседей делается, - посоветовала бабушка.
-Выгонять все равно придется. Последнее сено кончается. Надо хоть немного оставить теленку.
Коров, хоть поздно, выгнали. И пастух нашелся. Правда, ему чарку не подносили, как до войны, но по красному яичку, в честь Пасхи, давали многие.
Отощавшие за зиму коровы со впалыми боками, выбравшись на вольный воздух, резво брыкались и грызли на солнцепеках еще не до конца оттаявшую землю с короткой щетинкой зеленой травы.
-Сыты не будут, но хоть разомнут застоявшиеся ноги, - сказала моя бабушка, вышедшая на улицу проводить коров, - придется дома подкормить остатками мелкой картошки с мякиной.
-Там картошки осталось на считанные дни, - поправила бабушку тетя Дуня, - осталась одна надежда на близкое тепло.
-После Егория тепло хоть не сразу, но приходило всегда. Придет и нынче. Даст Бог, дождемся и тепла, и хорошей травы. Коровы будут сыты и мы подкормимся кисличкой да лебедой. Людям тоже зелень нужна, - сказала бабушка.
* * *
У нас своим чередом шли занятия. Учителя все чаще напоминали о приближающихся экзаменах, о том, что многим "надо подтянуться". Говорили об экзамене по военному делу, который будет принимать комиссия из райвоенкомата. Еще раз предупреждали, что это не просто основной, но один из важнейших школьных предметов.
Ничем не примечательным был и день 8 мая. Кое-где на деревенской улице начали появляться зеленые лоскутки: трава пробивалась и сквозь холодную почву. Но у школьного крыльца в тени еще лежали груды серого, пропитанного влагой, снега. Снег лежал и вдоль северной стены наших сеней.
Возвратившись из школы, я хотел сбежать на улицу. Но меня во дворе уже ждала тетя Дуня с пилой наготове. "На улице опять похолодало, а дома ни полена дров. Завтра ведь тоже надо будет печку топить", - строго сказала она. Вместо того, чтобы сбегать с ребятами на речку, я до самого вечера пилил дрова и таскал их охапками в избу.
* * *
В среду 9 мая 1945 года, утром, как всегда, прозвенел звонок и начались уроки.
На большой перемене я сбегал домой перекусить и что-то замешкался там, в разговорах с бабушкой. Когда, запыхавшись, робко вошел в класс, все ребята уже сидели на своих местах, а учительницы почему-то не было.
-Думал, схлопочу нагоняй за опоздание, а, оказывается, учительница опаздывает еще больше, - полушепотом сказал я соседу по парте Матвею Сочневу.
-Может, заболела, а может быть еще что стряслось, - ответил шепотом Матвей.
Поначалу все в классе сидели тихо. В коридоре за дверью слышались шаги. Я каждый раз оборачивался, но в класс никто не входил.
-Кто-то там ходит и все мимо.
-Надо посмотреть, - предложил Матвей.
-Не надо, - остановил его я, - а вдруг там директор...
Редкий шепот в классе постепенно перешел в громкие разговоры, а затем в легкие потасовки и возню. Все настроились разбежаться по домам. Но в это время дверь резко отворилась, в класс вошел военрук и громким голосом скомандовал: "Встать! Выходите строиться в коридор!"
Когда мы вышли в коридор, там уже стояли в два ряда ученики старших классов, а следом подходили остальные.
В это время из торцового окна коридора, обращенного на юг, брызнули по ногам лучи яркого весеннего солнца, прочертив на полу прямую рыжую полосу, вдоль которой мы выстроились в линейку.
Наш военрук, Александр Филиппович, какой-то по особенному подтянутый, в золотых офицерских погонах и с портупеей поверх гимнастерки, прошелся перед рядами учеников, остановился, зорко осматривая притихший в ожидании строй, а потом неожиданно резко скомандовал: "Смирно! Равнение на середину!"
Парадным шагом военрук подошел к директору и торжественно доложил: "По вашему приказу школа построена!"
Зинаида Сергеевна, приняв рапорт военрука, негромко сказала "вольно", но в нашем длинном, на весь коридор, строю, - никто не шелохнулся. Все, затаив дыхание, замерли в ожидании чего-то важного. Все знали, что это важное сейчас сообщит директор. Но Зинаида Сергеевна медлила.
Молодая, стройная, она стояла в позе генерала, принимающего парад. Что-то торжественно-царственное чувствовалось во всем ее облике. И в то же время было видно, как посуровевшее ее лицо, вмиг залилось алой краской от невыносимого волнения. Возникла тягостная пауза, которая длилась не больше минуты, а показалась вечностью.
Потом, еле оправившись от оцепенения, Зинаида Сергеевна произнесла сквозь слезы свою самую короткую и самую главную речь: "Ребята! Война кончилась... Победа! Сегодня мир наступил на земле...".
Она захлюпала носом и начала вытирать глаза платочком. Все это в абсолютной тишине. И тут грянуло наше разноголосое "Ур-ра! Ур-ра! Ур-ра!" Строй зашевелился и загудел радостным, восторженным гулом. Когда шум поутих, Зинаида Сергеевна, теперь уже твердым голосом, добавила: "Поздравляю всех с победой! Мы долго, так мучительно долго ждали ее. И она пришла к нам вместе с весной. Сегодня праздник! Занятий не будет. Идите все по домам и расскажите об этом радостном событии своим родным. Все свободны!"
Дома меня, как всегда, встретила бабушка.
-Ты что, так рано? Опять чего-нибудь стряслось в школе?
-Отпустили нас. Война кончилась! Победа! Праздник сегодня объявлен.
-Не может быть. Врут, небось.
-Ей-богу! Только что Зинаида Сергеевна сказала.
Бабушка не поверила. Она быстро накинула на голову теплый платок, ноги сунула в валенки с калошами и поковыляла через дорогу к школе.
Возвратилась она не скоро. Пришла вся заплаканная.
-Правда, кончилась война. А мужиков никого нет. Батьки твоего нет, дяди Митьки нет! И вестей никаких.
-Погоди, может, еще что-нибудь узнаем со временем. Не зря же мама в розыск посылала бумаги?
-Если бы были живы, сами бы давно о себе дали знать. Видно такая судьба. Такая горькая доля выпала нам. И не только нам. Везде кругом одно горе.
Невеселый у нас получился разговор. Не праздничный.
Чтобы как-то отвлечь бабушку от грустных мыслей, я напомнил ей про капитана Батурлинова, который часто заходил к нам и с порога произносил одну и ту же фразу: "Война кончилась, все по домам!"
-Ты не забыла его, бабушка? - спросил я.
-Как же забыть такого? Цыган настоящий. Весь черный, как смоль, и сильно кудрявый. Молодой, красивый и очень добрый человек. Без гостинцев никогда не заходил. Подкармливал нас. Где-то он теперь? Жив ли?
-Небось, жив. Верткий он, сноровистый. Из любых передряг умел выходить. Сама слышала, как он рассказывал про разные случаи.
-Дай Бог! Дай Бог!
* * *
Война кончилась, но не было конца горю людскому. Опустевшая, опустошенная и обездоленная деревня замерла в тяжелом ожидании перемен к лучшему. Бабушка моя тоже считала, что жизнь постепенно должна выправиться. Только не раз говорила, что ей не дожить до хороших времен.
Великая печаль людей нашего поколения заключалась в том, что не только моя бабушка или мама, - большинство не дождалось хорошей жизни.
Книга 3.
После войны
"...Война прошла,
а ты все плачешь мать".
Вступление
По сравнению с двумя предыдущими, третья книга имеет некоторые композиционные отличия. Она делится не на крупные части, а на главы. Каждая из глав является, по сути, законченным рассказом. А все они вмести продолжают хронику событий.
Правда, в отдельных случаях повествование ведется как бы транзитом, сквозь годы; до самого конца, - часто трагического.
В совокупности все главы-рассказы, как крупные мазки художника, создают картину жизни первых послевоенных лет, увиденную глазами обездоленного деревенского подростка.
Картина безрадостная, местами жестокая. Но, что поделать? Из песни слов не выкинешь.
Глава 1. Похоронки
Мирная жизнь наша началась с того, что в деревню одна за другой стали приходить похоронки. И всем, - одинаковые: "Пропал без вести". Куда пропал? Где пропал? Когда? На такие вопросы казенный листок ответов не давал.
Получили и мы две такие бумажки: на отца и на дядю Митю.
Это ничего не прибавило к давнему горю. Даже не вызвало новых слез. Их и так было пролито сверх меры.
В каждом доме, где получили такие бумажки, почти не обратили на них внимания. Люди давно уже свыклись с мыслью, что погубила война всех мужиков.
Одна наша бабушка, узнав, что сообщается в казенной бумаге, не столько опечалилась, сколько удивилась.
-Как это так пропал? Разве может человек пропасть бесследно? Это ведь не песчинка какая-нибудь. На войну ушел живой здоровый, а теперь вот, на тебе, говорят, пропал.
-Небось, убили мужиков. Что не пиши, их не вернешь, - вступила в разговор тетя Дуня.
-Так и писали бы прямо, - убили на фронте. А пишут - пропал, вроде как затерялся где-то. Выходит, они сами, которые пишут эти бумаги, ничего не знают.
-Наверное, живых нету, и мертвых никто не видел. Вот и пишут, - пропал, - рассудила тетя Дуня.
-Один-другой могут пропасть. У нас давно, еще до революции, мужик ушел в лес и не вернулся. Тоже считали, пропал. А тут в каждый дом одинаковые бумажки пришли. Не могли же все мужики пропасть разом?
Оказывается, могли. Такая война... Такая судьба выпала на долю мужиков.
Похоронки, как все важные бумаги, бабушка спрятала за божницу. Но пролежали они там не долго. Мама, пришедшая нас навестить, сказала, что эти бумаги надо отнести в Райсобез. Там должны дать пенсии. На нас троих за отца и на бабушку за дядю Митю.
-Выходит, их за убитых числят. А если они живые где-то мыкаются, как те хохлы окруженцы. Что, тогда и пенсию отберут, - полюбопытствовала бабушка.
-Раз дают пенсию, то знают, что живых нет. Да еще и неизвестно, будет ли эта пенсия. Может, какие копейки для славы кинут, на том и кончится. А если и рубли, то на них все равно без карточек ничего не купишь. Но в Райсобез надо идти. Там на сирот иногда кой-какие одежонки дают, а один раз даже еду без карточек распределяли. Вдруг, и нам чего выделят, - сказала мама.
Мамины хлопоты пошли впрок. Назначили пенсию и нам за отца, и бабушке за ее сына, нашего дядю Митю.
В один из дней, когда дома оказалась мама, почтальонша принесла пенсию. Целую кучу денег. Сказала, что одним разом много дали за все годы войны, а потом будет каждый месяц приносить понемножку. Почтальонша отсчитала больше четырех тысяч рублей. В основном "сотенными" и красными "тридцатками. За нас расписалась мама, а за бабушку тетя Дуня. Таких денег у нас никогда не бывало.
-Свалились, как манна небесная. Но старики, бывало, не зря говорили: "Не радуйся нашедши, не плачь потерявши", - заметила бабушка.
Больше всех этой "манне небесной" обрадовалась мама.
-Я теперь хоть с долгами рассчитаюсь, недостачу покрою.
Но мама забрала не все деньги. Порядочно еще осталось у бабушки. Прежде, чем их упрятать за божницу, она "красненькую" дала мне.
Раньше у меня никогда не было денег. До войны, если требовалось что из гостинцев, шел к маме в магазин. Если заходил с двумя-тремя своими приятелями, мама каждому давала по паре конфет, пряников или по кусочку халвы. Я тогда не задумывался, что за все надо платить. Хотя дома иногда слышал от мамы разговоры о том, что опять получать будет нечего, - всю зарплату выбрала продуктами. Но я такие разговоры пропускал мимо ушей. Если просил "чего-нибудь сладенького", мама никогда не отказывала. Поэтому нужды в деньгах у меня не было. К тому же не видел я денег ни у кого из ребят. Даже когда привозили кино, нас пускали смотреть его бесплатно. Потому что помогали механику заносить "аппаратуру" и готовить помещение.
И вот теперь мне бабушка дала тридцать рублей. Точно такую же "красненькую", какой до войны один раз расплачивался за кулек конфет Алька Серебряков, сын начальника лесопункта. Тогда я спросил, откуда такие деньги. "От родителей", - ответил Алька и стал угощать нас конфетами. В тот раз, помню, мелькнула мыслишка: оказывается, если есть деньги, то не обязательно иметь маму за прилавком магазина. Любые сладости можно купить. Но моего детского воображения не хватило на то, чтобы понять власть и силу денег. Да в ту пору не слишком и велика была эта сила.
Алька исчез. Больше никто в нашей ребячьей компании не вспоминал про этот случай. Все мы легко обходились без денег и не думали, что они могут понадобиться. И тут бабушка неожиданно дала мне "тридцатку".
-Зачем деньги? - стал я отнекиваться, - Все равно у нас на них ничего не купишь.
-Это сейчас не купишь, а потом придется покупать. Учительница ваша, директорша, говорила, что тетрадки, карандаши и перья теперь будут давать за деньги.
Всю войну не было у нас ни тетрадок, ни карандашей. А потом, когда они появились, выдавали всем просто так. Денег не спрашивали. "Не уж-то теперь за деньги будут продавать? - подумал я. - А что же делать тем ребятам, у которых денег нет, и не будет? Им что, и тетрадку не дадут?".
Мне стало как-то не по себе. С одной стороны, имея деньги, я вроде бы даже возгордился. Вспомнил, как мама обещала купить в коммерческом магазине хлеб, крупу и сахар. Значит, не пустые бумажки нам выдали, - решил я. Но не совсем понимал, что такое пенсия.
-Батьку твоего и дядю Митьку убили на фронте, а за них деньги полагаются. Это и есть пенсия, - объяснила бабушка.
-Разве можно за убитых деньгами платить? Это ж люди, а не какие-нибудь продукты в коммерческом магазине, - возмутился я.
-Деньги не за убитых. Их никакими деньгами не заменишь. Деньги казна платит вам, малым детям, чтобы с голоду не померли.
После таких разговоров у меня появилось уважительное отношение к деньгам. Свою "тридцатку" я скрутил в тонкий жгутик, обернул обрывком бумаги и положил на самый низ пенала. Там деньги ждали своего часа. Про себя я решил, что никому не скажу о своем богатстве. Но долго терпеть не смог. Очень уж хотелось с кем-то поделиться секретом.
Один раз на уроке я вынул драгоценную деньгу, аккуратно развернул и показал своему соседу по парте Матвею Сочневу.
-Только смотри, никому ни слова!
-Ей Богу, никому не скажу. Но откуда у тебя такие деньги? - спросил Матвей.
-Бабушка дала. Мы пенсию получили. За отца и дядю Митю, которые на войне погибли.
-А мы ничего не получили, хотя от отца, как ушел, никаких вестей не было.
-Пенсию дают тогда, когда похоронка придет. И то хлопотать в райсобесе надо, - со знанием дела объяснил я Матвею.
Не долго хранил Матвей наш секрет. Правильно говорила бабушка, что рано или поздно все тайное становится явным.
Потом я понял, что вообще не было смысла делать из этого тайну.
Как-то на уроке мы с Матвеем шепотом судачили о моих деньгах.
-Зачем мне нужна эта "тридцатка", если на нее все равно ничего не купишь? - оторопело спросил я.
-Не пропадет твоя деньга; слышал, что скоро магазин в деревне откроют, тогда и пригодится, - утешил меня Матвей.
Но деньги пригодились раньше. Ребята сказали, что почтальонша привезла из района на продажу какие-то очень мелкие конфеты-шарики в картонных коробочках. Говорили, что они не совсем конфеты, а вроде еще и лекарство. На вкус сладкие, с кислинкой.
В тот же день мы купили за три рубля с копейками одну коробку незнакомых конфет на пробу. Правда, почтальонша сообщила, что в коробке не конфеты, а витамин "це".
-Есть-то его можно? - спросил я.
-Его едят, чтобы цинги не было. Это такая болезнь, когда зубы вываливаются.
-А если съесть, то не вывалятся?
-Не вывалятся. Только надо меру знать, - пояснила почтальонша.
Какую меру, она не сказала. Мы поняли одно - витамины пользительны для здоровья.
Когда я открыл коробку, там оказались желтые горошины с незнакомым запахом. Целая горсть горошин. Разделили поровну. Каждому досталось штук по пятнадцать-двадцать.
-Кто врал, что лекарство? Они же сладкие, - не удержался я, посасывая во рту желтые горошины.
-А ты раскуси! Узнаешь, какие они сладкие! - процедил Матвей сквозь сморщенные губы.
Я последовал совету.
-Даже свело язык от кислятины, - поделился я неожиданным впечатлением, -Может, они вредны.
-Зачем же их делали, если вредны? К тому же деньги плачены, -возразил Матвей.
Съели мы все, что было в коробке. Пошли еще за одной.
Почтальонша дала, но сказала: "Вы же грамотные. Хоть бы прочитали, что на коробке написано".
Мы прочитали и чуть не испугались. Написано коротко, но твердо: "По три драже в день". То, что незнакомое слово "драже", означает горошины, догадались сразу. А вот норма - три штуки в день - поначалу встревожила многих. Ведь съел каждый из нас почти вдесятеро больше. И в один прием.
-Вдруг потом животы заболят. Лучше оставим вторую коробку назавтра, - предложил я.
-Горошины совсем маленькие. Ну, съели их по десятку-другому, так это меньше наперстка, - утешил Матвей Сочнев.
-Так ты предлагаешь и вторую коробку съесть? - спросил я.
-Конечно, съесть! - уверенно ответил за Матвея Ванька Беляев, - Мы ж их - этих витаминов - никогда в жизни не видывали. За всю жизнь две пачки на компанию - ничто. Зато цинги не будет, зубы не выпадут. Давай, дели и дело с концом!
Все съели и из второй пачки. А назавтра невредимые явились в школу.
Вспомнили про витамины, когда сдали последний экзамен. По военному делу. Сдали на "хорошо".
-Вот, что значит витамины! Съели за раз то, что полагалось на месяц. Отсюда и результат. Ни одного второгодника! - отрапортовал Матвей Сочнев.
Это было в первую неделю июня 1945 года.
Только-только установилась теплая ясная погода. К обеду стало жарко, и мы гурьбой побежали на реку.
Впереди нас ждало лето. Первое лето после войны. И долгие летние каникулы, когда не надо каждое утро торопиться в школу, можно выспаться вдоволь и побездельничать всласть.
Глава 2. "Жить-то надо"
Из района в деревню понаехало много начальства.
-Даже сам Рослов прикатил. Соседка сказала, что будут на сходку народ собирать, - сообщила пришедшая на обед тетя Дуня.
-Рослов по пустякам не ездит. Коли приехал, значит по важному делу. Он давно говорил, что надо колхоз поднимать. А как его поднимешь, если нет ни людей гожих, ни тягла. На бабах много не посеешь и не вспашешь. Особенно, если и харча хорошего не видели с давних пор, - грустно заметила бабушка.
-В деревне говорят, что начальство будет бранить людей за посевную, которую провели не так. Теперь, говорят, всех на покос погонят.
-Зачем косить, если в колхозе скота нет?
-Сказали, что на развод коров выделят из района. Дальше придется самим их выхаживать и телят растить для увеличения стада. Вот и понадобится сено, - рассудила тетя Дуня.
Сходку, как обычно, собрали возле сельсовета. Первый раз после войны. Поэтому пришли на нее все жители деревни, включая ребятишек и стариков. Приковыляла и моя бабушка, которую всегда тянуло в людные места.
За вынесенным из сельсовета столом на длинной скамье сидел зам. предрика Рослов и рядом наш бригадир Степан Кудрявцев.
Клонившееся к закату солнце освещало строгие лица начальников и пригревало спины сельчан. Стояла необычная, при таком скоплении людей, тишина. Все знали Рослова, уважали его за деловитость и простоту. Теперь ждали, что он скажет.
-До войны, когда я собирал тут народ, сплошь стеной стояли одни мужики. Теперь их нет. И с этим никто ничего не сможет поделать. Осиротели все мы. Страна осиротела. Следы войны, ее кровавые рубцы на нашем теле, еще будут чувствоваться многие-многие годы. Но жить-то надо.
Рослов замолчал в мрачной задумчивости, потеребил искореженными пальцами правой руки свои редкие седеющие волосы, а потом продолжал.
-Подошла пора сенокоса. Трава как раз поспела. Наросло ее нынче много. Поэтому с завтрашнего утра всех прошу на покос. Если скажете, что кормить сеном некого, то я отвечу так: да, сейчас скотные дворы почти пустуют. Но, обещаю всем, как на духу, к осени коровы будут. Часть вернем из эвакуации, сколько-то соберем по колхозам. Есть хозяйства покрепче вашего, помогут. Со многими я уже договорился. А вот заготовить сено - это ваша забота. Ты, Степан, пригляди, чтобы все, кто умеет держать в руках косу, завтра с утра косили. Стариков, какие есть, мобилизуй сегодня вечером, чтобы отбили и направили косы. Как только порядочно подкосят, гони всю мелюзгу сушить сено. Вон, глянь-ка, сколько у вас тут ребятни. Они тоже работники, тоже сила, если хорошо организовать. Никому не пристало бить баклуши, когда наступила страда, - закончил свою короткую речь Рослов.
-Страда наступила, а косарей у меня - раз-два и обчелся. Одни бабы остались. Не у всякой есть к этому делу сноровка. У многих косы до обуха сточены. Там уже и отбивать нечего, - пожаловался Степан.
-Косами поможем. Я распоряжусь. А баб, которые не умеют косить, учить придется. Мужиков теперь не вернешь. Вот сам ты, не долго воевал и то хромоногим вернулся, - кивком показал Рослов на бригадира Степана.
Из толпы людей, до того стоявших молча и неподвижно, вышла моя бабушка.
-Косить надо, спору нет. Но сперва я хотела напомнить старую пословицу: "Когда ешь пирожок да творожок, - коса режет под корешок, а коль хлебаешь кислы щи, - коса по верху свищи". Я к тому, что у людей есть нечего. На мякинном хлебе да пустых щах много не накосишь. Надо артельный обед на покосе варить. Не такой, как дома, а густой, скоромный, сытный. Иначе сена не накосить. Ты, погляди, у нас многих шат водит от голодухи.
-Все правильно говоришь, бабушка. Но беда в том, что и колхоз ваш, как ты сказала, тоже шат водит. Если у вас в бригаде есть сколько-нибудь овец, ты, Степан, завтра же вели одну зарезать и организуй котловое питание. Только в кашевары поставь надежную хозяйку - умелую и честную. А я завтра же пошлю подводу: привезут на сенокос круп, муки, чаю.
Сходка закончилась. Рослов уехал. А наш бригадир, Степан Кудрявцев, остался командовать своим войском - наполовину женским, на другую - ребячьим.
Степан, хоть был старше меня, долго ходил в подростках. Он спокойно пережил оккупацию, а потом ждал, когда заберут в ФЗУ. Но повестка пришла из военкомата, и осенью сорок четвертого года его забрали в армию. Забрали, не глядя на то, что до восемнадцати лет не хватало еще двух месяцев.
Пока Степана учили, фронт успел докатиться до Германии. Он рассказывал, как много нашего люда полегло там под Берлином. Но Степану повезло. Не долго пришлось ему воевать. В одном из первых же боев, его, тяжело раненного в ноги, истекающего кровью, выволокла из под обстрела девушка-санитарка. Она погрузила Степана в какую-то попутную машину и отправила в госпиталь. Пришел в себя он только назавтра, после операции. Очнулся весь в бинтах, а ноги в гипсе. Первое время даже шевелиться не мог.
Потом он долго мотался по разным госпиталям. Пока лечили Степана, война успела закончиться.
Из района привезли Степана на машине военкомата. Первое время еле ходил на костылях. Потом, когда одна нога подзажила настолько, что на нее он смог опираться, Степан постепенно научился ходить с одним костылем. Скоро и его забросил. Ходил с толстой суковатой палкой. Ходил сильно хромая. Это не помешало назначить его бригадиром. Других-то мужиков не нашлось.
С тех пор и ковылял Степан Кудрявцев по утрам от избы к избе, давая бабам наряды на работу. При этом не раз он шутил: "Под Берлином командовал всего лишь орудием, а теперь, дома, сильно повысили в должности - стал командиром женского батальона". А потом признавался, что тут тяжелее, чем на фронте.
Кроме женщин, под началом Степана оказалась и вся наша ребячья команда.
Уважали мы Степана. И не только за то, что фронтовик. Скорее за другое: он ласково обходился с каждым и всегда судил по справедливости. А еще за то, что умел "держать слово". Уж если сказал, то обязательно сделает.
Как-то раз, в самом начале лета, мы всей своей компанией шли с речки. Около лесопункта увидели Степана. Он сидел на завалинке и отдыхал, вытянув свои натруженные ноги. Мы обступили его и заговорили про всякие деревенские дела.
-Все, ребята! Скоро вашему вольготному житью придет конец. Вот-вот начнется сенокос и вам придется там работать наравне со всеми.
-У нас и так дома хватает разных дел. На речку и то не всегда удается сбегать, - ответил я.
-Что поделаешь, сейчас не до потех. Вам за мужиков придется работать.
-Мы-то согласны на работу. Сено будем сушить, и копны обвозить сумеем. Но ты, похлопотал бы в районе, чтобы кино опять стали к нам возить. Ведь война кончилась. Может, приедет опять "передвижка?"- спросил я Степана.
-Как следующий раз буду в районе, обязательно загляну в "кинофикацию" и добьюсь, чтобы привезли кино, - пообещал Степан.
Я совсем забыл про этот разговор. С началом сенокоса мы работали наравне со взрослыми. Вечером приходили домой такие усталые, что с ног валились. Тут не до баловства, не до кино. Степан каждый день нам внушал: пока стоит сухая погода, надо успеть все сено хорошенько высушить и сметать. Он много раз напоминал, что сено понадобится не только для колхозных коров, но и для своих. "Надо заготовить столько, чтобы на всех хватило", - неустанно повторял наш бригадир. Вот мы и старались с утра до вечера. Дома я слышал, как тетя Дуня говорила бабушке: "Степан хвалил ребят за работу. Называл полноценными трудягами. Обещал, что на каждого из парней будет выделен пай сена наравне со взрослыми. Так что мы на двоих получим. Может, и хватит на корову. В крайнем случае, по осени добавим на остатках не выкошенных пожен. Даст Бог, как-нибудь прокормим нашу Пестреху".
В один из вечеров, уже на закате солнца, мы сложили в копны остатки высушенного сена и нога за ногу, усталые, еле брели домой. Около школы нас встретила стайка малышей. Они звонко и радостно голосили на всю деревню: "Кино привезли! Кино привезли!"
Тут случилось чудо. Вроде и не было тяжелого рабочего дня на солнцепеке. Во истину, усталость, как рукой сняло. Не заходя домой, мы побежали к конторе лесопункта, где до войны показывали кино. Там приятно удивило то, что на улице громко трещал движок. А в самой конторе, где киномеханик "налаживал аппаратуру", ярко горела электрическая лампочка. Я сразу подумал, что теперь не надо, как до войны, искать дюжих парней, чтобы те крутили динамо. Да и парней таких в деревне не осталось.
Народ еще не начал собираться. Киномеханик сказал, что кино начнет показывать с наступлением сумерек. Я пошел домой, чтобы поужинать и взять деньги.
Билеты продавались сразу на два фильма. Я купил их на всю компанию, и мы еще успели занять хорошие места на передней скамье.
Кино растянулось чуть не на всю ночь. На выходе нас остановил бригадир, который, как он сказал, успел занять позицию у двери.
-Сейчас дома перекусите, - и бегом сюда. Пойдем быков запрягать. Надо обвезти копны по холодку, пока слепни не одолели.
-Спать охота..., - заныл, гулко зевнув, кто-то из ребят.
-Копны обвезете, мы начнем метать стога, а вы поспите на сене. Потом тетя Поля вас накормит до отвала, - пообещал бригадир.
Лошадей в колхозе не было. Угнали их перед войной, а обратно так и не вернули. Остались одни быки, кое-как приученные ходить в оглоблях. Их норов давно известен. "Сами знаете, как они звереют от слепней", - говорил наш бригадир Степан. - Бывало, ноздри порвет стальным кольцом, а вожжей не послушается. Как пойдет по кустам в упряжке, от телеги остаются одни оси да оглобли". Мы все это знали. Потому и побаивались быков.
Один раз поздно начали обвозить копны. Стояла жара. Слепни жалили, как пчелы. Самим не было спасения. А на быков они садились роями. Одного из них, самого свирепого, даже с копной не удалось удержать. Даже бригадир не смог. Так ринулся бык с копной на привязи в соседний ольшаник, что потом сено собирали по вершинам кустов. От копны остались одни обметья, привязанные к веревочным гужам.
После того случая, бригадир заставлял обвозить копны еще в предрассветных сумерках. Тогда быки хорошо слушались и спокойно шли, куда надо.
После кино, мы как раз успели обвезти копны до полуденного зноя.
-Теперь можете отсыпаться. Каждому по копне найдется. В свежем сене спится лучше, чем в перине, - сказал бригадир.
Обещанный сон, "как в перине", пришел не сразу. Хотелось есть.
Я долго крутился в сене. Потом, укрывшись от оводов с головой, незаметно уснул. Проснулся от знакомого голоса Полины Виноградовой, которую все мы звали тетя Поля.
-Ну, вставайте, ранние птички! Обедать пора. Раньше всех хорошо поработали, и накормить вас первыми приказал бригадир.
-А что у нас сегодня на обед? - спросил я таким тоном, как будто вскормлен одними лакомствами.
-Настоящий суп с мясом. Торопитесь, пока я добрая. Дома такого не скоро отведаете, - весело ответила тетя Поля.
Дома такого супа не варили с довоенных времен. Даже у Афоничевых к лету не оставалось ничего мясного. У нас дома из скоромного почти круглый год, кроме молока и яичек, ничего не ели. А тут, на покосе, наваристый, чуть попахивающий дымком, суп да еще с кусочком необыкновенно ароматного свежего мяса.
Хоть и с дозволения районного начальства, но, как говорят, на свой страх и риск, бригадир скармливал косарям уже вторую овцу. Не думал он тогда, что потом это назовут "разбазариванием общественной собственности".
Я каждый вечер рассказывал бабушке про колхозные дела: сколько высушили сена, сколько копен успели сложить и стогов сметать. Особенно подробно рассказывал про вкусный суп с бараниной, которым кормила нас тетя Поля. Бабушка в ответ заметила: "При хорошем харче, любая работа спорится. Дай Бог здоровья бригадиру нашему, Степану. Спаси его Господи от всяких бед и напастей".
После Петрова дня, в самый разгар лета, деревенский люд всполошило событие, о котором потом долго судачили во всей округе. Нежданно-негаданно вернулся домой с войны Зайчиков Егор или, как его звали в деревне, Егор Заяц.
Он приехал на большом грузовике зеленого цвета, - вездеходном "Студебеккере".
Его жена Анютка, получившая еще в разгар войны дорогую посылку, поняла, что мужик жив. И она поджидала своего Егора. Надеялась, что он со дня на день приедет домой следом за посылкой. Но тогда он не приехал.
С тех пор прошло много времени. От Егора не было никаких вестей. Ни от кого из деревенских мужиков не было вестей. И Анютка перестала ждать. Она подумала: коли всех деревенских мужиков сгубила война, то и ее Егора постигла та же участь.
Но Егор вернулся. И не просто пришел с заплечным мешком, как в свое время Васька Шавырин, а приехал на большом автомобиле. Наверное, много добра привез, - решила Анютка. Однако не обрадовалась. Видно давно поняла, что никаким привозным добром не поправишь ее горькую жизнь.
Егор подогнал машину к своей избе и не узнал той усадьбы, которую он соорудил перед войной. От надворных построек не осталось и следа. Не было даже хлева. Изба покосилась. Дверь из сеней выходила прямо на улицу. Полуразвалившееся крыльцо без крыши еле держалось, прислоненное к стене.
Еще больше ужаснулся Егор, когда зашел в сени, а затем, спотыкаясь на полусгнивших половицах, заглянул в избу. Смрадный, застоявшийся запах хлева ударил в нос. У порога встретила его жена Анютка. Высохшая, черная от загара, вся в лохмотьях, она не бросилась на шею, не зарыдала от счастья. Только сказала: "Значит, вернулся. А я думала, как все". И Егору показалось, что жена осуждает его, пришедшего с войны, тогда как все остальные деревенские мужики давно где-то сгинули на чужбине.
В избу вбежали дети. Самый старший, Васька, вкатился на своих кривых ногах с криком: "Папка! Папка, приехал!" Младшие испуганно молчали, схватившись за подол матери. Они настороженно глядели на незнакомого военного, неизвестно зачем приехавшего сюда на большой машине.
Опешил Егор, оцепенел. Он не знал, что сказать, что делать. Перед глазами у него были нары, заваленные затхлой соломой; растрепанная, оторопелая жена; худосочные дети с грязными ногами в "цыпках".
Они впятером стояли у порога когда-то обжитой хоромины. Стояли и молчали. У хозяйки даже не повернулся язык сказать: "Проходи". Потому что, проходить было некуда.
Егор не выдержал тягостного молчания и вышел на улицу. Там уже гудела толпа, окружившая машину. Водитель в военной форме нетерпеливо спросил Егора: "Ну что? Будем разгружать?"
Люди притихли. "Что скажет Егор?" - мысленно вопрошали все. Но Егор молчал. Собравшиеся вокруг, тоже замерли в гнетущем ожидании. Казалось, что гнетущей тишине не будет конца. Для Егора тишина стала невыносимой. Он подошел к появившейся на улице жене и сказал почти шепотом: "Сама понимаешь... Тут у тебя и выгрузиться некуда. Мне надо где-то присмотреть избу попросторнее. Но ты, Анют, не тревожься. Я помогу вам, чем смогу".
Анютка в ответ не сказала ни слова. Она ушла в сени, чтобы заняться своими делами.
А к Егору бойко подскочила другая женщина. Тоже по имени Анна. Только ее, в отличие от жены Егора, все в деревне звали Нюркой. Подчепурившаяся, гладкая, моложавая, с пуком густых русых волос на затылке, она, откровенно улыбнувшись, предложила Егору свою избу, вроде бы как на постой. И Егор сразу, не глядя, согласился.
Еще до войны бабы в деревне судачили, как Егор "пялит на Нюрку свои бесстыжие глаза; при живом мужике". Теперь Нюрка вроде бы вдова. Ей, как и всем, пришла на мужика казенная бумага: пропал без вести. Раз пропал, значит она свободна. А к людским пересудам, Нюрке не привыкать.
Нюркину избу Егор знал хорошо. Рубленая перед войной из смолистых строевых сосен, добротная, просторная, она казалась больше, чем иная пятистенка. Егор уже прикидывал, как расстелет привезенный заграничный ковер, как развесит в шкафу трофейную одежду, тюки которой лежали в машине.
Еще лучше Егор знал Нюрку. Бездетная, любящая чистоту и порядок, она и по колхозу числилась в передовиках, и дома все успевала делать. А то, что бездетная, даже лучше. Меньше хлопот. Так мысленно рассуждал Егор. Правда, потом ему про Нюрку станут нашептывать бабки-соседки: как весело вольготно жила она, едва отправив мужа на войну; как во время оккупации привадила хохла-окруженца, взяла его в примаки и потом жила с ним, пока не пришли наши. Но Егор сразу кышнул "кумушек", не стал их слушать и предупредил, чтобы с такими разговорами больше не приходили. На том разговоры и кончились. Видно, хорошо приструнил бабок Егор.
Машину возле дома Нюрки разгружали с большими предосторожностями. Хоть и поторапливал солдат-шофер, но Егор все делал аккуратно, и не спеша. Нам, добровольным помощникам, он постоянно твердил: "Осторожно! Осторожно, ребята!"
Первым делом по двум толстым доскам выкатили из кузова мотоцикл. Кто-то сказал, что на таком у нас немцы за курицами гонялись. На что Егор возразил: "Мотоцикл этот американский. Харлей, называется. Не гляди, что не велик ростом. Движок у него будет посильней, чем у нашего трактора. Заводится с полоборота. Тянет, как паровоз. У него два колеса ведущих. По любой дороге пройдет".
После мотоцикла, выгружали и сразу носили в избу тяжелые тюки с чем-то мягким. Целый угол завалили тюками. За тюками очередь дошла до ящиков. Они оказались неподъемно тяжелыми. За каждый ящик брались вчетвером. И всегда слышали: "Осторожно, осторожно! Там посуда. Очень дорогая посуда!"
Когда все выгрузили, Егор с водителем зашли ненадолго в избу. Водитель оттуда вышел с большой и, чувствовалось, тяжелой сумкой. Потом взревел двигатель, машина, фыркнув из-под кузова едким сизым дымом, резко тронула с места, и скрылась за поворотом. Постепенно разошлись люди. А Егор остался. Он присел на доски, по которым катили мотоцикл, и долго курил в одиночестве. Видно тяжкие думы обуяли его в этот час. Он думал о том, что случилось; мараковал, как начать тут у Нюрки новую жизнь.
Егору всегда везло. Повезло и в войну. Все односельчане сразу на фронт попали, в пекло. А Егор служил в интендантах. Потому и живой остался. Европу прошел, шастая по складам да базам снабжения.
Отчасти, помог ему случай. Но, главное, природная шустрость да сноровка.
В самом начале войны, на топких дорогах Белоруссии, еще не до конца занятой немцами, он помог вытащить из грязи командирскую "Эмку".
Вокруг рвались бомбы. Молоденькие солдаты клали под колеса хворост, сами толкали машину изо всех сил, а она ни с места. Мокрые, все в грязи, они готовы были сами лечь под колеса, лишь бы вытащить машину. А Егор в это время вез мимо на пароконной фуре какую-то кладь отступавшей своей части. Увидев растерявшихся солдатиков, он остановил лошадей и подошел к машине.
-Ну, что рты разинули? Тут бревна недалеко валяются. Айда, за мной! Сейчас выдернем вашу колымагу.
И правда, машину ловко приподняли над раскисшей землей, и скоро она уже стояла на твердой пожне.
К Егору подошел высокого роста уже немолодой военный в плащ-накидке, поблагодарил за смекалку да сноровку и попросил: не может ли он тут организовать костерок и добыть чего-нибудь на перекуску. В военном Егор сразу узрел большого начальника. Тот жаловался, что с утра ничего во рту не было. "Проголодались мы. Помоги, браток. Если сможешь" - попросил пожилой начальник.
Уважил Егор начальника. И костерок разжег, и обед сообразил быстро. Не думал тогда Егор, как щедро он будет вознагражден за свою услугу. Не подозревал он, что эта неожиданная встреча определит всю дальнейшую судьбу.
Увидев, что часть снимается после привала, Егор заторопился к оставленной фуре и лошадям. Но высокий военный начальник остановил его и приказал вестовому вызвать сюда ротного командира Егора "для короткого, но серьезного разговора". А у Егора стал расспрашивать: кто он, откуда, чем занимался до войны. Когда узнал, что Егор работал в колхозе кладовщиком, что он не только знает грамоту, но умеет "стучать костяшками на счетах", сказал: "Вот такой спец мне и нужен! Интендантом будешь! Это тот же завхоз, только в армии".
После таких слов, Егор почуял, что у него появился новый командир. И слова командира, сказанные тихим спокойным голосом, воспринял, как приказ, а может быть даже приговор. Тогда он не знал, что это спасительный приговор. Егор только подумал: видно велик чин у нового начальника, если дозволили и часть свою оставить, и подводу со всей поклажей бросить.
Расположившись на заднем сиденье "Эмки", Егор никак не мог сообразить, чем же он так приглянулся новому начальнику. Ну, помог машину из грязи вызволить; молодых солдатиков заставил бегать для пользы дела; несмотря на моросящий дождь, костер разжег с первой спички, быстро еду раздобыл и накормил командира. Что тут особенного? Каждый деревенский мужик сделал бы так же. Один расторопнее, другой, - дольше, но сделал бы любой.
Понял все Егор много позже, когда услышал от нового начальника, довольного своим приобретением, лестные для себя слова: "Черт шельму метит!" Начальник хвастался кому-то в штабе, что опытным глазом сумел разглядеть "метку". Он подметил в повадках Егора не только сноровку и природную смекалку, но еще и плутоватость в сочетании с умением ловко ненавязчиво услужить начальству. Такой и в ординарцы бы сгодился. Но Егору были уготованы более важные дела: добывать хоть из под земли, как говорил новый хозяин, все, что требуется для армии. Однако Егор чисто по-крестьянски сообразил, что на всю армию у него все равно силенок не хватит, а вот для хозяина он сумеет добыть "хоть черта в ступе". "Такой мой прынцып..." иногда говорил Егор в кругу снабженцев-старшин, приняв глоток-другой спирту. Потом, уже в конце войны, Егор поймет, что именно этот "прынцып" спас ему жизнь, позволил даже в прифронтовой полосе жить, "как у Бога за дверьми" и не просто уцелеть, но обойтись без единой царапины. И в дальнейшем, уже в мирное время, его умение "умаслить, кого надо" сделало жизнь Егора не просто безбедной, но и свободной от всяких казенных пут. "Надо уметь жить!" - еще до войны говаривал подвыпивший Егор. Война еще больше отточила такое "умение". В Германии, где тысячами гибли наши солдаты, Егор со своим интендантским взводом натаскал целый вагон трофейного добра высокому начальнику и себе в том вагоне отгородил закуток, который сумел заполнить под самую крышу.
Все так легко доставшиеся трофеи, теперь прилаживал Егор по своим местам в доме Нюрки, где он собрался и дальше "строить свою жизнь".
В деревне об этом судачили не долго. Многие не осуждали Егора, а винили его жену Анютку, которая свою избу превратила в скотный двор, и даже присланные из Германии дорогие вещи не сумела употребить для своей пользы.
Правда, все считали, что уж детей-то он не бросит, не даст им голодать.
Свою мирную жизнь в деревне Егор начал с "укрощения мотоцикла". Первое время ездил зигзагами, рывками. Долго не поддавалась ему мощная машина. Пока не привык к ней, пока не научился управлять плавно и уверенно, дальше окрестных деревень не ездил. Когда мало-мальски освоился, поехал в район, чтобы "купить права". И купил. Говорили, что рассчитался теми же трофеями.
Деньги тогда мало стоили. Но в городе по коммерческим ценам можно было купить любую еду. Для этого требовалось много денег. И у Егора они появились. Не как дар Божий или манна небесная, а в обмен на проданные трофеи, которые, на удивление, стоили дороже денег. При каждой поездке в город Егор покупал муку, разные крупы, сахар. И каждый раз делился с Анюткой. Детям он не забывал привезти разных сладостей и других гостинцев. Но такое случалось не часто. Хотя дети с голода не пухли, до сыта ели далеко не каждый день.
Про самого Егора говорили, что живет он, как помещик. Хотя сосед Шавырин называл его справным мужиком. Потому что сам был схожего характера.
Не зря всю Европу прошел Егор Зайчиков. Насмотрелся он там всякого и научился многому. А теперь приводил в изумление односельчан и даже людей из соседних деревень.
До войны у нас ни машин, ни мотоциклов, - ни у кого не было. Велосипед и тот считался редкостью. А тут Егор на своем "звере" стал частенько оглашать округу ревом мощного мотора.
Но не гулкие звуки привлекали внимание людей, а то, как Егор ловко и с пользой применял эту технику в хозяйстве.
Он вместо мотоциклетной люльки приспособил большой деревянный ящик и в нем возил дрова. Коротье и понемногу. Но за два-три раза привозил больше, чем, бывало, на лошади по санному пути.
А когда он привез целую копну сена, собравшийся народ не верил своим глазам. Получалось, что ему не надо кланяться председателю и просить быка для своих нужд. Егор хвастался: "У меня свое тягло. Если хорошо прикинуть, будет посильнее всех колхозных быков. А по скорости, тем паче: и на жеребце чистых кровей не угонишься".
На своем "Харлее" Егор возил все; ездил в город и район; даже пахать пробовал. Но сетовал, что одному не с руки, а помощников нет. Хотя тут же говорил, что его машина за десяток лошадей потянет, а если колеса в цепи "обуть", на любой пашне не завязнет.
Бывая в городе, Егор никогда не проходил мимо рынка. Продавал кое что из "германского барахла", сам покупал гвозди, скобяные товары и другие надобные в хозяйстве вещи. Никогда не забывал привезти продуктов для себя и для детей.
Один раз он заметил, что самый ходовой товар, - табак-самосад. Егор не курил, но тут же смекнул: "Полста рублей за спичечный коробок табаку, - тут в одночасье можно миллионером стать".
Той же осенью он закупил много табачных семян. Так много, что продавцы-частники подумали: видно для колхоза старается мужик. Егор не стал с ними спорить, а сам строил планы на следующую весну.
В нашем колхозе каждому выделялся приусадебный участок размером в полгектара. С этой земли в основном и кормились люди. Соток пятнадцать-двадцать засевали рожью, столько же или немного больше занимали под картошку, десять соток под яровые и немного оставляли под огородные грядки. Сеяли огурцы, сажали морковку, свеклу, брюкву.
Приусадебные участки с огородами возле каждого дома выглядели примерно одинаково. Даже палисадники под окнами казались похожими.
У Егора Зайчикова, в первую его послевоенную весну, все получилось по- другому. В начале марта он приладил к мотоциклу сани-дровни и по крепкому насту вывез на приусадебный участок весь накопленный за войну свой навоз да еще у соседок прихватил. Когда снег сошел, он ровно расстелил навоз по полю, выпросил в деревне Волковской лошадь, все вспахал и стал ждать, когда прогреется земля. Любуясь на свое ровное черное вспаханное поле, Егор с удовольствием повторял: "Глядеть любо-дорого!"
Кроме полоски под огород, всю остальную землю - сорок саженей вдоль и двадцать пять поперек - Егор засеял табаком.
Заметили в деревне это поле только тогда, когда взошел табак. Он поднялся ровными рядами, заполнив весь участок буйной темной зеленью. И стали все в деревне ходить к Егору да смотреть на это невиданное чудо. Бабы охали, как с испугу. Что же это такое? Сам не курит, а всю усадьбу табаком засеял! И как жить-то они будут: ржи ни полоски, и картошки ни борозды. Соседки сочувствовали Нюрке, которая сошлась с таким чудаковатым мужиком. И что с ним война сделала? Раньше жил, как все, а тут, - на тебе, - чудить стал. Может, на фронте пришибло ненароком и повредило рассудок? Люди иногда намекали Нюрке:"Не свихнулся ли Егор?". Они считали, что в здравом уме никто не будет всю землю под табак засевать.
Наслышавшись пересудов, пришел как-то поглядеть на табачное поле сосед - Шавырин Василий Никитич. Курил он люто. При том очень ловко умел одной рукой скручивать громадные цигарки - "козьи ножки", употребляя для этого старые довоенные газеты и табак-самосад. Тот самый, что у Егора. Только Василий Никитич сеял его одну грядку, а тут целое неоглядное поле. Долго стоял Никитич и любовался буйной зеленью табачных листьев, похожих на мощные лопухи.
Подошли к нему несколько деревенских женщин. Решили узнать, что он думает про чудачества Егора; что скажет этот уже немолодой серьезный человек про Егорово поле.
-Ох, и башковитый же мужик, Егор Заяц! К Рождеству миллионщиком станет! - сказал Никитич и пошел к своему дому, попыхивая цигаркой.
Бабы тоже разошлись, так ничего и не поняв.
После Спаса Егор с Нюркой начали убирать табак. Еле управились к Успенью. Пучками табака, связанными, как веники, постепенно завесили весь сарай, сени и чердак. Нюркина изба надолго превратилась в табачную фабрику.
Подвявшие на вольном воздухе табачные "веники", по очереди заносили в избу, сушили немного у печки, а потом вечерами резали и рубили острыми сечками, время от времени смешивая с растертыми сухими табачными листьями.
Готовый табак ссыпали в просторные холщовые мешки. Как набиралось два-три мешка, Егор грузил их в "люльку" мотоцикла и до свету выезжал в город, а возвращался уже в сумерки.
Тогда и сообразили "кумушки", ради чего все затеял Егор. Стали понятны слова Никитича про Зайца-миллионщика. И тогда же по деревне пошли слухи, что в город едет Егор, нагрузив мотоцикл мешками с табаком, а оттуда привозит те же мешки, заполненные деньгами.
Так ездил Егор до тех пор, пока не замело дорогу первыми метелями, когда и его "зверь" стал буксовать в сугробах.
Не одни деньги привозил Егор из города. Он с того же рынка возил каждым рейсом продукты на зиму: мешками муку, крупу, сахар. Когда хорошо подморозило, купил где-то в деревне подсвинка и другое скоромное к Рождеству. Вспромнил и про еду на Великий пост. Привез напоследок бутыль льняного масла и ушатик селедки.
Не забыл Егор бывшую жену и детей: им тоже выделил кое-что из привезенных продуктов.
Картошку и разные овощи он нашел в своей деревне. Любая из соседок готова была отдать все выращенное, чтобы "иметь копейку в доме.
Егор жировал.
Но не долго. Грянула знаменитая послевоенная денежная реформа. Егор оказался единственным человеком в деревне, которого встревожило сообщение о реформе. Он сразу уехал в город. Говорили, что повез туда целый мешок денег. Какую-то их часть он обменял себе в убыток на новые. На остальные деньги закупил в коммерческих магазинах всякой-всячины: что надо и что не надо.
В деревне судачили: "в какой разор, впал Егор". Но особенно не злорадствовали.
А Зайчиков Егор не опустил руки, не выбился из колеи. Табак больше не сеял. Он появился на полках магазина: махорка Елецкой фабрики в рыжих пачках из шершавой бумаги. И стоила она копейки. Он понял, что на табаке больше не заработаешь.
Егор завел другое выгодное дело. В первую же весну заложил фруктовый сад и купил пару пчелиных ульев, которые дали начало будущей пасеки.
Через несколько лет, среди цветущих яблонь, вишен и слив, в шахматном порядке стояли больше двух десятков пчелиных домиков. Эти домики, выкрашенные в изумрудно-зеленый цвет, казались игрушечным городком на фоне плодовых деревьев в белом наряде.
Но Егор завел совсем не игрушечное дело. Хотя и непривычное в наших местах. Готовился он к этому делу серьезно и основательно. Накупил разных книжек по пчеловодству, которые читал, перечитывал и чуть не заучивал наизусть. Обзавелся Егор и нужной техникой: купил медогонку, дымарь, сетку на голову, чтобы невзначай не ужалили пчелы. Приобрел даже маленький рубаночек для распечатывания сотов с медом.
Первое время Егор пользовался покупными вощинами. Приходилось каждый раз ездить в город. Потом купил машинку, и сам их стал "катать" из своего воска. Получились не хуже и гораздо дешевле.
Мед Егор добывал на продажу. В хорошее лето пчелы собирали по два пуда лучшего янтарного лакомства на улей. Столько не съесть всей деревней. И самому Егору торговать было не с руки. Это надо ехать в район, а то и в город. А у него дома дел хватало с утра до вечера. Особенно, когда пчелы начинали роиться. "Тут гляди да гляди. Иначе проворонишь рой, а это, считай, пропавший улей" - оправдывался Егор, когда бригадир пытался гнать его на работу в колхоз.
Мед Егор сдавал в райзаготконтору. Два раза за лето подъезжала к его дому машина полуторка, в которую он грузил бидоны с медом. Иной раз от него увозили по полтонны ценного целебного продукта. Выдавали квитанцию, заверенную печатью, а деньги перечисляли на сберкнижку.
Хороший у Егора был мед. И, главное, много. В деревню приезжали двое молодых людей из районной газеты. Потом появилась статья про Егора Зайчикова, где его назвали "знатным пчеловодом". Статью перепечатали и в области. После этого даже прибавили цену на "продукцию" Егора.
С тех пор Егор Зайчиков считал свое пчеловодство "делом государственной важности". Он об этом заявил председателю колхоза и просил больше не посылать на общественные работы. Председатель грубо оборвал Егора, обозвал трутнем, но тот спокойно возразил: "По цене, я даю продукции больше, чем весь твой колхоз. Да, получаю монетой! Но задарма только дураки работают. У меня пчелы, трудяги, почему на совесть стараются? Потому что кормлю хорошо. На зиму полное гнездо меда им оставляю, а если незапогодит, так и сахаром подкармливаю. Так что лучше не тревожь меня до зимы".
И от него отстали. Еще и потому, что Егор не отказывал никому в деревне, если у него просили меду "от простуды" или еще от какой хворобы. Но мерка для всех у него была одна - стакан. Денег ни с кого не спрашивал, но и больше стакана не давал. Брали у него иногда хлеб, а то и зерно на семена. Якобы взаймы. Но редко кто отдавал, а Егор особенно и не ждал возврата ссуженного. За это его если не любили в деревне, то уважали.
Долго жил Егор, до глубокой старости. И до самой смерти возился с пчелами. Сам он под конец считал, что пчелы продлили его жизнь на две пятилетки, если не больше.
Мед всегда был в цене. И в деревне говорили, что на меду нажил Егор не меньше богатств, чем в свое время привез из Германии.
После его кончины, кончилось все. Не стало ни пасеки, ни сада. И самой деревни, можно сказать, не стало. Скоро вымрут и последние люди, которые знали Егора Зайчикова, выжившего в войну и сумевшего показать, что при смекалке да житейской шустрости, даже в тяжелые послевоенные годы можно было жить в полном достатке.
Поздней осенью сорок пятого года, после Михайлова дня, когда снег еще не выпал, но на улице успели замерзнуть лужи, вернулся домой наш дед Семен. Только вот беда: не нашел он своего дома. Даже места, где стояла большая добротная изба, перевезенная с хутора Алешня, он на первых порах не признал. Ни от дома, ни от надворных построек, не осталось и щепок. Разрушенное бурей жилище, соседи сожгли за долгие военные годы. Постепенно, по бревнышку, растащили и распилили на дрова. Сожгли избу деда так, что и пепелища не осталось.
Жена деда Семена, баба Марья, выла на студеном ветру, причитая сквозь слезы: "Как же мы теперь будем жить? Что же нам теперь делать? За что же нам такая кара Божья? Где теперь искать пристанища нам с малым дитем?"
Дите малое, - это Женька. Сын деда Семена от второй жены и сводный брат моего отца. Значит, мой дядя, который на четыре года младше племянника.
Тогда Женьке шел уже десятый год. Дед сетовал, что едок уже вырос, а до работника не дорос.
Семейство деда приехало к нам на подводе, нанятой в Торопце. Все их пожитки уместились в большом черном чемодане. Отдельно стояла чудом сохранившаяся швейная машинка фирмы "Зингер" в потертом лакированном футляре, - приданое бабы Марьи.
Сам дед выглядел молодцом. Коротко подстриженная седая бородка, гладко причесанные назад волосы с проседью и хорошая одежда - дорогой шерстяной костюм-тройка с хромовыми сапогами - все это придавало ему моложавый "городской" вид.
Когда он прохаживался у нас по избе, то из под полы пиджака изредка выглядывала блестящая цепочка от карманных часов. Дед вынимал часы, щелкал крышкой и говорил себе под нос: "Что-то застряли мы тут. Надо двигать дальше". Хотя у нас они прожили всего два-три дня, дед говорил таким тоном, как будто часы отсчитали уже не одну неделю и давали знать: пора снова собираться в дорогу.
Первым делом дед хотел посетить Борок, где жила его сестра Дарья Тимофеевна, которую мы звали тетя Даша. Он собирался идти один "в разведку". Потом передумал, и, налегке, они отправились все вместе. Дед сказал: как устроится на работу и найдет жилье, сразу придет за своими вещичками.
Вернулись они к нам не скоро, когда уже лежал снег. От молодцеватости деда не осталось и следа. Одет он был в короткий поношенный полушубок, на ногах валенки с калошами, на голове овчинная шапка-ушанка. Приодела его по-зимнему и обула - тетя Даша. Отдала старые одежды брата Андрея, пропавшего без вести на войне.
Не нашел дед нигде ни жилья, ни работы.
До колхозов и уже в колхозе, дед Семен все время проводил с лошадьми. Их он считал благородными животными. Заботу о лошадях он называл главным своим делом и любимой забавой.
-Были бы кони в колхозе, плюнул бы на все и взялся бы за них по старой памяти. Может, как-нибудь, с Божьей помощью, поставил бы избу. Но коней нет, крыши над головой нет, - надо уходить. Не прокормиться тут, - с печалью говорил дед Семен.
По пути домой, на станции в Торопце, он встретился со знакомым мужиком. Мужик рассказал, что едет в Латвию на заработки. Еще он сообщил про своих соседок - деревенских баб, которые по весне уехали туда, отработали с посевной до уборки, и привезли домой телегу мешков с зерном.
"В колхозе за все годы столько они не зарабатывали, сколько тут за один сезон", - хвалился мужик чужими заработками, а сам надеялся "зашибить" еще больше.
Тогда дед еще не знал, что дома не осталось, как говорят, ни кола, ни двора. Но разговор с мужиком запомнил. Особенно запомнил последние слова мужика: "Надо торопиться, пока там всех в колхоз не загнали".
Теперь дед настроился уезжать в Латвию. Оставалось уговорить жену с сыном. Баба Марья, в ответ на его предложение, сказала: "Раз ты собрался, так и мы за тобой. Может, мир не без добрых людей. Как-нибудь перебьемся".
Моя бабушка предлагала им остаться у нас. Но дед Семен понимал, что мы сами живем впроголодь. А еще он точно знал: зимой в деревне еды не добыть.
А зима наступала. Выпал снег. Установился лед на реке. Дед начал собираться в дальнюю дорогу.
Первым делом он нашел у нас на чердаке пучок лыка, сохранившегося с довоенных времен, размочил его в теплой воде и хорошо поправил санки, туго увязав головки, нахлестки, другие рассохшиеся места.
Два дня он подшивал Женьке и бабе Марье старые валенки. Моя бабушка за все это время успела связать им из толстой пряжи по теплым шерстяным носкам.
Где-то в сенях нашел дед льняной кудели и свил из нее прочную тонкую веревку, которой затем увязал на санках свои пожитки.
Бабушка из своих скудных запасов дала на дорогу полкаравая хлеба, соли, сварила яичек и налила бутылку молока. Потом еще отсыпала им в два небольших мешочка понемногу ячменной крупы и ржаной муки.
Всю жизнь дед Семен имел дело с лошадьми. До революции и уже при Советской власти лихо разъезжал на жеребцах, брал призы во время скачек. Люто завидовали деду безлошадные соседи, готовые в свое время причислить его к кулакам.
И вот теперь он собрался в дальнюю дорогу пешком, с санками, где уложено все их добро: кое-какая одежда, еда и швейная машинка.
Никогда не думал дед, что ему будет уготована такая участь.
Они ушли из нашей теплой избы на рассвете, в пасмурное утро сразу после зимнего Николы. Стояла такая пора межсезонья, когда, не проехать ни на санях, ни на телеге. Снег лежал на дороге тонким слоем, а местами из под него виднелись проплешины песчаной колеи и комья смерзшейся грязи. Настоящего санного пути пришлось бы ждать еще неделю. Они ждать не стали.
Бабушка благословила каждого в добрый путь и сказала всем: "Будет худо, возвращайтесь. Тут всегда вы найдете приют. И едой поделимся, какую Бог послал".
Тогда мы не знали, что прощаемся с дедом навсегда. Они тоже не знали, что ждет впереди. Не знали, какую тяжелую дорогу выбрали, какую жизнь.
* * *
Уже первые версты долгого пути дали о себе знать. Сразу за Обуховицами санки пришлось волочить почти по голому песку. Тащили по очереди. На самых худых местах за веревку брались по двое. Женька тащил наравне со всеми. Когда он один брался за веревку, дед Семен старался сзади подталкивать своей палкой. И все время ворчал, что взяли ненужный тяжелый груз - швейную машинку. А баба Марья готова была нести ее на руках. Только бы не лишиться единственной своей ценности.
Чертыхаясь, дед чаще и дольше других тащил санки. Он жалел бабу Марью и своего позднего сына, а потому большую часть ноши брал на себя. Он надевал на плечи веревочную лямку и, упираясь, тянул сколько мог. Тогда, наверное, он походил на бурлака с известной картины Репина.
Пока шли до села Дунаево, почти в каждой деревне у деда находились знакомые люди. Его с женой и сыном встречали, как погорельцев. Пускали обогреться, давали, где кусок хлеба, где десяток картофелин в "мундирах", где кружку молока для Женьки.
После Дунаева, знакомых поубавилось. Хотя и потом встречались чуть не в каждой деревне. И тоже, сколько могли, делились хлебом-солью. Благодаря этим людям и добрался дед Семен со своим семейством до станции Локня, - конечного места их пешего пути.
Они остановились у вокзала. На путях пыхтели паровозы, изредка оглашая округу пронзительным свистом; сновали обходчики в засаленных черных фуфайках, размахивая фонарями, как кадилами; разные люди с узлами и тюками спешили к вагонам только что подошедшего поезда.
Деду спешить некуда. Он отвел своих в зал ожидания и усадил на скамью недалеко от горячей круглой печки. Сам вышел на улицу, чтобы приглядеться ко всему вокруг.
Понимая, что пешком дальше не уйдешь, дед еще лучше знал, что без гроша в кармане никуда не уедешь. А ехать надо. И не мешкая. У них сильно поубавилось еды, истрепалась одежда и обувь. А на дворе зима. Приближались холода.
Дед ходил между товарняками с несчетным количеством теплушек, цистерн и открытых платформ, наполненных разными грузами. Сверху сыпал мелкий сухой снежок, а между рельсами, завихряясь вокруг колесных пар, мела поземка.
Начинало смеркаться, когда дед подошел к одному из паровозов. Он думал только об одном: как-нибудь добраться до Ленинграда. Дед бывал там, когда город еще назывался Питером. И он думал, что оттуда до Латвии рукой подать. Хотя про Латвию не знал ничего. Вернее, знал, что там нет колхозов и за лето там можно заработать у хуторян воз зерна. Но сперва требовалось туда добраться. Дед стоял у паровоза и чего-то ждал.
На его мерлушковой шапке уже успели появиться небольшие сугробы, когда вверху лязгнула дверь, и на площадку вышел человек в черной спецовке. Дед сразу подумал, что это машинист.
-Ну, чего уставился? Аль в помощники хочешь, - полушутливо спросили сверху и дед еле расслышал последние слова, заглушенные ветром.
-Мне до Питера надо. Денег нет. Я бы подсобил, что смогу, в твоем хозяйстве.
-Старый ты, дед. У нас тут работа дюже тяжелая. А с другой стороны, рабочих рук мало.
-Вот видишь. Возьми, и мои две руки пойдут на пользу.
-Уголь лопатой сумеешь кидать в топку?
-Сумею. Я же крестьянской закалки. Только вот одна заковыка есть. У меня тут еще жена с малым сыном. Их надо где-нибудь в тепле пристроить.
-Раз надо, - пристроим. Иди за ними. Скоро отчаливать. Надо пары разводить, - сказал машинист и скрылся за дверью.
До Ленинграда ехали почти неделю. Поезд медленно шел и подолгу стоял даже на полустанках. Дед работал кочегаром. Первое время сильно уставал.
-К концу смены пустую лопату не поднять. И куски угля кажутся свинцовыми. Пыли наглотаешься так, что часами не откашляться. И жара донимает. Сменщик придет, а я с ног валюсь, - жаловался дед .
-Ты бы хоть воды холодной брал с собой, чтобы горло смочить да на лицо побрызгать, - советовала баба Марья.
-Там мочи не мочи, все равно сплошное пекло. И сажа везде. А ополоснуться негде.
-Как-нибудь потерпи. Не на век мы тут. Небось, Ленинград не за горами. Доберемся до туда, на воздухе отдышимся, - утешала баба Марья.
Со дня на день дед понемногу втягивался в непривычную работу. И все равно после смены он еле доползал до своего топчана, сразу ложился и засыпал. "Даже заморить червяка, сил не оставалось", - говорил он потом.
Деда, работника, а заодно и бабу Марью с Женькой, подкармливал машинист из своих небогатых запасов.
На подъезде к Ленинграду, машинист похвалил за усердную работу и предложил деду "прокатиться дальше". Обещал выхлопотать паек и даже, со временем, комнату в общежитии. Но дед отказался. Сказал, что у него другие планы.
В Ленинграде они расстались, как давние добрые знакомые. Теперь дед считал себя чуть ли не "спецом по кочегарной части". Он думал и до Латвии добраться таким же путем. Но не получилось.
Спотычка вышла уже в Ленинграде. На Рижском вокзале ему показалось все не так. Люди вокруг суровые, чужие, а иногда и враждебные. Машинист латыш, сделав вид, что не понимает по-русски, прогнал от паровоза.
Долго блуждая по рельсовым путям, дед нашел, наконец-то, колею, где поезда не отстаиваются сутками, а, не мешкая, уходят дальше. Оставалось как-то попасть в любую теплушку.
Не думали они, что дорога до Ленинграда покажется раем по сравнению с тем, что предстояло вынести и пережить на пути в Латвию.
Весь остаток зимы сорок шестого года прошел в дороге.
Без денег их не пускали в вагоны пассажирских поездов. Один раз просились хоть на полчаса, до ближайшей станции. Просились не столько ехать, сколько погреться в тамбуре. Проводник пинком ноги вытолкнул деда с подножки вагона, разбив до крови ему лицо.
После этого случая они караулили только товарные поезда. И больше ночами, когда можно было незаметно залезть в теплушку или на открытую платформу. На милосердие людей они больше не рассчитывали.
Чаще всего удавалось забраться на продуваемые платформы. Там они сразу замерзали до посинения и, едва вытерпев, слезали на ближайшей станции.
Ночами грелись и дремали в залах ожидания. Днями ходили собирать милостыню. Но подавали редко и мало. Кормились остатками своей еды да тем, что пожертвовал им на прощанье машинист в Ленинграде.
Были случаи, когда гоняли с вокзалов. Особенно на маленьких станциях. И чаще всего на ночь. Тогда приходилось карабкаться на любую платформу первого проходящего поезда и ехать дальше. Далеко ехать не получалось. Стояла лютая стужа. Холодным ветром пронимало до костей раньше, чем очередной раз останавливался поезд.
Около одной из станций они стали свидетелями налета на поезд "лесных братьев".
-Натерпелись страху! Были моменты, как на войне. Дробь автоматных очередей, звон разбитого стекла, визг пуль, рикошетящих от мерзлой земли, треск обшивки вагонов, разломанных бандитами, крики испуганных людей - такое не забудешь, - много лет спустя рассказывал мне Женька.
Воспользовавшись суматохой из-за стрельбы, они сумели залезть в теплушку.
-Все! Сил моих больше нет. Отсюда никуда не пойду! Пусть хоть бьют, хоть режут, - не пойду! - простонал дед Семен.
Это было ночью. А на следующее утро баба Марья заметила, что дед бормочет во сне и как-то очень тяжело дышит. Пощупала лоб, и чуть не отдернула руку. Рядом сопел Женька. Пощупала его лоб, он тоже был горячим.
Баба Марья поняла, что они сильно простудились. Того и другого трясло в ознобе. Ехать дальше было нельзя. И они вылезли из теплушки сразу, как только остановился поезд.
На маленькой станции они увидели низкое продолговатое здание вокзала, рельсовые пути в три ряда, а чуть поодаль несколько небольших домиков с красными черепичными крышами.
За этими домиками до самого горизонта простирались голые поля.
Снег еще не сошел, но уже появились проталины, и в полдень капало с крыш.
Они зашли в маленький зал ожидания и уселись возле еще теплой печки, облицованной изразцами зеленого цвета. Людей в зале не было. Видно пассажирский поезд уже ушел, а следующий прибудет не скоро.
-Может быть нам дальше и не надо? Может. Это и есть Латвия? - спросил Женька.
-Вы тут посидите, а я пойду разузнаю, - сказала баба Марья и ушла.
Она собралась не столько выяснять - доехали они до Латвии или нет, сколько думала просить милостыню. Она понимала, что дед с Женькой потому и заболели, что обессилели от голода. Вспомнила слова деда, когда особенно замерзли на открытой платформе. Он тогда сказал: "Не простудиться бы нам тут на беду. Голодных любая самая мелкая хвороба свалит. А у нас давно маковой росинки во рту не было".
Деду и Женьке показалось, что ходила она очень долго. Уже начали тревожиться, когда бесшумно возвратилась баба Марья. Принесла только краюху хлеба. Сказала, что тут все говорят по-своему и многие не понимают по-русски. Что люди все хмурые, неласковые.
-Я все старалась узнать, нет ли тут поблизости хутора. Кого ни спрошу, мотает головой, и что-то лопочет не по-нашему. Один мужик потом все-таки допер, чего я допытываюсь. Сказал , - хутора есть везде. До ближайшего - тут семь верст. И показал туда, где поля. Я недалеко за станцией нашла туда дорогу. Снег еще лежит и видно, что недавно проехано на санях, рассказала баба Марья.
Она увидела, что больные тяжело дышат и ни в какую дорогу не годятся. Разломила и отдала им хлеб. Себе оставила только маленький кусочек. Из оцинкованного бака нацедила в свою кружку теплого кипятка и дала больным запить черствый хлеб. После перекуски, дед и Женька задремали, прислонившись к печке.
Очнувшись уже под вечер, дед сказал: "Тут ночевать будем. Если не прогонят".
Их не прогнали. Назавтра, с рассветом, они пошли по той дороге, которую присмотрела баба Марья. Разбитая колея, едва прикрытая тонким слоем размокшего снега, затрудняла ходьбу. На первой же версте они вымочили ноги, а потом промокли сами от мягкого, таявшего на лету, снега.
Хутор дед заметил издали.
-Может, и дойдем. Хотя сил нет совсем. Ноги подкашиваются. Но теперь хоть ползком - доберемся. Немного осталось. Гляньте-ка, усадьба большая. Значит и работники там нужны. Вдруг, даст Бог, нам повезет, - с надеждой сказал дед.
Подойдя поближе, они увидели, большой одноэтажный дом под высокой двускатной крышей и рядом множество разных надворных построек. "Значит скот разводят, а он ухода требует. Чую, будет тут нам работа", - полушепотом сказал дед.
На стук в дверь вышел высокий немолодой мужчина в длиннополом плаще. На голове у него была надета серая вязаная шапочка, из-под которой выбивалась прядь чуть вьющихся седых волос. Его лицо не выражало ничего, кроме немого вопроса: "Кто вы такие и что вам тут надо?"
Дед сразу решил, что это хозяин и был уверен, что он понимает по-русски.
-Беженцы мы. Война разорила дом, все, что было нажито, пропало. Работу ищем. Вижу, хозяйство у вас большое. Может, в работниках нужда есть? Я все умею делать. И баба всю жизнь за скотом ходила, тут бы тоже справилась.
-Не ната рапотник. Будет ната, когда пахать та сеять, - нахмурившись ответил хозяин.
-У меня свой был хутор, - не унимался дед, - лошадей держал, хорошие жеребцы были. И в колхозе при лошадях состоял. И твоих бы присмотрел не хуже тебя самого. Лошади моя давняя страсть. А баба коров бы доила да кормила.
-Какой цена, какой плата надо?
-Никакой платы. Одна еда для нас с женой и сына. Он летом мог бы коров пасти.
-Заходи. Сушиться надо. Обогреться надо, - смилостивился хозяин.
Они сильно продрогли за дорогу. Ноги в валенках вымокли до колен. К вечеру опять поднялся жар. Дед задыхался в кашле и хрипел, как кузнечный горн. У Женьки пунцово горели щеки, и его тоже донимал сухой кашель.
Хозяин отвел работникам маленькую комнатушку без мебели, но с широкой горячей стенкой от печки, которая топилась из коридора. Они втроем стояли, прислонившись к печке, и дрожали от озноба.
Хозяин принес и бросил на пол пару жестких тюфяков, а хозяйка следом дала бабе Марье старое ватное одеяло.
Дед сразу улегся. Он расхворался так сильно, что несколько дней не брал в рот ничего съестного. Только просил пить. Жар, спадавший немного по утрам, к ночи поднимался снова. Дед почти не вставал.
Баба Марья ухаживала за ним и старалась, по мере сил, работать на хозяев, чтобы оправдать скудный харч.
Женька, немного поправившись, помогал ей на дворе.
Но хозяин давал понять, что недоволен работниками. К исходу второй недели, он сказал бабе Марье, что тут не богадельня и кормить больных, которые не могут работать, ему не резон. Он прямо не гнал из дома. Но сказал, что хлеб надо отрабатывать.
Пригорюнились, приуныли вынужденные постояльцы. Так жить дальше невмоготу и куда-то идти сил нет. "Хоть караул кричи", - шептала баба Марья на ухо деду.
Приближался праздник Пасхи. С утра и допоздна хозяйка с бабой Марьей мыли и прибирали комнаты в доме. В один из вечеров баба Марья увидела, как хозяйка вручную сшивает два полотнища ситца на занавески. Тогда и вспомнила она о швейной машинке фирмы "Зингер". Достала ее из своих узлов, поставила на стол перед хозяйкой и предложила "прострочить" ткань.
Когда хозяйка увидела, как быстро ловко и красиво шьется на машинке, у нее загорелись глаза. Это приметила баба Марья и подумала: вот где наше спасение.
Потом они долго шептались с дедом. Уже совсем поздно вечером баба Марья постучала в дверь к хозяевам. Они впустили ее с явной неохотой.
-Что тэбэ нада? Ночь давно. Спать будэм, - недовольно пробурчал хозяин.
-Я пришла сказать, что мы отдадим машинку. Больше у нас нет ничего. Это единственная ценная вещь, самая дорогая часть моего приданого, память об отце. Нужда заставляет лишиться последнего. Только Христом-Богом прошу, помогите поставить мужа на ноги. Ему бульона мясного надо, молока кипяченого с жиром. Как поправится, мы за все отработаем.
Баба Марья увидела, как сразу переменились хозяева. Несмотря на явную корысть, даже на их хмурых лицах появилось что-то человеческое, похожее на сострадание.
-Спать иди. Завтра все будет, - уже помягче сказал хозяин.
Назавтра хозяйка принесла наваристого горячего бульона и кипяченого молока. Дед немного похлебал мясного отвара, а молоко выпил Женька. Он уже чувствовал себя почти здоровым.
Деду ничего не приносило облегчения. Он каждый день ел крепкий бульон с маленькими ломтиками хлеба, пил горячее молоко с растопленным сливочным маслом. Хозяйка даже принесла маленький стаканчик засахаренного меда и горсть сухой малины на блюдце.
По утрам пил дед горячее молоко, вечером чай с малиной, но облегчения не чувствовал. Он по-прежнему сильно кашлял и тяжело дышал со свистом. Ни лекарств, ни врачей близко не было.
"Осталась одна надежда, - на свои нутряные силы", - говорил дед.
Он поднялся уже после Егория, когда все зеленело вокруг. Вся хозяйская живность, включая лошадей, перешла на подножный корм.
Женьку приставили пасти на выгоне хозяйских коров, лошадей, овец. Сам дед, постепенно набирая сил после болезни, чистил в конюшне, коровнике, овчарне. Баба Марья доила коров, убирала в доме, помогала хозяйке на кухне. Все оказались при деле. Была крыша над головой и вполне приличная еда. Хозяин даже как-то обмолвился, что осенью, после уборки урожая, он по-божески рассчитается с работниками. Как говорят, живи и радуйся.
Но дед пребывал в тоске-печали. Он чувствовал себя виноватым перед Женькой, который пропустил один учебный год и мог пропустить следующий, если они останутся тут на зиму.
Были у деда и другие соображения в пользу перемены места. Он понимал, что если жить тут до осени, то на зиму нигде работы не найдешь. И обещанная плата зерном либо овощами с нового урожая его перестала интересовать. Дед знал, что на себе много не унесешь и, к тому же, нести было некуда.
Такие думы одолевали деда днями во время работы и бессонными ночами. Он все больше сознавал, что отсюда надо убираться и как можно быстрее.
Приближалась пора сенокоса, когда особенно ценятся рабочие руки. Дед хотел найти такой хутор, чтобы там дали работу с жильем и, чтобы недалеко находился поселок со школой.
Он обо всем поведал бабе Марье и они начали собираться в дорогу. Хозяевам сообщили об уходе только тогда, когда были готовы котомки. Хозяин удивился, но возражать не стал. Деду показалось, что в душе он даже обрадовался: раз уходят, значит, никакого расчета не понадобится. А хозяйка, проявив милосердие, дала им на дорогу хлеба, небольшой кусок шпика, вареной картошки и несколько луковиц.
Они пошли обратно в сторону станции. Освободившись от тяжелой швейной машинки, шагалось легко. День стоял ясный, солнечный. Проселочная дорога уже успела обсохнуть. Справа и слева от нее волнами колыхалась рожь, уже вышедшая "в трубку"; буйно цвели полосы сеяных трав, гудящие от множества пчел; попадались картофельные поля, с вытянутыми по струнке бороздами до самого горизонта. Все это радовало глаз путников, проведших последнее время на хуторе, как в заточении. Они шли неторопливо, отдыхая душой. Чем ближе подходили к станции, тем больше возникала надежда на перемены к лучшему.
Дед вполне оправился от болезни; шагал легко и чувствовал себя не только здоровым, но и помолодевшим. Он хотел найти работу и определиться где-либо на постоянное житье; надеялся на лучшее. Но надежды опять не оправдались.
* * *
Немного не дойдя до станции, они сели передохнуть под старой липой. Дед собрал сухого хвороста и разжег маленький костерок. Он нашел тоненький прутик, нанизал на него ломтики сала вперемешку с кусочками хлеба и колечками лука, а потом стал обжаривать, медленно поворачивая над угольками. Дразнящий аромат поджаренного сала с луком вызвал острое ощущение голода. Женька жадно глотал слюну, глядя на подрумяненный шпик, истекающий крупными каплями расплавленного жира. Ему первому дед дал отведать ароматной еды, которую теперь назвали бы шашлыком.
Увлекшись трапезой, они не заметили, как кудрявые облака на дальнем горизонте превратились в тучу, надвигающуюся с запада. Подул ветер, разворошивший догорающий костер. Туча закрыла солнце. Стало прохладно.
Баба Марья собрала остатки еды, и они поднялись, чтобы двинуться дальше. Но в это мгновение сверкнула молния, раскатисто ударил гром и, как будто по его сигналу, хлынул дождь. Не так, как обычно, - сперва по капелькам, потом сильнее, - а сразу ливнем. Дед затолкал бабу Марью и Женьку ближе к стволу дерева с подветренной стороны, и сам придвинулся к ним плотнее. Но было поздно. Холодные струи сплошными потоками лились на голову, обдавали лицо, в первые же минуты насквозь промочили одежду. Сильные порывы ветра где-то вверху так трепали крону старой липы что, казалось, она не выдержит и рухнет, лишив незадачливых путников последней защиты. Дед почуял озноб и ломоту во всем теле.
Когда дождь закончился, они дальше пошли в пробежку, стараясь хоть так поскорее согреться.
-Ноги совсем не идут. Хоть бы скорей под крышу, в тепло спрятаться, - кряхтя, жаловался дед.
-Придем на станцию, - отогреемся, - деловито заметил Женька.
Но на станцию зайти не получилось. Их догнала подвода. Пожилой латыш предложил подвезти. Они уселись на добротную телегу, застеленную свежим сеном. Сразу стало вроде бы теплее. Ветер стих. Выглянуло солнце. Резвый конь неслышно, но споро катил потяжелевшую телегу на дутых колесах.
По дороге разговорились. Латыш хорошо понимал и вполне сносно говорил по-русски. А дед похвастал, что немного понимает латышский язык. Потом, кивнув на Женьку, добавил, что тот даже говорить пробует по-латышски: прошлое лето пас коров у хозяев, которые не знали нашего языка. Пришлось самому учить латышский.
-Мне нада кароший пастух на лето, - сказал возница, глядя на деда.
-А конюх, чтобы за лошадьми глядеть, тебе не надо? - спросил дед.
-Конюх нада. Только уметь нада. Опыт иметь нада.
-Я с детства при конях. До колхозов, когда жили своим хозяйством, жеребцов держал. И в колхозе конефермой ведал, пока были лошади. Так что опыта не занимать. Теперь, после войны, коней не стало. Я остался без работы.
-А косить траву, сено делать, умеешь?
-Сызмальства на покосе. Даже в колхозе любил сенокосную пору. Артелью работали. Весело, дружно.
-Пойдем ко мне. Хутор тут близка. Работу всем дам. Кормить буду, - предложил латыш.
-А для жены найдется работа? Она коров доить может и по дому все умеет делать.
-Коров доить - это корошо. Это всегда нада. И домработница нада.
-Ну, тогда будем считать, что договорились, - сказал дед.
-Я тут с поезда буду сына встречайт. Потом скоро обратно. Вам подождайт мало надо, - успокоил латыш.
Ждали и вправду не долго. Поезд пришел вовремя. С высокой подножки одного из вагонов легко спрыгнул долговязый парень в хорошем сером костюме и мягкой велюровой шляпе, из-под которой торчали длинные русые волосы, прямые, как солома.
Он на ходу что-то спросил у отца по-латышски, так же легко прыгнул в телегу и сразу взялся за вожжи. Отец на русском языке ответил, что нанял работников на все лето, и теперь они будут служить на хуторе.
Всю дорогу, которая деду показалась длинной, отец и сын вели неторопливый разговор на своем языке. Из этого разговора дед понял, что сын где-то учится, и теперь на все лето приехал домой. Он собирался хорошо отдохнуть а, заодно, помочь отцу по хозяйству.
Деда всю дорогу знобило. Мокрая одежда липла к телу, и морозный холодок все чаще обдавал ноющую спину. Хотелось скорее переодеться и, забравшись на печку, прогреть старые кости.
Однако русской печки у хозяев не было. С печалью дед заметил, что тут нет ничего русского. Все не такое, как дома, все чужое.
Поселили их в полутемной комнате, похожей на чулан. Маленькое, как в нужнике, окошечко еле освещало узкую полоску давно не мытого дощатого пола и топчан, застеленный темным стареньким покрывалом.
Женька сразу сообразил, что ему придется спать на полу. Впрочем, он и раньше редко нежился на кроватях с пуховыми подушками. Лишь бы нашлось что-нибудь постелить под бок и под голову.
Вечером хозяйка позвала их ужинать. На кухонном столе уже стояли тарелки с жидким супчиком и лежали ломти нарезанного свежего хлеба. Суп оказался вкусным, хотя и не таким сытным, как бывало дома.
Поужинав этим супом и выпив по стакану молока, они стали укладываться. Дед с бабой на топчане, Женька на тонком тюфячке у стены под окном.
Хозяева предупредили, что завтра придется рано вставать и сразу на работу.
Вместе с рассветом первым подняли Женьку и, наскоро покормив, отправили в поле пасти коров.
Дед Семен с бабой Марьей завтракали после хозяев. Сытным завтраком остались довольны.
-Неужто, они всегда будут кормить, как на убой? - с удивлением спросил дед.
-Это, небось, по-первости, чтобы привадить, - ответила баба Марья.
Тогда они не понимали, какую выгоду имеют хозяева, скармливающие, не жалея, хороший сытный харч своим работникам. Потом дед дошел своим крестьянским умом, что хорошие хозяева понимают в этом толк: работников, и лошадей, чтобы они тянули, надо хорошо кормить.
- Хозяева не зря каждый день дают нам еду, какая дома не у всех была и по праздникам. Не для нас, а для своей выгоды они это делают, - объяснял дед бабе Марье.
Деда определили на покос. С первых же дней он понял: не будь сытной еды, никогда бы не выдержал этой тяжелой работы.
А тут опять хвороба одолела. Стало побаливать в подмышках. И со дня на день, все сильнее. Каждый взмах косой отдавался острой болью.
Дома баба Марья посмотрела его болячки и охнула.
-У тебя тут чирей на чирье. И все покраснело, как вареный рак.
-Худо дело, - сказал дед, - очень худо. Это, видно, я простудился тогда в грозу. Вымок и продрог сильно. Теперь все и вылезло. Как же я завтра косить буду, коли рукой не пошевелить?
Деду и здоровому такая косьба была в тягость. Уже в первый день он пришел домой сильно уставший. Сразу лег на топчан и долго лежал, не шевелясь и не проронив ни слова. Потом попросил кружку холодной воды, выпил залпом и сказал беззлобно: "Ловко они придумали, паразиты. Впереди на прокос стал молодой бугай, откормленный на городских хлебах, следом поставили меня, а за мной - хозяин. Молодой машет косой без устали. А мне разве поспеть за ним? Но и отстать нельзя. Сзади хозяин подгоняет. Того и гляди, по пяткам косой пройдется. Так целый день и косил, зажатый, словно в клещах, между двух хозяев. Косил, чуть не падая от усталости. А они все лишей стараются. Как будто пытают на крепость. Иное время казалось, что загнать норовят. Но я жилистый, все превозмог. Напоследок даже похвалил меня старый хозяин".
Дед считал, что испытание он выдержал. Он надеялся, что хозяевам нет резона загнать работника до смерти. Даже рабочую лошадь разумный человек не посмеет надорвать без нужды. Дед тоже надеялся на поблажку.
И вот теперь эти чирьи.
К ночи дед Семен почувствовал жар во всем теле. Он не мог подняться со своего топчана. Даже мокрое полотенце, положенное на лоб, не дало облегчения.
На дворе баба Марья нашла ведро с дегтем, которым хозяева мазали тележные оси. Она положила немного дегтя на холщовые тряпицы и прикрыла ими вздувшиеся чирьи.
Назавтра дед еле поднялся. Он не стал завтракать: не мог ничего взять в рот. И, все-таки, превозмогая боль, он поплелся на покос следом за хозяевами. Дошел с трудом, а косу взять в руки не было сил.
-Ты что такой? Красный весь? - спросил старый хозяин.
-Заболел я. Совсем больной, - ответил дед.
-Что больной? Где больной?
Дед со стоном снял свою старенькую холщовую рубаху-косоворотку и, еле подняв руку, показал чирьи.
Он увидел, как гримаса испуга и отвращения мельком свела лицо старого хозяина. А молодой только злорадно улыбнулся.
-Тут резать надо, а хирурга нет. Я могу, если не боишься. Но будет больно. Очень больно.
-Так еще больней. И голова вся в жару трещит. Гляди того, лопнет. Коли можешь, режь. Если чирьи созрели.
-Созрели, да еще как! Белые головки и через мазь видны, - сказал молодой хозяин.
Он вынул из чехла большой финский нож и долго точил его на оселке. Потом тщательно правил его на своем узком кожаном ремне. А когда закончил, сказал: "Можно бриться".
Затем он вынул из заднего кармана фляжку и плеснул из нее на нож. Потом своим чистым платком вытер мазь на чирьях, выбросил платок и плеснул из фляжки деду под мышку, окропив головки чирьев. Дед сразу учуял знакомый запах самогона. Хотел принять во внутрь, но не решился попросить.
Парень кинул свой старый брезентовый плащ на вал уже подсохшего сена и велел деду ложиться.
Операция закончилась в считанные минуты. Дед только один раз скрипнул зубами от боли. А когда очухался и глянул на плащ, удивленно процедил сквозь зубы: "А дури-то сколько!"
Молодой хозяин, показав на расплывшиеся по плащу обширные лужицы гноя, сказал строго: "Вернешь чистым! Иди домой. Скажи, чтобы на раны положили вату с йодом. Отлежись сегодня, а завтра косить!"
Сразу дед подняться не мог.
-Я полежу чуть-чуть. Что-то голова идет кругом. Станет полегче, пойду.
Уже по пути домой дед почувствовал облегчение. Приятный ветерок холодил лицо, еще недавно покрытое испариной. Спал жар в голове и во всем теле.
Дед шел по краю поля с высокой выколосившейся рожью. Зеленый бархат тучных колосьев волнами уходил вдаль. Их приятный шелест радовал слух. Где-то рядом в траве щебетали неведомые птички. Было так светло и радостно на душе, что дед забыл все прошлые тяготы жизни и, казалось, кругом не чужая земля, а свои собственные нивы. Даже суровые хозяева, отнимающие каждый день все его силы, не казались теперь такими страшными и жестокими.
Дед радовался, как ребенок. Или, как глубоко верующий человек, которого внезапно осенила Божья благодать.
Дед потом часто вспоминал этот день, как единственное светлое пятно в безрадостной своей жизни.
Он скоро выздоровел, и целое лето каждодневно работал на своего хозяина.
По дому и на скотном дворе трудилась баба Марья.
А Женька исправно пас коров.
В начале сентября, когда закончили уборку урожая, дед решил уходить отсюда и, выбрав случай, завел разговор с хозяином.
-Придется нам перебираться на другое место.
-Что так? Я думал, зиму тут будете. Вы хорошо работу делали, я вам хорошо делал.
-Парень у нас подрастает. Ему учиться надо. А тут нет близко школы. Женька давно в школу просится.
-Хороший Женька. Работал хорошо. Коров пас, лучше большого. Они молока много больше давали. На другое лето опять пусть приходит.
-До лета еще далеко. Нам сейчас надо искать работу на новом месте; там, где есть школа.
Хозяин в ответ посетовал, что жаль терять хороших работников, но сказал, - держать не будет. Он обещал щедро рассчитаться зерном, картошкой, овощами. Сам собрался все отвезти на вокзал и погрузить в вагон.
Дед ответил, что некуда ему девать зерно и овощи; нигде нет дома либо другого пристанища, нет угла, где можно перезимовать. Придется искать. А это лучше делать без обременительного груза.
-Ты бы мне хоть немного деньгами заплатил, чтобы в первое время на харч хватило, - смущаясь, попросил дед.
-Денег мало. На них еду трудно купить. Трудно и дорого. Сколько смогу, дам денег. Еще дам сала, масла, хлеба, муки. Чтобы не голодать, пока найдешь работу.
Они скоро нашли пристанище в райцентре Прейли, - большом поселке, где имелась школа и дед надеялся найти работу.
На постой их пустила старая одинокая латышка, жившая в своем доме у самой кромки болота. Она выделила деду с семьей маленькую комнатушку с низким потолком и окном, выходящим во двор.
Хозяйка держала корову и другую скотину. По-русски говорила хорошо. Однако в первый же день ошарашила деда заявлением: "Я русских не люблю". Удивило не само это заявление, а то, с какой прямотой оно было сделано.
Но, несмотря на холодноватый прием, хозяйка сразу принесла кувшин молока и свежего вкусного хлеба.
-Парня покормите. Да и сами перекусите. Наверное, проголодались.
Пустила их пожилая латышка в расчете на то, что помогут управляться с хозяйством.
-Живности много оставила, а сама старая, сил на все не хватает. Я поняла, что платы за постой с вас не дождешься. Так, думаю, хоть скот поможете убирать да кормить, - сказала им хозяйка в первый же день.
Женька сразу пошел в школу, а дед к зиме устроился сторожем на торфоразработках.
На другом краю болота, возле которого стоял дом старой латышки, велась добыча торфа. Целое лето его вынимали из болотной хляби, потом превращали в торфяные брикеты, которые сушили на солнце в хорошую погоду. Говорят, эти брикеты неплохо горели и дома всей округи отапливались ими круглый год. Потому что дрова стоили очень дорого и, если их покупали, то на растопку. Без дров брикеты не разгорались.
Нескончаемые штабеля этих брикетов стояли рядами, и дед должен был их охранять каждую ночь. Вместо сторожки, тут был приспособлен вагончик, где стоял топчан, покрытый грубым брезентом, и всегда топилась печка-буржуйка. Дед скоро научился разжигать торф и усвоил главное правило: трубу закрывать нельзя, угоришь.
Как и положено, ему выдали под роспись старую берданку и три патрона. Начальство поинтересовалось, может ли он обращаться с ружьем. На что дед ответил: "Когда-то в первую германскую войну умел". И тут же, передернув затвор, дослал патрон в патронник. Даже не забыл поставить затвор на предохранитель. Начальство осталось довольно.
Деду положили жалованье в триста пятьдесят рублей и выдали хлебные карточки: самому по пятьсот граммов в день, двоим иждивенцам, - по двести. Казалось, можно жить. Бывали и худшие времена.
Не знал тогда дед, чем обернется ему работа сторожа у торфяных брикетов. А если бы и знал, - все равно больше деваться было некуда.
* * *
В первые послевоенные годы Латвия жила, как и прежде. Даже в городах, где силой утверждалась советская власть, люди старались сохранить давно укоренившиеся порядки. А хуторяне вообще первое время не замечали перемен. Как всегда, пахали землю и сеяли веснами, а под осень собирали урожай. Держали лошадей, коров, другой скот. Оправившись от военных передряг, хуторяне сами жили в полном достатке, и давали возможность зарабатывать множеству русских женщин, съезжавшихся сюда в сытые места с обездоленных войной областей.
Легких хлебов тут никто не сулил. Дед это знал и не ошибся. Но он скоро понял и другое: даже малолетний Женька, нанявшись пастушонком на любом хуторе, вполне мог заработать хлеб насущный на всю семью.
А в наших краях тогда люди пухли от голода. Поэтому дед считал, что ему повезло, и благодарил Бога.
Дед, конечно, знал, что одним пайком не прокормишься. Поэтому он все свободное от дежурства время работал на хозяйку. То поколет дровишек на растопку, то приколотит, где надо, новую доску взамен прохудившейся, то поправит ступеньку крыльца или половицу в сенях. А баба Марья помогала хозяйке по дому и на дворе.
За все это хозяйка давала им хороший приварок и по кувшину молока в день.
Особенно она обрадовалась, когда дед на казенной лошади вывез положенные бесплатно торфяные брикеты. "Теперь хватит на всю зиму", - сказала довольная хозяйка.
Дед ценил доброту хозяйки и старался угождать ей. Но слова "Я не люблю русских", сказанные в первый день, запали в душу. Дед не мог понять, как это получилось: русских не любит, а к постояльцам относится хорошо. Дед вспоминал, как хозяйка часто велела бабе Марье, только подоившей коров, подлить еще кружку-другую молока для Женьки, единственного малолетнего квартиранта. Вспоминал дед, как хвалила хозяйка их сына, усердно таскавшего торфяные брикеты к печкам, помогавшего матери после школы задавать корм животным или убирать навоз в хлеве. Иногда казалось, что хозяйка относится к чужому ребенку, как к своему внуку. И подумал тогда дед, что, может, среди латышей тоже есть добрые люди. А слова про нелюбовь к русским, дед считал сказанными для острастки. Мол, не знала, кого пускает на постой, и решила приструнить на всякий случай, чтобы не вольничали. А когда увидела, что квартиранты живут тихо и помогают во всем, сама стала платить им добрым отношением.
Так размышлял дед о своем житье-бытье. И вспомнились ему правильные слова нашей бабушки Лукерьи: "Сперва сам будь человеком, а потом дожидайся к себе человеческого отношения".
На службу дед приходил под вечер, когда начинало смеркаться. Первым делом он растапливал печку-буржуйку. Когда оранжевое пламя охватывало торфяные брикеты, дед брал берданку, фонарь "Летучая мышь" и первый раз обходил длинные ряды штабелей. Убедившись, что они не порушены, он возвращался в уже нагретую сторожку.
Ему показали родничок на краю болота, бивший небольшим фонтанчиком из-под земли. Еще в сумерках, он каждый раз приходил на родник. Наливал полный, почерневший от копоти, чайник и тут же из рожка отпивал мелкими глоточками хрустально-чистую холодную воду, которая казалась необыкновенно вкусной.
Единственная услада, какую позволял себе дед, коротая ночи в сторожке, - это чай.
Он ставил чайник на раскаленную чугунку, а сам вынимал из торбочки и клал на стол скудную перекуску. Хозяйка каждый вечер давала краюху своего домашнего хлеба и даже клала на хлеб кусочек масла, которое из накопленной сметаны взбивала, на досуге, баба Марья. Чай дед покупал сам на рынке раз в неделю, по воскресеньям. А два-три кусочка сахару давала хозяйка, каждый раз приговаривая, что это премия за подмогу в домашних делах.
Заварив чай, дед выходил на улицу. Прислушивался, любовался звездами, разглядывал луну, пытаясь узреть там силуэты библейских Авеля и Каина.
Начав зябнуть, дед возвращался в натопленную сторожку и садился пить чай. В граненый стакан он наливал горячий напиток, брал стакан окоченевшими ладонями и, отхлебывая редкими глоточками, пил без сахара. Он давно знал, что только так можно учуять настоящий вкус и аромат чая. Он называл это - пить вприглядку. Но в конце все-таки соблазнялся. "Надо же хоть изредка подсластить во рту. Иначе совсем худо. Жизнь не сладкая и чай без сахару. Так совсем тоскливо будет", - говорил иногда дед хозяйке, дававшей ему очередную порцию сахара.
После чая он ложился передохнуть. Но в полночь всегда просыпался по старой привычке, чтоб выйти на улицу по малой нужде. Теперь, кстати, пригодилась эта привычка. Дед, как всегда, выходил на улицу, но с берданкой через плечо. Он долго стоял, прислушиваясь к малейшему шороху.
Возвратившись в тепло, ложился и дремал до утра. Но дремал чутко. Начальство предупредило деда: предшественник уволен за то, что спал по ночам, когда воры растаскивали торф целыми штабелями.
Дед служил исправно. Он был доволен работой, радовался ладом дома, благодарил Бога, что хоть на старости лет обрел покой, сыт, мало-мальски обут-одет.
Дед принес на работу маленькое бронзовое распятие - последнюю семейную ценность. Бессонными ночами он молился. Просил Господа не забывать про него грешного, не лишать своего благоволения.
* * *
После Покрова, широкие траншеи, заполненные водой, покрылись тонким льдом. Летом из этих траншей брали торф. Оттуда несло зловонным запахом, который доходил до сторожки. Дед морщился, но терпел.
И вот вода подмерзла, воздух стал чище, свежее. Потом пошел снег. Он покрыл черную землю, черные штабеля с торфяными брикетами, лохматой шапкой навис над входом в сторожку.
Теперь дед не столько слушал, сколько смотрел. Он вечером в сумерки и каждое утро обходил "охраняемый объект" и смотрел, нет ли где чужих следов. До поры до времени, следов не было. Дед, не смотря на ружье, боялся нежданных гостей. Но они все-таки появились. И, казалось, в самое непотребное время.
Приближалось Рождество. "Ихнее Рождество", как говорил дед. Хозяйка готовилась к празднику. Чтобы хорошо оскоромиться, деду было поручено зарезать овцу и, самое главное, выгнать самогонки.
-Все давно ходит-бродит. А выгнать можно в бане. Там печка хорошая и пятиведерный котел вмазан ловко.
-Выгнать можно. Только боюсь, как бы мне "не вмазали". Власти жестоко карают за такое дело, запрещенное законом.
-Сюда никто не ходит. И дороги теперь к нам нет. Из начальников ко мне никто не заглядывал и не заглянет. К тому ж, я тут хозяйка, а ты никто. В случае чего, спрос с меня, - успокоила она деда. И тут же намекнула, что ждет родственников в гости, что за праздничный стол посадит всех вместе.
Дед заказ выполнил к сроку. Даже не поленился, - пустил сырец в очистку. Иначе говоря, перегнал второй раз. Зато хозяйка похвалила: "Лучше казенной получилась!" И за труды дала деду целую бутылку самогонки.
Дед унес ее к себе в сторожку. Там понемножку и прикончил за ночь, закусывая хлебом с луком.
Под утро он крепко заснул.
Вскочил, как ошпаренный, от резкого стука в окно. Испугался. Подумал, что начальство пожаловало с проверкой. "Они пришли в такую рань, а я, разгильдяй, заснул, как на грех", - костил себя дед и, не промолвив слова, не спросив, кто там, -открыл дверь.
Вошли двое молодых мужчин в дубленых полушубках и мохнатых меховых шапках. Стряхнув с валенок снег, видно выпавший за ночь, они поздоровались, и, не дождавшись приглашений, смело двинулись к столу в передний угол.
-Вы садитесь, - промямлил дед и показал на топчан.
Незваные гости сели. Однако дед понял, что они торопятся и разговор будет не долгим.
-Ну, как жизнь, как служба? - спросил один из вошедших на хорошем русском языке с еле заметной латышской шепелявостью.
-Жизнь всякая. Сейчас, слава Богу, не голодаю. И на службу не жалуюсь. Посильная для меня работа. Главное, в тепле.
-А звать-то тебя как?
-В молодости звали Семеном. Сейчас Семеном Тимофеевичем кличут.
-Ты, оказывается, и вооружен, Семен Тимофеевич, - иронически улыбнувшись, заметил один из непрошеных гостей.
-А как же? Я ведь приставлен казенное добро стеречь. Тут без оружия нельзя.
-Что ж тогда нас впустил так легко?
-Ошибся я, думал, начальство пришло проверять. Теперь вижу, что вы другие люди.
-Правильно видишь. Верно соображаешь. А я вот заметил, что еда у тебя не жирная: один хлеб да чаек на столе.
-Господь Бог наставлял довольствоваться малым. Я по его заветам живу.
-А семья-то есть?
-Есть. Жена еще молодая и сын малолетний. Они сыты. Скоромимся, правда, не часто. Но нам не привыкать.
-Мы готовы помочь тебе, Семен Тимофеевич, - сказал второй из вошедших, чуть не по буквам выговаривая отчество, что выдавало в нем не русского человека.
-Бог поможет. Другой помощи я не жду. Да нам много и не надо.
-Сын малый, жена молодая. Их на одном хлебе держать нельзя. Им хлеб с маслом нужен. Хороший обед нужен.
-Так-то оно так, но мы благодарим Бога и за то, что есть, - пытался открещиваться дед от посулов назойливых гостей.
-Я бы мог хорошо добавить к тому, что у вас есть.
После таких слов, он вынул из брезентовой сумки непочатую буханку хлеба, увесистый кусок шпика в пергаментной бумаге и бутылку мутной жидкости, как потом выяснилось, - самогонки.
-Это тебе, Семен Тимофеевич. Как у вас говорят, - задаток. К Рождеству особенно пригодится. И дальше ты будешь иметь, что выпить и чем закусить. От тебя не потребуется никакой лишней работы. Наоборот: надо будет меньше вдоль штабелей с ружьем ходить, больше сидеть тут и у печки греться. Трудов никаких, пользы много.
-Так меня же мое начальство сразу с работы выгонит, - озабоченно заявил дед.
-С твоим начальством мы беседовали. Будем беседовать еще. Начальство тоже соображает и ему тоже нужен хлеб с маслом.
Обескураженный дед не знал что ответить. Он неподвижно стоял, как изваяние, лишь изредка бросая косой взгляд на гостинцы. Да, да: и хлеб, и сало, и даже бутылку с самогоном он принимал, как гостинцы к празднику.
Тогда он не понимал до конца, чем грозят ему эти гостинцы.
На прощанье, странные благодетели обещали приносить такие гостинцы через день, в это же самое время. А деду твердым голосом посоветовали только прикидываться чутким сторожем; больше лежать в тепле на топчане да сальцем подкрепляться.
Первый из вошедших, который, наверное, был у них главным, выходя из сторожки, так прямо и сказал: "Спи, дед, крепко. Теперь такая у тебя работа будет. А проснешься, меньше гляди по сторонам, меньше слушай. Если что увидишь или услышишь, не обращай внимания. И ружьем своим не маши. Так лучше будет. За это платить буду. Как у вас говорят, хлебом-солью".
Говоривший распахнул полушубок, как бы поправляя его на плечах, и дед увидел у него на обвисшем широком ремне тяжелый "Парабеллум" в кожаной кобуре. Дед понял, что сделано это для острастки. А еще он уловил в торопливой речи уходившего что-то похожее на разговор латышей с хуторов.
Только теперь он до конца понял, к чему принуждают эти нехорошие люди. Понял и разразился бранью.
Уходивший резко обернулся, выхватил пистолет, сунул стволом чуть не в глаз деду и уже тоном приказа прошипел, брызгая слюной: "Надо спокойно, Семьен Тимофьеевич! У тебя нет выбора: или будешь жить да кушать хлеб с маслом, или... . Я надеюсь, мы договорились. У тебя же семья... ".
Исчезли пришелцы так же неожиданно, как появились. Вышедший следом дед ничего не увидел в предрассветных сумерках. Только услышал удаляющийся стук копыт да скрип полозьев по свежевыпавшему снегу.
Вернувшись в сторожку, он долго не мог придти в себя. События последнего часа казались страшным сном.
Дед приоткрыл дверь своей жарко натопленной сторожки. Сизым туманом туда хлынул свежий холодный воздух. Он принес приятное ощущение наступающего зимнего утра.
Дед сидел с открытой дверью, жадно вдыхая студеный воздух. Сидел в какой-то странной полудреме до тех пор, пока окончательно не наступил рассвет.
Очнувшись, он обнаружил, что выстудил сторожку и стал собираться домой. Но сперва он решил обойти свое хозяйство. На улице шел снежок. Натоптанная тропинка и все штабеля белели под снежной порошей. И тут дед заметил весь черный последний штабель. Как будто там и не было снега. Подойдя ближе, он увидел проделанную в штабеле глубокую нишу, рассыпанные вокруг торфяные брикеты и чуть припорошенные снегом следы от полозьев.
"Тут орудовали воры. Брали торф. И, скорее всего, в то время, когда в сторожке сидели непрошеные гости. Вот влип в историю...", - подумал дед и с этой дурной мыслью направился домой.
Всю дорогу он пытался мысленно восстановить события последнего часа, чтобы порешить для себя, как быть дальше. Вспомнилось дуло пистолета, и откровенные угрозы на случай непонятливости либо непокорности.
Перекинув из руки в руку тяжелый узелок с дарами недавних пришельцев, дед Семен произнес вслух слова, которые прозвучали, как приговор самому себе: "Меня ж теперь принудили потакать ворюгам; приказали отдавать им казенное добро, которое я приставлен стеречь. Выходит, я заодно с ними. А коли вздумаю перечить, влепят пулю в лоб. Они обо всем предупредили. Может, бросить все к чертям и податься на родину. Куда на родину? Там нет даже крыши над головой. И куска хлеба там не заработаешь. А на улице зима".
К дому дед подходил в большой тоске, но, чуя безвыходность своего положения, готовый смириться. И даже нашел способ утешить себя: "Я уже старый. Мы сыты. Есть хоть неказистое пристанище. Женька в школе учится. Где ж я в другом месте такое найду? А торфу вокруг не меряно. И не страшно, если бедный человек возьмет его малость, чтобы обогреться. Может быть это добрый человек. Государство не обеднеет, если немного поусохнут некоторые штабеля".
Так размышлял дед, заранее оправдывая себя за то, что покорился этим "бандитам-чухонцам", толкнувшим его на неблаговидные дела. Ознал, что этих людей, ненавидящих советскую власть, тут называли "лесными братьями". Сам он их считалал "злыми ворогами". Но понимал, что и дальше придется терпеть, прикидываться покладистым. "Иначе - хана!", - внушал себе дед.
Перед тем, как войти в дом, он решил ничего не говорить своим. Зачем еще им лишние неприятности. Не сумел дать отпор, так сам за все в ответе.
Дальше дед решил жить, как получится и, главное, не лезть на рожон. Не тот возраст, силы не те.
Вечером он уходил, как всегда, на работу. Обходил засыпанные снегом штабеля и удивлялся: нигде не тронуто. Так продолжалось всю неделю. Даже подумал: может, больше и не придут воры, может, все это он действительно привиделось в страшном сне. Хотя в такое он сам не верил. И был прав.
"Гости" появились рано утром в субботу. Пришли, как старые знакомые. "Лесные братья", те же самые. Они принесли и поставили на стол большую тяжелую сумку.
-Тут все есть. На неделю хватит тебе и семье, - мягким голосом сообщил "главный".
-За что такая милость, - с еле заметной ухмылкой спросил дед.
-За службу. Чтобы плохо служил им и хорошо нам.
-Если ваши молодцы так и дальше будут орудовать, скоро кончится моя служба. В прошлую субботу переполовинили штабель да еще натрусили вокруг вороха черных брикетов по белу снегу. Хоть бы поаккуратнее брали, чтоб их "художества" не бросались в глаза.
-Я скажу. Дальше будут аккуратнее.
-И на виду, чтобы не трогали. Есть дальние штабеля, куда начальство не заглядывает.
-Это уже деловой разговор. Ты хорошо все понял, Семен Тимофеевич. Твое начальство тоже будет понимать. Тебя не тронет.
"Гости" уехали, а дед взялся поспешно разгружать сумку. Там он нашел две буханки хлеба, шпик, мешочки с крупой, мукой и, конечно, бутылку самогонки.
Раньше дед не прочь был выпить. И не только по праздникам. Бывало, что баба Марья приводила его в чувство, поливая на голову холодную воду из ушата. Не раз она бранила деда за то, что "не знает меру". А он всегда отшучивался: "Бывает на старуху проруха..."
Случалось с ним такое не часто. А в войну, особенно в эвакуации, было не до того. Тогда, можно считать, и водка не продавалась.
Теперь, вот, еще появилась бутылка. Дед налил в граненый стакан холодной мутноватой жидкости, выпил одним глотком, а потом долго жевал тонкие розовые ломтики шпика с хрустящей хлебной горбушкой.
В жарко натопленной сторожке он скоро захмелел, хотел прилечь на топчан, но, заметив в узкое окошко серые сумерки рассвета, стал собираться домой. Бутылку припрятал в сторожке, а остальные "гостинцы" сложил в свою торбу, чтобы унести домой. К штабелям решил не ходить. "Теперь все равно, гляди, не гляди, - и пикнуть не дадут. Хочешь не хочешь, придется делать вид, что ничего не заметил. Вечером схожу к дальним штабелям. Хоть для любопытства", - подумал дед.
Домой он шел бодро, в хорошем настроении. Казалось, жизнь налаживается. Хозяйка давала хороший приварок каждый день. По субботам дед приносил домой нежданно свалившиеся на его голову "гостинцы", которых хватало на целую неделю. Подумалось, что так сытно они не жили и до войны.
Не знал тогда дед Семен, что вся дальнейшая его жизнь теперь в руках злодеев - "лесных братьев". Хотя какое-то предчувствие хлипкости, ненадежности этого благополучия, чувствовалось на душе. Но он не думал, что так скоро наступят худые времена и что его ждут новые тяжкие испытания.
Теперь дед жил в ожидании каждой субботы. И не торба с жирной едой подогревала эти ожидания, а еженедельная бутылка самогонки. В пятницу вечером он шел на работу, как на праздник. Всю ночь он чутко прислушивался к каждому звуку, поджидая "гостей". Еду они приносили разную, а бутылка была всегда одинаковая. Дед никогда не выпивал ее сразу. Но растянуть удовольствие на семь дней, - не получалось. Дурманящее зелье кончалось раньше, чем неделя. Ничего не оставалось, как просить добавки.
"Благодетели", как показалось деду, с радостью удвоили пайку. Они знали, что делали. А дед не видел подвоха, не понимал, что идет к погибели. Он хвалил своих новых хозяев за щедрость. А баба Марья стала замечать худое: то уловит запах "сивухи", то обратит внимание на нетвердую походку своего старика. Раньше он приходил с работы, завтракал и брался за какие-то дела по дому. Теперь, почти каждое утро стал отказываться от завтрака и сразу ложился "немного вздремнуть". Иной день это "немного" продолжалось до обеда. Тут-то баба Марья поняла, что каждое утро их кормилец возвращается с работы "сыт и пьян и нос в табаке".
Для острастки побранила деда раз-другой, но сама особенно не встревожилась. У нее не было повода сильно укорять деда. Старик трудился, по субботам приносил хороший "приработок", а в первых числах каждого месяца еще и получку. Живи да радуйся.
Однако вместо радости к ним незаметно подкрадывалось горе.
Скоро деду стало не хватать и удвоенной пайки. Как только начала продаваться казенная водка, он зачастил в магазин. Покупал "четвертинку" и, выйдя на улицу, в укромном месте сразу отпивал половину прямо из горлышка. Бывали случаи, что домой приходил, еле волоча ноги. Да еще иногда куражился во хмелю: "Сам зарабатываю. На свои кровные пью".
Баба Марья замечала, что он спивается, но поделать ничего не могла.
Перемену в поведении деда заметило и начальство. А он на любой выговор отвечал одинаково: "Что-то нездоровится сегодня". Однако все нездоровье его выходило из бутылки.
Сперва дед таился похмелья, а потом, потеряв всякую осторожность, мог обходить штабеля, качаясь из стороны в сторону. И домой теперь приходил всегда во хмелю. Иной раз еле на крыльцо поднимался.
"Плохи твои дела, Семен Тимофеевич!" - с укором и печалью говорила баба Марья.
* * *
Осень сорок девятого года пришла с затяжными дождями. Дорога от сторожки до дома вся раскисла и превратилась в сплошную лужу, заполненную черной торфяной жижей.
После Михайлова дня пошел снег. Лужи подмерзли, покрылись коркой черного льда, который гулко хрустел под сапогами.
В то недоброе субботнее утро дул сильный ветер с болота и больно хлестал по лицу ледяной крупой.
"Лесные братья" в то утро появились рано и, отдав очередную сумку с едой да выпивкой, сразу уехали. Они явно торопились.
Дед сразу взялся за трапезу. Взялся основательно. Пировал он почти до самого рассвета. Ел мало, а бутылку сумел прикончить до дна. Хмель тяжким грузом навалился на все тело.
Спешно собрав в свою торбу неправедные, но уже привычные дары, дед Семен, спотыкаясь вывалился из сторожки на свежий воздух. Он прислонился к стене и долго не мог отдышаться. Холодный ветер и снег немного взбодрили. Дед побрел в сторону дома. А снег все усиливался. Предрассветные сумерки снова перешли во мрак. Снегом засыпало проторенную тропинку к дому, сравняло лужи под тонким льдом.
Когда совсем рассвело, дед понял, что сбился с дороги. Он озирался вокруг, но не примечал ни одного знакомого места. Идти становилось все тяжелее. Ноги вязли в болотной жиже, совсем талой под снегом. От усталости и тяжелого хмеля, идти дальше не было сил. Дед увидел вблизи высокую кочку, повалился на нее животом и, видимо, сразу уснул.
Около полудня его случайно нашли рабочие, шедшие на обед. Раньше услышали стон, а потом увидели его, уже припорошенного снегом. Дед по колено увяз в болоте, еле держась скрюченными руками за обледенелую кочку.
На машине его сразу увезли в больницу. А баба Марья с Женькой узнали об этом сутки спустя. Когда пришли в больницу, то испугались, увидев его распухшие синие ноги. Дед к тому времени еще не пришел в сознание, и они решили, что он не жилец.
Однако дед выжил. Провалявшись в больнице больше полгода, он все-таки встал на ноги. Заскучал без дела. Начал проситься домой. Но врачи из больницы не выпустили.
-Наковыряли всяких болячек, про которые раньше и не слыхивал, - ворчал дед.
Он вспомнил слова врачей: "Хочешь жить, надо набраться терпения и лечиться". А сроков не назначили.
Приближалась зима. В палате по утрам стало холодно. Пожилая женщина, убиравшая в больнице, не успевала по-настоящему топить печки. Дед решил взяться за это дело сам.
-Хоть казенный харч отработаю, и то польза, - говорил дед.
В своей сторожке он хорошо усвоил нехитрую науку - топить печку торфяными брикетами. Теперь собрался заняться тем же в больнице. Надеялся справиться с такой работой. "Может, скука не будет так грызть", - говорил дед.
Поначалу он топил печку только у себя в палате, потом стал и в других. На улицу выходить не мог. Дрова на растопку и торфяные брикеты подносили к печкам санитарки. С остальными делами дед справлялся сам.
После Рождества, когда зима заявила о себе сильными морозами, дед целыми днями топил. Его "самодеятельность" заметил главврач и предложил "оформить" на работу.
-Назначаю я тебя, Тимофеевич, "штатным истопником". Место в палате остается за тобой. Лечить будем, как и лечили. Кормиться, как и раньше, будешь в больничной столовой. Да еще и зарплату, хоть небольшую, получишь.
-Спасибо большое. Я бы и так топил. За работой веселее жить. Только на улицу я не могу выходить. Дров с брикетами мне не принести. Сил нет.
-Все принесут и к печкам сложат. Твое дело топить.
-Надо бы раздобыть два-три ровных сосновых полена на растопку. Я бы нащепал лучины. Подсушил бы заблаговременно. Без хорошей растопки иной раз брикеты никак не разжечь, - жаловался дед.
-Ты потихоньку. За день справишься. Докторов слушайся и лекарства, какие дают, принимай. Имей в виду, что лечение твое будет долгим. А на счет растопки я сегодня же распоряжусь.
Потом, встречаясь с дедом, главврач часто хвалил его за старание. Один раз даже намекнул, что готов держать деда при больнице и лечить столько времени, сколько понадобится. "Пока сможешь, работай. А лечить тебя придется до самого конца..." - пообещал главврач.
Около пяти лет проработал дед Семен в больнице. Работал до тех пор, пока разные хвори окончательно не одолели его. В последний год больше болел, чем работал. В той самой палате, куда он поступил после ледяной купели, за ним постоянно держали "койко-место". Когда здоровье позволяло, ночевал дома. Чуть занедужит, его обратно определяли в больничную палату.
-В моем возрасте, наверное, не бывает здоровых людей. Поэтому я не удивляюсь своим болячкам, и давно смирился с ними, - говорил дед.
-Дело не только в возрасте. Сильно повредил здоровью тот несчастный случай, - так будем его называть. От переохлаждения обострились многие, дремавшие до поры, болезни. Тебя, Тимофеевич, никакая больница теперь не вылечит. Мы тут стараемся хотя бы облегчить твои страдания, - утешал главврач совсем занедужившего деда.
Умер Семен Тимофеевич Морозов в больнице, на своей давно обжитой кровати. Случилось это осенью 1956 года. Минуло тогда деду - семьдесят пять лет.
Главный врач сдержал слово. До самой кончины лечил деда Семена и поддерживал, как мог. Но превозмочь болезни и старость, - оказалось не в его силах.
Перед смертью дед часто вспоминал свою родину. Навещавшей его бабе Марье он все время повторял: "Как поправлюсь, сразу поедем домой. В Борок поедем, к сестре Даше. Там жить будем. Хватит скитаться!"
Не суждено было ему снова повидать родные места. Как жил все последние годы на чужбине, так и умер вдали от своей деревни.
Похоронили деда Семена тайком на краю католического кладбища. Потому что православного кладбища тогда в Прейли не было. Могилу зарыли второпях. Даже креста не поставили. Нельзя. Усопшему православной веры, вообще тут не место.
Остался один надгробный холмик, безымянная могила. Теперь и от нее, наверное, не найдешь никаких следов.
Жил православный христианин Морозов Семен Тимофеевич, настоящий крестьянин по складу души, некогда владевший процветающим хутором и лучшими жеребцами в округе. Жил справно, толково, а потом, разоренный властями и войной, после тяжких скитаний, умер в нищете на чужбине. Похоронен без отпевания и креста. На земле, которая всегда была ему чуждой.
Теперь эта земля оказалась за границами России. Никто не найдет там могилу деда, стертую временем. Останется дед Семен только в памяти внуков да немногих знавших его людей, которые пока еще живы.
На грани исчезновения род Морозовых. Сегодня, после деда Семена и его братьев, остался один только продолжатель рода по мужской линии - мой внук Саша. На него теперь вся надежда. Может быть, Саша Морозов не даст бесследно исчезнуть нашему роду. Может быть...
Глава 5. Прощай "семилетка"
Впереди у меня оставался год учебы в седьмом классе. Холодно и голодно жили мы тогда в своей деревне. И выжили, наверное, благодаря молоку. Хотя его тоже не хватало. Каждый день приходилось по два литра сдавать государству в счет "натурального сельхозналога". Принимали молоко на молокозаводе. Располагался он в обыкновенной избе пятистенке, которая никак не походила на заводское строение. В той самой избе, где раньше жил знаменитый на всю округу, одинокий дед Демид. Он умер еще до войны, не оставив наследников. Знали все деда и помнили из-за редкого его ремесла: Демид гнал деготь и жег уголь. Приставлен он был к этому делу местной властью. И, хотя числился в колхозе, ему за редкостную в наших краях работу не только ставили "палочки" трудодней, но и платили какие-то деньги. Поэтому слыл Демид зажиточным человеком. Все в деревне, не смотря на запрет властей, гнали самогонку. А Демид мог к празднику, либо еще по какой-нибудь надобности, взять в магазине "чекушку" или даже "поллитровку". И не "под запись", а "за наличный расчет". Подтрунивали над Демидом мужики.
-Что это ты деньгами сорить вздумал? Деготь гонишь, а самогонки выгнать не сообразишь.
-Выгнать я все могу. А вот супротив советской власти, супротив закона - не пойду, - хитро изворачивался Демид и шел в магазин за "монополькой".
"Знать, водилась копейка у Демида", - судачили деревенские "кумушки".
И верно, водилась! Потому что нарасхват шла его "продукция".
Зимами он на санях с подсанками возил из леса длинные березовые хлысты. Заготавливал он их с расчетом, чтобы хватило с весны до осени. Свозил березу на ближнюю к деревне делянку, где находились его знаменитые на всю округу "угольные ямы". Потом это место так и называли - Угольные ямы. Там к весне скапливались штабеля гладких березовых бревен.
По весне, как только узнавал Демид, что пошел березовый сок, начиналась его главная работа.
Производство у Демида было, как бы сейчас сказали, безотходным.
Убедившись, что сок пошел, он начинал драть бересту, обнажая один за другим березовые стволы. И всегда торопился. Надо было ободрать березы до тех пор, пока они остаются "сочными". Он с трудом успевал закончить эту работу за две-три недели, отпущенные природой.
Складывая бересту в кучи, Демид набирал ее целые горы. Потом вся она перерабатывалась на деготь, который увозили бочками в город. Немного дегтя Демид оставлял у себя. Добавляя "нутряное сало", он смесь переваривал дома и получал лучшую в округе колесную мазь.
Облупленные березовые бревна Демид кряжевал лучковой пилой и постепенно сжигал на уголь. Часть его куда-то увозили. Вроде бы пытались использовать, как топливо для газогенераторных автомобилей, появившихся в леспромхозах перед войной. Оставшийся, разбирали по кузницам, которые были тогда чуть не в каждой большой деревне. Даже после войны сохранились следы угольных ям. Сохранился в памяти людской чудаковатый, всегда черный, как трубочист, дед Демид. Угольные ямы потом постепенно заросли лесом. А изба-пятистенка, единственная недвижимая собственность Демида, осталась. В ней-то и разместился молокозавод.
В первой половине принимали молоко и определяли его жирность. Во второй - все время шипел сепаратор либо громыхала маслобойка.
Ту и другую машины вручную "крутили" по очереди две работницы. Иногда эту тяжелую работу они поручали нам, деревенским ребятам, принесшим молоко. Вцепившись в длинную рукоятку по двое, мы чуть не повисали на ней, еле вращая тяжелый, размером с бочку, барабан маслобойки. Зато нам давали по кружке сливок и ломтю хлеба. Дома такой еды ни у кого не водилось. Иной раз мы сами напрашивались "покрутить" в надежде на угощение. Но такая работа случалась только летом. На зиму завод либо останавливался, либо работал урывками.
У меня в эту зиму были свои заботы: предстояло закончить седьмой класс.
В седьмом классе я открыл для себя Пушкина.
Благозвучность его стихотворной речи я ощутил гораздо раньше, когда слушал "бабушкины сказки". Она, не знавшая грамоты, рассказывала пушкинские сказки так же просто и легко, как сказки про Кащея Бессмертного или про Бову Королевича. Рассказывала, не задумываясь об авторе. Сама когда-то слышала от "ученых людей", а потом часто и подолгу рассказывала нам. Но эти сказки для меня существовали отдельно. Поначалу я не знал, откуда они взялись и уж никак не думал, что из книжек.
А "открытие" Пушкина началось именно с книги.
Кто-то из ребят принес в школу толстую книжку без переплета, из которой сыпались листы. В книжке не оказалось ни заглавия, ни первых и последних листов. Чтобы не растерять остальные, я принес из дома маленькую холщовую торбочку, и дальше книгу хранили в этом самодельном футляре.
Напечатанная на лощеной бумаге, пожелтевшей от времени, она была заполнена "столбиками" стихов. Читали ее по очереди. Когда подошла моя очередь, тут стало не до уроков. Хотя бабушка удивлялась и думала наоборот: "Что, с мальцем стало? Бывало, не загонишь за уроки, а теперь от книжки не оторвать. Весь керосин извел. Скоро впотьмах придется сидеть".
Бабушка думала, что я так усердно выполняю школьные задания. А я впервые в жизни увлекся чтением стихов. Школьных знаний хватило, чтобы понять - это Пушкин. Стихи заворожили меня с первых листов. Я читал их подряд. Читал днем и вечерами, при свете коптилки. Читал до боли в глазах.
Напечатаны стихи были мелким шрифтом да еще по-старинному, с "ятями". Потребовалось какое-то время, чтобы привыкнуть к незнакомому правописанию.
Каждый вечер, когда бабушка, склонившись над коптилкой, чистила картошку или штопала мои носки, я придвигался ближе к огню, и раскрывал свою книгу.
Получилось так, что я "преждевременно", не дожидаясь, когда это станут "проходить" в школе, прочитал многие стихотворения, поэмы Пушкина и даже роман в стихах "Евгений Онегин".
В книжках, прочитанных до той поры, все внимание привлекалось к описанию событий, разных занимательных историй.
Пушкин поразил меня мелодичностью стиха, живостью нарисованных картин. А еще тем, что многие стихи сразу врезались в память и запоминались сами собой, непроизвольно, без каких-либо усилий. Тогда не мог я судить о мастерстве поэта, не понимал многие тонкости его изысканного слога, но сразу обратил внимание, что говорит он, как и моя бабушка, на самом простом и понятном языке. Не даром бабушка знала наизусть его сказки и любила их пересказывать нам.
Вот и я, наслаждаясь чтением, многое воспринимал, как яркие акварели.
Вся комната янтарным блеском
Озарена. Веселым треском
Трещит затопленная печь.
Приятно думать у лежанки,
А, знаешь, не велеть ли в санки
Кобылку бурую запречь?
Скользя по утреннему снегу,
Друг милый, предадимся бегу
Нетерпеливого коня.
И навестим поля пустые,
Леса недавно столь густые
И берег милый для меня.
Не знаю почему, но эта картина, минуя сознание, сразу западает в душу. Так было тогда, когда я впервые прочитал эти строчки. То же ощущение сейчас, спустя десятилетия.
Или вот картина поздней осени.
Уж небо осенью дышало,
Уж реже солнышко блистало,
Короче становился день,
Лесов таинственная сень
С печальным шумом обнажалась,
Ложился на поля туман,
Гусей крикливых караван
Тянулся к югу: приближалась
Довольно скучная пора;
Стоял ноябрь уж у двора.
Когда бы и сколько бы ни читал такие стихи, они всегда бередят душу. А меня они еще и с неодолимой силой влекут на родину, в те места, где впервые испытал чары этих вдохновенных слов.
Читал я книги и до Пушкина, много их прочитал после. Но он единственный остался на всю жизнь источником душевной теплоты, нежности и добра.
В ту зиму, когда я учился в седьмом классе, кроме потрясения Пушкиным, запомнились уроки алгебры. Не все уроки, а та их часть, где нас учили решать задачи с помощью уравнений.
С математикой я был всегда не в ладах. Особенно донимали задачи по арифметике в пятом классе, когда их приходилось решать в пять-семь, а то и больше "вопросов". Такие задачи любила решать моя мама, когда помогала мне готовить уроки. Она не только быстро соображала как выделить эти самые вопросы, но также быстро умудрялась считать: легко складывала-вычитала нужные цифры и даже множила-делила их на стареньких конторских счетах. Иногда приговаривая, что любые мои задачи намного проще, чем ее бухгалтерия. Там надо "свести баланс" так, чтобы все сходилось до копейки. Но для меня задачи из учебника казались тогда сложнее любого "баланса".
В седьмом классе нас научили решать такие задачи с помощью уравнений. Как же я удивился тогда этому событию. Не тому, что научился, а поразительной простоте и легкости, с которой теперь решались задачи, еще недавно казавшиеся такими сложными. Я посчитал тогда неким злодейством то, что нас так долго тиранили беспомощной арифметикой, тогда как рядом находилась алгебра с ее всемогущими уравнениями.
Впрочем, жизнь потом задавала такие задачки, в решении которых не могли помочь алгебра с арифметикой. А пока в школе требовалось и дальше постигать эти предметы, стараться жить в ладу с ними.
* * *
Зимой сорок седьмого года, в седьмом классе, у нас впервые появились лыжи. У некоторых ребят были они и до войны. Но самодельные. Мне тоже отец начинал тесать топориком лыжи из свежесрубленных березовых жердей. У одной лыжи он даже успел заострить головку, а потом распаривал ее возле печки-чугунки, чтобы покруче загнуть. Но не успел. Неожиданно отца взяли на финскую войну. Заготовки для лыж долго валялись в сенях, пока бабушка не употребила их на растопку.
В войну, ребята, которые постарше, повзрослее, обзаводились лыжами от военных. Выменивали на самогонку. Но такое случалось не часто. Поэтому зимами мы катались с горок на санках.
И вот теперь привезли из района целую подводу лыж. Настоящих, фабричной работы. Говорили, что это со склада какой-то воинской части: старые запасы, сохранившиеся еще с войны. Мы, конечно, были рады такому подарку. В каждом доме нашелся широкий отцовский ремень, чтобы к выданным лыжам сделать крепление под свои валенки.
Теперь все уроки физкультуры и военной подготовки мы становились на лыжи. Военрук, Александр Филиппович учиk нас ходить "спортивным шагом.. Но все на ровном месте, наперегонки. Нам же хотелось скорее начать кататься с горок. А военрук все твердил свое: "Сперва по ровному научитесь. А то сразу под горку... Так, гляди того, лыжи поломаете и носы разобьете."
Пришлось терпеливо ждать. После каждого урока физкультуры, мы ставили лыжи к стенке в кабинете военрука. На долгие уговоры - дать нам лыжи домой, чтобы покататься после уроков, - был отказ
"Ходите, как коровы на льду. Сперва научиться надо, отработать шаг, а потом про горки думать", - ворчал военрук.
Так мы каждый день расходились после уроков ни с чем. Хотя за каждым числились "свои" лыжи, помеченные "химическим" карандашом.
Примерно в середине февраля, когда из-за метелей от дорог не осталось следа, ребята из дальних деревень стали клянчить лыжи, чтобы добраться домой. Военрук сказал, что сам разрешить он не может, и пошел к директору. Вернулся улыбающийся и громко сообщил: "Все в порядке, ребята! Берите лыжи! Только не перепутайте. Внимательно смотрите свои метки и надписи. И, глядите у меня! Чтобы лыжи были в порядке! Коль ненароком сломаете, никому не поздоровится! И лыжи опять будете получать только на время урока. Такой приказ директора. Так что катайтесь аккуратнее."
Лыжи выдали всем. Военрук еще раз напомнил, что их надо беречь, как зеницу ока, и каждый раз перед катанием смазывать воском либо жиром. Теперь сразу после уроков мы становились на лыжи. Ребята из других деревень наперегонки убегали домой, а наши, жившие рядом, шли на горку.
Горок-то у нас, можно сказать, не было. Кругом равнина. Чтобы покататься, приходилось идти на берег реки. И там не в любом месте находилась высокая надпойменная терраса.
Мы облюбовали горку недалеко от бывшего бабушкиного хутора. Там высокий крутой берег спускался в неширокую долину, а затем к реке, окаймленной ивняком.
В День Красной Армии - 23 февраля - всем классом пошли на лыжах до речки, и там военрук разрешил покататься с приглянувшейся горки.
С утра шел редкий снежок, а к полудню подморозило. Зимнее солнце еле просвечивало сквозь густое марево. И ни ветринки. Тишина нарушалась только еле слышным скрипом лыж да редкими командами военрука. Лыжи скользили легко, гладко и без отдачи.
Давно примеченную горку мы не узнали. Наметенные в последние дни сугробы нависли над крутым склоном, как над пропастью. Выражение - " круто, как с печки", - тут не подходило. Потому что над крутым склоном нависал снежный "козырек", а под ним образовалось что-то наподобие ниши.
"С такой горки не скатишься. Тут хоть с парашютом прыгай. А без парашюта не только лыжи, шею сломать можно. Надо искать другое место!" - твердо сказал военрук.
Чуть ниже по реке, рядом с тем местом, где стоял дом нашей бабушки, нашли хорошую горку. Там длинный пологий склон постепенно переходил в низину - обширную пойму реки с пунктиром кустов вдоль берега.
По неглубокой, но четкой лыжне, проделанной военруком, лыжи скользили, как по маслу. Разогнавшись по склону, многие из нас катились чуть не до самой реки. А потом, спотыкаясь, медленно забирались обратно на горку. Посмотрев с тоской на такие "подъемы", военрук научил нас забираться наверх шагом "Елочка", а на крутых местах - "Лесенкой".
Сдвоенный урок физкультуры показался коротким и быстро закончился. Военрук с ребятами из других деревень возвратились в школу, а потом разошлись по домам. Наши понизовские ребята остались еще покататься.
Незаметно наступил вечер. Далеко над горизонтом взошла полная луна. Снежные сугробы, дававшие длинные тени, сразу как-то выросли и стали похожими на высокие холмы. Их вершины, объятые серебристо-синим сиянием, казались волшебными, как будто явившимися из сказки.
Мороз усилился. Все чаще приходилось оттирать шерстяной варежкой коченеющие щеки и нос. Луна светила так ярко, что мы, увлекшись катанием, не заметили подкравшейся ночи.
Кто-то из ребят предложил перейти на крутую горку с нависшим снежным козырьком. Козырек обрушили всей компанией и вместе со снежной лавиной, кувыркаясь, благополучно скатились вниз. Сами остались целы, и лыжи никто не поломал. Горка была не такой уж крутой, как казалась вначале.
Проделав лыжню, скоро мы по очереди катались с нее до самой реки. А потом и в реку, закованную в лед и запорошенную снегом.
Когда лыжню хорошо раскатали, с невысокого берега начали прыгать на лед, как с трамплина. Трамплин стал новой забавой, которую не хотелось бросать. Мы забыли о времени.
Привлекал нас не только сам трамплин, но еще и то, что, плюхнувшись с разгону на лед, надо было суметь "вырулить" вдоль узкой речки. Кому это не удавалось, тех заносило к другому берегу и так "впечатывало" в низко нависший надо льдом ивняк, что с трудом вылезали оттуда, царапая лицо об острые прутья и рискуя поломать лыжи. Я сам не раз "залетал" в прибрежные кусты, прежде чем приноровился, едва коснувшись льда, круто поворачивать налево вдоль ощетинившегося ивняком противоположного берега.
Не знаю, сколько бы времени мы еще провели на этой горке с трамплином. Но тут со мной приключилась беда. Прыгнув с трамплина в очередной раз, я излишне круто повернул лыжи налево вдоль реки и, не удержавшись на ногах, сильно ударился об лед правым плечом. Острая боль сразу пронзила не только руку, но, казалось, всю правую часть тела. Попробовал подняться, - не смог. Помогли подъехавшие ребята.
-Ну, что стряслось, - спросил Мишка Шавырин.
-Сильно плечо повредил. Даже шевельнуться больно, - с трудом ответил я.
-Пошли домой, а то замерзнешь тут. Вон морозище какой, дыхнуть не дает!
Идти домой можно было только на лыжах. Хорошо они остались целы. Ребята подсобили надеть крепления на одеревеневшие валенки, привязали сзади покрепче веревками и мы гуськом двинулись в сторону деревни. Мишка Шавырин сказал всем, как скомандовал: "Сперва Витьку отведем и передадим бабе Лушке прямо в руки, а потом сами по домам!"
У меня каждый шаг вызывал сильную боль. Даже лыжные палки стали обузой и пришлось отдать их кому-то из ребят. А тут еще потянул ветерок в лицо. Онемели замерзшие пальцы правой руки, безжизненно висевшей вдоль полы полушубка. Начался озноб.
Дома бабушка и тетя Дуня поначалу стали бранить меня за долгое ночное катание, а когда узнали в чем дело, - запричитали со слезами. Особенно в тот момент, когда я завыл от боли, снимая полушубок.
"Руку сломал, руку сломал! На век теперь калекой останется!" - только и слышалось тогда в нашей избе.
Поднялись спавшие мои сестры - Ира с Идой. Глядя на меня, они тяжело вздыхали и даже всхлипывали, как будто от собственной боли.
Скорее всех пришла в себя бабушка.
-Чего нюни распустили?! В больницу надо мальца везти. Иди, Дунь, скорей к бригадиру, проси подводу.
-Какая сейчас подвода после вторых петухов? К бригадиру не достучишься. Дрыхнут сейчас все без задних ног. До утра не долго осталось. Надо дождаться рассвета, тогда и хлопотать на счет лошади.
-Оно и верно, - согласилась бабушка.
Только к обеду тетя Дуня подъехала за мной на рыжем коне, запряженном в сани-дровни. Сел я сзади, укрывшись сеном и стареньким отцовским тулупом. Бабушка прочитала на прощанье молитву, перекрестила трижды и мы поехали.
По хорошо накатанной дороге конь первое время шел спорой трусцой. Потом видно он притомился и мы остальную часть пути ехали шагом.
Деревья и кусты по обе стороны дороги все стояли в пушистом инее. Ветра не было. Тишина нарушалась только редким треском насквозь промерзших деревьев да скрипом саней. От сильного мороза даже под тулупом стыли руки, а нос и щеки зудили, как обожженные крапивой.
"Ты, чтоб не замерзнуть, шевелись хоть маленько", - велела тетя Дуня охрипшим от простуды голосом.
Я и так старался шевелить ногами, растирал овчиной окоченелые руки и лицо. Но при каждом движении давала о себе знать острая боль в плече.
До больницы мы добрались уже в сумерки. Очень пожилой, как мне показалось, доктор неторопливо осмотрел меня. Мягкими, как будто без костей, пальцами осторожно ощупал больное плечо и сказал коротко: "Ну, все ясно! Перелом ключицы. До свадьбы заживет. А сейчас мы тебя запеленаем хорошенько..."
Скоро подошла медсестра в ослепительно белом халате. Невысокая, тоненькая, с русыми кудряшками, чуть выглядывающими из под накрахмаленного колпака, она скорее походила на школьницу-подростка, чем на лекаря. Но это казалось только в первый момент. Когда она уверенно и быстро поставила мне под мышку тугой ватно-марлевый валик, почти не причинив боли, а потом стала точными движениями прибинтовывать предплечье к туловищу, я понял, что попал в умелые и опытные руки.
-Ну, как? - спросила она, "запеленав" меня почти до пояса.
-Выдох получается хорошо, а вдох не очень, - с улыбкой ответил я и поблагодарил за старание.
-Зато скорее заживет. Если сильно брыкаться не будешь, то через пару недель выпишем. А может и быстрее..., - пообещала она.
Но я все-таки "взбрыкнул". Это случилось не сразу, а к исходу первой недели.
Плечо перестало болеть. Уже хорошо шевелились пальцы в поврежденной правой руке. Не глядя на бинты, сковывающие движения, я уже пробовал писать и убедился, что мог бы хоть завтра идти в школу. Да и врач при последнем обходе сказал, что все хорошо заживает.
Мама, напуганная в первые дни известием о моей беде, теперь немного успокоилась. Она каждый день приходила ко мне ненадолго и приносила чего-нибудь вкусненького. Я, успокаивая ее, рассказывал, как хорошо тут в больнице лечат и кормят.
Но все-таки хотелось скорее вернуться домой. Я сильно скучал по бабушке. И еще беспокоился о большом пропуске школьных занятий. Ведь седьмой класс - выпускной. Я и другие ребята потом собирались поступать в техникумы. Учителя часто стращали нас: "Будете пропускать занятия, не сдадите экзаменов, вам вместо техникума одна дорога, - в ФЗУ." И уже давно нас предупредили, что весной на целый месяц всех переведут в райцентр, в Плоскошскую среднюю школу, где придется в незнакомой обстановке сдавать экзамены незнакомым учителям. Потому и торопился я поскорее выписаться из больницы, чтобы не сильно отстать в учебе.
Но скоро не получилось.
В воскресный день, когда врачи отдыхали, а дежурила одна медсестра, мы с ребятами из соседней палаты устроили беготню по коридору с обливанием друг друга остатками чая. Тут и угораздило меня задеть на бегу больным плечом дверной косяк. В тот же момент острая боль опять пронзила правую руку.
Маленькая симпатичная медсестра, делавшая первый раз тугую повязку, теперь, вместо помощи, громко отчитывала меня, как нашалившего первоклассника. Она грозилась сообщить врачу и сулила мне от его имени самые страшные кары.
Врач осмотрел меня только на следующий день. Он не бранился, а лишь сообщил, что дело плохо, что произошел сдвиг двух частей сломанной ключицы, и они теперь находятся чуть ли не внахлест одна по отношению к другой.
"Не носить тебе, братец, теперь бревен на этом плече, не махать кувалдой", - сказал врач с печалью в голосе. Потом он опять долго обследовал плечо своими мягкими ласковыми пальцами, а в конце твердо заявил: "Но операцию делать не буду. Иначе застрянешь ты тут надолго. И так, наверное, много уроков придется пропустить. Попробую кости поправить так, насколько это возможно."
Сестра сделала мне обезболивающий укол, а потом ехидно сказала: "Надо бы без укола, чтобы наперед неповадно было бегать, как угорелому".
Мне опять поставили под мышку валик еще большего размера, сестра прижала изо всех сил локоть к туловищу, а доктор, исходя потом, снаружи раздирал своими руками мое онемевшее плечо. Несмотря на укол, я чувствовал сильную боль, но терпел, не проронив ни звука. Казалось, врач колдует над моим плечом целую вечность.
"Ладно. Тебя замучил и сам взмок. Точно на свое место кости все равно не встали. Но близко к тому. Теперь обрастут хрящиком на стыке, а потом постепенно наберутся тверди. Писать такой рукой сможешь, а остальное, как получится. Только еще раз не ломай!" - предупредил доктор и ушел.
Я провалялся в больнице еще две недели. Плечо болело, и рука еле двигалась. Хотя медсестра каждый день заставляла заниматься физкультурой.
В день выписки мама подъехала за мной к больнице на сером пожилом коняге, запряженном в розвальни.
Когда я вышел на улицу, сияло полуденное солнце. Частокол сосулек, свисающих с крыши, исходил талой влагой. С южной стороны обширного больничного двора, на косогоре, появились небольшие проталины. Стайки воробьев весело щебетали в кустах сирени под больничными окнами.
Привезла меня сюда тетя Дуня зимой, в лютую стужу, а теперь вот наступила весна. После долгой лежки в душной палате я никак не мог надышаться свежим весенним воздухом.
Дорога домой оказалась трудной. В перелесках еще сохранилась снежная колея, и наш конь семенил вялой трусцой. Но на обширных полях снег не держал, конь переходил на шаг и дальше плелся тихо, с опаской, словно по тонкому льду.
К нашей избе в деревне Понизовье мы подъехали еще засветло. Во дворе нас встретила тетя Дуня, взявшаяся сразу распрягать лошадь. Потом с крыльца потихоньку спустилась бабушка.
-Родные мои, приехали! Я уже думала, не дождусь, - сказала она сквозь слезы.
-Приехали. Куда мы денемся, - ответила мама.
-Никак и малец поправился? - спросила бабушка, увидев, как я легко спрыгнул с саней и через ступеньку взбежал на крыльцо.
-Поправился не совсем, но лекари свое дело сделали. Теперь, сказали, надо дома понемножку "разрабатывать" руку, приучая к труду. Только тяжести поднимать нельзя. А так, сказал доктор, постепенно заживет.
-Ну, слава Богу! А то я думала, что калекой останется малец.
В избе нас радостным визгом встретили мои сестренки Ира с Идой. Они, как всегда, очень обрадовались приезду мамы. И потому что очень редко виделись с ней, и потому что мама всегда привозила "магазинный" хороший хлеб, конфеты-подушечки и другие гостинцы.
Бабушка поставила самовар, и мы в тот вечер допоздна просидели за столом, попивая чай да обмениваясь новостями.
На следующий день я пошел в школу. Стояла очень теплая погода. Снег на улице таял, как масло на сковородке.
Не успел я вникнуть в учебу и понять то, что пропустил за время болезни, как на реке неожиданно начался паводок и нам объявили весенние каникулы.
В тот день учителя по очереди допоздна сидели со мной, кое что объясняя и давая задания на каникулы. За эту неделю я должен был "догнать" своих одноклассников по всем предметам.
Может, и не догнал бы. Да погода помогла. Дружная весна привела к невиданно широкому разливу реки, а начавшиеся потом проливные дожди долго не давали полой воде войти в берега. Весенние каникулы, вместо недели, затянулись на две. Я успел выполнить задания учителей, и даже хватило времени все переписать начисто в новенькие синие тетради, привезенные мамой. Я на каждый предмет завел по отдельной тетради и аккуратно подписал все на обложках. Таких тетрадей у меня не было с довоенных времен. И ни у кого не было.
Учителей сильно удивили мои тетради, и обрадовало то, что я успешно справился с заданиями. По всем предметам я получил оценки "отлично"; эти же оценки мне выставили в табель за третью четверть. Как потом выяснилось, отличные оценки потом сослужили мне добрую службу, - позволили благополучно закончить седьмой класс.
В конце учебного года у меня опять случилась большая спотычка.
Перед самым началом экзаменов в Плоскошской средней школе, где предстояло получить аттестат об окончании семилетки, мама попросила сходить домой в деревню, чтобы отнести туда хоть немного муки.
Жили мы с мамой тогда в деревне Юшино у Максимовых. В том самом доме, где квартировали во время эвакуации. В зажиточном, по тем временам, доме Максимовых было все и даже почти новенький велосипед. Решил я попросить у деда Васьки велосипед, чтобы в один день отвезти муку и вернуться обратно. Иначе у меня не оставалось времени на подготовку к первому экзамену.
Велосипед он мне дал, хотя и с большой неохотой. При этом долго читал наставления, как надо ехать, чтобы, упаси Боже, не повредить дорогую машину.
У склада райзаготконторы, где работала мама, мы хорошо увязали на багажнике четверть мешка ржаной муки и гостинцы сестрам. Я на ходу помахал рукой и, как говорят, нажал на все педали.
Но ехать пришлось не долго.
На окраине поселка, из ворот соседнего с дорогой дома, вслед за мячом, невзначай выскочила девчушка лет пяти и прямо мне под переднее колесо. Я резко тормознул, дернул руль влево и кувырком вместе с велосипедом полетел в придорожную канаву, где лежали сваленные сучлявые бревна, видимо привезенные на дрова. Девочку почти не задел, а сам с размаху ударился левым плечом об одно из бревен. И сразу ощутил знакомую пронзительную боль. От этой боли, а еще больше от досады, я взвыл, как побитый пес, и еще раз напугал оторопело стоявшую рядом девчонку, виновницу моей беды.
Кое как выбравшись из канавы, я облегченно вздохнул, когда убедился, что велосипед в полном порядке. А плечо невыносимо болело. Взяв велосипед за руль еще не окрепшей правой рукой, я повел его обратно. Мама, увидев меня, сразу почуяла неладное, заплакала и, бросив все, опять повела в больницу.
Встретил нас тот же доктор.
-Не послушал ты меня, молодой человек. Я же говорил, - не попадайся больше сюда. А ты вот опять... Придется снова ремонтировать.
-Вы уж как-нибудь постарайтесь. У него через день начинаются выпускные экзамены, - сообщила доктору мама.
-Боюсь, что с экзаменами ничего не получится, - сказал. как отрезал, доктор.
Я снова оказался в больнице. На той же самой кровати.
А с экзаменами действительно не получилось. Когда меня выписали, в школе уже все затихло. Не застал я там ни ребят, ни учителей. Но через приоткрытую дверь директорского кабинета услышал, что там внутри кто-то есть. Я робко постучал и вошел, не дождавшись ответа.
-Заходи, заходи, - громко и весело раздалось откуда-то издалека.
-Здравствуйте, - полушепотом ответил я и остановился у порога.
-Да ты проходи вперед и садись вот на этот стул. Будем беседовать, - ласково пригласила меня высокая молодая женщина, директор школы.
-Зовут меня Мария Алексеевна. А ты, как я догадываюсь, Витя Морозов. Вчера была у меня твоя мама. С опаской спрашивала, не оставят ли тебя на второй год. Я ее успокоила. Сейчас ты получишь аттестат об окончании семилетней школы и еще Похвальную грамоту. Ведь в аттестате почти одни отличные оценки. Теперь надо думать, что дальше. В восьмой класс пойдешь или куда-нибудь в техникум.
-Мама велит ехать в Торопец на фельдшера учиться.
-А сам-то ты хочешь стать фельдшером и потом, может быть, врачом?
-Не знаю... Мама говорит, что там стипендию дадут да еще хлебные карточки, как у служащих.
-Ну, смотри сам. Только как бы потом не разочароваться.
Последние слова директора меня насторожили и встревожили.
Про то, что после семилетки надо будет ехать в Торопец, мама говорит давно. Давно внушает, что надо учиться на доктора. Не однажды она рассказывала, каким уважением пользуются лекари в деревне. "Если бы не докторша-аккушерка, сгинули бы мы с тобой, сынок", - напомнила мама.
Мама знала, что пока я учусь, откроют у нас в деревне больницу.
-Будешь дома жить и работать тут же в своей больнице. Пойдут к тебе люди не только из нашей деревни, а со всей округи. В почете и уважении будешь. Поймешь, что такое благодарность людская. Да и жалованье будет приличное, не то, что мои несчастные пятьсот рублей, которых едва хватает, чтобы отоварить карточки.
Я слушал эти мамины наставления, но по настоящему не понимал, что они значат. Казалось, все это будет не скоро и, может быть, меня не коснется. Мне даже думалось, что мама хлопочет о ком-то другом. А если и обо мне, то учеба в Торопце представлялась делом далекого будущего.
Но, получив аттестат с похвальной грамотой, я осознал, что все должно решиться в самое ближайшее время. И решать мне надо бы самому. Да так, чтобы не ошибиться, чтобы не пожалеть потом.
Когда я показал маме аттестат и грамоту, она очень обрадовалась, похвалила меня и сообщила неожиданную новость: "Я уже договорилась с дядей Мишей Соловьевым. Он родом из наших краев. До войны вместе работали по торговой части. Сейчас они с женой живут в Торопце. Имеют свой дом. Дядя Миша обещал, что пустит тебя на постой."
Вот так! Выходило, что все уже решено. И я не стал противиться. Не хотелось расстраивать маму. А еще, думалось, может быть так и лучше будет. Получу профессию, сам буду зарабатывать свой хлеб. Скорее, как говорила мама, стану на ноги. Она сразу почувствует хоть небольшое облегчение.
С такими мыслями я стал собирать свой заплечный мешок, чтобы уйти домой в деревню. Я знал, что там меня ждет бабушка.
Пока я собирался, мама успела сходить в контору, а, вернувшись, сообщила, что дозвонилась в Торопец до фельдшерско-аккушерской школы, куда мне предстояло поступить. По телефону ей сказали, что коли у меня аттестат с похвальной грамотой, то примут на фельдшерское отделение без вступительных экзаменов. Но прибыть в школу велено вместе со всеми - к 1 августа. До отъезда у меня оставалось больше месяца. Все это время я собирался провести дома в деревне.
Бабушка встретила меня радостными причитаниями.
-Ну, слава тебе Господи! Наконец-то вернулся домой, буйная твоя головушка! А я уже не надеялась дождаться. Плохая стала совсем. Еле хожу с палкой. А делать все надо. Теперь ты будешь помощником.
-Конечно, буду. Рука маленько окрепнет, дрова с тетей Дуней заготовим к зиме впрок.
-Дрова, конечно, надо. Но до зимы еще далеко. Сейчас первым делом придется траву щипать. Себе и теленку. Себе - кислицу на щи, а теленку все подряд сгодится. Да и поливать в огороде надо. Вон сушь да жара какая стоит. А тетка твоя, Дунька, все в колхозе с утра до вечера за "палочки" хребет гнет. Придет, кости ломят. Хоть не старая она, а тоже вся сработалась. Руки-ноги сводит ночами. Я сплю плохо, слышу, как она воет от боли.
-Все сделаем потихоньку, - пообещал я бабушке, чтобы хоть немного успокоить ее.
За кислицей и травой я пошел к реке. Бабушка сказала, что косари еще не успели добраться до поймы, и я надеялся нащипать не только кислицы, но найти там толстые сочные стебли, хорошо утоляющие жажду.
Редко бывало у меня так тепло на душе, как в тот раз. Может быть потому, что много времени провел в больнице и теперь, выйдя на простор, радовался солнцу, сияющему в небесах, разноцветью трав на заливных лугах, пенью жаворонка где-то в неоглядной выси, тихому спокойному течению воды в зарослях ивняка и ольхи. Теплый слабый ветерок еле шевелил листья огромных кустов и развесистых деревьев, похожих на стога, выставленные вдоль берега реки. Там щебетали птички, а рядом, на солнцепеке, в густой изумрудно-зеленой траве, трещали кузнечики. Я с упоением слушал эту музыку, боясь шелохнуться.
Не знаю, как долго сидел я на траве, очарованный этим солнечным днем, свежим воздухом, струящийся рядом рекой и музыкой прибрежных кущ.
И все-таки домой пришел с полной корзиночкой кислицы. Мешок травы, правда, набитый не очень туго, тоже притащил и сразу высыпал теленку в ясли.
-Долго ты что-то ходил. Я уже беспокоиться начала. Небось, проголодался сильно. Сейчас я накормлю тебя.
-Проголодался, - это правда. А ходил долго потому, что больно уж хорошо у речки. Давно я там не был, соскучился по родным местам.
* * *
Быстро пролетели мои летние каникулы. Приближалась пора собираться в дорогу. Пришедшая нас навестить мама озабоченно напомнила: "Скоро уезжать, а у тебя нет паспорта. Ты тут собери нужные справки, а потом приходи в Плоскошь. Там вместе хлопотать будем. Кое-кто из районного начальства еще помнит меня. Может быть, помогут.
Про паспорт никогда раньше я не думал. Хотя у мамы, работавшей в райцентре, он был. С фотокарточкой и разными записями на многих страницах. А мы, все остальные в нашем семействе, жили в деревне, и паспортов нам не полагалось. Теперь мама объяснила мне, что в городе жить без паспорта не дозволят, потому что там требуется прописка. А отметку о прописке делают как раз в паспорте. Я ничего этого не знал. Не знал, какие мытарства предстоит пройти, чтобы получить паспорт.
Начал я с колхозного бригадира, Степана Кудрявцева, - молодого мужика, сильно хромавшего, покалеченного на войне.
-Я то что... Я всегда согласный. Все равно с тебя толку никакого для колхоза. Тут руки надо крепкие. А у тебя они все поломатые. Но парень ты башковитый. Иди, учись. Напрягай голову, если руки негожие.
-Тогда помоги мне бумагу нужную получить, - попросил я.
-Чем могу, - помогу. Как не помочь. Суседское дело. Твоя баба Лушка тут в войну моим помогала. Добрый она человек. А я что, злыдень какой? Всегда помогу. Только не знаю как. Надо в правление идти. Там должны дать бумагу от колхоза. А с этой бумагой тебе еще в сельсовет наведаться надо. Придется председателю кланяться. От него нужна главная справка для района. Но тут я тебе не помощник. Тут сам хлопочи. У меня с председателем сельсовета давние нелады.
-Ты хоть в правлении колхоза помоги, - клянчил я.
Степан куда-то торопился, но обещал мне завтра с утра зайти в правление колхоза.
-Ты пока дуй домой. Скотину скоро в поле выгонять после полудня. Бабе Лушке, небось, невмоготу. А я, как договорюсь на счет твоей бумаги, сразу дам знать.
-На том спасибо, - сказал я и побежал домой.
Нужную бумагу я получил через два дня. Там говорилось, что колхоз отпускает меня на учебу и просит сельсовет не чинить препятствий. Бумагу я прочитал бабушке. Она внимательно слушала, привычно оттопырив ухо, а потом, когда увидела внизу на бумаге синюю круглую печать, сразу решила, что это очень важный документ.
-Ты, смотри, не потеряй! Прибери-ка за божницу. Завтра, когда пойдешь в сельсовет, возьмешь.
В сельсовете я провел чуть не целый день. Но не зря. Там бумагу дали еще лучше прежней. Да еще председатель похвалил прилюдно и пожелал дальше учиться на отлично.
А в бумаге той, красиво написанной фиолетовыми чернилами и тоже с печатью внизу, значилась просьба Жидулинского сельсовета выдать мне, в виде исключения, паспорт "...для выезда за пределы района на учебу". Да еще было добавлено про мои успехи в учебе, большое желание учиться дальше и способности в этом деле.
Но все бы мои хлопоты и все хорошие бумаги, которые удалось получить, были напрасными, если бы не похвальная грамота, дававшая право на поступление в любой техникум без экзаменов. Первый вопрос, который задали в паспортном столе: "А если не поступишь, куда поедешь с этим паспортом? Наверняка не в свою деревню!"
Пришлось показать аттестат об окончании семилетки с отличными оценками и похвальную грамоту. Тут же я отдал три маленьких фотокарточки с пустым правым уголком, сделанные накануне в районной фотографии.
Паспортистка все это долго рассматривала. Что-то много писала. Мне даже показалось, не переписывает ли она похвальную грамоту вместе с аттестатом. Потом резко подняла голову и строго сказала: "Возьми свои документы. Придешь через неделю". Окошко сразу плотно захлопнулось, и я ушел, не зная, получу ли паспорт.
Но все же паспорт мне выдали. Как раз в последний день июля, в канун отъезда. Узнав про это, мама пошутила: "Теперь уж точно будешь доктором. Первым делом бабушку будешь лечить."
Не знала тогда мама, не ведал и я, что судьба распорядится иначе.
Глава 6. Фельдшерская школа
Это был первый в моей жизни город. Маленький, уездный, как говорили раньше, мне он показался большим, шумным и суетным. Даже по сравнению с нашим райцентром, он выглядел настоящим городом: с высокими каменными домами, широкими прямыми улицами, мощеными булыжником, множеством постоянно "би-бикающих" автомобилей; городом, похожим на те, что приходилось видеть в кино.
Привезла меня мама туда на попутном "студебеккере", "перехваченном" у военных. Машина должна была идти в обратный рейс порожняком, но мама загрузила ее доверху куриными яйцами, упакованными в большие деревянные ящики, похожие на гробы. В кузове, у самой кабины, мне оставили маленькое местечко, защищенное от встречного ветра.
Накануне прошли дожди, и хмурое небо еще оставалось все в тучах.
Разбитая машинами дорога, та самая, которая раньше называлась большаком Холм - Торопец, дала о себе знать уже на первых километрах. Вся в рытвинах, она трясла меня вместе с ящиками так сильно, что не давала присесть. На некоторых колдобинах машина прыгала, словно с трамплина. Ящики в кузове ходили ходуном. Они то все разом отодвигались к заднему борту, давая мне возможность пошевелиться, то прижимались к кабине, угрожая раздавить. Иногда думалось: еще одна такая рытвина, еще одно резкое торможение, и от меня останется только мокрое пятно.
В селе Пожня остановились передохнуть. Мама выглянула из кабины, спросила, жив ли я, пыталась утешить, сообщив, что самая плохая дорога позади и дала несколько штук мятных конфет-леденцов в бумажных цветных обертках.
Дальше дорога и вправду стала лучше. Теперь меня с ящиками не бросало из стороны в сторону, а мелко трясло на "гребенке".
Я глянул на ящики, дрожащие мелкой дрожью, и в голову невольно пришло: "А как же яйца? Неужели они могут выдержать такие броски и тряску? Вдруг, они все уже побились и вытекли в широкие щели? Но яйца казенные. Мама их "заготовляла" все лето и если теперь загубила при перевозке, то ей не поздоровится. Страшно подумать, что будет с мамой. Не зря же она часто говорила, что " за недостачу грозит тюрьма".
Когда уже в Торопце я с опаской спросил об этом маму, она, улыбнувшись, ответила: "Слава Богу, что ты выдержал такую тряску. А яйцам ничего не будет. Они упакованы так, что хоть со второго этажа бросай, не разобьются".
Не только я сомневался в целости яиц. Приемщики на большом складе, куда привезла мама свой груз, на слово не поверили, и вскрыли один ящик. Они увидели ряды целехоньких, плотно прилегающих, одно к другому, яиц, вперемежку со слоями пружинистой соломы.
-Я же говорила, что все будет в порядке. Не первый раз вожу по ухабистой дороге и за все время ни одного битого яичка. Главное, как можно плотнее упаковать ящики, чтобы внутри ничего не сдвинулось, не шелохнулось.
-Молодец! - похвалил приемщик. - Все это уметь надо. С других районов нам иной раз привозят чуть не половину битых. А тут чувствуется опыт и сноровка. Больше можно не проверять.
Ящики быстро выгрузили, мама расплатилась с водителем, и он сразу уехал, посетовав, что и так опаздывает в часть.
Сделав свои дела, мама пошла к дяде Мише Соловьеву, в доме которого мне предстояло квартировать. Я остался сидеть на своем сундучке у крыльца склада.
Ждать пришлось долго. Меня даже потянуло в дрему. Но тут услышал гулкий цокот копыт, а потом увидел подъехавшую повозку. На большом рыжем битюге, запряженном в телегу, легкой рысцой подкатил тот самый дядя Миша вместе с мамой. Мама познакомила нас и объявила, что в доме дяди Миши я буду жить, пока не закончу учебу в Торопце.
Дядя Миша приветливо, по-мужски, поздоровался со мной за руку, легко забросил на телегу сундучок с моими пожитками, и мы тихо тронули с места.
Мой будущий "хозяин", как представила его мама, оказался шустрым мужиком средних лет. Он был невысокого роста, но широк в плечах. Одет дядя Миша был в гимнастерку защитного цвета и темные брюки, заправленные в пахнущие дегтем яловые сапоги. На голове его я увидел кепку-шестиклинку, едва прикрывавшую пышно разросшиеся русые волосы.
Мы ехали вялой трусцой. Телега на широких дутых шинах неторопливо и мягко катила по булыжной мостовой.
Мама с дядей Мишей тихо разговаривали, а я смотрел по сторонам и удивлялся необычному, как мне показалось, виду этой части города. Я думал, что весь город, - это дома в несколько этажей, стоящие вдоль прямых улиц. Таким показался мне Торопец, когда мы ехали на машине через центр.
А тут я у меня перед глазами была узкая извилистая улочка, обставленная домами деревенского вида. Только дома стояли плотнее, чем в деревне и соединялись они сплошным дощатым забором, окрашенным в синевато - голубой цвет разных оттенков. За заборами возле каждого дома зеленели сады, а под окнами часто мелькали палисадники с яркими, несмотря на предосеннюю пору, цветами. От деревенской, эту улицу еще отличала булыжная мостовая да расписные двустворчатые ставни на окнах.
Наша подвода остановилась возле одного из таких домов. Дядя Миша, звякнув засовом, вошел в калитку, раскрыл тесовые ворота и мы въехали внутрь обширного двора, тоже мощеного булыжником.
На пороге дома, в тесной прихожей, нас встретила хозяйка - полноватая и, как мне показалось, пожилая женщина невысокого роста с распущенными черными волосами, тронутыми сединой.
Мама еще до отъезда мне сообщила, что хозяйку зовут тетя Паша, что она будет кормить меня завтраками и ужинами, а обедать я буду в школьной столовой по карточкам, которые должны выдать. Хлебные же карточки, как только их получу, надо будет отдать тете Паше. Ей же мама собиралась дать немного денег, чтобы хоть как-то оплатить за постой.
В маленькой комнате с одним окном, выходящим на двор, мне показали на кровать, прикрытую байковым одеялом.
-Тут ты будешь жить. До войны эту комнату занимал мой сын. Он спал вот на этой кровати. А теперь где-то спит вечным сном. В первый же день взяли и сразу на фронт. Успел написать всего одно письмо. А потом пропал куда-то на веки вечные. И в похоронке так написано: "Пропал без вести...", - сообщила, прослезившись, тетя Паша.
Кроме кровати в комнате был только маленький столик под самым окном и стул. Мой сундучок с пожитками поставили возле кровати. Пиджак и кепку я повесил на большой гвоздь, вбитый в стену у самого изголовья.
Глянув в окно, я увидел снаружи широкий куст акации, почти целиком заслоняющий свет. Зеленые его ветки со спелыми стручками проникали в комнату через распахнутые створки, лежали на подоконнике и даже свешивались на стол. Сквозь куст виднелся кусочек мощеного двора и ворота с громоздкими металлическими запорами.
Осмотревшись, я прикинул, что окно вроде бы выходило на восток. Значит, солнечный свет через него будет проникать в комнату только по утрам и то ненадолго. Зато в ветвях куста приятно шелестел ветерок; было слышно, как там возились, чирикая и пересвистываясь, какие-то мелкие птички. Тот же ветерок ворошил ситцевые занавески-задергушки, свободно собранные вдоль косяков.
С улицы тянуло прохладой и сыростью. Я стал искать глазами печку и не нашел ее. Тогда подумалось, а как же тут жить зимой...
Мои грустные думы прервала мама, тихо вошедшая в комнату.
-Ну, ладно, сынок. Мне надо уезжать, пока светло. Может, найдется какая попутка. Как-нибудь доберусь до дома. С хозяевами я обо всем договорилась. Обещали не обижать тебя.
-А когда ты опять приедешь? - спросил я маму.
-Да мне придется теперь часто ездить. Дело идет к осени. Склады переполнены заготовленной продукцией. Надо все успеть вывезти до морозов. Так что ездить придется много.
-Ко мне будешь заходить?
-Обязательно буду. Каждый раз, как приеду, хоть на полчаса-час, - зайду.
-Заходи. Иначе будет мне тут совсем тоскливо, - сказал я, чуть не плача.
Мама тоже прослезилась, поцеловала меня в щеку и торопливо вышла за порог.
Я проводил ее до калитки. Там мы распрощались еще раз. Тяжело распрощались. Когда мама ушла, я не мог больше сдерживать слез.
Обхватив голову руками и упершись лбом в тесовую обшивку ворот, я долго стоял, и не мог придти в себя.
Солнце клонилось к закату. Прохладный ветерок приятно обдувал разгоряченное, все в испарине, мое лицо. Я повернул лицо к ветру и недвижимо стоял так, забыв о времени.
Первый раз в жизни я остался один среди чужих незнакомых людей. Было очень грустно сознавать, что никому тут нет до меня дела. Хотелось догнать маму и вместе с ней вернуться домой к бабушке. Мне было очень жаль ее больную, почти недвижимую. Страшная мысль пришла в голову, - а вдруг она умрет, пока я тут...
Из медного рукомойника, висевшего во дворе, я сполоснул холодной водой лицо, вытер его носовым платком и пошел в дом обживать свою неуютную комнату.
* * *
После долгих блужданий по улицам незнакомого города, я нашел трехэтажное здание из красного кирпича с вывеской: "Торопецкая фельдшерско-аккушерская школа". Древние клены и липы обступали здание со всех сторон, а их кроны смыкались над островерхой шатровой крышей. Я поднялся по широкой лестнице на второй этаж и скоро нашел кабинет с надписью на двери: "Приемная комиссия".
На стук в дверь никто не отозвался. Я подождал, а потом дернул за ручку. Дверь не поддалась. Кабинет оказался на замке.
В это время мимо проходил немолодой мужчина в строгом черном костюме, который просто все объяснил: "Молодой человек, еще слишком рано. Приемная комиссия начнет работать с девяти. Вам придется подождать". Он вынул из кармана жилета большие часы серебристого цвета, щелкнул крышкой и сообщил мне, что еще только половина девятого.
Полчаса ожидания показались мне очень долгими. Но потом события разворачивались со стремительной быстротой.
У меня сразу приняли документы, что-то по очереди записали в две толстые тетради, а потом сказали, что я, как отличник, зачислен на первый курс без экзаменов.
Сидевшая за столом молодая женщина сразу предупредила, что общежития у них нет, и мне придется искать частную квартиру. А когда узнала, что квартиру я уже нашел, сообщила: "Всех отличников, которым не надо сдавать вступительные экзамены, отправят в колхоз. Там придется работать до первого сентября. Зато колхоз обеспечивает трехразовое питание и жилье".
Когда я уже собрался уходить, из соседней комнаты вышел высокий молодой мужчина в белой рубашке с галстуком.
-Ты комсомолец, или все еще в беспартийных ходишь, - спросил он с еле заметной иронической улыбкой.
-Беспартийный, - ответил я одним словом.
-Это не дело. Ты часок погуляй, а потом приходи. Примем в комсомол.
Я несколько опешил от такого разговора, но в знак согласия кивнул головой и молча вышел на улицу.
В нашей школе-семилетке, никаких разговоров про комсомол не вели. И комсомольцев у нас не было. А партийцами считались только директор школы и военрук. Их иногда вызывали в район на какие-то конференции и тогда у нас оказывались свободные уроки. В такие дни Матвей Сочнев серьезно говорил со вздохом: "Жалко, что остальные учителя беспартийные. Вот была бы лафа: они все на конференцию, а нам в школу не надо!"
Но "политических" разговоров о грядущем вступлении в комсомол, я не припомню. Хотя многие из нас считались переростками, и уже в шестом классе достигли "комсомольского" возраста. Но агитировать нас никто не торопился. А тут с первых шагов, - сразу в комсомол. И почти что по приказу.
В тот же день я из обычного школьника превратился в комсомольца. Но не совсем. Для окончательного приема велели завтра явиться в райком. А пока дали тоненькую книжицу с надписью "Устав..." и велели хорошо "изучить" ее.
В райкоме комсомола мне показали на стул у кабинета первого секретаря и попросили подождать.
Раньше я не знал таких слов, как "бюро райкома" или "первый секретарь". Я знал только секретаря в нашем сельсовете. Но единственного. А тут, подумал я, раз есть первый, значит, есть и другие под следующими номерами. Но сколько их, - я не мог догадаться.
В кабинете первого секретаря, куда меня наконец-то вызвали, бросилось в глаза полуразвернутое красное знамя с золотой бахромой, большой черный стол и ковровые дорожки на полу.
Я осторожно прошел по узкой полоске пола между дорожками, опасаясь загрязнить их своими ботинками, и остановился у стола, за которым расположились трое мужчин. Рядом, за приставным столиком сидела белокурая девушка с длинной косой и что-то быстро писала.
Мне предложили сесть на единственный стул.
Уточнив фамилию, имя и место рождения, полюбопытствовали знаком ли я с уставом и готов ли его соблюдать. Получив утвердительный ответ, спросили, как потом я догадался, о главном, - "о демократическом централизме".
Я встал, сделал шаг к столу и, остановившись, отвечал четко, уверенно, как подобает отличнику отвечать хорошо выученный урок.
Больше вопросов не задавали. Меня попросили выйти и подождать в коридоре.
Когда, по приглашению, я снова вошел в кабинет, навстречу поднялся статный мужчина с красной книжечкой в руке. Видимо, это и был первый секретарь Торопецкого райкома комсомола. Он поздравил меня, крепко пожав руку, пристегнул к пиджаку с левой стороны алый комсомольский значок, вручил комсомольский билет, пожелал всяческих благ и отличной учебы.
Знал бы он, как я буду расставаться с этим билетом двадцать лет спустя...
На следующий день меня вместе с десятком таких же ребят привезли в соседний совхоз "Подгородный" копать картошку.
Седенький тощий старичок, который сопровождал нас, начал с необычного экзамена. Он спросил, знает ли кто, чем отличается чересседельник от подпруги, с какой стороны закладывается дуга, когда запрягают лошадь в телегу, в чем разница между плугом и окучником. Таким способом он выяснял, приходилось ли кому из нас работать на лошадях, и сумеем ли мы сами разъезжать картофельные борозды.
Но почти все ребята оказались городскими и крестьянскую работу не знали. Кроме меня, нашелся только один парень из соседней деревни, который признался, что ему даже случалось ходить за плугом при вспашке.
На нас то и легла основная работа. Все остальные собирали картошку и ссыпали в мешки. А нам после работы приходилось еще кормить лошадь, чтобы она и назавтра могла тянуть плуг. Зато, когда вернулись в город к началу учебы, нас прилюдно похвалили на линейке за хорошую работу.
Занятия, как всегда, начались первого сентября. В этот раз и потом каждое утро нас выводили во двор школы, окаймленный плотной живой изгородью из жимолости. Там в течение получаса, при любой погоде, нас заставляли заниматься физзарядкой под аккордеон, а иногда еще изнуряли и пробежками по кругу. При скудном питании, я уставал за эти полчаса так, что едва хватало сил на учебу.
А предметы были совсем не такие, как в школе. Кроме прочих медицинских дисциплин, требующих зубрежки, меня особенно донимал латинский язык, который даже в расписании обозначался одним словом "латынь".
Преподаватель латинист, толстый пожилой мужчина, внушал нам с первого урока, что без латыни немыслима даже практическая медицина, не говоря о науке. Чтобы не показался этот предмет невыносимо скучным, преподаватель сдабривал чисто языковые уроки пословицами по латыни. Они все на медицинские темы, а некоторые с юмористическим оттенком. В русской транскрипции пословицы звучали так: "Натура санат, медикус юват" (природа лечит, врачи помогают) или "Олиум рицини - сила медицины" (касторовое масло - сила медицины).
На уроках анатомии мы заучивали по латыни названия костей, мышц и других органов человеческого тела. Трудно было с непривычки. Но при хорошей памяти и нужном старании все это можно было преодолеть.
Непреодолимыми для меня оказались занятия в "анатомичке". По сути, это тот же морг, только приспособленный для учебных целей. Предметом изучения здесь были человеческие трупы. Их расчленяли у нас на глазах, чтобы показать, как там внутри все устроено.
На первом же занятии у меня чуть не случился обморок. Ребята, почуяв, что я падаю, поддержали, потом вывели на свежий воздух.
Тогда я впервые подумал: а стоило ли ехать сюда. Вспомнились слова директора средней школы, сказанные при вручении аттестата. Слова о том, что профессия, это на всю жизнь и в ее выборе нельзя ошибиться. На всю жизнь с человеческими недугами, болью, с горем, мучениями и утратами. Разве сумею я выдержать все это? Вопрос оставался без ответа. А отвечать надо, чтобы потом не расплачиваться за ошибку.
Я не знал тогда, что жизнь сама распорядится моей судьбой.
* * *
Осень в тот год выдалась холодная, морозная. Но снег долго не выпадал. Дядя Миша по-прежнему каждое утро запрягал своего битюга в телегу и бранил погоду, в ожидании легкого зимнего пути.
Я поначалу думал, что лошадь у дяди Миши казенная, а он только работает на ней. Потом выяснилось, что и гладкобокий холеный конь, и ременная сбруя, развешанная по стенам повети, и собранные там под навесом телеги, сани разных размеров и назначения, - все это личная собственность дяди Миши.
В колхозе у нас дозволялось держать корову да мелкий скот. По рассказам деда Семена я знал, как "обобществляли" наших жеребцов и рабочих лошадей. А тут могучий конь-битюг в личной собственности...
Один раз вечером я спросил у дяди Миши, как удалось ему, городскому жителю, стать собственником лошади, когда и в деревне их отбирали даже у крестьян-единоличников.
-Работа у меня такая, - ответил он.
-Какая работа?
-Вся в разъездах. Без лошади тут делать нечего.
-А на казенной лошади разве нельзя, - спросил я с ехидцей.
-Нельзя. На казенной далеко не уедешь. Лошадь не зря называют тяглом. Чтобы тянула, ее надо хорошо кормить. Видел, как я свою кормлю отборным овсом и духмяным сеном? Вволю кормлю. Казенную, так никто кормить не станет. Потому мне и разрешили свою приобрести. И плату взяли не разом, а дали рассрочку на год. На днях последний раз заплатил. Полностью рассчитался. Теперь конь моя личная собственность.
-А что ты возишь на этой собственности? - полюбопытствовал я.
-Много всякой-всячины вожу. Я работаю заготовителем вторсырья. Езжу по деревням. Собираю бумажную макулатуру, тряпье, кости, бой грампластинок, стеклянный бой. Как полный воз скопится, еду сдавать на базу. Там мне под вторсырье, для натуроплаты за него, выдают понемногу муки, разных круп, соли. Иногда беру спички, нитки в катушках, иголки, кое-что из простой посуды, серпы, косы и другие нужные в хозяйстве вещи. Вот я и меняю одно на другое. Людям добро делаю и стараюсь сам не быть внакладе.
-Ну и как? Выгода есть?
-А как же... Хорошая выгода. За те же нужные в деревне мелочи, где кусок сала, где ком масла, где творогу выменяю.
-Но ведь вам эти "мелочи" под макулатуру дают, а вы на них масло да сало вымениваете, - пытался я уличить дядю Мишу в неблаговидных делах.
-У меня товара на всё и на всех хватает, - сказал дядя Миша и ушел по своим делам.
Я тоже ушел к себе в комнату готовить уроки.
Не зря наше учебное заведение называлось школой. Тут полностью сохранились школьные порядки. Хотя учебные часы шли парами, но назывались они уроками. По всем предметам уроки проводились одинаково: в первый час спрашивали пройденное, во второй - объясняли новое.
Группы были небольшие и каждого из нас спрашивали чуть не ежедневно. Мне, привыкшему всегда по учебе быть в числе первых, хотелось и здесь не подкачать. Вот и просиживал целые вечера за уроками, чтобы хорошо подготовиться к следующему учебному дню. Приходилось подолгу учить наизусть множество незнакомых слов из разных областей медицины. Даже при хорошей памяти, это давалось не просто. Учеба в семилетке теперь казалась сущим пустяком. Как быстро выученное хорошее стихотворение, по сравнению с латынью. Вот и сидел я дома над книгами да тетрадями все вечера. Иногда почти до полуночи.
Вечерним занятиям сильно мешал плохой свет. Тусклая лампочка под потолком позволяла ходить по комнате, не натыкаясь на предметы, но она почти не освещала стол. Даже коптилка в деревне давала возможность читать и писать. Там я боялся, как бы не закончился керосин. Тут электричество не кончалось, но и не давало нужного света. Я с трудом разбирал плавающие строчки. Перед сном я каждый раз с тревогой ощущал, как болели натруженные глаза. Пришлось жаловаться хозяину. А он, вместо яркой лампочки, дал простой совет: "Делай уроки засветло". Но поздней осенью смеркалось рано. Зачастую я приходил со школы уже в сумерках. И вынужден был каждый вечер портить глаза, напрягая их без всякой меры.
По воскресеньям я с утра готовил уроки, а на вторую половину дня и вечер устраивал себе выходной.
Иногда забегал к Сашке Рослову и мы с ним шли в кино.
Сашка доводился сыном того самого Рослова, который у нас в районе занимал высокий пост и не единожды помогал маме в трудные военные годы. Теперь семья Рословых жила в Торопце. Мама показала их квартиру на втором этаже каменного дома и познакомила с Сашкой, которого просила опекать меня в случае нужды.
Сашка оказался шустрым парнем. Он был высокого роста и года на два-три старше меня. Учился Сашка в десятом классе, а потом собирался поступать в горный институт. Даже как-то заходил туда, будучи в Ленинграде. "Геологом собираюсь стать", - сказал он мне, а потом долго объяснял, что это за профессия. Получилось так, что про эту профессию, про людей, которые в недрах земли ищут полезные ископаемые, я впервые услышал от Сашки Рослова. Разве мог я подумать тогда, что в недалеком будущем сам пойду по той же стезе.
Мы с Сашкой обычно встречались по воскресным дням. Он давал мне читать разные интересные книжки, иногда кормил обедом и водил в кино.
Единственный в городе кинотеатр "Звездочка", куда мы ходили по вечерам, располагался на той же улице, что и наша школа. Домов, либо других построек, возле кинотеатра не было. По обе стороны от ярко освещенного входа, вдоль улицы, тянулся нескончаемый дощатый забор с проломами в нескольких местах. Там за забором, среди еле заметных кустов, всегда царила темная ночь. Из этой темноты, через проломы в досках, часто выскакивали с криками и бранью какие-то подозрительные ребята. "Если будешь тут без меня, держись подальше от этой шпаны", - предупредил меня Сашка. Больше он ничего не добавил. А я пропустил его слова мимо ушей. За что потом и поплатился.
В городском саду, напротив кинотеатра, играл духовой оркестр. Несмотря на прохладную сырую погоду, там было людно. На небольшом помосте, огороженном высоким штакетником, танцевали несколько пар.
В ожидании начала сеанса, мы с Сашкой прогулялись по полутемным аллеям, послушали музыку. Сашка опять настойчиво советовал "не шляться" тут мне одному. Тогда я понял, что это неспроста.
В следующую субботу Сашка заболел. Он сидел дома красный, весь в поту и кашлял, как чахоточный.
-Холодного пивка хлебнул пару кружек, и вот прихватило, - жаловался Сашка.
-Значит, в кино придется идти мне одному.
-Иди, только помни мои советы. Там постоянно разная шантрапа крутится. Нехорошее там место.
После таких слов, я чуть было не пошел домой. Но, как вспомнил свою сырую холодную комнату, сразу дрожь пробрала. И я, будь, что будет, решил идти в кино. Не важно, на какой фильм. Думал, хоть в тепле посижу пару часов.
За несколько дней до этого злосчастного вечера в Торопец по делам приезжала мама. Она привезла мне гостинцев и дала триста рублей денег - десять красных тридцаток.
-Зима на подходе. Может, дорогу заметет, и скоро не приеду. Это тебе, чтобы хватило до каникул на обеды и другие расходы.
-Куда мне столько? Небось, у самой ничего не осталось?
-Я обойдусь. А ты растешь. Кормиться надо хорошенько. Иначе оплошаешь, и учиться будет невмоготу.
Я взял тонкую пачку "красненьких" и аккуратно сложил их в потертый кожаный отцовский бумажник рядом с хлебными карточками. Таких денег никогда раньше у меня не было. Теперь они появились, и я почувствовал себя богачом. Раньше билеты в кино покупал Сашка. Сейчас мне самому ничего не стоило купить хоть самый дорогой билет.
Глава 7. Грабеж
У кассы кинотеатра, как всегда, толпилась очередь. Когда окошечко оказалось перед моим носом, я неторопливо вынул из бумажника тридцатирублевку и, получая сдачу вместе с билетом, почуял сильный толчок под локоть. Еле удержав бумажник, я сунул его за пазуху и вместе с толпой, показав билет контролеру, протиснулся в зал. В это время как раз погас свет. И опять меня кто-то толкнул, сделав подножку. Тут-то я понял, что это не случайно и сильно встревожился.
Еле найдя впотьмах свободное место, я сел поудобнее и уставился в уже вспыхнувший экран. Но на следующем ряду услышал гвалт и брань полушепотом. Там кто-то лез напролом, а затем уселся за моей спиной. И я весь сеанс слышал, как он сопит мне в затылок. Стало не на шутку боязно. Вспомнились слова Сашки Рослова про всякую шпану, которая постоянно толчется возле кинотеатра. Немного успокаивало только то, что кругом люди. Я думал, что в людном месте никто не осмелится хулиганить.
Фильм показался очень длинным. И вообще мне было не до кино. Хотелось, чтобы скорее все кончилось, чтобы зажегся свет, и можно было уйти домой. Я надеялся, что уйду подобру-поздорову.
Оказавшись на улице, при ярком свете и среди множества людей, я почти успокоился и побежал по направлению к дому.
Поравнявшись с большой дырой в заборе, я на одно мгновение увидел высунувшуюся оттуда длинную костлявую руку, которая цепко ухватила меня за шиворот, и одним рывком бросила в темноту пролома. Даже не успев по-настоящему испугаться, я в то же мгновение услышал мощное сопение и сказанные сиплым голосом слова: "Тихо, тихо! Вякнешь, - прикончу!" И тут же почуял холодное лезвие ножа, приложенное плашмя к щеке.
Где мне "вякать", если костлявые пальцы так сдавили горло, что перехватило дыхание.
По шумному сопению прямо в лицо, я узнал того, кто толкался у кассы, а потом в зале хрипло дышал мне в затылок. Лица его я впотьмах не видел, а по фигуре и резким движениям грабитель напоминал большую обезьяну. То, что это грабеж, сомнений не вызывало. Грабитель торопился.
-Деньги! Быстро! - прохрипел он мне в ухо.
А я от неожиданности и страха даже не мог пошевелиться. Тогда он одним точным движением сунул мне за пазуху свою левую руку, выхватил из внутреннего кармана пиджака бумажник и, резко толкнув в грудь правой рукой, скрылся за черными кустами. Я упал в неглубокую яму, больно ударившись о мерзлую землю. Падая, успел крикнуть вдогонку: "Там хлебные карточки... Отдай!" Но в ответ ни звука. Только слышался свист ледяного ветра в ушах и шум толпы по ту сторону забора.
Я чуть не плакал от бессилия и досады. Деньги-то ладно. А как же без хлебных карточек?... Мне надо было сегодня их передать тете Паше, хозяйке. Что я ей скажу теперь? И как жить целый месяц без хлеба? Теперь и мама не поможет. Она не скоро и узнает про мою беду. Потому что не собиралась приезжать до Нового года.
С такими грустными мыслями я пришел домой и, перекусив чаем с хлебом, лег спать. Сказать сразу хозяевам про грабеж, у меня не хватило духу. Решил отложить разговор на завтра. Но прежде я думал рассказать обо всем Сашке Рослову и с ним посоветоваться, как быть дальше.
Сашка немного стал поправляться. Он весело сообщил, что температуры уже нет, но замучил кашель. Лежал Сашка в кровати, укрытый полушубком, и читал толстую книжку. Я подсел к нему на табуретку и рассказал про вчерашнее происшествие.
-Во, прохвосты, - возмутился Сашка, - до чего дошли! На малолетних стали нападать! Это наверняка какой-нибудь мерзавец из банды Леньки.
-Кто такой Ленька? - спросил я.
-Есть тут такой Ленька Зуб. Главарь шайки разбойников. Поднимусь с постели, - поговорю с ним по душам. А тебя, дурачка, я предупреждал, - не суйся туда. Но ты, дурья башка, еще тридцатками вздумал шелестеть у всех на виду. Вот и получил. Хорошо еще, не прирезали. У них и такое бывало. Даже из-за пустяков либо с испугу. Но я доберусь до Леньки, скажу ему пару ласковых.
-Хоть бы хлебные карточки вернули, - скулил я.
-Все вернут, - твердо заявил Сашка, - только ты больше сам не нарывайся на такие приключения.
Я, конечно, не очень верил таким словам Сашки и шел домой в большом унынии. Потом, немного успокоившись, рассудил так: без денег обойдусь, просто в школе не буду обедать; а про хлебные карточки скажу тете Паше, что их обещали выдать на следующей неделе.
У меня все-таки оставалась какая-то надежда на Сашку. Думал, что он поможет вернуть хотя бы хлебные карточки, которые вряд ли нужны Леньке Зубу и его подручным.
Вспомнились слова Сашки, сказанные на прощанье: "Как поправлюсь и что-нибудь разузнаю, сам найду тебя".
Через несколько дней Сашка встретил меня у выхода из школы. Хмурый осенний день кончался. При полном безветрии с неба, кружась, падали легкие пушистые снежинки. Они приятно щекотали лицо, сбивая навеянную скучными уроками дрему. На улице быстро темнело, но фонари еще не успели зажечь. Даже в сумерках было видно, что Сашка выглядит бодрым и здоровым.
-Ну, как, поправился? - спросил я.
-Вполне! И даже успел уладить твои дела, - оживленно ответил он.
-И что, мне вернут хлебные карточки?
-Все вернут, как я и обещал.
-Не верю...- нечаянно сорвалось у меня с языка.
Это даже немножко обидело Сашку. Он весь взъерошился, как воробей в драке, закричал на меня, а потом, поутихнув, сказал спокойно: "Сейчас увидишь".
-А куда мы идем? - полюбопытствовал я.
-В хорошее место идем. Ты, небось, проголодался?
-Да... Есть немного. Последние дни я не обедал. В нашей столовой без талонов да без денег не кормят.
-Сегодня тебя накормят до отвала. Потому что идем мы в столовую. В Красную столовую.
Про это знаменитое заведение я слышал давно. Мама рассказывала, что там даже в войну, без всяких карточек и талонов, можно было хорошо поесть. Правда, стоило все очень дорого. Но зато там готовили множество разных вкусных блюд, особенно мясных.
Столовая занимала весь нижний этаж большого старинного дома в самом центре Торопца, где сходились несколько большаков. "Красной", скорее всего, она называлась потому, что занимала красивое здание, облицованное красным кирпичом. Широкие арочные окна и замысловатая фигурная кладка по главному фасаду, привлекали внимание приезжих к этому известному в городе, и без того бойкому месту.
Около столовой толпился народ. Напротив, вдоль большой коновязи, стояли подводы. Лошади хрумкали овес в ожидании седоков. Под окнами, вдоль тротуара, вытянулась вереница машин: в основном видавшие виды грузовики и среди них армейский "виллис" с потрепанным матерчатым верхом.
У ярко освещенного входа в столовую, прямо на стеклах широких окон, я прочитал написанные столбиком слова:
"Чай, кофе, какао.
Пиво, водка, вина.
Горячие обеды и холодные закуски".
Тогда у нас многие не знали даже такого слова "реклама", но здесь, как видно, все-таки ею пользовались.
Однако привлекала сюда людей не только реклама. Красная столовая была единственным местом в городе, где и кормили хорошими обедами, но без всяких карточек, и продавали пирожки с мясом либо с капустой, а иногда и хлеб буханками. Это все мне сообщил Сашка Рослов, пока шли впробежку по темным улочкам, боясь опоздать к назначенному часу.
Один раз мы проезжали с мамой мимо Красной столовой и я приблизительно знал, где это место. Но внутрь заведения зашел впервые.
Обеденный зал поразил меня своими размерами. Столы стояли в несколько рядов, а ряды эти уходили куда-то далеко и там таяли в сизом мареве ароматных испарений. За каждым столом сидели люди и все разом громко говорили, стараясь перекричать друг друга. Мне показалось, что тут собрался весь город и нам с Сашкой не только присесть, стать не найдется места.
Откуда-то с левого угла доносилась музыка. Ловко лавируя между столами, Сашка вел меня как раз в том направлении. Выглянув из-за его спины, я увидел невысокий треугольный помост и там музыканта, играющего на аккордеоне. Чуть ниже, на обшарпанном дощатом полу, танцевали несколько пар, извиваясь в ритме негромких красивых звуков танго.
Почти рядом с помостом для аккордеониста, стоял, наверное, единственный в зале стол, где были свободные места. Там в одиночестве скучал крупный мужчина средних лет, одетый почти по-военному, только без погон и портупеи. Он встал навстречу нам, пожал каждому руку и, радушно улыбаясь, пригласил за стол. Ярко блеснувший у него золотой зуб, дал понять мне, что это за человек.
Сашка познакомил нас, и хозяин стола сразу поинтересовался, чего бы мы хотели отведать. Я, смутившись, не мог вымолвить ни слова, а Сашка сказал просто: "Мы голодны и готовы хоть волка съесть".
Угощавший нас Ленька Зуб вышел из-за стола и направился в сторону кухни, откуда шел дымный чад и доносились скоромные запахи, еще больше разжигающие аппетит.
Скоро Ленька вернулся. Я заметил, что его новенькая гимнастерка из тонкого "офицерского" сукна была перехвачена по поясу широким кожаным ремнем. Брюки галифе, заправленные в узкие голенища хромовых сапог, короткая прическа "ежик" и по-военному четкий шаг, делали Леньку похожим на недавно уволенного из армии офицера. Гораздо позже я узнал, что Ленька никогда не служил в армии, а "такой стиль" в мужской одежде считался модным в первые послевоенные годы и мог даже защитить в случае какой-нибудь заварухи.
К столу подошел молодой официант в белом халате и таком же белом колпаке на голове. Он принес и поставил перед каждым из нас по тарелке с какой-то едой, а на середину стола несколько бутылок.
-Сейчас мы, ребята, хорошо пообедаем. Я попросил на кухне знакомых поваров, чтобы накормили моих гостей не только досыта, но и впрок на неделю, - весело объявил Ленька.
-На неделю не надо, а на денек вперед не помешает, - в тон ему ответил Сашка.
-Ну а ты, что приуныл юноша? - обратился Ленька ко мне.
-Голодный он, давно голодный, - вместо меня ответил Сашка.
-Это мы вмиг исправим. А водочки рюмку выпьешь? Говорят, помогает пищеварению.
-Нет, я не пью.
-Ну, тогда пивка попробуй. Сейчас я скажу, чтобы принесли.
Он сделал легкое движение рукой в сторону кухни и тот же официант принес нам три кружки пива. Я дотронулся губами до шапки пены, а пива не достал.
-Ты круче наклоняй. Пей, не бойся! Как будто в первый раз? - спросил Ленька.
-Такое в первый раз. Раньше в деревне пил домашнее из солода с хмелем.
-Теперь этого попробуй, чтобы елось лучше. Да смелее! От него не захмелеешь, не то, что от твоего деревенского с хмелем, - пошутил Ленька.
Пиво мне показалось горьким и не вкусным. Но я сделал несколько глотков. А когда поставил кружку, Ленька сразу сказал: "Теперь ешь. Пока вот эту холодную закуску".
-А что это, - настороженно спросил я, увидев бугристый слой густой сметаны поверх какой-то еды.
-Это салат. Там всякой-всячины намешано: картошка, капуста, морковка, огурцы, лук и даже мясо. Но мяса не много. Много мяса будет отдельно, - успокоил нас Ленька.
Салат мне понравился и я, с голодухи, съел его быстро, подобрав корочкой хлеба остатки сметаны по краям тарелки.
В это время принесли незнакомый суп. В жирном бульоне плавали наверху какие-то крупные ягоды черного цвета. Я с опаской поглядел в тарелку, из которой несло жаром и в нос бил острый мясной дух.
-Теперь кушайте солянку, - предложил наш щедрый благодетель.
-Это суп такой? - спросил я.
-Суп-то суп, да не простой.
-А что это там за ягоды? - осмелев, полюбопытствовал я.
-Это не ягоды. Плоды эти называются маслины. Растут они в южных краях. Очень пользительны для организма. Только там внутри косточки. Не подавись, невзначай.
Солянка оказалась очень вкусной. С особенным аппетитом я проглотил кусок сочного, хорошо разваренного мяса, обнаруженный на дне тарелки.
Потом дошла очередь до маслин. Съел я только одну. И то, можно сказать, через силу. Вроде бы ягода, а какая-то соленая. Никак не вязался в моем представлении соленый привкус с видом плода, напоминающего ягоду.
Первое время за столом говорили только про еду. Потом Ленька стал расспрашивать о моем житье-бытье. Когда узнал, что я из дальней глухой деревни, разоренной войной, вроде бы искренно посочувствовал.
-А ты, значит, дальше решил пойти по медицинской части, - спросил Ленька.
-Мама так посоветовала. А я не мог ей перечить. Не хотел обижать.
-Это зря. Не матери твоей, а тебе самому придется потом всю жизнь разные людские болячки лечить.
-Снаружи лечить, это еще ничего. А вот когда в анатомичке показывали на резаных трупах больные внутренности, я чуть в обморок не упал.
-Вот, видишь. Может, ты ошибся, не туда пошел учиться.
-Может, и ошибся, но теперь ничего не переменишь. Все говорят, что к этому привыкают. Надеюсь и я привыкнуть.
-Привыкнуть можно, а постылым делом заниматься из года в год, - вряд ли, - заключил Ленька Зуб.
В это время подали обещанное жаркое. На подносе у официанта оказался большой глиняный горшок под плотной крышкой. От горшка несло жаром, как от раскаленной печки. Когда официант открыл крышку, я почуял вкусный запах тушеного мяса, смешанный с ароматом специй. Подумалось, что в горшке обычное наше деревенское блюдо: тушеное мясо с картошкой. Его до войны готовили у нас по праздникам, а в сенокосную пору, за счет колхоза, и по будням.
Теперь же официант вывалил на широкое фаянсовое блюдо чуть не целую баранью лопатку. Острым ножом он ловко разрезал мясо на части и каждому в отдельную тарелку положил по толстой пластине размером с дюжую ладонь. Но мне показалось, что от принесенного мяса почти не убыло и возникло сомнение, - сумеем ли мы все это одолеть.
Вот только картошки пока не было. Потом появилась. Дырявой поварешкой официант вылавливал ее из остатков бульона в горшке и аккуратно выкладывал по краям на наши тарелки. Не успев отечь от жирного бульона, картофелины рассыпались на глазах, приобретая белоснежно-сахарный вид.
-К этому бы теперь соленых огурчиков, - попросил Сашка Рослов.
-Сейчас будут, - сказал официант и удалился.
Командовавший за столом Ленька Зуб, налил из бутылки с надписью "Московская особая" граненую стопку себе, плеснул на дно такой же стопки Сашке, а мне пододвинул очередную непочатую кружку пива с еще не успевшей осесть пеной.
-Ну, молодцы-удальцы, давайте-ка теперь выпьем за дружбу. За то, чтобы никто никогда не обижал вас. Впрочем, об этом я уже позаботился.
-А обидчики знают про такую заботу, - прямо, без обиняков спросил я.
-Знают. Еще как знают!
Мы принялись за еду. Я сделал несколько глотков холодного пива, которое уже не показалось горьким, и стал есть рассыпчатую картошку, пропитанную крепким бульоном.
-Ты что на картошку насел? Ешь мясо. Оно для вас заказано. Сашка мне наговорил разных страстей про вашу голодуху. Меня виноватым выставил. Сейчас мне надо искупить вину. Поэтому ешьте, сколько влезет.
-А если не влезет? - спросил я.
-Тогда сухим пайком возьмешь, - улыбнувшись, ответил Ленька.
Мясо оказалось не только необыкновенно вкусным, но сочным и мягким. Оно само во рту таяло. И все-таки я долго смаковал каждый кусочек, наслаждаясь давно невиданной едой. Особенно хорошо шло мясо с хрустящим огурчиком.
Когда обед подходил к концу, и мы были готовы уже распрощаться, я с тоской подумал о своем бумажнике с деньгами и хлебными карточками. В голове мельтешила одна и та же мысль: неужели обедом все и закончится. Хотя Сашка обещал, что все вернут. А я начал уже сомневаться. Обед, конечно, это здорово. Но на сегодня. А карточки с деньгами у меня были припасены на месяц. Особенно тревожили карточки. Если сейчас не получу их, что я скажу тете Паше, своей квартирной хозяйке?
Как будто прочитав мои мысли, из-за стола поднялся Ленька Зуб, вынул из нагрудного кармана знакомый бумажник и протянул его мне.
-Возвращаю твое имущество. Там все в целости-сохранности. Только вместо тридцаток, которые успел потратить Васька-Мазурик, там сторублевки. Он хорошо получил за все и теперь запомнит до конца дней. И тебя больше не тронет. Ни он, ни его шпана.
-Спасибо, - сказал я, взял бумажник и глубоко засунул его во внутренний карман пиджака.
Теперь у меня хоть одна гора свалилась с плеч. Появились хлебные карточки, которые надо сегодня же отдать хозяйке. А то она уже несколько дней смотрит косо, отрезая на завтрак и ужин по тонкому ломтику хлеба.
Перед тем, как выйти из столовой, официант поделил пополам оставшееся мясо и дал нам с Сашкой по куску, предварительно завернув его в пергаментную бумагу. Мы поблагодарили официанта и Леньку.
На улице Ленька Зуб распрощался с нами, крепко пожав каждому руку и пожелал дальше жить без происшествий.
-Если где припрет-заколодит, сигнальте. Сашка знает, как меня найти. Чем могу, всегда помогу, - сказал Ленька, полуобернувшись к нам на ходу.
Глава 8. Денежная реформа
Скоро произошло событие, потрясшее всю страну. Грянула денежная реформа. Во всех центральных газетах за 15 декабря 1947 года было напечатано подписанное Сталиным и Ждановым постановление Совета Министров СССР и ЦК ВКПБ "О проведении денежной реформы и отмене карточек на продовольственные и промышленные товары".
На обмен старых денег давалась неделя. Всю эту неделю в магазинах, без всяких талонов, шла бойкая торговля, и в оплату за товары принимались старые деньги.
В том же постановлении были слова "...о введении единых государственных розничных цен на продовольственные и промышленные товары".
Цены на большинство продуктов остались те же, что были по карточкам. Немного повысились они на промышленные товары. И все равно остались ниже коммерческих в два-три раза.
Газета "Известия" тогда публиковала "письма трудящихся", похожие на лозунги: "Советский народ с огромным подъемом встретил мудрое решение партии и правительства о денежной реформе и отмене карточной системы". И все в том же духе.
Но, как выяснилось, так думал не весь "советский народ".
Квартирная хозяйка тетя Паша, которая не могла дождаться, когда я отдам ей свои хлебные карточки, теперь смотрела на них с тоской, но выбросить не решалась. Она не могла поверить, что это навсегда.
-Вот наделали делов наши правители! Лучше не придумаешь. Карточки теперь вроде бы пропали, ничего на них не дают. И без карточек ничего не купишь. В магазинах тыщи людей. Не то, чтобы отовариться, к прилавку близко не подойти. Как теперь жить, один Бог ведает.
-Ты панику тут не разводи! - урезонивал жену дядя Миша. - Денег у людей не воз. Как только сведут все, сразу и магазины опустеют. Повремени денек-другой, все станет на свои места.
-Ничего не станет. Вон соседка сказала, что три часа толкалась в очереди на морозе, а хлеба так и не достала.
-Она не достала, а я достану, - многозначительно заявил дядя Миша и вышел за дверь.
Денежная реформа и мне задала задачку. Пришлось думать, как потратить деньги, которые возвратил Ленька Зуб. Невелики деньги - триста рублей, но выбрасывать их или изводить на какие-либо пустяки, - не хотелось. А если бы и захотел, то не смог бы это сделать в отведенную неделю. Каждое утро по пути в школу я видел толпы людей вокруг магазинов. Оказавшись возле одного из них в момент открытия, я с любопытством, как в кино, смотрел на осатанелую толпу, хлынувшую к двери и готовую разнести приземистое деревянное здание магазина по бревнышку. Лезть в такую давку я не согласился бы даже за даровым товаром.
И все-таки было интересно узнать, что же хватают в магазинах люди за свои пропадающие старые деньги.
У одного из магазинов с вывеской "Хозяйственные товары", я не увидел ни души и подумал, что он закрыт. Но дверь отворилась, и оттуда вышел молодой парень, чуть улыбающийся себе под нос. И я решил посмотреть, что же там внутри. А внутри, как оказалось, ничего нет. Пусто. Голый прилавок, пустые полки. Лишь на стене, слева от входа, висели несколько громадных хомутов с толстыми гужами из сыромятной кожи. Я подумал, что тут, в округе, не найдется ни одного битюга под такую сбрую. Даже крупный конь дяди Миши мог свободно проскочить сквозь хомут, не задев растопыренных внизу деревянных клещей с намотанной на одной из них ременной супонью. Стало понятно, почему уцелели такие хомуты среди пустых прилавков магазина.
Из узкой двери в задней стенке магазина вышел пожилой продавец и серьезно спросил: "Ну, что покупать будем, молодой человек? Могу предложить хомуты. Последние остались".
Я, опешив, даже не успел открыть рта, как в магазин ворвался растрепанный дядька в серой заношенной фуфайке и с порога заорал:
-Стой! Я беру! Все беру!
-Вот, у меня всего-то, - улыбнувшись, показал продавец на хомуты.
-Давай, в хозяйстве пригодятся.
-Сколько?
-Все, что есть. Если еще что найдется в кладовке либо под прилавком, - тоже беру, - сказал, брызгая слюной, странный покупатель.
-Подковы еще найдутся, много. Если у тебя есть лошадь, бери. Хватит до гроба.
-У меня машина тут рядом.
-Зачем машине подковы? - серьезно спросил продавец.
-Подковы мне надо. А машина, чтобы их увезти. Если много.
-Ну, ладно. Значит, сам коваться будешь. Бери, коли надо. Только они ведь денег стоят и немалых.
-Денег хватит...
Покупатель тяжело поднял на прилавок большую холщовую торбу и начал оттуда выкладывать пачки сторублевок с ликом Ленина чуть не во весь лист. А я подумал: ему хоть в сто раз повышай цену, не остановится. Пойдет на все, лишь бы не пропали невесть как нажитые деньги.
Я не ушел с магазина до тех пор, пока они с шофером не погрузили в машину и хомуты, и все железо, - наверное, с полкузова разнокалиберных подков. Даже слегка осел зад полуторки, не выдержав такой тяжести. А они грузили и грузили, пока не выгребли все остатки.
-Теперь надо табун лошадей покупать, - скривился в ехидной ухмылке продавец.
-Если понадобится, куплю. А ты не подсмеивайся тут. Я буду смеяться, когда весной председатели колхозов со всего района, а может и области, пойдут ко мне на поклон. Умолять будут, чтобы продал подковы. А я еще поторгуюсь. Двойную, а то и тройную цену возьму. С лихвой верну свои денежки. Вот так-то, болезный!
-Ну, давай-давай! Но, смотри, как бы потом не раскулачили. По таким, как ты, давно Соловки плачут.
-Типун тебе на язык! - сказал покупатель, выругался на прощанье, быстро вскочил на подножку и юркнул в кабину. Машина резко газанула и, свернув в боковую улицу, скрылась из виду.
Тогда я твердо решил, что на свои триста рублей ни хомуты, ни подковы покупать не стану. Но как с пользой потратить эти деньги, я придумать не мог.
Когда, возвращаясь со школы, я вошел во двор, там дядя Миша распрягал лошадь. По тому, как он сопел и кряхтел, как раздраженно бранился, пиная своего битюга, я понял, что хозяин не в духе и, поздоровавшись, хотел быстро юркнуть в свою комнату.
"Постой, поговорить надо!" - строго позвал он меня.
Вечерело. Сумерки постепенно заполняли двор. Стало заметно холоднее и чувствовалось, что к ночи еще подморозит.
Определив лошадь в стойло, и убрав сбрую, дядя Миша торопливо подошел ко мне.
Я насторожился. Первое, что пришло в голову: неужели будет ругать. Но за что... Раньше, если приходилось поздно возвращаться домой, тетя Паша, бывало, поворчит спросонья, а он только скажет спокойным голосом: "Скорей, спать. Завтра подниму рано." И все. Неужели теперь я чем-то провинился и сейчас будет взбучка?
Но, оказалось, дядя Миша позвал меня для "делового разговора". Хотя начал он издалека.
-Сам уморился сегодня и коня загнал. Дорога - хуже не придумаешь: ни на санях, ни на телеге не проехать. Одним словом, - межсезонье. А нагрузился под завязку. Еле доехал. Много добра привез всякого. Еще бы больше можно, да деньги кончились.
-Так старые деньги, говорят, пропали. Даже у кого они и были, вроде бы теперь ничего на них не купишь, - поддержал я "деловой разговор".
-Это кто как умеет, - возразил дядя Миша. - Тебе, кстати, вроде бы мамка оставляла сколько-то денег. Не извел их еще?
-Нет, все целы. Триста рублей.
-Это хорошо, что не извел попусту. Деньги надо с умом тратить.
-Какие это деньги... Их же менять надо на новые. А новых дают вдесятеро меньше.
-Все так. Но у меня в последние дни и старые за новые выходили. Иной раз даже ценней новых получались. Завтра есть еще последний день. Давай мне свои триста рублей. Я по полной цене их употреблю. И ты в накладе не будешь.
Я не понимал, как распорядиться деньгами. А вышло все просто. Дядя Миша знал в деньгах толк. Он и на реформе сумел хорошо заработать.
Хозяева обедали отдельно. Хорошо или плохо, мне неведомо. Но меня кормили скудно. И это, не смотря на запасы, которые, как мышь в норку, успел натаскать дядя Миша из деревень. Ведь он каждым рейсом оттуда, вместе с макулатурой и другим вторсырьем, привозил разные продукты. Хозяйка их складывала в амбар. Заглядывая иной раз туда в открытую дверь, я видел полки, уставленные горшками, банками и бочонками; видел во множестве мешки и бочки со всякой снедью. Но скоромный суп на ужин мне подавали лишь изредка. И то найти там мяса удавалось не всегда. В такие минуты вспоминалась Красная столовая, наш знаменательный ужин до сыта и даже впрок.
С тех пор я так и не видел Сашку Рослова, ни разу не сходил в кино. Все вечера проводил дома, готовился к зимним экзаменам, которые вот-вот должны начаться.
Сразу после Рождества обещала приехать за мной мама, чтобы увезти домой на каникулы. Я очень ждал каникулы, надеялся скоро попасть в свою деревню, увидеть бабушку, сестер, покататься на лыжах с ребятами.
Но ожидания не сбылись.
Глава 9. Болезнь
Перед Новым годом выпало много снега. Наконец-то установился долгожданный зимний первопуток, а затем и надежный санный путь.
Вечером, в канун последнего предновогоднего воскресенья, ко мне в комнату зашел дядя Миша.
-Надо бы запас дров пополнить, - сказал он прямо, без обиняков. - А то сожжем все сухие, потом и печки растопить будет нечем. Давай-ка, завтра съездим в лес. Хоть бы воз заготовить березовых дров. Дорога, слава Богу, установилась хорошая и мороз не сильный. Конь за ночь отдохнет, покормится. Нам тоже Прасковья грозилась дать с собой хлеба вволю и шпика побольше. Чтобы силы укрепить хорошенько.
-В лес, так в лес. Правда, у меня в понедельник экзамен по анатомии. Но, как-нибудь, подготовлюсь вечером.
-Ты и так, небось, все знаешь. Каждый вечер подолгу зубришь свои уроки. К тому же, выедем мы очень рано, чтобы засветло обернуться домой. До полуночи еще останется много времени. Успеешь повторить свою анатомию.
Поднялись мы в то утро ни свет, ни заря. Дядя Миша сообщил, что лошадь запряжена и доедает свою торбу овса.
-Нам тоже пора завтракать. Там хозяйка приготовила что-то сытное и вкусное. Поторопись одеться и за стол, - скомандовал дядя Миша.
-Сейчас приду, - сквозь сон промямлил я и стал собираться.
Завтрак в тот день тетя Паша приготовила особенный. Видно так приказал хозяин.
Когда я пришел на кухню, там уже шкварчала на плите яичница с поджаристыми ломтиками шпика. На столе стояла миска с горячей рассыпчатой картошкой, а рядом на блюдце - ком желтого коровьего масла. Но особенно меня удивил хлеб: вместо одного маленького кусочка, обычного по утрам, лежала половина буханки. От нее дядя Миша резал острым длинным ножом крупные ломти и складывал их на тарелку. Я сразу понял, что сегодня можно есть досыта. Сама бы скуповатая хозяйка такого пира не у троила. Видно так приказал дядя Миша: накормить нас впрок на целый день. Да еще с собой велел хозяин, велел положить в торбочку по паре яиц, хлеба, кусок шпика и несколько луковиц.
Выехали еще до свету. Миновав узкие улочки с выглядывающими из под снега булыжниками мостовой, мы наконец-то выбрались на гладкую, хорошо накатанную дорогу. Отдохнувшая за ночь лошадь сама перешла с шага на легкую рысь. Дядя Миша сидел в передке саней, изредка пошевеливая вожжами. Я, зарывшись в сено, дремал за его спиной.
Когда совсем рассвело, я почувствовал, что морозец пощипывает щеки. Стали мерзнуть и ноги в новых валенках. Легкий озноб прошел по спине.
Дядя Миша, почуяв, что я начал активно брыкаться в санях, придержал коня и неуклюже прихрамывая на отсиженную ногу, пошел за подводой.
-Ты, видно, тоже озяб? Может, разомнешься маленько. На ходу быстро согреешься.
-Ноги замерзли. Да вылезать с саней не хочется, - ответил я.
-Давай-давай! Пробегись немножко. Небось, ноги затекли. Оттого и замерзли.
После долгой езды, я, выпрыгнув с саней, еле устоял на онемелых ногах. Первые шаги получились такие же косолапые, как у дяди Миши. Потом постепенно разошелся. Но все еще тяжело ковылял за подводой. Было непривычно идти в новых не разношенных валенках. Иногда, думалось, иду не на ногах, а на ходулях. Опять захотелось забраться в сани и утонуть в мягком душистом сене.
Не успел я об этом сказать дяде Мише, как он зычным "Тпру!" остановил лошадь и сказал коротко: "Приехали".
Потом оказалось, что приехали не совсем. Еще предстояло, свернув круто влево, проехать в целик с полверсты по узкой лесной дорожке, ведущей на лесосеку.
Когда окончательно остановились, то впереди я увидел простирающееся вдаль ровное белое покрывало, проткнутое множеством черных пней, и рядом, с обоих боков, голые стволы высоких берез с густыми шапками вершин, уходящих куда-то высоко в поднебесье.
-Повалим штук пяток таких деревин, нам на воз и хватит, - сказал дядя Миша.
-А конь столько увезет? - поинтересовался я.
-Увезет. Вишь, он какой здоровенный. Но мы лишку грузить не будем. Коня надорвать не хитро, а еще на такого мне теперь не заработать.
Первую березу мы валили очень тяжело. Я уже на ней выбился из сил. Давно не пилил дров и успел отвыкнуть от такой работы. Давали о себе знать и поломанные ключицы.
Когда дерево, ухнув, упало в снег, я с облегчением разогнулся, но еще долго не мог отдышаться. Несмотря на распахнутый полушубок, одежда вся взмокла и липла к телу. А небо разъяснивало, усиливался мороз.
Наш рыжий конь, обросший мохнатым серебристым инеем, спокойно хрумкал сено. А мы все валили да кряжевали березы, пока их не набралось на целый воз. Я под конец еле держался за ручку пилы, а таскал ее взад-вперед дядя Миша. Даже обливаясь потом, я нет-нет да чуял пробегающий по спине холодок.
-Притомил, видно, я тебя, парень. Но теперь, можно сказать, дело сделано. Вот сейчас погрузим, и домой, - утешал хозяин.
-Что-то голова у меня заболела, дрожь в теле началась, и сил совсем нет, - пожаловался я.
-Ничего. Немного отдохнешь, и все пройдет.
Сани уже стояли нагруженные гладкими березовыми бревнами, когда дядя Миша, заметив что-то вдали, быстро пошел туда по неглубокому снегу. Когда он вернулся, я понял, что мы сейчас не уедем.
-Понимаешь, там такая сухостоина... Сосна. Сплошное смолье. Как раз на растопку. Давай и ее свалим. Последнюю. Помельче раскряжуем, а перетаскаю я сам.
-Попробуем, - ответил я. - Только вытянет ли лошадь.
-А мы, если что, лишние березы скинем. Ты сам-то как, вытянешь? Тоже обессилел. Давай-ка, мы с тобой сейчас перекусим. Переведем дух, может потом веселее дело пойдет.
Сухостойную сосну мы свалили и тогда же, обессилев, чуть не свалился я сам.
Почти всю обратную дорогу, чтобы не замерзнуть, мне следом за возом пришлось плестись пешком, вцепившись руками в вершины хлыстов. Подкашивались ноги, кружилась голова, тошнило...
На подъезде к городу, увидев, что я больше не могу идти, дядя Миша посадил меня на воз, подстелив немного сена. Ледяные бревна ходуном ходили подо мной. Я полулежал наверху, вцепившись коченеющими руками в небольшой сучок.
Как добрались до дому, я почти не помню.
Почуяв, что заболел, я сразу лег в постель и, поверх одеяла, укрылся еще своим полушубком. Но согреться не мог. Когда тетя Паша пришла звать меня ужинать, она ужаснулась.
-Ой, матушки мои! Да ты горишь, как в огне.
Она принесла стакан горячего чая с медом, но у меня хватило сил лишь на несколько глотков. Глотать и даже шевелить языком, было очень больно.
На следующее утро дядя Миша отвез меня в больницу почти в бесчувственном состоянии. Вся следующая неделя прошла у меня в сплошном бреду. К кровати подходили какие-то люди в белых халатах, давали таблетки, делали уколы, но все это казалось мне тяжким сном. И новогоднюю ночь я провел, не приходя в себя. Наступил 1948 год. Осознал я это гораздо позже.
Страшный жар не спадал.
В канун Рождества, как раз к моему дню рождения, приехала мама. Она нашла меня в больнице и долго плакала, сидя на табуретке возле кровати. Я видел, как катились по ее лицу крупные бусинки слез, как она пыталась вытирать их платком, как отрешенно смотрела на меня, будто в последний раз. А я ничего не мог ей сказать, даже головы не мог поднять с подушки.
Мама просидела у меня до самого вечера. Предлагала привезенные гостинцы, но потом поняла, что никакая еда мне сейчас не нужна.
На прощанье она сказала, что пойдет ночевать к Соловьевым, а завтра снова вернется сюда.
Она ушла, поцеловав меня в горячую щеку. И тут разрыдался я: уткнув лицо в подушку, плакал тихо, беззвучно, но долго. Плакал с тоски. А еще больше оттого, что горюет мама, не зная как мне помочь. Тогда я мучительно вспоминал молитвы, которым учила бабушка, и просил у Господа Бога помощи в исцелении от всех недугов.
То ли от выплаканных слез, а может быть от молитв, мне стало немного легче, и потянуло ко сну. В эту ночь я первый раз за время болезни по-настоящему выспался. Даже показалось, что хвори дали отдушину.
На следующее утро я почувствовал себя гораздо лучше. Прошла испарина с лица, не болела голова, даже захотелось есть. Однако слабость во всем теле и какие-то ватные ноги напоминали о болезни. Тогда я еще не знал, что ноги мои останутся такими еще очень надолго.
Когда мама опять пришла в палату, она заметила перемену к лучшему и сильно обрадовалась. Потрогав лоб, сказала, что жар прошел.
-Может, даст Бог, и поправишься.
-Надо бы. Домой хочу. Не знаю как там бабушка.
-Живая бабушка. И сестры твои в порядке. На Новый год я была дома в деревне. Еды, какая нашлась, принесла им. Баню истопили. Бабушку помыли хорошо. Старая она совсем. Жалуется, что все болит изнутри и снаружи. На ноги с трудом становится.
-И у меня что-то неладное с ногами. Даже пальцами шевелить не могу. Будто онемели все, - пожаловался я маме.
-Доктор говорит, что у тебя острый ревматизм. Это осложнение после ангины. Сказал, в больнице подлечат немного, а долечиваться придется дома.
-А ты скоро меня домой увезешь?
-Как доктор дозволит, так и увезу. Он сказал - еще надо пару недель лечиться в больнице. Так что сейчас я уеду. Райпотребсоюзовская машина должна за мной заехать перед обедом. А ты лечись тут, выздоравливай. Напугал меня. Думала, совсем плохо. Теперь вижу, дело идет на поправку. И доктор обнадежил. Правда, про ноги сказал, что их еще придется лечить и лечить.
-Как-нибудь вылечим, - успокоил я маму.
В соседней палате забренчали тарелками. В больнице наступало время обеда. Мама заторопилась уходить, чтобы успеть на машину.
-Дядя Миша обещал заглядывать к тебе иногда. Как узнает о готовящейся твоей выписке из больницы, сразу сообщит мне. Тогда я приеду и заберу тебя домой.
В палату принесли тарелки с супом и громко объявили обед. Мама второпях попрощалась и ушла.
Назавтра выдался ясный солнечный день. Я проснулся с хорошим настроением. Оно стало еще лучше после обхода врача, когда тот твердо пообещал через пару недель выписать из больницы.
Видно я излишне расхрабрился в тот день. Первый раз сам поднялся с кровати и сел, свесив ноги. Попробовал шевелить пальцами, но они плохо слушались. И тут я решил проверить свои силы: соскользнув с высокой кровати, хотел стать на ноги. Но чуть не упал; едва успел схватиться за спинку. Ноги подкосились. Еле обратно вскарабкавшись на кровать, с трудом сел, прислонившись к стене.
-Что, не держат ноги? - спросил седовласый бородатый старичок, кряхтевший на деревянном топчане по соседству.
-Не держат. Доктор сказал, что так и с больницы выпишет. Подлечит немного, а потом придется долго лечиться дома.
-Дрянь дело, парень! Такой молодой и уже обезножил.
-Когда-нибудь поправлюсь. Дома у нас бабушка из разных трав делает всякие снадобья. Она меня вылечит. Только бы сама не слегла. Старая она совсем и очень больная. Боялась до лета не дожить. Но я молюсь за нее мысленно. Чтобы дал ей Бог хоть немного здоровья, а главное - избавил от мук телесных. Тогда она и мне поможет.
-Ты, молодец! Как я вижу, в Бога веришь. Власть кругом безбожная, в школах сплошь богохульство, а ты, выходит, не поддался этому сраму.
-Меня бабушка молиться учила. Всех нас учила. И крещеные мы все. Но в церкви ни разу бывать не пришлось.
-Теперь и захочешь, не сходишь. Порушили все церкви. А раньше, по престольным праздникам, сколько народу там собиралось. Все такие нарядные. И молодежь не обходила стороной храм Божий. А теперь одни нехристи везде правят. Спасения от них нет, - недовольным голосом закончил старик и вышел из палаты по каким-то своим делам.
Мне тоже хотелось выйти, да не в коридор, а на улицу. Только ноги не давали сделать и шагу.
Видно сжалившись надо мной, улица сама заглянула в палату. Низкое зимнее солнце позолотило заиндевелые окна, яркими бликами украсило изразцовую печь, большими рыжими пятнами разлилось по полу. Сразу стало немного легче, радостнее на душе. Появилась надежда, что я когда-нибудь сам выйду на улицу и всем своим телом прикоснусь к живительным солнечным лучам.
Взгромоздившись на подушку, я, наконец-то, впервые оглядел свою палату. Кроме моего лежбища и топчана деда, у стены, по обе стороны от широкого окна, стояли еще две кровати. Получалось, что нас тут четверо. Первый, с кем я познакомился, был дед. Хотя я не сразу узнал его имя. Непривычное, но чисто русское имя - Игнат.
На кровати слева у окна все время стонал и грузно ворочался рослый мужчина с обрубком правой ноги. Один раз я видел, как он ковылял на костылях, и как болталась во время ходьбы пустая подвернутая штанина.
Дед Игнат, слушая стоны нашего товарища по несчастью, ругал войну и фрицев, которые погубили и покалечили так много людей. От деда я узнал, что у этого соседа загноились старые раны и, если их не удастся подлечить мазями да примочками, придется ногу еще раз резать под самый пах.
Тогда я обратил внимание на костыли, которыми почти не пользовался старый солдат. Мне так хотелось с их помощью попробовать двигаться по палате, а потом, подучившись, выходить в коридор. Из всех больничных неудобств, самым тягостным для меня была прикованность к постели; невозможность самому дойти до туалета, чтобы справить нужду. И я решил попросить костыли. Но, первым делом, стал каждый день руками растирать свои онемелые ступни. И скоро заметил, что понемногу начали оживать пальцы сначала на левой, а потом и на правой ноге. Вместе с движением, к ногам постепенно возвращалась теплота и боль. Я обрадовался даже боли, которая все-таки лучше онемения. Теперь, думалось, будь у меня костыли, смог бы сам добраться до туалета тогда, когда припрет нужда, а не корчиться в постели, ожидая санитарку.
Но я не учел главного: для передвижения, кроме костылей, нужны еще ноги, хоть одна здоровая нога. Мои даже две, но больные, для этого не годились. Очередная попытка стать на них, - кончилась неудачей. Я опять рухнул на пол. На грохот прибежал молодой парень, четвертый обитатель нашей палаты. Он сильно задыхался.
-Ты что... Расшибся небось. Давай помогу.
-Ничего. Руку немного поцарапал о какую-то железку.
-Забирайся на кровать и больше не пытай судьбу раньше сроку. Поправишься, тогда и без костылей пойдешь.
-Доктор сказал, что не скоро поправлюсь.
-Всему свое время, - по-стариковски крякнув, с какой-то мудрой печалью в голосе, сказал сосед.
Потом я узнал, что звали его Василием. Не Васькой, как обычно кликали у нас молодых парней, а почтительно Василием.
В больнице он лежал давно, с Покрова. Привезли чуть живого. Хотя началось вроде бы с пустяка.
-Занедужил малость, а в постель не лег. Думал простуда - и так пройдет. Даже температура почти не повышалась. Мамка лоб щупала, сказала, что он теплей, чем надо, но не горячий. А потом через пару дней так скрутило, что белый свет не мил. Как тогда, еще по осени, слег, так до сих пор не подняться.
-Что же это за болезнь у тебя? - спросил я.
-Доктора говорят - осложнение после гриппа. Сперва ноги отнялись. Я, как и ты, долго не мог ходить. Потом вроде бы стал поправляться. И тут еще одно осложнение, на сердце. Теперь, как пойду побыстрее, сразу задыхаюсь. Иной раз из-за одышки с боку на бок не могу перевернуться.
-А тебя хоть как-нибудь лечат?
-Таблетки дают разные. У меня от них постоянно горечь во рту. А недавно даже сыпь появилась на теле. Немного убавили, сыпь прошла. Видно, вредные это таблетки. Но доктор сказал, что надо принимать. Иначе совсем худо будет.
-И долго тебе тут лежать?
-Я теперь и спрашивать боюсь. Никто ничего толком не говорит. Сестра на днях обмолвилась, что зимовать тут придется.
Василий, тяжело вздохнув, ушел на свою давно опостылевшую кровать, а я остался лежать наедине со своими грустными думами.
С того дня Василий часто подходил к моей кровати, присаживался в ногах и мы вели нескончаемые разговоры полушепотом. Особенно мне нравились наши разговоры в сумерках, перед ужином.
Василий поведал мне о своем житье в недалекой подгородной деревне. Про пятерых своих братьев и сестер, которых растит, выбиваясь из сил, одна мать. С печалью сообщил, что думал помочь матери, а вместо этого, надолго слег.
Рассказывал он и об отце, где-то пропавшем на войне. Вспоминал про рыбалку перед войной с ночлегом на берегу озера, про походы с отцом в лес за грибами.
Война одним разом обрубила все это.
Говорил Василий о своей мечте закончить десятый класс, а потом пойти в институт, чтобы "выучиться на учителя".
Я слушал Василия и думал, что его жизнь мало отличается от моей. Все мы жили тогда похожей жизнью. Война одинаково осиротила всех и ввела в нужду. А нам еще не повезло и со здоровьем. Мне доктора обещали хоть не скорое, но выздоровление. Василию ничего не обещали. Потому он и грустил, не спал ночами.
Однажды, когда кончался короткий зимний день, и палата быстро погружалась в сумерки, Василий откуда-то принес гитару. Он сел на свою кровать возле почерневшего окна и долго настраивал инструмент, тихо тренькая на ощупь. Потом негромко запел на удивление высоким голосом.
Не для меня взойдет луна,
Не для меня Дон разольется.
И сердце девичье забьется
В весенний день не для меня.
Не для меня ручьи звенят,
Не для меня черешня зреет.
И небо синее алеет
К исходу дня не для меня.
Я раньше не знал эту песню и теперь слушал, не шевелясь. Василий пел с таким глубоким чувством, с такой, болью душевной, как будто под печальные звуки гитары он рассказывал о себе. Все слова песни не запомнились мне. Но та обстановка полумрака, гитарные переборы и безысходная тоска, обуявшая нас, остались в памяти.
Оборвалась песня внезапно. Дед Игнат, промышлявший где-то в соседних палатах, зашел и включил свет.
-Ну, что пригорюнились, хлопцы? - бодро спросил он, поняв, что нам совсем не весело.
-Песню Василий пел. Хорошую, но жалостливую... - сообщил я.
-Вы - молодые. Вам веселые песни больше к лицу, - назидательно сказал дед, вытряхивая из торбы на фанерный лист надломленные, а то и надкушенные кусочки хлеба. Это и был его промысел. После каждого завтрака, обеда и ужина, дед обходил все палаты, чтобы собрать объедки.
Хлеба в больнице давали мало и оставались его сущие крохи. И то только у "тяжелых" больных. Дед тут лежал давно, его все знали. И знали его промысел. Если дед Игнат не приходил сразу после очередной еды, оставшиеся кусочки больные прятали в тумбочке, и потом отдавали ему.
Собранные за день кусочки, дед после ужина складывал на невесть откуда раздобытом фанерном листе. Потом он забирался ногами на свой дощатый топчан и осторожно поднимал хлеб на самый верх изразцовой печи. Кусочки хлеба к следующему вечеру хорошо высыхали. Сухари дед складывал в большой пеньковый мешок, а на фанерный лист расстилал добычу очередного дня.
Даже когда сухарей в мешке набралось под завязку, дед Игнат все тужил, что маловато. Он говорил: надо бы собрать еще мешок, тогда можно идти на выписку из больницы.
Выписки дед боялся больше всего на свете и, как мог, отдалял ее. Он каждый день жаловался доктору на все новые недуги, а во время обхода старательно кряхтел охал и стонал.
-Опять прострел по хребту прошел; ни согнуться, ни разогнуться не могу, - сетовал дед.
-Придется опять ставить банки на поясницу. Только тебе что-то нет от них проку, - недоумевал доктор.
-Ставь все, что можешь. А прок будет. Не сейчас, так потом. Ей Богу, будет, - клялся дед.
До больницы жил дед в глухой деревне. "Один, как перст", - говорил он. К осени занедужил. Не было сил даже заготовить дров на зиму. И в огороде ничего не уродилось. "Что было из старых запасов, подъел до последней корочки. Кабы сюда не привезли, так и помер бы с голодухи один в холодной избе" - говорил как-то дед. - "Теперь вот сухари есть. Одна только беда - приварка не из чего приготовить. Даже картофелины либо какой другой овощины в доме нет. В подполье пусто. Я уж не говорю про скотину. Курицы и те давно вывелись. Видно и самому пришла пора помирать. Хотя на таком харче, как тут, я бы еще пожил".
Потому и не хотел дед домой: боялся опять оказаться в голоде да в холоде. А в больнице он ко всему привык. Даже от уколов перестал морщиться. Ему нравилась казенная еда; в палате тепло и лечат худо-бедно. Всем тут доволен был дед Игнат. Однако сам он любил повторять, что старость не радость и что от старости лекарства нет.
Врачи это знали не хуже деда и давно собирались выписать его из больницы. Но, узнав о его бедственном положении, пожалели старика, и решили держать тут, пока будет возможность. А дед молил Бога, чтобы тот вразумил докторов и они дали ему перезимовать в больнице.
"Потом пойдет травка и другая зелень. Она хоть скотине, хоть человеку - спасение" - говорил дед и надеялся, что летом не пропадет.
Сейчас он торопился сушить сухари.
* * *
Вышло так, что меня, единственного лежачего, как говорил дед Игнат, раньше всех выписали из больницы.
В отличие от деда, я очень хотел домой. Но, когда врач объявил, что выписывает, я даже вздрогнул от неожиданности. Как только вообразил свою холодную сырую комнату в доме Соловьевых, сразу стало плохо.
-Ты что, тоже не хочешь домой? - спросил врач, поняв мое смятение.
-Я очень хочу домой. Но как я попаду туда? Мама обещала приехать только после Крещения. Она же не знает, когда меня выпишут, а я не знаю, как ей сообщить.
-Мать, где работает?
-В Плоскоши, заведует базой райзаготконторы.
-Там наверняка есть телефон.
-Телефон-то есть, но я не знаю, как туда позвонить.
-Мы это сделаем сами. И пока мать не приедет, никто тебя на улицу не выставит, - успокоил врач.
Когда он ушел, ко мне на кровать подсел дед Игнат и стал давать советы.
-Ты, парень, не торопись с выпиской. На улице стужа лютая. Я помог сестричкам поднести дров к печкам, так закоченел весь чуть не до посинения. Крещение еще впереди, а морозы крещенские уже наступили.
-Ты прав. В сильный мороз ехать плохо. А мне до Плоскоши сорок пять верст да там еще до деревни больше двадцати. Если мороз не полегчает, за такую дорогу замерзнуть можно.
-Вот и погоди тут в тепле. Морозы не на век. Как спадут, так и поедешь домой.
-Как же я подожду, если доктор сказал, что выписывает.
-Меня давно грозятся выписать, но я, Бог даст, рассчитываю и перезимовать тут на казенных харчах да в тепле.
-Тебя держат тут потому, что старый и дома никого нет. Боятся, что сгинешь там, - объяснил я деду.
-Я хоть старый, да ходячий! - вскипятился он. - А ты на ноги ступить не можешь, до нужника не можешь дойти. И тебя выписывают. Нет тут справедливости.
-Тебя бы тоже выписали, но жалеют, - напрямую выпалил я. - А меня не жалеют. Потому, что у меня есть мама. Она скоро приедет за мной.
-Мамка за тобой, может, и приедет. Но она ведь работает. А кто тебе горшки подавать будет? Ты об этом подумал своей дурной башкой? - ругал меня дед Игнат.
-Мама меня отвезет домой в деревню. Там у меня есть бабушка Лукерья и тетя Дуня. Правда, бабушка старенькая, пожалуй, старше тебя будет. И очень больная. Зато она, не хуже докторов, всегда лечила нас от любой хвори. Небось и сейчас меня подлечит. А на горшок, как-нибудь сам приспособлюсь с кровати слезать.
-Дело твое. Я тебе не указчик. Только смотри, малец, как бы потом жалеть не пришлось, что поторопился выписаться.
Говорили мы после обеда. Закончил дед разговор почти на полуслове. Как будто вспомнил что и сразу потрусил за дверь. Я догадался, что он пошел собирать очередную дань
Последнее время дела у деда шли плохо. Пока были карточки, в больнице каждому давали хлебную пайку служащего - 400 грамм. Многие ее не съедали. С осени понавезли полно тяжелых больных. Им не до еды. А деду Игнату - прибыток. "Тогда мешок шибко наполнялся", - вспоминал дед золотое время.
После отмены карточек, больница стала получать меньше хлеба. Теперь больным давали по маленькому кусочку к обеду. Промысел деда оскудел и, можно сказать, сошел на нет. Но он все равно шустрил, по-прежнему каждый день обходил все палаты, стараясь не упустить ни одной хлебной крохи. Обитатели больницы к этому давно привыкли и беззлобно шутили: "Перед обедом делает обход доктор, а после обеда дед Игнат".
Никогда, ни в одной палате ни единым грубым словом не обижали старика. Многие делились с ним гостинцами, которые получали из дому. Дед за все это платил лаской и старался услужить немощным. То сходит за сестрой, когда ее не докричаться, то сам таскает "судна" да "утки"; кому поможет сесть половчее или одеялом укрыться, кому подушку поправит либо воды подаст. Зато уважали деда. Некоторые больные сами недоедали, берегли деду кусочки хлеба.
У меня, когда стал поправляться, хлеба не оставалось. Сам бы добавку просил. Только не давали добавок. А вот если приносил из дома чего-нибудь дядя Миша, я всегда делился с дедом. И принесенный хлеб отдавал ему в копилку.
Последний раз дядя Миша приходил с неделю назад и больше не появлялся. Я поджидал его, чтобы сказать про выписку. А еще я надеялся с его помощью вызвать маму. Он знал, как ей звонить. Доктор во время каждого обхода говорил, что не может дозвониться. Последний раз он сообщил, что морозы сменились метелями, которые могли оборвать провода.
-Наверное, все дороги замело. Как же мама приедет? - спросил я с тревогой.
-Да ты не горюй, - ответил доктор. - Пока метель утихнет, глядишь, и подлечим тебя. Может, домой пешком пойдешь.
-Нет! Пешком домой не дойти.
-Ну, тогда лежи в тепле и жди, когда приедет твоя матушка.
* * *
В жарко натопленной палате после обеда все дремали. Только дед Игнат, сидя на своем топчане, раскладывал кусочки хлеба, чтобы поставить их сушиться. Кусочков набралось мало, и они сиротливо уместились на середине фанерного листа. "Совсем стали мало хлеба давать. Так и этот мешок до конца не наполнить. А про другой и думать нечего", - ворчал дед.
В левом углу палаты, на своей кровати, грузно ворочался и стонал инвалид, которому на днях сделали операцию, и еще укоротили потерянную на войне ногу.
Я, полусидя, смотрел на оттаявшее окно, на серый сумрак за мокрыми стеклами. Подумал, что на улице потеплело и может быть скоро приедет мама.
Именно в это время дверь тихо отворилась, и она вошла: румяная с улицы, улыбающаяся.
-Я уже разуверился, что ты приедешь.
-Доктор позвонил. Сказал, что тебя выписывают. Жаловался, что не дозвониться было никак. А у нас буря бушевала почти неделю. Столбы ветром повалило, и все замело кругом. Только вчера наладили оборванные провода, и зазвонил телефон. А дорог настоящих и сейчас нет. На лошадях стали ездить, санный путь немного промяли, но машины, видать, еще не скоро пойдут. Мне пришлось брать в конторе лошадь. Ехала почти целый день. Хоть мороза большого нет, но продрогла за долгую дорогу. А у вас тут тепло.
-Топим хорошо, вот и тепло. - похвастался дед Игнат, а потом сказал, - Значит, забираешь парня. Зря забираешь. Его еще лечить да лечить надо. Обезножил малец. Тут ему уход и еда готовая. Дома, небось, некому будет возиться с калекой. Он сам, прости Господи, нужду справить не может. Няньку надо...
-Ничего, дома подлечится, станет на ноги. Будем Бога молить, чтобы болящий пошел на поправку. На все Его святая воля.
-Ну, гляди сама... Как бы обратно сюда везти не пришлось.
-Не придется. Бабушка сказала, что сама его вылечит.
-Обязательно вылечит, - вмешался в разговор я.
Мы с мамой быстро собрались в дорогу. Она взяла у доктора какие-то бумаги про мое лечение и порошки. Сестра принесла из кладовки мои валенки с полушубком. Полушубок-то одели на меня легко, а вялые, как не свои, ноги долго не удавалось запихать в валенки. Увидев такое, мама сильно расстроилась, даже прослезилась. Она думала, что я сам, хоть плохо, но могу держаться на ногах. А меня тащили по лестнице почти волоком.
От первого же глотка свежего воздуха, перехватило дыхание и сильно закружилась голова. Повозка стояла у самого крыльца, и меня прямо с него повалили в широкие сани-розвальни, наполненные сеном. Проводивший нас дед Игнат, старательно укутал мои ноги тулупом, предусмотрительно прихваченным мамой.
-Ну, держись, парень. Поправляйся, коли сумеешь. Бабушке своей кланяйся. Видно добрая она у тебя.
-Спасибо большое, дед Игнат, - еле выдавил я, не сумев сдержать слезы.
Мне стало очень жаль деда Игната, у которого, как он говорил, нигде не осталось родной кровинушки. Не о себе, поваленном кулем в сани, думал я в эту минуту, а о мешке с сухарями, который неизвестно как соберет дед; о горькой доле человека, которому из больницы некуда податься.
Мама подстегнула прутиком еле бредущую лошадь и, не оборачиваясь, сказала мне второпях: "Сейчас поедем к дяде Мише, переночуем, дадим коню отдохнуть да покормиться, а завтра поедем домой".
Собирались выехать с утра. Но мама долго ходила в школу за моими документами. Потом она собрала сундучок с пожитками, пообедали и, благословясь, тронулись в путь.
Когда выехали за город, конь пошел бодрой рысью по хорошо накатанной колее. Машины еще не ходили после вьюги, а санный путь успел укрепиться и покрылся тонкой ледяной коркой. Две его блестящие колеи ярко змеились в лучах низкого зимнего солнца. Я смотрел назад. Мелькали, быстро удаляясь, придорожные кусты и деревья, а сам большак, местами прямой, как стрела, постепенно сужался вдали и пропадал где-то за горизонтом.
Мама правила лошадью, изредка пошевеливая прутиком, а я, пригревшись под тулупом в пушистом сене, незаметно задремал.
Глава 10. Волки
Как говорила бабушка, гадая на картах, впереди нас ждала дальняя дорога.
Очнулся я от дремы, когда уже почти стемнело. Серые сумерки, предвестники близкой ночи, поглотили дорогу. Лошадь шла шагом и мама, отдавшись ее чутью, ослабила вожжи. Увидев, что я зашевелился, она спросила:
-Ну, как, не замерз?
-Ноги маленько занемели, а так, - ничего.
-Ты хоть руками их шевели изредка, а то окоченеют. Ехать еще долго.
-Темно стало. Дорогу не потеряем?
-Не потеряем. С нее захочешь свернуть, не съедешь. Сугробы по сторонам и кусты стеной стоят.
-Впереди ничего не видно. Как бы не заблудиться.
-Конь все видит. Он знает куда везти, и чует колею. Я уже давно не правлю. Даже вздремнула немного. Надо было раньше выехать. Но не получилось. Хотя засветло все равно не доехали б. Больно далеко.
Расшевелившись на мягкой подстилке из сена, я постепенно согрелся. Но сбоку дул обжигающий ветер и мне понадобилось изо всех сил тянуть на себя тулуп, чтобы закрыться с головой. Спрятавшись от ветра, я, видимо, опять задремал.
Очнулся от оглушительного нечеловеческого крика мамы. Сильно испугавшись, я резко повернулся и тоже криком спросил:
-Что с тобой?
-Волки! - услышал в ответ и увидел, как мама хлещет длинным ивовым прутом по сторонам, громко ругаясь куда-то в темноту.
Напуганный конь, замотался от одной обочины дороги к другой, а потом рванул галопом. Мама продолжала кричать не своим голосом, размахивая погонялкой. Я прижался к ней спиной и вполоборота хотел разглядеть волков, но, кроме черноты непроглядной ночи, ничего не видел.
На повороте сани занесло, ударило о высокий снежный борт, чуть не вывалив нас и, наверное, придавив бежавшего рядом волка. Тогда я и услышал совсем близко гулкое злобное рычание, закончившееся почти собачьим визгом.
А мама все кричала от страха, размахивала прутом и вожжами, отгоняя волков. Они взяли повозку в полукольцо и норовили ринуться в сани. Справа, слева и сзади я слышал разноголосое рычание и топот волчьей стаи. Потом рядом, у самых саней, увидел ярко горящие угли множества волчьих глаз.
Теперь мне стало так страшно, что даже мурашки пошли по телу. Подумалось, не дай Бог, лошадь в галопе где-нибудь на повороте перевернет возок. Тогда все: волки в один миг растерзают нас, не оставив костей.
Но конь во весь дух галопом скакал даже в гору, а волчья свора неслась рядом, не отставая ни на шаг.
"Сколько же могут продолжаться эти гонки?" - подумал я. - Ведь стоит утомленной лошади чуть замедлить шаг, как волки тут же настигнут нас. И тогда конец..."
А конь, слава Богу, все мчал нас вперед, в неоглядную черноту ночи. Но волчья стая не отставала. Были моменты, когда казалось, что я слышу рядом тяжелое дыхание и клацканье зубов в волчьей пасти.
Не знаю, долго ли длилась эта страшная гонка. Я лежал под тулупом, закрыв глаза и сжавшись в комок. Наши сани кидало из стороны в сторону, и от них с храпом и рыком шарахались в сугробы волки. Мне подумалось, что они вот-вот ринутся на нас. И не было даже никакой хворостинки, чтобы отмахиваться от настигающих сзади зверей. Тогда я приподнялся, откинул с головы тулуп, и закричал изо всех сил. Мама вздрогнула, обернулась резко и спросила:
-Что с тобой?
-Это я пугаю их. Были тут рядом. Сейчас отпрянули. А то головы чуть не в сани тычут.
-Их криком не проймешь. Вот у меня в кармане оказался коробок спичек. На, возьми и чиркай изредка, когда учуешь, что они близко. Вон, смотри, справа коня настигают, - закричала мама, продолжая стегать прутом в ту сторону.
Лошадь шарахнулась влево, и в этот миг я чиркнул первую спичку. Сквозь крошечное пламя, сразу погасшее на ветру, я увидел двух зверей, которые, казалось, метили броситься на нас, но от внезапной вспышки прокатились с рыком вперед, куда-то под оглобли и под задние ноги скачущей галопом лошади.
Сзади тоже слышался топот множества ног, храп и злобное рычание волков. Я стал чиркать спички без перерыва, бросая их, горящие, в ту сторону, где чуялись звери. Они все-таки пугались маленьких, еле заметных, вспышек; их стало не видно, и звериный храп теперь слышался в темноте где-то поодаль.
А мама все продолжала кричать, и ее прут по-прежнему со свистом хлестал направо и налево.
-Спички кончаются, - сообщил я маме. - Пока чиркаю, они не смеют тронуть. А впотьмах, гляди того, загрызут.
-Ты чиркай реже, когда они совсем близко. Должно же это когда-нибудь кончиться, - сквозь слезы простонала мама.
За очередным поворотом, где опять на скользкой дороге занесло сани, я, обернувшись, увидел что-то мелькнувшее впереди.
-Смотри-ка, вроде огонь горит. Жилье какое-то. Не уж-то спасение нам Бог послал, - громко прокричала мама не столько мне, сколько волкам.
-И, правда, жилье, - подтвердил я, увидев ряд высоких светящихся окон, - ты сразу туда заворачивай.
В это время послышался собачий лай. Мама повернула резко направо, и мы на полном скаку заехали во двор. Две большие собаки, не глядя на нас, со звонким лаем выскочили за ворота.
Наша повозка остановилась у крыльца.
Из дому вышел высокий мужчина с фонарем "Летучая мышь". Он был в валенках и полушубке, а на плече висело ружье-двустволка. Мама, задыхаясь от плача, посеменила навстречу, не чувствуя ног.
-Что случилось? - спросил озабоченно мужчина.
-Волки! - еле переведя дух, одним словом ответила мама.
-Где? - спросил мужчина, снимая с плеча ружье.
-Стая, большая стая гналась за нами следом. Я кричала, прутом отбивалась. Сын спички чиркал. А им все нипочем. Один раз матерый под горло коню ринулся. Оглобля помешала, да я успела его прутом огреть. Они в кольцо нас взяли. То с двух сторон навалятся, то сзади чуть не в сани наметом. Думала, сожрут. Отстали только тут, когда собаки залаяли.
-Они собак могут заманить подальше в лес, а там порешат за милую душу, - сказал мужчина, вышел за ворота и выстрелил вверх.
Вместе с грохотом выстрела, сноп пламени из стволов полыхнул в небо. Когда все затихло, мы еще долго слышали, как наш спаситель звал собак. Только дождавшись их возвращения во двор, мужчина подошел к нам.
-Я лесником тут служу. А вы разгружайтесь. Переночуете и завтра днем спокойно доедете. Днем волки не тронут.
-Придется ночевать, - согласилась мама. - Сына я везу из больницы. Долго лечили да не долечили. Обезножил он. Дома придется выхаживать. Вы помогите мне как-нибудь его на крыльцо поднять.
-Поднимем, - ответил лесник.
Он зашел в дом, чтобы отнести ружье. Оттуда вскоре появился в длинном свитере и мохнатой шапке-ушанке.
-Ну, где тут пассажир, чуть не съеденный волками? - весело спросил он.
-Тут, - громко ответил я, освобождаясь от тулупа.
-Тогда пошли в дом, гостем будешь.
-Ходить-то я не могу.
-Чем можем, тем поможем, - сказал лесник скороговоркой.
Мои ноги совсем онемели. Когда мама с лесником тащили меня на крутое крыльцо, я даже не чувствовал, как они волочились по ступенькам. Сразу в голову пришла мрачная мысль: неужели так волоком я буду передвигаться до конца своих дней.
От дурных мыслей отвлек меня лесник, Бодро сказавший: "Ну, хозяйка, принимай гостей. Их, говорят, сейчас чуть волки не загрызли. Хорошо, конь не подвел".
Едва переступив порог, мы почуяли тут дух крестьянской усадьбы - крепкой и основательной. Впрочем, это почувствовалось уже при въезде во двор. И все время, пока мы были в этом гостеприимном жилище, не проходило ощущение царящей здесь ласки, уюта и доброты.
В доме у потолка висела десятилинейная керосиновая лампа под оранжевым абажуром, освещавшая большую жарко натопленную комнату. В центре ее стоял обеденный стол, а в углу, на треугольном столике, я заметил радиоприемник "Родина".
Хозяйка дома, жена лесника, хлопотала у ярко начищенного ведерного самовара, возвещавшего тоненьким писком о скорой готовности чая.
А мама все рассказывала, какого страха мы натерпелись за дорогу.
-И откуда их развелось столько, этих волков, - с недоумением и возмущением говорила мама.
-Все война виновата. Считай, четыре года их никто не трогал. Вот и расплодились. А охотников не стало. Их самих перебили. Теперь волков бить некому. Вот они и свирепствуют. Летом сколько скотины загрызли и зимой не дают покоя. К нам во двор не раз заходили. Отпугну выстрелом, а через час-два опять собаки заливаются лаем. Значит, опять пожаловали незваные гости. Обнаглели совсем. А на мушку не попадают. Хитрые больно. Но я все равно доберусь до них, - заявил лесник, собираясь выйти за дверь. На ходу он сказал маме, что пойдет определит коня в стойло, даст ему воды и корма.
-Конь, видно, выдохся весь. Ему надо хорошо покормиться. Иначе не доедете до дома.
-Да. Он с испугу мчался, как рысак на бегах. Тем и спас от погибели нас с сыном. Накормить его надо бы до сыта, если будет на то ваша добрая воля.
-Первым делом напою. Потом дам сена и овса немного. Отдохнет за ночь, и доедете нормально.
-Спасибо вам большое, добрый человек, - сказала, всхлипывая, растроганная мама.
На следующий день мы проснулись еще до рассвета. Позавтракали молочной яичницей с домашним хлебом. Выехали, когда начинало светлеть.
На улице заметно потеплело; шел мокрый снег. Я смотрел, как медленно, словно на парашютиках, падали снежинки. Скоро они выбелили тулуп, которым укрыла меня мама, зябко щекотали лицо и шею.
Лошадь торопливой трусцой везла нас домой. Сани легко скользили по гладкой колее. Я смотрел на бегущие назад кусты и сугробы, стоявшие стеной вдоль обочин.
Вспомнилась вчерашняя встреча с волчьей стаей и слова лесника о том, что днем волки не страшны: в это время они спят где-нибудь в глухом лесу, отдыхая после ночной охоты. Приятно было сознавать, что сейчас их можно не опасаться.
Стали часто попадаться маленькие деревеньки с покосившимися низкими избами вдоль дороги. Они встречали нас и провожали собачьим лаем. Изредка попадались навстречу подводы с сеном или дровами. А людей, даже в деревнях, не было видно. Я подумал, что они попрятались в теплых избах, и занимаются какими-нибудь своими делами.
Глава 11. Опять дома
Наш возок покачивало на пологих ложбинах и меня потянуло к дреме.
Очнулся, когда мама, откинув полу тулупа, взяла меня за нос и сказала с улыбкой:
-Пора вставать, соня! Приехали.
-Что, уже домой? - спросил я с удивлением, озираясь вокруг.
-Пока только в Плоскошь. Тебя я тревожить не буду. Посиди тут и хорошенько пошевелись, чтобы не продрогнуть. А я пойду договорюсь с директором. Если он дозволит, сразу поедем домой.
Мама вернулась скоро. Она подала мне большую жестяную кружку чая и краюху свежего хлеба, толсто намазанного маслом.
-На, перекуси. Небось, проголодался?
-Проголодался, - ответил я одним словом.
Горячий чай приятно согревал руки и все внутри. К тому же он оказался каким-то очень уж сладким. Такой сладости никогда не бывало у меня во рту.
Я откусывал хлеб с маслом маленькими кусочками, и каждый долго жевал, стараясь утолить голод. Прожевав очередной кусочек, я запивал горячим, непомерно сладким чаем.
-Чай больно уж сладкий. Не уж то ты туда целую горсть сахару положила? - спросил я у мамы.
-Сахару там нет, - ответила она, - это сахарин. Такой очень сладкий порошок. Говорят, его из Америки привезли. Я положила чуть-чуть на кончике ложки. И все равно пересластила.
-А где ты его взяла? Не уж то после отмены карточек всего стало вволю?
-Вволю ничего нет. Даже хлеба теперь не купить. По карточкам хоть мало, но давали без хлопот. А с отменой карточек, можно сказать, отменили еду. Днем с огнем ничего не сыщешь, ни за какие деньги не купишь.
-Но ты где-то взяла хлеб, да еще с маслом?
-Это тебя тетя Паня Смирнова угостила. Помнишь такую. Ее склад дверь в дверь с моим. Все продукты в район поступают через этот склад. У нее, своя рука владыка. Она все может.
Я вспомнил тетю Паню. Из-за невысокого роста да излишней полноты ее за глаза называли колобком. Острые на язык работницы про нее судачили: что вдоль, то поперек. Но все удивлялись ее подвижности, изворотливости, смекалке. А уважали тетю Паню в районе за большие дела, которыми она ворочает.
Пока я перекусывал, а мама хлопотала в своей конторе, короткий зимний день кончился.
-Опять мы с тобой припозднились. Хоть и боязно пускаться в дорогу на ночь глядя, но надо. Завтра тут лошадь понадобится. Придется мне рано утром ехать обратно, - сообщила мама.
-А я думал ты хоть денек побудешь с нами.
-Не получится. Как-нибудь в следующий раз.
Почти всю дорогу до дому я проспал. Проснулся, когда мама радостно сказала: "Ну, слава Богу, кажется доехали!"
Я стал озираться по сторонам и не мог узнать своей деревни. Почерневшие избы еле просматривались в ночной мгле. Огней не было ни в одном доме.
-Ни одно окошко не светится. Наверное, уже заполночь перевалило. Наши, небось, тоже спят, - негромко произнесла мама, как будто угадав мои мысли.
-Бабушка вряд ли спит. Она нас поджидает. Ты же перед отъездом за мной говорила ей, когда вернешься?
-Говорила. Но не может же она всю ночь не спать...
Не успели мы заехать во двор, как у нас вспыхнул огонек. Бабушка, видно, поднялась, услышав скрип полозьев.
Когда мама с тетей Дуней затащили меня в избу, бабушка встретила у порога слезными причитаниями.
-Сыночек ты мой родной! Что же это сделали с тобой в чужих краях? За что же это нам такая кара Божья? За какие же грехи тяжкие наказал нас Господь?
-Не надо, бабушка, плакать. Приехал я. Слава Богу, живой.
-Живой-то, живой, да не здоровый. Из дому уходил на своих ногах, а вернулся калекой. Что же я теперь с тобой делать буду? Как же теперь тебе жить дальше, если сам шагу ступить не можешь?
-Ты подлечишь меня. Мама говорила, что ты знаешь разные травы от любых недугов.
-Знать-то знаю, да где их найдешь зимой? И сама я совсем плохая стала. На улицу не выхожу. Дома еле ноги переставляю. На печку залезть и то теперь стало в тягость.
-Вот и будем вместе лечиться, - нарочито бодрым голосом ответил я бабушке.
Не успели мы заснуть, как меня разбудила мама, чтобы попрощаться.
-Поеду я сейчас, сынок. Лошадь уже запряжена. Ты как-нибудь тут поправляйся. Бабушка с тетей помогут обиходить тебя. Слушайся их. А мое дело казенное. Как смогу, приду вас проведать.
Мама поцеловала меня и спящих сестер, постояла у порога, а потом, тихо всхлипывая, вышла за дверь. В тусклом свете коптилки я заметил ее грустные глаза, полные слез.
Проскрипели полозья за окном, и все утихло. Бабушка перекрестила меня и велела спать. Сама задула коптилку и тоже, кряхтя, полезла на печку.
Когда я проснулся назавтра, то увидел, как около печки, бренча чугунами и ведрами, хлопотала тетя Дуня. Там же, в свете ярко пылавших дров, бабушка собирала полуразвалившуюся бочку. Я с интересом наблюдал, как она, собрав по кругу бондарные дощечки, плотно прилаживала одну к другой и аккуратно постукивала молотком по ржавым обручам, чтобы поставить их на место.
-Что это ты творишь, бабушка? - полушутя спросил я.
-Баню тебе делаю. Да вот незадача, бочка вся рассыпалась. Не знаю, будет ли держать воду. Попробую размочить да запарить. Может, что и получится. Больше нет никакой годной посудины. Хочешь не хочешь, эту придется налаживать.
-А потом что?
-Там горячий настой на травах будем готовить. Тебя лечить будем.
Хотя с трудом, но бочка обрела нужную форму. Когда я присмотрелся, то обнаружил, что она скорее похожа на ушат для холодной воды, который у нас стоял в бане. Ширина у посудины, как у бочки, а по высоте она и до стола не дотягивала. Получалось что-то вроде полубочки.
Закончив стучать молотком, бабушка подошла ко мне.
-Не надо было уезжать из дому. Был бы здоровый. А уехал в город, вот там и угробили тебя. Я совсем старая, одной ногой на том свете, и то еще кое-как ползаю по избе. А ты такой молодой и до нужника не можешь дойти. Куда же это годится? Пока сама живая, я должна тебя на ноги поставить. Ночами за твое здоровье Бога молю, а днями будем сами его поправлять. Я велела твоей тетке Дуне каждое утро кипятить два ведерных чугуна воды, чтобы запаривать траву. А когда травяной раствор поостынет, ты будешь залезать в бочку и там греть да растирать свои никудышные ноги.
-И когда мы начнем?
-Сегодня распарю бочку, и если она хорошо разбухнет да перестанет течь, то завтра и начнем.
-Как часто и как долго придется мне париться, - допытывался я.
-Каждый день. Тетка с утра запарит траву крутым кипятком, к обеду настой поостынет, вот ты и полезешь в бочку. И так, пока не поправишься.
-А я то думал, раз-другой и хватит.
-Нет, голубчик мой, не хватит. Это захворать в один момент можно. А выгонять хворобу иногда приходится годами. Только у меня нету такого срока. Мне надо торопиться с твоим лечением. Может, до лета как-нибудь дотяну. И тебя к лету надо поставить на ноги. Иначе в школу не поспеешь, неучем останешься.
Бабушка ушла к бочке и опять там что-то долго колдовала. А я мысленно силился представить, как придется залезать в эту бочку, если мне самому и на скамью не подняться. Правда, потом вспомнил, как мама, уезжая, просила тетю Дуню помогать мне. "Кроме тебя, некому с ним возиться", - говорила она на прощанье своей сестре, а моей тете.
Запарив бочку и убедившись, что она держит воду, бабушка надела свой старый полушубок, повязала на голову шерстяной платок и, хлопнув дверью, вышла на улицу.
Сквозь обледенелые стекла в избу заглянуло солнце. Я подумал, что, наверное, похолодало. Когда мы ехали домой, шел мокрый снег, а теперь, видно, крепко заморозило.
Мне вспомнилась наша река Сережа вся подо льдом и сверху засыпанная снегом; крутой высокий берег с козырьками нависших сугробов; вспомнились наши деревенские ребята, с которыми мы бесстрашно катались на лыжах, не глядя на крутизну горок. Те самые ребята, которые год назад привели меня с поломанной ключицей от речки до дома.
Сразу захотелось самому на горку, к реке. Если не к реке, хотя бы на двор, чтобы подышать морозным воздухом, посмотреть на воробьев, которые, бывало, с громким чириканьем возились возле хлева, отнимая у кур последние зернышки. Захотелось пробежаться по снегу и рухнуть в сугроб; ощутить всей кожей обжигающий мороз и ледяной ветер, пропахший дымком.
Как сказочные видения, представились дымы раннего детства, выстроившиеся в два ряда над домами и уходящие куда-то в высь, словно гигантские колонны некоего волшебного дворца.
И тогда в голову пришла страшная мысль: неужели увидеть и ощутить все это будет для меня несбыточной мечтой.
Мне стало так тоскливо, что слезы навернулись на глазах.
В это время вошла бабушка, напустив по полу клубы холодного сизого пара. Она плюхнула у печки большой мешок, наполненный доверху чем-то мягким.
-Ой, уморилась! Сил моих нет! Знать бы летом, можно было загодя все приготовить. А теперь копну сена пришлось переворошить.
-Что у тебя там, в мешке? - насторожившись, спросил я.
-Трава там. Целебная. В сене, что могла, - выбрала. Слепая стала. Глаза совсем ничего не видят. Надобные травины, где на ощупь, а где по нюху находила. Отвары да настои тебе буду делать. И пить велю, и купать да греть тебя в бочке будем. Тогда, может, и на поправку пойдешь.
Купания начались с того, что тетя Дуня, приподняв меня с постели, неуклюже кувырнула, почти уронила в бочку с горячей водой. Она потом уверяла, что воду щупала рукой три раза. Но мне эта вода показалась крутым кипятком. И я заорал, воистину, как ошпаренный. Испугавшись, бабушка с тетей вытащили меня из бочки, а туда долили холодной воды. Теперь я сам пощупал воду, и только убедившись, что она не горячая, дозволил обратно погрузить себя в бочку под недовольное ворчание бабушки.
-Небось, вода холодная стала. Она должна быть все-таки горячей, такой, как можешь терпеть. Иначе толку не будет. Да и простудиться не долго. Вон, избу совсем выстудили. Да еще и дрова на исходе.
-А кто же теперь дрова возит да пилит? - спросил я, нежась в теплой воде.
-Мамка твоя, когда на лошади приезжает, так с Дунькой съездят в лес, привезут воз-другой сырой березы. Потом пиликает твоя тетка одна двуручной пилой. И пила стала негожая. Последний раз до войны точена. Достается твоей тетке. Тяжко ей. Всю мужичью работу приходится делать. Пока тянет. Но и она не двужильная. Так и надорваться можно.
-Вот поправлюсь, будем опять вместе пилить. А пилу наточить мог бы Ванька Афоничев. Говорят, он теперь дома, работает на лесозаготовке.
-Какой с тебя пильщик? Сперва на ноги встань, а потом про дела думай. Сейчас твоя первейшая задача, каждый день в бочке париться. А там видно будет, - сказала бабушка.
-Я не про сейчас говорю... Когда поправлюсь. А пилу надо сейчас наточить. Тогда тете Дуне было бы большое облегчение. Может, пошлешь ее к Афоничевым.
Посылать тетю Дуню не пришлось. Назавтра, прослышав, что я дома, к нам ввалилась целая толпа деревенской ребятни. Бабушка всех угостила горячими дерибаниками. А я успел расспросить про деревенские дела.
Узнал, что братьям Афоничевым удалось как-то вырваться из ФЗУ. Мишка учится в седьмом классе, а Ванька действительно работает в лесу. Валит лучковкой строевые сосны. Мишка говорит, что работать этой пилой совсем легко, и силы никакой не надо.
-Вот нам бы такую. Тогда тетя Дуня и одна справилась бы с заготовкой дров.
-Такие пилы домой не дают, - пояснил Мишка, - они присланы из района для казенных работ. На нашем лесопункте их выдали только хорошим работникам. На всех не хватило.
-Я тебя, Миша, Христом Богом прошу, возьми нашу пилу, - вступила в разговор бабушка. - Может, как-нибудь Ванька сумеет ее наточить. А то Дунька каждый день пупок надрывает, елозя тупыми зубьями промерзлую березу. Глядеть на такую работу, и то сил нет.
-Взять-то можно. А вот как поточим, не знаю. Тут Ванька главный. Я ему скажу. А мне он хорошего напильника в руки не дает. Говорит, что ему начальник один такой дал на весь год. Я покажу Ваньке вашу пилу. Может и сделает.
Пилу Ванька поточил. После этого тетя Дуня заявила, что теперь она справится с дровами и без помощников.
-Теперь на неделю дров легче напилить, чем раньше на день, - заявила тетя Дуня, попробовав выточенную пилу в работе.
-Это все хорошо. Да вот скоро пилить будет нечего. Кончаются дрова. Ты скажи своей мамке, как она опять приедет на коне, чтобы с теткой заготовили дров побольше. Скоро весна. Грянет распутица. Совсем без дров можем остаться. Даже тебе не на чем будет воду вскипятить, траву нечем будет запарить. Так что соображай! - строго предупредила бабушка.
Купали меня в бочке каждый день перед обедом. К этому времени запаренная утром трава превращалась в крепкий настой зеленовато-коричневого цвета, который успевал поостыть, и я залезал в него без боязни. Первые дни меня опускала в бочку и вынимала оттуда тетя Дуня. Потом я кое-как приспособился и научился залезать сам. Но обратно подняться на кровать я не мог еще долго. В руках не хватало сил, а ноги по-прежнему не держали.
Наступила Масленица. Я знал, что в эту неделю все деревенские ребята, как обычно, катаются на санках с горки у сельсовета. А сам даже к окну не мог добраться, чтобы хоть поглядеть на улицу сквозь полупрозрачное стекло, почерневшее за зиму. Если бабушка или тетя Дуня сажали меня на лавку у окна, то я радовался, как малое дитя. Долго, старательно чистил оконные стекла, а потом мог часами смотреть на улицу, не пропуская ни одного движения там за окном.
В последний день масленицы, я как-то особенно ловко и легко залез в бочку и даже вроде бы почуял при этом некую твердь в правой ноге. Сначала сам этому не поверил. А скоро, растирая руками онемелые ступни, ощутил, что они стали лучше шевелиться; даже пальцы в ногах вроде бы немного ожили. Я стал растирать ноги еще сильнее и решил, что в этот раз попробую выбраться сам. Не сразу это удалось. Но, все-таки, я сумел подтянуться на руках, держась за край бочки и чуть не опрокинув ее. А дальше, немного подсобив еще вялыми ногами, перевалился через край своей купели и грузно плюхнулся на кровать.
Первые минуты я лежал, не шелохнувшись, и приходил в себя. А потом буйный восторг переполнил всего меня Хотелось ринуться с кровати и бежать к ребятам на горку, не глядя на свои совсем больные ноги.
Однако бежать, - не вышло. Ноги еще не держали. И это ввело меня обратно в уже привычную тоску. Вспомнились советы и наставления бабушки: каждый день и на кровати, и в бочке прилежно растирать ноги от коленок и до ступней. Я и так растирал их, но с того дня стал это делать подолгу и даже, можно сказать, остервенело.
В тот последний масленичный день пришла нас навестить мама. Мы с бабушкой наперебой рассказывали ей, как сам я вылез из бочки, а главное, что ноги вроде бы стали понемногу оживать.
-Ну вот, а ты боялся, что век будешь в лежке. Бог даст, поправишься. Раз сдвинулось с места, значит и дальше дело пойдет к лучшему. Бабушкины труды не останутся без награды. Только надо стараться делать все так, как она скажет, - советовала мама.
-Я и так стараюсь. Привык уже к купаньям. Так и тянет к бочке уже с утра. Но бабушка сетует, что извела на меня все сено. Теперь она уже запаривает сенную труху. Потом ее тетя Дуня скармливает корове. Говорит, что корова ест отвар лучше сена. Получается и мне польза, и корова не остается без корма. А как ты там? - спросил я маму.
-По всякому. Кормимся сносно. Тем, что у меня да у соседки на складе. А в магазинах ничего не достать. Очереди такие, что из-за куска хлеба люди ночами мерзнут на улице. Караулят, когда откроют магазин. Первые сколько-нибудь получат, а потом продавщица объявляет, что все кончилось. Народ ропщет, а к лучшему ничего не меняется. По карточкам хоть мало давали, но без хлопот. А теперь ни карточек, ни хлеба.
-Соловьевы в Торопце тоже жаловались, что без карточек стало хуже. И очереди длинные, и дают не больше, чем, бывало, по карточкам. Как говорила тетя Паша, дают столько, что с голода не помрешь, но и сыт не будешь.
-У нас тоже по норме. Дают такие же крохи, как раньше по карточкам. И денег стало не набраться. Теперь куда ни сунешься, без денег нечего делать. Это все реформа натворила. Кстати, те деньги, что я тебе в Торопце давала, успел извести или они пропали? - спросила мама.
-Ничего я не успел. Как раз заболел в это время. Зато дядя Миша успел. Он у меня деньги забрал сразу, как только объявили по радио о реформе. Говорит, у тебя пропадут, а я их в дело пущу. Потом обещал отдать новыми да так и не отдал. Грабители, которые отобрали эти деньги, потом все-таки вернули. А он нет. Даже словом не обмолвился.
-Во, прохвост! Ни стыда, ни совести у него нету. Такой с покойника последнее снимет, не постесняется. Я еще до войны приметила, как он любую мою промашку оборачивал в свою пользу. И меня учил жульничать. Иначе, говорит, не проживешь. Зато сам он всегда умел "сводить баланс" с прибылью. Потом домой возил в потемках кулями зерно, муку, крупы. Как до войны жил кулаком, так и теперь. И конь теперь у него свой. Видел, какой битюг?
-Да, конь у него хороший. У нас в колхозе таких не бывало. Зато и холит его дядя Миша, бережет. Меня, вон, на заготовке дров чуть калекой не сделал, а коню сам помогал в гору воз тянуть.
-Ладно! Пусть он живет, как знает. Все равно на век не нахапает. Да и куда ему все это? Не в могилу же? Мы проживем как-нибудь. Лишь бы Бог дал здоровья. А его-то и нет. Ты, вот, уже сколько времени лежачий. И бабушка совсем сдала. Старая она очень и жизнь прожила тяжелую. Откуда тут здоровье будет. Но о себе она не думает. Все молит Господа, чтобы тебе дал здоровье. Боится помереть раньше, чем тебя поставит на ноги. Тебе хоть бы к лету поправиться. В Торопце не вышло с учебой, придется идти в восьмой класс. В Плоскоши кончишь десятилетку, а там видно будет.
Я, еще когда учился в седьмом классе, думал окончить среднюю школу. Но мама тогда решила по-другому. А получилось по пословице: "Не было бы счастья, да несчастье помогло". Теперь все идет к тому, что сбудется моя мечта. Если, конечно, удастся поправиться. Иначе, не видать мне никакой школы.
* * *
Первые шаги по избе, держась за стенку, я сделал как раз в Егорий, 6 мая. В этот день каждый год выгоняли коров на выпас. Выгоняли даже тогда, когда настоящей травы еще не было: пастуший рожок в этот день всегда оглашал деревенскую улицу, а пастух обходил подворья, не глядя на погоду.
Но весной сорок восьмого года на Егорий коровы остались стоять в хлевах. Шедший накануне холодный дождь под утро перешел в снег. Утром, с трудом прошагав по избе до окошка, я обнаружил, что все бело вокруг. А снег продолжал валить. Я видел, как его мокрые пушистые хлопья покрыли крыши домов на другой стороне улицы, повисли на нашем ветхом, покосившемся плетне, придавили к земле широкие кусты не успевшей распуститься сирени.
Сзади ко мне неслышно подошла бабушка.
-Что, по улице соскучился?
-Соскучился... Еще как! Так бы и поиграл в снежки с ребятами. Снег-то вон какой липкий.
-Поиграешь. Еще успеешь наиграться. У тебя все впереди. Только надо сперва окрепнуть хорошенько.
-И так крепну понемногу, - ответил я бабушке ее словами, - уже сам ходить учусь.
-Только к окну не прислоняйся. Смотри, как оттуда дует. На улице стужа лютая. Раньше, про такой холод в весеннюю пору, говорили: "Май, коню сена дай, а сам на печку залезай".
Потом она долго бранила непотребную погоду, сетовала на грядущую бескормицу, если скоро не потеплеет, жаловалась на холод в избе, несмотря на близкое лето.
Зато у меня настроение поменялось к лучшему. И было от чего. Я на ногах! А погода... Сегодня холодная, завтра потеплеет. Придет весеннее половодье. Зазеленеют луга. Корова наша Пестреха станет досыта наедаться сочной травы и прибавит молока. Солнце прогреет и просушит нашу старую почерневшую избу. Тогда, может быть, поутихнет боль во всех бабушкиных членах. Она выйдет на улицу, посидит на завалинке, пригреется в лучах весеннего солнца, порадуется свежему воздуху, зеленой травке, первоцветам.
Я тоже ждал теплых дней. Мечтал, как впервые после долгого перерыва смогу встретиться со своими деревенскими ребятами, побывать на речке, в лесу; мечтал о той поре, когда смогу ощутить настоящую силу в еще недавно недвижимых ногах.
Но это будет потом. А тогда всю округу взволновало-взбудоражило трагическое событие, о котором у нас говорили-судачили несколько лет подряд.
Глава 12. Дед "декабрист"
Майский снег растаял в один день, обернувшись лужами на ровных местах и звонкими ручьями на косогорах. Низины кое-где сплошь залило водой. Утихомирившаяся на время холодов река, снова вышла из берегов.
Мои сестры, прибежавшие домой на большой перемене, чтобы перекусить, жаловались бабушке: "Учителя опять не могут попасть из-за реки, а ребята хулиганят на пустых уроках".
Назавтра утром они не успели уйти в школу, как сильно озабоченные вернулись обратно.
-Всем ученикам приказано идти в деревню Волковскую. Там из больницы вчера исчез старик. Будем искать его. Велено потеплее одеться и, главное, хорошо обуться. Учительница сказала, что придется обшарить весь лес, который рядом с больницей. Она предупредила: искать деда будем, пока не найдем; хоть до темноты, - сообщили наперебой мои сестры.
Скоро за ними зашли одноклассницы. Они говорили, что вроде бы вчера кто-то из деревенских видел старика на опушке. Поэтому все решили, что дед заблудился в лесу.
Ира с Идой ушли, а мы с бабушкой остались ждать вестей.
Вернулись девочки только к вечеру: замерзшие, голодные и сильно испуганные. Они не могли ничего говорить, пока не отогрелись и не пришли в себя. А потом долго и сбивчиво рассказывали про то, что их так напугало и расстроило.
Деда искали далеко в лесу, а нашли рядом с больницей. Нашли мертвого. На него неожиданно наткнулись двое семиклассников, уже возвращавшихся домой. Дед лежал под большим выворотком ели. Все тело на сухом месте, а голова засунута под толстый корень в неглубокую ямку, заполненную талой водой. Воды этой только и хватило, чтобы скрыть лицо деда. Даже затылок со сдвинувшийся набок шапкой-ушанкой и длинные клочья его седой бороды, остались на поверхности. Получалось, что дед таким способом покончил с собой. Сунул голову под корень, в заполненную водой ямку, и захлебнулся. Можно сказать, утопился в небольшой лужице, где воды не было и по щиколотку.
Звали деда Антипом. Он был единственным на всю округу мастером, который делал легкие, прочные и быстроходные челны.
После трагической его кончины, кто-то мрачно пошутил, назвав деда "декабристом". Это прозвище приклеилось к покойному напрочно, и во всех разговорах потом его называли не иначе, как "дед-декабрист". Имелось в виду, что он оказался у нас единственной жертвой декабрьской денежной реформы сорок седьмого года.
Родом был дед из деревни Волковская.
Следующим летом, когда я по-настоящему окреп и мог сам ходить, случилось быть в Волковской на Петров День, который считался там престольным праздником. Я был в гостях у своего приятеля Алексея Макарова, с которым потом мы стали близкими друзьями. Там я и услышал длинную историю деда Антипа.
Рассказывал отец Алексея, Петр Никонорович. Он угощал нас праздничным обедом, а сам почти не ел. Только изредка делал глоток из граненого стакана, наполненного самогонкой, да закусывал свежепосоленным огурцом.
Рассказывал он подробно, "с картинками", грузно ерзая на скамье из-за своей, больной ноги, которая постоянно затекала. Иногда он вставал, прохаживался по избе взад перед, припадая на больную ногу, и все рассказывал, рассказывал без остановки. Мы с Алексеем сидели молча и слушали, хрустя сладкими, почти прозрачными яблоками сорта "белый налив", только что собранными в саду и еще сохранившими капельки росы.
Пришлось мне слышать про "деда-декабриста" и в других местах. Но понять все это я тогда не смог.
Случилась беда. И корни ее, как оказалось, тянулись из далекого прошлого.
Дед Антип был мастером на все руки. В молодые годы он плотничал, делал хорошие сани-розвальни, валял валенки, ковал лошадей, рыл колодцы. Все, знавшие его, считали, что вряд ли найдется дело, которое было бы ему не по плечу. И за это уважали Антипа. Но не все. Многие не любили его за строптивый норов, за гордыню, за привычку держаться в стороне "от опчиства". Не раз миром осуждали Антипа. Особенно за его рискованный отказ вступить в колхоз. Всех записали, а он отказался. Другого бы за такое вольничанье в Соловки либо в Сибирь сослали. Антипа не тронули. Потому что, во истину, не могли обойтись без его умелых рук.
Занимаясь отхожим промыслом и подолгу не бывая дома, он никогда не отказывал председателю колхоза в делах, которые больше никто не смог осилить. Зимами Антип делал для колхозной артели сани, чинил хомуты и другую сбрую, ковал лошадей. Летом, себе в убыток, помогал колхозу на сенокосе и в уборке урожая. Хотя знал, что за работу на колхоз он ни гроша не получит. Антип считал эту "принудиловку" вполне оправданной платой за свою волю. Он ни разу не подвел председателя колхоза. Потому и не трогали его власти, что считали своим человеком, готовым всегда выручить. Да и как не выручить. Если другого такого умельца на все руки, в округе не было.
Так и жил Антип кустарем-одиночкой до самой войны. Считался он единоличником, хотя на колхоз работал не меньше других. Членам колхоза хотя бы ставили палочки-трудодни, а ему и это не полагалось. Кустарь - и есть кустарь, можно сказать, "чуждый элемент".
На войну Антипа не взяли. "Посчитали перестарком" - потом оправдывался он. Хотя силу и сноровку имел немалую. Эти природные качества помогли ему пережить коллективизацию и связанные с нею невзгоды. Потому он всегда надеялся только на свои силы и умения. До поры, до времени надежды сбывались. Осечка, стоившая ему жизни, вышла после войны.
Тогда в газетах писали, что для восстановления разрушенного войной хозяйства, - нужен лес. Много леса. Даже лозунг придумали и повесили у входа в контору лесопункта. Лозунг, выдержанный в духе военного времени: "Все, на лесозаготовки!"
Валили лес круглый год, а вывозили только по зимникам. И то не на стройки, а на берег реки, чтобы потом в весеннее половодье молевым сплавом доставить на лесопильные заводы и стройплощадки. Получилось так, что у нас главными фигурами оказались не лесозаготовители, а сплавщики. Едва успевала разлившаяся весной наша речка Сережа войти в берега, как всех колхозников сгоняли на ее берега грузить лес в полую воду. Председателю колхоза к этому времени предписывалось приостановить все сельхозработы, а людей "бросить на сплав".
Как только лес оказывался в воде, за работу брались опытные сплавщики. Мало их осталось после войны. Да и то не у нас. Их приходилось выписывать из других мест. "Дорогие получались специалисты-сплавщики" - сетовал начальник лесопункта. Они и вправду стоили дорого - люди редкой профессии, которые чувствовали себя среди несущегося в быстрых потоках леса, как рыба в воде. Многие из них на скользком бревне с багром в руках могли одним махом пересечь реку, чтобы растолкать вздыбившиеся деревиины и не дать образоваться залому, а потом еще успеть добежать по плывущему лесу, как по мосту, до ближайшего берега.
Бывало, что даже самые сноровистые оказывались в ледяной воде, а потом тут же сушились и отогревались на берегу у всегда пылающего, на такой случай, костра.
Но даже самые хорошие, самые опытные сплавщики не могли обходиться без челнов: легких долбленых посудин, которые бесшумно скользили по воде, без труда двигались среди плывущего леса, успевали вовремя подойти к нужному месту в заломе, чтобы раскачать, расшевелить его и выпустить бревна из ловушки.
Сплавщикам требовалось много челнов. Их умел мастерить всего один человек в округе - дед Антип. К нему еще прошлой весной приезжал из района большой начальник и приказал делать челны.
-Сколько же тебе этих челнов надо? Только на нашу реку или на весь район? - поинтересовался дед Антип.
-Сколько сумеешь, столько и делай. Все пригодятся. Лишку не будет. Скорей наоборот, - ответил начальник.
Он обещал щедро заплатить деньгами и сразу дал большой задаток. "Может лошадь понадобится нанять или кого из людей на подмогу - без денег не обойдешься. На пользу делу трать их, не жалея. Если не хватит, - добавлю", - сказал начальник и уехал, оставив деда в раздумье.
Думал дед про выгодное дело, свалившееся на него нежданно-негаданно. Сразу стал мороковать - как лучше к этому делу подступиться, с чего начать. Не обошлось и без мелкой мыслишки: "А вдруг, не справлюсь?". Вспомнил про большой задаток, который уже начал тратить. Расходов оказалось больше, чем он предполагал. И впереди еще многое требовалось сделать. А без денег - никуда. На одни инструменты сколько извел. Пришлось в город ездить, там все по коммерческим ценам брать. Но без инструментов ничего не сделаешь. Свои довоенные все износились, источились. Даже хороший плотницкий топор за эти годы сточил до обуха. Денег потратил много. Тратил на дело, не жалея. Как и велел начальник. Но это все хорошо, если челнов наделает много и к сроку. А если не успеет или, не дай Бог, вообще не получится ничего с этим делом. Ведь уже сколько лет прошло, как дед Антип не только челнов не делал, даже не плотничал. Он испугался, что уже успел забыть, где растут присмотренные еще до войны гладкие и толстые столетние осины, которые только и годились для челнов. "Если с челнами ничего не получится, - подумал дед, - то задаток потребуют назад. А денег то уже и нет".
В большую тоску ввели деда Антипа такие раздумья. Но он правильно решил: надо не хандрить, а действовать.
Начал он свое дело с того, что ушел в лес. Собрал котомку со съестными припасами и ушел сразу на несколько дней. Про себя подумал: пока не найду свои осины, не вернусь.
Ходил дед по местам, которые помнил еще с давних доколхозных времен. Он еще тогда изредка делал челны: то для себя, чтобы сподручнее было рыбачить, то кое-кому из мужиков в своей деревне. Но это по одной-две посудины за лето. А так, чтобы мастерить челны десятками, - не приходилось. Теперь, неторопливо прохаживаясь по лесу, дед размышлял, как наладить большое дело.
Для челнов годилась только осина - дерево мягкое, податливое. Ее древесина в распаренном виде хорошо принимает нужную форму, легко расправляя борта долбленки под шпангоуты.
Но не всякое дерево годится для челна. Даже если осина до поднебесья и у комля в два обхвата, она часто бывает дуплявой и сучкастой. Поэтому дед Антип искал такие осинники, где деревья росли густо и походили на мачтовые сосны в хорошем бору. Сучья у таких деревьев кудрявились только на самой макушке, а гладкие стволы были воистину без сучка и задоринки. Такие осинники дед примечал еще в молодые годы и некоторые из них находил теперь. Хотя и не без труда. Он давно заметил, как сильно изменился лес за годы войны. Даже некоторые лядины, где раньше сеяли овес, начали зарастать березняком. "Хорошо, что осинники сохранились в прежнем виде", - подумал дед, обстукивая обухом топора каждое приглянувшееся дерево. Ударяя по стволу то совсем слабо, то посильнее, - дед прислушивался к издаваемым звукам, как настройщик рояля, подтягивая либо ослабляя очередную струну. Тут, наверное, тоже требовался музыкальный слух, чтобы отличить полое с гнильцой, явно негодное дерево, от строевого. И дед Антип обладал таким слухом. Хотя бывали и у него сомнения. Иной раз высокое стройное гладкое дерево вроде бы звенело, как цельное, здоровое. Но не совсем. При слабых ударах иногда возникали еле слышные, слабо звучащие низкие нотки, намекающие на возможную пустоту внутри ствола. Такие сомнительные деревья дед безжалостно отбраковывал. А те, которые оставались, по поводу которых не возникало никаких сомнений, он метил широкими затесками, видными издалека. Затесками поменьше и на разных деревьях он метил путь к дороге либо просеке, чтобы потом было легче находить нужные для челнов одиночные деревья или целые осинники. И все время что-то бубнил себе под нос, как будто учил таблицу умножения.
Его подручный, Васька, по прозвищу Крюк, - молодой парень из нашей деревни, - потом рассказывал, что иногда ему казалось: не рехнулся ли дед. Но дед таким способ запоминал меченые места и потом быстро, не плутая, находил каждое нужное дерево, не тратя лишнего времени и сил. Он и вправду по несколько раз повторял приметы и пути подхода к своим осинам до тех пор, пока не выучивал их наизусть. Ваське он все время внушал: "Ты, первым делом, смотри и примечай такие места, где осины растут кучками. Там деревья всегда прямые и гладкие. Как раз такие нам и нужны. И другое всегда держи на уме: нам с тобой легче сделать десяток челнов на одном месте, чем то же самое в десяти местах".
Определившись с местами своей будущей работы, дед Антип и его помощник Васька, - на целое лето ушли в лес. Домой в деревню приходили изредка, чтобы пополнить съестные припасы. Впрочем, лес не только давал им лучшие осины для челнов, но и кормил грибами-ягодами. "Они иногда спасали от голодухи", - говорил Васька. Это в хорошие погожие дни, когда, увлекшись работой, им не удавалось вовремя сходить в деревню за едой.
Первые челны делались трудно. Поначалу никак не удавалось наладить распаривание уже выдолбленных посудин и установку шпангоута. До войны дед для этого приспособил свою большую баню. А в лесу надо было смекать что-то другое. Пришлось вырыть траншею и построить некое подобие длинной землянки с двумя входами-выходами в разных концах. Там и парили они свои долбленки, прежде чем широко развернуть у них бока и поставить шпангоуты. Сколько они построили в разных местах таких бань-землянок, даже сами потом припомнить не смогли. Зато работа пошла быстро. Чуть не каждую неделю из под их топоров да стамесок выходила новая посудина, сияющая белыми, хорошо струганными боками. Даже сами они иногда любовались плодами своих трудов.
-Ишь, красота какая! Глаз не отведешь! Неужто они и в воде будут ходки да ловки? - интересовался Васька.
-А как же? - отвечал дед вопросом на вопрос, - Они и делаются для воды. Там их место. Там и выкажут они свою добротность либо изъяны.
Готовые челны они ставили на высокие подмостки днищами кверху. Место выбрали так, чтобы не палило полуденное солнце. "Дерево, когда оно в деле, а не на дрова пущено, нельзя держать на солнце. Может покоробиться, а то и трещинами пойдет, - объяснял дед Ваське. - А с другой стороны посмотреть, посудинам требуется хорошая сушка. Но не на жарком солнце, а в тенечке. Чтобы своя нутряная влага выходила из дерева медленно, постепенно, без вреда для древесины. А если, невзначай, дождь пойдет, так он на гладком днище долго не задержится. Ветерком живо сдует. Потому днищем вверх и ставим. Иначе не высушишь".
К осени готовых челнов набралось так много, что дед Антип даже как-то с тревогой обмолвился: не наделать бы лишку. Хотя тут же успокоился, вспомнив слова начальника: "Делай, сколько сможешь. Все возьмем!"
Они-то с Васькой свое дело, можно сказать, сделали. А вот начальство вроде бы и забыло про работников. От хорошего задатка уже ничего не осталось. Дед все поговаривал, что неплохо бы получить "аванец". Однако он понимал, что пока не вывезут из леса "свою продукцию", денег им не видать.
Никогда дед Антип и Васька не ждали с таким нетерпением зиму, как в ту злосчастную осень 1947 года. Прошел Покров, а снега все не было. Он выпал только в конце ноября, после Михайлова дня. И то лишь чуть припорошил землю. А настоящий санный путь установился в начале декабря. И сразу дед с Васькой стали на двух подводах вывозить челны. Лошадей и сани с подсанками взяли в лесопункте. Работали, как говорил дед, с темного до темного.
Едва успели они вывезти из леса последний челн, как приехал начальник лесопункта. Приехал, чтобы рассчитаться за работу. И сразу же подтвердил, что челны возьмет все, сколько сделано. С начальником приехал прораб, чтобы принять работу и определить ее стоимость, а также бухгалтер-кассир, чтобы начислить зарплату и сразу выдать деньги.
Как судачили потом деревенские кумушки, денег привезли целый мешок и все отдали деду Антипу. Тот с Васькой сам рассчитался. Но при начальстве твердо сказал: "Не обижу". Потом Васька хвастался, что таких денег не только он, но и его мамка не видывала. "Сколько же тогда получил сам дед?" - вот вопрос, который мучил многих односельчан. Некоторые из них говорили, что не мешок, а целый постельник набил деньгами старик. Однако ни денег, ни этого мешка-постельника, -никто из деревенских своими глазами не видел. Поэтому разговоры о чужих деньках скоро притихли, а затем и смолкли.
Так бы и забылась эта история, если бы не грянула в середине декабря сорок седьмого года, - денежная реформа.
У нас про нее узнали не сразу. Говорили сперва только об отмене карточек на хлеб. "Нам какая разница? У нас карточек и до отмены не было. Колхозникам они не полагались", - с ехидцей заметил дед Антип. А когда узнал, что вместе с хлебными карточками отменили и старые довоенные деньги, то не поверил. Пошел в сельсовет дознаваться. Он никак не хотел верить, что могут отменить нормальные деньги. "Это ж все равно, что отнять. А кто дозволил отнимать мое кровное, тяжким трудом нажитое?" - возмущался дед. Он еще помнил, как пропали царские бумажные деньги, а потом "керенки". Но тогда все списали на революцию. Сейчас революции нет. Советская власть не может так обобрать, ограбить людей, еще недавно переживших страшную опустошительную войну.
С такими мыслями явился дед в сельский совет и потребовал все объяснить. Но его ничем утешить не могли. Ему дали газету "Известия" за 16 декабря 1947 года с "тем самым указом".
Дед Антип напялил очки с заскорузлыми веревочками вместо заушин и долго читал, шевеля губами. Мертвецкая бледность, как серая туча, постепенно покрыла его лицо. Одни растопыренные уши, торчавшие среди седых косм, краснели, как в простудном жару.
-Выходит, мы с Васькой задарма работали? Получается, зря горбатились чуть не год! - заявил дед председателю сельсовета.
-Как зря? На пользу отечества работали.
-Отечеству, может, на пользу, а нам во вред. Здоровье в лесу угробили, а денежки тю-тю. И ты, прохвост, не предупредил людей заблаговременно, - набросился дед на председателя.
-А чего людей предупреждать. У них денег нет и терять им нечего. Ты у нас единственный богач. Сам должен был думать, как свой капитал сберечь. Я к тебе в няньки не нанимался.
Дед Антип, услышав такую отповедь, молча ушел из сельсовета. Ушел, даже не попрощавшись.
С тех пор до самой весны никто его не видел. Невестка кое-кому из соседей рассказывала, что он целыми днями либо сидит в избе, задумавшись, либо ходит от стенки к стенке и все что-то шепчет. Как будто разговаривает с кем-то невидимым.
Всю пасхальную неделю он ночами молился, не разгибаясь. Поклоны отвешивал до самого пола. Крестился истово и полушепотом читал разные молитвы.
В прежние времена Антип любил выпить по праздникам и с удовольствием ходил на все деревенские гульбища. А тут даже на Пасху пресвятую ни разу не пригубил. Ходил мрачный, с почерневшим лицом. Про таких говорят: "Краше в гроб кладут". Невестка заметила, как он стал что-то бормотать невпопад, кричал ночами во сне. Один раз на стук в дверь вздрогнул, бросился за шкаф, а потом, с испугу, залез под кровать и оттуда кричал со стоном, похожим на плачь: "Не открывай, гони всех ухватом! Они за деньгами пришли. Но я не отдам свои кровные!"
После такого случая, невестка сходила в больницу, и все рассказала фельдшеру.
-Видно спятил старик. Это все из-за денег. Всю жизнь не было и вдруг свалились, как манна небесная. Вот и не выдержал. Свихнулся, - объяснил фельдшер.
-Что же мне теперь с ним делать. Если он не в своем уме, так, боюсь, придушить может. Он ночами не спит, и я маюсь какие сутки подряд. Уже сил моих нет, - жаловалась невестка.
-Ничего делать не надо. Успокой, как можешь, а потом приводи в больницу. Мы его тут подлечим таблетками, а если понадобится, и укол сделаем.
Пролежал дед в больнице чуть больше недели, а потом исчез. "Как в воду канул", - сетовал фельдшер, опасаясь, как бы не пришлось отвечать за свихнувшегося старика, которого не нашли ни в деревне, ни в соседнем с больницей лесу. Тогда он и позвал на помощь школьников.
Дед, как оказалось, действительно канул в воду: утопился в маленькой лужице под выворотком старой ели.
Хоронили его по православным обычаям, не глядя на то, что наложил на себя руки. Сочли все это за несчастный случай.
Деда до сих пор помнят немногие живые свидетели этой давней истории. И называют его не иначе, как дед-декабрист. Имя постепенно забылось, а необычное прозвище осталось в памяти людей.
Глава 13. После болезни
Первое лето после болезни я жил, как будто заново родившись. Все вокруг казалось новым, интересным. Я бродил просто так по деревне из конца в конец, по окрестным полям с колосившейся рожью и синими васильками вдоль дороги.
На речке, чуть не вышедшей из берегов после обильных дождей, я сидел у самой воды и слушал музыку быстрых разноголосых струй.
Потом валялся в высокой траве, ждущей косарей, любовался зеленой поймой, разукрашенной множеством луговых цветов, дышал и не мог надышаться их ароматом.
Возвратившись, рассказал обо всем домочадцам.
-Ну, слава Богу, значит, выздоровел ты. Успела я все-таки поставить тебя на ноги с Божьей помощью, - гордо заявила бабушка.
-Я и сам почуял, что поправился. Правда, ноги еще устают от ходьбы, но держат хорошо.
-Это от долгого лежания ноги ослабли. Побегаешь на улице, в лес сходишь, и постепенно окрепнет все тело. Скоро ягоды в лесу поспеют. В огороде появились зародыши огурцов, подрастает морковка, лук хорошо в перо пошел. Кислицы, говорят, нынче много наросло. Пока берега реки не выкосили, надо каждый день кислицу щипать. Пользительная это трава. Любая зелень, что скотине, что человеку здоровье дает и силу прибавляет. Корова стала больше молока давать на свежем выгоне. Когда трава в цвету, у молока даже дух другой. Такое молоко лучше любого лекарства правит. Пей его, сколько влезет. Особенно парное. Только мне теперь ничего не поможет, - печально закончила бабушка.
* * *
Потихоньку-помаленьку оживала обезлюдевшая за время войны деревня. Подросли мои одногодки. Косили сено, ходили за плугом и даже работали на лесозаготовке.
У лесопункта стояли красочные щиты с призывами: "Дадим Родине больше леса! Возродим разрушенное войной хозяйство!"
Вербовщики из района сманивали молодежь на работу в лес. Сулили большие деньги.
Однако колхозникам дозволялись отхожие заработки только зимой. А в летнюю пору на полях не хватало рабочих рук.
Каждое утро бригадир обходил дома и давал наряды на работу. Как говорила бабушка, в деревне оставались только старые да малые.
Наша тетя Дуня тоже каждое утро уходила в поле. Дома едва успевала подоить корову и отправить ее на пастбище. Все остальные дела оставались на нас с бабушкой.
-Какой с меня теперь работник? Еле с печки слезаю. До порога доползу, и то хорошо. Я свое отработала. Весь век ковырялась в земле. А теперь и саму туда тянет. Видно подошел черед. Все так болит, что моченьки нет, - с охами и стонами повторяла бабушка каждое утро.
-Я тебе помогу, бабушка. Вместе справимся со всеми делами, - пытался утешать я.
Меня колхозное начальство уже не считало своим работником. Как получил паспорт, сразу решили, что отрезанный ломоть. Мое возвращение на короткий срок, в расчет не шло. Да еще из-за болезни давно решили, что в колхозе я не работник.
Зато домашнее хозяйство в то лето оказалось на мне. Невелико хозяйство, а работы хватало с раннего утра и до вечера.
В июле наступила сильная жара. Коров стали гонять в поле на полдень. Пасли рано утром и к вечеру, когда спадала жара. В полуденный зной коровам не давали житья слепни-кровопийцы. Стало заметно, что наша Пестреха не наедается досыта, и даже убавила молока.
Я в эту пору каждое утро, позавтракав крошенкой либо молочной яичницей, брал косу, сенную корзину и шел обкашивать межу. Бабушка велела, чтобы всегда к приходу Пестрехи на обеденный отстой, у нее была полная кормушка сочной травы и желоб чистой колодезной воды. Иногда она к пойлу добавляла болтушку из отрубей. И все время повторяла, что у коровы молоко на языке.
Готовили мы с бабушкой и мешанку для куриц.
Я мелко рубил сечкой в деревянном корытце прошлогоднюю картошку, а бабушка добавляла туда горсть-другую мякины и жбан перекисшей простокваши. Хорошо перемешав, выставляли эту еду во двор. Курицы любили такой корм и набрасывались на него чуть не с дракой. Потом каждая несла по яичку в день. Бабушка перед обедом обходила гнезда и беззлобно бранилась: "Ишь, раскудахталась на всю деревню! Будто слона родила! А сама одно яичко снесла и то мелкое, чуть больше голубиного". Это бабушка про самую маленькую курочку, которую звали Хохлушкой. Она отличалась от всех тем, что с ранней весны до поздней осени каждый день приносила по яичку. У других куриц были перерывы, а эта "работала без выходных". На Пасху, если она случалась рано, мы красили мелкие яички от нашей Хохлушки. Другие курицы начинали нестись гораздо позже. А если к этому времени удавалось бабушке собрать несколько крупных яиц от других куриц, то мы с сестрами все равно выбирали мелкие. Потому что они имели особенно прочную скорлупу. "Чокаясь" по очереди с мамой, бабушкой и тетей Дуней, мы всегда оказывались в победителях. А уж потом между собой у нас получалось, когда да как...
Много труда от нас требовал огород. Я из колодца носил студеную воду и сливал ее в большую деревянную бочку, чтобы подогрелась. В другую бочку, которая поменьше, наливал воду до половины. Потом туда бабушка добавляла навозную жижу и поливала этой смесью огурцы.
-Зачем ты, бабушка на огурцы навоз льешь? Там уже полно зародышей. Как же мы их потом есть будем? - озабоченно спросил я.
-Овощ от любой грязи отмыть не хитро. В колодце вволю воды. А навоз, - не грязь. Им растения кормятся. Они питательные соки из земли берут. Но если туда ничего не добавлять, почва быстро истощается. Тогда и растения начинают хиреть. Тебе еду каждый день подавай... Так же и растениям. Их тоже подкармливать надо. А лучше, чем навоз-коровяк, подкормки не найдешь. Коли подкормишь, так и урожай можно ждать.
-А если на грядку вылить целую бочку навозной жижи, что огурцы с аршин вырастут?
-Если вылить целую бочку, то ничего не вырастет. Все сгорит, либо в ботву пойдет. Был случай. Посадили огурцы на навозную кучу. Думали там всего вволю. Сами вырастут без всякого ухода. Но ошиблись. Не выросло ни одного огурца. Зато ботва вымахала, как у тыквы. Вперед наука. На все надо меру знать.
По субботам, уже заполночь, к нам приходила из Плоскоши мама. Мы всегда ее ждали. А если и засыпали почти на ходу, то, услышав лязг засова, сразу поднимались с постели. Мама тосковала без нас, а мы без нее еще больше.
Бабушка сразу валенком раздувала самовар.
-Еле ползаю. Все нутро болит. И руки-ноги иной раз так ломит, хоть криком кричи,- жаловалась бабушка.
-Ничего не поделаешь. Придется так доживать со всеми своими болячками. Если иногда чуть полегчает, радуйся этому, - утешала мама.
-Теперь легчает все реже и реже. Стало в тягость даже куриц покормить. С крыльца еле слезаю, а обратно вовсе не подняться. Одна у меня радость. Что внука поставила на ноги. Доктора не могли, а мне видно Бог помог. Теперь и самой помирать можно.
-Помирать торопиться не надо. Живи, пока живется. Главное духом не падай, - велела мама.
Назавтра, в воскресенье, мама вытащила из своего заплечного мешка маленькую книжицу с оттопырившимися листками. Таких книжиц никто из нас не видывал. Я спросил маму, что же это такое.
-Численник принесла. Тут на каждый день, на каждое число, отдельный лист. Сколько дней в году, столько и листов. Там проставлено не только число и день недели, но даже когда всходит и заходит солнце. А на обороте листов рассказы о всякой-всячине. Есть любопытные и полезные.
-Значит, численник и для чтения годится? - спросил я.
-Его потом надо будет к стенке прибить. Прошло уже, считай, полгода. Листы за эти дни надо будет отвернуть и тесемкой к стенке привязать. А потом с наступлением нового дня надо новый лист отворачивать. И всегда будешь знать, какой сегодня день и какое число. Не зря он называется численник. А пока не прибит к стенке, читай там, что найдешь интересного.
Читал я почти все подряд и многое для бабушки вслух. С утра отправим корову в поле, приберемся в избе, и бабушка сама просит почитать, что там дальше написано. Это была хорошая забава. Бабушка даже на свои болезни стала меньше жаловаться. Слушала тихо, не перебивая. Разве в местах, где ей казалось что-то непонятным. Мне запомнилось одно такое место. Какой-то шутник сообщал, из чего состоит человеческое тело. Оказывается, в каждом из нас есть жира на пять кусков мыла, железа на три гвоздя, и серы, чтобы избавить собаку от блох. С жиром и серой бабушка кое-как согласилась. Хотя сказала, что у нее жиру и на один кусок мыла не хватит. Но никак она не могла понять, откуда у нас взялось железо. Даже пошутила. Мол, людей много мрет, может их сразу не закапывать, а сперва вынимать из нутра железо. Сколько бы гвоздей можно наделать...
В то лето я редко ходил даже на речку с ребятами. И в лес не часто. Боялся что подведут еще не окрепшие ноги. Они, как чуть натрудишь, сильно болели. Особенно ночами.
Никогда раньше мы не были с бабушкой так долго вместе вдвоем. Сестры играли с ребятами на улице, а мы за домашними делами вели бесконечные разговоры. Тогда бабушка и поведала мне историю своей тяжкой жизни. "Про жизнь в старину" она рассказывала и раньше. Но все отрывочно, минутами. А тут долго, неторопливо, подробно. Как будто чувствовала она свою скорую кончину и хотела сообщить мне самое главное, что помнит сама. Я понимал, что она боится не успеть. Поэтому рассказывала бабушка, а я слушал. Если она прерывалась, почуяв недомогание, то просила, чтобы потом напомнил, на чем она остановилась. И все время твердила: "Будут у тебя детки, потом внуки пойдут. Ты им тоже расскажешь все, что узнал от меня. Они должны знать, как было раньше. Иначе вырастут Иванами, не помнящими родства, людьми без роду, без племени".
Лето подходило к концу. Тетя Дуня давно уже сжала рожь на своем приусадебном участке и уже успела ее дома обмолотить, подсушивая снопы в печке. Теперь хлопотала, как бы успеть управиться с картошкой. И все время говорила, что одной ей невмоготу.
В конце августа пришла навестить нас мама. Первым делом она напомнила мне о школе. А я совсем позабыл, что приближается первое сентября. Успел отвыкнуть от учебы и от всего, что где-то далеко, что не касалось нас. Теперь, когда подходил срок опять надолго расстаться с бабушкой, я сильно пригорюнился. И учиться надо, и бабушку оставлять было жаль. Ей уже трудно было даже себя обслуживать. Все хозяйство опять ложилось на тетю Дуню, которая от колхозных дел вся износилась, а теперь еще одной и дома придется тянуть лямку. Даже дров напилить будет не с кем.
Но первым делом требовалось выкопать картошку. Мама сказала, что надрываться не будем, завтра соберем толоку и миром выкопаем за один день. Про лошадь, чтобы разъехать борозды, она уже договорилась с председателем колхоза.
-Вина председателю бутылку выставила, так он грозился завтра сам за плугом ходить. И на всю толоку припасла кое-чего выпить, а закуска с огорода найдется. Так что завтра всем придется поработать. Бабушку оставим дома кашеварить, а мы все дружно на борозды. За день должны управиться. А к ночи пойдем в Плоскошь. Тебе хоть день надо иметь в запасе, чтобы подготовиться к школе.
-Мы уже насовсем уйдем? - испуганно спросил я.
-Почему насовсем? Будем с тобой приходить сюда по субботам. А постоянно придется жить у Максимыча в Юшине, там же, где жили в войну во время эвакуации. Ты будешь каждый день ходить в школу, а я на работу. Там с ребятами - Васькой да Колькой - небось поладишь. Они тебе на широкой лавке под божницей уже приспособили место для спанья.
Так заканчивалось мое короткое возвращение домой. Меня ждала новая школа-десятилетка, где предстояло начать учебу в восьмом классе. Там почти не будет знакомых ребят. Только Алексей Макаров, поступивший туда в прошлом году. Тот самый Лешка Макаров, с которым мы потом крепко подружимся.
У меня почему-то было ощущение, что из родного дома ухожу воистину насовсем.
Плоскошская средняя школа показалась мне очень большой и какой-то казенной.
Наша маленькая Понизовская семилетка была уютнее и роднее. Она строилась на наших глазах. Печки в классах топились дровами, которые мы на своих плечах таскали из леса.
Семилетку опекала наша бабушка и если видела там что-то не так, сразу пыталась наводить порядок. За это бабушку уважали учителя. А ученики, мои одноклассники, любили за то, что в зимнюю стужу пускала на большой перемене погреться у печки и угощала картофельными оладьями, дерибаниками, которые тут же пекла на раскаленной чугунке.
В Плоскошской средней школе первое время все казалось каким-то не таким. Незнакомые ребята, незнакомые учителя. Даже обстановка в просторном классе с большими окнами и огромной классной доской долго оставалась непривычной, чужой.
Восьмиклассников в школе поделили на две части. В восьмой "А" определили учащихся этой школы, перешедших из седьмого; в восьмой "Б" - выпускников всех семилеток района.
Я, конечно, оказался в классе "Б". И сразу почувствовал, что к нашему классу учителя относились как-то по-другому, не так, как к ученикам класса "А". Нельзя сказать, что одних считали своими, а других чужими. Но нас явно приняли за недоучек. У некоторых учителей даже были сомнения: сумеет ли кто-либо из деревенских ребят учиться дальше.
Лидия Ивановна Бирюзова, учительница русского языка и литературы, первая увидела, как действительно плохи наши дела. Она, для знакомства, дала нам написать диктант. Диктовала нарочито медленно. Однако все слова произносила так, как это принято в разговорной речи. Без подсказок. Большинство ребят, не ведая подвоха, как слышали, так и написали. А еще добавили ошибок местные говоры, - разные в разных деревнях. Результат получился удручающим. Были работы с десятками ошибок. После их исправления красными чернилами, некоторые листки казались алыми. Будто забрызганными кровью.
-Я предполагала, какие вы грамотеи. Но то, что увидела, заставило ужаснуться. Я даже подумала, что многих из вас совсем не учили русскому языку. Как говорите на своем местном наречии, так и пишите. Некоторые слова я не могла понять без переводчика. Не знаю, что же мне теперь с вами делать? - со вздохом вопрошала Лидия Ивановна чуть не сквозь слезы.
-Неужели все до единого написали так плохо? - спросил я, нарушив тягостную тишину.
-Все, кроме одного, которого зовут Морозов Виталий. Не ты ли это будешь? - спросила учительница.
-Я... Я проверял два раза, - раздалось дрожащим голосом в ответ.
-Тебе я поставила твердое "хорошо". Надеюсь, и дальше не подкачаешь.
Получилось так, что в Плоскошской средней школе меня приметили с первых дней. Было приятно, что похвалила незнакомая учительница. Но, как потом оказалось, вместе с похвалой на мои плечи легли, прямо-таки повисли, множество обязанностей. И главная из них: быть первым.
Это мне, родившемуся в глухом лесу на хуторе Алешня и первые годы не видевшему никого, кроме родственников. Мне, которого бабушка и потом долго называла дичком, потому что знала, как я дичаюсь любого незнакомого человека. Повзрослев, я узнал, что это называется застенчивостью. У меня она принимала иногда болезненную форму. Даже в своей школе-семилетке, когда меня ставили в пример другим, чувствовал себя неуютно. А тут, среди незнакомых людей, оказался, как говорят, в центре внимания.
Я понимал, что это внимание, оказанное наперед, еще надо оправдать. А еще я понимал, что знаньишки-то у большинства из нас действительно никудышные. Это относилось и ко мне лично. Один диктант, еще не вся учеба. К тому же русский язык и литература мне всегда давались легко. Но в восьмом классе много других предметов, в том числе математических, где я совсем не силен. И откуда мне знать эти предметы, если преподавали их нам недавние выпускники этой же школы, окончившие второпях после войны педагогические курсы.
Оставалось одно: учиться, учиться, учиться... Благо учителя теперь по всем предметам были грамотные; большинство - молодые выпускники (точнее, выпускницы) Калининского педагогического института.
С первых же недель в моей учебе появились две большие помехи. Не было учебников и не оставалось времени на подготовку уроков.
Пришлось просить помощи мамы.
-Учебники я тебе как-нибудь раздобуду. Когда поеду в Торопец, зайду в книготорг. Там, на базе, у меня есть знакомые девки. Отвезу им медку, яичек и попрошу подсобрать тебе книжки, какие надо. Только ты мне на листке напиши все заглавия, и кто составил.
-Завтра напишу все в точности, - пообещал я.
-А вот чтобы выторговать тебе светлое время на подготовку уроков, - продолжала мама, - тут надо говорить с Максимычем.
Максимыч, хозяин дома, где мы квартировали во время эвакуации и жили с мамой сейчас, был мужик суровый и строгий. Он, как говорили тогда, не давал спуску своим ребятам - Ваське с Колькой, - а заодно доставалось и мне. Только приду со школы, пообедаю и до самых сумерек каждый день работаем во дворе. То дров надо напилить, расколоть и натаскать в дом к печкам; то воды с реки наносить целый котел на кухню и еще бочку для скота. А с приходом зимы, даже в предзимье, добавилось работы по очистке двора и подъездов от снега.
По воскресеньям мы с мамой навещали своих родственников в деревне. Выходили в субботу уже в сумерки, после возвращения мамы с работы, а добирались до дому к полуночи, а то и заполночь. Двадцать с лишним верст по плохой дороге, - выматывали силы. Дома было не до уроков. Да там еще приходилось пилить с тетей Дуней дрова на неделю, иногда подвозить для коровы сено с дальних лядин. Получалось так, что в понедельник я появлялся в школе не выспавшийся (вставали до петухов, чтобы успеть к девяти часам мне в школу, а маме на работу) и с неподготовленными уроками. В остальные дни дела обстояли не лучше. Вечерами не хватало света, - Максимыч экономил керосин, - да и народу собиралось в доме так много, что под постоянный галдеж ничего не лезло в голову. Обо всем этом в один из вечеров мама долго беседовала с Максимычем, уединившись на кухне.
-Лоботрясничать не позволю, а после школы пусть малец сразу обедает и засветло садится за уроки. Остальное можно и в сумерки делать, - заявил он, как вынес приговор.
Не приговор, а уговор, который, как известно, дороже денег. И этот уговор никогда не нарушался. Иной раз мне после школы не хотелось сразу браться за книжки. Но брался, опасаясь прогневить Максимыча. Да и сам старался не подкачать. Как-никак, я теперь ученик средней школы.
После Покрова выпал снег, который, правда, скоро растаял и потом, всю долгую осень, мерзла голая земля. Несмотря на предзимье, по подсохшим дорогам ездили в телегах, которые гремели, как на булыжной мостовой. Подмерзли лужи. Стали гладкими и твердыми тропинки среди полей. Целыми днями светило по-зимнему низкое солнце, а к ночи усиливался мороз. Река покрылась тонкой коркой прозрачного льда.
В один из таких дней, я после занятий зашел к маме. Она сидела хмурая за своим письменным столом и как-то медленно, вяло перебирала бумаги. Даже мое появление не вывело ее из этого подавленного состояния. Я подумал, что у нее неприятности на работе. Но дело оказалось в другом.
-Недавно Максимыч заходил. Сказал, что дома кончается овес. Скоро не из чего будет не только киселя, но и щей сварить. Думал, отсыплю я ему, хоть полмешка. И подвода стояла тут же у склада. Но с меня и так милиция глаз не сводит. Подозревают, что домой таскаю казенную еду. Налетные ревизии устраивают. Пока все сходило. И сейчас не стала я нарываться на неприятности. Пустой уехал домой Максимыч. Пустой, и злой, как черт.
-Надо купить где-нибудь овес. Сходим с тобой вдвоем и принесем эти полмешка, - предложил я.
-Если б его продавали, все было бы просто. С отменой карточек, ничего не стало в магазинах. Но я договорилась с председателем колхоза в Кочуте. Он обещал дать пару пудиков овса. Ты бы съездил туда в воскресенье.
-Я бы съездил, да не на чем.
-Договоримся с Васькой, даст он тебе велосипед. Дороги сейчас хорошие, сухие.
-Только ты сама договаривайся. Васька даже брату своему, Кольке, не дает велосипед на полчаса, чтобы в Плоскошь съездить. А тут на целый день надо.
-Я поговорю и с Васькой и с самим Максимычем. Если договорюсь, то надо прямо завтра и ехать. Иначе, снег выпадет, придется пешком идти. Тогда и за два дня не справишься. Так что надо торопиться.
Велосипед мне дали с большим трудом. И после того, как Ваську приструнил Максимыч: "Ты чего уперся, как бык в бревно. На дело берет, а не на баловство. Посмотри, чтобы все там было в порядке. Подкрути какую гайку, если надо. И пусть малец едет".
С Максимычем спорить никто не посмел. Еще с вечера Васька с Колькой смазали дегтем втулки, подтянули некоторые спицы, опустили немного руль и седло, чтобы мне все пришлось по росту. Но Васька все-таки не замедлил предупредить меня: "Если что поломаешь, шкуру спущу!"
Назавтра поутру Максимыч сообщил, что сильно подморозило и советовал потеплее одеться. И я внял совету. Оделся по-зимнему. Полушубок, шапка-ушанка, вязаные шерстяные рукавицы, - все это не вызывало сомнения. Возник вопрос - во что обуться. От сапог пришлось отказаться сразу, чтобы не отморозить ноги. Свои новые валенки тоже не годились для езды на велосипеде. Они не гнулись в стопе, и в такой обуви было бы трудно крутить педали. Пришлось позаимствовать у Кольки старенькие подшитые валенки. Они оказались мне чуть-чуть великоваты, зато были мягкими, как чулки.
Я выехал с рассветом и не торопился. Хоть короток осенний день, но, по моим прикидкам, светлого времени должно хватить на дорогу туда и обратно. Правда, впереди, на рулевой стойке, красовалась никелированная фара. Хотя Васька предупредил, что с включенной фарой ехать гораздо тяжелее - придется крутить не только колеса, но и динамку.
Туда я ехал, экономя силы. Колеса с легким шорохом быстро катились по гладкой промерзлой земле. Под небольшие горки скорость увеличивалась до такой степени, что морозным ветром обжигало лицо. Зато по ямкам да колдобинам я шел пешком, опасаясь повредить чужой велосипед. Также пешком, по крутым склонам, поднимался на небольшие холмы.
Вторую половину пути дорога пошла сосновым бором. В лесу почти не чувствовался ветер. Ровная и гладкая как стол колея, сама подгоняла ноги и я крутил педали, не чувствуя усталости.
Подъехав к развилке, я остановился. Широкая накатанная дорога сворачивала влево к мосту, а прямо шла узкая, похожая на желоб, тропинка, окаймленная поседевшим от инея брусничником. Я знал, что тропинкой гораздо ближе и поехал прямо. Велосипед сам легко катился под небольшой уклон. Я отдыхал, сберегая силы на обратную дорогу.
Скоро впереди сквозь сосны блеснула небольшая речка. Подъехав ближе, я увидел поперек тропы прозрачную полоску льда шириной не больше десяти саженей и над ней лавы из длинных толстых жердей, перекинутых с берега на берег. Жерди концами опирались на сплотки из бревен, еле заметные в прибрежных кустах ивняка, а посреди реки они лежали на покосившихся козлах, вмерзших в лед.
С той стороны, до середины лав, сохранились перила, а первые несколько метров переправы мне предстояло одолеть, держась только за велосипед. Я взял его в руки с правой стороны и осторожно, бочком, пошел по скользкому обледенелому настилу. Вдоль реки, как в трубе, тянуло ветром. Один раз дунуло так, что я еле удержался на ногах. Дальше пришлось ступать медленно и осторожно, ставя каждую ногу так, чтобы она не скользила. Все обошлось благополучно. Я добрался до перил на середине реки, а потом и до берега. Стало жарко. Я облегченно вздохнул и расстегнул полушубок. На велосипед не садился, а повел его рядом. Впереди у пригорка показались первые деревенские избы.
В большой дом - пятистенку председателя колхоза - я попал как раз к обеду. Меня тоже посадили за стол и хорошо покормили. Хозяин сразу догадался, кто я и зачем приехал.
-Попей чайку, отдохни малость, а я пойду в амбар и соберу тебе поклажу, - сказал он, выходя из дома.
-У меня там пустой мешок на багажнике.
-Я сам возьму, а ты отдыхай. Как все сделаю, так кликну.
Когда я вышел на улицу, то увидел, что на багажнике стоит полмешка с овсом. Первым делом подумал, что тут больше, чем два пуда. И не знал: то ли радоваться щедрости хозяина, то ли печалиться из-за большого груза и дальней дороги да еще с такой переправой.
-Ну, вот. Привязал так, что до дома не шелохнется.
-Спасибо большое.
-Ты сюда, наверное, прямиком, через лавы ехал?
-Прямиком.
-Обратно советую ехать вкруголя. Правда, это лишние четыре-пять километров, зато там хороший мост. Лавы, небось, обледенелые, скользкие?
-Ничего. Сюда перебрался и обратно как-нибудь сумею. Надо торопиться, чтобы засветло попасть домой.
-Смотри сам. И в добрый путь. Мамке своей, Евгении Ивановне, кланяйся от меня. Передай: коли еще какая-нибудь нужда навалится, пусть сигналит. Чем могу, - помогу.
-Еще раз большое спасибо и до свидания, - сказал я на прощанье, прыгнул в седло и поехал.
Груз на багажнике сразу дал о себе знать. Первое время велосипед водило из стороны в сторону, особенно на поворотах. Раз чуть не оказался в кустах. Потом поехал тише и постепенно приноровился.
На переправе я долго примерялся: как же перенести велосипед с грузом. Катить по жердям, - нельзя: лавы узкие да еще со щелями, куда могут провалиться колеса. Самое правильное было бы - перенести сперва мешок с овсом, а потом велосипед. Но я знал, что тогда придется долго развязывать мешок, а, главное, мне потом его не привязать так, как это сделал председатель.
Ничего не придумав лучшего, я надел велосипед рамой через плечо, как сумку, и, держась за перила, осторожно пошел по лавам. Когда перила кончились, я остановился, чтобы перевести дух. Дурная мысль мелькнула в голове: велосипед, как камень на шее. Окажись в воде, сразу на дно потянет. Но я все-таки пошел дальше, медленно переступая с ноги на ногу, стараясь ставить каждую ступню так, чтобы она не скользила.
Не дошел я до берега всего шагов пять. Резко дунул ветер, я потерял равновесие и рухнул вниз. Проломив тонкий, еще не окрепший лед, я оказался в воде. Сильно испугавшись в первое мгновение, пришел в себя, когда почуял твердь под ногами. Вода оказалась не глубокой, но все-таки доходила до груди. Вытащив из подо льда велосипед, я резко толкнул его к берегу. Он проскользил по ледяной глади и уткнулся в свисающие кусты ивняка.
Первые минуты, наверное с испугу, холод не чувствовался. Но потом он пронзил все тело. Стало сводить коченеющие ноги. Немели и до боли замерзали руки в обледенелых варежках. Лед толщиной меньше вершка, не держал меня даже при попытке ползти. Но он оказался настолько прочен, что я с большим трудом сумел проломить полынью до берега.
Еле пробившись сквозь густые кусты и оказавшись на суше, я вынужден был снова продираться через те же кусты к тому месту, где на льду лежал велосипед. Его вытащить стоило такого труда, что мне стало жарко, несмотря на ледяную купель.
По-настоящему я замерз тогда, когда, раздевшись чуть не догола и отжав лишнюю воду, стал снова напяливать на себя леденеющие одежды. Никакого способа согреться, - не было. Жилья рядом нет и до дома далеко. Оставалась одна надежда на велосипед. Осмотрев его, я убедился в исправности. Машина не пострадала. Сразу легче стало на душе. Особенно, вспомнив Васькины угрозы "спустить шкуру" из-за любой царапины даже на раме, не говоря о никелированных деталях. Кроме того, в велосипеде я видел спасение: надежду на то, что сумею согреться, мотая педали.
Но и тут вышло все не так, как я думал. Груз на багажнике, наверное, удвоился. Обледенелый полушубок стоял колом и сковывал движения. Обмерзшие валенки не гнулись; покрытые льдом подошвы скользили по педалям и ноги поминутно срывались с них.
И все-таки я поехал. Хотя коченеющими руками еле держался за руль, а ногами еле крутил педали. Однако крутил, превозмогая холод и боль.
Покрытые ледяшками брюки, как теркой, обдирали коленки. Обледенелые концы рукавов полушубка, - резали запястья. Стыли ноги в промокших валенках. Угрожающий озноб проходил по спине. Но я хоть медленно, все крутил да крутил педали.
Небо заволокло тучами. Пошел снег. Сперва большими редкими хлопьями, потом роем мелких, пляшущих в круговерти, снежинок, залепляющих лицо, мешающих всматриваться в тропу. Стало смеркаться. То ли от непогоды, то ли от предвечерних сумерек, я почти перестал видеть колею.
Немного посветлело, когда с лесной тропинки выехал на широкую дорогу. Снег не утихал, но добавился ветер в лицо. Я по-прежнему ехал медленно, но без остановок. Хорошо, что дорога позволяла. Снег лишь немного припорошил землю и не мешал колесам катиться по промерзшей тверди.
Перевалив за половину пути, я почувствовал, что сильно устал. Дорога пошла на подъем, и я спешился. В горку шел быстрым шагом, волоча сбоку потяжелевший велосипед. И тут я заметил, что стали немного отходить окоченевшие ноги. Валенки, недавно промерзшие насквозь, обрели гибкость. Одежда липла к телу, но она уже не леденила насквозь, а только обдавала холодом кожу.
Я снова сел на велосипед и стал крутить педали изо всех сил. Несмотря на снег и ветер в лицо, теперь уже не чувствовалось озноба. Ледяную воду и мороз снаружи, наконец-то удалось перебороть теплом изнутри.
Когда показались огни райцентра, поселка Плоскошь, сумерки перешли в черную ночь, которую не могли просветлить редкие уличные фонари на высоких столбах. Динамку и фару для освещения дороги я так и не включил. Знал, что туда попала вода, и побоялся испортить. Последние километры ехал впотьмах, почти на ощупь. Под Юшинскую гору катил, не пользуясь тормозами.
Дома меня встретил Максимыч. Он только что зажег лампы и даже в их тусклом свете увидел, что вернулся я далеко не в полном порядке.
-Да ты, никак, мокрый весь? Глянь-ка, на полу лужа под ногами. Что случилось? Скорей раздевайся!
-Вымок я. Свалился с лав под лед. Еле выкарабкался. Если бы не велосипед, гибель. Замерз бы до смерти.
-Давай, скорей переодевайся. Небось, простудился. Да ты не бойся. Сейчас выгоним любую простуду. Со мной тоже такое бывало. И ничего, живу. Потому что лекарство хорошее знаю.
Максимыч ушел, а я стал переодеваться. И опять задрожал мелкой дрожью. Хотя в доме было жарко натоплено, меня не согревала ни теплая сухая одежда, ни пылавшая рядом, раскаленная до красна, печка-чугунка.
-Что, знобит? - спросил возвратившийся Максимыч. - Ничего, сейчас все поправим. Потерпи чуток.
-В мокром, подъезжая к дому, не знобило. А теперь и у печки чую холодок по спине.
-Вот, я принес лекарство. Сейчас выпьешь, и к завтраму все как рукой снимет.
Максимыч налил из четвертной бутыли полстакана мутноватой жидкости, положил туда большую ложку засахарившегося меду, долил все доверху горячим крепким чаем и велел выпить. Когда он увидел, как я скривился, почуяв запах самогона, уже тоном приказа забасил: "А ну, пей живо! Иначе чахотку схватишь."
Я выпил стакан залпом, не поняв вкуса. Только обжигающий горький жар прокатился по горлу и ушел куда-то глубоко внутрь.
-Молодец! Теперь, марш на печку! Спать будешь там.
-Овес остался на багажнике. Не пропал бы мокрый.
-Овес я сниму и расстелю в печке сушиться. И одежку твою к теплу пристрою. А ты спи, утром разберемся, - сказал Максимыч.
Наутро я встал, как обычно, и, собравшись под причитания мамы, пошел в школу. Лекарство деда Васьки помогло. Я даже не чихнул ни разу.
А мама долго всем рассказывала, как я чуть не утонул, провалившись под лед вместе с велосипедом.
Глава 16. Деньги в сугробах
Перед самым Новым годом, когда до зимних каникул оставались считанные дни, навалило много снега. Сырой, липкий, мохнатый, он шел почти сутки подряд. У школьного крыльца намело высокие сугробы, сравняло все дорожки и тропинки во дворе.
Рядом со школой находилось приземистое, но широкое здание, снаружи похожее на барак. Его украшала яркая вывеска: "Районный дом соцкультуры". Никакой особенной "соцкультуры" в этом доме не водилось. Вечерами по субботам там были танцы под радиолу, а каждый день "крутили" кино. Шли в основном трофейные фильмы. Они нравились потому, что там изображалась неведомая нам красивая жизнь далеких незнакомых стран.
В кино мы старались попасть на дневной сеанс, который так и назывался - детский. Билеты на такой сеанс стоили пятьдесят копеек, тогда как вечером тот же фильм можно было посмотреть уже за два рубля.
Начинался детский сеанс сразу после звонка с пятого урока. Если уроков оказывалось больше, приходилось смотреть тот же фильм вечером.
Билетами в кассе торговала дочка нашего Максимыча Анна Васильевна, которую тут все звали Аня, а дома кликали Нюркой.
Меня с одним-двумя приятелями она иногда пускала в кино и вечером за полтинник. Пускала, каждый раз приговаривая, что от таких, как мы, зрителей у нее одни убытки.
-Опять никакой выручки нет. Нечего в банк нести. На вашей шушере разве план выполнишь. Последний раз даю детские билеты. Таким детинушкам не грех и по два рубля заплатить, - ворчала кассирша.
-Откуда ж у нас рубли, если и копеек не наскрести, - вяло огрызался я.
-Это не моя забота. Нет денег, сидите дома.
На большой перемене, мы всем классом высыпали на улицу, чтобы поиграть в снежки. Не помешала ни влажная морось, ни сильный ветер. Тяжелые комья снега летели со всех сторон, иногда оставляя синяки на боках неудачников. Кто-то невзначай попал в оконный переплет и чуть не выбил стекло над столом завуча. Сразу на крыльцо выбежал военрук и зычным голосом приказал "прекратить это безобразие". Но его никто не услышал. "Безобразие" мог прекратить только звонок на урок.
Но кончилась игра в снежки по другому сигналу, прозвучавшему раньше звонка.
В это самое время, собрав вчерашнюю выручку и уложив деньги в маленький чемоданчик, Анна Васильевна задумала отнести их в банк. Она вышла на улицу и в момент, когда проходила через нашу беснующуюся толпу, один из снежных комков угодил прямо в ее чемоданчик. Тот открылся и рубли, трешки, пятерки, подхваченные внезапно налетевшим вихрем, разнесло по всему школьному двору, а часть денег даже сдуло на большак.
Раньше, чем закружило денежные вихри на школьном дворе, мы услышали оглушительный крик Анны Васильевны. И в тот же миг раздался школьный звонок, который звал нас на занятия.
Но никто не шелохнулся. Как парализованная, стояла без движения и кассирша. Так продолжалось, наверное, с минуту, пока не вышел военрук. Он увидел в окно вороха денежных купюр, гонимые ветром, выбежал на улицу и скомандовал: "Скорей собирайте деньги, пока их не разнесло по всему поселку! Сейчас я вызову на подмогу ребят из других классов. Занятия продолжим, когда все соберете."
Легко сказать "все соберете". Тогда вряд ли кто верил, что это возможно.
Военрук подошел к Анне Васильевне. Пытался утешить ее. Но та заливалась слезами и торопливо ловила деньги в снегу, запихивая их окоченелыми руками в просторные карманы своего пальто. А открытый чемоданчик с негодным замком так и валялся рядом, наполовину засыпанный снегом.
На улицу вышла чуть не вся школа. Подобрав то, что на виду, обшаривали все закоулки двора, сарай-дровяник; прошлись вдоль ближайших плетней и заборов. Даже на дорожной колее, вдали от школы, находили рубли и трешки.
Потом деньги перестали попадаться. Наш военрук, Пал-Палыч, собрал всех в кружок и распорядился так: "Ищем еще полчаса. Если никто не найдет ни одной купюры, на этом закончим."
Денег больше не нашли.
-Ребята! Теперь все, кто сумел подобрать хоть одну денежку, зайдите в зал дома культуры и сдайте найденное кассиру- Анне Васильевне. А потом бегом в школу! Продолжим занятия, приказал военрук.
Самым хорошо освещенным местом в зале была сцена, где ставили самодеятельные спектакли. Там, как раз под лампочку, висевшую у потолка, вынесли большой стол. На него и складывали деньги, вынимая их из карманов вперемешку со снегом. Снег стал таять в натопленном зале, и на столе появились маленькие лужицы.
Кассирша Анна Васильевна с двумя девочками-старшеклассницами тряпками убрали лишнюю сырость со стола, а потом стали разбирать ворох денег и сортировать их. Клали в стопки рубли - к рублям, пятерки - к пятеркам... И так далее. Все остальные окружили стол сплошным кольцом и смотрели на действо внутри с таким же интересом, как кино. Только тут к интересу еще примешалась тревога. А вдруг не все собрали...
Когда все деньги разложили по кучкам, их стали пересчитывать. Девочки считали деньги в каждой кучке по два раза. Если все сходилось, то Анна Васильевна записывала результат столбиком на первой странице новой тетради в клеточку.
Мы все ждали, что же получится в итоге. Ждал и военрук.
Потом он докладывал директору школы: "Я очень боялся, что выявится недостача. Ведь никогда не докажешь, откуда она. То ли ветром задуло далеко, то ли снегом занесло, то ли затоптали какие-то бумажки толпой в сугробах, а, может, некоторые рублишки затерялись у кого-нибудь в карманах. Любая, самая малая недостача, пятно на коллективе школы, на каждом из нас. Хорошо, что все обошлось благополучно, и теперь я спокоен."
Действительно обошлось. В это никто не верил, но собрали все до рубля. Оставалось подсушить собранные потертые бумажки и можно сдавать в банк.
Когда все деньги были уложены в холщовую торбу и мы решили уходить, Анна Васильевна громким голосом объявила: "Ну, ребята, я перед вами в неоплатном долгу. Вы меня от тюрьмы спасли, а по-настоящему рассчитаться нечем. Но все, что могу, для вас сделаю. Сегодня вечером на свой страх и риск приглашаю всех желающих в кино. Бесплатно. А в дальнейшем обещаю - на любой вечерний сеанс для вас будут самые дешевые билеты. По полтиннику. Всей школе, принявшей участие в моей беде, большое спасибо. Век не забуду ваших добрых дел!"
Анна Васильевна сдержала свое слово. До окончания школы, до самого выпуска, мы ходили вечерами в кино по детским билетам. И никогда от нее никто не слышал сетований на невыполненный план. Воистину, добрые человеческие отношения дороже денег.
Глава 17. Кончина бабушки
На все зимние каникулы я вернулся домой в свою деревню Понизовье.
Там сразу на мои плечи свалилось много разных дел. Мы с тетей Дуней старались каждый день сделать что-то важное для дома; спешили выполнить работу, какая для нее одной не под силу.
Изредка нам в колхозе давали лошадь. В такие дни возили для коровы сено с дальних лядин или дрова из леса. Даже удалось напилить дров впрок на неделю-другую.
Школьные каникулы зимой всегда совпадали со святками. Обычно они проходили весело и беззаботно. И в ту зиму, едва успевало смеркаться, как на улицу высыпали толпы молодежи. В разных концах деревни слышались то бодрые разухабистые звуки хромки, то переливистые минорные голоса тальянки. Везде сами собой возникали песни под гармонь и пляски на морозе.
По домам из конца в конец ходили ряженые. В теплых избах до полуночи светились окна. Гуляла молодежь.
Мне тоже приходилось слоняться по улице в святочные вечера, глазеть на проказы ряженых.
Но выходил я из дома не на долго. И общее веселье обходило меня стороной. Болела душа по бабушке.
Последнее время она еле бродила по избе. Без помощи не могла залезать на печку, хотя только там удавалось согреться и то под тулупом.
После улицы я тоже забирался к ней, и мы подолгу разговаривали полушепотом.
Болело у бабушки все и она, видно, чувствовала свою близкую кончину. Поэтому разговоры вела не о житейских мелочах, а о боге; возмущалась утратой веры большинством людей. Особенно с тоской говорила о безбожии молодежи.
-Это власть виновата и покорные ей ваши учителя. Пусть бы сами не верили, так сбивают с пути истинного малых ребятишек. Грех великий творят. Накажет их Господь.
-Это они не сами. Им начальство из района так велит, - пытался я заступаться за учителей.
-Начальство - нехристи. Вся власть безбожная. Так хоть бы вас туда не склоняли. На вере в Бога мир держится. Рухнет вера, все пропадем. Грядет кара Божия.
-Какая же кара?
-Самая страшная. Господь уже карал людей за их прегрешения. И еще раз покарает. Но второго потопа не будет. Будет огонь. Загорится вода, земля и все сущее на ней. Все погибнут в огне. Останутся только хитрые да мудрые. Так сказано в священном писании. Это я от ученых людей слышала. Они говорили, что Господь долго терпел грехи наши тяжкие, но вечно терпеть не станет. Надо молиться и просить прощения Божьего. Учила я вас молитвам, да не успела до конца научить. Теперь пришел срок помирать.
-Не надо помирать, бабушка. Как же мы без тебя?
-Мне самой помирать не хочется. Надо бы повременить, поглядеть будут ли в нашей жизни повороты к лучшему.
-Вот и живи на здоровье.
-Здоровья как раз нет. Все выболело. Больше и болеть нечему. Жить уже самой в тягость. Боюсь стать вам обузой. Залежаться боюсь.
Мои зимние каникулы подходили к концу. Надо возвращаться в Плоскошь, чтобы продолжить учебу. Я пообещал бабушке, что каждую неделю буду ее навещать.
-Там, глядишь, весенние каникулы подстатят. Опять целую неделю будем с тобой вместе.
-Боюсь не доживу я до твоих весенних каникул. А зимой помирать не хочу. Сейчас такие морозы стоят! Земля, небось, камнем. И могилу не выроешь. Лучше бы талой земли дождаться.
-Дождешься еще, и не раз, - пытался я утешать бабушку.
Но она не дождалась.
В начале марта глубокой ночью пришла к нам в Юшино тетя Дуня. Гулким стуком в дверь она разбудила весь дом, а потом, сообщила о кончине бабушки. Я, полусонный, сперва не осознал беды. Зато наутро, когда увидел, что мама с тетей собираются уходить домой, в Понизовье, чтобы захоронить бабушку, понял - это не сон. Понял, - и расплакался навзрыд. Несмотря на попытки мамы как-то успокоить, у меня началась истерика. Не знаю, к чему бы это привело, если бы не вмешался дед Васька. Он подошел ко мне, тряхнул за шиворот и сказал строго: "Ты что! Взрослый мужик, а нюни распустил, как кисейная барышня. А ну, кончай! В школу пора!
-Я не пойду в школу. Пойду к бабушке. Я обещал ей на все каникулы весенние...., - еле вырвалось у меня сквозь слезы.
-Ну, вы тут с мамкой сами разбирайтесь. А реветь не смей!
С мамой разговор вышел короткий. Она, спешно накормив меня, отправила в школу. А на прощанье сказала: "Тебе нельзя туда! Иначе самого хоронить придется. Я поклонюсь бабушке и за тебя тоже".
Так я и не сумел проводить бабушку в последний путь. Только в конце марта, на весенних каникулах, первый раз пришел на ее могилу.
Снег к тому времени почти сошел, наполнив низины талой водой. На небольшом кладбищенском косогоре, среди полянки с пожухлой травой, я нашел холмик из мелкого желтого песка с грубо сколоченным крестом. Ни венков, ни ограды, ни надписей, - ничего не было. Оттаявший холмик успел осесть и расплылся вширь. Крест немного покосился вправо. Когда потрогал его, то убедился, что еле держится. Пришлось сходить домой за лопатой, чтобы приподнять могильный холмик и укрепить крест.
Потом я до самых сумерек сидел рядом на бревнышке и тихо плакал. За эти полдня, проведенные у бабушкиной могилы, вспомнилась вся наша горькая жизнь. В эти часы я по-настоящему осознал, что в нашей нелегкой жизни единственным светочем была бабушка. Она все вокруг наполняла душевным теплом, озаряла великим сиянием своей безграничной любви, доброты и жизнерадостности.
Тогда, у могильного холмика, я вспомнил все, что услышал и узнал от бабушки. И тогда же понял, что о многом не успел расспросить .
Не успел и не сумел.
Потом, много времени спустя, мама рассказала мне про похороны.
За гробом шла вся деревня, вся школа. От нашего дома до кладбища, почти полторы версты, гроб с телом бабушки несли на руках. Помянули ее там же на кладбище ржаной кутьей. Дома никаких поминок не устраивали. Не было для этого у мамы ни сил, ни денег, ни времени. В тот же день мама пошла обратно, чтобы назавтра к девяти часам успеть на работу.
После кончины бабушки у нас началась какая-то другая жизнь, лишенная чего-то очень важного. Хотя осталась наша изба, все предметы, какие были в ней и вокруг, а жизнь изменилась. Как будто у нашей жизни вынули душу и похоронили на деревенском кладбище.
Каждое воскресенье, возвращаясь из Плоскоши, чтобы навестить дома своих сестер и тетю Дуню, я все больше понимал, как мы осиротели. Не только наша семья. Вся деревня искренно понимала тяжесть утраты и готова была разделить ее. Особенно горевали учащиеся нашей школы. Сначала мои одноклассники, а потом одноклассники моих сестер каждодневно навещали бабушку и могли часами слушать ее, оставаясь в нашей избе после уроков.
После кончины бабушки, они все реже стали наведываться к нам. Сразу опустела вечно многолюдная наша изба. Не стало в ней слышно ребячьих голосов, смеха. Мне долго казалось, что с кончиной Лукерьи Павловны, все в деревне стали неразговорчивыми, угрюмыми.
Бабушки не стало. А ее добрые слова и наставления не забываются. Помнятся ее шутки-прибаутки, которые веселили взрослых и ребятишек. Помнятся ее язвительные "сатиры", которыми чихвостила вороватое начальство и любых нерадивых людей.
Больше полувека прошло с тех пор, как не стало бабушки, а я чуть не каждый день вспоминаю яркие словца и фразы из ее живого истинно русского просторечия. Оказалось, что Божий дар владения словом может быть и у человека, не знающего грамоты, если он наделен бесконечным богатством души. Может быть частичка этого дара досталась и мне по наследству.
Давно не осталось ровесников не только нашей бабушки, но и мамы. Мои ровесники все чаще один за другим уходят в небытие. Но все, кто знал бабушку, кто еще остался жить в обезлюдевших наших местах и во всей округе, вспоминают Лукерью Павловну добрым словом.
Видно, не только в природе, но и в жизни людской существует некое равновесие. С потерей бабушки в моей душе образовалась пустота, которую надо было чем-то заполнить. И я неосознанно стал искать добрых людей, чтобы отвести душу. Слава Богу, такие люди нашлись сами. Это Лешка Макаров и Витька Люлько.
Глава 18. Лешка Макаров
С Алексеем Макаровым мы, можно сказать, знакомы с детства. Он на год старше меня и учился на класс впереди. Когда я поступил в восьмой класс Плоскошской средней школы, Алексей уже считался там своим человеком и отличался не только хорошей учебой, но и активной работой по линии комсомола.
Перед самой Пасхой мне понадобилось сходить домой, чтобы отнести сестрам и тете Дуне кое-какой еды и гостинцев к празднику. Мама еще накануне собрала увесистый мешок, с которым я пришел в школу. После занятий, не мешкая, я думал отправиться в дальний путь.
На большой перемене мой заплечный мешок увидел Лешка Макаров.
-Ты что, никак домой собрался? - спросил он.
-Домой. В следующее воскресенье Пасха, а у наших там, наверное, никакой еды нет. Надо отнести кое-что из продуктов. Сразу, как уроки кончатся, я пойду.
-Может мне тоже двинуть к дому? Денег нет и съестное на исходе. Надо пополнить припасы - сообщил Лешка.
-Пойдем. Вдвоем веселее.
-Я только забегу на квартиру и заберу кой-какие вещички. Тут рядом. Долго не задержу.
Эта долгая дорога по-настоящему сблизила нас. С нее началась наша дружба. С откровенных рассказов Алексея о жизненных передрягах, в которые он попал.
Тогда мы каждый год сдавали школьные экзамены. Они начинались одновременно во всех школах. Первым экзаменом в старших классах всегда было сочинение. Этот экзамен считался чуть ли не главным. К нему начинали готовиться сразу после весенних каникул. Готовились просто, - каждую неделю писали сочинение. Чаще всего - на вольную тему.
Последнее сочинение Алексея Макарова взбудоражило всю школу. Его вслух читали в учительской, носили по классам, ставя в пример даже выпускникам.
Писал Алексей про войну и невыносимо тяжелую жизнь в первые послевоенные годы. Нина Алексеевна, - учительница литературы, - восхищалась вслух не только правдивостью изложения, но и знанием деталей, яркостью языка, безупречностью стиля.
Как на беду, школу в это время проверяла комиссия из РОНО. Нина Алексеевна решила похвалиться успехами одного из своих учеников и показала это сочинение инспекторше. Та, человек не только далекий от литературы, но, видимо, от педагогики вообще, читала сочинение молча и долго, перечитывая по несколько раз отдельные места. Закончив чтение, она несколько минут сидела, как бы над чем-то раздумывая, а потом заговорила.
-Я не специалист по литературе. Я скорее политработник. И потому обратила внимание не только на одну фразу про "...нашу многострадальную родину...", но и на общий упаднический тон сочинения. По словам вашего лучшего ученика выходит, что под руководством коммунистической партии и лично товарища Сталина, наша страна все эти годы жила в одних страданиях. Тут пахнет очернительством социалистической действительности. Очернительством на грани с антисоветчиной. Таким сочинением не восторгаться надо, а это повод, чтобы бить тревогу. Учащийся-то, наверное, комсомолец. Этот вопрос надо ставить на рассмотрение бюро райкома комсомола. А в райкоме партии придется послушать директора школы. Надо указать уважаемой Марии Алексеевне на упущения в партийно-политической работе с учителями.
-Да вы что? При чем тут политика? Макаров писал про страшную войну, про эвакуацию, про голод и холод, которые пришлось пережить, про страдания людей. Ведь это же все, правда! - пыталась объяснить начальнице из РОНО наша учительница литературы.
-С вами тоже придется провести необходимую работу. Чтобы не задавали больше ребятам таких сочинений на вольную тему. Видно, все у вас тут слишком стали вольничать. Придется принять меры.
Инспекторша ушла, а Нина Алексеевна, вся в слезах, побежала к директору.
Лешка подробно рассказал мне, как его, то одного, то с директором школы, таскали по кабинетам сначала в райкоме комсомола, а потом в райкоме партии. Везде настаивали на исключении из комсомола и из школы. "Чтобы не распространял крамолу".
Мария Алексеевна не дала в обиду Лешку, отстояла во всех инстанциях одного из лучших учеников. Зато сама получила выговор по партийной линии. А Лешке на бюро райкома комсомола "...влепили строгий выговор". Так он сообщил мне об этом по дороге домой. А еще сказал, что ему посоветовали никогда больше не писать сочинений на вольную тему.
Об этом случае, наверное, скоро бы все забыли. Однако произошло еще одно событие, которое грозило настоящей бедой.
В школу, прямо на урок физики, который вел наш знаменитый Сан-Саныч, без стука зашел молодой мужчина в строгом сером костюме при галстуке.
-Что вам угодно? - недовольным голосом громко спросил наш учитель.
-Алексей Макаров присутствует в классе? - спросил вошедший и показал учителю маленькую красную книжечку - удостоверение личности сотрудника КГБ.
-Присутствует! - сказал Лешка и встал.
-Выйдем, нам надо поговорить наедине!
Сан-Саныч кивнул головой, что, мол, не возражает, и Лешка вышел.
После того похода домой в деревню, сблизившего нас с Лешкой, мы все перемены проводили вместе. В то время как большинство ребят шумно носились по коридору, мы обычно стояли у окна и тихо разговаривали. Это вызвало подозрение. Потом по школе поползли слухи. Даже в учительской судачили, что каждый из нас после получения аттестата зрелости собирается поступать то ли в литературный институт, то ли в духовную академию.
То, что много позже рассказал мне Лешка, оказалось страшнее любых слухов. И у этого драматического события была своя предыстория.
Сразу после освобождения района от немцев, у нас начал активно действовать истребительный батальон. Не зря он так назывался. Главной задачей батальона было истребление дезертиров, которыми, как говорили тогда, кишмя кишели глухие леса в округе. Солдат в батальоне не хватало. Да и что могли найти чужаки-солдаты, которые иногда сами сутками блуждали, не зная как выйти к жилью.
Другое дело вездесущие ребята-подростки. Они знали все и всех. Кое-кого из нашей братии и присмотрел командир батальона. Одним из таких оказался Лешка Макаров.
Сам он не рассказывал про эту свою службу. Говорил - запрещено. Но в деревне знали, что командир хвалил удачливого Лешку, который помог выловить двух очень хитрых и опасных дезертиров. За эту "операцию" Лешка получил от командира самую высокую из мыслимых наград - именное оружие: маленький бельгийский браунинг, весь блестящий, как отлитый из серебра. Я два раза видел этот, похожий на игрушечный, пистолет. Лешка очень гордился наградой, высоко ценил ее и берег пуще собственных глаз.
Он всегда ходил в суконной гимнастерке военного покроя, опоясанной широким командирским ремнем. Если внимательно присмотреться, то можно было заметить, как отвисает у него левый нагрудный карман. Там, за паспортом, Лешка всегда носил браунинг. На его белой костяной рукоятке, с левой стороны, чем-то острым было нацарапано хорошим почерком: "Алексею Макарову за храбрость и смекалку".
Пистолет всегда был заряжен, но Лешка никогда не стрелял из него без нужды. Нужда пришла в тот год на Пасху.
Гуляли в соседней деревне. Из полуоткрытых окон большой избы слышались звуки гармони и лихие частушки. Когда Алексей зашел туда, девушки кружились в хороводе и плясали "залетку". Но Алексея встревожила шумная возня пьяных парней в коридоре. Следом за ним, они ввалились в избу и затеяли драку. Девушки, испугавшись, забились в угол у печки. Гармонист перестал играть. У одного из драчунов оказалась в руках металлическая кочерга. Алексей бросился разнимать дерущихся, но внезапно получил удар кочергой. Он успел прикрыться рукой, но все равно удар пришелся наискосок по лицу и задел нос. Полилась кровь, которая еще больше раззадорила хулигана. Тогда Лешка выхватил из кармана пистолет и выстрелил в потолок. В тесной переполненной избе выстрел прозвучал так громко, что все сразу притихли с испуга. Алексею показалось, что даже пьяные протрезвели. Драка прекратилась.
И вот теперь, когда Алексей уже успел забыть о той драке, ему неожиданно напомнили. Молодой мужчина, представившийся лейтенантом КГБ, довольно точно обрисовал все обстоятельства, в которых прозвучал тот злосчастный выстрел, и предложил добровольно сдать пистолет. Больше ни о чем не спрашивал. Следующую встречу назначил назавтра после уроков. Алексей с надеждой подумал: коль не забрал сразу, может и пощадит его молодой лейтенант.
В своем кабинете лейтенант был при погонах и оружии. Он сидел за столом и предложил Алексею сесть на стул рядом. В кабинете Алексей увидел другого человека, стоящего и как бы греющегося у четырехгранной изразцовой печи. Тот, судя по всему, был значительно старше и чином повыше.
-Ну, где оружие? Выкладывай! - нарочито строгим голосом сказал лейтенант, как будто выслуживаясь перед начальством.
-Вот оно оружие, все тут, - ответил Алексей и положил перед лейтенантом пистолет с пустой обоймой.
Лейтенант умелым быстрым движением вынул обойму, убедился, что нет патрона в патроннике, и недоуменно спросил:
-А где же патроны?
-Не было патронов. Последний я истратил, выстрелив в потолок, чтобы предотвратить смертоубийство. Вон, видите, и так паразит оставил отметину на всю жизнь.
В этот момент, как будто напоказ, покраснел у Лешки длинный шрам на лбу и переносице, - след от кочерги.
-Откуда пистолет?
-Подарил командир. Сам и надпись сделал. Он учил меня стрелять, но кончились патроны. Пистолет-то трофейный. Патронов больше взять негде. Командир сказал, пусть это будет, как игрушка, на память.
-Ничего себе игрушка! Это боевое оружие.
-Без патронов это не оружие. Но пистолет мне очень дорог. Как память.
-За какие же заслуги, за какие подвиги ты его получил? - с некоторой иронией спросил лейтенант. - Раньше только героев награждали именным оружием.
Лешка растерялся и первое время не знал как ответить на такой вопрос да еще заданный в таком тоне. Потом он нашелся.
-Вы же все знаете. Должны знать и за что награда.
-Мы то знаем. Но война давно закончилась, и оружие надо было сдать.
-Как же сдать, если это подарок командира.
-Хранить дома такие подарки запрещено законом. А незаконное хранение оружия является уголовно наказуемым деянием, - назидательно пояснил лейтенант.
-Я берег пистолет, как память о командире. Не знаю, жив он сейчас или нет. Когда мы расстались, впереди еще был целый год войны.
-Слава Богу, жив. И только благодаря этому мы знаем, что ты говоришь правду. Иначе плохи были бы твои дела. Совсем плохи...
-Я рад, что жив капитан.
В это время заговорил второй военный, все время молча сидевший на стуле у печки. Заговорил тихо. Даже ласково.
-Жив, твой командир. Повезло тебе, что жив полковник Батурлинов. Да-да, сейчас он в звании полковника. Мы давно знакомы. Он хорошо о тебе отзывался, хвалил не в меру. Можно сказать, что он спас тебя от сурового наказания. В последнее время все у тебя получалось плохо: и сочинение пишешь не на ту тему, и оружие хранишь незаконно. Теперь иди. Пока свободен. Мой тебе совет: будь осторожным во всем и старайся больше не привлекать наше внимание. Это я говорю из давнего уважения к твоему командиру. Помни мои слова.
Все это я узнал от самого Лешки. Но когда он произнес фамилию Батурлинов, я даже вздрогнул.
-Неужели это тот самый?
-Какой?
-Тот, что ловил дезертиров. Он чуть не каждый день был у нас и подолгу разговаривал с бабушкой. Бабушка ему даже на картах гадала. И, глядя на расклад карт, указывала, едва заметно улыбнувшись, где надо искать дезертиров. Если бабушка угадывала, и капитан вылавливал кого-нибудь, то он потом приходил радостный, много шутил. И каждый раз приносил нам что-нибудь из еды и гостинцы.
-А какой он из себя, ты помнишь? - спросил Лешка.
-Известно какой. Настоящий цыган - черный и лохматый.
-Точно, это он, - подтвердил Алексей.
-Бабушка сильно любила капитана. Все говорила, что числит его за сына. Молила Бога, чтобы он спас-сохранил воина на поле брани. Но так и умерла бабушка, думая, что капитан погиб. А он, оказывается, не только выжил, полковником стал. Значит, бабушкины молитвы дошли до всевышнего.
-Получается, что вы с бабушкой тоже помогали капитану? - спросил Лешка.
-Помогали, да еще как! Карты бабушка так, для блезира раскладывала. А капитану рассказывала то, что узнавала от соседок да что мы с ребятами выведывали, шастая по деревне и окрестным лесам. Она, поджидая капитана, первым делом выпытывала все у меня. Потом они с капитаном вдвоем кумекали, как лучше подступиться к деревенским вдовушкам, которые водились с дезертирами. Всех этих примаков-дезертиров капитан выловил, выслеживая женщин, которых называла бабушка.
-Это я знаю. Сам выслеживал, - сообщил Алексей.
-Но ты не знаешь, что капитан всех этих женщин, как вражеских пособников, собирался к стенке поставить. Но бабушка заступилась. Христом-Богом просила простить. Клялась, что эти бабы безвредные, но дуры. И капитан поддался мольбам бабушки. Отстал от этих женщин. Хотя сказал, что у него тоже есть начальство, которое за такие дела по головке не погладит. Но все-таки простил. Потому что никого не боялся. Сам все вершил. За то и любила его бабушка.
Следующим летом, на каникулах, мы решили совершить короткое путешествие по речке Алешня. Той самой, на левом берегу которой когда-то стоял хутор моего деда Семена. Мы с Лешкой решили пройти по тем местам, где я родился, и провел безвыездно первые три года жизни. Но попали в "историю с письмами".
В то время мы много читали. Откуда-то Лешка раздобыл редкую старинную книгу И. А. Крылова "Почта духов", напечатанную с "ятями". Как потом оказалось, она послужила нам пособием для совершенствования в "эпистолярном жанре". А связанные с этой книгой события задержали наш поход почти на месяц.
В ту пору, скоро после войны, вошло в моду знакомство деревенских перезрелых девиц с солдатами срочной службы - через переписку. В деревнях, оставшихся без мужиков, годился любой способ привлечь к себе внимание. Солдаты какими-то путями узнавали адреса и писали письма, намекая на серьезные намерения. А девушки наши, хоть и были хороши собой, но грамотой не отличались. Не могли в письмах хорошо выразить свои чувства и даже делали множество грамматических ошибок. Вот и обратилась одна из них к Лешке с просьбой о помощи. Солдат ей писал так красиво да заковыристо, что сама ответить таким же образом она не могла. Лешка помог. А потом, как говорят, пошло-поехало. Мы уже вдвоем еле справлялись отвечать на солдатские письма. Отвечать требовалось по-разному, не повторяясь; цветисто по форме и содержательно.
Не обошлось без курьезов. Над одним из писем мы мудрили вдвоем с Лешкой, изощряясь наперегонки в изысканности стиля и глубокомыслии содержания. И явно перестарались, увлекшись необычной игрой. Наша "заказчица" пришла, обливаясь слезами, и принесла ответное письмо солдата. Тот писал, что такая "шибко умная девушка ему не ровня". На этом кончилась их переписка. Мы с Лешкой чувствовали себя виноватыми. Может, у человека были серьезные намерения, а мы его отпугнули слишком "ученым" письмом.
После этого случая, ставшего известным в деревне, к нам больше не приставали с такими просьбами.
Мы обрадовались, и стали готовиться к походу по речке моего детства.
Все эти дни я с утра до вечера проводил в доме Алексея. Иногда приходилось бывать у соседей. И везде Алексея звали не Лешкой, как обычно принято у нас, а уважительно Петровичем. И это при живом отце. Но не потому, что "по отцу и сыну честь". Алексей сам заслужил уважение односельчан. Своим умом, знаниями да умениями. Он был человеком, наделенным от природы множеством талантов, которые так и остались не употребленными для дела.
В поход мы приготовили надежную обувь, одежду; взяли по складному ножу, плоский солдатский котелок с крышкой и компас. Алексей даже раздобыл ружье: старую "берданку" двадцатого калибра.
Собираться нам помогала мать Алексея. Зная, что дома у нас скудно с едой, она несколько дней откармливала меня перед дорогой. И с собой продукты готовила на двоих. Кроме каравая свежего хлеба, она положила в мешок десяток вареных яиц, шмат соленого шпика с розовой шкуркой, пяток крупных луковиц с зелеными "кудрями" перьев, свежих пупырчатых огурцов, немного картошки с лохматящейся незрелой кожурой, и по паре морковин. В последний момент, со словами "чуть не забыла", она сунула в мешок маленькую пачку китайского чая и пару крупных голубоватых кусков сахара, похожих на вешний лед, а, главное, баночку из под монпансье, заполненную солью.
Вышли мы не рано. Солнце уже высоко стояло над горизонтом, но трава еще не успела обсохнуть от утренней росы. На краю деревни встретили старика. Он пожелал нам доброго пути и пообещал, что в ближайшие дни будет вёдро. Мы и сами надеялись на хорошую погоду. Первую версту шли по лесной дороге, проложенной в веселом светлом березняке. Справа и слева в траве шуршали какие-то мелкие зверюшки либо пресмыкающиеся. Вокруг порхали птицы, сопровождая нас разноголосым гамом. Где-то вверху шумели кроны деревьев.
Мы шли молча и слушали.
Скоро дорога плавно перешла в тропу. А потом и та кончилась. Дальше мы двигались, ориентируясь по компасу, а в промежутках поглядывали на солнце. Основное направление - на восток.
После деревенской жары в лесу нас приятно обдавало прохладой. Когда забрели в глухой ельник, стало как-то не по себе. Оттуда даже солнца не было видно. Приходилось часто сверяться с компасом. Тут Лешка мне сообщил, что компас, - тоже подарок капитана Батурлинова. А у меня от него был один только складной ножичек, который и то где-то затерялся.
На пути стали попадаться обширные болотины. Под ногами постоянно хлюпала вода. Даже хорошо смазанные дегтем мои сапоги не спасали от сырости. Стало труднее идти, а речки нашей все не видно. Подумалось: уж не подались ли мы в сторону, когда обходили непролазный ельник. Забрались в такую глушь, где кроме зверья, наверное, никто не ходил. Мне пришло в голову, что тут и с медведем можно встретиться невзначай. Правда, у Лешки на плече висело ружье, но с ним на медведя не пойдешь. Лешка сообщил перед нашим выходом в лес, что ружье старое и через раз оно дает осечку. Да еще иногда заедает патроны... Так что лучше обходить зверье стороной.
К речке Алешне мы подошли уже после полудня. Но в таком месте, где до нее не добраться. Вдали виднелся сухой противоположный берег, а с нашей стороны, куда ни глянь, простиралось топкое болото. Мы пошли краем болота вниз по течению реки. Шли до тех пор, пока не вышли к сосновому бору, где речка, сжатая с двух сторон высокими песчаными берегами, звонко струилась по камням, вспениваясь маленькими водопадами.
Пахло сыростью и нагретой хвоей. Дышалось легко. Но жар уморил нас. Хотелось в воду.
Река скоро вильнула влево, и за поворотом открылся широкий плес с желтыми кувшинками у того берега.
Мы решили сделать привал. И перво-наперво, скинув одежды, бултыхнулись в воду. Она оказалась обжигающе холодной, а дно илистым. В самом глубоком месте плеса вода едва доходила до груди. Солнце тут почти не пробивалось сквозь густой лес. В холодной воде да еще в тени, мы сразу продрогли. От жары, которой мучались всю дорогу, не осталось следа.
Перекусив хлебом с яичком и огурцом, мы напились студеной воды и пошли дальше вниз по течению, присматривая место для ночлега. Мы хотели остановиться на открытом месте, где не слишком много комаров, где сухо и можно поймать рыбы на уху.
Место для ночлега нашли почти рядом. На невысоком, но сухом берегу. Невдалеке зеленела лужайка в пойме реки, отгороженная с севера стеной леса. Каменистое дно реки с перекатами, тут было устелено толстыми валежинами. Самое, что ни есть, место, где должны водиться налимчики. В таких местах мы еще до войны ловили их руками или кололи вилками.
Ночлег приготовили на опушке леса. Тут очень пригодился топор. Его не хотели брать. Но отец Алексея строго сказал: "В лес без топора не ходят. Груз не велик, а польза большая. Берите!"
Мы и сами убедились, что действительно в лесу без топора, как без рук.
Быстро нарубили елового лапника, а из него устроили лежбище и небольшой шалашик. Сложили туда пожитки, а сами, сняв штаны, пошли рыбачить.
Было приятно сознавать, как хорошо отдохнула река за войну. На ее берегах стоял не тронутый лес. В заводях так плескалась рыба, что, думалось, черпни ведром в любом месте и можно варить уху. И почти под каждым камнем мы находили налимчика, а под корягами и бревнами удавалось нащупать руками крупных, совсем не боязливых голавлей.
Рыбы наловили полный котелок. Уха получилась густая, наваристая. Изрядно проголодавшись, мы уплетали ее, как говорится, за обе щеки.
Потом из того же котелка пили крепкий чай, чуть припахивающий рыбой. Но это не испортило аппетит.
Незаметно подкрались сумерки. Стало прохладно. Мы притащили к костру большой смолистый пень, который быстро и ярко разгорелся, а потом, постепенно угасая, тлел до самого утра.
Мы долго не спали. Сначала тихо разговаривали, лежа на мягкой хвойной подстилке, а затем слушали голоса летнего ночного леса.
На следующий день встали вместе с солнцем. Немножко озябнув от утренней прохлады, хорошенько разожгли костер, а затем сытно позавтракали шпиком с луком, хлебом и огурцом. После еды долго чаевничали.
Тщательно залив костер, снова отправились в путь. К этому времени спала лишняя роса с травы, успели подсохнуть прибрежные кусты.
Я напомнил Алексею, что где-то недалеко был дедовский хутор. От него, конечно, ничего не осталось. Но все-таки хотелось найти хотя бы то место, чтобы показать его Алексею. И самому хотелось взглянуть на "владенья дедовские".
Река так петляла , что повторять все ее извивы и повороты, нам надоело. Мы стали спрямлять свой путь, не удаляясь, однако, от поймы больше, чем на расстояние прямой видимости.
Местность по ходу нашего маршрута постепенно возвышалась. Впереди, сразу за соснами, открылась глазу и засияла изумрудно-зеленым светом длинная узкая полоса заливного луга.
Мы подошли вплотную к реке и остановились удивленные. Берега тут сошлись так узко, что поваленные поперек несколько толстых деревин образовали настоящую запруду. По одну ее сторону разлилось, затопив прибрежные кусты, небольшое озерко с тихой недвижной водой, а по другую, отвесно падая вниз, бурлил поток.
-Смотри-ка, это работа бобров! Вон на одном дереве белеет свеже погрызенная борозда. Они ведь каждый год после половодья подновляют и укрепляют свою плотину, - со знанием дела пояснил Алексей.
-Они что, и сейчас где-нибудь тут? - спросил я.
-Конечно. Если повезет, увидим. Но бобры осторожные зверьки. Живут в норах, куда вход проделывают прямо из-под воды.
Я стал внимательно рассматривать запруду. Там старые замшелые бревна соседствовали с недавно поваленными, на которых еще сохранились следы острых зубов. Бревна лежали не плотно, но промежутки между ними бобры хорошо заделали хворостом. Плотина почти не пропускала воды. Она переливалась через суковатое верхнее бревно, у его вершины, рядом с берегом.
Как я ни вглядывался, ни одного бобра нигде не обнаружил. Но местность вокруг показалась знакомой. Как будто я бывал тут и все это уже видел.
-Елки-палки! Да это же то самое место, где мой дед собирался строить мельницу! - почти выкрикнул я.
-Значит и бывший ваш хутор недалеко, - спросил Лешка.
-Тут рядом, чуть ниже по течению. Вон, смотри, видна луговина впереди. Это наши покосы.
-А мельница у деда всерьез была задумана.
-Очень даже всерьез. Дед меня как-то летом водил сюда еще совсем маленького. Показывал, где будут перегораживать реку плотиной, где пророют канал, где поставят само здание мельницы. Вот что удивительно, бобры сделали запруду как раз в том месте, где дед собирался строить плотину. Это место я сразу запомнил, хоть тогда не было запруды. Запомнил потому, что тут самая узкая река.
-Что ж не построил дед мельницу? Силенок не хватило?
-У одного, может, и не хватило бы. А он собирался строить вместе с двумя братьями. И деньги были накоплены, чтобы купить все надобные машины. Они ведь хотели тут и электричество вырабатывать, а потом собирались еще лесопилку построить. Но деда чуть не объявили кулаком и силком загнали в колхоз. Хутор ликвидировали. Братья деда, учителя, разъехались в разные места, - от греха подальше, - и жили на казенных квартирах. Моя бабушка Лукерья потом не раз подтрунивала над дедом, что не сбылись его "наполеоновские планы". Но дед больше горевал не по мельнице, а по "обобществленным" своим жеребцам, - чистокровным рысакам орловской породы. Оставленный не по своей воле хутор, он тоже жалел. Потому что слишком много было вложено в него труда и безграничной любви к земле-кормилице.
Меньше чем через полверсты мы подошли туда, где стоял хутор Алешня. С момента его разорения прошло немного больше десяти лет. Но и этого времени хватило, чтобы стереть знаки былого жилья. Я с трудом нашел то место, где стоял большой дом и множество надворных построек вокруг. Только в саду сохранились редкие остовы старых яблонь, вымерзших в одну из лютых предвоенных зим. Да остались еще заливные луга, протянувшиеся на версту вдоль поймы. Они и сейчас радовали буйной зеленью разнотравья. Но уже многие годы не слышно здесь звона кос, пастушьего рожка и рева буренок. Теперь их топчут разве что лоси, позарившиеся на хороший выхож.
Зато пахотные земли успели зарасти березняком в человеческий рост. А когда-то эти земли кормили нашу семью, семью деда и семьи двух его братьев. Теперь земля пустует. Кругом безлюдье.
-Грустно смотреть на брошенную землю, на запустенье. Такие хутора могли возродить Россию. Это хорошо понимал Петр Аркадьевич Столыпин. Не зря он, где уговорами, а где силой гнал крестьян из деревень на хутора, с тесноты, - на простор. Потом все поняли выгоду этого дела. Вошли во вкус, - просвещал меня Лешка, во многом повторяя слова деда Семена, который никак не хотел возвращаться в деревню.
-Брат моего деда, дядя Андрей, как-то перед войной говорил, что зря потревожили хуторян. Он считал, что каждое хуторское хозяйство могло постепенно разбогатеть, превратиться в маленькое поместье. И все государство наше могло разбогатеть в короткий срок. Потому что богатый мужик, - самая верная и надежная опора государства. Так считал наш дядя Андрей, - сообщил я Лешке.
-Верно считал твой дядя Андрей. А правители порешили наоборот. Они разорили хуторян, согнав в колхозы. Теперь это уже не поправишь. Да и не нашего ума это дело. Давай лучше думать, куда пойдем дальше. А пока надо перекусить, - предложил Алексей.
Наспех съели по последнему яйцу с хлебом, внаклонку напились воды, струившейся среди камней, и хотели, было, продолжить путь вниз по реке. Но тут наткнулись на еле заметную тропинку.
-Это ведь старая дорога от хутора к нашей деревне, - сказал я Лешке.
-Ну и что? Ты хочешь повернуть к дому.
-Нога болит. Натер мокрым сапогом, шлепая по болотам. Может, и вправду пойдем домой. Тут до Понизовья верст пять. Засветло успеем. Переночуешь у нас.
После этого похода мы с Алексеем редко бывали вместе, хотя учились в одной школе.
Он чувствовал себя взрослым, водился с девчонками. Я каждый раз восхищался, как он по праздникам покупал в буфете дома культуры конфеты и угощал ими одноклассниц. Делал он это очень естественно, просто. Вынимал из кармана пиджака двадцатипятирублевку, расплачивался за увесистый кулек с гостинцами и, радушно улыбнувшись, пускал его по кругу.
Я держал в руках двадцать пять рублей всего один раз: когда отвез сплавщикам в Зуево подводу с продуктами и там начальник сразу расплатился со мной. Но тогда из этих денег я не истратил ни гроша, а все целиком отдал бабушке.
Мама не считала, что мне, восьмикласснику, могут понадобиться деньги. И сам я не мог их попросить, потому что знал, как трудно достается каждая копейка. Я знал, что нам еле хватает на скудную еду и кое-какую одежду.
Меня сильно угнетала наша бедность и я по-доброму завидовал Лешке, который всегда имел деньги и не только на еду.
Много лет спустя, я вспоминал то трудное время. И пришла в голову нехорошая, наверное, неправильная мысль, что щедрым может быть только состоятельный человек. Мне думалось, что одна моя бабушка не подходит под эту мерку. Она и в бедности своей являла пример бесконечной щедрости: помогала всем страждущим, умела делиться последним.
Уже в зрелые годы я много читал про российских купцов и промышленников, которые прославились меценатством: жертвовали деньги на бедных; строили церкви, больницы, школы. Видимо это были люди большой и щедрой души. Так думал я. И всегда в такие моменты мелькала мыслишка: будь они в душе трижды щедрее и добрее, но без гроша в кармане, разве смогли бы помочь хоть одному бедному. Вряд ли. Ведь нельзя же пожертвовать тем, чего нет. Щедро поделиться с ближним мог тот, кто много имел, у кого было чем делиться.
Лешку Макарова я не считал богачом. Деньги ему давали родители, которые тоже не отличались богатством. И предназначались эти деньги не на гостинцы, а на оплату квартиры да на еду. Но меня восхищало умение Лешки быть щедрым всего на какую-нибудь пятерку-десятку, умение красиво одаривать симпатичных девчонок. Наверное, он в такие минуты чувствовал себя галантным кавалером. Мне это никогда не удавалось. Из-за бедности и природной нелюдимости. Оставалось только восхищаться Лешкой и радоваться за него.
После окончания десятого класса, Алексей, неожиданно для всех, не стал добиваться высшего образования, а уехал учиться в Лисичанский горный техникум. Он писал мне оттуда хорошие длинные письма и даже прислал свою фотокарточку в горняцкой форме.
Но техникум он не окончил. Вернулся домой и скоро женился на учительнице из соседней деревни.
Потом, изредка приезжая в родные места, я встречался с Алексеем. Он работал десятником в Леспромхозе. Ходил с командирской сумкой, из которой торчал конец логарифмической линейки. Он всегда торопился, и хороших разговоров у нас не получалось.
В последнюю нашу встречу, Алексей проводил меня до аэродрома. Я должен был возвратиться из своей деревни в Холм, где мы всей семьей проводили отпуск. Кроме как самолетом, никакого транспорта туда не было. На аэродроме в Волоке собралось народу не меньше, чем на три-четыре рейса. Народ волновался. Но пилоты, прилетевшие в очередной раз, всех успокоили: "Ждите! Пока всех не перевезем, работу не кончим."
Приближалась "макушка лета. Стоял ясный солнечный день. Слабый ветерок еле надувал "кишку" на высоком шесте, по которой летчики, заходя на посадку, определяли направление ветра. По краю аэродрома несколько мужиков косили траву, выстроившись в ряд "лесенкой".
В чистом поле, среди цветущих васильков, мы просидели и проговорили несколько часов. Потом прилетел в очередной раз самолет, и подошла моя очередь.
Расставались легко. Я обещал и следующим летом приехать хоть на несколько дней. Мы договорились встречаться в каждый мой приезд на родину.
Но не прошло и недели, как мне сообщили печальную весть. Алексея не стало. Я узнал об этом накануне нашего возвращения из отпуска.
Алексей, которого все уважительно звали Петровичем, умер как раз в Петров день. В деревне Зайцево, где он тогда жил, Петров день считался престольным праздником. Говорят, в тот день стояла сильная жара. За праздничным столом Алексей немножко выпил, и потом играл с маленькой дочкой в саду под яблоней, уже отягощенной поспевающими плодами. Там, под яблоней, и нашли его мертвого.
Алексею Петровичу Макарову тогда не было и сорока лет.
Глава19. Витька Люлько
Витька Люлько, - персонаж отдельной повести. Здесь речь пойдет лишь об одном случае. О событии, которое взбудоражило всю школу. Тут, конечно, не обошлось без Люлько.
Мы познакомились, когда я поступил учиться в восьмой класс. К той поре Витька уже успел прославиться. И не только в школе. Не дай Бог никому такой славы. Для Люлько она могла стоить жизни.
Так распорядилась судьба, что всеми уважаемый и даже обожаемый Витёк, оказался в центре большого скандала "районного масштаба". Произошло все зимой, накануне выборов.
Как на грех, он случайно подслушал слова пожилой учительницы Марфы Филимоновны, что та собирается придти на избирательный участок раньше всех и проголосовать первой.
-Неужели она в такую стужу будет стоять на улице и ждать, пока откроется избирательный участок? И ради чего? - удивленно воскликнула молодая учительница сразу, как захлопнулась дверь за вышедшей Марфой Филимоновной.
-Известно, ради чего! Конечно, не выборы тут главное, не стремление проголосовать первой. Главное, в буфет попасть первой. Она знает, что будут давать хлеб, колбасу и конфеты; знает, что продуктов мало и достанутся они только первым избирателям. Вот она и стремится стать первой из первых, - язвительно заявила пионервожатая.
Продолжения разговора Витька не слышал.
Другой бы ехидно улыбнулся и забыл. А у Витьки в голове сразу возник "злодейский" план: не дать учительнице отовариться под прикрытием выборов.
Организовать ватагу "злодеев", оказалось на удивление просто. Идея в один миг "овладела массами". Способ ее воплощения в жизнь все встретили "на ура!" Способ самый простой: подпереть дверь учительского общежития, "запечатать его", как выразился Витька. Но запечатать так, чтобы ни одному случайному прохожему было не под силу выпустить учительниц на волю.
Рядом с невысоким крыльцом общежития стояла большая бочка с обледенелой глиной, наполовину заваленная снегом. Весила бочка, наверное, не меньше полтонны. Вот и решили ее закатить на крыльцо.
Тут отличился Петька Матвеев - самый большой и могучий из всей компании. Ребята рассказывали, как прошлым летом он не дал сдвинуться с места только недавно появившейся у нас райкомовской "Победе": придержал сзади за буфер так, что мотор тужился-тужился, а потом заглох.
Петька сам и бочку оторвал от замерзшей земли, сам пристроил на крыльцо бревна-лаги, сам повалил на них обледенелую громадину. Дальше толкали-катили всем миром. Но вразнобой, несмотря на команду. Когда до верху оставались какие-то сантиметры, бочка заскользила-забуксовала на обледенелых бревнах, и чуть не придавила толкавших снизу ребят. Петька, упершись плечом, остановил бочку, которая чуть не скатилась вниз. Потом рявкнул: "А ну, дружно!" И все ребята, с испугу, разом, одним движением, запихали тяжелый груз на крыльцо. Потом пришлось еще изрядно попыхтеть, прежде чем удалось поставить бочку во весь ее двадцативедерный рост и плотно прислонить к двери.
-Меньше чем пятерым мужикам, ее отсюда не сдвинуть, - со знанием дела заявил Петька.
-Значит, не зря старались, - подытожил Люлько и все разошлись по домам.
Было уже заполночь.
Правильно говорят: все тайное скоро становится явным. Уже в понедельник, на следующий день после выборов, в кабинете директора участники "ночной операции" получили такой нагоняй, что многие запомнили его на всю жизнь. Мария Алексеевна, директор школы, думала, что этим все кончится. Даже успела заявить, что "инцидент исчерпан".
Вышло все по-другому. Директора школы вызвали в райком партии и на внеочередном заседании бюро "ограничились выговором". А зачинщикам "злодейства", как сказал Петька Матвеев, влепили по строгому выговору.
Еще хуже были дела у Витьки Люлько. Его вызвали в КГБ. И обвинили не в хулиганстве, а в попытке "сорвать выборы". И объяснили, что это уже "уголовно наказуемое деяние".
-Выборы никто срывать не собирался. Да и не в наших это силах. Запри хоть всех в поселке, выборы все равно бы состоялись, - смело и даже дерзко заявил Люлько.
-Зря ты так храбришься, голубчик! Не та у тебя биография, чтобы разговаривать в таком тоне. Видно яблочек от яблони недалеко укатился. Пока иди, а мы будем разбираться, - строго сказал незнакомый капитан в военной форме.
Выйдя на улицу, Витька глубоко вздохнул. После душного полутемного кабинета капитана, он с удовольствием ощущал морозный ветер и снежок, приятно щекотавший лицо. И в то же время, он только сейчас понял, что натворил. История с бочкой, в общем-то, хоть и злая, но детская шалость, для него может обернуться большой бедой. Особенно задели, насторожили и даже испугали слова капитана про "не ту биографию" и про "яблочек от яблони". Он представил, что будет с матерью, узнай она о проделках сына. Требовалось что-то предпринять. И он пошел к Марии Алексеевне - директору школы.
Как оказалось, та уже была "в курсе". Беседа один-на-один, затянулась у них до вечера. Два совета дала Виктору Мария Алексеевна: матери ничего не говорить и быть тише воды, ниже травы.
-С капитаном, моим хорошим знакомым, я объяснюсь сама. Но ты запомни: никогда, до конца твоих дней, не должно быть подобных выходок. Живи так, чтобы в КГБ никогда больше не вздумали интересоваться твоей персоной. Хватит того, что они уже около десяти лет занимаются твоими родителями.
Трагическая судьба родителей Виктора мне стала известна много лет спустя.
Как-то летом, будучи в Ленинграде, я отыскал на улице Гулярной старый обшарпанный дом, где жила Мария Степановна Люлько, мать Виктора. Я надеялся, что в разгар сезона отпусков, Виктор тоже окажется дома.
Поднявшись на пятый этаж, я оторопело остановился перед дверью, где справа от косяка расположились по вертикали около десятка кнопок электрических звонков и возле каждой - фамилия жильца. Отыскав фамилию Люлько, нажал на нужную кнопку. Дверь открыла Мария Степановна, мать Виктора. Но открыла не настежь, а только сделала щелку, перехваченную посредине ржавой цепью. В эту щелку она спросила - "Кто там?" Я ответил. Но дверь открылась не сразу. Мария Степановна не видела меня почти двадцать лет и узнала с трудом.
Когда я вошел, она разрыдалась, уткнувшись лицом в мое плечо. Полноватая, вся седая, она показалась мне сильно постаревшей. И еще мне показалось, что она стала меньше ростом.
Длинный коридор коммунальной квартиры освещался одной тусклой лампочкой под потолком и во всех закоулках этой прихожей стоял полумрак.
Мария Степановна проводила меня в свою маленькую комнату и на ходу сообщила, что Виктор действительно в отпуске, но уехал к приятелям на дачу. Вернуться обещал либо к вечеру, либо назавтра к полудню.
В ванной комнате, где я должен был умыться с дороги, журчала вода. Сама большая ванна со множеством ржавых подтеков уставлена стеклянными банками разных размеров, мисками и мисочками. В струйке проточной воды там охлаждались продукты всех жильцов коммунальной квартиры. Мария Степановна предупредила меня, чтобы мыл руки и ополоснул лицо осторожно над раковиной, стараясь не обрызгать съестное. "Иначе будет скандал", - сказала она.
Потом мы обедали и пили чай почти до самого вечера. Виктор в тот день так и не вернулся. Зато Мария Степановна поведала мне тайну всей своей тяжкой жизни. Она часто всхлипывала, вытирая глаза и лицо уголком пестрого головного платка. Я сидел и слушал, почти не шевелясь. Лишь изредка прихлебывал чай из тонкой фарфоровой чашки с позолотой. Тогда я и узнал историю семьи Люлько, узнал про лишения и муки, какие выпали на их долю.
До войны они жили в Москве. Отец - военный при высокой должности. Огромная квартира, обставленная дорогой мебелью и заполненная множеством ценных вещей. Домработница.
В тридцать седьмом году отца арестовали, как "врага народа".
Мария Степановна, знавшая мужа, как человека преданного советской власти, не могла согласиться с арестом, и пошла по инстанциям доказывать, что случилась роковая ошибка.
Друзья отца, знавшие к чему это может привести, не раз советовали остановиться. Они предупреждали: не угомонишься, сама попадешь за решетку, совсем детей осиротишь. По опыту других ей сообщили: чем выше дойдешь, тем больше получишь. Не помогло. Она дошла до Калинина. Дальше некуда!
Арестовали Марию Степановну жарким летом тридцать девятого года. Несколько месяцев держали в Бутырской тюрьме. Каждое утро таких, как она, тысячами выводили во двор и под невыносимо палящим солнцем читали приговоры, вынесенные "тройками" без суда и следствия. Их читали часами подряд без перерывов. Один охрипший от монотонного чтения тюремщик сменял другого, а несчастные женщины, сбившись в гурт, все стояли на онемевших, почти бесчувственных ногах. Некоторые падали в обморок. Их поднимали подруги по несчастью и продолжали держать на руках, пока не падали сами.
А тюремный начальник, не глядя ни на что, все читал да читал: гражданка такая-то, жена врага народа такого-то, - пять лет; гражданка следующая, жена врага народа такого-то, - семь лет. И все в таком же духе, с утра до вечера.
Марии Степановне, с учетом инстанции, до которой она дошла, дали семь лет. Детей она, предчувствуя беду, успела еще до ареста отправить к свекрови на Украину. Там они пережили немецкую оккупацию, а потом мытарились по детским домам.
Саму Марию Степановну от гибели в "местах весьма отдаленных" спасло то, что еще до замужества она окончила курсы бухгалтеров и эта профессия понадобилась там - за колючей проволокой.
В заключении она провела два предвоенных года и всю войну. После освобождения Марии Степановне еще добавили семь лет ссылки. Местом ссылки определили наш районный центр - поселок Плоскошь - забытый Богом уголок земли; глушь из глуши.
Много горя и хлопот пришлось пережить Марии Степановне, прежде чем она разыскала своих детей. Были сложности и с трудоустройством. Первое время ей пришлось работать счетоводом в леспромхозе, а потом доверили должность главного бухгалтера.
Старшая дочь Марии Степановны Людмила поступила в театральное училище. Потом она стала известной актрисой Театра Комедии в Ленинграде. Ей пророчили хорошую карьеру. Успех уже был налицо. Но таланты артистки Людмилы Люлько не успели по-настоящему раскрыться. Тяжелая неизлечимая болезнь слишком рано свела ее в могилу.
А Виктор сумел пережить историю с бочкой. Очень помогла ему Мария Алексеевна, директор школы. Она действительно "все взяла на себя". Виктор хорошо запомнил ее наставления и никогда больше не имел никаких дел с КГБ. Только много лет спустя, когда он уже закончил геологический факультет Ленинградского Университета и работал в Норильске, сам добровольно пошел в "серый дом", чтобы ознакомиться с двумя тоненькими папками - "делами" своих родителей. Они так и ушли в мир иной с клеймами "врагов народа". Реабилитация была посмертной.
Глава 20. Матвей Иванов.
Редко кто у нас вернулся с войны. Последним пришел Матвей Иванов. И не с войны, а совсем с другого места. Потом он сказал, что "там гораздо страшнее, чем было на фронте".
После войны минуло четыре года. Матвея уже не ждали. А он вот явился. Хоть чуть живой, но все же сумел добраться до дома. "Домой помирать отправили", - сказал он потом мне.
Мы сидели на завалинке у его дома. Под той знаменитой сосной, где до войны молодежь любила водить хороводы, а ребятня поменьше, охотилась за майскими жуками.
Стоял июль месяц. Солнце клонилось к закату и его рыжие лучи, пробиваясь сквозь ветви раскидистого дерева, оставляли на стене дома и на бледном лице собеседника, - ярко-желтые пятна. На смену дневному зною пришла вечерняя прохлада. Матвей Иванович, которого мучил удушливый кашель, наконец-то мог вздохнуть свободно.
-Значит, ты Витька Морозов. Хорошо, что сказал, а то сам бы я и не признал. Много годов прошло с довоенной поры. Тогда ты еще мальцом бегал, а теперь, вишь, настоящий мужик. На батьку своего, Ваську, стал похож. Позвал я тебя не просто для беседы. Пока могу, про батьку твоего хотел рассказать, что знаю. Жить мне мало осталось. Вот и поторопился; дал тебе знать, что надо свидеться.
-Я и сам бы пришел. По деревне уже пошла молва, что вы с моим отцом где-то в плену невзначай встретились.
-Было дело. Встретились. А ты садись рядом. Разговор будет долгий.
Мы просидели до самой темноты. Его не один раз звали домой ужинать, но Матвей Иванович не уходил. Он все говорил, говорил, говорил... Говорил не останавливаясь, как будто боялся не успеть. А я слушал.
Рассказывал он толково и подробно. Только удушающий кашель со свистом в горле изредка прерывал рассказ. Тогда мне казалось, что дальше он не сможет сказать ни слова. Но всякий раз он постепенно приходил в себя и продолжал.
Он говорил про свои мытарства в плену и про муки, которые пришлось пережить потом. Тогда я услышал от него слова, вложенные много позже в уста главного героя моего рассказа "Похоронка". Эти слова с тех пор запали мне в душу: "Только ты молчок! Про этот наш разговор никому ни слова! А то моих подведешь и сам загремишь..."
Я дал ему слово, что все услышанное буду держать в тайне.
Матвей Иванович скончался от чахотки поздней осенью того же года. Для него наступил вечный "молчок".
А я сдержал слово. Даже маме своей всего не рассказал. И не потому, что боялся "загреметь". Рассказ был так страшен, что повторять его в то время, язык не поворачивался.
Многое рассказал мне Матвей Иванович. Многое, но не все. Недосказанное, он навеки унес с собой.
* * *
Иванов Матвей Иванович перед войной "ходил в бригадирах". Точнее сказать не ходил, а ездил на сером жеребце в яблоках.
Это он по утрам, подъезжая к окнам каждого дома, зычным командирским голосом давал колхозникам наряды на работу.
Матвей Иванов слыл настоящим хозяином, хотя и вышел из бедняков. По тем временам он хорошо знал грамоту: закончил все четыре класса начальной школы. Многому научился, как он говорил, по ходу дела. Поднатарел быстро считать, складывая в уме "палочки" трудодней и пуды-центнеры нового урожая.
Будучи моложе нашего отца, недавно прошел "действительную службу" и потому был взят в армию в первый же день войны. И сразу отправлен на фронт; в самое пекло.
"И сейчас страшно вспоминать, - рассказывал он. - Немец головы поднять не давал. Куда не сунешься, ото всюду бьет из орудий и пулеметов. А коли бомбить возьмется, неба не видно: одни их черные самолеты с крестами. Вся земля вздымается на дыбы. Сколько нашего брата загубил немец, страшно подумать! На моих глазах, даже в глубоких воронках, многих настигала смерть. Командиров перебили в первый же день. Куда идти и что делать, - никто не знал. Плутали по лесу, пока не вышли к деревне. Думали хлеба спросить. А там немцы. Таких, как мы, они сбили в гурт и погнали невесть куда. Нас, с десяток человек, остатки от роты, тоже пинками двинули в общий строй. Так я оказался в плену."
Матвей Иванович искал меня, чтобы сказать про отца. А сам все больше говорил о своих мытарствах.
Получилось так, что об отце и рассказывать особенно нечего. Они случайно встретились в одном из лагерей где-то на границе Восточной Пруссии и Литвы.
-Он меня признал, твой батька. Признал и сам окликнул. Я бы в том доходяге никогда не определил Ваську Морозова, еще недавно крепкого деревенского мужика. Он еле стоял на ногах. Говорил слабым сиплым голосом. По обличью, - один шкилет.
-Он сказал тебе что-нибудь? Может. Нам чего велел передать?
-Мы и пяти минут не разговаривали. Он сказал про свой близкий конец и просил, если сам я выживу, кланяться тебе и твоей мамке. Был твой батька совсем плох. Сразу видно, что не жилец. Его, доходягу, в каменоломни отправили. Там и не такие гибли. А меня приглядел один "бауер", если говорить по-нашему, крестьянин, а на самом деле вроде кулака. Он меня в батраки взял. Выбирал из толпы пленных так же, как бывало лошадей на базаре выбирают. Только что в рот не заглядывал. Видно я телом ему пришелся. Все рассматривал руки, - жилистые и все в мозолях. Он довольно крякал и повторял "гут, гут!" Видать, по душе я ему пришелся; вот и взял. Иначе вышла бы мне погибель, как твоему батьке..
-Наверное, жизнь в батраках была лучше лагерной?- спросил я.
-По первости, это была, можно сказать, хорошая жизнь. Кормили сытно, работать сильно не заставляли, одели-обули и на ночлег в отдельной комнатушке определили. Я даже подумал, не на откорм ли поставили, чтобы потом пустить меня на консервы, - мрачно пошутил Матвей.
Скоро он догадался, что хозяин-немец не такой добряк, каким иногда прикидывался. Да, он часто говорил хозяйке, чтобы та давала
"ессен зер гут". Иначе говоря, чтобы хорошо кормила. И она повседневно кормила Матвея гораздо лучше, чем он едал дома до войны.
"Правда, - сетовал Матвей, - давали у них хоть много разных яств, но всего по чуть-чуть."
-Видно попалась мне бестолковая хозяйка. Ей бы, бабе-дуре, не сидеть часами над каждым разносольным обедом, а сварить бы по-нашенски чугун гречневой каши со шкварками, чтобы сразу на день хватило. Было бы сытно и мороки меньше. А она на мелких тарелках то одно подаст, то другое, то третье. Работы много, а толку мало. И суп она редко варила. Его даже супом не назовешь: постный, жиденький, безвкусный. У нас про такой говорили: крупина за крупиной гоняет с дубиной. До нашего наваристого супа либо густых щей со свининой они, наверное, не додумались. И все-таки кормили на совесть. Я долго не мог понять, за что такая милость. Догадался, когда через неделю впрягли меня в работу. Да так, что и к хорошему харчу приходилось просить добавки. Иногда давали. Вот и получалось, что немец кормил меня хорошо для своей же выгоды. Как рабочих лошадей вволю кормил, так и меня. Чтобы тянули хорошенько и не спотыкались в борозде. Немец понимал, что голодный человек, - не работник. Нашим бы понять это, - тайно подумал я тогда, но вслух не сказал. Потом скоро пожалел, что пришла в голову такая дума.
-И долго пришлось батрачить на немца? - спросил я.
-Долго. До самого конца войны.
-А потом что?
-Потом английские войска освободили от батрачества и поместили в свой лагерь. Там житуха была что надо. Кормили хорошо. Спать клали каждого на отдельную кровать с простынями. У кого обутки-одежки поизносились, дали все новое. Потом нас передали советскому командованию. Вот тут-то и началось...
Матвей Иванович зашелся надрывным кашлем и никак не мог продолжить разговор. А потом поведал о самом страшном.
Я смотрел на его худое бледное лицо в бликах предзакатного солнца и думал об одном: пережить это было немыслимо тяжело, и сейчас вспоминать также мучительно больно.
Он сумел пережить нечеловеческие страдания и невыносимую боль изуродованного тела. Но так и не нашел ответа на вопрос: "За что!" Так и не понял Матвей вину, какую ему "пришили" уже в первые дни допроса.
Одно он точно знал: тут не тот случай, когда кто-то навел напраслину. Не сразу, но понял Матвей, что сам виноват. Сам выложил следователю "все начистоту". Хотя, как было не рассказать, если тот хитро, вроде доброжелательно, но очень подробно расспрашивал про жизнь у "бауера". Матвей простодушно подумал, что интересуется человек. Вот и ответил, как на духу: работать заставляли много, зато кормили хорошо. Потом, сдуру, добавил, что у англичан кормили еще лучше. Этого хватило.
Удивило Матвея не то, что его тут же обвинили во "вражеской пропаганде". Удивила и поразила откровенная радость следователя, который сразу нашел, за что зацепиться, и дальше стал нахраписто "шить дело".
Матвей знал, что перед войной у нас забирали некоторых мужиков. Знал, что не виноваты они. Но все говорили вокруг, что зря не возьмут. Что многие за дурной характер да за пьянку страдают. Надебоширят прилюдно "по пьяной лавочке", изматерят местных начальников. Их, не долго думая, в каталажку. Потом, гораздо позже, стало известно, что все они "политические".
Вспоминая давнее, Матвей все "примерял на себе". Он не дебоширил. В плен попал, - так на войне без этого не обходится. На немца работал, так не по своей воле, а по принуждению. Попробуй, ослушайся... Матвей не раз видел, как у хозяина оттопыривается френч на левом боку. Один раз даже заметил высунувшуюся оттуда кобуру. Он сразу определил, что там "парабеллум", - большой тяжелый пистолет. Он немало их видел на широких поясных ремнях у немецких солдат, охранявших концлагерь. И Матвей знал: попробуй что-то скажи или сделай не так, мигом пристрелит. Вот и старался Матвей не перечить, не нарываться на беду. Если даже обозлит его чем-то немец, матюгнется шепотом, а виду не показывает. Зато хозяин хвалил его за крестьянскую сметку, за умение работать на лошадях, за то, что лошади всегда были накормлены и вычищены до блеска. По их большим праздникам, в знак благодарности, хозяин наливал стопку "шнапса" и, сам, тоже подвыпив, все бубнил по-своему: "Руссише арбайтер гут".
Теперь все, даже такие мелочи, знали "особисты". И все выставили против Матвея.
"Вот дурак набитый, - думал он, - зачем все это я им рассказывал. Сам разболтал... Да и как тут что скроешь, если они сперва по-хитрому выспрашивали. Вроде даже ласково. Не били. Я, простофиля, поддался обходительности и наболтал лишнего".
Уже потом, изнывая от боли и холода в вонючем колымском бараке, Матвей догадался, почему он так простодушно обо всем разболтал. Ему тогда и в голову не могло придти, что несколько слов про хорошую еду у немца и в лагере англичан, есть самая настоящая "антисоветская пропаганда и агитация"
Правда, потом, скривив лицо в мученической улыбке, Матвей Иванович сообщил мне, как "подкузьмил " следователя.
-Я ему толкую, какая агитация, если сказано это только тут и сейчас. Для агитации надо народ видеть, а я, кроме вас, не видел никого. Из лагеря в лагерь угодил. Какая тут может быть агитация? Но следователь оказался ушлым мужиком. Он ухмыльнулся ехидно и заявил без обиняков: "Ты мог во сне проговориться. А то и наяву, когда на английских харчах жил. Не один же ты там был. Мог похвастаться, как немец кормил тебя, что на убой. Надо еще выяснить, за какие заслуги".
Наверное, тогда Матвею и пришла в голову шальная мысль: уж лучше в настоящих шпионах очутиться; хоть знал бы, за что муки принял.
Матвей никак не мог преодолеть душевные терзания и сильно страдал. Товарищ по несчастью, видно шибко грамотный и мудрый человек, пытался утешить. Он объяснил Матвею: "Зря коришь себя за слова, сказанные невпопад следователю. Коль стряслась такая беда, как война, то там всегда есть убитые и есть другие, вроде нас с тобой. Не зря тут говорят, что бывает время, когда живые завидуют мертвым. А слова твои, обмолвки, - совсем не при чем. Даже если бы ты был глухонемым, прошедшим плен, все равно у тебя впереди оставалась одна дорога: на Колыму либо в Воркуту. Такая у нас жизнь...".
Накрепко запомнил Матвей эти слова. Но успокоиться не мог. Мне он сказал напоследок: "Батьке твоему было легче. Его немцы замучили. Они враги. От врагов чего еще ждать? От них и смерть принять не страшно. Страшно от своих. Еще страшней, когда вместо пули в лоб, годы истязаний. Батьку твоего немцы по злобе забили, меня свои с улыбкой. А конец все тот же".
Матвей зашелся в сильном, каком-то коклюшном, кашле. Я видел, как утомил собеседника и поднялся, чтобы уйти. Однако он остановил жестом и, когда немного пришел в себя, сказал: "Не приведи Господь еще кому-нибудь такое... Но мне осталось не долго мучаться. Перетерплю. А ты живи... Батьку своего вспоминай. Мамку не давай в обиду. Все... Прощай".
Матвей ушел, а я все сидел на лавочке, пока не начал зябнуть от ночной прохлады. Сидел и вспоминал, - что же я узнал об отце. Почти ничего. "Плох... Не жилец... Велел кланяться" - вот и все.
Просьбу отца Матвей Иванович выполнил. Но звал-то он меня не только за тем, чтобы исполнить последний завет отца, человека, который "не жилец". Матвей Иванов понимал, что и сам он тоже не жилец. И потому торопился рассказать про себя, про свои муки. Он признался, что боится "все это унести в могилу".
Прощаясь с Матвеем Ивановичем, я понимал, что больше его не увижу.
Глава 21. Мама
Осенью сорок девятого года все, от мала до велика, убирали картошку. В районе не работали школы, были заперты на замок конторы райцентра. Даже многих рабочих леспромхоза "бросили на картошку". Так распорядились в райкоме партии. Потому что в большинстве колхозов выдался невиданный урожай этого, во истину, второго хлеба.
Мама, как заведующая базой райзаготконторы, должна была принять и сохранить весь этот невиданный урожай.
Склады и хранилища заполнили в первую же неделю. Тогда из райкома партии пришло распоряжение: принимать картофель прямо на полях и там же сразу закладывать на хранение в бурты.
Так делали и раньше. Когда случались многоснежные зимы, картошка в буртах хранилась лучше, чем на складах. Она почти до следующего урожая оставалась целой и свежей, как будто только выкопана из борозды.
В ту осень бурты закладывались с особым тщанием. Потому что там должна была храниться половина урожая.
Делались бурты просто. На песчаных полях, где росла картошка, выкапывалась круглая яма шириной пять саженей и в один-два аршина глубиной. Дно ямы, почти до поверхности, выстилалось толстым слоем соломы. Солома укладывалась и вокруг ямы, для утепления стенок. А в ее центре ставилась труба, сколоченная из четырех досок с отверстиями для вентиляции. Все пространство вокруг трубы и до краев ямы засыпалось отборной картошкой. Получался конус высотой (у трубы) не больше полуторых метров, который к краям ямы сходил на нет. Картошка укрывалась толстым слоем соломы, а сверху еще на полметра засыпалась песчаной почвой. С наступлением холодов, труба в центре бурта затыкалась паклей. Если уже в предзимье, до больших морозов, бурты заносило снегом, то за сохранность картофеля можно было не беспокоиться.
В тот год землю сковало морозом сразу после Октябрьских праздников. А снег выпал только перед самым Рождеством. И то он еле прикрыл поля. Да еще, как на грех, тогда дули сильные ветры, которые оголяли конуса буртов, сметая даже слабую порошу.
Мама несколько раз ездила смотреть бурты и всегда возвращалась чернее тучи. Думала нанять мужиков, чтобы те еще подсыпали сверху земли. Но после осенних дождей она окаменела на морозе так, что не поддавалась ни лопатам, ни острому лому.
О грозящей беде мама несколько раз сообщала начальству. Но директор всегда лишь разводил руками. Напоследок, отмахиваясь, как от назойливой мухи, он заявил: "Теперь что будет, то будет. Результат увидим весной".
Увидели и ужаснулись. Бурты, стоявшие на ветродуе, дружно оттаяли и стали обваливаться один за другим. Когда их разрыли, то увидели, что картошка вся смерзла. Она превратилась в зловонный кисель. Оттуда поначалу пытались вылавливать и извлекать картофельную твердь на корм скоту, но потом бросили, поняв, что овчинка не стоит выделки.
По тогдашним ценам, сгнившая картошка стоила сущие копейки. Но пропало ее много. Урон, нанесенный государству, стали считать в тоннах. Маму вызвали в районную прокуратуру. Завели уголовное дело. Грозились судить по новому, ставшему знаменитым, указу от 4 июня 1947 года "О борьбе с расхищением государственной собственности". По этому указу, даже за собранные на колхозном поле колоски, давали 5 лет заключения. А тут ущерб мерили тоннами.
Мама поняла, что грядет большая беда. Особенно после того, как начала ее шерстить многолюдная ревизионная комиссия. Сама она уже давно все сосчитала, "свела баланс". А комиссия изо дня в день все шарила по складам, рылась в бухгалтерских документах и других бумагах, стараясь "накопать" как можно больше.
Дома мама плакала по ночам и шептала молитвы. Она просила Господа смилостивиться и защитить нас.
Тогда каждый день шли суды. И в небольшом поселке все знали, кому сегодня вынесен приговор и на какой срок.
Каждый день милицейская полуторка с открытым кузовом отвозила осужденных в Торопецкую тюрьму.
Мама догадывалась, что скоро и ее повезут тем же путем.
* * *
Весна в тот год пришла ранняя, дружная. Половодье началось в первую декаду апреля, а к майским праздникам расцвела черемуха.
Почти в одночасье зазеленели поля и луга. Коров выпустили в поле еще до Егория, а сразу после Троицы травы наросло столько, что хоть коси. Прогремели грозы, прошли дожди. Отмытые после зимней спячки поля благоухали ароматом свежей зелени. По вечерам дурманяще пахли тополя, давно покрывшееся мягкими липкими листьями.
В Юшине цвели сады.
У меня приближались экзамены за девятый класс. Для подготовки к ним я выбрал уютное местечко под большой старой яблоней. Туда не проникали никакие звуки из дома. Лишь слабый ветерок шелестел ветвями, да где-то рядом гудели пчелы.
Дед Васька, наш вездесущий Максимыч, увидел раз-другой меня под яблоней с книжками и живо сообразил, что мою подготовку к экзаменам можно совместить со службой во благо саду, а точнее во благо пасеке, разместившейся тут же в саду. Однажды утром, прежде чем отправиться на работу в поле, он подошел ко мне.
-Ты все равно тут сидишь целыми днями. Заодно присмотри пчел. Я сам не могу. С утра до вечера в поле. А тебе без разницы, сиди да прислушивайся. Как сильный гул в ульях уловишь, смотри в оба. Значит, вот-вот должен рой отделиться.
-И что же я буду делать с этим роем?
-С пчелами делать ничего не надо. Твоя задача, как можно скорее посадить рой. Для этого у меня тут медный таз приготовлен. Хватай его, и что есть мочи лупи колотушкой. Она там же лежит. Стучи хорошенько колотушкой по тазу и беги за роем; смотри, куда он полетит и где сядет.
-А как же я его сесть заставлю?
-Стуком да звоном. Пчелы боятся гулких звуков и сразу норовят спрятаться. А ты глаз не спускай. Смотри, на какое дерево либо куст обмечется рой.
-И что тогда? Я же не смогу его собрать и обратно запихать в улей.
-Тебе и не надо. Как приметишь, где сел рой, запомни это место. Потом бери велосипед - он под поветью - и, как можно скорей, ко мне. Жми на все педали. Ты знаешь луговину, где прошлым летом сено метали. И сейчас я там буду. Договорились?
-Попробую, - неуверенно согласился я. - Только не знаю, послушается ли меня рой и сядет ли где-нибудь близко. А вдруг он взмоет ввысь и скроется из виду. Что тогда?
-Пчелы хоть роем, хоть поодиночке, - летают над землей. Они цветы присматривают. С высоты их не разглядишь, - улыбнувшись, сообщил мне Максимыч.
Все у меня вышло, как надо. В тот день особенно сильно палило солнце. Чтобы избавиться от жары, я забрался в небольшой шалашик, стоявший под яблоней. Не успел улечься на мягкую подстилку из сена, как услышал мощный гул в одном из ульев. Звук был такой, как будто из печной трубы, когда там горит сажа.
Я проворно выполз из шалаша и побежал на гул.
Пчелы сплошным черным потоком лились из летка крайнего улья. Потом они взмывали вверх и, завихряясь в толстые спирали, скоро образовали приплюснутый шар размером с бочонок. Я растерянно смотрел на этот живой шар, меняющий форму и размеры, совсем позабыв про медный таз с колотушкой. А когда вспомнил, рой уже успел перелететь через плетень, наискосок пересек дорогу и почти остановившись, завис над соседним огородом. Едва сумев догнать его, я стал изо всех сил бить колотушкой по медному тазу. Гул вокруг разносился такой, как будто звонили к обедне.
Рой медленно перелетел картофельное поле соседей, покружил над их садом и плавно опустился на молодую липу, которая даже немного согнулась под тяжестью плотного клубка пчел.
Я, как было приказано, схватил велосипед и по знакомой узкой тропинке, проложенной вдоль реки, ринулся к известной пожне. Там отдал велосипед деду Ваське и он быстро покатил к дому. А я следом пошел пешком. Когда добрался до дома, рой уже был в лукошке, а пчелиная матка - в маточнике. Довольный Максимыч лежал в тенечке, похрустывая еще неспелыми яблоками сорта "белый налив".
-Угощайся. Только они еще кислые. Но можно и подсластить.
Дед ушел, оставив мне шапку, полную яблок. Прошедшая накануне гроза с сильным ветром, отряхнула с яблонь многие плоды. Их то и собрал Максимыч перед моим приходом. А теперь вот вынес из амбара эмалированный таз с сотами, исходящими медом.
-Первый взяток. Самый духмяный мед. С разнотравья. И самый пользительный. Ешь на здоровье. Хоть так бери соты, хоть яблоки подсласти. Сегодня ты заработал угощенье.
-Спасибо, - ответил я.
В тот миг так захотелось есть, что лучше бы вместо лакомства получить кусок хлеба. Но другой еды не нашлось и я уплетал яблоки с медом. Казавшиеся раньше кислыми, яблоки в меду хоть и не утоляли голод, но были настоящим лакомством. Я съел их все без остатка; вместе с белыми семечками и всем, что находилось внутри.
Несмотря на экзамены, я каждую неделю ходил домой, чтобы навестить тетю Дуню с сестрами и отнести им какой-нибудь еды.
В тот раз, не успел выйти на середину Юшинского поля, как услышал сзади топот конских копыт. Когда обернулся, то увидел подъехавшего вплотную и быстро спешившегося милиционера в форме.
-Морозов? - спросил он, не представившись.
-Да.
-Куда идешь и что в мешке?
-Домой иду, в свою деревню. А в мешке продукты.
-Показывай!
Я снял свой заплечный мешок, присел на корточки у обочины и, развязав узел, показал содержимое. Сверху там лежали две буханки хлеба казенной выпечки.
-Ты выкладывай все до дна, - приказал милиционер.
-Я не могу на дорогу выложить продукты. Их дома ждут мои голодные сестры.
-Выкладывай немедленно! Или я вытряхну сам! - остервенело рявкнул милиционер.
Я снял пиджак, расстелил его на траву и аккуратно выложил содержимое мешка: хлеб, наволочку с десятью фунтами муки, маленький мешочек с сахарным песком, бутылку льняного масла и несколько коробков спичек.
-И это все? - уже спокойно спросил милиционер.
-Все. Вы же видите.
-А что в карманах?
Не успел я убрать продукты в мешок, как он схватил мой пиджак и стал лихорадочно выворачивать карманы. Потом то же самое проделал с карманами брюк. Снова взял пиджак, пошарил по подкладке и ощупал руками мою потертую выгоревшую кепку.
Что он искал, я не знал. И не догадался бы никогда. Все объяснила потом мама.
Незадолго до этого случая, мама позвала меня на Центральный склад и показала невиданные по тем временам обновки: темно-синий настоящий шевиотовый костюм и блестящие полуботинки на кожаной подошве с широкими рантами.
Примерил то и другое. Все подошло точь-в-точь, как будто на меня сшито.
-Носи, сынок, на здоровье. Это последнее, что я смогла для тебя сделать. Ты уже большой, почти взрослый парень, а ходишь в лохмотьях. Больше я ничего не могу. И никогда не смогу...
Мама расплакалась, а я не знал, как ее утешить. Тогда я понял, как плохи наши дела. Она подтвердила.
-Следствие заканчивается. На днях должны передать"дело" в суд. Ущерб, который я причинила государству, сгноив картошку, они определили в 2700 рублей и 25 копеек.
Совсем невелики деньги. В ценах после 1961 года, это 270 рублей - месячная зарплата рабочего на заводе. Но мама чувствовала, что этого с лихвой хватит на суровый приговор.
Вспомнив полугодовую работу ревизионной комиссии, она иронически улыбнулась. Чтобы сосчитать ущерб, нанесенный государству, комиссия в поте лица трудилась много месяцев подряд: перерыла все склады, "перелопатила" документы за несколько лет, исписала вороха бумаги. А мама примерно ту же цифру "ущерба" вычислила за один вечер на своих старых счетах с побитыми костяшками.
Тогда мама сказала, что истратила на мои обновки всю свою зарплату. И, заодно, объяснила, что милиционер искал у меня в мешке деньги. Оказывается, за мамой давно следят. В милиции знали про мой костюм и ботинки. Они считали, что такая покупка должна быть маме не по карману. Дальше рассуждали примерно так: раз все-таки купила, значит на деньги, "нажитые преступным путем". Наверное, в милиции подумали, что большую часть этих денег я несу домой, в свою деревню, чтобы там где-то спрятать. Вот и шарил милиционер в моем мешке да по карманам, надеясь найти несуществующие тысячи. А у меня и гроша-то не было.
Пригорюнился милиционер, осознав все это. Даже рычать на меня перестал.
-Ладно. Иди к своим сестрам. Видно ошибочка вышла, - сказал он на прощанье, ловко заскочил в седло и быстрой рысью поехал обратно.
Мама чувствовала, что скоро ее арестуют, и хотела сама сходить домой: думала проститься со всеми. Но ей не разрешили. В прокуратуре сказали: "Следствие завершается, отлучаться из поселка запрещено".
Суд над мамой начался в середине августа пятидесятого года. Он шел несколько дней подряд. Меня в зал суда не пустили. Пришлось целыми днями шататься возле этого казенного дома, либо часами сидеть на бревнышке возле него. Хорошо, что погода стояла теплая и сухая.
После каждого дня судебного разбирательства, маме разрешалось возвращаться домой на ночлег, потому что в поселке не было помещения для заключенных. Она выходила на улицу хмурая, с покрасневшими от слез глазами. Всю дорогу до Юшина мы шли медленно и тихо разговаривали. Мама жаловалась на следователей и женщину судью со странной фамилией Корф.
-Они будто сговорились. Под "указ" подводят мое дело. Значит, добра не жди. Всех, кто до меня тут прошел, даже за охапку колхозного сена, - в тюрьму посадили. И сроки... Не меньше пяти лет. Не знаю, как вы тут без меня будете жить...
Мама заплакала навзрыд и долго не могла успокоиться. Подойдя к речке, мы не пошли на мост, а спустились к броду. Мама долго плескала на лицо уже сильно похолодевшую воду, вытерлась головным платком и сказала: "Надо как-то набраться сил и спокойно без слез поговорить с Максимычем. Буду просить, чтобы тебя присмотрел и с дому не выгнал".
Пока продолжался суд, мы с мамой каждый вечер одной и той же дорогой возвращались домой в Юшино. Шли всегда нога за ногу, стараясь растянуть время, чтобы как можно дольше побыть вместе. Мама жаловалась на усталость и головную боль.
Все разговоры шли об одном: как нам тут жить дальше.
Мама сообщила, что один из ее знакомых обещал устроить меня на работу, чтобы иметь какие-то деньги хотя бы на хлеб. Был у нее и разговор с Максимычем. Тот прямо сказал: "За мальца не беспокойся. Пусть живет, сколько захочет. Только варить еду придется самому и питаться отдельно. Картошки и другого овоща в подполье много. Пусть берет, сколько надо. Ни за постой, ни за все свое, не покупное, денег с него брать не буду. А если захочет мяса на приварок, придется покупать на базаре. У меня прошлогоднее кончилось, а подросшего боровка буду бить поздней осенью. Когда подморозит".
Мама еще сказала, что обещал поддержку директор заготконторы Прутков. Но тут же оговорилась: "Обещают многие, а на деле часто выходит не так. Тот же Прутков таскал со складов бидонами мед, корзинами яйца; не раз брал хромовые кожи. Грозился потом списать на "естественную убыль". Да так и не собрался. Он и померзшую картошку обещал списать на стихийное бедствие. Но в прокуратуре на допросе его предупредили: если вздумает меня защищать, сам сядет рядом со мной на скамью подсудимых. Так что не всякому обещанию надо верить. Но ты все-таки сходи к нему. Если что в его силах, - поможет".
Сильно тужила мама по оставшимся в деревне моим сестрам и тете Дуне. Мама знала, что пока была жива бабушка, она всем командовала. Даже перед своей кончиной, когда совсем слегла, она держала в уме все хозяйство. По несколько раз в день спрашивала накормлена ли скотина, выдоена ли во время корова, заготовлены ли на завтра дрова для печки и есть ли хоть какая еда. Она всегда заботилась, чтобы не отправить детей голодными в школу и чтобы нашлось что-то перекусить им в большую перемену. После смерти бабушки, там некому стало давать советы да наставления. А сама тетя Дуня, прожив многие годы за бабушкой, не могла сразу взять в руки бразды правления. Поэтому и просила меня мама чаще бывать дома, приглядывать за сестрами и хозяйством.
Жизнь распорядилась так, что долгого моего присмотра не понадобилось. Все в нашем хозяйстве рухнуло уже в первый год, после вынесенного маме приговора.
Мама ждала сурового приговора. Но то, что она услышала: "Десять лет лишения свободы", - было слишком.
Я узнал о приговоре, когда маму, взятую под стражу в здании суда, конвойные вывели на улицу и нам дали пять минут, чтобы попрощаться.
Я сильно плакал, а мама, редко всхлипывая, старалась меня успокоить. Мы, за отведенные пять минут, не смогли сказать друг другу ни слова.
Конвоир в зеленой фуражке с автоматом ППШ наперевес, приказал заключенным "грузиться в машину". Я уже собрался уходить, но мама попросила у конвоира дозволения проводить мне ее до Торопца. И конвоир разрешил. Потом мрачно пошутил на ходу, кивнув в мою сторону: "Гляди, как бы и тебя заодно не упекли! От таких мест лучше держаться подальше".
На всем пути до Торопца мы тряслись в кузове грузовика и почти не разговаривали. Мама то сидела в мрачной задумчивости, то плакала, закрыв лицо платком.
Я, вцепившись руками в борт кузова, смотрел вперед на ухабистую дорогу, на мелькавшие леса и перелески, широкие поля с бабками спелой ржи, покосившиеся избы редких безлюдных деревень.
За всю дорогу машина не остановилась ни на минуту. Конвоир автоматчик дремал на передней скамье у самой кабины. На ухабах он вздрагивал, поднимал голову, озираясь вокруг, а потом снова впадал в дрему.
Еще в Плоскоши, у здания суда, меня сильно удивило появление рядом с мамой автоматчика конвоира. Под дулом автомата, как опасную преступницу, ее вывели из здания суда. И теперь, до самой тюрьмы, ее сопровождает хоть и дремлющий, но автоматчик. Я думаю, он понимает, что такую "преступницу" вообще охранять не надо. Никуда она не денется. Наверняка понимает. Иначе бы не дремал всю дорогу.
В Торопце нас подвезли к зданию тюрьмы. Я запомнил высокую серую стену с колючей проволокой по верху, широкие запертые ворота, окованные железом, и рядом маленькую калитку. Оттуда сразу вышел охранник в военной форме с карабином на плече.
На прощанье с мамой нам не дали ни минуты. Она, подгоняемая конвоем, второпях поцеловала меня и, вся заплаканная, скрылась в черном проеме калитки. Мама успела только сказать: "Береги тебя, Господь!" Подняла руку, чтобы перекрестить меня, но ей не дали это сделать, грубо толкнув к калитке.
Она ушла со своим маленьким узелком, а я остался стоять. Наверное, долго бы я так простоял. Но подошел тот самый конвоир с автоматом и, как мне показалось, ласково, по-отечески, сказал: "Чего, пригорюнился? Ведь не на погост проводил. Это с погоста обратного пути нет, а из тюрьмы возвращаются. И твоя мамка, даст Бог, вернется. Кончай стоять, как столб. Поехали, домой!"
Когда за мамой захлопнулась тюремная калитка, именно в тот самый миг, что-то оборвалось у меня внутри. Будто щелкнул кто-то выключателем и обесточил меня. Обесточил надолго... У меня выключилось все: даже боль, а временами и память.
Много лет спустя, я где-то прочитал, что в таких случаях срабатывают защитные силы организма, которые спасают от помешательства, а то и от гибели.
После Торопецкой пересыльной тюрьмы, маму больше месяца везли "по этапу" на Дальний Восток. Годы спустя, я услышал слова известной теперь песни "По этапу идет эшелон с Ленинграда в Колымские дали". Везли не просто долго, а мучительно долго. Везли в переполненных теплушках, где, как говорят, ни сесть, ни стать. Кормили впроголодь. Но главной дорожной мукой мама считала недостаток питьевой воды: до самого конца этого бесконечно длинного пути, за пять недель, не дали ни разу вдоволь напиться. Все "ломались от грязи", многие завшивели.
Везли маму и других таких же горемык в Хабаровский край. На лесоповал.
Вернувшись из заключения, мама рассказывала, что ей дозволялось писать не больше, чем по одному письму в месяц. А нас-то у нее трое и все в разных местах. Мама добилась приема у начальника лагеря и просила разрешения писать каждому из нас по письму в месяц. Начальник разрешил. Даже сказал: "Я сейчас подписал распоряжение цензуре. Ни одно из ваших писем детям - не будет изъято".
И мама все долгие пять лет заключения, до самой амнистии, посылала по одному письму в месяц каждому из нас. А я не помню ни одного ее письма. Не помню, как сам ей писал в эти годы. Все начисто стерлось из памяти. Видимо это и позволило выжить. Иначе груз беды и непосильные тяготы жизни свели бы в могилу.
Так получилось в нашей семье, что не война с ее голодом, холодом и страшной эвакуацией, не гибель отца в немецком плену, не смерть бабушки - самого дорогого и любимого нашего человека, - были главными испытаниями. Трагический период нашей жизни начался в тот момент, когда за мамой захлопнулась тюремная калитка.
Мама тоже страдала больше всего из-за нас. Для нее легче было пережить работу на лесоповале, подорвавшую здоровье, легче было вынести суровый лагерный быт, чем все беды, какие выпали на нашу долю.
Каждый раз, когда мама рассказывала про жизнь в заключении, меня поражало то, что она не обижалась на судьбу и даже не бранила власть за свои безвинные муки. Мама часто повторяла: "За колючей проволокой тоже люди живут. И я жила так же, как все".
Маме повезло. Она скоро надорвалась на лесоповале. Во истину получилось, что нет худа без добра.
Каждое утро, в лютую зимнюю стужу, несчастных женщин строили возле барака; вместо молитвы декламировали заученное - "шаг влево, шаг вправо считается побег; конвой стреляет без предупреждения". А потом гнали на лесосеку, раскинувшуюся среди сопок.
На площади в несколько гектаров, окаймленной широкими просеками, валили и кряжевали лес одни только женщины в возрасте от двадцати до шестидесяти лет. Зато конвоирами были мужчины: десяток военных с карабинами внизу, вместе с заключенными, и четверо за пулеметами на вышках по углам большого квадрата, образованного просеками.
По утрам конвоиры зорко проверяли просеки, смотрели, нет ли там следов: хоть людских, хоть зверя-птицы. Если что-то находили, тут же ровняли снег метлами, а потом заметали и свои следы.
Любое появление заключенных на просеке считалось побегом и пулеметчики с вышек, не разбираясь, стреляли "на поражение".
В этом дьявольском квадрате и надорвалась мама. Ворочая неподъемные бревна, она в первые же месяцы каторжной работы нажила паховую грыжу. А на работу все равно гоняли. Гоняли до тех пор, пока она не упала на ходу.
В тюремном госпитале, куда ее доставили на носилках, пожилой врач из таких же "зеков" сразу сказал: "Будем делать операцию" и показал на кровать - с простынями и подушкой. В лагерном бараке, на жестких нарах, о такой благодати даже не мечталось. Одна эта кровать уже вселяла надежду, что есть шансы выжить. Потом, правда, выяснилось, что шансы не так уж велики. Кроме грыжи, врач поставил другой диагноз: крайняя степень дистрофии.
Маме было тогда ровно сорок лет.
Врач хирург, он же заведующий тюремным госпиталем, прославился невиданными чудесами, какие творил скальпелем и пинцетом. В первые же дни пребывания в госпитале, мама наслышалась рассказов, как этот врач собирал по частям, сшивал воедино, а потом и выхаживал людей, искалеченных в лесу. А еще ходили легенды, как он заново кроил да лепил изуродованные лица женщин. Говорили, что бывших дурнушек он превращал чуть ли не в красавиц.
Большой грузный мужчина, он тогда казался маме пожилым и очень добрым. Во время обхода у него для каждой пациентки находились слова утешения. От одних этих слов постепенно отступала хвороба и появлялись улыбки на лицах измученных женщин. Но маму ему было нечем утешить.
-Операцию вам сейчас делать нельзя. Скелеты я не оперирую. В таком состоянии у вас даже занозу из пальца вынуть - смертельно опасно. Сперва вас надо лечить от дистрофии. Иначе говоря, вас сначала надо откормить до нормального состояния. Но разносолов тут нет. Суп да каша пища наша. На таком харче скоро мяса не нарастишь. Придется набраться терпения.
-Я согласна терпеть, только бы хоть немножко пошло дело на поправку.
-Пойдет. У меня и не такие становились на ноги.
-Спасибо вам большое, доктор.
-Пока не за что. А вам такой совет, даже не совет, а приказ: что бы ни принесли из еды, - употреблять без остатка. Даже если не лезет в рот, все равно есть. Иначе не поправитесь.
-Все буду делать так, как вы скажете.
-Мой сказ простой: вам надо наращивать мясо, а остальное моя забота.
Поправлялась мама медленно. Первое время не было сил встать с кровати. Да и откуда им взяться. На тюремной баланде скоро "мяса не нарастишь". Еда и в госпитале мало отличалась от той, что давали по баракам. Тут только добавляли по кусочку сахару и ломтику белого хлеба на завтрак. Еще, правда, в иные дни к обеду готовили суп из соленой кеты, а на ужин - отварную кету с серыми макаронами. Видно скармливали заключенным старые запасы рыбы. Иногда соленой кетой кормили несколько дней подряд. Потом неделю было не отпиться. Воду привозили на лошади по два раза в день: бочку утром и бочку вечером. Ее расходовали тоже по норме, как и продукты. Бывали дни, когда воды не хватало. А если не находилось ничего попить, то и еда в глотку не лезла. Но мама съедала все, что приносили. Съедала даже тогда, когда пища казалась несъедобной и вызывала тошноту. Мама помнила наказы доктора и пересиливала себя, - ела все подряд.
Перемену к лучшему она почувствовала примерно через две недели. Стала чаще вставать с постели, прохаживаться по палате и коридору.
Скоро она затосковала от безделья. Видно, та самая "привычка к труду благородная", - привычка с детства, - дала о себе знать. Эта привычка спасла ей жизнь. То, что надорвалась и попала в госпиталь, - дело случая. Сколько таких, как она, прошло через руки хирурга, чтобы, подлечившись, опять оказаться на лесоповале. И маме, наверное, была уготована та же участь. Если бы не та самая привычка к труду. Не хитро продуманная уловка, а неосознанная привычка трудиться с пользой. Она помогла маме выжить.
Задолго до операции, как только появились силы вставать с кровати, мама стала искать для себя работу. Ей никто не приказывал что-либо делать, никто не просил. Наоборот, врач велел больше лежать, "наращивать мясо". Один раз он обмолвился: "На хороших харчах я бы давно тебя вылечил. А тут, сама понимаешь, не курорт".
Мама понимала, что надо экономить силы, но не могла без работы. И стала ее сама находить везде. То подметет пол в палате, то на кухне поможет чистить картошку, то помоет посуду. Потом, когда немного окрепла, попросила известки с малярной кистью и побелила закопченную плиту, а заодно и стенку рядом. Однажды доктор с доброй ухмылкой заявил: "Ну, Евгения Ивановна, ты у нас, можно сказать, стала штатным работником. Скоро подремонтирую тебя да, может быть, тут и оставлю. Теперь без тебя, как без рук".
Операция прошла благополучно. Но поправлялась, приходила в себя, обессилевшая мама - непомерно долго. Начальство уже давно торопило доктора, требовало, чтобы заключенная скорее вернулась в строй; в гибельный строй женщин, вальщиков леса.
Доктор противился, ссылаясь на множество болезней, которые попутно выявились во время операции и после нее. Но пришел момент, когда уже никакие его "фокусы-покусы" не помогали. Надо было на что-то решаться. И он пошел к начальнику лагеря, чтобы прямо заявить: "Я зачислил Морозову в штат госпиталя на должность штукатура-маляра".
У доктора были неприятности. Длительная размолвка с начальником лагеря ухудшила его личное положение. Страдали и больные, которым теперь не давали положенных пайков и лекарств. Мама все это знала и сильно тревожилась. Но доктор ее успокоил: "Ничего, скоро все уляжется. Начальник сменит гнев на милость. А ты тут потихоньку долечишься, как говорят, без отрыва от производства". Мама не знала, какими словами благодарить этого доброго человека.
До самой амнистии осенью пятьдесят четвертого года, она отбывала свой срок, работая в госпитале. Ее все уважали за трудолюбие и добросовестность.
Навыки и опыт работы штукатуром-маляром пригодились на всю жизнь. Приобретенная в заключении профессия потом кормила ее и на воле.
Когда объявили Сталинскую амнистию, мама была уже расконвоирована. Она работала на лошадке, запряженной в телегу. Возила воду и продукты в столовую, дрова на кухню и к баракам. Даже приходилось вывозить покойников в гробах, наспех сколоченных из неструганых досок.
В общежитии, рядом с лагерным забором из колючей проволоки, ей была выделена маленькая комнатушка с узким окном на север. Хорошо, что там оказалась печка-голландка, а дрова подвозила сама. Из мебели - железная кровать с панцирной сеткой и старая тумбочка.
Кормилась мама по старой памяти в столовой при госпитале. Свою жизнь она считала вполне сносной. Ни о какой амнистии она не помышляла. И не знала о ней, пока не объявили по радио. Эта весть застала врасплох даже лагерное начальство.
Освобождались сразу многие сотни людей. А что с ними делать дальше, никто не знал. Не успевали ни оформлять документы, ни выдавать деньги и продукты на дорогу. Толпы бывших заключенных бродили вокруг лагеря. Многие из них в первый же день попадались на воровстве или грабежах и снова оказывались за колючей проволокой.
Один раз, когда в конце рабочего дня мама ставила в хлев своего "Сивку-Бурку", она увидела там, на сеновале, группу бородатых мужиков, судя по развязному поведению, уже изрядно выпивших. Отбившись от их назойливого внимания, она прибежала к посту охраны, и попросилась обратно за колючую проволоку. Ее не пустили. Даже постоянный пропуск в зону, поначалу не возымел действия. Только после звонка начальству и объяснения причин такой странной просьбы, вохровец смилостивился и открыл ворота.
Лагерному начальству не приходилось раньше встречаться с заключенными, которые, будучи расконвоированными, сами обратно просились за колючую проволоку. А тут вот выдался такой случай. Доложили начальнику лагеря. Тот приказал разобраться. А когда получил подробный рапорт о безобразиях, творящихся вокруг лагеря, позвонил районному прокурору. "Я отвечаю за все внутри зоны. И у меня тут порядок. Все, что за воротами, - это ваша забота. Если там и дальше будут продолжаться бесчинства, я сообщу в обком партии", - кричал он в телефонную трубку.
Наводить порядок пришлось по обе стороны от колючей проволоки.
Снаружи, хоть не сразу, но выловили рецидивистов и вернули обратно за решетку.
Изнутри, усвоив горький опыт, стали освобождать амнистированных только мелкими партиями и лишь после того, как на всех были готовы документы и деньги на дорогу.
Когда настала очередь мамы, лагерную ограду уже не осаждали толпы горемык в тюремных робах. К моменту освобождения, ей выдали все, включая билет на поезд от Хабаровска до станции Локня - ближайшей к городу Холму, который она назвала конечным пунктом следования. В справке об освобождении, кроме прочего, указывалось, что с ней произведен полный расчет и выданы деньги в сумме одна тысяча пятьсот шестьдесят четыре рубля.
О своем освобождении мама узнала накануне. Конечно, обрадовалось. Но, если говорить словами известной песни, это была радость со слезами на глазах. И не только потому, что она уезжала в неизвестность, а точнее в никуда. Ей тяжело было расставаться с женщинами, соседками по бараку, которые все эти годы лагерной жизни поддерживали, помогали, утешали в самые трудные дни и часы.
Собирали маму в дальнюю дорогу всем кбараком. Где-то нашли и выменяли почти новую фуфайку. Целую ночь шили теплую юбку из толстого шинельного сукна. Подобрали еще крепкие, недавно подшитые валенки. Даже кто-то пожертвовал ей вязаный шерстяной платок.
Мама уложила свои пожитки в старую наволочку да с тем и собралась ехать. Но ей нашли и тут же подремонтировали небольшой фанерный чемоданчик с крючком-застежкой вместо замка. Туда мама и уложила "все свое добро": две перемены белья, кое-что из прочей одежды, запасные теплые носки и тонкое байковое одеяло.
Отдельно в торбочку уложили продукты, купленные на дорогу в день отъезда.
Дорога предстояла долгая. Почти две недели маялась она в общем вагоне, где поначалу не только лечь, присесть удавалось не иначе, как по очереди.
Народ в вагоне ехал лихой, разудалый. Большей частью из заключенных. Всего нагляделась мама за это длинное путешествие: и пьяных драк, и горьких слез обворованных женщин, и скандалов с милицией на редких станциях. Она всю дорогу сидела, вцепившись в свой чемоданчик. Даже во время редкой дремы не выпускала его из рук.
Так, с побитым фанерным чемоданчиком, и приехала мама в разрушенный войной районный городок Холм, что на самом юге Новгородской области. Случилось это поздней осенью пятьдесят четвертого года.
На первых порах приютила маму наша родственница Валя Кондратенкова. В тесной квартире Кондратенковых с первого сентября уже жила моя младшая сестра Ида, которая в тот год закончила Понизовскую школу-семилетку, а в Холме поступила в восьмой класс.
Мама с Идой проговорили всю ночь. Говорили и плакали. Плакали и опять говорили. Мама с печалью тужила: "Вышла из заключения, а тут, на воле, нет даже крыши над головой. Жить негде. Что же это за воля такая? Хоть обратно в тюрьму просись".
-Кстати, куда подевалась наша деревенская изба? Ты писала, что она пропала. А куда, я так и не поняла.
-Продали нашу избу. Разобрали и продали на дрова, - сообщила Ида.
-Кто же это дозволил такое самоуправство: при живых хозяевах единственное пристанище на дрова разбирать?
-Начальство сельсоветовское. Не просто дозволило, приказало на дрова разобрать и продать. Мне сказали, что за неуплату обязательной страховки. Сказали, что за последние пять лет накопился долг. А я про страховку и знать не знала. А если б и знала, все равно платить было не с чего.
-Вот, паразиты! Готовы последнюю рубаху снять с беззащитного человека. Надо на них в район жаловаться.
-Я сразу в райисполком поехала. По каким только кабинетам не ходила. Плакала везде. Говорила про отца, погибшего на фронте, про то, что теперь вообще осталась без средств существования. Ничего не помогло. Все, говорят, правильно сделано. Да еще добавили, что вырученных за избу денег не хватило. Говорят, мы еще в долгу остались. Даже припугнули: мол, будешь тут еще жаловаться, взыщем и остальное. Так я и вернулась ни с чем, - закончила Ида и расплакалась.
Жить было негде. У Кондратенковых спали на полу, обдуваемые студеным ветром из под двери. С другой стороны, подумала мама, получи хоть завтра комнату, а как в ней жить? Нет ни стола, ни табуретки; ни чашки, ни ложки.
Хорошо, что работу нашла сразу. Уже на второй день ее приняли в ремстройуправление на должность штукатура-маляра. Разрушенный в войну Холм начали отстраивать заново, а рабочих рук не хватало. Пригодилась специальность, полученная в заключении. Хотя ее сразу предупредили, что большую часть времени придется трудиться "на разных работах". Эти разные работы оказались не легче, чем лесоповал в лагерной зоне.
Мало кто знает, что в середине пятидесятых годов были в России такие места, где котлованы под жилые дома рыли не экскаватором, а обычной штыковой лопатой. И работали в котлованах чаще всего женщины. Мужиков выбила война, а те, что остались, "ходили в начальниках".
Хорошо, что к той поре появились резиновые сапоги, которые выдавались в качестве спецодежды. Они спасали ноги от воды в котлованах. На этих сапогах мама приносила домой тяжелые комья глины, которые не было сил отскрести, отмыть.
Тяжелые работы не кончались закладкой фундаментов. Не было никаких подъемных механизмов. Кирпичи с машин разгружались вручную. И потом эти кирпичи по шатким трапам носили на второй этаж те же женщины.
Много домов с участием мамы построено в Холме. А сама вместе с Идой жила в маленькой комнатке барака-общежития, где с трудом помещалась одна кровать, тумбочка вместо стола и две табуретки. После чужой квартиры, они были рады, что получили хоть тесное, но отдельное жилье.
В марте пятьдесят пятого года, еще будучи студентом, я приехал навестить маму с Идой.
В тот вечер мы долго пили чай, хрустя сушками. Ида скоро задремала, а я проговорил с мамой чуть не всю ночь.
Много тогда порассказала мне мама про свою горемычную жизнь в заключении. Больше всего в ее рассказе удивило то, что теперь жизнь в заключении она вспоминает с грустью и теплотой. Оказывается, там она чувствовала себя лучше и защищеннее.
-Худо там было, сильно худо. Особенно первое время в лесу. Мы ведь там выполняли непосильную для женщин мужскую работу. На этой работе не одна я, -многие надорвали свое здоровье. Но там, как-никак каждый день кормили три раза, одевали-обували. И забот никаких. Бывало, придешь с работы, скинешь сырое да обледенелое в общую кучу, и идешь ужинать. К утру одежду и валенки высушат. Одеваешь все не только сухое, но и теплое.
-Выходит, сейчас жить не легче? - осторожно спросил я.
-Какое не легче, сейчас гораздо тяжелей. Там на всем готовом. А тут и работа такая же грязная да тяжелая, и обо всем самой надо думать. Платят за работу мало. Еле с Идой сводим концы с концами. После работы надо и дров добыть, и печку натопить да сварить что-нибудь из еды. Устаю так, что к вечеру с ног валюсь. А на следующее утро, еще до свету, опять на работу. И так каждый день. Иной раз, когда план не выполняется, и по воскресеньям гонят на работу. Там по воскресеньям давали отдохнуть, а тут работать приходится без роздыха. Сейчас, конечно, тяжелее. И живем, как в собачьей конуре.
Хорошую комнату в двухкомнатной квартире дали маме незадолго перед выходом на пенсию. А когда Ида вышла замуж, дали ей и вторую комнату. Вся двухкомнатная квартира на втором этаже деревянного двухэтажного дома, который напротив школы, перешла к маме. Конечно там, как и в других домах этого маленького городка, не было никаких удобств. Но мама очень радовалась, что теперь у нее есть "свой угол".
В этой квартире мама дожила до самой своей кончины.
На сороковой день в районной газете "Маяк" была опубликована моя небольшая заметка в память о маме. Вот она вся целиком.
Умерла наша мама. Скончалась тихо, беззвучно.
Отстрадалась, отмучилась...Ушла, как говорят, на вечный покой. Случилось это 3 мая 2000 года. До девяноста лет не дожила семи месяцев и двадцати пяти дней.
Она не раз говорила, что живет чужой срок, молила Бога о скорой кончине, потому что непомерно тяжко, невыносимо больно было ей в последнее время. И все-таки изо всех сил цеплялась за жизнь. А когда физические силы ушли, осталась великая сила духа.
Мама никак не могла смириться, что кто-то обрабатывает ее грядки и даже в прошлое лето не оставляла их без своего пригляда. То где-то поправит окученную картошку, то соберет колорадских жуков, то польет огурцы. А как она работала маленькой удобной лопаткой! В изуродованных, натруженных, иссохших руках этот нехитрый инструмент так точно, быстро и ловко ворошил землю, как не всегда удавалось и молодым. Казалось, что именно эти грядки каким-то неведомым способом давали ей жизненные силы. Потому что от них западала в душу большая радость. Мама делилась этой радостью, рассказывая, как еще вечером видела первый цветущий огурчик, а на следующий день уже появлялся маленький плод, который рос потом на глазах, взлелеянный ее больными старческими руками. В такие минуты у нее утихали все боли, и особое удовлетворение труженика переполняло душу.
Когда была помоложе, мама с таким же удовольствием работала на стройках города Холма, восстанавливая его из руин в послевоенные пятидесятые годы. Об этом не раз публиковались статьи в районной газете.
Все было в ее нелегкой жизни: война, оккупация, вдовья доля, голодные послевоенные годы, сума и тюрьма. Но старая закалка помогла выжить физически и сохранить душевные силы.
Ее знали в Холме не только, как честную труженицу, но и как принципиального человека всегда и везде стоявшего за правду и справедливость. Эти качества особенно проявились в роли народного заседателя, когда в суде не просто "рассматривалось дело", а решались человеческие судьбы. Здесь особенно понадобились ее острый ум, большой горький жизненный опыт и чуткое сердце, отзывчивое на людскую боль.
Многие годы прожила мама в своей маленькой квартирке напротив школы. Все эти годы я писал ей каждую неделю. И вот все кончилось... Разбирая теперь ее бумаги, я нашел свои письма за последние двадцать лет. Их набралась целая наволочка. А дома у меня хранятся все ее письма. Это живые страницы истории. Ведь мама писала не только про свои болячки. Ее интересовала жизнь города и района, жизнь страны. Многие письма пронизаны болью за неуклюжее руководство нашим великим государством, за бедную полунищую жизнь людей в богатейшей стране. Она с горечью писала про уничтоженные колхозы и совхозы в районе, разбазаренный скот, про зарастающие поля и нивы. Ей до всего было дело.
Мы с женой каждое лето в начале июля приезжали к ней на пару недель. И у нее всегда к этому сроку поспевала грядка ранней картошки, укроп, зеленый лук. Мама варила картошку точно к приходу автобуса, а потом суетливо старалась нас угостить первыми плодами своего труда. Каждый вечер мы подолгу говорили с ней, попивая душистый чаек с разными целебными травами. Этим летом она тоже надеялась увидеть нас. Надеялась и ждала. Не дождалась...
Мы приехали вечером 4 мая, когда она усопшая вечным сном и прибранная для погребения, лежала в своей комнатке. Назавтра все родственники и соседи собрались на отпевание, которое провел священник отец Василий. Во всех молитвах своих по "новопреставленной Евгении" он подчеркивал, что скончалась она на Светлой Пасхальной неделе и что в этом есть проявление особой Божьей благодати.
Похоронили маму на старом кладбище 5 мая. В этот день ярко светило солнце и над полями рядом с кладбищем в небе пели жаворонки.
Остался от мамы надгробный холмик из желтого песка с православным крестом в ногах да венки и цветы. А вверху, под слабым дуновением ветерка шумели кроны берез, кленов, лип. И только могучий хмурый дуб как бы застыл в скорбном оцепенении. Невдалеке сквозь деревья проглядывал строящийся храм Божий.
11 июня 2000 года будет сорок дней, как скончалась Морозова Евгения Ивановна.
Люди добрые! Я прошу всех, кто знал ее, склонить в этот день на минуту голову в знак памяти о нашей маме. А мы, - ее трое детей, семеро внуков и девять правнуков, - в четырех разных местах помянем ее, поплачем, и будем помнить, пока живы.
В. В. Морозов, сын.
Г. Петрозаводск.
Год спустя, в мае 2001-го, мы поставили на могиле мамы достойный памятник: массивный литой чугунный крест и горизонтальная красная гранитная плита в широкой раме из полированного черного габбродиабаза.
Глава 22. Гибель тети Дуни
Сразу после ареста мамы, мне пришлось устраиваться на работу. Нашлась работа в райгосстрахе. Взяли меня туда на должность "агента по страхованию имущества граждан". Работа связана с разъездами по району.
А у меня впереди учеба. Надо было найти какой-то способ закончить десятый класс.
В школе договорился с директором, что я буду в одну неделю брать задания по всем предметам, а в следующую по очереди, вечерами отвечать учителям. Это была сложная затея, но другого выхода не нашлось.
Очень помогли учителя. Они не просто давали задания, а в краткой форме как бы объясняли уроки сразу на неделю вперед. Хорошо, что я оказался понятливым учеником и не отнимал слишком много времени у молодых учительниц.
А вечерами занимался сам, иногда просиживая до полуночи, пока не кончался керосин в лампе.
Жил я все на той же квартире у Максимыча. Он по утрам, подливая керосин в лампы, каждый раз ворчал: "Опять сухой фитиль! И дома кончаются запасы. Не уж то пьешь ты его по ночам? Придется опять у трактористов просить. Надо гнать самогонку. Другого способа рассчитаться с ними - нет. Но ты не дрейфь! Не на баловство горючее изводишь, а на дело. Школу-то кончать все равно надо. Коли днем работаешь, учись вечерами. Закончишь десятый класс, мамке весть пошлешь. Ей радость будет. А керосин найдем. Не в одном, так в другом месте".
Я каждый вечер старыми газетами хорошо чистил ламповое стекло, прикручивал фитиль, стараясь экономить керосин, и готовил уроки.
Но поездки по дальним деревням и селам района сильно мешали моим занятиям.
Незадолго до Рождества я предупредил начальника, что совмещать эту работу с учебой стало невмоготу; сообщил, что ищу другую работу и, как найду, буду увольняться.
Мне было поставлено условие: привезти сена для лошадей, а потом можно и уволиться.
Оказалось, что сено у райгосстраха заготовлено на лесных лядинах недалеко от нашей деревни. Места эти я хорошо знал, и потому именно меня послали "за тридевять земель", чтобы подвезти сено.
Я накануне поездки накормил лошадь досыта: кроме сена, дал коню еще торбу овса.
Сам купил кое-что из съестного, чтобы отвезти сестре Иде и тете Дуне (Ира тогда уже дома не жила -училась в Торопецком педучилище).
Хлеба больше буханки не давали "в одни руки". Выпросил в магазине немного муки. Купил гостинцев к Рождеству. Думал, что отвезу, потом не придется на плечах тащить.
Меня давно ждали. Приближался праздник. А в доме пусто, хоть шаром прокати. Осталась одна картошка. Яловая наша корова Пестреха давала в день всего два литра молока.
-Иная коза дает больше, - ворчала тетя Дуня. - И откуда молоку взяться, если корова на голодном пайке. Бедная, еле на ногах держится. Мы хоть картошки поедим. А корову совсем не чем кормить. Уже и солома кончается. Скоро корове придется зубы на полку класть, а нам за ней следом. Видно это кара Божия? Чем мы его прогневили, не знаю? И заступиться за нас некому.
-Может быть прикупить немного сена? - поинтересовался я.
-Где прикупишь? У всех для своих коров мало. Нынче опять на многих луговинах осталась некошеная трава под снег. Председатель туда близко не подпускал людей. Все орал, что колхозное стадо не обеспечено кормами. А свои коровы, тем паче на голодном пайке. Потому и не продаст никто. Да и на какие шиши покупать. Тут такой случай, когда деньгами не поможешь, и воровать негде.
-За воровство теперь срок дают.
-За малое дают большие сроки, а кто возами ворует, тому все сходит с рук.
На следующий день, уже в сумерки, я подъехал к своему дому с большим широким возом сена. Хорошо, помогла тетя Дуня. Одному бы ни за что не справиться. Погрузили на розвальни почти полстога. Аккуратно и долго грузили, добиваясь хорошей укладистости сена и равномерной, без перекосов, нагрузки на сани. Ведь дорога мне предстояла дальняя. Но это назавтра.
В тот вечер мы с тетей Дуней распрягли лошадь, поставили ее в хлев, а сами, как говорят, под покровом ночи, сильно облегчили воз, отделив с него изрядную долю сена для нашей голодающей Пестрехи.
-Все равно это капля в море. Неделю покормлю, а что дальше? Может выгрузим этот воз, а сами махнем еще раз к стогу. До утра как раз управимся, - предложила тетя Дуня.
-Не могу я! Не то, что боюсь, а не могу. Там осталось чуть больше полстога. На два воза не хватит. А если это переполовинить, - казенным лошадкам каюк.
-Тогда нашей корове скоро будет каюк, а следом за ней и нам, - сурово подытожила тетя Дуня.
Мне стало очень плохо от этих слов. Получалось, что если сгинет от бескормицы наша корова, виноват буду я.
Тут мне вспомнились слова мамы, сказанные по дороге в Торопец, когда ее везли под конвоем в тюрьму. Она тогда сказала: "Я-то что. Мою вину мерили тоннами. А передо мной судили бабу из соседней деревни за охапку яровой соломы, принесенной домой с колхозного двора. Баба пожилая. Сильно плакала. И все равно за эту солому ей дали пять лет заключения. Разве это справедливо? Говорят, есть такой указ, по нему всех судят. Страшный указ".
Я вспомнил эти слова мамы, и сделалось жутко. Ведь в деревне ничего не утаишь. Даже темной ночью мог кто-нибудь увидеть, что мы ездили за сеном второй раз. И обязательно донесли бы, "куда следует". Вот и подумалось, что сам Господь Бог вразумил меня, спас от искушения.
После Евдокии, корову стало совсем нечем кормить. Были съедены остатки соломы, которую тетя Дуня рубила сечкой в корыте и ошпаривала кипятком. Потом она скормила корове даже одонки, - смерзшиеся глыбы полугнилого сена из нижней части стога. Обычно, в хорошие годы, эти остатки годились разве на подстилку. А теперь, оттаяв горячей водой и сдобрив солью, она скормила их тоже. В последнюю очередь тетя Дуня выгребла из подполья всю картофельную мелочь и понемногу тоже скормила нашей несчастной Пестрехе. Но и это не помогло. Корова от бескормицы стала валиться с ног.
Приближался Егорий, - время, когда коров выгоняли на пастбища. Но тут, как на зло, ударили майские холода, пошел снег. Хотя нашей корове не помогла бы ни внезапная жара, ни выросшая в одночасье трава в пояс. Она истощала настолько, что не могла стоять на ногах. Сердобольные соседи помогли подвесить корову на веревках да ремнях к балкам потолка в хлеве. И еще дали большую корзину хорошего зеленого сена. Но тетя Дуня считала, что теперь уже ничем не спасти корову. Поздно.
В то же время случилось еще одно событие, видно ставшее роковым. Не зря у нас часто повторяли поговорку: "Не бойся одной беды, бойся когда две да три разом".
Всю зиму, пока не было полевых работ, тетя Дуня сторожила в колхозе животноводческую ферму. Она спешила туда вечером, к тому времени, когда скотницы собирались расходиться по домам. С фонарем "летучая мышь" обходила коровник, овчарню, внимательно смотрела недавно появившихся на свет телят. Потом, оглядев хлева снаружи, убедившись, что все ворота и двери хорошо закрыты, уходила домой. Возвращалась она на свое дежурство очень рано утром; раньше, чем приходили на ферму первые доярки.
В одно, видно самое страшное утро в ее жизни, тетя Дуня, обходя скотный двор, обнаружила павшую овцу. Она лежала у самой двери овчарни. Как будто пыталась уйти от какой-то опасности, но рухнула замертво у порога. Почему пала овца, разбираться не стали. Появившийся вскоре председатель колхоза ругался матом, а потом заявил тете Дуне:
-Это ты во всем виновата. Не сберегла колхозное добро. Нанесла урон нашему хозяйству. Небось, дрыхла дома всю ночь? Но я тебя проучу за такое разгильдяйство! Следом за сестрой пойдешь на Колыму!
-За что? Разве я виновата? - только и смогла сказать тетя Дуня, заливаясь слезами.
Именно в этот момент она поняла, что теперь не до коровы; теперь не до чего.
Пришедшая со школы Ида увидела, что тетя сама не в себе. Она молчала. Лишь иногда еле заметно шевелила губами: то ли шепча молитву, то ли беззвучно разговаривая неизвестно с кем. Ида пыталась ее расспросить, в чем дело, но так ничего и не добилась. В этот день тетя Дуня не пошла доить корову, не пошла за водой на колодец. Она рано улеглась, делая вид, что заснула.
Перед выпускными экзаменами я успел сменить место службы. На прежней работе, из-за постоянных разъездов, было не до уроков. Пришлось перейти в другую контору, которая называлась Райздравотдел. Приняли меня туда на должность статистика. Заведующая, молодая, но очень тучная еврейка с добрыми карими глазами, пообещала на время экзаменов особенно не загружать казенными делами. И тут же серьезно заметила: "Изучив анкету, узнала, что ты учился на фельдшера. Это поможет на работе. Я довольна, что статистикой теперь будет заниматься человек хоть что-нибудь понимающий в медицине".
Контора наша помещалась в нижнем этаже единственного в поселке двухэтажного здания райкома партии и райисполкома. Мой стол стоял у окна, выходящего во двор. За окном буйствовала весенняя капель.
Я сидел, сосредоточенно перебирая бумаги - "сводки с мест". Строчка за строчкой, заполнял большую таблицу; изредка щелкал костяшками счет, подытоживал цифры по району. Это называлось: составлять статистический отчет за очередной месяц.
Углубившись в работу, я не заметил, как в комнату зашел милиционер. Однако он громко назвал мою фамилию и приказал собираться в дорогу.
-В какую дорогу? - с тревогой поинтересовался я.
-Поедем к вам в деревню. С твоей заведующей я все согласовал по телефону. Повозка стоит у крыльца. Давай, шевелись побыстрее!
-Что-нибудь случилось у нас дома? - тихо спросил я , надевая пиджак.
-Беда случилась у вас. Умерла ваша тетя.
-Как умерла...
-Плохо умерла. Она покончила с собой. Больше я ничего не могу сообщить. Поедем, там разберемся.
Мы ехали на легкой милицейской телеге по еще промерзшей, а местами заснеженной, дороге. Ехали по колдобинам, в которые превратилась накатанная колея. Ехали и молчали. Милиционер, старший лейтенант, видимо не хотел ничего говорить, пока сам не посмотрит на месте. Я не хотел спрашивать, опасаясь страшных подробностей.
Все я узнал потом от соседей и от Иды. Она больше всех пострадала от этой беды. Умерла последняя взрослая родственница. Да еще как умерла... Иде первой пришлось видеть то, что не в силах перенести иной мужик. А ей в это время было всего десять лет.
Обычно она на большой перемене прибегала из школы домой, чтобы перекусить и обогреться. С ней всегда приходил кто-нибудь из одноклассников. В тот день 7 мая 1951 года Ида пришла домой одна. Открыла дверь в сени и увидела человека, подвешенного к балке. Сперва она не поняла ничего и даже не испугалась. Но уже мгновение спустя, глянув на скособоченную голову в петле, на изуродованное страшной гримасой лицо, она даже в полутьме увидела, что это тетя Дуня.
С жутким нечеловеческим криком она побежала обратно в школу и дальше несколько дней жила в полуобмороке или в полусне. Она потом не могла вспомнить, что было в эти дни.
Когда приехали мы с милиционером, снятое тело лежало в сенях и рядом кем-то обрезанная веревка. На ней раньше тетя Дуня носила сено для коровы. Носила, пока было что носить. А как не стало, веревка нашла другое, самое страшное применение.
Милиционер позвал понятых и вместе с ними осмотрел пустую избу, пустые лари в сенях и хлев с висящей на ремнях чуть живой коровой. Ни для людей, ни для коровы он нигде не нашел ничего съестного. Только в подполье еще лежали остатки картошки, предназначенной на семена.
Все осмотрев, перекинувшись несколькими словами с понятыми, милиционер что-то быстро записал в свою тетрадку, а потом подошел ко мне.
-Сестру есть с кем оставить, или будем в детдом определять?
-Есть дальняя родственница тетя Оля, моя крестная.
-Как ее фамилия, полное имя и отчество.
-Афоничева Ольга Евстигнеевна. Она берет Иду к себе.
-Тогда я поехал. А ты занимайся тут похоронными делами. Начальнице твоей я все объясню.
Похоронили тетю Дуню на другой день. Братья Афоничевы ловко и быстро сколотили гроб из сухих не струганных досок. Тетя Оля нашла небольшую подушку с чистой наволочкой, а внизу гроб выстелили соломой, прикрыв ее холщовой тканью.
Дома не оказалось ничего, чтобы одеть покойницу. Тетя Оля собрала у себя все надобное для такого случая. Не новое, но чистенькое.
Обрядили нашу Евдокию Ивановну, собрали в последний путь и понесли на руках до самого кладбища.
Там, рядом с захоронением бабушки Лукерьи, ребята Афоничевы заблаговременно вырыли могилу. В нее и опустили гроб с телом покойницы, поставили крест, оформили надгробный холмик.
Было тогда тете Дуне сорок семь лет.
После похорон не устраивали никаких поминок. И людей на кладбище собралось не много.
Дома тетя Оля помолилась перед иконой за упокой души грешницы Евдокии, и на этом закончились все погребальные дела.
В нашей избе остались только голые стены. Да еще божница в переднем углу. Уже много лет спустя, я осознал, что это была единственная ценность, имевшаяся у нас. Тогда было не до икон...
Божница занимала в избе весь передний угол. Там стояли разные иконы. Были в серебряных золоченых ризах, были просто на черных досках. Сколько всего икон стояло в божнице, я уже не могу припомнить.
Больше других, меня поражала одна икона: черная доска с изображением Георгия Победоносца, вонзающего копье в змея. Мне казалось, что красный плащ на этой иконе виден даже в сумерки; струится каким-то загадочным лиловым светом. Бабушка часто молилась, глядя на эту икону. Она просила Георгия Победоносца "...сокрушить ворогов и вернуть мужиков с войны". Но молитвы, видно, не дошли до святого Георгия. Мужики с войны не вернулись.
Другая из запомнившихся икон была в ризе. Это чудотворная икона Одигитрии Божьей Матери. В честь этой иконы у нас в деревне каждый год 10 августа отмечался престольный праздник, который назывался просто Егитрия. К тому времени уже давно были разорены все церкви в округе, давно молодежь разучилась молиться, а праздник остался. Собирались девушки и молодые люди со всех соседних деревень, ходили в гости, на улице водили хороводы, устраивали танцы и пляски под гармонь. Про икону, можно сказать, многие и не знали, а праздник отмечали в первые послевоенные годы и потом, до самого краха деревни и всего вокруг.
Избу нашу снесли, разобрали по бревнышку на дрова. Куда девались иконы, неизвестно. Я каждый раз, бывая в деревне, старался найти хоть какие-нибудь следы от большой бабушкиной божницы. Но ничего не нашел. Вряд ли иконы тоже спалили на дрова. Были еще в деревне той поры набожные люди и кто-то из них, наверное, прибрал к рукам лики Божии.
Добрым помощником во всех похоронных делах был Николай Максимов, пришедший с Юшина как раз в день погребения тети Дуни. Он помогал во всем, но, главное, согласился остаться на второй день, чтобы сделать ограду.
У Афоничевых мы раздобыли пилу-лучковку, острый топор и банку гнутых ржавых гвоздей. Досок у них не нашлось. "Последние извели на гроб. Ищи что-нибудь у себя дома", - сказал мне Мишка.
У себя дома мы нашли четыре тонких бревнышка на столбы: остатки еще заготовленных по снегу дров. Досок у нас не было, и быть не могло. Колька предложил расшить один из фронтонов хлева.
Эти почерневшие доски мы пилили на метровые куски, а потом, раскалывая пополам, а то и натрое, превращали в штакетник.
Все заготовки за два раза перенесли на кладбище, а жерди добыли на месте, срубив несколько тонких елок в соседнем лесочке.
Ограда получилась хоть неказистая, но прочная. Даже дверь навесили, пристроив вместо петель толстые куски резины от старых автомобильных покрышек.
Я хотел сделать внутри маленькую скамеечку. Но кончились доски. К тому же Колька печально заметил: "Зачем? Сидеть тут все равно некому".
Эти слова расстроили меня до слез. К сожалению, вышло так, как сказал Колька. Мы все разъехались и не были тут многие десятилетия. Ограда сгнила. Сгнили и деревянные кресты. А холмики от времени сравнялись с землей и заросли сорной травой.
Пятьдесят лет спустя, мы с сестрой Ирой и единственной, оставшейся в деревне нашей дальней родственницей Афоничевой Шурой, пытались найти место захоронения бабушки и тети Дуни. Нашли приметный склон на бывшем краю кладбища. Тогда тут была поляна. Теперь все вокруг заросло лесом. Слишком много лет прошло. И все эти годы продолжались захоронения. Мы нашли на примеченной площадке с десяток старых могил. Таких же заброшенных, как могилы наших родственников. Они все одинаково заросли и почти не видны. Но, приглядевшись, все-таки можно различить бывшие надгробные холмики. В двух случаях могилы расположены парами, - одна вплотную с другой. Возможно, одна из этих пар и есть захоронения бабушки с тетей Дуней. Точно теперь ничего не определить Время стерло следы...
Может быть, эти записи сохранят память о них: мучениках при жизни, оказавшихся после смерти в безымянных могилах.
Глава 23. Аттестат зрелости
Экзамены в десятом классе, как всегда, начались с сочинения. И, как всегда, 20 мая.
Вся школа, вымытая и вычищенная после долгой зимы, сияла в весеннем наряде. В открытые настежь окна дул теплый ветер, наполняя классы свежим ароматом недавно зазеленевших лугов. Буйно цвела черемуха. Ее охапками носили по классам, расставляя букеты в кувшинах с водой на парты и подоконники. Острый дурманящий запах черемухи чувствовался даже в коридорах.
Лидия Ивановна Бирюзова, - учительница русского языка и литературы - высокая, стройная, по-праздничному нарядная, - вошла в класс вместе с директором школы - Алексеевой Марией Алексеевной.
Мария Алексеевна вынула из своей кожаной папки большой пакет с пятью сургучными печатями, вскрыла его на наших глазах, и продиктовала темы сочинений. Эти темы аккуратным почерком начертала на классной доске учительница литературы. А Мария Алексеевна, пожелав всем успехов, сразу удалилась.
Я пришел на этот первый выпускной экзамен в своем новом темно-синем костюме и белой рубашке с галстуком. Настроение было приподнятое. Сразу составил короткий план сочинения, еще раз почистил перо, справа стопкой сложил листки бумаги в линейку и начал писать. Писалось быстро и легко.
Задолго до окончания отведенного на экзамен срока, я закончил сочинение и, просмотрев его, не знал что делать. То ли сдать и пойти на работу, то ли потратить еще час и переписать начисто. Заметив мои раздумья, подошла учительница.
-За чем остановка? Возникли какие-то сложности? - спросила она шепотом.
-Нет. Все нормально. Я уже закончил. Но не знаю, сдать эти листки или считать их черновиками и начать переписывать еще раз.
-Дай-ка я посмотрю, а потом скажу.
Мне показалось, что учительница читала мое сочинение дольше, чем я писал.
-Хорошо. Можно бы и так сдать. Я не нашла даже мелких описок. Не говоря о содержании, которое на "отлично". Но кое-где есть небольшие помарки. Времени еще достаточно. Перепиши, не торопясь, и сдавай.
-А вдруг я при переписывании наделаю ошибок?
-Если постараешься, не наделаешь. Ты не спеши и будь внимателен. А черновик оставь, как есть. Его тоже надо будет сдавать.
Лидия Ивановна, наша учительница литературы, тогда еще не знала, что я не умею переписывать слово-в-слово. Начав переписывать, я что-то добавлял, что-то сокращал; где-то правил не очень удачные, как казалось, фразы, меняя слова и целые абзацы. Поэтому я еле уложился в отведенные часы.
Потом учительница призналась, что была удивлена, когда увидела уже другое сочинение, которое, по ее мнению, значительно лучше хорошего черновика.
Много лет спустя, я услышал слова о том, что лучшее, враг хорошего. Не раз в жизни приходилось на своем горьком опыте убеждаться в справедливости этих слов.
Это правило подтвердилось и на письменном экзамене по математике. Там была одна сложная и очень трудоемкая задача. Геометрическая задача, которая решалась с применением тригонометрии. Это решение требовалось снабдить чертежом четырехгранной пирамиды со вписанным кубом. Чертеж я сделал очень твердым карандашом. Он получился блеклым, не четким. И тут, как говорят, черт дернул меня обвести линии чертежа перышком. В двух местах перо прилипло к линейке и получились как бы сдвоенные линии. Этого оказалось достаточно, чтобы областная комиссия не согласилась с отличной оценкой, выставленной в школе.
Остальные экзамены прошли гладко и без особых затруднений. В экзаменационной ведомости школьная комиссия мне выставила по всем предметам "отлично". Но письменные работы отличников подлежали обязательной экспертизе в ОБЛОНО. Не верили тогда сельским школам. Областное начальство само решало, кому дать, а кому не давать золотую либо серебряную медаль.
Я был представлен на золотую, но не получил никакой.
В отличном сочинении долго искали к чему бы прицепиться. И наконец выискали, якобы, грамматическую ошибку. В слове "многомиллионный", при рассмотрении под лупой, вместо двух подряд букв "л", узрели всего полторы таких буквы. Дефект скорописи сочли за грамматическую ошибку и поставили оценку "хорошо". Как потом я узнал, директор нашей школы, Мария Алексеевна, звонила по телефону главному инспектору ОБЛОНО. Она возмущенно говорила о явной несправедливости, о "дискриминации, допущенной в отношении сельской школы". Инспектор согласился, что мое сочинение "отличное по всем статьям". И тут же заявил, что оценку снизил не он единолично, а комиссия, которая сочла досадную описку за грамматическую ошибку.
То же получилось с письменной экзаменационной работой по математике. Хотя там вообще не к чему было придраться. Как сказала наша классная руководительница, преподаватель математики Романова Мария Михайловна, "все задачи решены наиболее простым и рациональным способом; оформлена работа чисто и аккуратно, без единой помарки".
Однако помарки все же нашли. Те самые "сдвоенные" линии: результат не очень удачной попытки оживить фиолетовыми чернилами блеклый карандашный рисунок.
Марию Михайловну, нашу учительницу математики, это огорчило до слез. Она сама готова была ехать в областной центр, чтобы воспрепятствовать "самоуправству чиновников от образования". Отговорила ее Мария Алексеевна, директор школы. Она сообщила, что сама звонила в ОБЛОНО и поняла - все хлопоты бесполезны.
Но дирекция школы вместе с районным отделом образования, не дожидаясь официального решения областной комиссии, все-таки выставили мне по математике оценку "отлично". В аттестате зрелости осталась одна четверка по русскому языку и литературе - предметам, которые я больше всего любил, и знал лучше других. При одной четверке полагалась серебряная медаль. Но это при условии, если такой результат согласуется с мнением областного начальства. В моем случае согласия не было. Все разговоры о медали оказались напрасными. Легкий и надежный путь к высшему образованию для меня был закрыт.
Тут неожиданно возникло и другое препятствие. В школу пришла бумага из райвоенкомата, запрещающая выдачу аттестатов зрелости "всем выпускникам мужского пола". Военрук объяснил, что всем ребятам призывного возраста приказано поступать в военные училища. "Страна нуждается в пополнении офицерского корпуса молодыми, хорошо образованными военными специалистами" - уточнил он.
Скоро всех выпускников, "лиц мужского пола", повестками вызвали в райвоенкомат и каждому предложили на выбор несколько военных училищ. На мои слова о том, что я по характеру человек сугубо мирный и хотел бы поступить в университет, чтобы получить гражданскую профессию, был грубый окрик: "А Родину, кто защищать будет?..."
Выходило так, что дальше есть возможность учиться не тому, чему хочешь, а чему прикажут. Кто-то из моих одноклассников громко возмутился: "Разве можно учиться по принуждению?"
-Ты, молодой человек, видно не знаешь главного армейского принципа. Он прост, как таблица умножения: не можешь, - научим, не хочешь, - заставим, - тоном крайнего раздражения пояснил военком.
Нам дали понять, что спорить бесполезно. Я выбрал Вольское авиатехническое училище. На вопрос "Когда?", мне сообщили, что надо ждать повестки и документов, гарантирующих бесплатный проезд до "пункта назначения", - города Вольска Саратовской области. Одновременно с проездными документами выдадут и аттестат зрелости, который, оказывается, сам по себе не является пропуском в военное учебное заведение. Там предстояло еще выдержать вступительные экзамены.
На прощанье военком напомнил о напряженной международной обстановке, о почетной обязанности каждого мужчины, - защищать Родину, а потом добавил: "Ваша военная профессия может понадобиться стране раньше, чем любая гражданская".
Аттестатов зрелости ребятам не дали, а выпускной вечер все-таки состоялся. Во время торжеств по этому случаю, нас поздравили с окончанием средней школы, а меня назвали в числе лучших ее выпускников.
После вручения девочкам аттестатов зрелости, после торжественных речей директора и завуча школы, после добрых напутственных слов учителей, нас пригласили на прощальное чаепитие. Именно так громко и было заявлено "чаепитие". Чтобы ни у кого не вызывала сомнений серьезность такого намерения, на концах накрытого воедино длинного стола, красовались начищенные до блеска ведерные самовары.
Большинство наших ребят давно знали напитки покрепче чая. И на сей раз у некоторых в карманах оказались заранее припасенные "мерзавчики"с самогонкой. К тому же столы, богато уставленные разными закусками, давали понять, что чаем тут не обойдешься. Столы вопиюще предрекали неминуемость выпивки. Хотя они не могли вызвать никаких подозрений, потому что не было на столах ни одной бутылки.
Секрет раскрылся тогда, когда сели за трапезу. Кто-то обратил внимание, что от самоваров не несло жаром. Больше того, они оказались очень холодными и даже покрытыми почти ледяной росой. В этих самоварах и был главный секрет.
Все это придумала Курочкина Екатерина Васильевна, учительница химии. Ребята потом хором говорили ей комплименты, а многие прямо заявляли, что именно тут она наилучшим образом употребила свои знания химика. Из обыкновенной, правда хорошо очищенной, самогонки и клюквенного сока она создала приятный на вкус хмельной напиток рубинового цвета. Налитый из самовара в стаканы, он не мог вызвать никаких вопросов и сомнений даже у самых ретивых хранителей "советской морали".
После застолицы начались танцы. Тогда не было "Школьного вальса". Танцевали под музыку вальсов "Березка", "Дунайские волны", "Амурские волны"; весело отплясывали "Цыганочку".
Из меня танцор никудышный. Как всегда, как всю жизнь потом, большие праздники навевали на меня скорее грусть, чем веселье. Многие годы спустя, выяснилось, что не один я такой. Вот что писал об этом Н. А. Бердяев в книге "Самопознание": "Я почти всегда испытывал тоску в великие праздники, вероятно, потому, что ждал чудесного изменения обыденности, а его не было".
У меня к концу выпускного вечера все усугубилось тем, что на юношеское признание в любви услышал ответ спокойным ровным голосом "Останемся друзьями".
Впрочем, я не долго печалился. Другие дела и заботы занимали меня тогда.
После выпускных экзаменов я сразу вернулся на работу в райздравотдел. Через несколько дней меня отправили в командировку, - проверять фельдшерский пункт в селе Языковщина. Проверять, конечно, не по медицинской части, а по линии статистики.
Учитывая дальнюю дорогу, заведующая разрешила воспользоваться казенным велосипедом. Выехал я ранним утром.
Сияло солнце. Придорожные кусты и деревья, не успевшие высохнуть от предрассветной росы, стояли в испарине. Ни ветерка, ни единого звука, кроме шороха шин по утоптанной дороге да щебетания птиц. К полудню погода явно сулила жару и я торопился как можно больше проехать, воспользовавшись утренней прохладой.
Домик фельдшера я нашел на краю села. Он стоял в саду на южном склоне небольшого холма и казался весь, обращенным к солнцу. Одна половина этого домика была занята под квартиру, а во второй располагался фельдшерский пункт. Недалеко виднелась излучина реки в кайме зеленых лугов, а дальше кромка леса.
Уже успели отцвести яблони и вишни в саду, зато в палисаднике, под самыми окнами, во всю цвели белые и желтые акации.
Встретили меня приветливо. Жена доктора, - моложавая стройная женщина со смуглым цыганским лицом, - накормила с дороги сытным обедом, а напоследок еще угостила земляникой с медом и напоила чаем с душистыми травами.
Как раз за чаем и вспомнилось давнее довоенное событие, сильно удивившее уже тогда немолодого доктора. Он, может быть, и не вспомнил бы про тот случай, да обратил внимание на мою фамилию.
-Не из тех ли ты Морозовых, что жили на хуторе Алешня, а потом переехали в Понизовье? - спросил доктор.
-Из тех самых, - ответил я.
-А чей будешь?
-Может, знали моего деда - Семена Тимофеевича Морозова и отца Василия Семеновича?
-Как же не знать! Знал. И деда твоего знал, и его жеребцов видывал на бегах. А разок даже прокатиться удалось. Резвые и статные были жеребцы. А дед твой был лихой наездник.
-Я то жеребцов плохо помню, но наслышан про них много. Говорят, что вороной спас мою маму в тяжелых родах и мне жизнь спас.
После этих слов доктор как-то встрепенулся, почесал затылок и спросил: "Слушай, не ты ли это попал ко мне еще мальцом с клещом в глазу?"
И тут, глянув на доктора, я вспомнил не его лицо, а необычные очки на переносице, которые, как я потом узнал, называются пенсне. А на лицо я обратил внимание только сейчас. Оно мне показалось схожим с портретом Чехова из недавно читанной книжки.
-Точно, это был я.
-Кажется, тебя Витькой звали?
-Вы даже имя запомнили...
-Как не запомнить. Такой случай... Всю жизнь врачую, а такого ни до того, ни после не приходилось встречать. Такие нахальные клещи, видно, водились только в глухих ельниках на вашем хуторе. Это ж надо, какое место облюбовал! Впился в глазное веко да еще с внутренней стороны. Чудо из чудес! Я потом всем своим коллегам рассказывал. Но никто из них про такие случаи даже не слышал. Вот потому я и запомнил тебя.
После разговора за чаем, мы перешли в помещение фельдшерского пункта и долго еще беседовали по делам. Я записал в свою тетрадку все цифры и другие сведения , какие требовались к полугодовому статистическому отчету; записал все, что было нужно по заданию на командировку.
Перед отъездом доктор пожаловался на нехватку лекарств.
-Иной раз приходит ко мне человек, вроде бы и не сильно хворый. А нужных таблеток либо капель нет. Остается, давать советы на счет домашних средств. А с таблетки бы он быстрей поправился. Вот и скажи своей заведующей, чтобы прислала лекарств. Хоть понемножку, но разных. Народу у нас не густо, а болячки иной раз бывают самые причудливые и на каждую надо свое снадобье.
-Все передам своей начальнице и попрошу побыстрее отправить лекарства из тех, какие есть на складе.
Перед обратной дорогой меня снова напоили чаем, а с собой доктор налил свежего, прямо из медогонки, липового меда. "Особенно хорош от простуды", - заметил он.
Домой я возвратился уже под вечер. Назавтра отчитался перед заведующей за командировку и передал все просьбы сельского доктора. Сам я был настроен работать и дальше.
Однако первого августа меня вызвали повесткой в военкомат. Думал, что вручат направление в училище. Но там сказали, что меня забраковала медицинская комиссия; якобы по зрению. Хотя очков я тогда не носил и во время проверки зрения никто не сказал, что с этим у меня не все в порядке. Я сразу подумал, что тут что-то не так.
Все прояснилось, когда я зашел в заготконтору, на бывшую работу мамы. Хотел попросить помощи, но там проходила очередная проверка. Понял, что там не до меня. Директор, весь взъерошенный, поздоровался за руку и пригласил выйти вместе с ним на свежий воздух. "Перекурить".
-У нас опять ревизия. Перевернули все вверх дном. Боюсь, добром это не кончится. Ну, а как твои дела? - участливо спросил он.
-Дела неважные. Сейчас вызывали в военкомат. Сказали, что в военное училище меня не возьмут. Якобы, забраковали по зрению. А я и не знал, что у меня плохое зрение...
-Дело не в зрении. Забраковала тебя мандатная комиссия. Это я знаю от своего друга, который там работает.
-Почему же тогда меня забраковали.
-По двум причинам: какое-то время жил на оккупированной территории и вот теперь мать в тюрьме. Таких не допускают к военным секретам. И я тебе об этом не должен был говорить. Сказал, чтобы знал на будущее. С этим придется еще не раз столкнуться... Но ты не расстраивайся. Не зря говорят, что ни делается, то к лучшему.
В военкомате меня предупредили, что теперь можно получить аттестат зрелости.
-Если хорошо пошустришь, может, еще успеешь в ВУЗ поступить. Не успеешь, то осенью получишь повестку, пойдешь в армию на действительную службу, - сказал военком на прощанье и пожелал успехов.
Аттестат я получил на следующий день. В нем была одна оценка "хорошо" - по русскому языку и литературе, а все остальные "отлично".
Потом эти отличные оценки, эта магия аттестата отличника, сослужила мне добрую службу при поступлении в университет.
Директор школы, - Мария Алексеевна, - при вручении аттестата поздравила еще раз с окончанием школы и сказала:
-Ну, вот, теперь ты вольный казак. Если поторопишься, еще успеешь поступить в институт.
-Какой институт? Везде уже начались вступительные экзамены.
-Я думаю не все потеряно. Не обязательно ехать в Ленинград. Есть другие ВУЗы, где осталась еще возможность поступить. Надо постараться, приложить максимум усилий. Парень ты способный, у тебя все должно получиться. В любом случае я желаю тебе больших успехов и удачи.
Мария Алексеевна крепко пожала мне руку.
Глава 24. "Прощай, Понизовье"
Эти печальные слова я слышал десять лет назад от отца, уходившего на войну. Он простонал их сквозь рыдания. Отец понимал, что уходит навсегда. С середины Шешенского поля, озирая свою деревню, он чувствовал, что никогда не вернется. Видно, потому и плакал, не скрывая слез. На прощанье он поклонился в пояс и ушел, больше не оборачиваясь.
Приближалась пора, когда и мне будет суждено уходить из своей деревни. Не так, как отцу, но тоже навсегда.
А пока я спокойно работал, зная, что до осеннего призыва в армию меня никто не потревожит. Но вдруг, прямо на работу, принесли телеграмму от Эммы Весамо из Петрозаводска. Телеграмма очень короткая: "Скорее приезжай, тут можно поступить".
Про Эмму надо бы писать подробно и отдельно. Она с мамой, как и семейство Люлько, отбывала в наших краях ссылку. Местом ссылки ей также был определен поселок Плоскошь. Только здесь они "мотали срок" не как "враги народа", а как "нацмены", представители национального меньшинства финнов-ингермаландцев.
Эмма за год до меня окончила среднюю школу с серебряной медалью и поехала поступать на филологический факультет Ленинградского университета. По существовавшим тогда правилам ее должны были принять без экзаменов. Но не приняли.
Во время собеседования ей объяснили, что не могут предоставить общежитие. Когда она сказала, что будет жить у родственников, нашли другую отговорку: мол, есть сомнения в знаниях. Ей долго объясняли, что медаль медали рознь, а сельская школа, - есть сельская школа. Она вряд ли смогла дать знания, которые достаточны для учебы в таком, можно сказать, столичном ВУЗе, как Ленинградский университет. Тут Эмма резко заявила: "Если кто-то сомневается в моих знаниях, я готова их подтвердить; дозвольте сдавать экзамены наравне со всеми".
Чиновнику от науки ничего не оставалось, как прямо заявить: "Я вам рекомендую ехать в Петрозаводск. Там ваша национальная республика, которая нуждается в национальных кадрах. Там есть Карело-Финский государственный университет, куда с удовольствием вас примут без экзаменов".
Наступила тягостная пауза. Как бы очнувшись от нее, собеседник Эммы твердым начальническим голосом провозгласил: "Я категорически не советую дальше упорствовать. В Ленинградский университет вас все равно не примут. Не буду объяснять почему, не имею права. Но любые дальнейшие попытки настоять на своем, вам очень дорого обойдутся. Поверьте, я точно знаю, что говорю. Судя по всему, вы умная девушка и, думаю, понимаете о чем идет речь".
Так Эмма попала в Петрозаводск. Хотя до войны их семья жила под Ленинградом. Отца взяли в первые же дни "финской кампании", а она с матерью оказались у нас в ссылке.
Уже год, как Эмма училась в Петрозаводске. Мы с ней изредка переписывались. Она даже на расстоянии сумела поддержать меня в то трудное время, когда арестовали маму. И теперь вот снова получил от нее телеграмму, которая определила всю мою дальнейшую судьбу.
Я показал телеграмму заведующей, а потом сходил с ней в школу. Все одинаково советовали быстро собираться и ехать в Петрозаводск.
С работы меня уволили по какой-то нехорошей статье, которая, однако, позволила заведующей выплатить мне вместе с зарплатой еще и "выходное пособие".
Учителя тоже собрали мне деньги на дорогу и наговорили многоо добрых ласковых слов.
На непростом жизненном пути мне встречалось немало хорошихх людей. Но такого сгустка человеческой доброты и милосердия, такой искренней любви и заботы, не приходилось больше встречать никогда. Наверное, любовь и доброта людская потом согревали мне душу все эти трудные годы.
Распрощавшись с сотрудниками на работе и с учителями в школе, я зашел в Юшино к Максимычу. Собрал там свои пожитки, сложил в холщовый заплечный мешок и, поблагодарив приютившее меня семейство за все, что они для меня сделали, пошел домой в Понизовье.
В доме Афоничевых, где жили теперь мои сестры, встретили меня радушно, но с удивлением. Раньше я приходил по воскресеньям, а теперь появился в середине недели. Тетя Оля заохала, спросила, не случилось ли что.
-Учиться уезжаю, в Петрозаводск. Вот пришел проститься.
-Правильно делаешь. Это хорошо, что решил учиться дальше. Мы вот неученые, всю жизнь в грязи да в навозе проработали. А ты, может, выучишься и дадут тебе работу чистую да денежную. Нас только не забывай, - наставляла тетя Оля.
-Забыть-то я не забуду, но и помочь ничем не смогу.
-Ты хоть сам как-нибудь там сумей прожить; хоть себе научись на пропитание добывать. А мы тут не пропадем. Ира стипендию получает в Торопце. Говорит, что на хлеб хватает. А на счет Иды не беспокойся. Как мы живем с Ванькой да Мишкой, так и она будет жить. Сладостей не обещаю, а сыты будем, - твердо сказала тетя Оля.
На дорогу она испекла мне большой круглый каравай чистого ржаного хлеба, налила бутылку меду, а в стеклянную банку положила домашнего коровьего масла. И, напоследок, неожиданно отдала мне сторублевую бумажку неважного вида.
-Выстирала вместе с гимнастеркой. Это Ванька прячет заначки, а я не усмотрела. Возьми, может она еще гожая.
-Спасибо, - смущенно промямлил я в ответ.
Смутил меня и неприличный вид крупной денежки, и то, с какой легкостью отдала мне ее прижимистая тетя Оля.
Как выяснилось потом, этой сторублевки мне хватило на железнодорожный билет до Петрозаводска.
Перед уходом, тетя Оля досыта накормила меня супом с бараниной и напоила чаем с медом.
Пришла и для меня пора насовсем распрощаться со своей деревней. Я обошел ее всю вдоль и поперек и, как отец десять лет назад, мысленно несколько раз произнес: "Прощай, Понизовье".
Уходил я со слезами на глазах.
Позади осталась родная деревня, школа; позади осталось детство.
Впереди была вся жизнь.
ВНОВЬ Я ПОСЕТИЛ
(вместо эпилога)
"Тот уголок земли", который с детства так люб, так мил моему сердцу, - теперь опустел, обезлюдел.
Мы приехали в Понизовье около полудня. Накануне прошел дождь, и дорожная пыль лежала тонкой корочкой на песчаной колее, желтой лентой протянувшейся вдоль деревни среди яркой зелени обочин.
Привез меня Николай Афоничев на своих стареньких "Жигулях". С ним, одним из последних коренных жителей, мы прошли из конца в конец деревни, не увидев ни единой души. Не увидели даже следов на прибитом дождем песке. Ни людских, ни какой-либо скотины. Казалось, что всё тут давно вымерло.
Однако у небольшой лужицы я неожиданно заметили бледный рисунок стертого протектора, - еле заметный на подсохшей грязи.
-Смотри-ка, тут, оказывается, машины ходят.
-Это автолавка. Она по пятницам каждую неделю объезжает почти вымершие окрестные деревни, предлагая еще сохранившимся старикам хлеб, соль, спички и другие нужные товары, - пояснил Николай
-Раз автолавка ходит, значит, тут еще теплится жизнь.
Эти мои слова прозвучали глухо, неуверенно. Мы подходили к центру деревни, от которой тут ничего не осталось.
Место, где была наша изба, теперь часть неоглядного поля, заросшего сорными травами.
Напротив нашей избы, по другую сторону дороги, стояла школа-семилетка, где учился я, мои сестры и прочая ребятня из всех окрестных деревень. На месте школы я нашел только обломок бетонного крыльца да несколько старых яблонь, - чудом сохранившиеся остатки школьного сада.
Закрыли школу в семьдесят третьем году. Хотя там продолжали учиться тридцать семь мальчиков и девочек; работали семь учителей во главе с директором. И все-таки школу закрыли. После этого, все кто мог, устремились в более людные места, надеясь на лучшую долю.
На краю деревни встретили старика. Он семенящей походкой спешил на дорогу, увидев нашу машину. Остановились.
Старик рассказал, что последняя коренная жительница уехала прошлой осенью. Из-за немощей и болезней вынуждена была перебраться в город к дочери, оставив на разграбление охочим до чужого добра людям свой еще хорошо сохранившийся дом-пятистенку "со всей обстановкой".
Старик сообщил, что сейчас тут в трех домах живут, - пять человек. И, как он выразился, все они "пришлые". Нет теперь в деревне ни одной коровы, ни одной козы. Даже куриц нет.
-Не под силу нам содержать животину, - горестно поведал старик.
-А как же кормитесь?
-От автолавки. Да кое-какие огородишки остались. Скоро и они будут невмоготу.
Выехав из деревни, свернули направо, чтобы посетить кладбище, поклониться праху соих родственников и односельчан.
-Теперь тут, наверное, чуть не все наши бывшие селяне? - спросил я.
-Не все. Мужики на войне сгинули. От них и могил не осталось. А пережившие войну вдовы, все тут. Остальные, которые помоложе, п
-+\степенно расползлись кто-куда. Как Хрущев дозволил выдать паспорта, так и потянулись люди в разные стороны. Тогда и начался крах деревни. А закончился лет десять назад, когда ликвидировали советскую власть вместе с колхозами. Ликвидировать-то ликвидировали, а взамен ничего. Поля, где сеяли рожь, зарастают лесом, а пойменные луга - лучшие сенокосные угодья - ивняком да ольхой. Вымрут последние старики, перестанет ходить автолавка, и сюда зарастет дорога, - грустно заметил Николай.
А ведь наша деревня была самая большая в округе. Два ряда домов простирались почти на версту, образуя широкую улицу. У каждого дома полгектара земли - приусадебный участок. Возделывали все, до последнего аршина. От этой земли, в основном, и кормились.
В деревне работали два магазина, молокозавод, хлебопекарня, кузница. Тут же рядом был сельсовет; суетился народ вокруг конторы лесопункта; крестьяне шли по своим делам в правление колхоза, а молодежь вечерами в клуб с избой-читальней.
Летом, каждый год десятого августа, на престольный праздник в честь иконы пресвятой Одигитрии Божьей матери, собирались тут девки и парни со всех окрестных деревень. Сразу на нескольких "пятачках" устраивали танцы под гармонь, водили хороводы, а под вечер ходили в гости к родственникам и просто добрым знакомым.
Так продолжалось до середины шестидесятых годов. Потом постепенно прекратилось. Деревня сперва затихла, а затем и вымерла.
Если бы одна наша деревня...
В поселок Плоскошь, бывший районный центр, мы возвратились, когда солнце уже низко повисло над лесом.
Я пошел искать то место, где стояло деревянное двухэтажное здание средней школы. Более полсотни лет назад в этой школе закончил десятый класс. Здание школы давно снесено из-за ветхости. И место, где она стояла, сам бы не нашел. Там уже росли тополя и липы в обхват.
Помогли старожилы. Напомнили, как сияла школа множеством своих широких окон, выходивших на большак.
В поселке выстроена новая школа, тоже двухэтажная, - из железобетонных блоков. Серое приземистое здание невыразительной архитектуры. Зато просторное.
Школа работает, хотя число учащихся сокращается из года в год.
В белокаменном двухэтажном здании, где раньше размещался райком партии и райисполком, теперь тоже школа. Для умственно отсталых детей. Мне это показалось символичным.
Поселок Плоскошь мало изменился. Впрочем, изменения есть. Там стало негде работать. А магазинов прибавилось. И возле бывшего "Дома колхозника" два дня в неделю шумит "толкучка", которую здесь называют рынок. Торгуют только дешевыми товарами. Женские сапоги по 500 рублей; сливочное масло (по вкусу, - маргарин) - 12 рублей за пачку. Дороже не берут. У людей нет денег.
Перед отъездом пришлось побывать у директора средней школы Савич Ларисы Петровны. Симпатичная моложавая женщина радушно принимала нас в своем рабочем кабинете. Угощала чаем, кофе, сладостями, фруктами. Рассказывала про школу настоящую, про планы на будущее. Тут она и сообщила про надвигающийся юбилей - 100-летие со дня основания школы, которое собираются отмечать в мае 2007 года. Лариса Петровна обещала разыскать как можно больше выпускников давних лет. Приглашала приехать на юбилей. Я ответил: "Приеду, если буду жив и мало-мальски здоров".
На том мы и расстались.
Много лет назад, после посещения Плоскоши и Понизовья, я написал стихотворение, где есть такая строчка: "И никогда не возвращайтесь, туда где молодость прошла". Имелось в виду: "Не возвращайтесь, чтобы не испытывать душевную боль; боль утраты". Утраты всего, а, главное, молодости.
И все-таки тянет на малую родину. С каждым годом тянет все больше. Наверное, потому, что любая поездка туда, может оказаться последней.
Теперь я понимаю: не надо противиться этой тяге. Ведь только на малой родине, в местах, где прошло детство и юность, мы черпаем душевные силы, обретаем жажду жизни, утверждаемся в правоте поэта, сказавшего, что "...стоит жить и рыпаться стоит".
Виталий Морозов
Мой университет
Повесть
Петрозаводск, 2008
Мы все учились...
А.С. Пушкин
От автора
В 2005 году Петрозаводский государственный университет отметил свое шестидесятипятилетние, а 2006 год - юбилейный для нашего выпуска: он состоялся в июне 1956 года, после пятилетней учебы на геологоразведочном факультете.
Недавно вышла большая хорошо изданная книга под названием "Страницы истории Петрозаводского государственного университета" (Петрозаводск, 2005.) . С сожалением должен отметить, что в этой книге очень мало "страниц" отведено геологоразведочному факультету, который успешно, в течение первых двадцати лет существования университета, готовил инженеров- геологов, разведчиков недр.
Вместе со всем университетом факультет пережил тяжелые годы эвакуации, годы восстановления из руин; пережил и выжил. Он выпустил сотни очень нужных высококвалифицированных специалистов когда-то престижной, романтической профессии.
Многие из его выпускников преуспели в науке; были среди них министры, руководители известных в стране производственных геологических предприятий и организаций. Отличились наши выпускники открытиями крупных месторождений полезных ископаемых, за что были удостоены высоких государственных наград.
Но об этом в книге ни слова. Да и понятно - почему. Выпущенный фолиант является, по сути, сборником публикаций из многотиражки "Петрозаводский университет". В итоге вышла не история, а подборка статей "на тему".
По этому поводу печалятся еще оставшиеся в живых бывшие преподаватели геологоразведочного факультета и бывшие студенты - выпускники геофака.
В знак уважения к ныне живущим и в память о безвременно ушедших коллегах я предлагаю вниманию читателей документальную повесть "Мой университет".
Это не история. И не документ, который бы с протокольной точностью отражал события того трудного времени. Скорее - это зарисовки из жизни и быта студентов начала пятидесятых годов теперь уже прошлого века; беглое описание быта геологов-полевиков; картинки ландшафта Петрозаводска пятидесятилетней давности, когда город был еще маленьким, не успевшим избавиться от шрамов войны.
Зато он был столичным городом. Тогда диктор радио в каждом поезде, приближающемся к нашей станции, торжественно объявлял: "Поезд номер такой-то прибывает в столицу Карело-Финской Советской Социалистической Республики город Петрозаводск". Это звучало гордо!
Пусть моя повесть будет скромным напоминанием о том, что в истории Петрозаводского университета одной из самых ярких страниц является двадцатилетняя жизнь и активная работа геологоразведочного факультета. Ведь не зря же Иван Семенович Яковлев, занимавший тогда должность ректора, при каждом удобном случае, на всех больших собраниях неустанно повторял: студенты-геологи - это гвардия университета.
Справедливость таких слов подкрепляется тем фактом, что трудом выпускников геологоразведочного факультета, вместе с другими специалистами, создана, минерально-сырьевая база горнодобывающих предприятий республики, как основа её социально-экономического развития, особенно в перспективе.
Выпускники-геологи успешно работали и продолжают работать не только в Карелии. Они изучали "подземные кладовые", участвовали в освоении их богатств, на всей территории страны - от Дальнего Востока до Прибалтики.
Наших выпускников с благодарностью вспоминают во многих государствах Европы, Азии, Африки; странах, которым была протянута рука "братской помощи" в изучении земных недр.
Но повесть - не о минерально-сырьевой базе, не о богатствах земных недр. Она о людях и событиях той поры. О большой человеческой дружбе. О любви.
Глава 1. Петрозаводск
Город меня встретил неласково. На вокзале, который потом стали называть "старым", я вышел из вагона и с трудом перевел дух от паровозных дымов. Вместо привычного воздуха среднерусских роздолий, пропитанного ароматом трав, тут сразу ударило в нос спертым запахом гари. Моросил мелкий серый дождь. Паровозы и дома вокруг казались черными. Лязг и грохот вагонных сцепок товарных поездов, резкие непрерывные свистки, неразборчиво орущие динамики оглушили меня, привыкшего к деревенской тишине. И поразили толпы людей, куда-то спешащих впробежку.
Людской поток вывел меня на автобусную остановку. Автобуса не было очень долго. После бессонной ночи, я даже вздремнул, прислонившись к стволу невысокого дерева, под которым пытался укрыться от дождя.
Вспомнилась оставшаяся позади ужасная дорога. Я ведь до этой поездки на учебу, никуда не отлучался из своих мест; не видел паровоза, не представлял, что там внутри вагонов. А когда с трудом протолкался в самый, что ни на есть общий, то обнаружил: там не только сесть, стать некуда.
Под этим впечатлением, часто усугубляя его, я жил все студенческие годы.
По пути в Петрозаводск целый день провел в Ленинграде. Очень рано утром по пустому Невскому проспекту прошел от Московского вокзала до Дворцовой площади. Прошел, задрав голову. Глазея на красивые старинные дома, церкви, дворцы.
В Ленинграде я открыл для себя вкуснейшее, как тогда показалось, лакомство - мороженое. Я обнаружил, что оно бывает разных размеров, разной формы и, что особенно поразило, разного цвета. Захотелось попробовать каждого. Их оказалось много и, что особенно радовало, по доступной цене.
Испробовать все не удалось, но съел мороженого гораздо больше, чем надо бы. Хотел, видно, наверстать упущенное за годы полуголодного детства. В итоге "заработал" ангину, с которой маялся все пять лет учебы, пока, перед распределением, университетская докторша не заставила удалить гланды. Так дорого обошлось мне это невиданное раньше лакомство.
В Плоскоши после войны продавали мороженое по 20 копеек за порцию. Это была большая, размером с пятак, только потолще, таблетка из сладковатого, хрустящего на зубах льда и вафелек с двух сторон. После таких "таблеток", то, что удалось отведать в Ленинграде, показалось сказкой, ставшей былью.
Все дорожные мысли, сладкие и не очень, вышиб чадящий сизыми выхлопами автобус, который наконец-то подошел к остановке. На его правом боку я прочитал номер 1 и надпись "Вокзал - баня".
Еле протиснувшись со своим мешком на переднюю площадку, я сказал кондукторше, что мне надо в университет и спросил где лучше выйти. В ответ услышал: " Вам сходить на остановке "Гастроном".
Потом я обнаружил, что гастроном, в честь которого названа остановка, находится как раз напротив университета, по другую сторону проспекта Ленина. И сильно удивился: неужели гастроном более известен в городе, чем университет? Иначе остановку назвали бы по-другому, - думал я. И тогда не было бы нужды для приезжих, задавать лишние вопросы кондуктору.
Побывав потом в этом гастрономе, я мысленно согласился с властями города, назвавшими так остановку. Гастроном показался мне большим и фантастически богатым. Особенно поразил винный отдел, расположенный напротив входа. Там пирамидой до самого потолка высились бутылки разного цвета, формы и размеров, с яркими, красочными этикетками. Они перво-наперво бросались в глаза любому вошедшему в магазин, потому что выставлены были со вкусом: хоть напоказ, хоть на продажу.
Я раньше не подозревал о таком разнообразии. У нас в деревне было всего два казенных алкогольных напитка: вино белое - это водка, и вино красное - все остальное. То и другое после войны продавалось только в розлив, прямо из бочек в свою посуду.
Была еще самогонка. Ее-то в основном и пили селяне. И она тоже называлась белым вином, только "своим". Хоть на свадьбу, хоть на похороны, хоть к престольному празднику - самогонку гнали чуть не в каждом доме.
В Петрозаводске я впервые узнал, что существует великое множество разных алкогольных напитков. Слава Богу, что не пристрастился ни к одному из них.
Привлек мое внимание в магазине еще и рыбный отдел. Там продавали красную и черную икру. Прямо из бочек. Покупали ее молодые красивые женщины в дорогих пальто и шляпках. Некоторые приходили со своими стаканами; другим клали икру в кульки из плотной белой бумаги в клеточку. Икра, видимо, стоила дорого, и брали ее понемногу. Очереди за икрой никогда я не видел.
Многие годы спустя я пытался понять, почему никто из студентов никогда не покупал икру. Ведь любой из нас, даже ничего не имевший, кроме стипендии, мог позволить себе раз в месяц 50 граммов этого деликатесного продукта. Мог позволить, но не позволял. То же самое касалось и железнодорожных билетов. Все наши ребята ездили в общих вагонах. Хотя разница в цене между общим и плацкартным вагонами была незначительной: билет в общий вагон до Ленинграда стоил 54 рубля 15 копеек, а в плацкартный - 60 рублей 20 копеек. Видимо, дело не в цене. Тогда, как я понимаю, строго соблюдалось старое правило, ставшее поговоркой: "Каждый сверчок должен знать свой шесток".
За стеклянной витриной, кроме известных рыб, я обнаружил крупные пластины розово-красного цвета. Судя по очертаниям, это были тоже рыбины, только разделанные вдоль. Холодильников тогда еще не водилось, и красная рыба на витрине имела неважнецкий вид. Потом я узнал, что эта рыба называется лососем, что она очень вкусная и стоит дороже мяса.
В мясном отделе продавали и говядину, и баранину, и свинину. Здоровенный мужик с волосатыми руками рубил на большом толстом чурбане куски любого мяса из того места туши, какое нравилось покупателю. Стоило мясо недорого: говядина по 16 рублей за килограмм; свинина постная по 20 рублей, жирная по 22 рубля; баранина по 12 - 14 рублей.
Много других разных продуктов увидел я в гастрономе. Наверное, там продавалась любая еда, каждодневно потребная людям.
Значит, не зря остановка автобуса называлась непривычным для моего уха трескуче-звонким словом "Гастроном".
Глава 2. Вступительные экзамены
Здание университета состояло тогда из одного левого крыла. В торце этого крыла, там, где сейчас библиотека, был парадный вход и большой вестибюль с гардеробом, который мы называли раздевалкой. В летнюю пору гардероб не работал, и пустой вестибюль казался особенно просторным.
Когда я ехал в Петрозаводск, даже не знал, чему здесь учат; не представлял, какую выберу профессию из того, что предложат. И, конечно, к вступительным экзаменам не готовился, хотя понимал, что их не избежать.
Поднимаясь верх по широкой лестнице, увидел огромный, чуть не во всю стену, портрет Сталина на фоне защитных лесных полос. Под ним крупными буквами гласила надпись: "И засуху победим". Видно это была иллюстрация к "Сталинскому плану преобразования природы".
На втором этаже, обернувшись налево, прочитал над входом в длинный коридор большую вывеску: "Геологоразведочный факультет". И сразу, ничуть не задумываясь, почему-то решил: вот тут я и буду учиться.
В холле второго этажа и в коридоре я не нашел ни единой души. Потом догадался, что, видимо, еще рано. Стал разглядывать картины на стенах, вывески на дверях кабинетов и аудиторий, которые по школьной привычке еще долго называл классами.
На одной из дверей, справа по коридору, я даже в полутьме увидел надпись крупными буквами под стеклом: "Приемная комиссия".
"Туда-то мне и надо", - подумал я, остановившись перед дверью, где предстояло показать документы и спросить, что делать дальше.
В приемной комиссии встретили приветливо. Посмотрев аттестат зрелости, спросили, почему при почти сплошь отличных оценках (с одной четверкой) нет медали. Я объяснил, что в сельских школах такое бывает. Мне посочувствовали и сказали, что тогда придется сдавать вступительные экзамены. И поставили условие: уложиться в срок.
В те годы вступительные экзамены везде начинались первого августа и заканчивались двадцатого. Я прибыл десятого августа, и на все семь экзаменов мне оставалось десять дней, вместо положенных двадцати. Меньше чем по полтора дня на экзамен.
Принимавшая у меня документы не очень молодая, но по-девически стройная женщина утешила: "Судя по аттестату, парень ты способный. Если постараешься хорошенько, то все сдашь. А начать придется с письменной математики. Сегодня в пятнадцать часов в тридцать девятой аудитории сдают экзамен абитуриенты физмата. К ним ты и присоединишься".
Такой оборот событий сильно озадачил меня. После бессонной ночи, в ожидании направления у двери приемной комиссии, почуял, как сильно болит голова.
Дали мне и направление в общежитие, ближайшее к университету и, как потом выяснилось, единственное благоустроенное. Располагалось оно на улице Анохина, в доме номер 26. Сразу предупредили: это на время сдачи экзаменов. Сказали, что в дальнейшем "могут быть передвижки".
В общежитии я с трудом нашел коменданта. Это была невысокая полноватая женщина средних лет. На вопрос, как ее величать, она ответила: "Все студенты зовут меня просто тетя Шура". Она проводила меня в комнату. Там недавно закончился ремонт. Пахло известкой и дустом, которым, видимо, пытались травить вредных насекомых.
К приему студентов тут готовились заблаговременно. В комнате, куда определили меня на житье, стояли аккуратно заправленные четыре кровати. Я выбрал ту, которая ближе к окну. Открыл форточку и прилег поверх одеяла. Подуло свежим ветерком. За окном слышался шелест тополей. Меня сразу потянуло в сон. Может быть, я даже забылся на какие-то полчаса. Зато, очнувшись, сильно испугался. Ведь так ничего не стоило проспать экзамен.
Быстро поднявшись, я почуял боль в желудке. Захотелось есть. От тети Шуры я уже знал, что где-то рядом, в Управлении Кировской железной дороги, есть хорошая дешевая столовая.
Оказалось, что здание Управления - соседнее с общежитием. Одно его крыло еще стояло в руинах. Столовая находилась в нижнем этаже ближнего крыла, не пострадавшего во время войны. Поразила меня столовая большими размерами и вкусной едой за умеренную плату. За винегрет, суп, вареную треску с картофельным пюре, чай и пирожок с меня взяли около четырех рублей.
Хорошо пообедав, я сразу пошел в университет. По дороге вспомнил, что экзамен письменный, а писать нечем. Пришлось купить дешевенькую авторучку и флакон синих чернил.
Поначалу я не придал значения, что экзамен придется сдавать вместе с будущими математиками. Гораздо позже узнал, что задачи тут были рассчитаны на людей с хорошей подготовкой. Меня к числу таких никак не отнесешь. Отсюда и результат, который стал известен назавтра: "Неуд". Из трех заданий я выполнил полностью только одно.
Печальный и унылый, пришел я в приемную комиссию, чтобы выяснить: есть ли шанс поступить, да еще со стипендией. Как на духу, рассказал нескольким женщинам, видимо сотрудницам университета, про бедственное свое положение. Сообщил, что денег на обратную дорогу домой у меня нет, родителей, которые могли бы помочь, тоже нет и на время учебы единственным средством существования для меня должна стать стипендия.
Тогда я воочию ощутил спасительную силу "отличного аттестата". Глядя на мои отличные оценки, посетовав, что остался я без медали по чистому недоразумению, мне было сказано: "Будем считать, что первый "неуд" тоже недоразумение. Через два дня устный экзамен по математике. Его надо сдать на "отлично". Тогда средняя оценка по этому предмету будет "хорошо". Как минимум на "хорошо" сдать остальные экзамены и, конечно, успеть к положенному сроку".
Сказано, как говорят, коротко и ясно. Но оставался вопрос: сумею ли я все осилить?
Сумел! Все остальные предметы, кроме немецкого языка, сдал на "отлично"; немецкий - на твердое "хорошо".
Особенно запомнился вступительный экзамен по химии. Принимал его сам заведующий кафедрой общей химии Петр Андреевич Лупанов. После того, как он аккуратно вывел в моем экзаменационном листе оценку "отлично" и поставил подпись, пристально посмотрел на меня и спросил:
-Не из "скобских" ли будешь?
-Оттуда. Из Великолукской области. Она как раз на стыке Псковской, Новгородской и Калининской. А вы как узнали?
-По говору. Я там воевал. В тех местах запомнился необычный говор да беспросветная бедность крестьян. Многие избы на корню сгнили и без войны готовы были рухнуть. Такой нищеты я больше нигде не видал. Поэтому особенно приятно, что и там есть люди, стремящиеся к знаниям. Ну, в добрый путь!
-Спасибо вам.
Вступительные экзамены я выдержал. Принят со стипендией.
В приемной комиссии меня так радушно поздравляли, так искренно радовались первым успехам, что впору было возомнить из себя некоего "сына полка".
Одна из поздравлявших женщин взяла меня за руку, отвела в дальний угол кабинета приемной комиссии, усадила на стул, сама села рядом и сказала коротко: "Нам надо поговорить". Позднее я узнал, что это доцент Лупанова Ирина Петровна с кафедры русской литературы. Кстати, родная дочь Петра Андреевича Лупанова, молодая симпатичная женщина в массивных роговых очках.
Она начала разговор полушепотом, но твердым уверенным голосом человека, который хорошо знает, о чем идет речь. Первым же вопросом собеседница поставила меня в тупик.
-Почему вы избрали геологоразведочный факультет?
-Романтическая профессия... - ответил я после паузы, не придумав ничего более убедительного.
-А что вы знаете про эту профессию? У вас родители из геологов? Или кто-нибудь из приятелей пошел по этой стезе, а потом соблазнил вас?
-Ни то, ни другое. Про эту профессию я ничего не знаю, если не считать нескольких прочитанных книг.
-Как бы не пришлось потом жалеть. Это суровая профессия для суровых людей. Вы, по крайней мере внешне, не производите впечатление человека, склонного к вечному бродяжничеству в лесных дебрях. Не боитесь разочароваться?
-Не знаю...
Моя собеседница умолкла. Затянувшаяся пауза показалась мне невыносимой. Я поднялся, чтобы уйти, так и не поняв смысла этого странного разговора.
Она остановила меня жестом руки и торопливо объяснила:
-Я прочитала ваше сочинение по литературе. Оно мне понравилось. Больше того, могу сообщить, что из полусотни теперь уже студентов филологического факультета ни один не написал так выразительно, толково и складно. Молодой человек, у вас дар Божий. Вам надо срочно переводиться на филологический факультет. У меня достаточно опыта на сей счет и наметанный глаз. Вашей профессией должна стать литература, писательство в том или ином виде. Я со своей стороны сделаю все, чтобы перевели вас без лишних хлопот.
-В школе мне тоже говорили, что надо поступать на филфак. Но я не могу избрать литературу своей профессией. Не могу по многим причинам.
-Какие же это причины?
-На литературном поприще поначалу и на хлеб не заработаешь. Но не это главное.
-А что же?
-У меня в школе были хорошие учителя, точнее учительницы; недавние выпускницы пединститута, почти мои ровесницы. Долгими зимними вечерами, сидя у пылающей печки, впотьмах (не было ни керосина, ни электричества), мы говорили откровенно обо всем на свете. Даже о свободах... Тогда я, в ответ на рекомендации идти дальше по литературной стезе, сказал, что занятие литературным трудом предполагает свободу творчества, которой нет и, скорее всего, не будет. Я откровенно заявил, что лукавить не смогу, а говорить и писать правду не позволят. А теперь вам добавляю: я и без того на заметке "в органах". Даже в военное училище не взяли. Якобы забраковали по зрению. А на самом деле забраковала так называемая мандатная комиссия: жил на временно оккупированной территории да еще мама отбывает срок на лесоповале в Хабаровском крае. Осуждена несправедливо и жестоко. Но это осталось без внимания. Вот и решил я пойти "в геологи". Профессия немногословная, которая, как мне обещали, позволит заработать на хлеб с маслом. К тому же в тайге почти не бывает "длинных ушей".
-Да, то что вы сказали, - очень серьезно. Особенно потому, что, как я понимаю, у вас тут все и не раз обдумано. На прощанье вам мой совет: больше читайте, занимайтесь самообразованием в области литературы; и обязательно пишите, хотя бы для себя. Рано или поздно это все пригодится...
-Спасибо вам за советы и участие.
Она ушла. Я вышел следом.
Глава 3. Первые заработки
До первого сентября оставалось еще десять дней. До стипендии - и того больше. А деньги кончались. Надо было что-то придумывать.
И тут нечаянно подвернулся Валька Пешков: невысокий плотный мужчина в поношенной военной форме без погон, яловых сапогах и фуражке с голубым околышем. Он поступил "на исторический", казался старше любого из нас и как раз собирал бригаду для работы на станции Голиковка.
-Работа простая: убирать мусор и на телеге вывозить за город. Но пока из собранных ребят никто не умеет запрягать лошадь. Нужен деревенский парень, знакомый с этим делом, - заявил Валька.
-Есть такой парень. Прошел хорошую практику, - ответил я, обрадованный тем, что сумею заработать на хлеб.
-Значит, тебя и беру. Сбор у подъезда в 8 утра. Только надо иметь какую-то робу.
-А что это такое?
-Рабочая одежда. Небось этот костюм у тебя в единственном экземпляре? В грязи вывозишь его, а потом на лекции будет не в чем ходить.
-У меня никакой робы нет. И, кроме этого костюма, тоже ничего нет.
-Будем искать. Значит, договорились! - сказал Валька на прощанье.
На станции Голиковка нас встретил полноватый мужичок-коротышка. В первую очередь он показал мусор, который следовало убрать.
Тут валялись обломки досок; разное тряпье, испачканное в мазут; дырявые проржавевшие металлические бочки с помятыми боками; разломанные деревянные ящики разных фасонов и размеров; бесформенные кучки болтов, гаек и других железяк, спекшихся от ржавчины в большие комья; разорванные картонные коробки и даже выброшенные гнилые овощи, испускающие зловоние. Все это было размазано по большой территории либо валялось ворохами на пожухлой траве.
Тот же мужичок-работодатель объявил нам, что в конце рабочего дня он будет платить каждому по десятке, а после завершения работы, если сделаем все хорошо, еще выдаст премию. Он показал гнедую кобылу, привязанную к телеге, на которой лежала сбруя, и объяснил, куда вывозить мусор.
Дальше подошла моя очередь. Надо было запрячь кобылу в телегу. Большинство ребят из нашей наспех собранной бригады считало такую задачу почти неразрешимой. Мне пришлось сперва преподать урок; объяснить теорию упряжки. Конечно, в шутливом тоне. А потом показать все на практике.
-Смотрите и запоминайте, как называется каждый предмет. Первым делом обратите внимание на хомут. Его две деревянные половинки - клещи. При запряжке они стягиваются супонью. У моего деда она всегда была ременная, а тут, видите, веревочная. Тут и гужи веревочные, хотя их всегда делали из широких прочных сыромятных ремней. Про дугу объяснять нечего. В старину к ней привязывали колокольчик. Поддужные колокольчики особенно любили ямщики, гонявшие тройки по казенным большакам. Вот еще важный предмет сбруи - шлея. Без нее лошадь не могла бы удержать телегу при спуске с горки. А если бы и удержала, то с риском повредить задние ноги. В особинку, можно сказать, сбруя, которая поддерживает оглобли и не дает им мотаться из стороны в сторону. Это в первую очередь седелка, которая крепится на холке лошади широким опоясывающим ремнем, называемым подпругой. В кольцо поверх седелки, пропускается еще один ремень, поуже, который прочно крепится к оглоблям и удерживает их на весу. Называется этот ремень - чересседельник. Вот и все премудрости. Теперь давайте запрягать.
-Теорию ты постиг. Если теперь и на практике не подкачаешь, то каждый вечер будет у нас по десятке в кармане, а может, и обещанная премия, - одобрительно произнес Валька Пешков.
-Практика тут нехитрая. Как учил меня дед Семен, главное знать, что дугу начинают закладывать с левой стороны.
Первую телегу разного хлама нагрузили быстро. Потом поправку в наши дела, или "рацуху", как выразился Валька, внес Витька Федосеев.
-Так мы оставим половину грязи. Тут нужен порядок. Давайте начнем с краю и будем постепенно убирать все подряд и сразу начисто. Тогда не придется по одному и тому же месту ездить без толку взад-вперед.
Все согласились, и дело быстро пошло на лад.
Житейская сметка Витьки Федосеева пригодилась всем нам: поближе к зиме он "сколотил" из неимущих студентов хорошую бригаду и мы все годы учебы в университете подрабатывали на хлеб насущный.
А пока я каждое утро запрягал лошадку, и мы неспешно наводили чистоту на захламленной территории станции Голиковка.
Мы - это трое юнцов, только что закончивших школу-десятилетку, и Валька Пешков - уже успевший отслужить семь лет в армии и даже захвативший конец войны.
Как бывалый человек, Валька без умолку просвещал нас во всех житейских делах, а мы слушали развесив уши.
Каких только баек не порассказывал нам Валька за эти дни: и про свои боевые заслуги, и про еще более успешные "амурные дела", и про жизненные передряги, какие частенько случались с ним. Наслушались мы занятных историй и всякой непристойности, даже похабщины. Валька сразу взял на себя роль этакого наставника, решившего просветить неопытных парнишек в самых разных житейских делах. А может, тут и не было никакого умысла. Скорее всего, именно так. Говорливый от природы, он, скорее всего, просто решил побахвалиться перед своими юными товарищами. Мы, конечно, скоро догадались, что он много приврал, присочинил. Но слушали. И под разглагольствования Вальки дни проходили незаметно. В конце каждого из них мы получали по обещанной "десятке". Ее как раз хватало на обед и еще оставалось на утренний и вечерний чай со свежим батоном.
Я приободрился, решив, что теперь как-нибудь сумею дотянуть до стипендии.
Глава 4. Зарецкий базар
В первое же воскресенье, когда у нас выдался выходной день, решили опять собраться все вместе. Валька обещал показать одну из достопримечательностей Петрозаводска - Зарецкий базар.
Потом, когда я прочитал у Гиляровского про Хитров рынок в Москве, подумалось: Зарецкий был хоть поменьше, но, по сути, почти то же самое. Такие рынки называли "толкучками". Точнее не придумаешь.
В конце августа 1951 года на всю округу шумел и галдел Зарецкий базар. Он располагался по правому берегу реки Лососинки от моста на теперешней улице Мерецкова и почти до моста на современном Комсомольском проспекте.
По берегу, над поймой реки, стояли ларьки и ларёчки синего либо зеленого цвета, покосившиеся от времени. Многие из них походили на собачьи будки больших размеров. Там торговали разными безделушками вперемежку с едой.
Тогда в городе и пригородных поселках существовало не одно коровье стадо. Водились у людей овцы, козы; многие выкармливали свиней, держали кур. Было что отнести на базар для продажи.
Поэтому в ларьках всегда можно было купить молоко утреннего удоя, свежую сметану, творог, масло. Всё от так называемых частников. И всё в самом лучшем виде.
В Онежском озере хорошо ловилась разная рыба. Ее тоже несли на продажу. На длинных осклизлых прилавках кучками лежали крупные окуни, судаки, щуки, налимы. Иные рыбины еще шевелили хвостами.
Рядом продавали свежую картошку в лохматой шелухе, свеклу, морковку, лук и другие овощи.
Однако ларьки и прилавки - не самое главное. "Душой и телом" Зарецкого базара была толкучка: толпа людей, заполнивших все пространство вдоль ларьков, все нутро. Тут нельзя было отличить продавцов от покупателей и трудно понять, кого из них больше. Все что-то навязчиво предлагали, торговались, кричали. Между этими людьми шныряли стайки мальчишек-подростков вороватого вида, скорее всего, вышедших на свой промысел.
Среди плотной толкучки попадались маленькие безлюдные островки. Там тоже шла торговля. Прямо на земле, вытоптанной сотнями ног, лежали кучки ржавого барахла, выставленного на продажу: гнутые старые гвозди, покрытые окалиной гайки и болты, железнодорожные костыли, шурупы, петли разных размеров, рыжие от ржавчины замки с привязанными на ситцевых ленточках ключами, обрезки гнутых железных труб и даже дырявые, просвечивающие насквозь металлические тазы. На картонных подкладках валялись груды мятого и грязного на вид тряпья; рядом предлагались комплекты солдатского обмундирования, сложенные в аккуратные стопки; тут же лежали поношенные шинели из грубого сукна, а чуть поодаль - офицерские хромовые сапоги, начищенные до блеска.
Но основная часть товара на Зарецком базаре продавалась с рук. За совсем небольшие деньги тут можно было купить вязаные шерстяные платки разных расцветок; шерстяные шапочки и варежки; женские ситцевые платья и блузы в цветочек; матросские тельняшки - новенькие и не очень; армейские фуражки с красными, синими, зелеными околышами и звездами рубинового цвета над пластмассовыми козырьками; потертые пилотки, сохранившие следы от звездочек; яркие шарфы и шали с кистями; шкурки рыжих и черно-бурых лисиц.
Казалось, все предлагают товар, а покупателей совсем мало.
Только у одного из ларьков вечно толпился народ. Там продавали водку в розлив. Подвыпившие мужики что-то громко кричали, жестикулировали, иногда устраивали потасовки.
Но самое тягостное впечатление осталось от инвалидов. Безногие, на низких тележках-каталках, они с гулкой бранью двигались среди базарной толпы. Грузные их тела с обрубками ног еле умещались на грубо сколоченных деревянных платформах. Мелкие колеса тележек застревали в базарных лужах. Инвалиды, выпившие с утра, иногда кувыркались с тележек, оглашая округу отборным матом. И не просили, а требовали подать пятерку либо трешку "на поддержку героев войны". И вправду, гимнастерки многих из них во всю грудь - с самого верха и до платформы каталки - были увешаны множеством медалей, а у некоторых ярко блестели на солнце ордена.
Но не только на Зарецком базаре толпились инвалиды. Было в Петрозаводске еще одно место, где они, сильно подвыпив, кувыркались в грязи и устраивали дебоши. Таким местом считалась пивная, работавшая круглые сутки. Она находилась на месте торцовой части современного магазина "Спорттовары", как раз напротив главного входа в ныне известный Центральный рынок.
Пивная представляла собой обширное деревянное здание с высоким крыльцом, выходившим на улицу Гористую (теперь ул. Антикайнена). Это заведение привлекало малыми наценками и неприхотливой дешевой закуской. У входа в пивную, возле крыльца, а также на нижних его ступеньках ползали, шумели, суетились безногие инвалиды войны. Все им сочувствовали. Многие жалели и подавали деньгами либо "натурой". От щедрот завсегдатаев этого "веселого" места инвалиды напивались, а потом часто скандалили и даже устраивали пьяные свалки. Самых буйных увозили в милицию, хотя назавтра снова отпускали на волю.
Наверное, многим из них такая воля уже была в тягость. Однако же когда указом из Москвы их в одночасье лишили воли, все воедино выражали гнев и крайнее неудовольствие.
Развезли инвалидов по богадельням. Из Петрозаводска и других городов Карелии их отправили на остров Валаам. Там, в монастырских кельях, советская власть устроила для них приют.
А Зарецкий базар со своим особым укладом жизни городские власти терпели до конца пятидесятых годов. Трудно было представить, что можно ликвидировать это скопище разноликих людских масс и человеческих пороков. Мне тогда казалось, что тут все хибары, ларьки, груды ящиков, кучи немыслимых никому ненужных вещей и предметов - напрочно вросли в землю, и, думалось, их никогда не выкорчевать бульдозером, не выжечь огнем.
Сейчас от бывшего рынка не осталось и следов. Немногие знают, что на месте аккуратной набережной Ла-Рошель, там, где раскинулся уютный сквер и парк над поймой реки Лососинки, полвека назад переливался всеми цветами радуги Зарецкий базар - вакханалия послевоенной жизни.
Глава 5. "На картошку"
Вместо занятий в университете нас 1 сентября отправили "на картошку". Тогда не было никакой техники для уборки. Картошку копали точно так, как это делалось в нашей деревне. Разъезжали борозды на лошади через одну, а потом руками ворошили взрыхленную землю, подбирая клубни. Тут тоже пригодились мои навыки и привычки к крестьянскому труду.
Именно тут познакомился я с неведомым до тех пор укладом жизни карельской деревни, где многое отличалось от наших среднерусских деревень.
В первую очередь сами дома: большие, просторные, высокие. А, главное, под одной крышей с домами находились все надворные постройки.
У нас дом и надворные постройки ставились отдельно. Все вместе они составляли замкнутый четырехугольник с обширным внутренним двором, воротами и калиткой под двускатной крышей.
А в карельских деревнях нередко встречались старые дома с пологим въездом на второй этаж, где хватало места, чтобы развернуться на лошади с возом сена. Большим удобством считалось то, что в суровые многоснежные зимы можно было, не выходя из-под крыши, обихаживать скотину, имея под боком сено и другой корм, тут же брать сухие дрова из поленницы, зерно, муку, крупы из ларей.
Непохожей на нашу оказалась и каждодневная еда. Недаром одна из пословиц, родившихся явно в этих местах, гласит: "Утром чай, в обед чаек, вечером чаище".
Мишка Атлас, мой однокашник, возвратившись из карельской деревни, где проходил практику, так потом рассказывал. Каждое утро хозяйка провозглашает:
-Ну, давайте позавтракаем, - и ставит самовар на стол.
-Давайте пообедаем, - и опять самовар.
-Давайте поужинаем, - снова самовар.
Меня поразило, что в деревнях Карелии обед начинают не с супа, как у нас, а с чая. Выпьют по стакану крепкого ароматного напитка, обжигающего горло, и только потом берутся за суп и что-нибудь из вторых блюд. Но напоследок обязательно наливают еще по стакану чая.
Поразило в Карелии изобилие рыбы. В отличие от наших безрыбных мест тут рыба тогда стоила дешево и считалась каждодневной едой; основной пищей простолюдинов. Видимо, не зря называли местных жителей трескоедами. Стоила треска по четыре рубля семьдесят копеек за килограмм. Такую еду мог себе позволить даже самый бедный человек.
Впервые я отведал рыбу "с душком", которую тут называют меженой. Это нормально соленая рыба (любая), которая, перезимовав в бочке, сохранилась до теплой поры. Она вполне съедобна, и поэтому никто такую рыбу не называл тухлой, хотя от нее исходил соответствующий запах. С непривычки такая рыба, как говорят, не лезла в горло. Кое у кого из моих однокурсников она даже вызывала приступы тошноты. Но к такой рыбе, обычно, легко привыкаешь. А любители находят в ней особый вкус. Мне в соседней Архангельской области рассказывали, что там часть осеннего улова специально недосаливали, чтобы и в зимнюю пору можно было полакомиться своеобразной, воистину духмяной едой. На производственной практике, в районе Пяозера, местные карелы из деревни Тава-Йоки, угощали меня меженой кумжей. Понравилась. В словаре Даля я нашел даже строчку про семгу-меженку (летнего улова). Значит, есть что-то в этой своеобразно приготовленной рыбе. К тому же наверняка и сейчас есть любители такой рыбы.
Будучи "на картошке", впервые попробовал кое-что из карельской выпечки.
Особенно удивили калитки. Ну, когда с картошкой, - куда ни шло. А вот с кашей... С моими представлениями о еде никак не вязалось, что можно на хлебную лепешку-преснушку намазывать еще и хлебную по сути кашу. Получалось, как я думал, буквально масло масленое. Или - хлеб с хлебом. Со временем, уже в Соломенном у тещи, я убедился, насколько вкусны ржаные калитки с пшенной кашей. Вынутые из русской печи, обильно сдобренные настоящим коровьим маслом, нежные, сочные, чуть хрустящие, они особенно хороши с ароматным горячим чаем из самовара.
Колобки вроде бы истинно русская еда. Но и они показались в диковинку.
У нас на родине, в деревне Понизовье, до войны в любом доме, когда пекли хлебы, с утра пораньше, на завтрак, делали из того же теста лепешки. Их пекли в русской печке на придвинутых к челу углях. Охваченные жаром со всех сторон, лепешки пеклись быстро и поднимались так высоко, что приобретали шаровидную форму. Их сразу смазывали маслом и ели горячими с жирным холодным молоком. Иногда лепешки намазывали сверху толченой картошкой со сливками и яйцом либо творогом со сметаной. Потом снова на сковородах ставили в печку на горячий под и ждали, пока подрумянятся сверху. Так их и называли: лепешки с картошкой и лепешки с творогом.
А тут - колобки. Я раньше про них знал только из бабушкиных сказок. Наконец, увидел воочию. Вроде бы те же лепешки. Но не совсем. Они гораздо меньше наших, но толще. И только с картошкой. А если с творогом, то уже называются ватрушками. Из-за небольшого размера, они кажутся круглее, гляди того, покатятся.
Уже в шестидесятые годы, когда на столе у тещи дымился и пел на все лады блестящий полуведерный самовар, а рядом стояли блюда с горками, калиток, ватрушек, колобков, - это был праздник.
Впервые "на картошке" познал я каменистую карельскую почву. У нас сколько ни паши, сколько ни копай, не попадется ни единого камешка. Даже когда требовались камни под четыре угла вновь строящейся избы, их привозили за семь верст с Биловского поля. Тут, на картофельных полях, попадались борозды, казалось, сплошь из мелких камней да еще сцементированных суглинком. В таких местах плуг не лез в землю. А если удавалось его туда загнать, то лошадь еле тащила, выбиваясь из сил. Тогда только я понял смысл сетований приехавших к нам перед войной переселенцев из далекого Немчинова, которые говорили, что уехали с прежнего места из-за неподъемно тяжелой земли. "У вас тут на курице пахать можно", - хвалили понизовскую землю наши соседи Ананьевы. Теперь я своими глазами увидел и руками ощутил, что такое тяжелая каменистая земля.
Картошку мы выкопали, и к положенному сроку возвратились в город, чтобы начать учебу. Но начинать свою жизнь в Петрозаводске пришлось с хлопот о крыше над головой.
Глава 6. "Коммунары"
Университетское общежитие на улице Анохина в доме Љ 26 (ныне Љ 20), было единственным из благоустроенных. Там, конечно, как и в большинстве домов Петрозаводска той поры, отсутствовала горячая вода. Зато паровое отопление и водопровод работали исправно. Имелась и канализация. Правда, стоки шли в выгребную яму. Но мы этого не замечали и от этого не страдали.
Пострадать могли в том случае, если бы сбылась угроза коменданта: "Поселяю пока на время вступительных экзаменов. Дальше возможны перемещения".
С тревогой ожидая "перемещения", мы обустраивались, как могли.
В небольшой комнате общежития на втором этаже поселилось нас шестеро душ. Вся комната сплошь была заставлена кроватями. Оставалось место лишь для узких проходов. Стоило нечаянно чуть сдвинуть любую кровать, и сосед вынужден был протискиваться до своего "койко-места", чертыхаясь и рискуя ободрать ноги о торчащие проволоки от порванных панцирных сеток. Никакие тумбочки между кроватями не влезали. Поэтому из мебели в комнате стоял один маленький платяной шкаф, где на гвоздях, забитых изнутри по периметру его стенок, еле помещались наши небогатые одежки. И еще была большая деревянная табуретка, которая исполняла "особые функции". Место для шкафа нашлось на выходе слева от двери. А справа на стене висела черная тарелка радиорепродуктора. Она хрипела почти неразборчиво и включалась любителями на небольшое время, чтобы послушать последние известия. Иногда радио забывали выключить на ночь. Оно продолжало хрипеть и визжать, когда все уже были в постелях. Тут находился рассвирепевший смельчак, который запускал в "тарелку" башмаком. Она мгновенно замолкала и падала в помойное ведро. Назавтра репродуктор вынимали, сушили на батарее отопления, и он продолжал дальше по-прежнему хрипеть.
В городе не хватало электроэнергии. Поэтому пользоваться ею "в иных целях, кроме освещения", категорически запрещалось. Все розетки в общежитии были опечатаны. Даже чайник согреть и то не дозволялось.
Не зря говорят, что голь на выдумку хитра. Вместо розетки мы подключались к проводу, висевшему с потолка, на конце которого еле держалась тусклая, вся засиженная мухами, лампочка. Подключались просто и, главное, не оставляя следов. Делалось это с помощью двух булавок. Кто придумал, неизвестно, но выдумка эта никогда не подводила.
Каждую неделю общежитие проверяла университетская комиссия вместе с пожарными. Одновременно с проверками устраивали обыски. Искали и в других комнатах часто находили "электронагревательные приборы". Там, где находили - сразу отбирали. Напуганные грозной комиссией, студенты не смели слова сказать поперек комиссии. Хотя "конфисковывалась" личная собственность. Но все молчали в ответ на такое самоуправство. Потому что строптивых сразу пугали жестким намерением вообще "вырубить свет".
Искали в первую очередь электрические плитки. У нас ничего не нашли. Это, можно сказать, результат изобретения самого старшего из наших домочадцев. Студента, который всегда представлялся: Вильнер Виктор Иосифович. А мы его звали просто Вилька. До поступления в наш университет он успел поучиться в нескольких Ленинградских институтах и отовсюду, как он утверждал, "увольнялся по собственному желанию". Он и придумал фокус с электрической плиткой. Они вдвоем с Витькой Федосеевым напрочно прикрепили плитку к большой деревянной табуретке с обратной стороны. Когда требовалось что-то сварить, ставили табуретку кверху ножками и спокойно кашеварили. При любой угрозе возвращали табуретку в обычное положение, и на нее обязательно кто-то садился. Никому из комиссии и в голову не приходило залезать под табуретку или ставить ее вверх тормашками.
Общежитие на улице Анохина предназначалось в основном для старшекурсников. Студентов первых-вторых курсов селили в разбросанных по всему городу небольших деревянных домах с печным отоплением.
Большинство первокурсников-геологов сослали на улицу Промышленную, в так называемый "колонный зал". Там все общежитие состояло из одной огромной комнаты с волнистым, готовым рухнуть, потолком. Чтобы этого не случилось, потолочные балки подперли множеством суковатых, почти не струганных сосновых столбов. Потолок держался, а комната получила издевательское прозвище "колонный зал". Туда-то и отправили первокурсников с геологоразведочного факультета. Даже, говорят, под это теорию подвели: мол, геологи должны постепенно привыкать к лишениям и тяготам жизни, которые характерны для их будущей профессии; начать привыкание лучше сразу, с первого курса.
Как потом рассказывали ребята, лишений там хватало. Все удобства во дворе. И внутри не лучше. Комната была сплошь уставлена железными кроватями с продавленными пружинными сетками и ржавыми, давно не крашенными спинками. Из-за столбов-подпорок кровати не удалось выстроить рядами, и они располагались хаотически: где вдоль, где поперек, а местами даже наискосок, или, как тогда говорили, сикось-накось. Редко кому удавалось сосчитать, сколько там было кроватей. Но все точно знали, что жильцов еще больше. На многих кроватях спали по очереди. Однако главная беда, главная тягость жития заключалась не в тесноте. Тут никогда не выключался свет и никогда не смолкали разговоры. Ночами они велись в несколько приглушенном тоне, но почти никогда не утихали совсем. Кто переписывал конспекты пропущенных лекций, кто готовился к семинару; одни строчили письма домой, другие полушепотом читали стихи или молча толстые тома прозы.
Кто мог спать в такой обстановке, тот спал; кто не мог - бодрствовал. Говорили, что со временем большинство привыкало. Но с трудом. Все считали, что жить в таких условиях могли только люди с крепкими нервами и хорошей физической закалкой.
Меня Бог миловал от таких испытаний. Помог Игорь Воробьев - необыкновенный человек из богатой семьи военного в высоких чинах. Подробно о нем речь пойдет позже. А пока следует заметить, что именно ему пришла в голову мысль создать в нашей общежитской комнате "коммуну".
Не думаю, что делал он это с умыслом. Уверен, что "изобретение" Игоря не имело корыстных целей. Однако оно "сработало". Безотказно. Мы остались в хорошем общежитии рядом с университетом.
Для меня общежитие оказалось непривычным вдвойне.
С одной стороны, никогда раньше не приходилось жить в окружении чужих, а поначалу и незнакомых, людей. Но, с другой, - я никогда прежде не видел такого благоустроенного жилья. Тут не надо заботиться о дровах. К услугам студентов паровое отопление. И за водой с ведрами на коромысле ходить не надо. Есть водопровод. И на каждом этаже, как у нас говорили, теплый нужник. До этого зимами справлял нужду на морозе, ёжась оттого, что снизу поддувает ледяной сквозняк. Но главным достоинством общежития я считал то, что теперь у меня, впервые в жизни, появилась своя кровать. Только к девятнадцати годам от роду, только теперь в общежитии мне дали возможность спать на отдельной своей кровати с чистыми простынями. Это казалось невиданной роскошью. Даже продавленная металлическая сетка, вся проржавевшая насквозь да еще и скрипучая, не портила общего хорошего впечатления.
Все эти блага - совсем не манна небесная. Их требовалось "отстоять в упорной борьбе". Успокаивало то, что, как говорил Витька Федосеев, "мы попали в струю".
Тогда либо всерьез считали, либо была "такая установка": возвышенные идеи порочить нельзя. И подоплека здесь не играла роли.
Идея оказалась если не очень возвышенная, то звонкая. Про нашу комнату сперва заговорили в комитете комсомола, потом узнали в ректорате, а скоро она стала известна всему университету: о нашей затее объявили по громкоговорящей трансляции между первой и второй учебными сменами. Не просто объявили, а с похвалой и рекомендацией "следовать почину". Хотя никаких революционных событий мы не планировали. Всего лишь договорились вшестером вместе кормиться. Потому что все, кроме Игоря, оказались неимущими. Потому, что обеды даже в дешевой железнодорожной столовой большинству из нас скоро стали не по карману. Нужда заставила искать такой способ "общепита", который бы позволял кормиться на полстипендии, а точнее - на сто рублей.
Самые опытные в нашей комнате "арихметики" - супруги Вильнеры, Виктор и Татьяна, с карандашами и логарифмической линейкой сперва долго считали. В итоге получилось, что на немудреный мясной суп в обед и на сладкий чай с батоном утром и вечером должно хватить. Расчеты проверили практикой. Выяснилось, что еще можно себе позволить ежедневную пачку маргарина к утреннему и вечернему чаю. Конечно, нежирно. Но Мишка Атлас, неисправимый шутник и оптимист, всех утешил: "В расчет не вошли регулярные снижения цен по велению партии и правительства; доживем до первого, может, еще добавим на булку с изюмом. А со следующего, глядишь, и Виталька, самый тощий из нас, начнет жирок наращивать". Это Мишка так про меня, зная, что я и дома питался не лучше.
На первом же собрании "коммунаров" договорились, что начнем все со следующей стипендии. Деньги соберем сразу. Хранить кассу согласилась Татьяна, единственная женщина в нашей компании. Жила она в соседней женской комнате, но согласилась вести наше общее хозяйство. Тут же решили, что дежурить будем каждый день по очереди, а продукты закупать через день.
Нас во всех этих делах заботило одно: ухитриться хоть как-то прожить на скудную стипендию. В то же время "коммуну" приметила "комсомольская общественность" университета. Сразу прекратились попытки коменданта отправить нас, как первокурсников, "на выселки". Нам было твердо заявлено: больше вас не тронут. Но в комитете комсомола тут же приструнили: "Теперь держите марку, ребята!" Имелось в виду, что коль назвались коммунарами, то все у нас должно соответствовать принципам "коммунистической морали". Интересы общества, коллектива должны быть выше интересов каждого. И никакого индивидуализма.
Мы старались держать марку. Но не все. Скоро выявился в комнате индивидуалист. Можно даже сказать - куркуль-одиночка: Мишка Атлас - невысокий плотный парень с черными кудрявыми, как у негра, волосами. Он допустил неслыханную вольность. Купил свою личную, сугубо индивидуальную, бутылку и перед каждым завтраком по утрам прилюдно лакал неизвестную жидкость прямо из горлышка.
Долго никто не знал, что у него там. Наша казначейша Татьяна как-то раз за глаза высказала мнение: уж не алкоголем ли балуется малый? А в комнате все это время стоял рыбий запах: не сильный, переменчивый, но постоянный. Однажды Татьяна, оставшись одна кашеварить, нашла под кроватью злополучную бутылку и "унюхала" в ней рыбий жир.
Скоро эта новость стала известна всем обитателям комнаты. Кое-кто даже возмутился: как мог он позволить себе подкормку жирным витаминным продуктом, тогда как остальные довольствуются маленьким ломтиком маргарина на куске булки. Некоторые даже узрели тут нарушение самих основ "коммуны". Игорь даже грозился "поставить вопрос ребром". И не где-нибудь, а на "колхозном собрании", которое он назвал внеочередным, а потом, поразмыслив, просил считать чрезвычайным.
Но "ребром" - не получилось. Нас обескуражил Мишка, заявив:
-Всех угощаю! Есть охотники полакомиться "витаминным продуктом"? Если желающих много, выстраивайтесь в очередь. Кто первый?
Нашелся один Вилька. Он сделал из той же бутылки один глоток и со словами "Какая гадость!" побежал в туалет.
После этого случая многие в нашей компании не могли переносить даже дух рыбьего жира. А Мишка каждое утро, теперь уже демонстративно, делал из бутылки несколько гулких глотков, распространяя вокруг запах несвежей трески. Этот запах вызывал у некоторых приступ тошноты. Правда, потом нам пришлось свыкнуться с таким запахом. Но случилось это не сразу.
Питание с общего котла не давало помереть с голоду, но его явно не хватало. И днем на лекциях, и вечерами в общежитии постоянно досаждала навязчивая мысль о еде. Ощущение голода не оставляло ни на минуту. Редкие заработки в бригаде Витьки Федосеева шли на разные бытовые мелочи, а на еду из этих денег ничего не оставалось. Временами подкармливал Игорь Воробьев. Но его ежемесячной тысячи рублей, получаемых из дому, не могло хватить на всех. К тому же он иногда покупал билеты в кино. Иначе не видать бы нам и этого, единственно доступного развлечения.
Было нам тогда по восемнадцать-двадцать лет. Самое время влюбляться, ухаживать за девушками. Однако их пока пришлось забыть. На голодный желудок не до "амурных" дел. К тому же ухажер с пустым карманом, наверное - самое унизительное, самое жалкое зрелище.
Но даже эта, эмоционально-этическая, если можно так выразиться, сторона нищеты зачастую отодвигалась на задний план. А на первый выходила постоянно сверлящая мысль о еде. Одно желание: утолить острый голод; хотя бы ненадолго, хотя бы на сон грядущий.
Преодолев благополучно первую зимнюю экзаменационную сессию, заработав стипендию и на второе полугодие, ребята-однокашники разъехались на каникулы по домам. В комнате я остался один.
Наш "общепит", естественно, прервался на две недели. А есть хотелось каждый день. Жалких остатков от моей стипендии не хватило и на первую неделю каникул. Потом перешел на хлеб, который, как в детстве, макал в сахарный песок и запивал горячим кипятком. Скоро не стало денег и на сахарный песок. Купил на последние буханку хлеба, разделил ее на дни, оставшиеся до конца каникул, и каждый день съедал по кусочку. Но не выдержал "графика". На последние три дня не осталось ни крошки. Я изредка пил воду внаклонку из-под крана. И лежал. Лежал ночью и днем в какой-то странной полудреме. К исходу второго дня уже не хотелось есть. И пить не очень тянуло. Но я, цепляясь за стены, все-таки изредка шел в конец коридора до водопроводного крана в туалете и нехотя пил. Знал, что иначе не выживу.
На всем нашем втором этаже не было ни живой души. Ни днем ни ночью я не слышал ни единого звука.
Пробовал читать. Но буквы и даже целые строчки "плыли". Кружилась голова. Временами знобило. Хотя горячие батареи парового отопления внушали утешительную мысль, что в комнате должно быть тепло.
Постоянно хотелось спать. Но крепкого глубокого сна не получалось. Просто одолевала тяжелая дрема, которая туманила сознание, размягчала, делала вялым и малоподвижным все тело.
Но в последнюю ночь, выбившись из сил, я заснул по-настоящему. И спал, видимо, долго.
Проснулся от людского гомона и топота ног. Ребята вернулись с каникул.
-А ну, вставай, хватит дрыхнуть! - весело прокричал Игорь Воробьев и стал меня тормошить, вытаскивая из-под одеяла.
-Погоди... Не могу... Не надо... - еле промычал я в ответ, пытаясь укрыться с головой.
-Ты что, не заболел ли?
-Хуже...
-Что может быть хуже? Но это мы потом разберемся. А пока, поднимайся, - уже спокойно сказал Игорь. - Сейчас в баню пойдем. Я предупредил всех однокашников, что организуется "культпоход" в баню.
С трудом поднявшись, я стал очень медленно одеваться.
-Ребята, поглядите-ка! С ним тут что-то стряслось за каникулы. Бледный, лица нет. Ты что, Виталька, никак и вправду заболел?
Дома меня ребята просто звали Витькой. А в университетском общежитии, когда, представляясь, назвался Виталием, все стали звать Виталькой. К этому новому имени я еще не успел привыкнуть. И теперь поначалу не понял, что обращаются именно ко мне. Я оставался в полудреме, на вопрос о болезни ничего не сказал, а ответил "по делу":
-В баню, так в баню. Пошли.
Я взял сетку-авоську с завернутой в газету переменой белья, и мы стали спускаться с лестницы: ребята вприпрыжку впереди, а я, едва передвигая ноги, - медленно сзади.
На улице обдало морозным ветром, и я пошел немного бодрее. Но к концу пути притомился и еле успевал за шагающими впереди ребятами. Они несколько раз останавливались, недоуменно поглядывая на меня.
Как ни пытался я скрыть от ребят свою голодуху, но все обнаружилось с первых моих шагов в мыльном отделении. Налив таз воды, я пытался его донести к скамье и не смог. Закружилась голова, я чуть не упал в полуобморочном состоянии и уронил таз с водой. Он больно зашиб мне ногу, потом покатился со звоном по каменному полу. Ко мне подбежал Игорь Воробьев.
-Говори, что с тобой? - грозно прохрипел он и сильно тряхнул меня за плечи, скрипнув зубами.
-Со мной ничего. Просто последние три дня не ел. Как говорят, во рту маковой росинки не было. Вот и дошел... До обморока.
-Надо было сразу сказать. Может, требовалось не в баню идти, а врача вызвать. Сейчас я налью тебе воды. Помоемся, а потом в столовую. Постепенно откормишься, придешь в себя, - утешил Игорь.
Обедали в железнодорожной столовой. Я знал, что сразу нельзя наедаться, поэтому просил ребят взять на мою долю чего-нибудь легкого и немного. Но они уже ставили на стол одинаково для всех по тарелке щей и по котлете с макаронами. Да сверх того еще по кружке пенистого пива.
У меня даже слюнки потекли. Впервые за последние дни захотелось есть.
Но сначала, вместе со всеми, я, погрузив нос в пену, выпил несколько глотков прохладного пива. Наверное, это была ошибка. Сперва надо было хоть немного поесть. Я поел после.
Ел очень медленно. Как тогда призывали, "тщательно пережевывая пищу". Обычную столовскую пищу ел с таким ощущением, как будто в последний раз. Мне хотелось как можно дольше растянуть обед, как можно точнее запомнить все его детали. Чтобы потом, на крайний случай, повторить это все в мечтах.
Может быть, эта медлительность, не характерная для меня неспешность в еде, спасла от больших неприятностей.
Тут ребята напомнили про пиво. И я сразу ощутил такое сильное опьянение, как будто выпил чего-то покрепче. Но подумал, что это обманчивое ощущение, возникшее после бани. Или с непривычки.
Решился еще глотнуть из кружки. А когда, к концу обеда, пиво было допито и все собрались уходить, я понял, что не смогу подняться. И к тому же у меня совсем не шевелился язык.
Ребята сильно испугались и, взяв меня "под белы ручки", осторожно вывели из столовой. На улице почуял, что сильно кружится голова и сам, без помощи, не могу сделать ни шагу. Пришлось ребятам так вести меня до самого общежития. Хорошо, что оно рядом.
Уже у крыльца, увидев, что я с трудом переставляю ноги, Игорь тревожно спросил:
-Может, ребята, на Витальку действительно хворь напала?
-Какая там хворь? От голодухи все это, - пояснил Витька Федосеев.
До меня его слова дошли, как сквозь сон. Но я понял, что Витька прав.
Больше недели не мог я прийти в себя. Даже дорога до университета - две сотни метров - давалась с трудом. Но, как говорится, молодость взяла свое. К тому же сбылись предположения Мишки Атласа: состоялось "очередное снижение цен на продовольственные и промышленные товары". Появилась возможность к обеденному супу покупать вместо тощей говядины хорошую свинину. Каждодневные заботы-хлопоты оттеснили в сторону дурные мысли о вынужденной голодовке и о скудности жизни вообще. Тогда большинство людей жило бедно, и нищие студенты не сильно выделялись на общем фоне.
Глава 7. Лекции и лекторы
Я трудно привыкал к укладу университетской жизни и еще долго называл лекции уроками. Хотя с первого дня поразило различие между ними.
В школе каждый урок начинался с проверки домашнего задания в устной либо письменной форме. Ученики в это время сидели тихо, затаив дыхание. Всех волновало одно: "Спросят - не спросят; вызовут к доске или не вызовут?" И когда кончалась эта часть урока, большинство облегченно вздыхало: "Пронесло!"
А в университете никто каждый день не спрашивал; никто не проверял, не интересовался, как постигаем мы все те премудрости знаний, которые втолковывают преподаватели на лекциях. Поначалу казалось, что тут можно дремать, не вникая в их суть.
Но такое мог позволить лишь тот студент, который жил на родительских харчах и не зависел от стипендии. Моя зависимость от стипендии, как дамоклов меч, висела над головой все годы учебы. Стипендию тогда давали только тем, кто учился на "хорошо" и "отлично". Когда стипендия, можно сказать, единственное средство существования; когда получить на экзаменах даже одну оценку "удовлетворительно" означало распрощаться с университетом, - тогда отношение к учебе резко менялось.
Я знал, что каждое полугодие придется сдавать экзамены, а учебников нет и не будет. Поэтому старался занимать место в одном из первых рядов, внимательно слушал и пытался записывать лекции.
Вот тут-то и начались проблемы. Никак не получалось одновременно слушать и записывать. Если слушал, не записывая, всё хорошо воспринималось и многое накрепко западало в памяти. Стоило одновременно записывать - не получалось ни того ни другого. Всё записывать не успевал. Пока торопливо заносил в тетрадку одну важную мысль, пропускал "мимо ушей" другую.
Оказалось, это тяжелая работа: каждую "пару" внимательно слушать лекторов и конспектировать лекции. Лекторы были разные. У каждого своя манера, свой стиль. Требовалось время, чтобы привыкнуть к разным манерам и стилям. Понадобился почти год, чтобы научиться улавливать на лекциях самое главное и коротко, в конспективной форме, записывать "своими словами".
Лекций бывало по три, а то и по четыре пары. Я сильно уставал. Поначалу с непривычки. Но, главное, из-за постоянного недоедания; как говорила наша фельдшерица, "из-за общего истощения организма".
Среди прочих нам читали лекции по химии, физике, математике, - предметам, которые хорошо знакомы со школы.
Химию и физику в школе преподавали с помощью мела на классной доске. А в университете лекции чередовались с занятиями в лабораториях, и это сильно отличало их от школьных уроков. Я с первых занятий ощутил, что все сложности школьного обучения происходили по одной причине: в послевоенной нашей школе отсутствовало какое-либо лабораторное оборудование и самих лабораторий не было. То, что с трудом усваивалось в школе, тут, во время лабораторных занятий, на практике, казалось понятным и простым.
А с математикой я так и не сумел подружиться. "Взять интеграл", - для меня так и осталось очень трудной задачей. Выручала, как и во многом другом, хорошая память. Устные экзамены всегда сдавал на "отлично". По математике во вкладыше к диплому стоит такая же оценка. А знания - как были, так и остались на уровне средней школы. Впрочем, это нисколько не повредило в практической работе геолога.
Самым важным предметом у нас считалась геология. Лекции по геологии и палеонтологии читал заведующий кафедрой, профессор Слодкевич Всеволод Сергеевич. Запомнилось не столько содержание лекций, сколько ритуал, которым они сопровождались.
Профессор входил в лабораторию вместе со своей помощницей-лаборанткой. Она расставляла образцы пород и другие "наглядные пособия". Потом вывешивала у черной тщательно вытертой доски белоснежное вафельное полотенце. Это полотенце всегда казалось новым, было тщательно выглажено и даже накрахмалено. Профессор вытирал об него руки после каждого прикосновения к образцу или куску мела.
Он всегда входил в аудиторию, как на торжественное заседание, а не на будничную лекцию.
Стройный, подтянутый, в дорогом габардиновом костюме-тройке серого цвета, белой сорочке с галстуком и мягких начищенных до блеска полуботинках, Всеволод Сергеевич напоминал утонченного интеллигента из старых дореволюционных романов либо из рассказов Чехова. Это сходство особенно усиливалось, когда он расстегивал пиджак и вынимал из кармана жилета массивные золотые часы на толстой золотой же цепочке. Делал он это быстро, привычными ловкими движениями длинных пальцев своих хорошо ухоженных рук. Потом открывал крышку, всю в тонкой гравировке, и клал часы на стол так, чтобы хорошо видеть четкий циферблат с ажурными золотыми стрелками.
Лекции он читал неторопливо, как бы диктуя. И обязательно дважды повторял самое главное, что требовалось выделить и что мы должны записать.
В конце каждой лекции подводил итог.
Заканчивал он лекции в точно положенное время, вместе со звонком, минута в минуту. Затем тщательно вытирал руки о полотенце и убирал часы в жилетный карман, предварительно красиво щелкнув крышкой.
Лекции по петрографии читала Зоя Васильевна Туробова. Она же вела и практику. Ученица профессора Слодкевича, Зоя Васильевна объясняла, как надо узнавать горные породы приблизительно, "на глаз", и как точно "диагносцировать" под микроскопом, с определением "констант".
Это была строгая преподавательница, которая не терпела пропусков занятий, особенно практических.
Один раз я сидел за микроскопом, определяя эти самые константы. Сидел, как на иголках. Видимо, это было заметно даже со стороны. Зоя Васильевна подошла и спросила:
-Ты чего вертишься, как юла? Время на исходе, а у тебя почти ничего не сделано.
-У меня билеты в театр. На Ладынину. Осталось полчаса до начала.
-Раз так, то беги. Причина уважительная.
Я убежал. Успел.
На многие годы запомнилась живая беседа знаменитой актрисы со зрителями, прерываемая показом отрывков из кинофильмов. Сильно взволновал меня отрывок из кинофильма "Секретарь райкома", который удалось посмотреть еще во время войны. Там Ладынина играла радистку у партизан.
К слову сказать, через какое-то время посчастливилось мне увидеть и кукольный спектакль Сергея Образцова "Под шорох твоих ресниц". Его показывали в летнем театре Парка пионеров. Этот спектакль произвел такое сильное впечатление, что я потом чуть не весь его знал наизусть и при случае рассказывал своим знакомым.
Тогда знаменитости не обходили Петрозаводск стороной. Хоть невелик был город, но являлся столицей Карело-Финской Советской Социалистической республики.
Доцент Дмитриев преподавал минералогию и кристаллографию. Он учил нас распознавать рудные минералы "визуально" - в образцах горных пород и в аншлифах - под микроскопом.
Был у него небольшой, но знаменитый ящичек с образцами пород, руд и разных минералов. Любой зачет по минералогии начинался с этого ящичка. Преподаватель вынимал оттуда кусочек чего-то, а студент должен был не только быстро и четко назвать породу, но, ориентировочно, сообщить ее состав.
Тут не обходилось без подвохов. Доцент Дмитриев любил "подкузьмить"
кое-кого из студентов. Особенно доставалось отличникам. Дмитриев вынимал из ящичка заранее подложенный туда кусочек кирпича или угольного шлака из котельной и просил дать определение образцу. Надо было видеть, как ехидно он улыбался, когда несчастный вроде бы всё знающий студент начинал сочинять что-то неправдоподобное, и не в общих чертах, а в невероятных деталях.
Сперва доценту Дмитриеву удавались его шутки. Потом студенты, навострившись в таких делах, сразу старались показать, что сами с усами. Уловку преподавателя усвоили, и он от неё скоро отказался.
Был у нас еще один очень важный с практической стороны предмет, который назывался "Геологическое картирование". Вел его молодой высокий чуть полноватый кандидат наук Вильям Иванович Робонен. Очень добрый милосердный человек. Мне очень повезло, что судьба свела с Вильямом Ивановичем, когда в студенческие годы я почти каждое лето проходил учебную практику под его началом.. Но об этом речь впереди.
А на его лекциях мы изучали теорию геологических съемок разного масштаба. Постигали, что такое "критический горизонт" и как, "нащупав" его тремя скважинами, не находящимися в одном разрезе, можно определить "простирание" слоев горных пород, а также направление и угол их "падения".
Реконструируя механику осадконакопления, Вильям Иванович учил нас по ритмичной слоистости определять "подошву" и "кровлю" древних метаморфических образований при случае их крутого и даже "обратного" залегания. Потом, под его руководством, мы эти знания закрепляли в поле.
Однажды Вильям Иванович признался, что сотни геологов выпустил он в "большую жизнь", но ближе всех для него стали ребята с нашего курса. И началось это еще в пору моего студенчества.
Даже многие годы спустя, любит рассказывать Вильям Иванович о путешествии на Камчатку. Там наш однокурсник, генеральный директор объединения "Камчатскгеология" Рем Ремизов, устроил ему, командированному в этот дальний край по научным делам, экскурсию на вертолете. Он сумел посмотреть и действующий вулкан Ключевской и Долину гейзеров. Отведал Вильям Иванович тогда и водку, настоянную на "золотом корне". Но особенно ему запомнилась дорога обратно на "большую землю". Самолет ИЛ-18 по пути от Петропавловска-Камчатского до Ленинграда делал около десятка промежуточных посадок. И в каждом пункте Робонена встречал кто-нибудь из наших выпускников. Такие находились везде. Его, как эстафетную палочку, передавали из рук в руки. Угощали коньяком или, на худой конец, "столичной". Дальняя дорога через всю страну показалась короткой, как будто и не было разницы в двенадцать часовых поясов.
Лекции и практику по геодезии вел проректор университета Андрей Николаевич Малявкин. Особенно запомнилась учебная практика. Под руководством А. Н. Малявкина мы проводили топографическую съемку правого крутого берега и долины реки Неглинки - от трамплина (примерно с того места, где сейчас "Дом творчества детей и юношества") и до устья - места впадения реки в Онежское озеро. Вооружившись то теодолитом, то нивелиром, то мензулой, постигали мудреную науку геодезию; учились разным видам и методам геодезических работ. Со временем это все пригодилось при работе в полевых геологических партиях и экспедициях.
Остались в памяти яркие лекции ректора университета Ивана Семеновича Яковлева. Он умел сделать интересным вроде бы казенный предмет, который назывался "Основы марксизма-ленинизма". Строго говоря, это были лекции по истории. И, выражаясь по научному, в такой её интерпретации, какая для большинства студентов была досель неведомой, а потому интересной.
Обычно лекции ректора проходили в актовом зале сразу для нескольких групп. Зачастую туда собирались студенты с разных факультетов. Не ради зачета, а потому что очень уж злободневные и острые темы обсуждал со студентами лектор.
Самыми интересными считались последние двадцать-тридцать минут каждой пары, когда Иван Семенович предлагал задавать вопросы. Их задавали. И не только по теме лекции, а по многим важным проблемам жизни республики и страны, по международным делам. И лектор всегда отвечал искренно, честно, не опасаясь последствий. Хотя в то время последствия для него могли быть плачевными. Видимо, высокая должность и еще более высокий его авторитет в партийных кругах республики обеспечивали ему возможность говорить то, что думает. Такое тогда мог позволить себе далеко не каждый преподаватель.
А еще ректор отличался необыкновенной простотой и добротой. Он умел разговаривать с любым студентом на равных, не показывая превосходства своего положения.
Как-то мы узнали, что зарплата ректора составляет 16 тысяч рублей. Такую сумму он ежегодно отдавал взаймы государству. Подписывался на заем. Столько же тогда стоил наш лучший автомобиль "Победа".
Однажды случилось так, что денег ни у кого нет, занять не у кого, а есть хочется, хоть волком вой. Тогда самый храбрый из нас Иван Усольцев предложил: "Пойдемте всей нашей компанией к ректору и попросим у него взаймы. Раз государству столько отваливает, может, и нам даст малую толику от своей большой зарплаты".
И мы пошли. И ректор принял нас пятерых голодных студентов в своем громадном кабинете. И дал денег, чтобы сытно дожить до стипендии. И мы точно в срок вернули ему долг.
Так жил университет в те далекие годы. Так жили мы.
Жаль, что в современном Петрозаводском университете почти забыли о существовании геологоразведочного факультета. Не знают о славных делах многих его выпускников.
Глава 8. Учебная практика
Там же проходили практику студенты-геологи из Ленинградского университета. Поэтому мы приехали на все готовое: в общежитие с заправленными кроватями и к вполне приличной, а, главное, очень дешевой студенческой столовой.
Кончался июнь месяц. Стояла жаркая сухая погода. Захотелось выкупаться с дороги. Но вода в быстрой речке Саблинке оказалась на удивление ледяной. Да и сплошное мелководье не располагало к купанию. Мы побродили в холодной воде по неудобному каменистому дну, обмыли в ледяных струях дорожную пыль и пошли устраиваться в общежитие.
Руководил практикой преподаватель нашего университета с польской фамилией Меленевский. Пожилой, невысокий, сухощавый, с седеющими рыжеватыми волосами и тонким носом на интеллигентском лице, он по своему обличью напоминал книжный образ разорившегося дворянина.
Потом мы узнали, что он действительно происходил из древнего рода шляхтичей. До революции большая семья Меленевских жила в Петербурге. Их квартира занимала целый этаж. В ней было больше десятка комнат и, что считалось тогда редкостью, просторная ванная комната.
Каждый год, в конце лета, семья ездила "на воды" в Карлсбад либо на Французскую Ривьеру. Тогда не требовалось никаких разрешений и виз. Если есть деньги, бери билет на поезд до любого места и поезжай.
Все это рассказывал нам Меленевский во время коротких привалов. Мы рассаживались вокруг него где-нибудь в тенечке и внимательно слушали. А он говорил о "делах давно минувших дней", просвещал нас. Рассказывал, как это было. Рассказывал о том, что возбранялось тогда произносить вслух; что не говорилось на уроках истории в школе.
Мы были благодарны ему за эти рассказы, но только позже сообразили, как сильно он рисковал. Ведь тогда везде находились доносчики, готовые обо всем сообщить в "органы". Видимо, очень нам доверял преподаватель, коль мог позволить себе такие откровенные разговоры. Тогда это считалось "антисоветской пропагандой", за которую всем без разбору давали "сроки длинные".
Но не одни "крамольные" разговоры вел с нами Меленевский. Он в университете был преподавателем палеонтологии - науки об окаменелых ископаемых животных и растениях, сохранившихся в слоях осадочных пород. И здесь, в долине реки Саблинки, глубоко прорезавшей древние песчаники и обнажившей в крутых, почти отвесных, берегах пестроцветный "слоеный пирог", мы учились находить и находили остатки "древней фауны и флоры". Найти эти остатки, поднадбив глаз, было нетрудно. Но требовалось все найденное еще нарисовать в полевом дневнике, и, как говорят геологи, задокументировать, то есть сопроводить подробным описанием. С документированием я вполне справлялся. А вот по рисованию и в школе, и теперь, на практике, выходила одна мазня. Хорошо, подсобили ребята, у которых это получалось быстро и красиво. Общими стараниями мой дневник тоже привели в пристойный вид.
Обедали мы в студенческой столовой. Там на стене висела большая красочная газета, заполненная студенческими шутками. Чуть не половину ее занимала крупная карикатура под названием "Выстрел дробью". Из широченного ружейного ствола раструбом вылетает вместе с клубами густого дыма цифра 3/2 (три вторых), а следом, отличающиеся только по форме, котлеты, биточки, шницели с соответствующими надписями. Намек на то, что разнообразием блюд столовая не балует, основа меню - вариации на тему "котлеты". Хуже того, студенты часто их получают в подгорелом виде.
Нас, не избалованных разносолами, еда вполне устраивала. Мы уплетали все, что давали, и радовались дешевизне тех самых котлет-биточков-шницелей. Но деньги все равно таяли быстрее, чем хотелось бы. Кончалась стипендия, полученная вперед на все летние месяцы.
Вернувшись с практики, я нашел опустевшее общежитие, где затевался очередной ремонт и "борьба с насекомыми". Впереди оставалось полтора месяца каникул. Все студенты разъехались по домам.
Я заглянул в университет в надежде встретить кого-нибудь из знакомых ребят, чтобы вместе поискать работу.
Но в фойе второго этажа встретил Робонена Вильяма Ивановича, нашего преподавателя. Мы сели на диван, чтобы поговорить. Проговорили долго. Узнав про мое бедственное положение, Робонен обещал помочь и назначил через день следующую встречу в здании филиала Академии наук. Я пришел в двухэтажный особняк на проспекте Урицкого к точно назначенному сроку. Но Вильям Иванович уже ждал меня.
-У тебя есть сейчас какие-нибудь свои дела в городе? - спросил он.
-Какие дела? Вот с общежития гонят на время ремонта. Потребовали освободить комнату. Так я вещички свои уже сдал коменданту на хранение. Теперь свободен.
-Тогда вот что. Пиши заявление о приеме на временную работу. Я сразу отнесу его в отдел кадров, и мы сегодня же уедем. Водитель как раз готовит машину. Я тебя сейчас с ним познакомлю. Потом поможешь грузиться.
-Далеко ли поедем?
-Нет, недалеко. В район Хутаваары. Это у бывшей границы с Финляндией. Там работает мой отряд. Там и твой однокурсник Хюппенен.
-Толька! - обрадовался я от неожиданной новости.
-Не Толька, а Тойво. Это финское имя. Его переделали на русский манер. Впрочем, Хюппенена все ребята зовут Толькой; думаю, и тебе не возбраняется, - с легкой ухмылкой сказал Вильям Иванович. - Но имей в виду, ты каждый день будешь слышать множество карельских и финоязычных слов: имена, географические названия, геологические термины. Потом ты эти слова и выражения встретишь в специальной геологической литературе. Их надо стараться запомнить, усвоить; к ним надо привыкнуть. И чем быстрее, тем лучше. Иначе будет непонятно не только местное наречие, но и местный геологический язык.
Потом я не раз с благодарностью припоминал эти советы и наставления Вильяма Ивановича. Нам, студентам-геологам Карело-Финского университета, хватило пяти лет учебы, чтобы привыкнуть и к местному говору, и к географическим названиям, и к соответствующим, только здесь употребляемым, геологическим терминам. А вот когда приезжали на работу в Карелию зрелые, особенно пожилые геологи из других районов и территорий, они никак не могли усвоить все эти "лахти", "ниеми", "ярви", "ваары", "сельги" и другие слова, вошедшие тут в русскоязычную устную и письменную речь; долго не могли выучить понятия, связанные с этими словами.
В Хаутаваару, где размещался отряд Робонена, приехали под вечер. С Толькой встретились, как старые друзья. Сразу взялись готовить ужин. Ничего особенного: гречневая каша, оранжевые от красного перца ломтики венгерского шпика, крепкий чай со свежей, привезенной нами булкой и ароматным солнечно-желтым коровьим маслом. Все оказалось сытным и вкусным.
Тогда я не знал, что именно тут, в полевом отряде Вильяма Ивановича Робонена, впервые за многие годы удастся хорошо подкормиться и окрепнуть физически; не знал я , что именно здесь хоть немного воспряну духом.
На следующее утро мы пошли "в полевой маршрут". Робонен уже не теоретически, а на практике учил нас "ходить по азимуту", мерить расстояние шагами, с помощью компаса и карты ориентироваться на местности.
Еще он учил различать по скальным выходам вроде бы одинаково серые горные породы, учил "определять" их (давать названия), рассказывал и показывал, как надо изучать и документировать обнажения этих пород, как откалывать образцы. Не сразу каждый из нас постигал сию науку. Даже бить по камню с толком тяжелым геологическим молотком тоже, как выяснилось, надо уметь. А отбитые образцы надо снабжать этикетками и заворачивать в грубую оберточную бумагу. Всему этому тоже пришлось учиться.
Много раз в жизни вспоминал я эту науку. Уже когда стали студентами дети, а потом внуки, я удивлялся и сетовал на то, что им до самого выпуска очень мало приходилось проверять себя в деле; за все время учебы в университете у них почти не было практики. Учиться с пользой применять свои знания им пришлось на работе. Это требовало определенного времени. Специалистами выпускники становились не сразу.
А студенты-геологи, особенно те, которые все четыре лета проработали в полевых партиях и экспедициях на штатных должностях за соответствующую зарплату, с первого дня после выпуска могли самостоятельно выполнять сложную работу геолога-съемщика, разведчика или поисковика. И каждый из нас не раз мысленно благодарил своих полевых учителей, которые, собственно, и сделали из зачастую нерадивых студентов хороших специалистов. Мои первые слова благодарности были обращены к Робонену Вильяму Ивановичу - ученому геологу и доброму, богатой души, человеку.
Когда через неделю-другую мы с Толькой освоили "азы полевых исследований", Вильям Иванович дозволил идти в самостоятельный маршрут.
Толька Хюппенен, с детства живший в Карелии, чувствовал себя среди лесной глуши, как дома. Он считался заядлым охотником и рыбаком, а потому на полевые работы прихватил с собой тульскую курковую двустволку двадцатого калибра и какое-то странное, неизвестное мне приспособление для ловли рыбы.
Раньше я не знал, что такое спиннинг. Никто в наших краях даже не слышал, что существует такое "орудие лова". Впервые я эту штуковину увидел у Тольки. Он же объяснил, как ею пользоваться. Но сразу оговорился, что таскать с собой удочку в маршрут - несподручно. И тут же смастерил полевой вариант спиннинга. Он свободно умещался в кармане куртки. Полсотни метров прочной "жилки" с тяжелой блесной и крючком-якорем на конце. Ни удочки, ни катушки. Для удобства леска наматывалась на маленькую жестяную банку из-под мясных консервов. Перед тем как забросить это "орудие лова" в реку, Толька отматывал конец жилки с блесной метра на полтора, раскручивал его над головой и резким энергичным движением бросал. Блесна из его умелых рук летела так далеко и точно, как будто это был настоящий спиннинг.
В тот первый самостоятельный маршрут мы обратным ходом шли по берегу реки Шуи - широкой и полноводной, самой большой реки Карелии.
Когда до дома оставалось два-три километра, внимание Тольки привлекла широкая заводь, в прибрежной части заросшая жирными кувшинками с редкими желтыми цветами.
Было очень тепло и тихо. Солнце клонилось к закату, и его косые лучи ослепительно бликовали на почти стоячей воде.
-Хорошее место! Давай-ка попробуем пару раз бросить блесну. В таких кувшинках могут водиться крупные щуки, - со знанием дела заявил Толька.
-Бросай. Дом недалеко. Засветло управимся, - согласился я.
Толька быстро размотал леску, но бросил блесну неудачно. Она запуталась в кувшинках так, что еле удалось освободить. А хотел он бросить блесну в чистую воду рядом с кувшинками и потом протянуть вдоль границы с их зарослями. Это удалось с третьего раза. Блесна улетела далеко, размотав почти всю леску, и упала в каком-то метре от кувшинок, где, как считал Толька, кормятся, нагуливая вес, крупные рыбины.
Толька впробежку сместился немного вниз по течению реки и стал на берегу почти у воды. Теперь он мог тянуть блесну как раз вдоль границы с кувшинками. Тащил леску неспешными движениями и с остановками. Подтянет рукой на метр-полтора, а потом наматывает этот кусок на банку; еще раз подтянет - снова наматывает. И так потихоньку, медленно-медленно.
Я во все глаза глядел на воду, но не мог ничего узреть. Низкое предзакатное солнце светило прямо в глаза и блики на воде не давали ничего рассмотреть. Подумалось: либо нет тут щук, либо, если и попадет какая, не сумею уловить этот момент.
Скоро, однако, заметил, как конец лески с блесной где-то на глубине, медленно приближается к берегу. Дунул ветерок. Тихая вода возле берега покрылась мелкой рябью. Мне надоело смотреть на монотонные движения Тольки. Пришло в голову, что надо собрать рюкзаки и двигаться к дому. Солнце успело скрыться за кусты на противоположном берегу реки. Вот-вот начнет смеркаться.
Я успел сделать всего один шаг, как Толька резко дернулся в сторону реки, будто кто-то толкнул его в спину. Едва удержавшись на неширокой ступеньке берега, он ухватился за росшую рядом ольху, и все равно чуть не упал в воду. От неожиданности или с испугу Толька закричал:
-Вот она, голубушка! Все-таки попалась! Большая, большущая щука!
-Только не упусти.
-Пока в воде, я удержу. Но ты будь наготове. Сачка нет, поможешь вытащить, - срывающимся голосом прокричал мне Толька.
-Готов, - ответил я и придвинулся вплотную к воде, еле устояв на узкой кромке дерна.
И тут я не поверил своим глазам. На крючке оказалась не рыбина, а настоящий крокодил.
Потом, придя в себя, мы с Толькой говорили, что бывают случаи, когда любые рыбацкие байки меркнут перед такой вот редкой удачей.
-Тащи ее скорей на берег! - не удержавшись, крикнул я.
Но тут последовал рывок, Толька вскрикнул от боли и "дал слабину". Громадная щука рванула так, что до крови порезала жилкой Толькину правую ладонь. Он освободил руку от жилки и дал возможность ей разматываться с консервной банки. Но внатяжку.
Щука пошла гулять. Сперва ринулась на свободную воду, а потом в кувшинки. Леска натягивалась все туже. Я увидел, как скошенные ею кувшинки валились полосой, переворачиваясь вверх черенками. Оторопев от удивления, я ничем не мог подсобить Тольке. Однако он знал свое дело. Потом и мне объяснил, что к чему.
-Коли рванула большая рыбина, гляди да гляди. И через меру слабину дать нельзя, и крепко держать - тоже не годится: может порвать леску либо крючок сломает. Тут нужна серединка на половинку. Когда на катушке спиннинга сто метров жилки, поставь на тормоз - и пусть себе гуляет. А вот правильно затормозить руками или, в случае надобности, во время отпустить, нужна сноровка, - с гордостью настоящего удачливого рыбака говорил мне Толька.
А пока он виток за витком наматывал жилку на консервную банку. Сил у щуки, видно, поубавилось, и она опять с каждым Толькиным мотком приближалась к берегу. Ну, думаю, надо готовиться, чтобы помочь вытащить рыбину невиданных размеров.
В этот момент уже расслабившийся, немного зазевавшийся Толька чуть не выронил свою снасть. Щука хлестанула по поверхности воды своим громадным, как весло, хвостом, и в один рывок опять ушла на середину реки. Мелкими кольцами быстро разматывалась жилка, и не было сил ее остановить. Когда на банке оставалось мало витков, Толька схватил ее обеими руками, и, придерживая жилку голыми пальцами, стал водить из стороны в сторону. Немного притормозив, не дав размотаться леске до конца, он обернул ее одним витком вокруг левой руки у локтя и только тогда остановил рвущуюся к другому берегу щуку. И снова, потихоньку наматывая леску на банку, стал медленно подтягивать щуку к себе.
-Кажется, пошла. Стала податливей. Видно, вымоталась; силы на исходе. Как подтяну, ты сразу хватай за голову и тащи на берег, - скомандовал Толька.
-Попробую... Если получится, - неуверенно ответил я и стал на самый край бережка.
Тогда же обнаружил, что "полочка", на которой стою, совсем узкая и носки моих кирзовых сапог висят над черной водой неведомой глубины. Не успел укрепиться каблуками в скользком суглинистом грунте, как увидел распластавшуюся на боку щуку, которую Толька споро подтягивал к моим ногам. А еще увидел, что держится она всего на одном крючке, зацепившись верхней губой. Невольно подумал: любое резкое движение - и щука, порвав губу, уйдет к себе в кувшинки залечивать раны, а мы останемся ни с чем. Я весь сжался в комок, присел на корточки и, в тот момент, когда щучья пасть коснулась берега, сумел, еле дотянувшись, схватить громадную рыбину двумя руками чуть ниже жабр, как бы за глотку. Тут же последовал мощный удар хвостом. Я не устоял и оказался в воде по самые плечи. Однако щуку не выпустил. Почуяв твердь под ногами, сумел, насколько мог, подтолкнуть рыбину к стоявшему рядом Тольке. Он в тот же миг выхватил нож-финку и, проткнув щучью голову, выволок рыбину на берег. Следом пришлось вытаскивать меня, мокрого до нитки, но довольного. Особенно я возомнил о своей роли в этом деле после того, как Толька признался: "Одному бы такую щуку не вытащить".
Я никогда раньше не видел таких страшилищ. Длиной больше метра, а весом чуть не пуд. Потом Вильям Иванович сказал, что лет ей, наверное, больше, чем нам троим.
Когда наш улов увидела хозяйка дома, где квартировали, она сперва охнула от удивления, а потом сказала: "Такую щуку ни жарить, ни варить - не годится. Купите полкило свиного шпика, килограмм луку и буханку белого хлеба. А я вам сделаю котлеты: вкусное и питательное блюдо".
Блюдо действительно получилось вкусное и калорийное. Первые дни мы в охотку уплетали котлеты. Правда, скоро они приелись. Даже вместе с хозяевами не удалось их все осилить. Пришлось остатки скармливать хозяйскому поросенку. Меня сначала поразило то, что в рыбные котлеты добавлялся свиной шпик. Но, оказалось, к постной рыбине жир пришелся очень кстати.
Осенью того года, когда в саду у хозяйки висела крупными гроздьями готовая осыпаться переспелая красная смородина, к нам с проверкой приехал Каукко Оттович Кратц. Тогда он занимал должность директора Карельского Института геологии, был молод и очень прост в общении. Еще он нас приятно удивил своим веселым неистощимым юмором.
Приехал неожиданно, как и полагается приезжать контролерам.
Робонен сразу заказал хозяйке баню погорячее, а мы стали хлопотать на счет парадного ужина в честь высокого гостя. Тем более, что приехал гость не с пустыми руками.
-Вы тут, наверное, питаетесь "сучком", а я вот привез благородный напиток, чтобы угостить своих одичавших в лесу коллег, - добродушно улыбаясь, сказал Кратц и вынул из потертого кожаного портфеля бутылку армянского пятизвездочного коньяку.
-"Сучок" мы не употребляем. Хотя после бани позволяем себе выпить по рюмочке-другой. Но - только "белой головки", - в шутку оправдываясь, сообщил Вильям Иванович.
Бутылка этой самой "белой головки", в дополнение к коньяку, у нас была припасена на такой неожиданный случай. Предстояло позаботиться о закуске.
В нашей кладовой имелись кое-какие продукты: венгерский шпик - толстый, рыжий сверху и нежно-розовый на срезе; колбаса твердого копчения, разные консервы. Мы с Толькой знали, что к водке все это вполне годится. А вот чем закусывают коньяк - не знали. И спросить казалось неудобным.
Тут я вспомнил про особенные рыбные консервы, которые Робонен считал деликатесом. Тоненькие круглые баночки зеленовато-серого цвета с нарисованными сверху мелкими рыбками, похожими на уклейку. Назывались консервы каким-то странным, явно заграничным словом - "Рольмопс".
В каждую баночку входило всего два ряда рыбок. Они размещались там, как на картинке: один ряд хвостами наружу, другой внутрь. И так крошечные, эти рыбки казались еще меньше, потому что в банках плотно лежали одни тушки, без голов.
Я однажды ужаснулся, когда впервые увидел, как Вильям Иванович, после бани, уплетал этих рыбок с крепчайшим сладким чаем. Он брал краюху хлеба, толсто намазывал коровьим маслом, поверх масла укладывал целый ряд рыбок из банки и, чувствовалось, с большим аппетитом ел, запивая из большой кружки. Соленые, островатые рыбки и сладкий чай. Мне казалось это несовместимым. Я к рыбкам, любым, обычно просил вареной картошки. А тут - сладкий чай. Не зря, видно, говорят, что на вкус, на цвет - товарища нет.
Я уже достал из вьючного ящика пару банок этих консервов, но Робонен сразу отверг их; сказал, что такая закуска к коньяку не подходит. А какая подходит, не уточнил.
Выручил Толька.
-Есть хорошая закуска. Но больно много с ней мороки. В кладовке лежит семь штук рябчиков. Мне не хотелось с ними возиться. Однако придется. Надо гостя уважить. Я сейчас начну потрошить птиц, а ты договорись с хозяйкой: можно ли во дворе костер развести? И дров раздобудь.
-Зачем костер? Рябчиков можно и в печке сварить либо поджарить, - предложил я.
-Мы их приготовим по-таежному. Надо же гостя хоть чем-нибудь удивить.
Один раз мы их так уже готовили. Пекли рябчиков на костре в лопухах и глине.
Лопухов вдоль забора росло сколько угодно. А вот глину пришлось просить у хозяйки. У нее как раз предполагался ремонт печи, и бак с глиной стоял возле крыльца. А костер хозяйка разрешила развести на зеленой лужайке посреди двора. Там еще виднелись остатки давнего костровища.
Я развел небольшой костерок, и пока он разгорался, мы занялись рябчиками. Толька потрошил нещипаных птиц, а я колодезной водой тщательно промывал внутренности. Потом в промытое нутро каждой птицы Толька закладывал тонко нарезанную картошку, лук кольцами, кусочки того самого венгерского шпика, соль и несколько горошин душистого перца. Затем я по очереди зашивал нашпигованное брюхо каждой птицы суровыми нитками, а Толька, обернув очередную тушку лопухами, обмазывал ее сверху жирной глиной. Получились несколько странного вида кукольные птицы из глины. Некоторым Толька приделал гребешки, лапки и что-то похожее на крылья. Из-под рук глиняных дел мастера выходили иногда изделия, напоминающие маленьких пингвинов. Впрочем, при желании им можно было придать любую форму. Но мы отказались от этой затеи. И так долго провозились. Робонен уже просигналил, что баня вот-вот будет готова, и велел поторопиться.
Глиняные изваяния с рябчиками внутри мы расположили вокруг костра для подсушки. Надо, чтобы сначала они затвердели на вольном жару, а уж потом можно класть в пекло.
Когда костер совсем прогорел, Хюппенен аккуратно разгреб золу вместе с углями, положил на раскаленное место наших "глиняных птиц", а потом засыпал их сверху толстым слоем той же горячей золы. Получился горячий холмик, при каждом дуновении ветра пылающий огнем раздуваемых углей.
На этих углях мы развели маленький костерок из мелких сухих щепок. Он горел ровно, но не слишком ярко. Горел так, как надо. Ведь требовалось испечь дичь вместе со всем, что у нее внутри. Испечь, но не сжечь. Вот мы и старались. Даже в баню не пошли. По очереди, пока мылись-парились Робонен с Кратцем, стояли на вахте у костра и еще готовили стол в доме.
Стол получился вполне приличный.
Взяли у хозяйки пук зеленого лука вместе с репками. Но резать не стали, а, хорошо вымыв, выложили зелено-белой горкой. Тут же рядом поставили широкую тарелку, доверху заполненную крупными кистями красной смородины, наложили целую миску добытых у хозяйки некрупных пупырчатых огурцов, только что с грядки, даже нарезали тонкими ломтиками венгерского шпика: на тот случай, если гость вздумает отведать нашей водки, той самой "белой головки'".
Получилось так, что наши поварские достижения высокий гость, он же проверяющий, отметил раньше, чем хоть какие-то успехи на геологическом поприще.
-Трудно придумать к коньяку лучшую закуску, чем красная смородина. Да еще такая спелая, ароматная! Сама во рту тает. А уж про рябчиков и говорить нечего! Смотрите, как тут удивительно сочетается чуть подрумяненная корочка сверху и очень вкусная сочная начинка внутри. Ни в одном ресторане так не приготовят. Перо вместе с лопухами и глиной сходят так легко, как шелуха с вареной картошки. Прав был коллега Тойво, когда отказался ощипывать этих благородных птиц. Зачем вульгарно обнажать пупырчатую кожу, когда можно подать дичь вот в таком изысканном виде и чисто по-геологически, по-лесному. Молодцы, ребята! - хвалил нас после второй рюмки Каукко Оттович.
Когда он закончил свою тираду, я признался, что никогда раньше не пробовал коньяк.
-А что у вас там пьют? - поинтересовался он.
-Обычно самогонку. Её гонят хоть к престольному празднику, хоть на свадьбу, хоть к похоронам. Правда, один раз, 22 июня сорок первого года, когда внезапно объявили о начале войны, в магазине брали шкалики ''Московской особой''.
-Коньяк показался не хуже?
-Лучше. Только вкус непривычный.
-И хорошо, что непривычный. Лучше не привыкать к такому вкусу, - уже серьезно посоветовал Каукко Оттович.
Улеглись мы в тот вечер поздно и уснули не скоро. Робонен с Кратцем вели беседу далеко за полночь. Толька быстро засопел. А я, высунув голову из спального мешка, внимательно прислушивался к их разговору. В ту ночь я узнал много интересного о прежней жизни Кратца.
Он выходец из канадских финнов. Его родители считали себя коммунистами. И сам он был не чужд коммунистической идеи. Вместе с другими ходил на людные демонстрации в защиту прав канадских рабочих, "угнетаемых капиталистами". Красные знамена, как рассказывал Каукко Оттович, привязывали к толстым кольям, а иногда к настоящим жердям, которыми было легче отбиваться от полиции.
Будучи в плену коммунистических утопий, семья Кратца эмигрировала в СССР. Родителей почти сразу репрессировали. А Каукко Оттовича не тронули. Тогда уже был провозглашен сталинский лозунг "Сын за отца не отвечает".
До эмиграции Кратц младший успел закончить геологический колледж в городе Седбери (Канада), а переехав, поступил в Ленинградский университет на геологический факультет. Вступительные экзамены сдавал на английском языке, потому что русский еще предстояло выучить. Но замечательно то, что на геологическом факультете Ленинградского университета нашлись тогда профессора, которые смогли принять экзамены по-английски.
Каукко Оттович блестяще окончил университет и еще в студенческие годы проявил большие способности в геологии, сумел громко заявить о себе как о будущем ученом.
На должность директора Института геологии Кратц был назначен еще будучи кандидатом наук. Когда он приезжал к нам в конце лета 1952 года, только начиналась его ученая карьера - впереди были все высокие звания и должности.
На следующий день мы с утра пораньше раскладывали керн одной из глубоких "структурных" скважин, пробуренных на фланге Хаутаваарского серноколчеданного месторождения. Керн этой скважины в чисто научных целях хотел посмотреть Кратц. Наш руководитель практики Робонен решил воспользоваться случаем и преподать урок документации керна, а главное, научить нас наблюдать "геологический объект"; он хотел показать, как надо смотреть, чтобы увидеть самое важное.
Была тут и еще одна учебная цель. На лекциях по геологическому картированию нам в свое время объясняли, что такое ритмичная слоистость осадочных горных пород и как можно ею воспользоваться для определения "кровли" и "подошвы" пласта или даже любого маленького слойка, когда породы залегают круто или, что называется, "стоят на голове".
Скважина, керн которой мы разложили с Толькой, как раз пересекла толщу ритмично-слоистых графитистых сланцев. Тут-то и практиковались мы в охоту. Кратц с Робоненом сперва наперебой объясняли, как в древних морях накапливались осадки, отлагаясь с самых грубых вначале и постепенно до тонких, зерна которых различимы лишь под лупой. Мы рассматривали в керне тонкие слойки, которые постепенно менялись по цвету от светло-серых, до черных. И одновременно менялась зернистость. Если ее сравнивать с зернистостью песка в любом карьере, то по керну древних пород тоже можно было наблюдать, как крупнозернистые осадки еле заметно переходили в среднезернистые, а затем в мелкозернистые и даже в тонкие, пылевидные.
Опытные геологи, много видевшие в поле и давно набившие глаз, внушали нам - школярам: при любом положении пласта, с той стороны, где слой кончается тонкими пылевидными осадками, там и есть кровля; даже если в каком-то случае она будет обращена вниз (имеется в виду так называемое "обратное залегание ").
Мы с Толькой слушали, смотрели и мотали на ус. Постигали науку, которая называлась геологией.
В ту же первую практику пришлось освоить еще одну науку - игру в преферанс. Этой игре научил нас Вильям Иванович раньше, чем азам полевой геологии. Сам любитель преферанса, азартный игрок, он втолковывал нам, что это совсем не какой-нибудь "подкидной дурак" или "козел".
-Преферанс - самая умная из карточных игр; лучшая тренировка для мозга. Она воспитывает аналитическое мышление, развивает дар предвидения; учит рассчитывать ходы и оценивать последствия. Потом увидите, что подобные задачки не раз придется решать в жизни, - наставлял нас Робонен, подводя под карточную игру научную базу и в то же время подчеркивая ее практическую пользу. Пользу, конечно, не в смысле денежного выигрыша (играли мы на копейки), а в смысле тренировки ума.
За игрой, поданной в таком наукоподобном соусе, мы проводили многие часы, а иногда и дни. Стоило появиться на горизонте маленькой тучке, как мы по очереди, а то и все вместе выходили на крыльцо, смотрели, в какую сторону она движется, и, независимо от истинного направления, единодушно соглашались с прогнозом: "Быть дождю!" И сразу следовало предложение: "А не нарисовать ли нам пульку?".
Пулька рисовалась незамедлительно, а дальше все шло почти по Козьме Пруткову: "Единожды начав, трудно кончить".
За пулькой мы, конечно, не забывали про еду. Дежурный "без отрыва..." в точно положенное время подавал перекуску, которая тоже иногда проходила параллельно с игрой. И, как всегда, ближе к вечеру готовился основательный ужин с непременной чайной церемонией.
После многих лет голодухи я наконец-то по-настоящему откормился, почуял твердь в своем теле. Оставалось только обрести твердость духа.
Но с этим было сложнее.
Болела душа по маме, которая живет Бог знает где и как; живет на чужбине да еще и в неволе.
Тревожился по сестрам. Я знал, что Ида не голодает. Хотя жила она, можно сказать, у чужих людей и сладкой такую жизнь никак не назовешь.
Не лучшая судьба выпала и на долю Иры. Она поступила в Торопецкое педучилище и, кроме стосорокарублевой стипендии, ничего не имела.
Помочь маме, попавшей в клещи "правосудия", я не мог. По правде говоря, такое мне даже не приходило в голову. Однако, будучи старшим, я тяжело переживал свое бессилие, свою невозможность помочь сестрам. Из тех денег, что платил мне Робонен, большая часть уходила на питание. А ведь надо было еще думать об одежках-обутках.
В Петрозаводск мы возвратились к октябрю, когда успели закончиться "принудработы " в колхозах и уже шли лекции.
Робонен меня сразу предупредил, что каждый день, после занятий, я должен приходить к нему в Институт геологии, чтобы там заниматься разборкой коллекций и приведением в порядок остальных полевых материалов. За это он обещал сохранить мне зарплату до Нового года.
Я обрадовался. Особенно потому, что коммуна наша распалась, и теперь предстояло каждому самому заботиться о своем питании. Предстояло научиться растягивать, тонко "размазывать" стипендию на целый месяц, чтобы каждый день удавалось "заморить червяка".
Да еще именно в это время развалились мои единственные хромовые ботинки на ранту. С первой же получки я купил новые, на размер больше, и толстые шерстяные носки.
Приближалась зима.
Глава 9. Треска на подоконниках
Витька Федосеев опять собрал "летучую" бригаду и командирским голосом приказал всем быть "в полной боевой готовности".
-Нам надо снова заявить о себе. Если где подвернется "халтурка", - суметь быстро откликнуться. Тогда не останемся без хлеба. А может, и на хлеб с маслом заработаем.
Работа все попадалась грязная и вредная. К тому же платили копейки.
Несколько дней выгружали из вагона уже чуть подмороженную картошку: затаривали в мешки и возили по магазинам. Пару раз, проезжая мимо общежития, выкинули из машины по мешку. Выбрасывая очередной мешок, Витька сказал: коль деньгами не балуют, возьмем натурой. Но картошка оказалась на треть гнилой, и проку от нее было мало.
Еще хуже вышла работа на станции Голиковка. Тогда мы подрядились выгрузить вагон с овсом. Вагон крытый. Овес там лежал россыпью. Полдня и почти целую ночь хлебали пыль, а получили всего по четвертному. Я потом несколько месяцев заходился в удушливом кашле, харкая, как шахтер, черной мокротой.
После Октябрьских праздников выпал снег, но по Петрозаводской губе, как и прежде, свободно гуляли волны. Последние пароходы с разными грузами один за другим подходили к причалу, завершая навигацию.
Витька Федосеев знал, что вот-вот должна появиться работа в порту, и просил дежурную на вахте в общежитии предупредить его, как только просигналят по телефону.
Звонка мы ждали несколько дней. Ждали с тревогой, поглядывая на плескавшиеся воды залива, которые в любой день могли быть закованы льдом. И тогда пропали бы обещанные заработки. Последний раз, когда Витька наведывался в порт, ему сказали, что ждут пароход с треской из Беломорска. Он должен появиться со дня на день. Вроде бы уже вышел из тесных закоулков канала в озеро. Диспетчер порта обещал позвонить в тот момент, как получит сообщение, что судно приближается к Петрозаводскому рейду.
Вахтерша, задохнувшаяся от быстрой ходьбы по лестнице, постучала в дверь нашей комнаты, когда все уже улеглись спать.
-Поднимайтесь! Сейчас звонили из порта. Просили всех скорей туда. Как будто пожар у них там. У меня трубка на столе лежит. Что сказать?
-Скажите, ребята сейчас выходят, - ответил Витька и поторопил нас, еще не успевших заснуть.
Витьку встретили на пристани как старого знакомого. У причала стоял большой, как мне показалось, пароход. Его трюмы были заполнены ящиками с мороженой треской. Тут же стоял грузовой автомобиль ЗИС-5, на котором предстояло возить рыбу от пристани до склада-холодильника.
Бригаду нашу разбили на две части. Мы с Витькой складывали вынутые из трюма подъемным краном ящики в штабеля, а потом грузили их на машину.
Другие ребята сопровождали ящики с рыбой до склада. Там разгружали их и возвращалась за следующими. Так работали целую ночь.
А на машине верховодил Вилька. До самого утра, до конца этой во истину каторжной работы мы ничего не знали про дела Вильки и его сподручных. Не знали, что они там натворили.
Потом, когда узнали, была немая сцена.
Началось все с разбитого ящика, из которого в кузов машины сыпались промерзшие одеревенелые рыбины. Дорога от порта до складов проходила в одном месте через густой ельник. Там и выкинули треску, вывалившуюся из разбитого ящика. А дальше пошло-поехало. В каждом рейсе находились непрочные ящики, из которых легко вынимались скользкие рыбины. И каждый раз по нескольку рыбин выбрасывалось в ельник. Вилька тут же подвел под эту "операцию" теоретическую базу оправдательного свойства. Он вспомнил известную поговорку: "Когда от многого берешь немножко, это не кража, а просто дележка".
Плоды такой дележки мы увидели утром, когда закончили работу. Увидели и ужаснулись. В некоторых местах, среди молодых елок, треска сплошь покрыла землю, а в других даже лежала кучками.
Подальше от дороги, среди самого густого ельника, мы собрали рыбу в большой ворох и укрыли лапником. Немного, сколько смогли, унесли с собой. Остальную часть "улова" таскали допоздна весь вечер.
Возник вопрос: куда девать это богатство? Ведь требовалось не просто куда-то уложить рыбу - надо было сохранить ее в замороженном виде.
Ничего лучшего не придумали, кроме как вывесить сетки-авоськи с треской в форточки на улицу и заполнить той же рыбой подоконники на всем пространстве между двумя рамами. Таким образом, окна нашей и соседней комнат, а также комнат, где жили наши однокурсницы и просто знакомые девчонки, превратились в витрины "трескового" магазина. Только у нас никакой торговлей не пахло. Пахло треской. Везде. Даже в коридорах общежития. Мы ее предлагали всем желающим. Многие брали. С голодухи и треска еда.
Тогда никто не знал и не думал, что придет пора, когда эта - самая дешевая рыба - станет дороже мяса; пища бедных карелов, которых звали трескоедами, превратится в деликатес.
Скоро похолодало. Инеем и тонким ледком покрылись стекла. Пространство между рамами превратилось в холодильник. Это спасло рыбу. Она не раскисла, не протухла. Ели треску чуть не всю зиму.
Бывали времена перед стипендией, когда денег не хватало даже на хлеб. Тогда буханку ржаного хлеба и пару луковиц брали взаймы у знакомых девчонок. Если и у них ничего не находилось, то ели вареную треску без хлеба, как говорили у нас в деревне, - гольем. Иногда от такой еды становилось тошно. Некоторые ребята из нашей компании предпочитали голодовку, потому что не переносили даже запаха трески.
Я тогда наелся этой рыбы на пятилетку вперед. Уже после окончания университета, в Мончегорске, среди рыбного изобилия, просил жену не только никогда не покупать трески, но даже не произносить названия этой рыбы. Приелась. Зато теперь есть что вспомнить.
Глава 10. В гостях у Игоря
На втором курсе, в зимние каникулы, меня пригласил к себе домой Игорь Воробьев.
Еще не успел из нас выветриться тресковый дух, как предстояло поехать в генеральскую семью, где, как мне казалось, должны быть и райские кущи, и соответствующие благовония.
Перед отъездом сходили в баню. Я принарядился во все, что было наиболее подходящим такому случаю, в маленький чемоданчик положил запасную рубашку, галстук, перемену белья, и мы пригородным поездом поехали в Медвежьегорск.
Никогда раньше не приходилось мне бывать в богатых домах. И все представление о богатстве, которое гнездилось в моем сознании, опиралось на деревенский опыт. В деревне дом-пятистенка под тесовой крышей да еще с кисейными занавесками на окнах уже считался признаком если не богатства, то полного благополучия.
В доколхозное время о богатстве судили по количеству холстов, расстеленных возле дома для отбеливания на твердом мартовском снегу.
Дед рассказывал, что до революции у нас о достатке той или иной семьи судили по лошадям и сбруе. У кого были хорошие лошади, особенно жеребцы чистых кровей и ременная сбруя с блестящими подвесками, тот, живя и в ветхой избенке, слыл богачом.
Перед войной признаком благополучия у нас считался даже "чистый " хлеб. В большинстве домов обычно ко ржаному тесту добавляли толченую картошку либо отруби. Потому что никогда не хватало зерна до нового урожая.
В связи с разными представлениями о богатстве и бедности вспомнились мемуары Ильи Эренбурга "Люди, годы, жизнь". Там он сравнивает китайского помещика с бельгийским крестьянином. У себя на родине китайский помещик - богач из богачей. Но, оказывается, рядовой бельгийский крестьянин, который ничем не отличается от остальных своих соседей, гораздо богаче китайского помещика. Иначе говоря, все относительно.
Я ехал к Игорю в Медвежьегорск, зная, что попаду в непривычную обстановку роскошной генеральской квартиры. И возникли опасения: не стесню ли хозяев, не создам ли им множество разных неудобств. И сам я боялся, что там не буду знать, куда ступить; где можно стать, где сесть.
Опасения мои оказались напрасными. В доме Игоря нас ждали. Видимо, он предупредил родителей письмом о нашем приезде и назвал точно день.
Для меня эта поездка была как путешествие в другой, неведомый мир. Все, что я там увидел и пережил, - случилось впервые.
Как я ни готовился к тому, что увижу большую хоромину с богатой городской обстановкой, - все равно удивился с первых шагов.
Из просторной прихожей взору открывалась анфилада комнат, уходящая куда-то вглубь квартиры, как в бесконечность.
Первая из этих комнат считалась столовой. Почти половину ее занимал большой овальный стол из красного дерева, сплошь окруженный стульями с высокими резными спинками и полумягкими сидениями, обитыми темно-зеленым бархатом.
Дальше, в полуоткрытую дверь, просматривалась уютная комнатка с полукруглым кожаным диваном, двумя такими же массивными креслами и низким журнальным столиком красного дерева с толстыми фигурными ножками. В эту комнату, как объяснил мне Игорь, подавали кофе, и там, вечерами сослуживцы отца в золотых погонах вели неторопливые беседы, дымя дорогими ароматными папиросами.
Следующая комната мне показалась размером почти с "Красный уголок" нашего общежития. В одной ее части, у окон с ажурными занавесками, стоял длинный стол и вокруг него множество стульев. В другой части, у стены, были расставлены легкие диванчики, такие же кресла полукругом и продолговатый овальный столик на длинных тонких ножках. Все остальное пространство вдоль стен занимали невиданной красоты буфеты, заполненные хрусталем, чайными да столовыми сервизами, разными изящными безделушками. На потолке, в центре этой большой комнаты, сияла множеством огней хрустальная люстра в форме медузы.
Была еще комната-библиотека с полками книг до самого потолка; комната - кабинет хозяина с громадным черным письменным столом, черным телефонным аппаратом на нем и несгораемым сейфом в углу; еще две или три комнаты-спальни и ванная комната настолько просторная, что, казалось, в ней можно танцевать.
Сколько всего комнат в этой квартире, я так и не сумел сосчитать.
Первой пришлось освоить ванную комнату. Прямо с поезда нас с Игорем отправили мыться. Раньше я никогда не мылся в ванне. Особенно удивило, что там из одного крана мощной струей бежала холодная вода, а из другого, струей чуть слабее, - горячая.
Такого я тоже раньше не видел. У нас в общежитии, над раковинами в туалете, из всех кранов текла только холодная вода. А чтобы помыться горячей, мы ходили в баню. И это в Петрозаводске, который гораздо больше Медвежьегорска, да к тому же столица.
А тут, на, тебе! В маленьком Медвежьегорске, райцентре, и баня дома, и на кухне горячая вода для мытья посуды.
Гораздо позже я узнал, что все это лишь в одном многоэтажном доме, где жили высшие офицерские чины. В доме знаменитом, оставшемся в наследство от "Беломорлага". Во время строительства Беломорско-Балтийского канала тут тоже жило высшее лагерное начальство. Отсюда и благоустройство.
Поразила меня и еда, которой угощали в доме Воробьевых. Там я впервые отведал красную рыбу семгу; булку с маслом и черной икрой; ту же булку с красной икрой; какую-то очень крупную толстую рыбу, запеченную целиком в духовке; мясо под грибным соусом и многое другое. Все для меня тут было впервые. Но особенно удивило незатейливое блюдо: картофельные котлеты с клюквенным киселем. Котлет у нас дома не делали никаких, тем более, - картофельных. А кисель ели всегда напоследок, как бы сейчас сказали, на десерт. Теперь я увидел, как соединили вроде бы несоединимое: картошку, к которой скорее подходила квашеная капуста либо огурец, и клюквенный кисель - вроде бы сладкое блюдо. Но получилось вкусно. Наверное, потому, что кисель к картофельным котлетам варили почти без сахара. И сами котлеты, видно, жарил очень искусный повар.
В один из дней, после обеда, Игорь пригласил меня в кабинет отца.
Он и рассказал, что формально у отца звание полковника, но занимает и уже давно - генеральскую должность. Очередное звание должны были присвоить сразу, как назначили на должность. Но не присвоили. Из-за строптивого характера. Поссорился с кем-то из больших чинов в штабе округа. А должность у полковника Воробьева называлась длинно и сложно: начальник окружных объединенных курсов усовершенствования офицерского состава.
Игорь сообщил, что воевал отец на Ленинградском, а потом на Карельском фронтах. Командовал пехотным полком, потом служил в штабе дивизии. До тех пор, пока не назначили на эту должность. Ему пришлось самому создавать курсы: от строительства здания до набора преподавателей и слушателей. Надеялся на спокойную мирную работу, а она оказалась очень хлопотной. Отец не раз говорил, что на фронте было проще. Там он единолично принимал решения и за все сам отвечал по законам военного времени. А тут сплошная волокита, с которой он не знал, как справиться. Там одна за другой сыпались на грудь награды. На парадном кителе уже и места свободного не осталось. А тут одни проверки да выволочки от начальства из штаба округа.
Тогда Игорь шепотом, как будто опасаясь, что кто-то нас услышит, сказал мне, что больше всех орденов и медалей отец дорожит наградным оружием, полученным из рук маршала Мерецкова.
-Сейчас я тебе покажу эту очень красивую игрушку, - заговорчески заявил он. - Надеюсь, отец не застанет нас врасплох. Иначе мне крышка!
-Может, не надо рисковать? Хотя взглянуть очень хочется, - то ли возразил я, то ли еще больше подбил Игоря на отчаянный поступок.
Мы вошли в кабинет отца. Игорь открыл ящик стола и вынул маленький ключик сложной конфигурации. Отпер им другой ящик и взял там ключ от небольшого сейфа. Повернув несколько раз ключ в скважине сложного замка, Игорь достал из сейфа футляр красного дерева с серебряными застежками и с серебряными же фигурными накладками по углам. Из футляра он извлек маленький никелированный пистолет, настолько изящный, что больше походил не на оружие, а на драгоценную игрушку. Как будто почуяв мою реакцию, он вынул из рукоятки обойму с боевыми патронами, показал мне и, возвратив обойму на место, пояснил, видимо, словами отца:
-Это "маузер". Штучной работы. Бьет точно и наповал.
-Ты что? В кино про революцию сколько показывали наших командиров с маузерами в деревянной кобуре. Так они размером почти с немецкий автомат, - возразил я.
-Маузер - это оружейная фирма. Там делают разное оружие. В том числе и пистолеты нескольких моделей, - авторитетно заявил Игорь.
-Я не знал, что бывают такие маленькие маузеры. В кино их показывают даже с прикладами. А тут такая кроха!
Игорь дал мне в руки эту "кроху", но предупредил, что время приближается к обеду. С минуты на минуту мог появиться отец.
Я сперва рассмотрел футляр. Изнутри он был отделан бархатом небесно-голубого цвета. Там четко выделялось гнездо для пистолета, и рядом лежала в своем гнезде запасная обойма, снаряженная патронами.
Сам пистолет, несмотря на малые размеры, оказался тяжеловатым, скользким и холодным. Только рукоятка, отделанная красным деревом, была теплой и очень хорошо, удобно ложилась в ладонь. На одной из "щек" рукоятки я увидел небольшую серебряную пластинку, заподлицо утопленную в дерево, с дарственной надписью.
-Все, кончай! - с этими словами Игорь убрал оружие в футляр, аккуратно закрыл его на застежки, положил в сейф и запер на ключ. Возвратив ключ на положенное место, мы быстро убрались из кабинета. И во-время! Не прошло четверти часа, как приехал на обед полковник Воробьев.
Как оказалось, мы очень сильно рисковали.
В семье Воробьевых была еще младшая сестра Игоря, - Вика. Очень серьезная, не по годам взрослая девочка. Она училась в девятом классе средней школы только на отлично. Чтобы " держать марку", постоянно после занятий сидела дома за уроками. Её подружек приходилось загонять за письменный стол, а Вику мать с трудом выпроваживала на прогулки. Иначе она могла бы сидеть за уроками до поздней ночи без передышки.
Была у них еще домработница, которая убирала квартиру и помогала готовить еду.
У полковника Воробьева еще состояли на службе ординарец в звании старшего лейтенанта и пожилой сержант-денщик.
Денщик каждое утро привозил на "виллисе" начищенные до блеска хромовые сапоги полковника и отутюженный будничный либо парадный (если было приказано накануне) мундир. Пока полковник одевался и завтракал, денщик чистил его шинель, приводил в порядок машину снаружи и изнутри, а потом заводил ее и "держал под парами". Воробьев не любил ни минуты ждать, и, зная это, денщик старался тронуть машину с места в ту секунду, когда командир водружал свою грузную фигуру на заднее сиденье.
Целый день полковник Воробьев проводил на службе. Лишь в полдень он приезжал домой на полчаса, чтобы пообедать. Все домочадцы знали точное время его приезда. И к этому времени на столе всегда стоял горячий дымящийся борщ либо суп, холодные закуски, фрукты и обязательно хрустальный графин с холодной водой.
Мы с Игорем большую часть времени проводили на улице. Почти ежедневно катались на лыжах с невысоких каменистых гор, где, того и гляди, можно поломать руки-ноги, а то и повредить голову.
Однажды бродили пешком по окрестностям Медвежьегорска. Видно, Игорь специально привел меня на это скалистое место, но заранее не сообщил, что собирается показать. И тем самым удивил. Мы вошли в огромную пещеру, вырубленную в высокой черной скале. Говорят, во время войны в этой пещере финны хранили оружие и разные военные припасы. А потом она служила им в качестве надежного оборонительного сооружения.
Две недели каникул для меня пролетели, как один день. Все в доме Воробьевых заметили, как округлилась моя фигура, посвежело и разгладилось лицо, отощавшее на долгой "тресковой диете". После этих студенческих каникул мне понадобилось много лет, чтобы дождаться возможности так же хорошо кормиться дома, как это было в гостях у Игоря.
Тогда я со страхом думал о том, что скоро кончится эта барская жизнь и придется возвращаться в студенческое общежитие.
Глава 11. Снова треска
В Петрозаводске опять пришлось перейти на "тресковую диету". Бывали дни, когда во всем общежитии не находилось куска хлеба.
Тогда так жило большинство студентов. Поэтому не считалось зазорным пойти к соседям попросить взаймы "трешку", немного хлеба, соли либо луковицу. Особенно часто мы надоедали старшекурсникам. Возвратившись с производственной практики и будучи при деньгах, они "ходили гоголем" и каждый второй чувствовал себя чуть не Рокфеллером. Но склонность к благотворительной деятельности у них отсутствовала. Если с осени еще давали кое-кому по мелочам и только "с отдачей", то к весне отмахивались, как от назойливых насекомых.
Один раз, проходя по коридору, заметил у двери в знакомую комнату нескольких наших ребят. Все они, жестикулируя руками, что-то оживленно обсуждали. Оказывается, остряки-старшекурсники прибили снаружи к двери целый лист ватмана с таким объявлением, написанным крупно черной тушью: "Хлеба нет! Соли нет! Табаку и спичек нет! Денег тоже нет! Какие будут завтра лекции, не знаем".
После такого объявления в эту комнату никто из нас не ходил. По крайней мере, никто не досаждал старшекурсникам со своими назойливыми просьбами.
Но, как говорил один из нашей компании, не все побирались. Были такие, что, не глядя на нужду, никогда не брали взаймы. И не потому, что потом трудно возвращать долг. Просто они считали, что нельзя ни к кому попадать в долговую зависимость. Хотя угрозы оказаться в "долговой яме" не существовало. Наоборот, бывали случаи, когда дающий попадал в зависимость к берущему.
Большинство из тех, у кого доводилось просить трешку-пятерку до стипендии, всеми способами отнекивались, доказывая, что у них нет денег и долго втолковывали, почему нет. Некоторые при этом вроде как оправдывались, объясняя, куда так скоро истратили свою несчастную стипендию.
У моего однокурсника Армаса Таттари существовал другой взгляд на эти вещи.
Я знал, что Армас - прижимистый парень и у него всегда есть деньги. А мне со стипендии пришлось купить брюки, взамен продырявившихся, и ничего не осталось, даже на хлеб насущный. Встретив Армаса в коридоре студенческого общежития, я завел с ним такой разговор:
-Дай полсотни, со стипендии верну.
-Не дам! - категорически выпалил он.
-Почему? - недоуменно спросил я.
-Тебе дай, а потом неделями находишься, чтобы вернуть долг. Нервы потреплешь и башмаки стопчешь без толку. Так что не обессудь,- сказал Армас, саркастически улыбнувшись, и ушел.
А я опять вынужден был варить треску с завалявшейся луковицей и, с голодухи, есть ее без хлеба. Но умение Армаса сказать категорическое "Нет!", мне понравилось. Потом не раз пришлось убедиться, что такие люди, как правило, заслуживают уважения и доверия.
Приближалась весна, а с нею долгожданный отъезд в поле. Робонен Вильям Иванович давно обещал, что возьмет меня сразу же после окончания весенней экзаменационной сессии. На сей раз местом полевых работ он выбрал район старинного Воицкого золото-медного рудника. Чтобы я был "в курсе", Вильям Иванович дал прочитать книжку про это единственное на территории Карелии место, где в восемнадцатом веке, в екатерининские времена, добывали золото и медь.
Меня заинтересовал сам старинный рудник, и было любопытно посмотреть северную часть республики. Не говоря уже о том, что с началом полевого сезона я надеялся на сытую жизнь. Поэтому выезда в поле ждал с нетерпением.
Зачислил меня Робонен в свой отряд, еще до окончания экзаменов. А я, сдав очередной, шел в здание Карельского филиала Академии наук, чтобы там помочь в сборе и подготовке полевого снаряжения.
Потом ко мне присоединился мой однокурсник и однофамилец Семен Морозов. Он был старше меня на десять лет и даже старше нашего преподавателя. Прошел всю войну, прослужил больше семи лет в армии, успел обзавестись семьей и все-таки решил учиться. Тогда такое случалось нередко. Только на нашем курсе оказалось четверо бывших воинов.
Про свою службу в армии и дальнейшую жизнь Семен рассказывал нам вечерами за чашкой чая.
В первые дни войны он попал на Соловки, где по сокращенной программе окончил Школу юнгов Северного флота, а потом служил сигнальщиком на эсминце. Служба проходила в Северной Атлантике, как раз там, где немецкие подводные лодки охотились за конвоями наших союзников. Эскадра миноносцев должна была охранять конвои, отпугивая, а то и уничтожая подводные лодки противника.
Семен исправно нес службу до тех пор, пока торпеда с немецкой подводной лодки не потопила его корабль. Произошло это трагическое событие поздней осенью, когда ледяная вода убивала любого, оказавшегося в ней, не хуже вражеской пули либо снаряда.
Семену, по его словам, позволил выжить английский спасательный жилет. Он устроен так, что при попадании человека в воду надувается автоматически воздухом, плотно облекая все туловище и оставляя его сухим. Этот жилет спас Семена от холода, позволил выжить полчаса в ледяной воде, пока его не выловили англичане, аккуратно подняв на свое судно. С ним вместе тогда спаслись очень немногие.
Правильно говорят, что нет худа без добра. Замерзший, до крайности простуженный, с признаками туберкулеза, Семен больше года лечился в разных госпиталях. А к той поре, когда немножко окреп, война пошла на убыль. Остальная его долгая служба на флоте уже не была сопряжена со смертельным риском и благополучно закончилась в положенный срок.
Семен успел поработать в Петрозаводске разъездным фотографом и заочно окончил десятый класс средней школы.
До станции Надвоицы мы ехали поездом в купейном вагоне. Для меня такой вагон был в диковинку. Проявил заботу Вильям Иванович, наш руководитель.
Выгрузив снаряжение и продукты из багажного вагона, мы на машине ЗИС-5, нанятой за "четвертак", все отвезли в деревню того же названия, что и станция, где определились квартировать в высоком просторном доме у берега реки Выг.
Хозяева сразу затопили баню, Вильям Иванович занялся обустройством нашего будущего жилья, а мы с Семеном по заданию нашего начальника пошли в магазин, чтобы купить хлеба и традиционную, после бани, бутылку "Московской особой".
В магазине продавали полосатые арбузы по пятьдесят копеек за килограмм. Мы взяли три самых крупных. Они еле поместились в рюкзак.
Один из арбузов разрезали сразу после бани и поглощали крупными ломтями, утоляя жажду вместо чая. Арбуз внутри оказался темно-алым с черными семечками и таким сладким, как будто его подсластили сахарным сиропом.
В это время к хозяевам зашла соседка по каким-то своим делам. Очень говорливая рослая бабенка средних лет, сразу обратившая внимание на арбузы.
-Угощайся, - предложил Вильям Иванович и протянул неожиданной гостье кусок арбуза.
-Что за угощенье! Тут и не раскушаешь, - бойко ответила она.
-А сколько ж тебе надо, чтобы раскушать?
-Целый! Не меньше!
-Так ведь пузо лопнет, а мне потом отвечать придется.
-Ты за мое пузо не тревожься. Оно и не такое видало, - весело ответила странная гостья.
-Это серьезно? - спросил раззадоренный Вильям Иванович.
-Вполне, начальник.
-На, вот тебе арбуз. Самый большой. Если не съешь, плату взыщу в тройном размере.
-А если съем?
-Тогда твоя взяла. Арбуз достанется на дармовщину, да еще и чарку налью.
Мы с хозяевами уже по чарке выпили и закусывали солеными, чуть ошпаренными кипятком, лещами с рассыпчатой картошкой.
За неторопливой беседой незаметно прошло время. Когда глянули на притихшую гостью, она уже догрызала мякоть с последней арбузной корки.
-Видно, крепкая ты на пузо! Вот тебе стопка. Это премия! - сказал с улыбкой Робонен, понимая, что проиграл.
-А я предупреждала. За все спасибочки! Ухожу.
Она опрокинула в рот стопку, выпила одним глотком и, не притронувшись к закуске, ушла.
-Бой баба! Такая не только арбуз, любого мужика сожрет с потрохами, - сказал, подхихикнув, Семен.
-Из бывших "зеков" она. Выпущена по амнистии да так у нас и прижилась. А мужиков у нее бывало без счета. Никем не брезгует. И водку хлещет, как сапожник, - сообщила хозяйка.
Назавтра мы поднялись поздно, но, как и было запланировано, пошли маршрутом к старому, заброшенному Воицкому руднику.
После прочитанной книжки об этом руднике в моем воображении рисовался индустриальный пейзаж с шумом, грохотом и многолюдьем.
Увидели же мы на косогоре, полого спускающемся к реке Выг, неглубокую щель в серой скале да отвалы породы, искрящиеся на солнце кристалликами пирита кубической формы. Ширина щели чуть больше сажени. На задернованных камнях вокруг зеленела чахлая трава. И ни единой души.
-Когда-то тут кипела работа, - заметил Робонен, как будто угадывая мои мысли.
-А в других местах Карелии так больше и не нашли золота? - спросил я.
-Пока не нашли. Тут его добыто в несколько этапов всего около пяти пудов. По тем меркам не так уж и мало. Но теперь за такой малостью никто бы не полез; не стоит овчинка выделки. Сейчас на Колыме добывают золото сотнями килограммов, а то и тоннами. К тому же в рыхлых породах, так называемых россыпях. Такое золото дается дешевле; не надо долбить скалы. Но в восемнадцатом веке были другие мерки, другие подходы. К тому же тогда не существовало золотодобычи на Колыме. Поэтому и наше небогатое месторождение пошло в дело, - пояснил Вильям Иванович.
Порывшись в отвалах и набрав образцов с гнездами медьсодержащего халькопирита радужного цвета да кристаллами пирита, пошли маршрутом по берегу реки Выг.
Домой возвратились к вечеру. Золота не нашли, хотя считали, что есть надежда. Потом Робонен сообщил, что таких, как мы, искателей, тут пруд пруди. Оказывается, сюда чуть не каждый год ездят на практику студенты-геологи из Ленинграда и Петрозаводска. Все отвалы бывшего рудника перелопачены много раз. Еще нас утешил Вильям Иванович тем, что узнать золото в полевых условиях очень трудно. Оно не всегда опознается даже под сильной лупой. Чтобы это удалось, надо иметь хорошо наметанный глаз. Обычно в поле берут пробы потенциально золотоносной породы, а золото, если оно там есть, определяют в городе. Потому и мы набрали тяжелый рюкзак образцов, чтобы в зимнюю пору изучать их в лаборатории.
После нескольких походов по окрестностям деревни Надвоицы мы пошли маршрутом на другую сторону Беломорско-Балтийского канала. Робонен знал, что там закладывают фундаменты под будущий алюминиевый завод. Грех было не воспользоваться случаем и не осмотреть вскрытые взрывами скальные породы, которые теперь хорошо обнажены в широких стенках и подошве котлованов.
Первым маршрутом мы прошли по лесу мимо большой стройки. А все, что изрыто под будущие заводские корпуса, решили осмотреть на обратном пути. Обратный маршрут проходил по густому смешанному лесу с буреломами. Шли, ориентируясь по компасу и считая шаги, чтобы точнее знать в каждый момент свое местоположение. Когда по нашим прикидкам до стройплощадки завода оставалось около полукилометра, вышли к небольшому, но бойкому ручейку с чистой прозрачной водой. Решили остановиться, передохнуть и перекусить. Все уже давно успели проголодаться. А в котловане нас ждала большая работа до самых сумерек. Так решил Вильям Иванович. Значит, требовалось хорошо подкрепиться.
Во время обеда все слышали не очень громкий, но продолжительный вой сирены. Подумали, что это пароход на Выг-озере либо на канале. Пароходы всегда сигналят при подходе к очередному шлюзу. Поэтому в звуках сирены никто из нас не усмотрел ничего тревожного.
Закончив обед и неторопливо уложив в рюкзаки остатки еды, мы двинулись дальше, предварительно уточнив направление по компасу.
Скоро густой лес кончился. Маршрут постепенно поднимался в гору, и мы уже шли почти по сплошь обнаженным скалам.
-Кажется, за тем перелеском будет стройка. Тут, ребята, надо быть осторожными. Идти с оглядкой. Как бы не попасть под взрывы, - предупредил нас руководитель, который имел кое-какой опыт в таких делах.
-Без предупреждения взрывать не будут. Они должны сперва просигналить, - сказал Семен.
Только он это произнес, как прямо по ходу маршрута гулко ухнуло, земля сильно дрогнула под ногами. Робонен закричал:
-Ложись!
Мы рухнули на землю, пряча головы, - кто за выступ скалы, кто за толстое бревно, кто за кочку. Вокруг посыпались осколки камней. Некоторые из них падали совсем рядом. Нам повезло - никого не задело. Но лежать пришлось долго. Следом за первым в разных местах послышались еще несколько взрывов. Эти, скорее всего, были немного дальше от нас. Осколки сыпались, но не так часто, как после первого взрыва.
Потом все стихло. Раздался снова вой сирены и пронзительные свистки.
-Это отбой. Теперь можно подниматься, - сказал тихим голосом наш руководитель.
-Коли никого не задело, значит, поднимемся, - заметил я.
-Да, если бы не обед либо потом поторопились немного, - была бы хана нам, - добавил Семен.
-Надо внимательно слушать. Та первая сирена во время нашего обеда и была сигналом к взрывам, - с упреком заметил наш начальник, пеняя то ли нам, то ли себе самому.
На этот раз счастливый случай спас нас от большой беды. Но она в тот сезон ходила за нами по пятам.
Лето кончалось. Все чаще шли прохладные дожди. Деревья покрылись золотым убором.
Мы готовились к длинному многодневному маршруту.
-Надо было делать этот маршрут в первую очередь; сразу, как приехали, когда стояла теплая солнечная погода, - заметил с некоторым укором в голосе Семен Морозов, наш товарищ, многое повидавший в жизни.
-Задним умом все умеют блеснуть. Теперь чего судачить. Раз не сделали в свое время, придется сейчас, в непогоду. Надо только хорошую лодку нанять и экипироваться как следует, - вынес свой вердикт наш начальник.
И только после этого разговора он ввел нас в курс дела.
Маршрут этот намечен у него давно, еще в Петрозаводске. Проходить маршрут должен по озеру Выг: туда вдоль одного берега, обратно вдоль другого. Робонен знал, что эти берега почти сплошь обнажены, - сложены выходами коренных кристаллических пород в самом удобном для изучения виде. Дороги вдоль берегов нет, и был избран, как нам казалось, самый удобный способ передвижения, - по озеру на лодке.
Но мы не знали, каким бурным бывает это озеро в непогоду. А главное, не знали, что вдоль одного из современных берегов придется плыть по водохранилищу, образованному плотиной на Выгской ГЭС. Не просто по водной глади с песчаным дном, а по тому месту, где еще недавно стоял лес, сведенный в многоснежную зиму перед самым затоплением. Не знали мы, что маршрут пойдет по мелководью, утыканному высокими пнями. Да еще в условиях штормовой погоды.
Семену, как бывшему моряку, такое путешествие на лодке представлялось приятной прогулкой. А мне, сухопутному человеку, потомственному пешеходу, все предстояло осваивать заново. И в первую очередь, предстояло научиться грести. Как потом выяснилось, занятие это не простое, требующее и силы, и сноровки. Ни того, ни другого в достатке у меня не нашлось. Робонен сурово заявил, что курсы гребли для меня тут никто устраивать не собирается, а потом коротко буркнул:
-Научишься на ходу!
Отплывали мы рано утром. Небо заволокло низкими серыми тучами. У берега, где мы грузились, в маленькой бухточке, защищенной отвесной скалой, стояла тишь. Только мелкие волны тихо шелестели, накатываясь на узкую полоску песчаного пляжа.
Всю провизию, снаряжение, запасную одежду сложили в носовую часть лодки и тщательно укрыли брезентом.
Когда отчалили, мы с Семеном уселись за весла, а Вильям Иванович водрузил свою грузную фигуру на кормовое сиденье и взялся за руль.
-Полный вперед! - в шутку скомандовал Семен.
-Полный, может, сразу и не получится; дай сперва немножко размяться да и разогнаться малость, - в тон ему ответил я.
И был прав. До разгона мне оказалось далеко. Как ни опущу под натугой весло в воду, оно то соскользнет кверху, то уйдет круто вглубь, то без толку крутанется в руках.
Пришлось Семену сесть за два весла, а мне было приказано смотреть, чтобы потом, "поняв механику", впрячься самому.
Однако мне долго не удавалось повторить ни одного движения Семена. Не удавалось до тех пор, пока он не дал хороший правильный совет:
-Ты не торопись. Будем пока грести тихо. Ты первым делом старайся нащупать воду, пытайся как бы опереться на нее веслом. И не дергай резко, а плавно отталкивайся, наращивая темп от начала каждого гребка к концу. Весло держи так, чтобы оно крепко цеплялось за поверхность воды; чтобы не уходило вглубь и не рикошетило.
Теорию усвоил просто и легко. А на практике стал мало-мальски владеть веслом лишь к исходу второго дня нашего путешествия. Хорошо, что ветер, который обеспокоил нас в начале пути, постепенно стих. Исчезли пенистые барашки на гребнях волн. Сами редкие пологие волны мерно катили с запада, чуть покачивая лодку, и не мешали грести.
Плыли мы вдоль "своего" берега, частенько причаливая в таких местах, где обнаженные скалы подступали вплотную к воде. Мы с Семеном сдирали мох со скользких камней, там, где это требовались. Потом тяжелыми геологическими молотками отколачивали образцы - увесистые куски пород, которые еще надо было соответствующим образом обработать, чтобы со всех сторон они имели свежий скол. Изредка, на тех же скалах, где-нибудь за ветром, разжигали костерок и устраивали легкие перекуски. А потом снова за весла.
Когда переплыли на другую сторону озера и пошли обратным ходом, задул свежий ветерок. Озеро покрылось густой рябью. Но светило солнце и вроде бы ничего не предвещало ухудшения погоды.
-Не рыбаки мы. Тойво Хюппенен, ваш приятель, давно бы приспособил за кормой дорожку либо спиннинг. Были бы со свежей ухой на ужин. А так придется довольствоваться консервами с черствым хлебом, - посетовал Робонен.
-Дорожка - не хитрое дело. Только надо было вовремя об этом подумать, - возразил Семен.
Однако думать пришлось совсем о другом. С запада надвигалась низкая фиолетовая туча. Она мигом закрыла солнце. Стало почти темно, холодно и неуютно. Усилился ветер: вначале он набирал свою мощь постепенно, а потом стал налетать шквалами, поднимающими буруны.
-Давайте, ребята, двинем ближе к берегу. Да побыстрее. Быть шторму. Надо успеть спрятаться за тем мыском, - с тревогой в голосе сказал нам Вильям Иванович, круто поворачивая лодку в ту сторону, куда показал рукой, и где вдали еле виднелся безымянный мыс.
Мы с Семеном стали грести изо всех сил. Судя на глаз, до вожделенного мыса оставалось не меньше километра. Еще недавно тихое озеро взбесилось на наших глазах. Оно клокотало, шумело, пенилось, обдавая нас холодными брызгами. Казалось, что в воду опустили гигантский кипятильник. На крутых волнах кидало нашу легкую лодчонку, как детский бумажный кораблик.
-Надо было раньше поворачивать к берегу. Теперь придется править лодку поперек волн, туда, куда велит ветер. Иначе перевернет на очередной волне, - прокричал Робонен сквозь шум воды и свист ветра.
Мы с Семеном налегли на весла. Но берег приближался очень медленно, потому что ветер не давал повернуть лодку, и пришлось долго идти не туда, куда мы хотели; мы двигались почти параллельно береговой линии. Так продолжалось до тех пор, пока выступающий в озеро мыс, небольшой полуостров, хоть немного не защитил нас от ветра.
Но волны раскачивали нашу посудину, как и прежде. Хотя теперь, временами, можно было идти наискосок по отношению к "девятому валу", как называл самую большую волну бывалый моряк Семен.
Мне почему-то в голову пришла мысль о том, что у нас на троих всего один спасательный круг. И следом мысль еще страшнее: вода в озере такая холодная, что будь хоть десять кругов, - не спасешься.
Однако мы не знали, какие неприятности ждут впереди.
Когда до берега оставалось не больше полутора сотен метров, о дно лодки что-то не сильно скребануло. Я подумал, что мы вышли на мелкую воду и зацепили невзначай какой-нибудь камень. Но уже в следующее мгновение лодку подняло на гребень волны и легко понесло в сторону берега. Можно было бы возрадоваться, если бы в провале между волн лодку не скребануло дном еще раз. Да так, что все подумали: не раскололось ли днище.
-Это пни! Тут была раньше суша, лес, - только и успел сказать Робонен, как днище лодки снова царапнуло обо что-то твердое, потом лодка как будто наскочила на препятствие. Мы с Семеном еле удержались на сиденье. А Вильям Иванович стал лихорадочно работать кормовым веслом, как потесью, стараясь вести лодку между невидимых подводных пней и коряг.
По мере приближения к берегу волны становились все круче, а скребки килем по затонувшим валежинам на дне - чаще. Если в открытом озере, в самый разгул бури, думалось, как выжить самим, то теперь мы опасались за арендованную лодку.
-Угробим чужую посудину, чем рассчитываться будем? - задал вопрос наш начальник, вопрос, в первую очередь, себе. Потому что с нас взять нечего.
Слава Богу, лодка трещала, скрипела, грохотала по пням, но пока выдерживала. Хотя течь все время прибывала. Но это исправимо. У нас на такой случай была припасена пакля, а у Робонена на поясе висел большой финский нож, с помощью которого можно было легко заделать любую щель. Но это на берегу. А до него еще предстояло доплыть.
Снова засвистел ветер, пошел холодный мелкий дождь.
Когда до берега оставалось совсем немного, увидели небольшой заливчик и Робонен прямо туда направил лодку.
Скоро причалили.
-Ну, ребята, кажется, живы. Видно, в рубашках мы родились, - со вздохом облегчения произнес Вильям Иванович.
Оглядевшись, мы увидели, что находимся в маленькой бухточке, на другой стороне которой качалась привязанная к дереву лодка.
Берега бухты плотно заросли ольхой, а чуть поодаль высились березы с уже пожелтевшей листвой. Ветер свистел в их кронах, а нас изнурял все усиливающийся дождь.
В бухте почти не чувствовалось ветра, а в открытой ее горловине виднелось озеро все в пенистых бурунах.
Мы пришвартовались рядом с обнаруженной здесь лодкой. Сразу подумалось, что где-то недалеко должно быть жилье. Мы укрепились в этом мнении, как только обнаружили не сильно утоптанную тропинку, которая от носа лодки вела прямо вглубь леса.
Семен остался привязывать нашу лодку, а мы с Робоненом пошли по тропинке.
Скоро лес расступился и мы увидели небольшой, но высокий домик, рубленный из строевых сосен. Возле домика, за низким заборчиком из штакетника, еще зеленели грядки огорода. А рядом, за огородом, ближе к лесу, на небольшой зеленой полянке, - паслись козы. У самого дома, прислоненная к толстому столбу ограды, стояла высоченная мачта с рамочной антенной на вершине.
Постучав, мы вошли в дом. Нас встретил уже немолодой высокий мужчина, видно, хозяин, в брезентовом плаще с накинутым на голову башлыком и в резиновых сапогах-заколенниках. Он только зашел в дом, и с плаща на пол стекали тонкие струйки воды.
-Проходите, садитесь. Рассказывайте, откуда и зачем пожаловали.
-Мы геологи. Плыли по озеру на лодке да попали в шторм. Чуть не погибли тут на пнях рядом с берегом, - пожаловался Робонен.
-Да, сегодня не позавидуешь тому, кто окажется в озере.
-Так приютишь нас, хозяин, на ночлег?
-Куда ж вам деваться. Тут вокруг на много верст больше нет никакого жилья. Раньше говаривали, в такую погоду хороший хозяин собаку не выгонит. Поэтому располагайтесь. Чем можем, тем поможем.
-У нас там еще один человек, студент на берегу. И лодка со снаряжением. Пойдем выгрузим все нужное из припасов и, с вашего позволения, будем устраиваться на ночлег. Продрогли и вымокли изрядно. Тут у вас хоть обогреться и просушиться сумеем.
-Устраивайтесь, как дома. Если желаете, можно баньку истопить.
-Не поздно будет?
-В самый аккурат. Я сейчас скажу хозяйке. Она мигом все сделает. Вода там есть, загодя я накачал. И дрова в каменке. Остается только спичку чиркнуть и загудит в топке. У меня баня сделана так, что быстро нагревается. Это "предприятие" всегда держим наготове. Не вы первые, не вы последние. Все будет в лучшем виде, - обнадежил словоохотливый хозяин.
-Раз так, пусть будет баня. Нам сейчас прогреться после такой непогоды, как нельзя кстати, - ответил Вильям Иванович.
Мы забрали из лодки все, что может понадобиться, а остальное укрыли под навесом в носовом отсеке.
В доме было жарко натоплено и хорошо прибрано. Мы обрадовались, что можно, наконец-то, сбросить мокрую одежду и обогреться, не дожидаясь бани.
Стало смеркаться. В комнатах почти совсем стемнело. Я ждал, когда кто-нибудь зажжет лампу, чтобы на свету разобрать наш рюкзак с едой. И вдруг во дворе гулко затарахтел движок. Не прошло и минуты, как весь дом озарило светом. Он поначалу показался таким ярким, что слепил глаза.
-Хорошо тут живут люди, даже своя электростанция есть, - с некоторой иронией заметил Семен.
-Видно, не зря они тут в глуши обосновались. Наверное, какую-нибудь казенную службу исполняют. Видел, во дворе какая антенна поставлена? Все это неспроста, - ответил я.
Загнав в хлев небольшое козлиное стадо и прибравшись во дворе, появилась дома хозяйка - моложавая, чуть полноватая, очень юркая женщина средних лет. Она приветливо поздоровалась с нами и сообщила, что через час-полтора баня будет готова.
-С делами во дворе закончила, даже прожорливых коз накормила, - бойко объявила она. - Теперь остается только ужин для гостей приготовить. Но это я мигом. Пока в баньке паритесь, все будет на столе; как говорят, с пылу с жару.
-Нам особых разносолов не надо. Ребята принесли продукты из лодки. Что понадобится, они покажут, где взять, - сказал Робонен.
-У нас все есть. Вы, небось, консервами кормитесь, а у меня будет приготовлено все свеженькое, свое.
Вошел хозяин, крякнул и стал быстро разоблачаться. Снял мокрый плащ, резиновые сапоги, стоявшие "колом" толстые брезентовые брюки, видавший виды серый пиджак, местами промокший, и, в последнюю очередь, небольшую кожаную кепку, из под которой сразу рассыпались по плечам давно не стриженные русые волосы с заметной проседью.
-У вас тут цивилизация. Даже электричество свое, - заметил Вильям Иванович.
-Все по казенной надобности. Приставлен, и вот служу тут, - ответил хозяин.
-Что же у вас за служба, если не секрет?
-Секретов нет. А служба разная. Там, недалеко на горе, - он показал рукой в сторону окна, - маяк. Первым делом включил его огни. Они горят всю ночь и даже днем в туман либо в плохую погоду. Еще присматриваю за бакенами во всей округе. Их тоже надо вовремя зажигать и не забывать подзаряжать аккумуляторы. Тут же у меня небольшая метеостанция. Два раза в сутки передаю по рации погоду.
-Выходит, ты тут один на все случаи жизни. Сразу три службы несешь. А зарплаты тоже три платят? - с улыбкой полюбопытствовал Робонен.
-Где там? Одну и то невеликую. Правда, последнее время стали добавлять полтарифа по линии метеослужбы. Но это совсем недавно и сущие крохи. Хорошо, что хоть бензин для движка привозят. Тут без электричества все мои службы рухнут. Движок всегда должен быть в порядке. Просил запасной, но пока, говорят, нет. Если иной раз зачихает некстати, так потом целый день вожусь. Чтобы к сумеркам все наладить.
-А хлеб, сахар, чай где берешь?
-Раз в неделю приходит катер. Привозит по бочке горючего для движка и продукты по заказу. Нам с супругой немного и надо. В огороде все растет, молоко тоже свое. Видели, сколько у нас этого козлиного отродья - скотины пронырливые до крайности. Но, говорят, молоко от них больно уж пользительное. Если пожелаете, и вас угостим.
За разговорами незаметно прошло время, и нас пригласили в баню. Всего несколько часов назад, под дождем и порывистым ветром, лавируя между невидимыми препятствиями, мы еле причалили к берегу: усталые, мокрые и продрогшие. И вот мы уже в раскаленной парилке. Блаженство, каких мало бывает в жизни.
Я всегда с неодобрением относился к любителям выпить. Сам не обожал спиртное и не понимал тех, которые за бутылку водки готовы продать душу. В России всегда водка считалась сермяжным напитком простолюдинов. Она стоила дешево и была доступна любому. Говорят, до революции в петроградском трактире бедный извозчик мог за пятачок выпить рюмку водки и похлебать хороших жирных щей. Может, кроме прочего, от общей доступности водки и спивались многие люди раньше и продолжают спиваться сейчас.
Водка никогда не считалась благородным праздничным напитком. В начале пятидесятых годов бутылка "Московской особой" стоила 28 рублей 70 копеек, а бутылка "Столичной", или, как ее называли, "Белой головки", стоила 31 рубль 20 копеек. Это считалось вполне приемлемой ценой даже для бедноты. Наверное, из-за дешевизны, отношение к этому хмельному зелью, было далеко не почтительное.
Но бывают обстоятельства, при которых самые обыденные вещи воспринимаются по особенному; простые предметы начинают светиться яркими красками, сиять самыми неожиданными цветами.
Надо было видеть, какое впечатление произвела бутылка "Столичной", выставленная Робоненым к послебанному ужину.
Хозяйка по такому случаю достала из недр буфета хрустальные стопки, украшенные снаружи множеством изящных граней. Прежде чем поставить на стол, она каждую долго протирала белым вафельным полотенцем, приговаривая:
-Вишь, заблестели, как бриллиантовые.
Стол она покрыла белой хрустящей скатертью. Потом принесла из кладовки миску соленых груздей, тарелку мелких малосольных огурчиков, большую пластину нежно-розовой палии свежего посола; Вильям Иванович выложил на стол непочатую темно-коричневую "палку" колбасы твердого копчения и кусок венгерского шпика, сдобренного красным перцем и оттого окрашенного в оранжевый цвет.
Черенком своей "финки" Робонен аккуратно отбил с горлышка бутылки белый сургуч, острым концом лезвия вынул бумажную пробку, тщательно вытер горло бутылки полотенцем и разлил водку по стопкам. Разлил бережно, неторопливо. И не по целой, а по половинке. Как бы подчеркивая этим не только ограниченность, но и драгоценность напитка.
К тому моменту хозяйка поставила на стол чугунок только что сварившейся рассыпчатой картошки и густую сметану в широкой плошке.
-Это к грибочкам. Очень вкусно. Угощайтесь, нежданные гости, - ласково пригласила хозяйка к трапезе.
-Ну, давайте выпьем за гостеприимных хозяев! И с легким паром! - провозгласил двойной тост Вильям Иванович.
Не знаю, как другим, но мне эта водка показалась нектаром. Она приятным жаром обдала рот, прокатилась по глотке и разлилась по нутру, согревая тело и добавляя бодрости духу.
Хрустящие грузди со сметаной да еще с рассыпчатой свежей картошкой - оказались лучшей закуской. Даже сама картошка, приготовленная с укропом да луком, была необыкновенно вкусна, и уже один ее аромат, заполнивший дом, доставлял удовольствие. Но еще были духмяные огурчики с разными специями, к которым тоже очень хорошо шла картошка.
Когда разлили по последней, хозяйка подала на стол наваристую уху в глубоких тарелках. Уха оказалась совсем прозрачной, и кроме разных специй там ничего не было. Когда я спросил, почему там нет картошки, хозяйка пояснила: "Потому что это уха. А с картошкой - рыбный суп. Рыбаки больше любят уху. Вам я тоже решила ее приготовить".
После ухи, нам в те же тарелки положили по дюжему окуню, сваренному в чешуе. Хозяйка рассказала, что вся наваристость ухи, как раз от окуневой шкурки с чешуей. Да и сама рыба, сваренная в чешуе, гораздо вкуснее. В этом мы убедились сами.
Напоследок пили чай с мятой. Хозяин поставил на стол хорошо начищенный ведерный самовар; старинный, с медалями по бокам. Хозяйка из большого фарфорового чайника разливала его по чашкам, наполняя комнату острым мятным ароматом.
За приятной беседой незаметно прошел вечер. Беседа могла затянуться и за полночь. Но хозяин извинился и сказал, что вынужден выключить движок.
-Горючего дают строго по норме, и его всегда не хватает. Начальство не возьмет в толк, что мне и днем приходится крутить генератор, чтобы давать ток для радиостанции на время передачи метеосводок.
-Нам тоже пора укладываться. Завтра надо пораньше встать, чтобы продолжить маршрут, - сказал Робонен.
Спать мы улеглись на полу вповалку. Хозяйка заблаговременно постелила в углу комнаты толстые сенные матрасы, на которых спалось, как на перине.
На следующий день, за завтраком, хозяйка угощала нас козьим молоком. Вскормленный все детские годы на коровьем, я в первые минуты не мог даже переносить козий дух. И все-таки, чтобы не обижать хозяйку, пришлось пересилить себя. Я выпил стакан козьего молока залпом, занюхал его крепким чаем и, отдышавшись, стал поглощать холодную рыбу, стараясь перебить непривычный запах. Одно только утешало - разговоры о целебности этого продукта. Хотя я понимал: чтобы исцелиться от любой хвори, этого молока надо выпить, наверное, бочку; им надо питаться подряд целый год. А мы были намерены покинуть гостеприимный дом уже через час. К козьему молоку я так и не сумел привыкнуть.
В полдень выглянуло солнце. Мы успели хорошо проконопатить лодку и даже залили швы растопленным варом, позаимствованным у доброго хозяина.
Потом он любезно согласился проводить нас в открытое озеро, минуя пни и другие невидимые преграды. Лоцман из него получился что надо .Мы вышли на широкую воду, ни разу не зацепив днищем ни за один пень. Видно, наш гостеприимный хозяин знал дно озера не хуже, чем собственный огород.
После этого многодневного маршрута работали в окрестностях деревни Надвоицы. Пока стояла сносная погода, успели, выбирая среди дня небольшие прогалины без дождя, обследовать все сколько-нибудь интересные обнажения горных пород в радиусе четыре-пять километров. А когда пошли затяжные дожди, за несколько дней привели в порядок полевые дневники и другую "документацию". Очередной полевой сезон подходил к концу, а с ним и моя благополучная сытая жизнь.
Мы стали собираться домой.
Глава 13. Городские пейзажи
"В тот год осенняя погода стояла долго на дворе". После "картошки" мы любили тихими вечерами бродить по улицам города, наслаждаясь свежим воздухом, возвратившимся почти летним теплом и покоем.
Город тогда освещался плохо. Но никому не приходило в голову, что из-за какой-нибудь хибары-развалюхи выйдут бандиты и помешают нашей прогулке. Даже в самых темных переулках мы ходили свободно и без опаски. За все годы учебы в университете я ни разу не слышал, чтобы на улицах города кого-нибудь ограбили или, не дай Бог, убили. Не было тогда такого безобразия. А если что-то было, то очень редко и мы об этом не знали.
Драки с городской молодежью, пытавшейся по субботам прорваться на танцы в университет, бывали. Один раз подвыпившие "городские" разбили стекла входной двери. Но их быстро утихомирили дежурные студенты и передали подъехавшему милицейскому патрулю.
Бывали на танцах потасовки и среди студентов. Но они скорее напоминали спортивную борьбу, чем драку.
Петрозаводск тогда был в основном деревянным городом. Даже на проспекте Ленина, перед главным фасадом современного здания университета, стояли два покосившихся деревянных домика дореволюционной постройки. Но в этих реликтовых домах, нависших над тротуаром и готовых рухнуть от ветхости, жили люди.
А на углу проспекта Ленина и улицы Энгельса, напротив книжного магазина "Экслибрис", там, где сейчас красивый сквер, стоял большой одноэтажный дом, в котором размещалась сберкасса. Жилой дом Онежского тракторного завода с упомянутым магазином и кафе "Северное сияние" уже построили, а этот деревянный одноэтажный, заслоняющий часть главного фасада, так и не успели снести.
В самом центре города, на проспекте Карла Маркса, улицах Кирова, Куйбышева, Пушкинской, набережной, - не было ни одной многоэтажной постройки. На проспекте Карла Маркса, примерно в том месте, где одно время находилась диетическая столовая, стояло обширное одноэтажное здание городского узла связи, к которому со всех сторон сходились толстые жгуты проводов в разноцветной оплетке.
На месте современного Октябрьского проспекта и объединения "Петрозаводскбуммаш", почти до самого горизонта, простирались поля совхоза имени Зайцева. В районе, где теперь горбольница, старожилы должно быть помнят остановку автобуса Љ 4, которая так и называлась "Совхоз имени Зайцева".
Во время войны город сильно пострадал. Но не только от бомбежек и других "злодеяний" финнов.
D 1945 году вышла богато иллюстрированная книга под названием "Чудовищные злодеяния финско-фашистских захватчиков на территории Карело-Финской ССР". Про эту книгу мало кто знает. За шестьдесят лет, прошедшие со дня окончания войны, о ней редко вспоминали. И не случайно. Это лживая книга, составленная в исключительно пропагандистских целях и не имеющая ничего общего с исторической правдой. Составителям книги и всем, пытавшимся ее пропагандировать, должно быть стыдно сейчас и перед Историей с большой буквы, и перед гражданами соседней Финляндии, с которыми все эти годы Россия жила если не в дружбе, то в добром мире. Ведь в книге все беды Петрозаводска, все его разрушения в годы войны списаны на финнов. А правду о том, как это было на самом деле, я узнал из другой книги, посвященной блокаде Ленинграда. Автор - П. Лукницкий. В этой книге есть большая глава, которая называется "В Петрозаводске". Там, кроме прочего, подробно описано, как в ночь с 4 на 5 октября 1941 года ( в канун прихода финнов) по городу разъезжал на автомашине ЗИС-5 взвод НКВД, закладывал взрывчатку в подвалы наиболее значимых домов и потом они взлетали на воздух, "чтобы не достались врагу". В числе прочих, так было взорвано здание гостиницы "Северная", кинотеатр "Звездочка", Соломенский лесопильный завод, электростанция и многие другие здания. Однако потом все это списали на "злодеяния" финнов.
В то время не один Петрозаводск оказался в таком положении. Точно так же спецподразделения НКВД взрывали дома в Киеве. Об этом подробно поведал нам Анатолий Кузнецов, написавший в свое время пронзительную в своей беспощадной правдивости книгу "Бабий яр".
Мне рассказывали, что в Карелии такая же участь постигла большое село Тулгуба, которое наполовину сожгли наши войска при отступлении.
Все это было. Можно вырвать страницы из книги, но из истории не вычеркнешь того, что случилось. Правда о жизни Петрозаводска с октября 1941 по июнь 1944 года, до сих пор не раскрыта нашими историками. И пока она будет позорно скрываться, останется миф о "злодеяниях" финнов. Останется, несмотря на то, что недавно вышла в переводе на русский язык книга Юкка Куломаа - "Финнская оккупация Петрозаводска". Это взгляд на события военного времени с "той" стороны. Но, как говорят, остается открытым вопрос: дождемся ли честного исследования наших историков на эту щепетильную тему?
Петрозаводск жил и во время оккупации. Cудя по финским источникам, около 15-20 процентов взрослого населения находилось в концлагерях. Остальные считались вольными.
Работали промышленные предприятия, школы, лечебные учреждения. Люди зарабатывали какие-то деньги, покупали в магазинах продукты и другие товары. А для бедных, особенно многодетных семей, выделялись продуктовые пайки.
В городе выходили газеты, вещало радио.
Верующие молились в церквах, венчались и отпевали покойников.
Рано или поздно об этом будут написаны книги.
Если бы не погромщики из НКВД, может, совсем другим бы предстал перед нашими глазами Петрозаводск поздней осенью 1952 года. Может быть, он успел бы к этому времени не только залечить многие раны, нанесенные войной, но в значительной степени сумел бы отстроиться заново.
Все эти мысли возникли позже. А тогда мы просто гуляли по городу, отдыхая душой и телом.
Прекратились эти прогулки, когда повеяло зимней стужей. И не потому, что после теплого октября сразу ударили трескучие морозы, а по причине гораздо более серьезной: у большинства из нас не было зимней одежды.
Холода пришли вместе с ноябрьскими праздниками. Седьмого ноября, как обычно, нас всех погнали на демонстрацию. Да не просто так, а с транспарантами, которые заранее распределили по группам. Попадались среди них легкие, на полотне, прикрепленные к тонким гладким палкам. А были и большие тяжелые щиты, прибитые к толстым кольям.
Каждый студент старался увильнуть если не от демонстрации, то хотя бы от обязанности часами волочить эти колья.
Но в тот год 7 ноября шел густой мокрый снег хлопьями и с озера дул холодный, пронизывающий насквозь ветер. Тут, как нельзя кстати, пригодились "хоругви". Ими мы наловчились прикрываться от снега и ветра, чтобы не замерзнуть в своих "семисезонных" пальтишках.
Так, впробежку, дошли до Зареки, скидали транспаранты в кузов заранее поджидавшей машины и быстрым шагом через площадь Кирова двинулись в сторону общежития.
На углу улицы Энгельса и проспекта Ленина встретили Игоря Фомина. Он учился на два курса впереди, но давно дружил с нашей однокурсницей Верой Грибановой, часто бывал в общежитии и мы его хорошо знали.
Мы - это Иван Усольцев, Рем Ремизов, Володя Курицын, Исаак Фрумкин и я, - компания очень разных людей, которые, еще не успев по-настоящему стать друзьями, научились самому главному в жизни - делиться последним кусочком хлеба.
-Ребята, да на вас лица нет! - с ноткой ужаса в голосе произнес Игорь.
-Полбеды, что лица нет, хуже, что нет денег, - мрачно сострил Иван.
-Много и у меня нет, но на хороший праздничный обед дам, - ответил Игорь, вынул из внутреннего кармана сторублевку и вручил ее Ивану.
-Ну, спасибо, Игорь. Спас ты нашу братию не только от голода, но и от холода.
-Не за что. Когда разбогатеете, отдадите.
-Обязательно отдадим! - хором ответили мы и ринулись в сторону кафе "Северное сияние".
Скинув свои мокрые одежды, мы почувствовали блаженство уже от тепла, царившего в кафе.
В обеденном зале большинство столиков пустовало. Мы выбрали один в уютном полутемном уголке, уселись впятером и стали изучать меню. Его читали по очереди: долго, трепетно и вдохновенно. Иван первым обратил внимание на дорогой напиток под названием "Кофе с коньяком".
-А можно ли отдельно кофе и в чистом виде коньяк? - c твердой надеждой попросил Иван у подошедшей официантки.
-Все можно, - ответила она на радость нашей компании.
Эта радость могла бы стать безграничной, но Исаак Фрумкин напомнил, что шиковать можно не больше, чем на сто рублей.
Тогда все взялись считать, перебирая разные варианты. Мне показалось, что большинство из "арифметиков" было озабочено не самим обедом, а стремлением сделать заказ ровно на сто рублей. С точностью до копейки.
-Бросьте вы эти подсчеты "до копейки". Если останется какой двугривенный либо полтинник, Игорь простит. Лишь бы не набрать больше, чтобы не пришлось кого-нибудь оставлять в залог, - с ехидной улыбкой заметил я.
Но, как оказалось, считать в пределах ста, ребята умели хорошо и заказ сделали без перебора.
Вначале официантка принесла на серебристом подносе маленький хрустальный графинчик сложной архитектуры, наполовину заполненный коньяком и оттого излучающий солнечный свет. Вокруг графина, как недавно мы вокруг Игоря, стояли пять крошечных бронзовых рюмок на тонких длинных ножках. Золоченые изнутри, размером с наперсток, эти рюмки как будто специально предназначались для божественного напитка, который по достоинству только и можно оценить, приняв единственный глоток.
На закуску нам принесли по блюдцу моченых яблок, которые очень хорошо подходили к армянскому коньяку "Пять звездочек".
Главное блюдо с заграничным названием "ростбиф" подали на продолговатых противнях из нержавеющей стали. От противней несло жаром, как из печки. На каждом из них лежало по куску ароматного мяса с горкой разных овощей.
От большого, размером с ладонь, куска я отрезал ножом маленькие ломтики и долго пережевывал их, наслаждаясь невиданным вкусом.
-Тут не то, что в железнодорожной столовой. Это мясо умнешь, и сыт на весь день, - с радостью поделился я впечатлением от такой редкостной еды.
После мяса с овощами официантка принесла на тонких тарелках блинчики с творогом. Каждому по два блина, сложенных "конвертом".Сверху они были густо политы сметаной и дразнились румяной корочкой.
Драгоценный коньяк удалось растянуть на целый обед.
По первой рюмочке выпили под моченые яблоки "для сугрева изнутри". По второй под ростбиф "для аппетиту". И еще осталось "по капельке" к кофе. Раз в меню значится" кофе с коньяком", то мы решили, не нарушая порядка, попробовать этот напиток. Большинству из нас до этого случая не приходилось пить настоящий кофе, а уж с коньяком, - тем более. Напиток понравился. Но окончательный "вердикт" вынес Иван Усольцев: "Все-таки отдельно лучше!"
Рассчитавшись с официанткой, тот же Иван заметил: "Никогда не случалось отмечать 7 ноября. А нынче у нас получился настоящий праздник. Хвала и честь Игорю Фомину!"
Для нас праздниками считались дни, когда получали стипендию. Спиртное в нашей компании никто не покупал, но каждый позволял себе хоть раз в месяц поесть досыта.
Если идти к озеру, то на левой стороне проспекта Ленина, там, где сейчас большой пустырь, стояло прочное двухэтажное здание. В его цокольной, полуподвальной части находилась знаменитая пельменная. Тут делали пельмени из хорошего свежего мяса и "по желанию клиентов" подавали эту вкусную еду в больших тарелках с наваристым бульоном. Стоили они дороговато, - около трех рублей за порцию. Но они, действительно, того стоили!
Сильно проголодавшись, мы брали сначала по одной порции, а затем еще по одной; горяченьких, прямо с плиты. Потом целый месяц, до следующей стипендии, жили воспоминаниями.
Когда бы мы ни приходили в это кафе, за одним и тем же столиком, у небольшого узкого окошка, видели кудрявых молодых людей с книжицами в руках. Они либо жестикулируя оживленно беседовали, либо читали стихи, обрывки которых слышались в зале. Один из двоих читал нараспев, слегка заикаясь.
Эти двое - Роберт Рождественский и Владимир Морозов - скоро стали известными поэтами. Их стихи уже тогда печатались в журнале "На рубеже" (теперь "Север"), а потом и в московских "толстых" журналах. Следом стали появляться сборники стихов этих авторов, изданные в Петрозаводске и в Москве.
Иногда в их компании можно было видеть поэта Марата Тарасова.
Все они в ту пору учились на историко-филологическом факультете Карело-Финского университета. Яркие личности, наделенные талантами. Потом они перевелись в Москву и стали студентами Литературного института.
Владимир Морозов, короткая жизнь которого трагически оборвалась в расцвете сил, не успел до конца сказать свое веское слово в русской поэзии. В наши студенческие годы Владимиру Морозову приписывали фразу, ставшую потом крылатой: "Чтобы писать стихи, надо иметь способности. Чтобы стихи печатать, надо иметь талант. А чтобы за них получать деньги, надо быть гением". Сам Владимир морозов не только писал стихи, но публиковал и получал за них деньги. К сожалению слишком рано все это оборвалось...
Жизненный путь Роберта Рождественского сравнительно долгий и благополучный. Он выпустил несколько томов поэтических сборников. Среди его сочинений на меня самое сильное впечатление произвела поэма "По поводу разных точек зрения", впервые напечатанная в журнале "Новый мир" и вызвавшая множество гневных откликов "рабочей общественности". "Трудящиеся" возмущенно писали в разные газеты: как может он, советский поэт, задаваться вопросом "Зачем живешь, человек?", когда любому рабочему и крестьянину известно, что живет человек у нас ради лучшего будущего, ради построения коммунизма.
В зрелые годы, совпавшие со временем "застоя", Роберт Рождественский писал мало. То ли появились телесные недуги, то ли он переживал душевный кризис. И почему-то именно тогда газеты стали пестреть сообщениями, что Роберт Рождественский, заласканный властями, накрепко попал в объятья сильных мира сего и чуть ли не стал "придворным поэтом".
А мне он запомнился как завсегдатай "той самой" пельменной. Запомнился раньше, чем удалось прочитать вышедшие потом сборники его стихов.
И еще меня удивило то, что его кончина осталась, можно сказать, незамеченной: ни больших некрологов в столичных газетах, ни обстоятельных сообщений по радио и телевидению. Вроде бы был "заласкан", а в последний путь проводили, как "простого смертного". Но это, видимо, из области политики, которая неведома большинству.
Марат Тарасов тогда опубликовал одну из первых своих поэм. Она пользовалась большим успехом. Многие отрывки студенты знали наизусть и читали при любом удобном случае. Видимо, это немножко напугало местную власть, хотя никакой крамолой там и не пахло. Но тогда сама популярность считалась опасной. И вот нашлись критики, которые придрались к двум строчкам:
И меряет спортивный инвентарь
На свою деляческую мерку.
Поэт пережил нападки, прошел через все "шипы и тернии".
Поэт продолжает писать.
Глава 14. Смерть Сталина
Следующий, 1953 год знаменит событием, которое потрясло не только Советский Союз, но и весь мир. Пятого марта скончался Сталин.
В тот день у нас отменили занятия и к 12 часам приказали явиться в актовый зал на траурный митинг. Приказали всем, хотя организаторы знали, что зал может вместить лишь треть от "всех".
Конечно, многие воспользовались случаем и занялись своими делами. И все равно к полудню в зале скопилось народу вдвое больше, чем мог он вместить. Известная фраза "Негде яблоку упасть", - не отражала сути. Там, в битком набитом проходе, люди стояли настолько плотно, что задохнувшемуся или придавленному насмерть не удалось бы упасть.
На сцене, в Президиуме траурного митинга, собрался весь ректорат университета, партийный и комсомольский комитеты, профком, деканы факультетов и наиболее видные преподаватели. Там тоже скопилось такое множество людей, что их еле вместила довольно обширная сцена.
Про зал и говорить нечего. На креслах студенты сидели "в два ряда". Сидели и на полу перед сценой. Даже девушки, расстелив газетку, аккуратно усаживались на пол и смиренно, в скорбном молчании, ждали начала митинга.
Начался митинг с выступления ректора - Яковлева Ивана Семеновича. Он говорил "своими словами", приличествующими случаю. Говорил спокойно, коротко, без особых эмоций.
А вот потом началось... Вплоть до истерик. В этом отношении особенно "грешили" пожилые, как мне тогда казалось, женщины-преподавательницы.
Мы с Игорем Воробьевым стояли в левом проходе, вдавленные между задними рядами, недалеко от двери.
Когда со сцены раздались громкие рыдания, переходящие в нечто среднее между нечеловеческим воем и поросячьим визгом, Игорь достал из кармана театральный бинокль, видно прихваченный специально, и приложил его к глазам. Потом резко отдернул бинокль с переносицы и передал его мне. Я глянул и чуть не остолбенел от изумления. На сцене в истерике билась одна из преподавательниц с кафедры общей истории. Та самая, которая "по общественной линии" опекала наше общежитие, исполняя роль воспитательницы великовозрастных студентов. Вроде бы добрая спокойная женщина средних лет. И вот теперь я видел во всех деталях ее зареванное, искаженное гримасой лицо со следами расплывшихся румян и помады. Более гнусного зрелища мне не приходилось видеть раньше и не пришлось потом.
Игорь предложил уйти, но положение было воистину "безвыходное". Даже пошевелиться не всегда удавалось. А в зал все еще продолжали лезть припозднившиеся зеваки. Мы оказались в гигантских тисках из человеческой плоти. Ничего не оставалось, как подождать, пока хоть немного "рассосется".
А на сцене в это время, следом за преподавателями, пошли выступать студенты; большей частью женского пола. Все они, как правило, говорили громко, вдохновенно, с дрожью в голосе: когда естественной, когда деланной. Почти все речи, полные скорби, кончались просьбой принять в партию. Особенно мне запомнилась складная, берущая за душу и, судя по всему, искренняя речь нашего комсорга - секретаря комсомольского бюро геологоразведочного факультета Нины Смирновой. В конце она тоже попросилась в партию, и этим сильно "смазала" впечатление.
Кроме устных просьб, все оставляли на столе президиума заранее заготовленные письменные заявления. Когда заявлений скапливались большие вороха, их складывали в откуда-то появившиеся мешки и уносили со сцены.
Говорят, что партийцев "сталинского призыва" утверждали в "высоком звании коммуниста" без положенных по уставу рекомендаций и при сокращенном кандидатском стаже.
Сталин умер, а эти сталинские новобранцы потом почти сорок лет "правили бал". Культ Сталина постепенно был развенчан, а они остались. Даже смена поколений ничего не меняла по сути. Перемены пришли, когда рухнул Советский Союз. Перемены пришли, - но жить люди лучше не стали.
В общежитии, только переступив порог своей комнаты, мы узнали неожиданную новость: студент-историк, наш однокашник и бессменный бригадир Витька Федосеев сумел каким-то чудом "достать" билет на поезд и уехал в Москву, чтобы принять участие в похоронах Сталина.
Много лет спустя мир узнал, сколько затоптанных насмерть людей осталось лежать на Красной площади после похорон вождя.
Витьку от верной гибели спасла московская милиция. К тому времени, когда Витька вышел на перрон Ленинградского вокзала столицы, уже был дан приказ никого не выпускать в город, а силком сажать на тот же поезд и увозить обратно. Витьке повезло. Ему не только спасли жизнь, но и вернули домой за казенный счет.
После этого случая все в нашей комнате общежития считали Витьку чудаковатым: никто не верил в его искреннюю скорбь о почившем "отце всех народов".
Глава 15. Военные сборы
После второго курса нас призвали на военные сборы, которые проходили в гарнизоне недалеко от поселка Вилга.
В середине июня стояла ясная солнечная, но удивительно холодная для лета погода с заморозками по ночам.
Жить нас определили в больших двадцатиместных палатках. А занятия проходили либо на артиллерийском полигоне, где стреляли из пушки по движущейся цели; либо на плацу, где нас тренировали в "шагистике"; либо по классам, где проходили политинформации, упражнения на макетах и лекции о международном положении.
Запомнился драматический эпизод на стрельбах прямой наводкой. Стреляющий, чтобы получить зачет, должен был с расстояния около полукилометра попасть из восьмидесятипятимиллиметровой дивизионной пушки фугасным снарядом, по движущемуся щиту, на котором нарисован танк в натуральную величину.
Щит со скоростью двадцать километров в час тянула электрическая лебедка. Тянула надежно - тросами по рельсовому пути. Чтобы попасть в щит, надо было правильно определить дальность (установить соответствующий прицел) и точно выбрать упреждение. Иначе говоря, целиться надо немного впереди щита (по ходу его движения), чтобы за время полета снаряда силуэт танка сдвинулся на метр-полтора и тогда снаряд угодит точно по центру мишени.
Была еще одна хитрость, которую нам все время втолковывал майор, командовавший стрельбами: "Успех стрельбы зависит только от одного - сумеет ли наводчик одновременно, секунда в секунду, нажать на спусковой механизм и отнять глаз от прицела. Если сперва нажмешь на спуск и выстрел прозвучит на мгновение раньше, чем отнимешь глаз от прицела, то будешь ходить пару недель с фингалом. А если, сберегая глаз, нажмешь на спуск чуть позже, обязательно промажешь".
В случае промаха майор всегда говорил: "Ну вот, опять в белый свет, как в копейку! Опять пара хромовых сапог полетела в лес, зверье пугать". Майор все мерил на хромовые сапоги. Он точно знал, что выстрел из "восьмидесятипятки" стоит столько же, сколько офицерские хромовые сапоги.
Прилежный студент-однокурсник Абрам Энтин хромовых сапог никогда не носил, а потому не знал истинной цены выстрела. Но ему нужен был зачет. И Абрам старался изо всех сил. Чтобы не подкачать, он решил не торопиться. Припав левым глазом к оптическому прицелу, Энтин плавно крутил рукоятку поворотного механизма, стараясь держать в перекрестии центр мишени. Но, замешкавшись с выбором упреждения, он заметил, что щит приближается к концу рельсового пути. Еще несколько секунд - и он остановится. Тогда стрелять бесполезно. Майор поставит зачет только при успешной стрельбе по движущейся цели. Зная это, Абрам мигом выбрал нужное упреждение, плотнее прильнул глазом к прицелу и нажал на спуск. Грохнул выстрел. Пушка козлом прыгнула назад, Абрам взвыл от боли, а мы все с ужасом увидели его лицо, залитое кровью.
Майор, посмотрев в бинокль, разразился "многоэтажным" матом. Он уже не вспоминал про хромовые сапоги, а говорил о многих тысячах рублей и о ремонтных работах на неделю.
Оказалось, что Абрам прозевал момент, когда щит был на середине рельсового пути и когда до него получалось самое короткое расстояние, на которое майор заранее настроил прицел. Выстрелив в самый последний момент, Энтин точно прицелился по направлению, но, из-за увеличения расстояния, снаряд попал не в щит, а в рельсовый путь, взорвался как раз под щитом и разнес в щепки сложное сооружение вместе с рельсами, тросом и лебедкой. С одного выстрела Абрам Энтин умудрился "расквасить" свою физиономию и целиком уничтожить движущуюся мишень. На этом стрельбы пришлось прекратить, а к Абраму с тех пор прилепилась кличка: "снайпер". До самого конца сборов только и говорили об этом происшествии.
На следующий день пришлось переменить тему разговоров. Маршируя с песней на обед, мы заметили, как со здания клуба снимают большой портрет Берия. На вопрос старшине - "Зачем?", ответ был короткий, но непонятный: "Так надо!"
После обеда старшина скомандовал: "Всем в Ленинскую комнату!"
На этот раз мы умаялись в долгом ожидании. Большинство, усевшись на стулья, тихо дремало. Некоторые разглядывали стены, увешанные разными учебными схемами, рисунками и другими предметами "наглядной агитации". Вдруг, старшина рявкнул: "Встать! Смирно!"
Вместо капитана, обычно проводившего здесь политинформации, в комнату вошел подполковник, начальник политотдела полка.
-Вольно! Садитесь! - скомандовал он, а потом больше часа говорил о Берии.
По такому случаю даже был вызван из Петрозаводска начальник кафедры военного дела, славный воин, одноглазый полковник Гура. Позже, в университете, он сообщил нам, что замполит полка поведал не всю правду, а лишь ту ее часть, что была дозволена высшим начальством.
А тогда нам подробно объяснили про Берию: он злой и коварный враг да к тому же английский шпион. При слове "шпион" на задних рядах кто-то громко расхохотался. Сразу последовала команда:
-Встать! Смирно!
Минут пять, а то и больше мы стояли в напряженной тягостной тишине. Команда - "Садитесь!" - прозвучала, как угроза. Больше никто не осмелился произнести ни звука. Подполковник долго объяснял нам, что "враг не дремлет", призывал к бдительности и просил все услышанное, до поры до времени - держать втайне.
Приближался конец лагерных сборов, и мы рассчитывали дослужить без происшествий. Но не получилось.
Дня за два до нашей "демобилизации", проснувшись в палатке утром по сигналу горниста, мы не обнаружили ни одного поясного ремня. С вечера ремни вместе с верхней одеждой были аккуратно, как предписано уставом, сложены на скамью против ног каждого. К утру всё осталось на месте, а ремни исчезли. И так не только в нашей, а во всех палатках, где размещались призванные на сборы студенты. Старшина не раз предупреждал, что воруют, но мы к его словам отнеслись по-студенчески легкомысленно. И зря!
Тогда все солдаты срочной службы снабжались брезентовыми поясными ремнями. А нам, студентам, проходившим военные сборы, все обмундирование выдали латаное-перелатаное, а ремни новенькие; к тому же настоящие, кожаные с сияющими, словно золотыми, пряжками-бляхами. Они и стали предметом вожделения "срочников". Особенно перед приближающейся осенней демобилизацией. Всем хотелось появиться дома в сиянии и блеске. Наши ремни тут оказались, как нельзя, кстати.
О пропаже доложили старшине, а тот дальше по начальству.
Поясной ремень в армии такой предмет туалета, без которого шагу не ступишь, из палатки не выйдешь. И никто не вышел. Так и сидели на нарах, пока старшина не принес охапку ремней, но уже брезентовых. Некоторым из нас достались сильно потрепанные, с раскуделившимися нитками на концах. "Служить оставалось всего ничего, обойдемся такими, какие есть, а главное, что пронесло", - подумали многие из нас.
Не тут то было... Начальник сборов выстроил всех нас "во фрунт" и объявил, что он не выпустит никого из расположения воинской части, пока каждый не заплатит по пятьдесят рублей "за утраченное военное имущество".
У большинства из нас и по пятьдесят копеек не было. Командование воинской части, видимо, догадывалось об этом. Оно вызвало с кафедры военного дела подполковника Пермякова и вручило ему бумагу с печатью, обязывающую университет "возместить ущерб". Нас в положенный срок отпустили подобру-поздорову, но с первой же сентябрьской стипендии вычли по пятьдесят рублей.
Вот такая получилась военная служба. У меня о ней осталось одно доброе воспоминание - там кормили.
Глава 16. "Крабы всмятку"
Жизнь в студенческом общежитии началась с поисков хлеба насущного. Тут даже скудный солдатский паек вспоминался, как вполне приличная еда. Денег не было, а до стипендии оставалось еще полмесяца. Взять у кого-то взаймы хотя бы полсотни рублей оказалось невыполнимой задачей.
Помог случай. В начале сентября приехал из Мурманска наш однокашник Витька Камнев и привез почти целый рюкзак баночек с крабовыми консервами. После испытания треской крабы поначалу показались вполне приличной едой. Раньше никто из нас, кроме Витьки, крабов не ел. Я представлял, что это большие морские раки. Но ни их вкуса, ни истинной цены не знал.
Витька рассказал, что отцу-моряку в Мурманске выдают эти консервы в виде сухого пайка. Но есть их некому. Банками с крабами заполнены все кухонные шкафы.
-Мать говорит, выбрасывать консервы жалко, а девать некуда. Вот нагрузила мне рюкзак, сказала, может, там с ребятами съедите, проголодавшись, - сообщил Витька.
-Съедим, да еще добавки попросим, - съязвил в ответ Федосеев.
Поначалу консервы всем понравились. Ели их с хлебом и запивали жиденьким чаем без сахара. Но бывали дни, когда и на хлеб не находилось трех рублей. Зато у ребят в соседней комнате оказался мешок картошки - недавний трофей после работы на овощебазе. Тут-то и было изобретено новое блюдо студенческой кухни.
Кто автор изобретения, сказать трудно. Скорее всего, это результат коллективного творчества под девизом: "Голь на выдумки хитра". Выдумка была вынужденная; от безденежья и, как говорили ребята, с голодухи.
Суть нового блюда заключалась в том, чтобы наилучшим образом совместить крабы с картошкой. Это понадобилось по двум причинам: во-первых, крабы "в чистом виде" скоро приелись и не лезли в глотку так же, как в свое время треска; во-вторых, запас баночек с консервами таял на глазах и пришла пора "притормозить" процесс их поглощения, чтобы хоть как-то дотянуть до стипендии. Тут волей-неволей, займешься изобретениями, даже в области кулинарии.
Перво-наперво сделали ревизию остатков. Получилось, не больше, чем по паре баночек консервов в день. Исходя из этого, готовили "фирменное" блюдо два раза: к обеду (после лекций) и на ужин.
Варилась очищенная картошка. Когда она закипала, начинали готовить крабов. Из открытой банки они выкладывались в просторную металлическую миску. Банку тщательно ополаскивали картофельным отваром, а отвар сливали в ту же миску с крабами. Потом деревянной толкушкой крабы растирались до тех пор, пока не превращались в пюре. Занятие это оказалось трудоемким. Но вкус блюда напрямую зависел от степени измельчения. И потому каждый, взявшийся за это дело, старался, как мог. Когда картошка успевала свариться, в крабы добавляли немного отвара, а остальное сливали. Той же толкушкой картошку превращали в пюре, а крабы хорошо размешивали с отваром. Получалось что-то, напоминающее полужидкую подливу. Иначе говоря, "крабы всмятку". Их сливали в кастрюлю с картошкой, еще раз перемешивали и...блюдо готово. Если к нему находился хлеб, да еще пара луковиц, то из-за стола выходили почти сытыми и довольными. Бывало, ели и без хлеба. Но, как говорят, чтобы заморить червяка и этого хватало.
Много лет спустя, когда мой бывший однокурсник Рем Ремизов привез такие консервы из Петропавловска-Камчатского, я узнал, что они относятся к числу редких деликатесов и стоят очень дорого. В продаже у нас таких консервов не было. И мало кто из людей, знавших в этом деликатесе толк, верил моим рассказам о том, как мы, голодные студенты, ели крабов без хлеба. До пресыщения.
Глава 17. Преддипломная практика
После четвертого курса нам предстояло пройти производственную практику. Меня вызвал к себе в кабинет декан Артамонов Виктор Степанович и предупредил:
-Как бы хорошо ни сработались вы с Робоненом, последнюю практику надо проходить на производстве. Ведь по ее материалам придется писать дипломный проект. Если хочешь, я поговорю с начальниками экспедиций и определю тебя в хорошие руки да еще и на хорошую зарплату.
Я поблагодарил декана и не успел еще сдать последнего экзамена, за четвертый курс, как он объявил, что мне зарезервировано место старшего коллектора в Северо-Пяозерской партии, которая уже работает в поле.
-Выезжать туда надо в тот же день, как сдашь последний экзамен. Там ждут свежую рабсилу, - сообщил Виктор Степанович.
-А это далеко? И как туда добираться? - полюбопытствовал я.
-Сперва надо было спросить, на какие шиши! - горячился декан, а потом сказал - Я уже распорядился, чтобы выдали тебе направление на полевые работы, деньги на дорогу и стипендию за лето. Как добираться, я расскажу перед самым отъездом и дам записку начальнику партии Прозорову, моему хорошему знакомому.
База Северо-Пяозерской партии располагалась в деревне Оланга, на берегу одноименной реки, у ее впадения в Пяозеро.
Добирался туда я несколько дней: и поездом, и автобусом, и в кузове попутного грузовика, и на палубе катера пограничников.
Вместе со мной приехал однокурсник Аркадий Сазонов - бывший солдат, призванный на действительную службу в последний месяц войны и прослуживший, как большинство его ровесников, более пяти лет.
Нас встретили на пристани главный геолог партии Бурцева Зоя Андреевна и начальник съемочного отряда Владимир Иванович Шмыгалев.
Несколько дней спустя прибыл наш однокурсник Женька Антонов, доставивший потом много хлопот начальству.
Узнав, что начальник партии Прозоров в отъезде, и сразу догадавшись, кто тут командует, я отдал записку декана Бурцевой.
В тот же день познакомился с Толей Полиняком - долговязым студентом-дипломником Днепропетровского геологоразведочного института, опередившим нас на неделю и уже успевшим освоиться на новом месте. Он и посвятил меня во все, что успел узнать сам. В первую очередь подтвердил мое впечатление от встречи с Бурцевой: действительно, всем тут заправляет она - молодая, красивая, рыжеволосая, не в меру энергичная и шумливая. Кроме того, Толя сообщил, что здешние шутники дали весьма оригинальные названия трем отрядам, на которые подразделяется Северо-Пяозерская партия. Все названия начинаются на букву "б": "Банда Шмыгалева", "Бардак Бурцевой" и "Богадельня Прозорова".
Меня определили в поисковый отряд к Бурцевой, где уже работал Толя Полиняк; Антонова с Сазоновым взял к себе в съемочный отряд Шмыгалев.
Северо-Пяозерская партия была организована на базе бывшей Киваккской геологоразведочной экспедиции. Правда, к нашему появлению тут, от экспедиции осталась только конюшня с лошадьми, неисправная дизельная электростанция и продуктовый склад.
Отряд, работавший на базе, состоял, как нам казалось, из пожилых людей и, вероятно, потому был назван остряками "Богадельней Прозорова". Этот отряд и занимался ликвидацией бывшей экспедиции. Только в самом конце сезона сам Прозоров - начальник партии - решил внести "посильный вклад" в изучение геологии района. Он изъявил желание сделать несколько геологических маршрутов.
Зоя Андреевна Бурцева, как всегда, нанесла остро отточенным карандашом на топографической карте-"зеленке" Прозорова линии предполагаемых маршрутов и, отдавая карту, иронически улыбнувшись, заметила:
-Только смотрите, Василий Яковлевич, не заблудитесь!
Вот тут произошел конфуз. Прозоров внимательно посмотрел на карту с прямыми карандашными линиями, а потом изрек: "Что же это вы мне по линеечке нарисовали маршруты? Я так, Зоя Андреевна, прямо по линеечке, ходить не могу. Ведь вокруг тайга. Одно дерево обойду справа, другое слева - получится не прямая линия, а зигзаг".
Вокруг Бурцевой, сидевшей на обширном сухом пне, стояли все мы, студенты, ожидая своей очереди. И все разом покатились со смеху. Зоя Андреевна, еле сдерживая хохот, резко цыкнула на нас, стараясь унять-утихомирить, а потом нарочито серьезно сказала Прозорову:
-Василий Яковлевич! Это ж я приблизительно нарисовала, так сказать, проектный вариант. А вы, как пройдете, так и нанесете маршруты на карту; со всеми своими зигзагами.
После слов про "зигзаги" она опять чуть не рассмеялась, а потом, сделав суровый вид, стала торопить остальных, сердито напомнив, что солнце к полудню клонится, а мы все "толчемся в лагере".
Полевой лагерь - это несколько палаток на небольшой лесной полянке, окруженной высокими елями вперемешку с березняком. Недалеко от палаток кашеварня: очаг с очищенным вокруг пространством и стол, грубо сколоченный из березовых плах.
Лагерь время от времени перемещался с таким расчетом, чтобы пешие подходы к началу маршрутов были по возможности короткими.
По ходу маршрутов мы должны были "документировать" все выходы коренных пород, отбирать их образцы, писать этикетки, заворачивать образцы в бумагу и складывать в рюкзак. К концу маршрута в рюгзках накапливался солидный груз.
Но самая трудоемкая часть маршрута заключалась в отборе так называемых "шлиховых проб". Через каждые полкилометра приходилось рыть ямки-закопушки и брать из мелкой части грунта пробы весом по 10-15 кг. Затем маршрутный рабочий нес очередную пробу до первого ручья или другого водоема, где она промывалась "до черного шлиха". Легкая песчано-глинистая часть пробы уходила с мутью в воду, а на дне специального лотка либо алюминиевого тазика оставалась "тяжелая фракция". Она в основном состояла из железосодержащего минерала магнетита и других рудных примесей, которые и представляли главный интерес.
Тяжелую фракцию (тяжелый шлих) после промывки сушили на солнце, а потом заворачивали в кальку. Получалось что-то похожее на порошок с лекарством, какие тогда продавались в аптеках. Потом эти "порошки" анализировались в лаборатории, а результаты наносились на специальные карты.
Даже рассказать про такую работу не просто. А сама работа по каждому шлиху не на один час. Все в холодной воде. К тому же это надо уметь.
Зато по взятым с поверхности пробам, после изучения их в лаборатории, можно как бы заглянуть в недра земли и увидеть там, на глубине, рудные полезные ископаемые (если они там есть), скрытые от людских глаз.
В теории всё мы это знали. А вот на практике делали по-разному.
Уже вернувшись в Петрозаводск, Женька Антонов, сильно подвыпив, бахвалился:
-Ну и дураки же вы все, ребята. Надрывались, таская тяжелые пробы; потом изводили руки, промывая их в ледяной воде. А не сообразили, что готовые уже шлихи тянутся вдоль пляжей на берегу Пяозера по всей полосе прибоя. Бери, сколько надо.
И он брал чистый магнетитовый песок с пляжа. То, над чем мы корпели целый сезон, он сделал на чистом пляжном бережку за какой-нибудь час. И работы-то всего ничего: взять нужное число горстей черного магнетитового песка, подсушить и упаковать. Разница в том, что мы брали пробы со всей большой площади и обрабатывали их по всем правилам, а Женька все свои пакетики заполнил на одном месте. По нашим пробам можно было судить о геологии и полезных ископаемых, скрытых под наносами, а по пакетикам Женьки ни о чем. Они могли только внести сумятицу в картину, которая рисовалась по "правильным" пробам, и, как потом оказалось, могли ввести в заблуждение специалистов. Женька знал это, но не мучился угрызениями совести. Наоборот, он считал себя умником, а про нашего брата пренебрежительно говорил: "Дураков работа любит".
И все-таки Женьку, за все его прегрешения, скоро наказал Всевышний; наслал на него не громы небесные, а кары вполне земные.
Ближе к осени, когда полевые работы в основном закончились и мы все собрались на базе партии в деревне Оланга, Женька купил у кого-то из приезжих полуавтоматическое пятизарядное ружье бельгийской фирмы "Браунинг". Пока были патроны, постреливал по перелетным гусям. А когда патроны кончились, любил хвастаться своей покупкой, бряцая затвором.
Во время одного из своих пьяных ночных куражей он с ружьем за плечами стал приставать к Бурцевой. Провожая ее после кино, всю дорогу клялся в вечной любви, а потом долго упрашивал, чтобы впустила его к себе домой.
Зоя Андреевна, конечно, не впустила. Посоветовала идти проспаться.
Но Женька не внял советам. Не впустила в дверь, полез в окно. Оно оказалось заперто. Тогда "юный влюбленный" выбил раму ударом приклада. Однако, оказавшись в оконном проеме, он получил чем-то тяжелым по голове, и рухнул на землю. Сразу протрезвев, схватился за большую шишку на лбу, смиренно пошел в общежитие и тихо улегся спать.
На следующее утро эта история уже была известна чуть не всей деревне. Проснувшись поздно, не успел Женька появиться в конторе, как ему вручили под расписку акт о "нанесенном ущербе", исчисляемом многими сотнями рублей, которые будут вычтены при расчете из его зарплаты за полевой сезон.
С трудом "осознав содеянное", Женька возмутился:
-Откуда так много?
-Нет, несчастный ловелас, это еще мало! Если бы все посчитать, то тебе пришлось бы тут еще сезон вкалывать бесплатно! - ехидно заметила Бурцева.
-Подумаешь, стекло разбил. Не велик урон. Я и свои руки порезал до крови. Мне тоже досталось...
-Досталось, да мало. А урон действительно велик. Разбил не стекло, а вышиб всю раму. Я уже заказала новую, конечно, за твой счет. Прибавь к этому стекла и разорванные в клочья занавески. Но и это не все. Под окном стоял ящик с окороком и другие дорогостоящие продукты. Они теперь засыпаны битым стеклом. Комиссия их списала, и с тебя за это тоже будет взыскано.
-Так, может, за это и хватит моих заработков, чтобы рассчитаться.
-За это, может, и хватит. Но ты обернул стоявший сбоку от окна стол с чертежами на ватмановских листах, топокартами и полевыми дневниками. Там же стояли флаконы с тушью разного цвета. Они разбились. Теперь этой тушью залиты геологические карты, пикетажные книжки, другие ценные материалы. Я еще не знаю, можно ли все это восстановить. Не дай Бог, если придется переделывать работу. Так что ты бед натворил через край. Тут, при желании, можно усмотреть и подсудное дело.
-Не надо меня пугать! Я не из робких! За что виноват, отвечу. А лишнего мне не надо, - сердито возразил Женька, подписал акт и, резко поднявшись, ушел, не сказав больше ни слова.
Зоя Андреевна не зря так грубо "отшила" Женьку. У нее был в то время известный в геологических кругах воздыхатель - Апухтин Николай Иванович, очень дальний родственник поэта Апухтина, автора знаменитого стихотворения "Пара гнедых". Высокий, худощавый, интеллигентного вида мужчина в возрасте "под пятьдесят". Он не кончал университета и даже "гимназиев". Но слыл талантливым геологом, большим знатоком четвертичных отложений, опубликовавшим много статей по четвертичной геологии северо-запада СССР. Знающие люди говорили, что Апухтин талантлив разносторонне: он сочинял стихи, писал маслом большие картины, рисовал акварели.
Зою Андреевну, которая была моложе его почти на двадцать лет, Апухтин обожал необыкновенно.
За тот полевой сезон он прилетал сюда дважды на знаменитой "Шаврухе" - маленьком гидросамолете "Ш-2".
Женька вздумал домогаться любви Бурцевой в самое неподходящее время. Она как раз со дня на день ждала Апухтина. И он прилетел. Да не на полчаса, а с ночлегом. Самолет сразу отправил обратно, а сам у пристани сошел на берег и остался.
В то утро и на следующий день мы уходили в маршруты без традиционного напутствия Зои Андреевны. Нам впрок был дан один приказ: заканчивать начатое и "приводить в порядок документацию".
У меня это была вторая встреча с Апухтиным. Точнее сказать, второй встречи не было. Я издали увидел, как от пристани уводила его под руку Зоя Андреевна; уводила к себе домой. А рядом с перекошенным лицом стоял трезвый Женька и от злобы скрипел зубами.
Апухтин прожил у Бурцевой два или три дня. И никто за все это время не видел его нигде. Гость не выходил на улицу. Даже в конторе не появился ни на минуту. И, слава Богу! А то Женька, подвыпив в один из вечеров, грозился его пристрелить. Хотя все знали, что у него нет ни единого патрона и ружье давно запрятано в спальном мешке. От греха подальше. Но вызвать соперника на кулачный бой Женька вполне мог. Понимая это, Зоя Андреевна, видимо, старалась не выпускать своего обожателя из дома, чтобы не спровоцировать очередного скандала.
Когда вновь прилетел гидросамолет, я не видел и не слышал: сидел в "камералке" - занимался обработкой полевых дневников. По многоголосому людскому шуму за окном понял: на улице что-то происходит. Вышел посмотреть и сразу догадался, в чем дело. Народ со всей деревни валил на пристань. Так бывало всегда, если приходил катер или подчаливал гидросамолет. На сей раз, народ вздумал поглазеть, как взлетает "Шавруха". Вместе с толпой зевак и я оказался на пристани в тот самый момент, когда крылатая лодка, вся в брызгах и пенистых бурунах, легко оторвалась от воды, взмыла ввысь, сделала круг и, помахав крыльями, исчезла за кромкой леса.
Неожиданная пауза в полевых работах закончилась.
Чтобы сократить подходы к началу маршрутов, Бурцева распорядилась о переброске палаточного лагеря на дальний участок. Место было присмотрено заранее. Теперь пригнали с конюшни всех вьючных лошадей вместе с фуражом, и целый день паковали по вьюкам снаряжение, продукты, полевую документацию.
Я хорошо усвоил с детства все премудрости обращения с лошадьми. Умел их запрягать в телегу и сани. Даже ходил за плугом. Но с вьюками встретился впервые. Тут, как оказалось, надо знать некоторые хитрости. А, главное, уметь надо.
В полевой партии был всего один мужик - большой мастер этого дела. Он легко брал два тюка, связанных ремнями, перекидывал один через холку лошади, а потом быстро и ловко все крепил к вьючному седлу.
Но держали этого мужика в штате партии для другой цели. Находились такие грузы, которые были неподъемны для вьючной лошади. Это в первую очередь десятиместные брезентовые палатки весом по сто с лишним килограммов. Такую палатку при перебазировке лагеря мог поднять и перенести только этот мужик-тяжеловес.
Он не строил из себя героя. Выполнял свою работу буднично, как все. Если кто вслух удивлялся его силе и восхищался натренированностью могучих мускулистых рук, то он, как бы оправдываясь, полушутя говорил: "Так я и ем за двоих, а то и за троих!"
Только успели обустроить палаточный лагерь на новом месте, как пошел дождь. Он шумел всю ночь. А утром, увидев все небо в беспросветных тучах, мы не на шутку приуныли. Успела отсыреть вся одежда и даже спальные мешки, а дождь, как просеянный сквозь сито, все сыпал и сыпал без конца.
Двое рабочих, старых таежников, сказали уныло, что это надолго, и позвали всех собирать дрова, чтобы разжечь костер и обсушиться. Многие из нас, молодых да неопытных, не верили, что в такой дождь можно разжечь костер, а уж как высушить под дождем одежду и спальные мешки, - и вовсе не представляли.
Оказывается, все можно. Но для этого нужны особые дрова. Как минимум сухостойные сосны. А еще лучше - целиком большие хорошо высохшие смолистые пни. Они горят долго и дают такое пламя, что дождь испаряется, не успев прикоснуться к огню.
Мы запалили такой костер. Вокруг него на нешироком пространстве - жара, как в доменной печи. Там любая мокрая одежда и даже спальные мешки высыхали за какие-нибудь двадцать минут. Главная сложность заключалась в том, чтобы умудриться все высушить и ничего не сжечь.
Умудрялись, высушивали. И все намокало снова. Так целую неделю. Изо дня в день. Работа не двигалась с места, а продукты таяли на глазах.
В тот день обедали одной картошкой. Повариха Шура, немолодая уже женщина, решила накормить нас, как она говорила, чем Бог послал. Начистила полуведерную кастрюлю картошки, сварила ее и с помощью свежесрубленного березового кола, превращенного одним из наших умельцев в фигурную толкушку, приготовила картофельное пюре, сдобрив его остатками подсолнечного масла. Пюре получилось густое, как раз то, что надо. "Второй хлеб" хорошо поглощали за неимением первого.
Не переставая шел мелкий моросящий дождь. Мы сидели под тентом, который едва прикрывал стол, но не спасал от тонких струек воды, попадавших на спины, а то и прямо за шиворот. Трапеза проходила в полном молчании. Темно-серое небо, хмурые лица, тихий шорох дождя по насквозь промокшему брезенту.
Все вяло жевали, смирившись с тем, что не будет тут больше ни солнца, ни улыбок.
Однако всех развеселил Толя Полиняк. Видимо, он решил, что с таким настроением ни дальше жить, ни работать - нельзя. И пошел на строжайше запрещенный прием. Задумал выкинуть очередную "тошнотворную" шутку. Поковырявшись ложкой в остатках пюре, он двумя пальцами правой руки вынул из своей миски картофельный желвак, поднес его к своим близоруким глазам, как бы разглядывая, потом звонко обсосал и на виду у всех бросил через плечо, сказав с полной серьезностью одно лишь слово - "муха". Все за столом дружно покатились со смеху. Точнее, все, кроме одной девушки-студентки, однокурсницы Толи, которая здесь же проходила практику. Она кувырком выпала со скамьи и поползла за соседний куст, исходя в сильном приступе рвоты.
Девушку звали красивым именем Оксана. Тоненькая, стройная, очень интеллигентного вида, она даже в "рабочей спецовке" казалась на редкость привлекательной и в то же время неприступной. Сплошь мужики вокруг не могли ей простить "гордыню" и временами зло подшучивали. Особенно когда узнали, что Оксана не выносит "тошнотворных" выражений. Например, таких: рабочий обнаружил в супе кусочек нитки от мешка, поднял его на ложке так, чтобы все видели, и кричит поварихе: "Шура, что ж нас червями кормишь, да еще худосочными; следующий раз пожирнее лови!"
Оксана сразу в таких случаях выскакивала из-за стола и в тот день не могла притронуться к еде. Начальство бранило, отчитывало шутников, но время от времени всё повторялось. Бедная девушка голодала, а "шутники" не унимались. Тогда был издан приказ с угрозой немедленного увольнения тому, кто осмелится обидеть студентку Оксану.
Толя Полиняк знал об этом приказе. Он никогда раньше не обижал свою однокурсницу, а наоборот, грозился "дать в нос" любому ее обидчику. Один раз даже дело дошло до потасовки.
А тут он сам всё нарушил. "Чтобы разрядить обстановку", - как потом признался Толя. Рисковал он не только потерей работы, но и дипломом.
Однако обошлось. За столом долго хохотали. Оправившись, потом рассмеялась даже Оксана. Уж очень остроумно была разыграна сцена с "мухой". Наша начальница, Зоя Андреевна Бурцева, простила Полиняка не только за остроумие, но и за то, что эта минутная сцена за столом освободила всех от спячки, навеянной непогодой, вселила бодрость духа; даже прибавила сил, несмотря на полуголодное существование. А когда назавтра выглянуло солнце, это радостное событие тоже отнесли на счет Толиной шутки.
Полевой сезон близился к завершению. Когда мы вернулись на базу партии в деревню Олангу, узнали про несчастье, случившееся с Аркашкой Сазоновым, который работал в отряде Шмыгалева. Они вели геологическую съемку где-то в устье реки Тава-йоки или, как ее называли на русский манер, Таваньги.
Ребята из их отряда потом рассказывали, что Сазонов последний месяц ходил в маршруты, прихрамывая на правую ногу, и все время жаловался на ноющую боль в правом паху. Думали, - не повредил ли ногу во время одного из длинных пеших переходов. Потом сообразили, что беда в другом. Аркадий занедужил так, что не мог вылезти из спального мешка. И весь горел, как в огне.
Начальник отряда Шмыгалев, поняв, что дело плохо, приказал бросить работу, чтобы попытаться спасти Аркадия. Из двух брезентовых плащей сделали носилки, положили на них Аркадия и всем отрядом, меняясь через каждые полчаса, тащили его до берега Пяозера. Там нашли рыбака на небольшой лодке с подвесным мотором. Но он сразу предупредил, что на его посудине до районного центра, поселка Кестеньга, не добраться. И все-таки Аркадия положили на дно лодки; как несли, так и положили на импровизированных носилках.
На озере как раз поднялся ветер, пошли волны с барашками пены.
Аркадий дышал тяжело, с хрипами. Оставалось надеяться на случайное судно, которое могло проходить где-то недалеко.
Так и стояли в устье реки Тава-йоки, укрывшись от ветра. Стояли до тех пор, пока Шмыгалев не заметил в бинокль катер пограничников, ныряющий среди волн на расстоянии с полверсты от берега.
Рыбак сразу завел двигатель и они ринулись наперерез катеру. Владимир Иванович снял с шеи красный шерстяной шарф, привязал его к запасному веслу и стал размахивать, стараясь привлечь внимание рулевого на судне.
Но катер продолжал идти прежним курсом. Возникло опасение, что он уйдет за пределы видимости раньше, чем оттуда заметят маленькую лодчонку среди пенистых волн.
Однако заметили... Катер резко убавил ход, а рыбак, наоборот, прибавил газу и, не глядя на крутые волны, чудом увертываясь от них, вел лодку прямо на спасительное судно. Вроде бы появилась надежда...Но Шмыгалев все размахивал своим алым стягом, давая понять, что дело тут нешуточное, что требуется срочная помощь.
Врачи в Кестеньге сказали, что еще бы час-другой помешкать..... и конец. Но все-таки они спасли Аркадию жизнь, которая, как сказал хирург, держалась на волоске.
Диагноз: "Гнойный аппендицит, перешедший в перитонит", - еще недавно звучал, как смертный приговор. Но к тому времени даже в районной больнице появилось чудо-лекарство: антибиотик пенициллин. Он и спас жизнь нашему коллеге-однокурснику. Плюс молодость и недюжинная жизнеспособность организма. Так говорили врачи. И тем не менее им уже после операции пришлось больше месяца лечить да выхаживать Аркадия.
Мы, завершив полевые маршруты, теперь жили и работали в деревне Оланга. Приводили в порядок записи в полевых дневниках, рисовали черновые варианты геологических карт, заворачивали и упаковывали в ящики образцы пород и пробы, отобранные за сезон. А на вечерней зорьке ходили рыбачить.
Тогда на реке еще не существовало плотин и каскада гидроэлектростанций; не было водохранилища, затопившего потом деревню Олангу и уничтожившего очень красивый мощный водопад. Тогда он гремел на всю округу, низвергаясь с горы, плескаясь брызгами и кутая белой пеной прибрежные черные скалы.
Место для рыбалки мы выбрали внизу, у небольшого заливчика, где бесноватая круговерть водных потоков почти не ощущалась и лишь сгустки пены плавно кружились в заводи. Тут-то и забрасывали мы свои удочки на черную гладь воды, покрытую мелкой рябью.
Рыбалка в этом месте была особенная. Как только крючок с наживкой касался воды, его в то же мгновение хватала рыбина. Далеко не каждый раз ее удавалось вытащить, но хватала всегда. Рыба благородная: речная форель и хариусы. Та и другая весом по двести-триста граммов. Иногда попадались и полукилограммовые хариусы.
Чтобы ловить рыбу на удочку, нужна наживка. Нужны обыкновенные дождевые черви, которых, казалось, везде полно. Копни землю лопатой и собирай в коробочку сколько надо. Любых: хоть жирных, чуть не с мизинец толщиной, хоть совсем тоненьких, еле влезающих на крючок. Очень легко и просто их приходилось копать и дома в деревне, и на берегу любого озера в Карелии.
В Оланге червей не было. Даже перекопав несколько мест на огородах с черной землей, не нашлось ни одного самого захудалого червяка. Как ни говори, север. Приполярье. Нам потом объяснили, что тут червей и днем с огнем не сыщешь. Единственное место, где посоветовали покопаться, - старые навозные кучи возле конюшни.
Перекопав горы навоза на границе с землей, все же мы умудрились найти по два-три худосочных червя. Этого оказалось достаточно. Поймав первые несколько рыбин, потом в качестве наживки использовали плавники, аккуратно отрезая их складным ножичком.
Один раз у порога удалось заметить, как скачут вверх чуть не по голым камням какие-то крупные рыбины.
-Это кумжа, - объяснил мне Толя Полиняк.
-Что за рыба такая?
-Хорошая рыба. Можно сказать, красная. Был бы спиннинг, мы бы с тобой ее хоть завтра отведали.
Перед отъездом из Оланги, на прощальном ужине, все-таки удалось ее отведать и в ухе, и в жареном, и в соленом виде.
Зайдя по какой-то надобности домой к нашему завхозу, я увидел у него в кладовке целую бочку этой рыбы.
-Как вам удалось наловить столько? - невольно вырвалось у меня.
-Очень просто. На спиннинг. Наловить можно хоть грузовик. Но мне больше не надо. Хватит и этого на зиму. Кумжа, когда знаешь время и место, хватает все без разбора. В прошлом году один студент из Питера ловил у водопада на удочку, где вместо жилки, - пеньковый шпагат, а вместо блесны - полоска от консервной банки с привязанным к ней крючком. И ничего, клевала. Он тогда штук пять-семь надергал; по килограмму и больше каждая. Рыбы тут много. Было бы желание ловить, - закончил разговор завхоз.
Скоро сильно похолодало. В небе все чаще кружились снежинки. На озере, вдоль пляжной полосы, появились забереги.
Приближалось время отъезда. А мы так и не сумели подняться на гору Нуорунен. Граниты типа "Нуорунен" с голубым опаловидным кварцем часто встречались в маршрутах, а на саму гору подняться так и не удалось. Она у границы. Сказали - туда нельзя. Наши пропуска в погранзону, на самую высокую гору Карелии (576 м), - не распространялись.
Пришлось довольствоваться подъемом на гору номер два - Кивакка (499 м). И то неудачно. Погода выдалась пасмурная, моросил дождь. Наверху черные скалы, а вокруг все в тумане. Видимости никакой. Поэтому в памяти остались только две строчки из песни, которую распевали тогда студенты:
Поднимуся что ли на Кивакку я,
На крутые скалы погляжу...
Распевали на мотив известной песенки "Закурю-ка, что ли, папиросу я".
В самом конце сезона, когда полевые маршруты были далеко позади, мы с Толей решили прогуляться на берег Пяозера. Очень уж надоела за последнюю неделю пыльная работа - упаковка в ящики образцов горных пород и геологической документации. Вот мы и решили, пока еще не наступили сумерки, подышать свежим воздухом.
Километрах в двух от Оланги вышли на песчаный пляж, который бесконечно тянулся вдоль берега. С озера дул прохладный ветерок.
Пройдя вдоль берега с сотню метров, обнаружили небольшую бухточку, окаймленную высокими соснами. Там же, у самой воды, лежало толстое бревно-топляк, успевшее хорошо подсохнуть. Мы уселись на это бревно лицом к озеру. Шум леса где-то высоко в кронах и слабый шелест прибоя хорошо успокаивали после дневной суеты. Мы молча сидели и слушали. Сидели долго.
Начинало смеркаться. В это время послышался отдаленный шум, напоминающий приближение шторма. Он нарастал с каждой минутой и сразу насторожил нас. Когда, задрав головы, глянули в небо, то не увидели его. Сверху все вокруг было закрыто тучей больших серых птиц, медленно снижающихся и, казалось, готовых сесть нам на головы. Хорошо лес был рядом, и мы за какие-то секунды неслышно скрылись за деревьями. Как раз вовремя. Не успели убраться с пляжа, как в прибрежные воды, прямо-таки по- самолетному, стали садиться гуси. Тьма-тьмущая гусей, огласивших округу гулким гоготом. Наверное, многие тысячи их заполнили пляж и берег. Насколько хватал глаз, в одну и другую стороны, кроме огромных серых птиц ничего не было видно. Нас в лесной засаде отделяло от птиц расстояние не больше двадцати метров. Такого громадного количества гусей да еще так близко никогда раньше видеть не приходилось. Мы стояли, спрятавшись за деревья, и боялись пошелохнуться; боялись потревожить севших на ночевку "вечных странниц".
Надвигалась ночь. Нам тоже пришла пора возвращаться домой. Бочком-бочком, опасаясь наступить на сучок или сухую ветку, на цыпочках, мы очень медленно и осторожно удалились в лес и, сделав круг, обошли стороной птичье стадо. Постояли, послушали. Гуси постепенно успокоились. Мы ушли уверенные, что их никто не потревожит.
Женька Антонов, узнав потом от нас про гусей, аж весь застонал от досады:
-Под боком столько дарового жирного мяса, а у меня нет ни одного патрона!
А нам с Толей в тот вечер повезло: пришлось увидеть еще одно потрясающе красивое зрелище.
Наступила ночь. Пробираясь по узкой, захламленной валежником тропинке, мы смотрели в основном под ноги. На подходе к деревне я заметил, что вроде бы посветлело. Думал, что взошла луна. Задрал вверх голову и сразу вскрикнул от удивления:
-Толь, глянь-ка, что делается!
Вверху, вполнеба, полыхало северное сияние. Переливаясь разными оттенками ярко-голубого и зеленого цветов, оно напоминало гигантские занавески, которыми задернут горизонт. Казалось, они полощутся на ветру, озаряя землю каким-то фантастическим, волшебным светом. Мы любовались живыми красками небес, восхищаясь их яркостью и разноцветьем.
А на земле стояла тишь. Только невдалеке глухо стучал двигатель электростанции, освещавшей поселок. На улице заметно похолодало.
К утру озеро покрылось тонкой коркой льда. Еще недавно мы видели хрупкие забереги вдоль пляжа, а теперь гладкий и блестящий, как зеркало, лед простирался далеко, на сколько хватал глаз. Одна река Оланга с ее водопадом была свободна ото льда и шумно буйствовала на воле, орошая брызгами прибрежные кусты ивняка.
Наша начальница, Зоя Андреевна Бурцева, с самого утра собрала всех в конторе, приказала срочно паковать вещи и готовиться к отъезду:
-Еще день-два задержки, и придется оставаться тут на зимовку. Озеро уже затянуло льдом, а у пограничников не ледокол - всего лишь катер. Так что вам, ребята, на все сборы один сегодняшний день и, если понадобится, ночь. А я сейчас иду на заставу просить у командира отряда катер на завтра.
Назавтра ударил такой мороз, что, и вправду, хоть зимуй. Сияло солнце, а уши и носы мерзли. Окоченелыми руками мы таскали к пристани тяжелые ящики с образцами и пробами. Получилось по поговорке: "Застала зима в летнем платье".
Около полудня катер, с треском преодолев ледяное крошево, осторожно причалил к пристани. На погрузку нам было дано полчаса. Потом судно долго и медленно, как ледокол, продиралось сквозь крепнущий с каждым часом лед. Большие его пластины, словно разбитые оконные стекла, становились на ребро, ломались со скрежетом и треском. Бронированная обшивка носовой части катера, слава Богу, выдерживала тяжелое испытание.
Спрятавшись от ветра за капитанской рубкой, мы смотрели на широкую полынью, которая оставалась за кормой среди необъятного ледяного поля. Мы смотрели на тающую у горизонта деревню Оланга и мысленно говорили ей: "До свиданья". Тогда мы не знали, что надо было говорить: "Прощай!" Не знали, что скоро деревня Оланга и все окрестные низменные места уйдут под воду. Про каскад электростанций, которые будут здесь построены, стало известно гораздо позже.
В открытом озере свободно плескались волны. Наш катер, набирая ход, взял курс на Кестеньгу.
Закончился очередной полевой сезон. Сколько их еще впереди...
Глава 18. Тося
"Тося, Тосенька", - так звали ее с рождения все близкие люди. Так называл ее я с первого дня нашего знакомства, которое произошло на последнем году учебы в университете.
Она неожиданно вошла в мою жизнь. И в то же время так естественно, так просто. Она была первой радостью в моем долгом безрадостном существовании. Она подарила мне надежду на будущее. И потом вся моя жизнь прошла в ярком свете ее любви, бесконечной доброты, заботы, ласки и нежности.
После преддипломной практики я приехал с деньгами. Хоть и невелики были заработки, но все же я сумел немного послать маме, только что вернувшейся из заключения, а на остальные купил себе зимнее пальто (ребята иронично назвали его "председательским") - бобриковое, с большим котиковым воротником. Пальто стоило дорого - почти полторы тысячи рублей. Однокашники хвалили приобретение, но не обошлось без шуточек да издевок.
Мишка Атлас, увидев меня в обновке, сперва охнул от удивления, а потом, узнав, сколько оно стоит, сказал очень серьезным тоном:
-Ну и дурак же ты! Такие деньжищи угрохал! На них в военторге можно было купить пятнадцать шинелей. Выкрасил бы все в разные цвета и мог бы каждые два дня в течение месяца щеголять в новой.
Шутка понравилась. Но пальто мне оказалось очень кстати. Толстая шерстяная ткань наверху и двухслойный, тоже шерстяной, ватин внутри да еще большой меховой воротник делали одежку удобной и теплой, как шуба. В таком пальто можно было не бояться любой зимы. А она в тот год оказалась самой лютой за последние пятнадцать лет.
С "ноябрьских" праздников, когда начинались устойчивые холода, на единственном в то время стадионе, в так называемой "Ямке" у парка Онегзавода, заливали каток.
Многие студенты спешили на каток в день его открытия.
Около "раздевалки" стадиона выстраивалась очередь: давали коньки напрокат.
Гирлянда электрических лампочек опоясывала каток по периметру и хорошо освещала беговые дорожки.
Гремела музыка. Особенно запомнились слова тогда часто звучавшей песенки:
Догоню, догоню...
Ты теперь не уйдешь от меня.
Для меня катание на коньках было особенно приятной забавой. В своей деревне мы знали только деревянные коньки с полозом из толстой проволоки. И катались на одном коньке, а вторая нога служила "толчковой".
Тут же давали напрокат кожаные ботинки с напрочно приделанными к ним стальными коньками. На таких коньках скользить по гладкому льду, да еще под музыку, доставляло особое удовольствие.
Мы ходили на каток чуть не каждый вечер. Ходили до тех пор, пока не начались лютые морозы.
Больше, чем морозами, для меня эта зима была знаменита тем, что познакомился с Тосей, своей будущей женой. Жила она тогда с родителями в пригородном поселке Соломенное. А в городе у нее была закадычная подружка Ирья Хива, которая училась в университете на финно-угорском отделении историко-филологического факультета. Жила Ирья в студенческом общежитии на улице Анохина - в том самом, которое четыре года назад приютило и меня.
Как потом я узнал, Тося частенько бывала в комнате у Ирьи. Я тоже изредка заглядывал туда, чтобы "стрельнуть" у девчонок пятерку либо десятку до стипендии. Там, в пятьдесят четвертой комнате общежития, на четвертом этаже, и свела нас с Тосей добрая фея - судьба. Свела при обстоятельствах скорее комичных, чем драматических.
Когда я очередной раз зашел в пятьдесят четвертую комнату, там оказалась Тося. Меня познакомили с ней и рассказали, что большая группа студентов, а вместе с ними и хорошая спортсменка Тося, собираются в многодневный лыжный поход. Время было выбрано самое удачное - конец ноября. Снег уже везде лежал толстым слоем, а пора сорокоградусных морозов еще не наступила.
Выход назначен на завтра. Все снаряжение Тося подготовила заблаговременно, и только сейчас выяснилось, что в лыжных ее ботинках нет шнурков. А я как раз несколько дней назад купил себе теплые зимние ботинки с толстыми шнурками. Проявив не свойственное мне рыцарство, я вынул шнурки из своих ботинок и сам же продел их в ее лыжные ботинки. Мне взамен дали разноцветные ситцевые полоски и под общий хохот завязали бантиком.
Пожелав благополучного похода и скорого возвращения, я ушел к себе.
С этого все началось.
В Петрозаводске той осенью открылся новый, только что построенный театр. Назывался он "Театр русской драмы". Произошло это в канун праздника - 5 ноября 1955 года. Оказалось, что мы были одновременно на открытии театра, встречались однажды на танцах в университете. Но все это мимоходом, невзначай. И лишь в общежитии, когда она собиралась в лыжный поход, обратил внимание - какая симпатичная девочка...
Эта встреча запала в душу. Дальше пошли свидания: вначале редкие, потом все чаще. Ездил я на свидание в Соломенное. В детскую библиотеку, которой заведовала Тося.
Сильная стужа в ту памятную зиму началась незадолго до Нового года. После самой холодной зимы, совпавшей с "финской кампанией", эта числилась на втором месте. Временами морозы под сорок градусов (а то и за сорок) стояли неделями.
Мы только что переехали в недавно выстроенное общежитие на проспекте Ленина. Раньше нас было шестеро в комнате. Тут дали комнату на двоих. Поселились мы туда, на четвертый этаж, вместе с Армасом Таттари.
Очень обрадовала нас новая большая чистая комната, еще пахнущая известкой. Она выходила широким окном на проспект Ленина. В комнате стояла невиданная для той поры мебель: двустворчатый платяной шкаф, широкий стол, просторные "полуторные" кровати с плотными пружинными матрасами и у каждой по объемистой невысокой тумбочке.
Одно настораживало: от окна несло зимней стужей, а чугунные батареи отопления, чуть не во всю наружную стену, почти не давали тепла.
Армас имел обыкновение спать нагишом и по утрам стал жаловаться, что замерзает. Когда в декабре начались сильные морозы, замерзло всё, включая батареи. Несколько дней мы ночевали, как в морозильной камере. Взяв у коменданта общежития дополнительно по паре одеял, спать ложились в пальто и шапках ушанках. При этом не забывали завязать тесемки у подбородка, чтобы не отморозить уши.
Целую неделю несколько бригад слесарей-ремонтников работали круглые сутки, пока не восстановили отопление.
В только что построенном новом общежитии открылась давно обещанная и долгожданная студенческая столовая. Кормили там скуднее, чем в железнодорожной, зато существенно дешевле.
Студентам предлагалось на выбор два способа пользования этим "объектом общепита": "за наличный расчет" и по абонементу.
Питаться за деньги обходилось немного дороже, зато каждый мог ходить в столовую хоть по три раза в день и брать любое из блюд, обозначенных в меню.
По абонементу на сто рублей в месяц кормили только обедами. И есть приходилось то, что дадут.
Хлеб в том и другом случае выставлялся на больших тарелках по столам, и его можно было есть сколько угодно, иначе говоря, по потребности.
Штатный остряк Мишка Атлас питался по абонементу. Про себя он каждый раз говорил: "Никогда так не хочется есть, как после обеда в студенческой столовой". А про остальных, которые ходили в студенческую столовую от случая к случаю (когда перед стипендией кончались деньги), тот же Мишка изрекал: "Во, паразиты! Голодные студенты даже блины едят с хлебом. До того охочи на дармовщину!"
А зима лютовала не на шутку.
В общежитии на улице Анохина, где остались наши однокурсники, водились неизвестно откуда взявшиеся валенки. "Дежурные валенки" - так их все называли. Днями валенки сушились у батареи, а вечерами и ночами их одевал всякий, кто осмеливался идти на свидание, не глядя на страшный холод. Валенки были самого последнего размера. Когда наступал мой черед обуваться в дежурные валенки, приходилось напяливать по несколько пар носков, в том числе старенькие шерстяные, еще привезенные из деревни и чудом сохранившиеся как раз для такого случая. Иначе слишком большие валенки не держались на ногах.
В тот вечер ребята отговаривали меня ехать в Соломенное. Мороз на улице под 45 градусов, а единственный автобус, знаменитая "четверка", и днем-то ходил раз в час, а ночью вообще неизвестно как. Но я все-таки решился ехать: встреча назначена заранее, а способа ее отменить не существовало: тогда в детской библиотеке не было даже телефона.
Повязав шею пуховым шарфом, который пожертвовал Витька Федосеев, я надел свое "председательское" пальто, шапку-ушанку, отвернул воротник и сразу почуял тропическую жару во всем теле. Подумалось, что в такой одежке можно ехать хоть на северный полюс. И я поехал... в Соломенное. На свидание с Тосей.
В детской библиотеке стоял романтический полумрак, и немного пахло дымком. Зато чувствовалось домашнее тепло. Я снял пальто, хотя Тося предупредила, что тут не жарко.
На шатких стульях мы устроились у еще горячей печки и, прижавшись друг к другу, проговорили весь вечер. Он пролетел незаметно. Тося глянула на часы и с тревогой сообщила, что уже начало первого.
-Давай быстро одеваться. Ты опоздаешь на последний автобус, - предупредила она.
-Пойдем к тебе ночевать, - полушутя ответил я.
-Ко мне надо днем приходить. А в полночь ты всех моих домочадцев распугаешь.
Мы пошли на автобусную остановку. В это время, ярко осветив все вокруг, подходил автобус. Я успел прокричать Тосе, чтобы скорее бежала домой, пока не замерзла, а сам стал ждать на видном месте.
Автобус развернулся, но, не остановившись, ушел в город. А я остался один среди ночи. Кругом темно, и мороз за 40 градусов.
Сообразив, что это был не рейсовый, а, наверное, служебный автобус, я подумал, что последний рейсовый еще должен подойти. Но когда?
Мне предстояло выбрать одно из двух: стоять на остановке, постепенно замерзая, в надежде, что дождусь автобуса; или идти в город пешком. Я решил идти. Надеясь, что на ходу не замерзну.
Дорога предстояла немалая - верст двенадцать-тринадцать. Кругом темень и лютая стужа.
И все-таки я пошел.
Протопав почти половину пути, как раз на остановке возле деревообрабатывающего комбината, встретил наконец-то последний рейсовый автобус, идущий из города. Водитель заметил меня - замерзающего горемыку, подождал, пока я юркну в едва открывшуюся с грохотом дверь, а пожилая кондукторша, подойдя, со вздохом сказала:
-И куда это тебя носит нечистая сила в такую стужу? Так ведь до смерти можно замерзнуть.
Я ничего не ответил. Окоченелыми руками вынул из кармана "трешку" и, сказав: "туда - обратно", - отдал кондукторше.
В салоне автобуса было почти так же холодно, как на улице. Тут, съежившись, мерзли несколько припозднившихся пассажиров. Они не могли своим дыханием согреть промерзшую насквозь машину. А отопление, как всегда, не работало. Однако я был рад, точно зная, что теперь-то доберусь до города.
Чтобы совсем не замерзнуть, я всю дорогу растирал шерстяными варежками руки, нос, щеки. Растирал аккуратно, осторожно. Онемелые пальцы рук плохо двигались, а кожа на щеках и кончике носа потеряла чувствительность.
На остановке возле университета я вышел из автобуса. Даже после холода в автобусе мороз на улице показался прямо-таки обжигающим. Перед выходом из автобуса глянул на часы: они показывали начало третьего. С момента, когда мы расстались с Тосей, прошло ровно два часа. За это время я прошагал почти полдороги пешком, потом, на встреченном автобусе, снова вернулся в Соломенное и лишь затем, наконец-то, добрался до города. И все это на страшном морозе.
Прихрамывая на еле гнущихся ногах, я перешел проспект Ленина и направился к своему новому общежитию.
Входная дверь оказалась закрытой. Я стал стучать. В ответ ни звука. Нашел небольшую палку и попробовал барабанить в окно. Тот же результат.
Сзади неслышно подошли два милиционера в полушубках военного покроя и валенках.
-Вы что хулиганите, молодой человек? - спросил один из них полушутя- полусерьезно.
-Домой не могу попасть. Дверь заперта, а вахтерша, наверное, спит на третьем этаже.
-Надо вовремя приходить. Вы студент, что ли?
-Студент. Знаю, что надо. Да вот вышла на старуху проруха. Припозднился невзначай.
-Что же теперь делать? Если вахта на третьем этаже, хоть разбей стекла, там не услышат. Пойдемте к нам, переночуете. Не замерзать же на улице...
-Спасибо. К вам берут в основном провинившихся, - пытался шутить я.
-Мы же не в камеру под замок приглашаем. Найдется место на диване в дежурке. Тут в полчаса замерзнуть можно.
-Я лучше пойду в соседнее общежитие на улице Анохина к своим ребятам-однокурсникам. Там как-нибудь переночую.
-Ну, тогда пошли. Мы вас проводим.
В старом общежитии вахтерша тетя Паша сразу открыла дверь и, глянув на меня, охнула.
-Ты посмотри в зеркало. На кого похож? Вот нагулялся. Не зря говорят, что любовь зла.
Я глянул и ужаснулся. Сквозь запотевшие очки еле проглядывало бледно-розовое лицо с белыми островками на щеках и весь белый кончик носа.
-Ваш студент? - спросил милиционер.
-Наш. Чей же еще, с нового общежития.
-Переночевать устроите?
-Сам устроится. У него тут полно приятелей и однокурсников. Только вот обморозился весь. И помазать нечем. Теперь шкура чулком полезет.
-Ну, ладно! Молодой, заживет! Вы тут устраивайтесь, а мы пойдем. Служба.
Мы с тетей Пашей почти хором поблагодарили милицию, и я пошел искать пристанище для ночлега.
Потом ребята долго хихикали над моими обмороженными щеками и носом. Считали это подтверждением той истины, что любовь требует жертв.
Когда назавтра появилась в общежитии Тося с такими же белыми плюхами на щеках и носу, все потешались пуще прежнего. А некоторые пророчески твердили: "Значит, судьба!"
В конце февраля морозы сдали. Мы с Тосей стали чаще встречаться: либо в Соломенном, либо у меня в общежитии.
Однажды вечером, под выходной, она приехала ко мне в очередной раз. Мы со своим однокашником Армасом как раз занимались уборкой. Тося тут же взялась за веник, тряпку и помогла нам быстро завершить это неблагодарное дело.
Армас - человек бывалый, не то, что я. Он двусмысленно улыбнулся с прищуром и изрек:
-Как я понимаю, вам надо освободить фатеру. Дело житейское. Вы не краснейте, как кисейные барышни. Мне понадобится хата, я скажу без стеснения. А сейчас смываюсь. До завтра.
Он ушел, а мы остались, ошарашенные неожиданным поворотом событий. Сами бы мы тогда не решились на такой шаг. И для меня и для нее это было первый раз в жизни. А с другой стороны, к той поре мы успели переговорить обо всем на свете и безоглядно верили друг другу.
Это была наша первая ночь. Начало всех начал. А дальше было ощущение, что теперь мы навеки вместе.
Жили мы по-прежнему врозь, встречались редко, но душевная теплота и уют, чисто физическое ощущение настоящего человеческого счастья с той поры не покидало меня. После этого главного свидания, у меня, до того безродного и бездомного, наконец-то появился родной человек. Где бы этот человек ни находился, я всегда чувствовал его рядом. Тося стала жизненным началом, тем ярким сиянием, которое отодвинуло куда-то далеко тьму моих бесконечных невзгод, и я тогда впервые увидел просвет в тучах.
Глава 19. "Дипломанты женятся уже"
Эти слова известной песенки напевали многие.
Учеба в университете подходила к концу. Но впереди еще предстояла защита дипломного проекта. Однако прежде чем защищать проект, его надо было "разработать". А еще раньше - "собрать материалы".
Северо-Пяозерская партия, где я проходил преддипломную практику, выполняла камеральные работы в Ленинграде. Только там я мог найти все, что требовалось для дипломной работы.
Получив стипендию за два месяца вперед, я купил билет в общий вагон и поехал в Ленинград.
На постой определился у Виктора Люлько. Точнее, в комнате его бабушки на улице Гулярной. Сколько всего было комнат в той коммунальной квартире, я так и не сумел сосчитать. Наверное, много. Это чувствовалось по утрам, когда надо было всем одновременно сходить в туалет и умыть лицо в ванной комнате. Я, как человек пришлый, каждое утро справлял все свои естественные нужды в последнюю очередь и раньше, чем к десяти часам, не мог попасть в Северо-Западное геологическое управление, которое располагалось на улице Герцена, рядом с Исаакиевской площадью.
В будни я возвращался из управления поздно, только переночевать. Ложе для сна мне отвели на узком деревянном диванчике. Тонкий тюфяк и ватную подушку выделила бабушка Виктора, а укрывался я своим теплым пальто.
Виктор в это время учился на геологическом факультете Ленинградского университета имени Жданова. Он тоже частенько задерживался там допоздна, и встречались мы урывками лишь поздним вечером за чаем с сушками.
Иное дело - воскресенья. Их мы проводили вместе всегда занятые одной и той же работой - заготовкой дров.
Сейчас мало кто знает, что в пятидесятые годы теперь уже прошлого столетия, десять лет спустя после окончания войны, в Ленинграде было полно многоэтажных домов с печным отоплением. Вот и мы с Виктором трудились все выходные, чтобы снабдить дровами "свою" плиту на кухне и изразцовую печку в комнате. Каждое воскресенье мы должны были напилить тупой двуручной пилой и расколоть столько дров, чтобы их хватило на всю неделю. Обычно на это уходил целый день. И потом еще несколько дней болели руки от натертых и лопнувших мозолей.
Но самое страшное было в другом. Дрова кончались. Чтобы пополнить их запасы, нам пришлось несколько дней подряд ездить на лесную биржу и простаивать там с утра до вечера в "живой очереди". Не ходил на занятия Виктор, не занимался все эти дни я своим дипломом. Каждый вечер, прежде чем разойтись, регулярно отмечались в длинном списке. Мы сильно приуныли от холода и безысходности. Вся эта "дровяная история" могла растянуться еще на неделю. Тогда Виктор пошел на хитрость. Он приметил замерзающую бабушку, очередь которой должна вот-вот подойти, отдал ей свои шерстяные варежки и долго что-то нашептывал на ухо.
Не прошло и получаса, как он вышел из будки, где выписывали документы, с длинным листом бумаги, который назывался "Накладная".
-Ура! Мы с дровами! - весело воскликнул Виктор, подходя ко мне.
-Как это тебе удалось?
-Уметь надо! И не жмотничать. Я милосердно отдал бабушке рукавицы, а она в ответ выдала меня за своего родного внука, который, хоть и живет отдельно, но очередь она изначально занимала на двоих.
-И как на это ответила очередь? - полюбопытствовал я.
-Бурно. Поначалу думалось, что разорвут в клочья бабушку вместе с новоявленным внуком. Потом постепенно утихомирились.
Закончив свои дела, я решил воспользоваться случаем и съездить в Холм. Хотелось навестить маму, недавно вернувшуюся "из мест весьма отдаленных". Виктора предупредил, что на обратном пути обязательно заеду. И я заехал.
Встретились мы вечером в той самой комнате на Гулярной. Я рассказал о тяжкой жизни мамы в Холме, а потом вынужден был признаться, что в кармане ни гроша. Даже до Петрозаводска доехать не на что. Виктор тоже не мог дать мне взаймы: они с бабушкой жили всего лишь на пенсию и стипендию.
Однако выход из положения нашелся. Его подсказал Виктор. Назавтра мы с ним пошли в ломбард и сдали мое роскошное пальто. При залоговой стоимости в тысячу рублей (так оценили мою лучшую одежку в ломбарде), на руки выдали всего триста. Мало, но я и тем остался доволен. По моим прикидкам, этого должно хватить на дорогу и кое-какую еду до стипендии.
Несмотря на март месяц, погода стояла зимняя.
-Голым в Африку еще можно. А у вас там, небось, еще стоят холода. Оденешь мою студенческую форменную шинельку. Потом вышлешь, - вынес свой вердикт Виктор.
-Тут в Питере тоже нежарко. Тебе же в чем-то надо на занятия ходить, - не очень настойчиво возразил я.
-Бери и одевай! Надеюсь, подойдет. А обо мне не беспокойся. Как-нибудь перебьюсь.
В Петрозаводске меня встретила Тося. Я заранее предупредил ее телеграммой. Мурманский поезд приходил в удобное вечернее время. Мы прямо с вокзала пошли поужинать в ресторан "Онего", который и раньше с ребятами изредка посещали после практики. Там хорошо готовили мясо, и стоила еда сравнительно дешево.
Располагался ресторан на первом этаже полукруглого здания по улице Анохина, где-то в сквере, недалеко от современного памятника упомянутому деятелю.
В людном зале мы все-таки нашли свободный столик. Подошедшему скоро официанту я заказал двести граммов коньяку, салат и хорошего мяса с жареной картошкой.
Пока готовили мясо, мы выпили по рюмке армянского трехзвездочного коньяку, а потом говорили без устали и не могли наговориться после долгой разлуки. Тут Тося и сообщила, как она удивилась, увидев меня на перроне перетянутым в талии узкой шинелькой Витьки Люлько. Уезжал укутанным в широкую зимнюю одежду, а вернулся стройным юношей, как будто подросшим за последние месяцы.
Еще большее впечатление произвела эта шинель на будущую тещу, мать Тоси, - Александру Ивановну. Именно в этой шинели она увидела меня впервые и приняла за железнодорожника. Потом, правда, все прояснилось. Хотя родители Тоси вряд ли представляли тогда, что я за человек и что это за такая странная, непонятная профессия - геолог.
Мне не хотелось сильно торопить события, но пришлось. Приближалось время защиты дипломного проекта, а за ним - распределение на работу. Тогда многие у нас распевали известную песенку: "Если первокурсники влюбляются, дипломанты женятся уже".
Про то, что обязательно надо жениться, нам по-отечески напомнил декан - Артамонов Виктор Степанович. Он объяснил: в глухой тайге, куда большинство получит распределение, невесты не водятся. А как-то в курилке прямо сказал:
-Всем, у кого есть надежные подружки, рекомендую официально оформить брачные отношения. Это надо, чтобы получить подъемные на двоих и чтобы по прибытию к месту работы было основание претендовать на соответствующее отдельное жилье.
Отец и мать Тоси догадывались о серьезности наших намерений. Но для женитьбы требовалось родительское благословение. Хотя бы с одной стороны. Поэтому я попросил своих однокашников Армаса Таттари и Тойво Нюппенена поехать со мной в Соломенное, к родителям невесты, и поучаствовать в церемонии сватовства.
У меня, как всегда, не было ни гроша в кармане. На деньги приятелей купили бутылку шампанского, бутылку "Старки", каких-то гостинцев.
В Соломенном я не знал, как подступиться к будущим тестю и теще. Помогли они сами. Теща собрала на стол, а тесть разлил по граненым стаканам шампанское, после того, как Армас "стрельнул" пробкой в потолок.
Выпили без всяких слов. Потом отец Тоси, видя мое смущение, сам начал разговор.
-Ну, чего молчишь? - начал он, обращаясь ко мне. - Коли пришел по делу, давай, выкладывай. Тут стесняться нечего.
-Мы с Тосей решили пожениться. Вот я и пришел просить вашего позволения, - без всяких предисловий, как выученный урок, выпалил я.
-Вы решили, значит, вам видней. Вам жить. Только глядите, чтобы потом перерешивать не пришлось.
-Не придется, - твердым голосом заявил я.
Родители Тоси не возражали.
На этом церемония сватовства закончилась.
Потом пили старку из стограммовых стопок, ели наваристую очень вкусную уху, а еще того вкуснее - горячие, чуть хрустящие, прямо из русской печи - калитки с пшенной кашей.
Своей маме и сестре Иде об этом событии мне пришлось сообщить телеграммой: "Не падайте в обморок - я женюсь!"
Расписались мы с Тосей в Соломенском поселковом совете 25 апреля 1956 года. Зарегистрировала наш брак секретарь Чудинова Анна Алексеевна, которая давно и хорошо знала Тосю. Она пожелала нам счастья. Её красивым почерком было заполнено свидетельство о браке и "сделана соответствующая запись" в паспортах.
Прошло все буднично. Ни шампанского, ни вальса Мендельсона...
Про свадебное пиршество мы с Тосей даже не заикались, хорошо зная, что на это нет денег.
Жить нас определили в доме бабушки Анны Васильевны. Там выделили небольшую полностью изолированную комнату, переделанную, кажется, из чулана. Я привез туда свой чемоданчик с двумя переменами белья да несколькими рубашками. Все мое "приданое". Но в общежитии еще осталось хорошее коричневое демисезонное пальто, фетровая шляпа и, главное, хромовые сапоги, доставшиеся мне по наследству от дяди Андрея - драгоценный подарок тети Даши. Пришлось вместе со своим "председательским" пальто, оставшимся в ломбарде, "списать в убытки" и вещи, которые бросил в общежитии.
Зато как зеницу ока берег белоснежную рубашку с отстегивающимся воротником - подарок Исаака Фрумкина. Я надевал эту рубашку только по большим праздникам. В ней, заменив последний из имевшихся запасных воротничков и купив новый галстук, щеголял я на свадебном балу. Прошло более пятидесяти лет, а знак внимания доброго человека помнится до сих пор.
Из-за женитьбы я сильно запустил работу над дипломным проектом. На середину июня назначена защита, а у меня, как говорят, и конь не валялся. Особенно отставал с подготовкой демонстрационных чертежей. Приходилось вечерами трудиться в чертежной комнате, а иногда даже пользоваться помощью товарищей.
В один из таких вечеров мы с моим добрым помощником Юрой Лазаревым раскрашивали цветными карандашами геологическую карту. За соседним столом что-то чертили студенты младших курсов. Они шумели, спорили, устраивали возню, которая сильно мешала нам. При попытке утихомирить умолкали лишь на пару минут. Потом дело дошло до потасовок, швыряния резинками... Великовозрастные парни расшалились, как малые дети.
Когда мы начали собирать с трудом законченные чертежи, кто-то из буйных недорослей нечаянно толкнул флакон с черной тушью, и она мелкими брызгами покрыла несколько ватмановских листов. Я почти застонал от досады, а Юра ринулся к первокурсникам со словами "Вас убить мало!" Но их тут же как корова языком слизнула. Исчезли в одно мгновение.
Несмотря на позднее время, мы, вооружившись лезвиями от безопасных бритв и резинками, решили: не уйдем до тех пор, пока не уберем все до последней кляксы.
Было это за два дня до Первомайского праздника.
Увлекшись своей "черной" работой, мы не сразу заметили, как в комнату тихо вошли несколько моих однокурсников во главе с Исааком Фрумкиным и наш общий друг-однокашник Игорь Воробьев.
-Мы решили коллективно отпраздновать свадьбу, - торжественно объявил Исаак.
-Чью свадьбу? - спросил я.
-Твою, чью же еще. Ты ведь один у нас такой быстрый. Всех опередил. Раз так, то и отпраздновать такое событие надо всем вместе.
-Вот уж точно получается по поговорке: "Без меня меня женили".
-Вы с Тосей в числе приглашенных, - то ли в шутку, то ли всерьез сообщил Игорь Воробьев.
-И много еще приглашенных? - в том же тоне полюбопытствовал я.
-Все твои однокурсники и однокашники.
-Небось, дорого обойдется эта затея? - с иронией спросил я.
-Наверное, недешево, - ответил Исаак.
-А кто платить будет?
-Все мы. В складчину. Сколько сможешь, и ты внесешь в общий котел.
-Вы даже не подумали, в какое неловкое положение ставите меня.
-Подумали. Но Мишка Атлас объяснил, что из любого положения есть выход. Из некоторых - даже два: один обычный, естественный, другой - кесарево сечение.
-Меня, как я понимаю, вы вынуждаете сделать харакири.
-Надеюсь, до этого не дойдет, - бодро заявил Исаак. - Мы пришли сообщить, что деньги уже собраны, с комендантшей договорились, место и время назначено: "Красный уголок", 1 мая, 14-00. Ждем вас с Тосей как раз к обеду.
Мне пришлось бросить свои чертежи и поехать домой в Соломенное. Тося там уже беспокоилась, что я так припозднился. Тут же я ей рассказал про все новости. Передал и последние слова Игоря Воробьева: "Это кино теперь назад не прокрутишь". Тося согласилась.
Назавтра она взяла в кассе поселкового совета "усиленный" аванс, я выхлопотал по такому случаю досрочно стипендию, и все полученные деньги мы внесли на общий свадебный стол.
Свадьба получилась веселой. Настоящая студенческая свадьба.
Не обошлось, правда, без конфуза. В самый разгар тостов и добрых поздравительных речей наша главная гостья, комендантша тетя Шура, узнала из этих самых речей, что невеста не студентка.
Как могла она - комендант общежития, многие годы стоявшая тут на страже порядка, настолько притупить бдительность, что дозволила свадебный пир с участием "постороннего человека"! Еще куда ни шло, если бы посторонним оказался гость. Здесь же в качестве "посторонней" было главное действующее лицо - невеста. Скандал!
Я сначала все происходящее принял за шутку, а потом вижу, что разговор у коменданта вполне серьезный. И виновником тетя Шура пытается выставить меня. Она уже чуть было не испортила нашу веселую свадьбу. Выручил Иван Усольцев, мой однокурсник. Он налил полный доверху стакан водки, церемониально кланяясь, преподнес его всемогущей нашей начальнице и прямо-таки приказал выпить до дна за счастье молодых. Будучи уже под хмельком, тетя Шура осушила посудину и еще не успела поставить порожний стакан, как вся застолица, будто сговорившись, грянула хором:
В нашем доме, в нашем доме тетя Шура -
Очень видная фигура...
Пели так дружно и так лихо, что скандал, не успев разгореться, потух сам собой. Пела и тетя Шура, а потом пустилась в пляс. Все пели и плясали до полуночи.
Под конец вручали подарки молодоженам. Уже полвека хранятся два столовых набора. Один, из нержавеющей стали, подарил Вильям Иванович Робонен - мой добрый педагог и благодетель. Другой - из мельхиора - Тайсто Сумманен, - тогда еще совсем неизвестный поэт. Сохранился и еще один подарок - тяжеленный электрический утюг, который преподнесла нам подружка Тоси и свидетельница на церемонии бракосочетания, - Ирья Хива. Она же подсказала, что и от жениха полагается подарок для невесты. Мы вместе выбрали и купили красивую пудреницу, а еще флакон модных тогда духов "Красная Москва".
Торжество кончилось, но в памяти оно осталось на всю жизнь. Осталось также глубокое чувство благодарности Игорю Воробьеву, Исааку Фрумкину, Рему Ремизову, Ивану Усольцеву, Вере Гоибановой и многим другим нашим добрым товарищам, организовавшим этот чудо-праздник.
Ровно в полночь ребята устроили нам настоящий сюрприз: сообщили, что у подъезда ждет такси, услуги которого заранее оплачены.
Немного позже состоялась еще одна студенческая свадьба: Исаака и Светы Фрумкиных. Справляли эту свадьбу уже в новой студенческой столовой. Мне эта свадьба запомнилась многолюдьем и еще тем, как в конце били "на счастье" тарелки и даже большие подносы из тонкого фарфора. А Исаак в это время безуспешно пытался остановить такое "злодейство", бегал вокруг разгулявшихся удальцов и кричал, что не хватит всей летней стипендии, чтобы возместить ущерб, причиненный столовой.
Зато счастье было обеспечено. С гарантией.
Перед защитой дипломов, в середине мая пятьдесят шестого года, у нас состоялось распределение на работу. Большинство мест в Сибирь и на Дальний Восток. Все мои друзья-приятели настроились ехать именно туда.
В комиссию по распределению меня вызвали в числе первых. Можно было выбирать любое из множества мест. И я стал проситься вместе с ребятами. Но тут, наверное, нарушив правила работы комиссии, поднялся из-за председательского стола и подошел ко мне наш декан Виктор Степанович Артамонов.
-Ты хорошо подумал, прежде чем решил поехать в Сибирь вместе со своей компанией? - спросил он.
-Подумал. Мы все пять лет вместе. Делились последней корочкой хлеба. Я хочу и дальше быть с ребятами.
-Они холостяки. А у тебя молодая красивая жена. Самого отправят на полевые работы в тайгу, а её, хочешь не хочешь, придется оставить на базе, где сплошь мужики. Сорвиголовы. Глазом не моргнув, уведут. Так что гляди, парень.
-Так уж там поджидают-подкарауливают мою жену? - с легкой иронией заметил я.
-Не поджидают. Но любая новенькая там нарасхват. Будь она хоть святая, в такой обстановке редко кто устоит. Поверь мне, человеку бывалому, повидавшему немало драм, а то и трагедий на этой почве.
-Что же вы мне посоветуете? - уже серьезно и настороженно обратился я не столько к декану, сколько ко всей комиссии.
-Я бы тебе посоветовал Мончегорск. Даже думал для тебя придержать туда место, - за всех ответил Виктор Степанович. - Прекрасный молодой город. Один из крупных промышленных центров Кольского полуострова. Короче говоря, цивилизация, а не какая-нибудь глушь. В городе базируется очень крупная геологоразведочная партия. Принадлежит она богатейшему Министерству цветной металлургии. И жилье дадут, и приличную зарплату. Приедешь прямо на месторождение медно-никелевых руд. Там хороший коллектив опытнейших геологов-разведчиков. Сразу найдутся наставники, которые помогут на практике закрепить полученные в университете знания. Что еще надо!
-Спасибо за совет. Вы убедили меня. Давайте направление в Мончегорск.
Этот выбор потом многое определил в моей жизни, в жизни нашей семьи.
Глава 20. Прощай, университет
Дипломный проект я защитил в числе первых. Защитил на "хорошо". Хотя во вкладыше по преобладающему большинству предметов стояли отличные оценки и деканат пророчил мне "красные корочки". Но для меня тогда важнее диплома была женитьба. Работа над дипломным проектом отошла на второй план. Отсюда и результат.
Сразу же после защиты в деканате мне вручили синий диплом, заполненный на русском (правая сторона) и на финском (левая сторона) языках. Вручили буднично, без фанфар. Следом получил в кассе стипендию за летние месяцы, а также аванс в счет "подъемных". Все это по моей личной просьбе и не без помощи декана.
Моим однокурсникам вручали дипломы торжественно. Я ничего этого не видел и не слышал. Пришлось торопиться. Перед отъездом на работу нам предстояла дальняя дорога в Холм. Надо было навестить маму с сестрами и познакомить их с Тосей.
Приближалось 1 августа 1956 года. Меня в Мончегорске ждала работа. Начинался новый этап жизни.
Виталий Морозов
Держись, геолог, крепись, геолог...
С. Гребенников
Н. Добронравов
Петрозаводск 2010
Введение
Экспедиция... Большинство людей понимают под этим словом путешествие ученых-исследователей чуть ли не на край света.
Но у этого слова есть другое толкование: экспедиция, как структурное подразделение "среднего звена" в длинной и сложной иерархической цепочке организаций, начиная от полевой геологической партии либо даже отряда и кончая министерством.
У меня имеется в виду второй вариант толкования.
Экспедиции: Мончегорская, Архангельская, Карельская. Это организации, в которых проработано почти полвека.
Но здесь пойдет речь и о путешествиях в глухих почти безлюдных местах; о сложной многотрудной работе геологов-поисковиков и разведчиков земных недр. Главными объектами повествования, как и в предыдущих моих книгах, останутся люди с их драматическими, порой трагическими судьбами.
Повесть "Мои экспедиции"- о людях, с которыми свела геологическая стезя, о бывших товарищах по работе. Написана повесть от первого лица. В этой повести - "я" - не только автор, но и персонаж книги, прототип одного из её героев.
Всё, о чем пойдёт речь, имеет реальную жизненную основу. Но прототипы героев книги, даже если у них сохранены подлинные имена и фамилии, не обязательно соответствуют известным людям. Они в значительной степени являются плодом воображения, авторским продуктом.
То же касается событий. Тут не только зарисовки с натуры, но и авторские оценки, авторские суждения о корнях, о подоплёке той или иной жизненной истории.
Много места в книге уделено быту "таёжных людей", самой атмосфере их существования в непростых полевых условиях: с одной стороны вроде бы на необъятных просторах, а с другой, как оказывается, в замкнутом пространстве. Тут речь идёт не о песенных "девчонках из геологоразведки...", а о реальных людях, отдавших лучшие годы своей жизни некогда очень престижной профессии. О людях, попавших иной раз в незнакомую, чужую и чуждую среду. В одной из популярных "геологических" песен есть очень верная, пронзительная до боли в сердце строчка: снова мы оторваны от дома. Не просто так добровольно ушли странствовать по тундре и тайге, а именно оторваны. Оторваны по живому. Потому-то многие геологи отрыв от дома всегда воспринимали как одну из главных тягот полевой жизни. В этом смысле затерянную где-нибудь на севере небольшую группу геологов можно сравнить с моряками среди бескрайнего океана. В такой группе очень важна роль начальника, старшего по должности и, как правило, по возрасту. Он не только руководитель работ, высокий профессионал в своём деле. Он же и снабженец, и бухгалтер, и лекарь, а если понадобится, то и судья, способный даже в самой сложной обстановке быстро отличить правого от виноватого и вынести такой вердикт, которому бы подчинилось большинство. Это получалось далеко не у всех, особенно молодых, начальников. Потому что в принципе, чисто психологически, трудно совместить в одной личности суровую твёрдость характера с необходимой в таких условиях человечностью, добротой, милосердием.
В повести "Мои экспедиции" выражен взгляд автора (может быть субъективный) на товарищей, с которыми свела судьба, на прожитое время, на коллег-геологов - людей особой породы.
Повесть разделена на три части, соответствующие трем экспедициям, где довелось трудиться автору. Названия частей: "Мончегорская экспедиция", "Архангельская экспедиция", "Карельская экспедиция". Это не значит, что здесь даётся история перечисленных организаций, перечень достижений и открытий каждой. Нет. В книге читатель найдёт описание только тех событий, участником которых был сам автор либо другие люди достойные доверия.
При этом надо иметь в виду, что в первых двух частях описаны времена почти полувековой давности; действия - за сравнительно короткий срок. В третьей же части, посвящённой Карельской экспедиции, интервал времени охватывает многие десятилетия. И чем ближе отрывки описываемого времени к нашим дням в двадцать первом веке, тем труднее было их наполнять живыми картинами, художественной вязью творческого воображения. Видно не зря уже давно заметил, кажется, К. Паустовский: если есть живые свидетели того, о чём собираешься рассказать, лучше не пиши; всегда найдутся люди, которые станут утверждать, что всё было не так.
Я всё-таки рискнул. Написал. По праву художника, не копирующего действительность, но отображающего её с учётом моего опыта, знаний, вкусов и пристрастий. По праву человека, понимающего разницу между художественной правдой и правдой жизни.
А судить о написанном будет, конечно же, его величество - Читатель.
Недавно изданная повесть "Мой университет" заканчивается словами: "В Мончегорске меня ждала работа".
Я приехал туда к точно указанному в направлении сроку - 1 августа 1956 года. Перед этим прочитал большую статью об этом городе в журнале "Огонёк". Там главную улицу Мончегорска - проспект Жданова - сравнивали с Невским проспектом в Ленинграде.
Мончегорск встретил меня тёплой солнечной погодой. Даже не верилось, что так тепло может быть в Заполярье.
Проспект Жданова мне показался шире Невского, к тому же с односторонним движением транспорта. Широкая осевая часть проспекта, вся красная от цветущих тюльпанов, походила на огненную реку. Как будто расплавленная лава вулкана аккуратным потоком вылилась тут, озарив дома по обе стороны улицы своим ярким сиянием.
Сразу заметил, что равнинная часть здесь занята городом, а поодаль с одной стороны цепочка гор, с другой - ряд дымящих труб металлургического комбината, создающих неповторимый индустриальный пейзаж. Тогда такой пейзаж показался мне привлекательным. Видимо, по контрасту с горами, заросшими соснами чуть не до вершины, он смотрелся как символ гармонии природы с плодами трудов человека.
Потом я узнал названия гор: Монча, Ниттис, Кумужья, Травяная, Сопча, Нюд. А скоро пришлось узнать, что не так уж безобидны эти дымящие трубы. У подножья горы Нюд стоял сизый туман, который не давал дышать. Мне объяснили, что это сернистый газ, губительно влияющий на все живое.
Невдалеке от города, в посёлке Сопча, я нашёл низенькое, барачного вида здание с вывеской "Мончегорская ГРП".
С дозволения немолодой, как мне показалось, секретарши вошёл в кабинет начальника. Он сидел за большим письменным столом и с моим появлением встал навстречу. Познакомились. Начальника звали Рудштейн Сергей Михайлович. На самом деле он, будучи евреем по национальности, имел другое имя, а отчество, точно помню, у него было Мойшевич. Но все обращались к нему по-русски, называя Сергеем Михайловичем.
Он попросил у меня диплом. Я отдал, вынув вкладыш с оценками. Вынул только для того, чтобы избежать вопроса: "Почему не красный?". Но начальник полюбопытствовал и на счёт оценок. А когда увидел их, задал тот самый вопрос. Пришлось объяснять, что у меня совпали по времени защита диплома и женитьба. То и другое на "отлично" не вышло.
Почему-то долго изучал Рудштейн моё направление. Потом он вынул из ящика письменного стола логарифмическую линейку, умножил оклад 830 рублей, указанный в направлении, на широтный коэффициент 1,6 и написал по диагонали резолюцию: "В приказ. Назначить на должность младшего геолога с окладом 1300 руб.".
Дальше был у нас уже деловой разговор. Он вызвал старшего группы подсчёта запасов Цыбульчика и сообщил ему:
- Вот, Михаил Антонович, вам пополнение. Молодой человек, можно сказать, отличник. Чего не знает - научите в процессе работы. Первым делом познакомьте его с геологией района и месторождения. Остальное - дело техники.
Я уже собрался уходить, и он с некоторой подковыркой спросил:
- Что же вы даже не полюбопытствовали насчет жилья? С этим плохо. Даже очень плохо. Сейчас вообще ничего нет. На первые дни я вам могу только предложить вот этот диван, - и он показал в угол своего кабинета. Потом, оглядев меня с головы до ног, обнаружив, что я в лёгком костюме и полуботинках, он спросил: - Это вся ваша экипировка?
- Вся, - ответил я.
- А у нас погода переменчива. Сегодня тепло, завтра может выпасть снег или заморозит, - предупредил начальник.
- Получу подъёмные, что-нибудь куплю, - со слабым оптимизмом в голосе заявил я.
- Это ещё когда будет. А сейчас идите к завхозу. Скажете, что я велел вам выписать всю положенную спецодежду, включая полушубок. И не забудьте взять спальный мешок с вкладышем. Иначе спать придётся на голом диване.
- Спасибо, - только и сказал я, думая, что разговор закончен.
- Сам-то холостой или женатый? - переходя на "ты" спросил Сергей Михайлович.
- Женатый. Жена обещала приехать через месяц. А потом мы ждём пополнение, - расхрабрившись сообщил я.
- Да, парень. С твоим жильём будет у меня хлопот. Боюсь, что и тебе придётся на первых порах несладко. Но ты молодой, выдюжишь. А сейчас действуй, обустраивайся как сумеешь.
В тот же день я получил обмундирование: "геологический" хлопчатобумажный костюм, кирзовые сапоги, брезентовый плащ, черный дублёный полушубок и ватный спальный мешок с двумя вкладышами. Всё новенькое.
Хорошо, что не замешкался, внял совету и предупреждению начальника. Потому что его слова про переменчивость погоды оказались воистину пророческими.
Проснувшись назавтра в кабинете начальника, всё прибрав и умывшись, я спешил позавтракать в столовую, чтобы в девяти утра быть на рабочем месте. Выскочил в своём легком костюмчике и оторопел. От вчерашнего тепла и солнца не осталось следа. Кругом "...всё бело, грязи нет..." За ночь выпало снега по самую щиколотку. Из межгорной прогалины дул холодный северный ветер.
Пришлось облачаться во всё казённое. Я надел костюм со множеством карманов, сапоги, заправив в голенища широкие штанины, и плащ. Вместо шапки напялил башлык, который тут называли капюшоном.
В таком наряде я появился на работе, чем несколько удивил своих старших коллег. Потом, узнав кое-что про меня и мою предыдущую жизнь, они перестали удивляться.
Михаил Антонович Цыбульчик, о котором речь впереди, встретил меня приветливо. Он помог организовать рабочее место, снабдил фондовой литературой и письменными принадлежностями. Как и велел начальник партии, первое время я должен был ознакомиться с геологической обстановкой, чтобы потом заняться основной работой, как говорят, с открытыми глазами.
И я прилежно взялся за дело.
"Перелопачивая" фондовые материалы - геологические отчёты разных лет - многое узнал о Мончегорском месторождении медно-никелевых руд.
Искали тут руду на большой площади, а "объект для разведки" с промышленно значимыми запасами выявлен только в пределах горы Ниттис. Там были разведаны 52 рудные жилы. Жилы тонкие. Или, как говорят геологи, маломощные. Но богатые. Руда в некоторых из них содержала до 10-15 процентов никеля. Да ещё с примесями золота и платины. Поэтому разрабатывались жилы даже мощностью (толщиной) в 10-15 сантиметров.
Был самый разгар "холодной войны". Страна начала перевооружаться. Стране требовался никель. Много никеля. Поэтому Мончегорское месторождение активно разрабатывалось. У подножия горы Ниттис высились копры четырёх действующих шахт.
По просьбе моего непосредственного руководителя - Михаила Антоновича Цыбульчика - нам, молодым специалистам, была организована экскурсия на "глубокие горизонты" одной из шахт.
- Должны же ребята почувствовать живую руду, - втолковывал Цыбульчик начальнику шахты, который не хотел нас пускать в лабиринты своего подземелья. Потом смилостивился.
Нам выдали комбинезоны, каски с фонарями на лбу и резиновые сапоги.
В клети - спускоподъемном механизме шахты - я почувствовал, что мы падаем куда-то в чёрную бездну. Так велика, с непривычки, оказалась скорость спуска. А я представлял, что будет как в лифте, на котором недавно и всего-то один раз прокатился в Ленинграде.
- На шахте не семь этажей, а сотни метров. Тут, если добираться со скоростью лифта, полсмены уйдёт на спуск столько же на подъём. Работать будет некогда, - пояснил мне Цыбульчик, который наравне с начальником шахты взял на себя роль экскурсовода.
Когда спустились на самое "дно", стало легче.
Потом долго шли широкой горизонтальной выработкой с высоким сводчатым потолком, по которому местами сочилась влага.
В забое, где взорванную "горную массу" грузли на вагонетки, мы остановились.
Первое, что меня удивило, - берут всё подряд - и "чистую" с золотым блеском руду, и куски чёрной "пустой" породы.
Начальник шахты пояснил:
- Когда всё это поднимут "на гора", там разные по размеру куски поступят на длинную ленту транспортёра. Вдоль этой ленты стоят работницы-женщины, занятые ручной рудоразборкой. Они отбирают куски, где блеснет хоть один кристаллик никельсодержащих минералов, а основная масса пустой породы пойдёт в отвал.
- Разве нельзя придумать какое-то механическое приспособление для разборки руды? - спросил я.
- Пока не придумали, - ответил начальник шахты. - Ни у нас, ни, судя по всему, за рубежом. Лучше опытных в этом деле женщин никто с разборкой не справляется. Только женщины, посменно стоящие с обеих сторон движущейся ленты. Именно женщины. Они внимательнее и аккуратнее мужчин. Это проверено на практике.
Небольшой группой мы стояли в "живом" забое и, вытаращив глаза, любовались на золотой блеск руды. В свете почти десятка фонарей она чётко выделялась на фоне чёрной безрудной породы,
В это время Михаил Антонович Цыбульчик с несвойственной его возрасту и тучной фигуре прытью ринулся чуть не под погрузчик и выхватил оттуда кусок чего-то, видимо, очень уж ценного и интересного.
- Михаил Антоныч! Ну как вы можете!? Словно малое дитя лезете куда не следует. Я ведь отвечаю за безопасность каждого из вас и, по крайней мере, до сих пор надеялся на благоразумие. А вы в одно мгновение нарушили сразу все мыслимые правила техники безопасности. Нехорошо... И не солидно,.. - так, по возможности деликатно, отчитывал нашего руководителя начальник шахты.
- Иван Петрович! Я, конечно, виноват. Но разве можно было упустить этот единственный случай. Ведь у меня в руках образец, - показывает всем, - какого нет ни в одном геологическом музее мира. Это же чистый пентландит. В нём около 60 процентов металлического никеля. Посветите сюда хорошенько, а вы, ребята (обращается к нам, новичкам), внимательно смотрите. Видите характерную для этого минерала ступенчатую спайность? Обычно её можно наблюдать только под микроскопом. А тут - гигантский кристалл. Всё видно и "невооружённым" глазом. Прямо-таки готовое учебное пособие. Только вряд ли где студенты-геологи имеют возможность такое видеть. Ведь я вырвал из-под погрузочной машины воистину уникальный образец. Другого такого нет и не будет. Поэтому я заслуживаю прощения, - говорил чуть улыбнувшись Цыбульчик, обращаясь к начальнику шахты.
- На первый раз прощаю. Но чтобы больше этого мальчишества в шахте я не видел. Вы подаёте нехороший пример молодежи, - серьёзно ответил начальник.
Потом мы осматривали "критический" горизонт", вскрытый тут же недалеко в пределах "шахтного поля". Там тоже было на что посмотреть. Михаил Антонович обратил наше внимание на породу под названием габбропегматит. Эта порода не содержала рудных минералов. Она поразила меня тем, что почти наполовину состояла из гигантских призматических кристаллов темно-зеленой роговой обманки, кристаллов размером с крупную настольную вазу для цветов. Мы и тут набрали образцов. Каждый из них тоже хоть в музей отдавай.
Уже на поверхности начальник шахты спросил:
- Приходилось ли кому видеть яркие всполохи со стороны комбината?
- Все видели, а что это такое пока не знаем, - ответил я.
- Это сливают расплавленные шлаки: то, что остаётся от руды после того, как извлекут металлы. Зрелище, скажу вам, завораживающее. Вблизи кажется, что видишь извержение вулкана: такая же расплавленная лава прямо-таки течёт огненной рекой.
С тех пор прошли годы, даже десятилетия. Давно уже выработано Мончегорское месторождение. Ликвидированы все шахты. А комбинат работает. Как и прежде, чёрное небо среди полярной ночи нет-нет да освещается яркими всполохами сливаемых расплавленных шлаков. Мончегорский медно-никелевый комбинат теперь снабжается рудой из Норильска. Её каждую навигацию возят "обратным рейсом" на судах, которые идут в Норильск с грузами, необходимыми этому городу.
Руда Норильска отличается высоким содержанием серы. Даже бывали случаи её самовозгорания во время транспортировки. Но ещё больших бед наделала норильская руда в Мончегорске и его окрестностях. Тут всё живое начисто выжжено сернистым газом. Голыми стоят окружающие Мончегорск горы, некогда почти сплошь заросшие соснами. Голая вся Монче-тундра вокруг. Остались только чахлые берёзки да кусты можжевельника. Учеными-экологами установлено, что содержание вредных примесей в воздухе, почве и воде озера Монча превышает предельно допустимые нормы в сотни, а то и в тысячи раз.
Мне как-то раз пришлось быть в Мончегорске летом вместе с Владимиром Ильичом Кочневым-Первуховым - научным сотрудником одного из московских институтов. Шли из столовой в гостиницу. Ветер дул со стороны комбината. Было очень трудно дышать. Першило в горле. Приходилось закрывать рот носовыми платками. Потом ветер усилился. Небо покрылось серыми тучами. Пошёл мелкий дождик.
Мой спутник в новеньком кремовом плаще довольно улыбался, делая вид, что его дождём не проймёшь.
Когда встретились назавтра в обеденном зале ресторана, Владимир Ильич выглядел хмуро. А потом пожаловался:
- Ты знаешь, плащ-то мой приказал долго жить.
- Что случилось? - спросил я.
- Плакали мои денежки (а денежки тогда, в девяностые годы, считали сотнями тысяч, если не миллионами). После вчерашней прогулки под дождём плащ превратился в решето. Как будто по нему много раз стреляли мелкой дробью. И как я сразу не сообразил, что шли мы под дождём из серной кислоты. Вот она и разъела ткань.
- Не только ткань разъела. Мы ведь последние дни тут дышим воздухом, переполненным сернистым газом. Может и лёгкие теперь у нас все в дырках? - мрачно изрёк я.
- Мы-то завтра уедем. А как тут люди живут?
Как-то живут люди. Живёт город моей молодости Мончегорск. Живёт комбинат, продолжая своё "чёрное дело".
А тогда, в далёком пятьдесят шестом году, я, позабыв обо всех житейских невзгодах, был целиком поглощён новой интересной работой.
Но проблема жилья осталась. Скоро я догадался, что со своими ночлегами в кабинете начальника доставляю ему множество неудобств. Когда один раз он пришел на работу раньше обычного и застал меня в спальном мешке, пришлось просить о более надежном и удобном жилище.
К концу дня он вручил мне записку к коменданту общежития комбината "Североникель" с просьбой временно определить на ночлег. И меня определили. В бараке. У самой двери бесконечно длинного коридора.
На улице ещё добавило снега, ночами стало хорошо подмораживать, а я под тонким байковым одеялом, рядом с постоянно хлопающей дверью, из-за которой несло лютым холодом.
После двух суток коридорной жизни, успев простудиться, я взмолился о какой-нибудь другой крыше над головой, понимая, что хуже не будет.
Пришлось еще несколько раз ночевать в кабинете начальника.
В это время с большим опозданием появился мой однокурсник Володя Ланёв, которому тоже требовалось жильё.
К концу того рабочего дня в нашу камеральную комнату, проявив невиданную прыть, ворвался начальник партии Рудштейн. Ворвался с радостным криком: "Нашел!" и с таким видом, как будто он схватил звезду с неба или только что сделал крупное открытие.
- Всё, ребята! Есть жильё! Поезжайте сейчас в гостиницу для ИТР комбината. Она рядом с Дворцом культуры. Там для вас подготовлена только что освободившаяся комната на двоих.
- Спасибо! - почти хором ответили мы и стали спешно собираться.
Только поселившись в номер мы оценили сюрприз, который преподнёс начальник. Гораздо позже стало ясно, что сюрприз двойной. А первое время мы не могли прийти в себя от роскошных условий, в которых неожиданно оказались. Особенно сильно это почувствовал я. Потому что переселился в гостиничный номер, пройдя через кабинет начальника и холодный барачный коридор.
В нашем номере стояли две широкие кровати с прикроватными тумбочками, стол, платяной шкаф. Но самое главное: душ и туалет. Особенно непривычной первое время казалась нам горячая вода, которая тогда и для Петрозаводска считалась большой редкостью.
Когда ко мне приехала жена, Володя переселился в другой номер, а мы зажили по-царски.
У нас каждый день делали уборку, еженедельно меняли постельное бельё.
Тося, моя жена, скоро познакомилась с горничными. Познакомилась настолько, что узнала про их сочувственные вздохи и судачение: "Такая молоденькая, а у неё пожилой муж". Они и потом не поверили, что этому "пожилому" тогда было 24 года. А за пожилого сочли меня потому, что ходил в полушубке, мохнатой овчинной шапке, валенках и брился всего один раз в неделю, хотя борода каждый раз отрастала уже на второй день.
Но это всё мы воспринимали с юмором. На полном серьёзе понадобилось действовать, когда пришёл первый счёт за гостиницу, который, как выразился Володя Ланёв, "тянул почти на ползарплаты".
Начальник партии Рудштейн, когда я попросил его оплатить счёт, ответил, что у него нет такой статьи расходов.
"Не зря его рабочие за глаза зовут Рубьштейн", - продумал я, впервые услышав переиначенную фамилию начальника.
Пришлось обращаться с жалобой к Министру цветной металлургии - Ломако, в ведении которого находилась Мончегорская ГРП. Тот скоро ответил, что в партии есть деньги на строительство жилья и что семье молодого специалиста должны дать комнату либо квартиру с оплатой по государственным расценкам.
И нам дали комнату в общежитии инженерно-технических работников комбината. Это совсем рядом с гостиницей, но всего за сто рублей в месяц.
Тося устроилась на работу в библиотеку посёлка Монча и жить нам стало немного легче.
* * *
В Мончегорской геологоразведочной партии тогда работала в основном молодёжь.
Главный геолог Карпов Рем Васильевич - высокий, стройный, красивый, очень интеллигентный человек с обличьем ученого. Потом он защитил кандидатскую диссертацию, работал экспертом по минеральным ресурсам при ООН, заслуженно имел репутацию специалиста высочайшего класса.
Виктор Васильевич Шолокнев занимал должность начальника геологического отдела. Больше полусотни лет прошло с тех пор, а я помню его доброе, сердечное отношение ко мне и благодарен за его участие в моей судьбе.
Геофизик Федя Свияженинов - увалень и остряк, любитель розыгрышей и шуток. Это он язвил по поводу наших с Линёвым окладов: мол, какой университет, такое и жалованье; уборщицы в конторе имели тогда по 1600 рублей в месяц, а мы по 1300 рублей. Федя, правда, умалчивал, что уборщицы получали сто процентов полярных надбавок, а мы стали получать десять процентов только полгода спустя.
Скоро Федя Свияженинов сам стал жертвой хорошего остроумного розыгрыша.
Увидев мой тёплый уютный полушубок, он сказал, что пойдёт получит такой же. И тогда Володя Ланёв устроил ему злую шутку.
- Тебе, Федя, такой полушубок не годится. Чёрные, они шьются для черни. В таких полушубках рабочие на буровой, да вот мы, выходцы из Петрозаводска. Ты - выпускник Ленинградского университета, белая кость. Тебе и полушубок надо брать белый, - очень серьёзно советовал Володя.
- Какая разница, - прогнусавил простуженный Федя и ушёл.
Через день мы увидели его в белоснежном приталенном полушубке: такие в кинофильмах одевали разведчики, уходя за "языком".
Федя в разведку не собирался, но щеголял в белом полушубке почти неделю. До того дня, пока не поехал на буровую делать каротаж. Опуская каротажный снаряд в скважину, он, как ни остерегался, но ерзанул мазутным тросом по животу. К концу рабочего дня на белом полушубке остались чёткие отпечатки чёрных полос - следы от прикосновения троса. Не прошло и недели, как тучный Федя в своём полосатом полушубке стал похож на беременную зебру.
Потом злословья и даже издёвок по этому поводу хватило не на один день. Были случаи, когда Федю доводили чуть ли не до бешенства. Поняв, что тут может кончиться смертоубийством, постепенно от него отстали. Да и белый его полушубок к тому времени почернел.
Рядом со мной, за соседним столом, трудились супруги Кононовы - Володя и Татьяна, техники-геологи, специалисты по горным работам. Эти работы проводились с применением взрывчатых веществ. Во время одного из взрывов, когда Татьяна нажала кнопку взрывной машинки, а спрятаться за дерево вся не сумела, ей куском породы почти целиком снесло коленную чашечку. Этот несчастный случай, "связанный с производством", потом долго склоняли на всех инстанциях в поисках виноватых. Ещё дольше лечила ногу Татьяна. Да так совсем и не вылечила. Нога сохранилась, но в колене перестала сгибаться.
В один из вечеров Кононов пригласил меня к себе на шашлык. В его квартире собрался "мальчишник": почти все наши сотрудники. Я пришёл, не подозревая ни о каком подвохе. До того случая мне не только не приходилось есть шашлыки, но не знал я как их готовят. А там увидел на кухне настоящую жаровню, которую они называли мангал, множество стальных штырей, которые называются шампурами, тазик с разделанным на кусочки и замаринованным барашком.
Жаровня пылала огнём, а над ней, на шампурах, кусочки баранины вперемешку с половинками некрупных луковиц. В мангале горели неведомо откуда взятые древесные угли, создавая умеренный жар, который только испекал сочное мясо в горячих воздушных струях, но не жёг его, не давал обугливаться. За этим следил сам Володя - главный тут кухарь-шашлычник. Он походил на дьявола из преисподней, который мог зажарить не только шашлык, но и любого из грешников.
Скоро по всей квартире разошёлся острый шашлычный дух, возбуждающий аппетит.
Разлив по гранёным стопкам "Столичную" водку, только что вынутую из пространства между рамами в бутылках, покрытых испариной, Володя предложил выпить "за знакомство". И тосту этому я сразу не придал значения. Хотя он показался странным. Вроде все давно познакомились, а тут, судя по тосту, получается, что не очень.
Только потом стала понятна суть теперешнего знакомства. Все в компании, кроме меня и Ланёва, считавшиеся старожилами Мончегорска, решили проверить "сколько несёт" каждый из нас новичков.
Я насторожился в тот момент, когда после первой, почти не закусив, предложили выпить "по второй". Именно в тот момент мне пришлось мысленно принять для себя правило, которое я назвал "режимом одного глотка" и которого потом придерживался на всех больших празднествах. Сколько бы дальше не наливал хлебосольный хозяин, я больше чем один глоток из стопки не отпивал. А вот понравившиеся сочные шашлыки уплетал один за другим. И только благодаря этому благополучно ушёл на своих ногах. Назавтра только я узнал, что таким способом заполярные, особой закалки, геологи решили испытать нас, "южан". Как выяснилось, испытание выдержали. Если не силой, то хитростью.
В углу нашей большой рабочей комнаты располагался стол техника-геолога Жени Тарновского. Высокий, даже большой парень с толстыми очками в черной роговой оправе, он жил где-то недалеко от нашего общежития. Каждое утро мы с ним садились в автобус на одной и той же остановке у Дворца культуры. Только Тарновский уезжал с первым же автобусом, а я после него на пятом-десятом. Хорошо, что автобусы шли через каждую минуту, а то и через тридцать секунд. Но я всё равно в некоторые дни хоть на пять минут, да опаздывал. Конечно, это не нравилось начальству. Один раз мне было сказано, что вот на комбинат из города вовремя успевает каждая смена из почти десяти тысяч человек, а вас всего десять и то опаздываете.
После этого подошёл ко мне Женя Тарновский и заявил:
-Завтра утром смотри как сажусь я, делай также и всегда попадёшь на работу точно к девяти.
Мне ничего не оставалось как идти на выучку к Тарновскому. В то утро, пока мы шли до автобусной остановки, он посвятил меня в теорию.
- Ты всегда в толпе стоишь. А там - дело случая. Если дверь откроется под самым носом - уедешь. Если хоть на метр в любую сторону - останешься. А я встречаю автобус за три-пять метров до остановки, когда он начинает тормозить. Разбегаюсь, хватаюсь за любую дверь, засуну руку в щель, и так бегу до момента, когда он останавливается, а затем сходу проскакиваю во внутрь, - втолковывал мне Женька Тарновский.
Поначалу у меня ничего не выходило. Ошибка была в том, что я не делал разбега. А, хватаясь за дверь с места, один раз упал, чуть не угодив под колесо. Потом всё-таки я усвоил Женькин урок и на работу стал всегда приезжать в числе первых.
Но за зиму были два случая, когда пурга занесла дорогу так, что первые автобусы пошли только после полудня. Тут виновата стихия. С ней ничего не поделаешь.
Про буйство заполярной стихии потом рассказала мне чертежница Вера Александровна. До войны она жила в Кировске. Там зимой 1939 года с Хибинских гор сошла крупная снежная лавина. "Две улицы с несколькими десятками двухэтажных жилых домов как корова языком слизнула. Произошло это глубокой ночью, когда все спали. Потом находили тела задушенных лавиной людей и людей, обгоревших от раскаленных кирпичей. Вечером все жарко топили печки. На похоронах в Доме культуры стояли десятки гробов, обитых красной материей. Стон и вой от плача тех, кто выжил, были слышны за квартал вокруг", - вспоминала Вера Александровна.
Чертежницей она работала всю жизнь. Меня особенно поражали сделанные ею надписи на геологических картах. Никогда не подумаешь, что такое возможно человеческими руками. Мне казалось, будто сами карты и особенно надписи на них - отпечатаны в типографии.
Перебирая по случайной надобности "дела" с документацией скважин - ветхие папки довоенных времен - я нашёл одну "геологическую колонку", изображённую на "миллиметровке", где песчаные отложения, пробуренные сверху, обозначены точечками. Но не как обычно - точечки разных размеров в хаотическом беспорядке, - а очень аккуратно вырисована каждая точечка по центру каждого миллиметрового квадратика. Точечки все идеально кругленькие и такие одинаковые как будто их просеяли через частое сито. Мне тогда подумалось: уж не Вера ли Александровна так упражнялась в юности.
Тогда же я сделал совсем уж анекдотическую находку. В одном из таких "дел" обнаружил высохший блин явно довоенной выпечки, похожий на современный "хрустящий хлебец". И как его мыши не съели?.. "Ископаемому" блину к той поре, наверное, минуло не меньше десяти лет.
Среди таких забавных событий незаметно подкралась полярная ночь. И раньше, ещё в октябре, по утрам да вечерам жили при электрическом свете. Ближе к ноябрю даже на обед стали ходить в сумерках.
Перед праздниками начальник издал приказ о переводе меня с первого ноября на должность инженера-геолога с повышением оклада до 1600 рублей.
В то же время профсоюз организовал читательскую конференцию по недавно вышедшему роману Дудинцева "Не хлебом единым". Многие из нас восприняли эту книгу как откровение. Я тогда выступил и сказал: "Прочитав роман Дудинцева создалось такое впечатление, что меня до сих пор всю жизнь обманывали, и только сейчас наконец-то я узнал слова правды".
Этого хватило для резкой отповеди парторга Риммы Владимировны, которая говорила о поспешности и "политической незрелости" суждений; об опасности таких мыслей, особенно высказанных вслух.
С тех пор, как тогда говорили, "меня взяли на заметку", а потом прилепили клеймо "диссидент" и объявили хулителем "советской действительности". Так и числился в хулителях до тех пор, пока сама эта действительность не сгинула вместе с советской властью.
Ждать пришлось десятилетия.
А тогда, 7 ноября 1956 года, "советская действительность" "отрыгнулась" в самой уродливой форме. В посёлке Алакуртти, на базе соседней геологосъёмочной партии, произошла трагедия, ужаснувшая многих и ставшая предметом расследования во всех инстанциях.
Очередную годовщину Октябрьской революции руководители геологосъёмочной партии собирались отпраздновать как обычно.
Начальник партии Каряпин распорядился в канун этой даты выдать всем работникам и взрослым членам их семей по бутылке водки. Так делал он каждый год, потому что водкой нигде на полсотни верст вокруг не торговали, а какой же праздник на Руси без водки?
Не торговали водкой в посёлке Алакуртти по двум причинам. Во-первых, погранзона, а, во-вторых, геологоразведка, где большинство рабочих - любители выпить и если торговать алкоголем, то никакой работы не будет.
"Трудящиеся" тяжело переживали "сухой закон" и уж коли получили водку в виде пайка, то не стали ждать праздника, а многие выпили сразу, накануне.
Инженерно-техническим работникам: геологам, геофизикам, топографам и другим - водку не выдавали. Для них, как всегда, предполагалось устроить праздничный обед в конторе. Обед с выпивкой. Потом бухгалтера подсчитали стоимость выпитого да съеденного и по ведомости удержали с каждого его долю.
Обед начальник назначил на час дня, когда ещё светло и можно пройти по улице без риска застрять в сугробах.
А на улице, как назло, началась метель. Уже с утра снегу навалило по колено. Замело все дороги и тропинки. Даже в светлое время "итээровцы" шли до конторы, черпая снег за голенища валенок и унтов. Несмотря на осеннее время по календарю, погода установилась по настоящему зимняя. Дул холодный ветер, валил снег, мела позёмка. И подморозило так, что без полушубка на улицу не выйдешь.
В просторном кабинете начальника, собрав со всей конторы, поставили столы в виде буквы "П". Вместо скатерти не пожалели "кальку". Этой бумагой застелили столы, которые затем уставили разными яствами и множеством бутылок с водкой.
В назначенный час "председательское" место во главе застолья занял начальник партии Каряпин - крупный мужчина, как говорят, во цвете лет. Одет он был в галифе из тонкого сукна "защитного" цвета и такой же френч, опоясанный широким кожаным ремнем. На правом боку ремень привычно тянула вниз кобура с тяжелым "парабеллумом". В партии работал разудалый народ из бывших "зеков", поэтому начальник никогда не расставался со служебным оружием.
Женская часть гостей немного опаздывала, и Каряпин в ожидании обошёл столы, оглядев их по-хозяйски, открыл несколько бутылок с водкой и как-то неспокойно стал прогуливаться по комнате, мягко ступая в своих рыжих собачьих унтах, как будто измеряя шагами расстояние от стенки до стенки.
Когда все собрались, начальник произнес короткий тост-доклад и предложил выпить за тридцать девятую годовщину Октябрьской революции.
Дальше тосты следовали один за другим и все за успехи "вверенного дела".
В самый разгар пиршества, когда все уже были "навеселе", а на столе по-прежнему стоял ряд непочатых бутылок, запертая наружная дверь содрогнулась от нетерпеливого стука. Куривший в коридоре один из геологов спросил настороженно:
- Кто там? Что надо?
- Мне начальника надо. Рабочий я. Важное дело к начальнику. Открой на минуту.
В кабинет начальника, где шумело застолье, вошёл коренастый мужик в полушубке и валенках, по виду - трезвый.
- С праздником всех и доброго здоровья! - поприветствовал вошедший.
- Что вам угодно? - по-интеллигентски, но несколько резковато, спросил привставший начальник.
- Пару бутылочек бы нам, - очень вежливо, тоном робкого просителя, промолвил вошедший.
- Вам же вчера выдали по бутылке каждому.
- Поиздержались вчера. А сегодня праздник. Грех не выпить за революцию - да нечего. Одолжите, сделайте милость.
- Нет! Вас тут полсотни человек. Дай одному, потом табуном пойдут. Уходи, не мешай нам отметить праздник! - строго, переходя на "ты", ответил Каряпин.
После этих слов все за столом притихли. У входа стоял в немом оцепенении проситель. За столами сидела, не шелохнувшись, недавно шумевшая хмельная компания.
Тягостное молчание длилось несколько минут.
- Уходи! - повторил Каряпин грозным голосом.
- Ты ещё пожалеешь, начальник! - громко сказал вошедший.
- Он ещё угрожать мне вздумал! - почти прокричал Каряпин, хватаясь правой рукой за кобуру.
- Ох, как пожалеешь! - уже спокойно заявил рабочий и ушел, хлопнув дверью.
Дальше началось столпотворение, перешедшее в настоящий ад.
Тот проситель с приятелем, вооружённые карабинами, вернулись к конторе и с двух сторон дома, через широкие окна, расстреляли застолье. Первые же пули наповал уложили Каряпина. А потом они стреляли по орущей беснующейся толпе, не разбирая, не целясь. Стреляли до тех пор, пока не кончились патроны. Невредимыми остались только те люди, которые после первых выстрелов сразу распластались на полу, спрятались под столом.
Несколько дней спустя, хоронили семерых убитых. Да ещё около десятка раненых развезли по больницам. В семье топографов одна пуля наповал убила мужа, а вторая прошла вскользь по надбровным дугам жены, оставив её на всю жизнь слепой.
Страшное горе постигло тут почти каждую семью. Сколько осиротелых детей осталось после этого побоища.
Не больше минуты продолжалась пальба, а жертв, как на войне.
Потом Толя Вушанов, геолог из Мончегорска, рассказал мне, что с одним из этих "стрелков" несколько лет назад работал на съемке. Целый сезон они бок-о-бок ходили в маршруты, спали в одной палатке, ели из одного котелка. У Толи в войну осколком снаряда "отбило" пятку левой ноги. Он плохо ходил после давнего ранения. А маршруты случались дальние, многодневные. Иной раз к концу дня валился с ног. Даже до привала либо ночлега с трудом добирался. И не смог бы Толя тогда закончить трудный маршрут, если бы не тот самый рабочий. Он местами на своих плечах тащил геолога Вушанова. На любом привале первым делом готовил подстилку из хвойных лап, сажал туда Толю, и уже потом собирал сухой валежник для костра, добывал воду, кипятил чай и разогревал консервы на обед.
- Как с малым дитятей нянчился он со мной. Но ещё ему приходилось таскать тяжёлый рюкзак с образцами, орудовать лопатой, расчищая обнажения скальных пород, рыть закопушки и отбирать пробы. Большая физическая сила и закалка сочетались в нём с материнской заботливостью. Он был гораздо моложе меня, а опекал, как отец сына. И всё повторял, что людям, пролившим кровь на войне, государство должно дать хорошую пенсию, на которую можно безбедно жить, не уродуясь в маршрутах на одной ноге. Надёжный был у меня рабочий, верный помощник, - рассказывал Толя Вушанов.
- А чего же он так озверел в одночасье? - спросил я.
- Не его тут вина. Виноват начальник. Знал он про крутой норов этих ребят. Знал, что у них есть оружие. Нельзя было обижать мужиков отказом.
- Откуда у них карабины?
- Да тут же фронт проходил. И сейчас попадется в лесу оружие, а патроны ящиками находили. То лося завалят, то убьют оленя. Мясо задарма отдавали на общий котёл. Всю партию скоромным снабжали. Каряпину прежде чем так грубо отказывать, надо было хорошо башкой своей покумекать, всё в толк взять.
- И ты считаешь, что умный начальник мог бы обойти беду стороной?
- Конечно. Дал бы со стола две бутылки и дело с концом. А у него гонор взыграл. За кобуру схватился. Вот где причина всех бед. Ведь можно и отказать, не обижая людей. А он сразу за пистолет... Такого эти мужики пережить и простить не могли, пошли вразнос.
- Им бы тоже соображать надо. У них жёны, дети.
- Всё так. Я думаю, по первому разу они стреляли в начальника осознанно, поддавшись неодолимой злобе. Затем, осатанев, стали крушить всё и всех без разбора. Тут они уже не понимали что творят и не думали что будет потом.
Было страшно. Всем страшно, кто остался жив. Почти неделю никто из жителей посёлка не выходил на улицу. Никто не работал. Дети не учились в школе.
По боевой тревоге "в ружьё" были подняты все местные погранотряды и милиция. Из Москвы, куда сразу сообщили о трагедии, пришёл приказ: "Закрыть границу!"
И, как назло, уже какой день подряд бушевала метель. Следы заметало в один миг.
Пограничники знали точно только то, что преступники стали на лыжи у своих домов и ушли в лес. Собаки сначала взяли след, а потом, сделав петлю вокруг посёлка, потеряли его. Опытные таёжники знали как обмануть собак.
Милиция сутки, без перерывов, допрашивала жён, но ничего от них не узнала.
"Ушли с ружьями. Сказали на охоту", - вот и всё, что сообщили женщины.
Поисковые группы пограничников, не глядя на погоду, обшарили лес вдоль границы на десятки километров. Искали каждый день от рассвета до полной темноты. Но дня почти не стало. Надвигалась полярная ночь. Беглецы знали округу, как свой посёлок. В лесу за ночь могли пройти десятки километров, не рискуя заблудиться. А пограничники впотьмах только сидели в засаде, подкарауливали, понимая, что без еды они долго не продержатся, когда-нибудь выйдут к жилью.
На исходе недели, глубокой ночью эти двое появились дома. Ни один "секрет" их не укараулил. Почему вернулись домой, никто так и не узнал. Но вряд ли голод привёл их к жилью. С карабинами и большим запасом патронов они могли бы прожить в тайге долго. Скорее всего, возвратились, поняв безысходность своего положения. Потом пограничники найдут их следы у самой колючей проволоки, отделяющей нашу страну от соседней Норвегии. Видно поняли толковые мужики, что не перейти на ту сторону, когда все пограничные войска приведены в полную боевую готовность. Поняв такое, они незаметно, только им известными путями, возвратились домой. Скорее всего, тогда же они почуяли свой близкий конец. Поэтому особенно хорониться не стали.
У каждого из них была жена и по двое малых детей. Все собрались в одном доме. Там и заметил ночью свет один из стариков, вышедших на улицу по малой нужде. Об этом он сразу дал знать пограничникам, квартировавшим в соседнем доме.
С этого момента началась долгая изнурительная осада.
На рассвете к дому, где находились несчастные семьи, подошла громкоговорящая установка, из мощных динамиков которой стали раз за разом передавать приказ - немедленно сдаться.
Ответа не последовало. На все попытки пограничников приблизиться к дому, оттуда отвечали выстрелами, уже наделавшими новых бед.
Тогда стали передавать другой приказ: покинуть дом женщинам и детям.
Опять никакого ответа.
После небольшого перерыва из динамиков посыпались угрозы изрешетить дом пулемётными очередями, либо сжечь огнемётами.
На раздумья осаждённым дали полчаса.
Уже через двадцать минут по узкой тропинке в глубоком снегу вышли две молодые женщины в полушубках, а за ними, гуськом, четверо детей мал-мала меньше.
Все, кто видел эту картину, потом признавались, что не могли сдержать слёз.
Когда ушли женщины и дети, снова заработали громкоговорители, призывая узников сдаться.
В ответ молчание...Тогда по окну застрочил длинными очередями ручной пулемёт.
Из чердачного окна снова раздались выстрелы, и одним из них ранило пулемётчика.
Дом вокруг, словно волчье логово, был обложен затаившимися пограничниками. Полуденные сумерки стали быстро сменяться наступающей темнотой. Командование погранотряда решило, что хитрых, умных и осторожных преступников оставлять на ночь живыми нельзя. В любую щель просочатся и уйдут незамеченные.
К дому подошла, скрежеща гусеницами, бронированная огнемётная установка, снабжённая громкоговорителем. С неё был передан ультиматум: либо выходят и сдаются, бросив оружие, либо будут сожжены вместе с домом.
После этого вспыхнули несколько прожекторов, осветив дом со всех сторон.
Ждать пришлось недолго.
На чердаке раздались один за другим два выстрела, и всё стихло.
Несколько автоматных очередей, выпущенных в ту сторону, остались без ответа. Стало ясно, что преступники покончили с собой. Потом уточнили: од
ин застрелил другого, а затем застрелился сам. Иного выхода у них не оставалось.
* * *
В Мончегорске из этой трагической истории сделали один вывод: запретили в служебных помещениях любые празднества с выпивкой.
Моим непосредственным руководителем считался Цыбульчик Михаил Антонович: высокий, полноватый, весь седой и, как мне тогда казалось, весьма пожилой человек. Моё настоящее знакомство с ним началось необычно. Вместо разговора о геологии он горячо делился впечатлениями от только что прочитанной книги "Не хлебом единым". От него я впервые узнал о выходе этой книги, он принёс мне тогда её прочитать и сообщил об авторе Дудинцеве, которого знал лично. Позже, когда мы стали достаточно близко знакомы, Михаил Антонович сообщил, что прототипом Лопатина - главного героя романа, послужил он сам. Меня это потрясло. Цыбульчик Михаил Антонович с тех пор стал для меня героем в жизни, которая, как потом я узнал, у него сложилась так, что походила на легенду.
В самый разгар войны, когда на Урале тоже "ковали победу", началось массовое производство танков Т-34. Стране нужна была танковая броня, много брони. Для её получения требовался никель. Тогда не было ни Норильского, ни Печенгского, ни Мончегорского металлургических комбинатов. Броня делалась из металлов, которые добывались на Халиловском месторождении в Оренбургской области. Но легирующих добавок, особенно никеля, не хватало. Хотя именно эти добавки превращали обычную сталь в непробиваемую броню.
Родина требовала от геологов новых месторождений никеля. Ради этого геологов-мужчин, занятых поисками и разведкой месторождений никеля, не призывали в армию, не отправляли на фронт. Чтобы иметь в достатке танковую броню, "накладывали броню" на таких специалистов. Михаил Антонович оказался в числе таких "бронированных", не подлежащих мобилизации.
Работы проводились у подножия одной из невысоких сопок, торчавших, как бородавка, и возвышающихся над окружающим плоским плато.
Цыбульчик не однажды предлагал начальнику партии выделить хотя бы один буровой станок, чтобы пробурить скважину на вершине горы. Именно там, считал Михаил Антонович, должна быть руда. Начальник категорически возражал. Предложение Цыбульчика противоречило мнению не только начальника, но и большинства геологов, работавших там. Оно противоречило и существовавшей теории.
Профиль за профилем разбуривали вокруг горы, а руда всё таилась где-то в недрах. Ни в одной скважине не находилось даже признаков оруденения.
Тогда Цыбульчик решил поговорить с начальником "по-мужски". В итоге ему пригрозили, что за попытку "увести поиски не туда" можно получить "на всю катушку" по законам военного времени.
Тут пришла телеграмма из Москвы. Начальника вызывали в главк с докладом о сделанном и предложениями по направлению дальнейших работ. Он уехал через день. Михаил Антонович сразу прикинул, что командировка эта получится не короче, чем на две недели. И решил, что этого времени ему хватит.
Оставшись замещать начальника, Цыбульчик прекратил бурение одной из недавно начатых скважин и всеми средствами, какие были в его распоряжении, за сутки поднял буровую установку на вершину годы. Туда же он направил лучшую из буровых бригад и бригаду подсобных рабочих, которые помогли за сутки поставить буровую вышку, подвезти горючее, необходимые материалы и оборудование. На следующие сутки скважина, "проткнув" тонкий слой рыхлых наносов, вошла в так называемую "железную шляпу" - кору выветривания продуктивных ультраосновных пород, которые долго и безуспешно искали.
Михаил Антонович ликовал. Он ещё не мог сказать точно, что это и есть нужная стране руда. Чтобы это утвердить с гарантией, требовалось отобрать пробы и сделать нужные химические анализы. Но опытный, наметанный глаз Цыбульчика, как он считал, не мог ошибаться. Все, кому Михаил Антонович показывал куски рыхловатого, с трудом добываемого керна говорили, что это и есть "она" - никелевая руда.
Цыбульчик распорядился, чтобы, не мешкая, были отобраны пробы, и сам попросил работников лаборатории перейти на круглосуточные исследования с надеждой через два-три дня иметь результаты.
Одновременно он собрал в камеральном помещении всех буровых мастеров и рабочих остальных четырех буровых бригад на короткое совещание.
- Мужики! Просьба одна. Всеми силами, всеми транспортными средствами, какие есть, начать сейчас же перевозку всех буровых вышек и станков на гору.
- Не сносить тебе головы, Антоныч! - бросил реплику один из буровых мастеров.
- Победителей не судят! - ответил Цыбульчик.
Он действительно стал победителем. Нашел месторождение никеля, которое сам же и разведал в невиданно короткий срок.
"Страна оценила подвиг героя", - говорили тогда. Цыбульчик Михаил Антонович стал лауреатом Сталинской премии. А в качестве "довеска" к ней получил лично от Серго Орджоникидзе новенький легковой автомобиль "ЭМКа".
Эту историю мне рассказал Михаил Антонович не сразу, и не в один приём. Но рассказывал он с удовольствием и даже с гордостью. Мне показалось, что гордился он не столько самой премией, сколько автомобилем, полученным из руд Орджоникидзе.
Один раз пригласил меня Михаил Антонович к себе на квартиру.
Ничего похожего ни раньше, ни потом я не видел. Обычное человеческое жильё тут напоминала только кухня.
Во всех хороших квартирах Мончегорска, где приходилось бывать, большую комнату, по стенам вокруг, занимали серванты с сервизами и диваны, а в середине стоял обеденный стол, укрытый скатертью, и на нем хрустальная ваза.
В квартире Цыбульчиков, как мне показалось, кроме маленького стола и двух табуреток на кухне, не было никакой мебели. А большая комната у них оказалась сплошь заставленной стеллажами с книгами. Стеллажи двухсторонние, от пола и до самого потолка. Проходы между ними узкие. "Как же он тут протискивается со своей тучной фигурой?" - подумал я. Но он, хоть и впритирку, проходил легко. Так же легко забирался под самый потолок по лестнице-стремянке.
Доставая книги, он показывал их мне. Тут были не только потрепанные довоенные, но хорошо заново переплетенные дореволюционные издания. Тогда, от Цыбульчика, я впервые услышал про дореволюционный журнал "Сатирикон", про такие имена, как Аркадий Аверченко, Саша Чёрный. У него даже была злая книга Аркадия Аверченко "Сто ножей в спину русской революции", за одно только хранение которой тогда могли посадить в тюрьму. Он открыл для меня Ивана Шмелёва. Не только как автора "Человека из ресторана", но и как создателя удивительной книги "Лето господне".
Он него я услышал, что Николай Гумилёв не только автор слов известных романсов, но тонкий, изысканный поэт с трагической судьбой.
В своей квартире Михаил Антонович жил с женой. Кроме этой комнаты, заставленной книгами, у них имелась ещё спальня. Там тоже - все стены - сплошь односторонние стеллажи с книгами, а посреди две узкие кровати.
Не знаю, считал ли он свои книги поштучно. Но, думаю, пришлось бы вести счёт на тысячи. "Тут всё моё богатство. Больше у меня ничего нет", - говорил он, как бы оправдываясь, в ответ на мои слова восхищения библиотекой.
Михаил Антонович не только хранил множество старинных книг, но следил и за современной литературой. Выписывал два "толстых" журнала: "Новый мир" и "Иностранная литература".
Он дал мне почитать огромную книгу немецкого генерала Курта Типпельскирха "История второй мировой войны". Дочитать её до конца мне тогда не удалось, но потом я убедился в правильности слов Михаила Антоновича: "Наши историки всё врут. Так им приказано "сверху". А это пока первая правдивая книга о войне".
Михаил Антонович оказался единственным человеком, который поддержал меня, восторженно отозвавшегося о книге Дудинцева "Не хлебом единым". За это меня пригрозили исключить из комсомола. А я пообещал: "Скоро сам выйду". Это обещание восприняли, как некую двусмысленность. Но исполнил я его буквально. В свой день рождения 6 января 1958 года, когда исполнилось 26 лет, отдал комсомольскому секретарю свой членский билет со словами: "Теперь я вольный казак!" На что мне секретарь ехидно ответил: "Кроме комсомола, есть ещё ГПУ!" Мне, как говорят, в ответ крыть было нечем.
Последний раз с Цыбульчиком мы встретились в середине шестидесятых годов. Он сидел в вестибюле гостиницы "Астория" бледный, как бумага, и тяжело дышал. Я спросил что случилось и в ответ услышал только одно слово: "Сердце".
В соседнем аптечном киоске купил валидол и нитроглицерин, дал ему в рот одну таблетку. Потом мы с полчаса сидели молча. И только когда ему стало немного легче, попросил проводить в номер на втором этаже. Я предложил вызвать "скорую", но он отказался, заявив, что теперь у него есть лекарство и ему стало лучше.
В тот же год Михаил Антонович скончался от очередного сердечного приступа. Узнал я об этом не сразу. И совсем не знаю какая судьба постигла его библиотеку.
Но, думаю, память об этом удивительном человеке осталась у всех, кто его знал. Добрая память.
В Мончегорске произошло одно из самых важных для нашей семьи событий: 16 февраля 1957 года родились дочери-близнецы Оля и Лена.
Появление их на свет стало событием и в жизни нашего общежития. Дочерей взяли под опеку и покровительство уборщицы, а также соседи.
Здание общежития имело вид барака. Приземистое, с низкими окнами, оно вьюжными ночами заметалось чуть не до крыши. Вдоль всего здания шёл длинный коридор и по обе его стороны - жилые комнаты. В каждом конце здания имелась кухня с "титаном" для кипячения воды. До рождения наших дочерей работал один титан. Потом уборщицы Шура и тётя Наташа стали кипятить воду и во втором, чтобы мы могли купать девочек и стирать пелёнки.
Никто из соседей не уходил в магазин, пока не выяснит - надо ли что купить и для нас.
Я слышал много разговоров о том, с какой неохотой расселялись многие ленинградские коммунальные квартиры, с какой ностальгической тоской потом вспоминали бабушки про их трудную, но всё-таки радостную жизнь вместе, почти как одной семьёй. Вот и мы сразу почувствовали себя членами большой очень дружной семьи, где каждый всегда был готов помочь нуждающемуся.
Если надо Тосе сходить в магазин, пока я на работе, или нам захотелось посмотреть какое-то кино, всегда находились соседи, готовые посидеть с детьми.
Наших девочек прозвали "двойняшечки-черняшечки". Мы их каждый вечер купали перед сном. А до этого выносили на улицу "погулять".
На работе мне подарили очень прочную, надёжную, хорошо утеплённую коляску производства Московского автомобильного завода ЗИС. Укутанные многослойно в разные одёжки и пелёнки девочки как раз помещались туда "валетом". Мы по сугробам выволакивали коляску с девочками под своё окно, её скоро чуть не доверху заметало, и дочери там спали "на открытом воздухе". Такое было у нас "гулянье" на месте. Придёшь посмотреть, а коляски почти не видно. Правда, в отличие от современных, она была низенькая, на маленьких колёсах. Зато тёплая и удобная для такой "прогулки". Как ни удивительно, но они там не только не замерзали, а иной раз, когда вынимали дома, казалось, что чуть ли не вспотели.
Если устанавливалась тихая морозная погода, во время таких прогулок нам не раз приходилось наблюдать роскошное северное сияние. Такое яркое, многоцветное, полыхающее на полнеба, каких в центральной России и даже на юге Карелии не бывает.
Перезимовали мы трудно. Девочки часто болели. Сколько бессонных дней и ночей пришлось провести рядом с ними.
Иногда Тоя сердилась, ворчала, изнурённая бессонницей: "Что за народ такой наши дочери. Как будто дежурят по сменам. Одна спит, а другой в это время надо кормиться. Не успеет насосавшаяся уснуть, как требует корму вторая. И так всю ночь по очереди. А я после такой ночи и днём спотыкаюсь на ходу".
Слава Богу, что у мамы хватало вдоволь молока. В роддоме даже сцеживала, и его отдавали другим детям, у которых свои матери не отличались "хорошим удоем".
У нашей Лены обнаружилась болезнь, которую в народе называют родимчик, а по научному "спазмы Филе". Стоит ей по любому поводу расплакаться, как сразу задыхается, и даже иногда дело доходило до судорог. Столько тревог нам доставили за зиму частые приступы этой болезни... Первое время они продолжались и летом, хотя реже.
В июне к нам приехала погостить моя сестра Ида, только что закончившая десятый класс. Нигде никогда не бывавшая, она добралась до нас с приключениями. Но всё-таки благополучно. Тосе стало немножко легче. Какая-никакая, а помощница.
Однажды мы решили по очереди сходить в кино. Как раз вышел на экраны фильм "Тихий Дон" по роману Шолохова. Сначала отправили на последний сеанс Иду, в другой день собирались сходить сами.
Ида кино посмотрела, но пришла домой и делилась впечатлениями не о фильме, а совсем о другом.
- Что же это такое? Вышла из тёмного зала, смотрю - первый час ночь, а на улице солнце светит. Глазам не поверила. Думала, часы испортились.
- Тут же Заполярье. Летом солнце не заходит - полярный день, а зимой не появляется над горизонтом - полярная ночь, - пояснил я своей сестрице.
- Всё это я понимаю, но когда солнце сияет в полночь... К такому не привыкнешь.
На следующий день пошли в кино мы с Тосей. В разгар сеанса, как говорят, на самом интересном месте, раздаётся зычный голос: "Морозова - на выход!"
Ида не смогла управиться с нашими дочерьми. Тося прибежала, а дома Оля с Леной заливаются слезами и рядом моя сестрица тоже чуть не плачет. Дочери, как потом выяснилось, плакали от голода, а Ида от беспомощности своей.
Была Ида у нас недолго. А следом за ней и мы уехали в отпуск.
* * *
В Соломенное, где жили родители Тоси, прибыли к началу июля. Стояла жаркая солнечная погода. Дедушка с бабушкой встретили первых внучек очень радушно. У бабушки самой только год назад родился сын Алексей. Получилось так, что дядя - почти ровесник племянницам.
В родительском доме нас собралось так много, что на ночь еле вмещались спать вповалку.
Отец Тоси, мой тесть - Михаил Андреевич Оськин - в первый же день решил побаловать зятя рыбалкой.
- Пойдём, бросим разок невод.
- С удовольствием. Только раньше мне не приходилось рыбачить неводом. У нас рыбу ловят бреднем, - ответил я.
- Невод - тот же бредень, только большой. Его тянуть тяжелей.
- А вдвоём вытянем.
- Вытянем. У меня, в крайнем случае, там на берегу вороток сделан.
- Там - это где? - спросил я.
- Да вот, рядом, около церкви тоня. Раньше хорошо ловилась рыба на этом месте. С одной стороны Онего, с другой - Логмозеро. Промеж них пролив. Тоня как раз на рыбьем перепутье, - объяснил Михаил Андреевич.
На пологом берегу озера, у самой дороги, мы развернули невод, чтобы проверить - нет ли там крупных дыр.
- Невод совсем обветшал. Сто лет ему в эту субботу. Кинем в воду, как есть. Мелочь, если и уйдёт сквозь дыры - не жалко. А крупная не пролезет. Мы ведь крупную ловить будем! - весело заключил отец.
Он привязал за длинный конец верёвки одно крыло невода ко вкопанному на берегу деревянному столбу, а со вторым концом мы сели в лодку и поплыли от берега: я - на вёслах, отец - за рулём. Когда невод развернулся в воде на всю длину, отец круто повернул лодку налево, и мы пошли некоторое время вдоль берега, окружая неводом как можно большее пространство воды. Едва кончилась "слабина", повернули к берегу, а, приблизившись к нему, пошли по мелководью в направлении столба, к которому прочно привязано другое крыло невода.
На подходе отец предупредил меня, что невод надо держать всё время внатяжку. "Как только причалим лодку, сразу выскакивай быстро и тяни дальше за верёвку, а я подмогу", - предупредил отец.
Так я и сделал. Тянуть одному оказалось тяжеловато. Подошедший отец спросил:
- Вытянем вдвоём или употребим вороток?
- Вдвоём вытянем, - не очень твердо ответил я, упираясь ногами изо всех сил в галечник на берегу.
И вытянули. Конец мотни ходил ходуном от набившейся рыбы.
- Пришли за крупной, а попалась мелочь, - то ли с усмешкой над собою, то ли с лёгкой досадой сказал отец.
- Можно ещё раз закинуть. Тогда и крупная попадёт! - ободрённый уловом твердо заявил я.
- Тут кидать нечего. Одни дыры. Только зря время потратим.
- И всё-таки давай ещё разок забросим. Может быть повезёт.
- Правду говорили раньше, что охота пуще неволи. Ну ладно. Давай ещё раз. Только шустрее надо. Смотри, ветерок поднялся. Вон там с озера волны с "барашками" пошли.
Мы вроде бы в точности повторили всё, как и первый раз, но на повороте невод зацепился за что-то на дне. Ни руками, ни веслом не удалось его освободить. Лодку качало на волнах так, что не устоять. Отец бранился, повторяя, что не надо было второй раз забрасывать.
- Рыбы и так большая корзина. На любую уху и не на одну жарёху хватит. Ты пожадничал в азарте, вот теперь стали на мертвый якорь, - ворчал он.
Потом рванул невод, приподнял его и, увидев дыру с метр в поперечнике, сказал:
- Тут не только рыба, корова свободно пройдёт!
Дальше мы тянули невод обычным путем без всякой надежды на то, что попадётся хоть одна рыбина. Но одна всё-таки попалась.
Когда большая часть длинной мотни уже была выбрана на берег, в самом её конце кто-то так взбрыкнул, что фонтан воды поднялся не на один метр. Я в тот же миг от неожиданности, а может с испугу, одним прыжком выдернул невод на берег и мы увидели большую рыбину, могуче пляшущую на гальке.
- Щука, щука! - закричал я.
- Не... Похоже, тут что-то получше, - загадочно возразил отец.
Когда он развязал мотню и вывалил рыбу-пленницу в большую сумку, то я увидел, что она туда не влезает. А ещё я заметил, что это совсем не щука. Толстая, как поросёнок, рыбина с короткой головой, красивая и мощная, трепыхалась в сумке, готовая разорвать её по швам.
- Лососка! Всем рыбам - рыба, - только и сказал отец. - Сегодня отведаем. Беги за бутылкой.
- Под такую закуску грех не выпить, - лихо, как бывалый рыбак, ответил я.
Тогда первый раз в жизни мне пришлось есть и наваристую царскую уху из окуней с лососем, и свежего жареного лосося.
Отец взвесил этого лосося на старинном медном безмене. Потянул он почти на полпуда. Хорошая получилась рыбалка.
Как работнику Заполярья, мне дали отпуск на два месяца: июль и август.
Уже за столом, во время праздничного пира по поводу нашего приезда, отец напомнил старую пословицу: "Делу время, потехе час". А потом предупредил, что завтра с утра пораньше едем на покос.
Они держали большую хорошую корову, которая давала каждый день до полутора вёдер молока, но требовала много корма. В то сухое жаркое лето на пожне у Чертова стула травы выросло мало. Пожню скосили, но сена и двух тонн не набралось. А надо не меньше трёх на зиму. Договорились назавтра косить осоку в плавнях устья реки Шуи. С такой косьбой, с таким способом заготовок "такого" сена мне тоже пришлось встретиться впервые.
На родине моей, в Новгородчине, покосы большей частью располагались по заливным лугам, берегам рек и речек. Если в сухой год лугового сена не хватало, косили по лесным лядинам.
Самой плохой травой у нас считалась осока, которую ели коровы и лошади только в годы бескормицы, когда приходилось выбирать между осокой и ржаной соломой.
Тут, в устье реки Шуи, мы косили осоку. Косили вброд, залезая по колено, а иногда почти по пояс в воду. Косили не "под корешок", а по границе воды и воздуха. Только вблизи берега скашивалась осока до самого дна, и тогда всплывали её белые у основания, сочные стебли, которые особенно любила корова.
Скошенную траву сплавляли к берегу и граблями вытаскивали на сушу, чтобы немного обветрилась.
К вечеру её грузили в большую прицепную лодку, которую потом тащили на буксире. Иногда вся трава туда не влезала и тогда её остатки аккуратно складывали в носовую часть моторки.
Недалеко от дома всю траву выгружали на берег и расстилали по теплым скалам для просушки. Через пару дней высушенное сено, если позволяла погода, на носилках либо ручной тележке доставляли к дому и складывали под крышу.
Сенокос везде и всегда считался одной из самых тяжёлых крестьянских работ. Но в наших краях, в моей деревне Понизовье, к таким работам относилась сама косьба, а сушка, уборка сена и даже метание в стога обычно приходились на бабью долю и не числились за великий тяжёлый труд. Наверное, потому, что сушили сено сразу на том же месте, где оно скошено. После просушки клали его в копны на обметье - длинные ветвистые сучья, ивовые либо ольховые. Получались волокуши, на которых копны отвозили в одно место, где сено металось в стога. Даже в войну и в первые послевоенные годы, когда в колхозе совсем вывелись лошади, всё равно копны обвозили на быках. Никогда в наших краях, даже если косили для своих коров на лесных лядинах, сено на руках не таскали. Только в самые худые годы, когда луговины в пойме реки оставались некошены под снег, а на своих коров косить не дозволялось, приходилось бедным крестьянам собирать сено по косогорам, буеракам и другим неудобьям. Тогда ни в копны сено не клали, ни в стога не метали. Всё, что скашивалось и сушилось, вязали в беремя и на плечах носили домой. Это от безысходности.
А тут, в благополучное вроде бы время, всё руками, всё на плечах. Раньше никогда мне не приходилось испытывать такой физической нагрузки и такой усталости, как на сенокосе в устье Шуи. Хоть и было мне тогда двадцать пять лет, а к вечеру, к исходу дня, валился с ног. Тесть утешал: "Это с непривычки. Втянешься - легче станет". Но я так по настоящему и не втянулся. Наверное, не успел.
Отпуск подходил к концу. Два месяца пролетели незаметно. Прошли они с пользой. И сена успели заготовить на зиму, и порыбачили не единожды, а, главное, наши маленькие дочери преобразились на тёплом солнышке да на парном коровьем молоке. Приехали в Соломенное бледные, худосочные, а к концу лета стали розовенькие, загорелые, толстенькие и гладенькие как куколки.
Сами мы тоже на огородной зелени запаслись витаминами, вдоволь и впрок напились настоящего коровьего молока, наелись свежей рыбы, только что вынутой из воды, загорели, как на юге.
Вернувшись в Мончегорск, сразу поняли, что тут Заполярье с хмурым небом и ледяным дождиком, перешедшим в мокрый снег.
Не надолго хватило отпускной закалки. Дочери опять стали часто болеть, Тося почти не работала.
После Нового года мы тоже закончили большую работу по генеральному пересчету запасов "вкрапленных медно-никелевых руд придонной залежи". Оставались кое-какие мелкие доделки и передача сводного отчёта в фонды. Этим мы и занимались. А руководитель наш - Цыбульчик Михаил Антонович - ходил по начальству и вёл разговоры о новой, следующей работе. Но получилось так, что хлопотал зря.
Как говорили тогда, грянула реорганизация во всесоюзном масштабе. Все геологические предприятия разных ведомств перешли под эгиду Министерства геологии СССР. Нашу Мончегорскую геологоразведочную партию передали Северо-Западному геологическому управлению, которое находилось в Ленинграде. Через неделю оттуда приехал начальник производственного отдела Прокофьев, чтобы сперва "реорганизовать", а потом и принять Мончегорскую партию. Принять-то не хитро, а вот реорганизация больно затронула судьбы десятков людей.
С первого же дня стало понятно, что "численность персонала" подлежит сокращению почти наполовину. При этом был принят очень странный принцип: оставляли на своих местах в Мончегорске тех, у кого большой заполярный стаж и есть уж заработанные стопроцентные полярные надбавки. Остальные подлежали переводу в другие места.
В самом худшем положении оказались молодые специалисты. Их переводили, не спрашивая согласия. Такие тогда были законы. Первые три года выпускник любого вуза или техникума не мог сам распорядиться своей судьбой. И на работу он ехал туда, куда родина пошлёт, и на полном законном основании его могли потом перевести в другое место, не спрашивая согласия.
Меня перевели в Архангельскую экспедицию, где тогда намечались поиски медно-никелевых руд, а специалистов "такого профиля" там не нашлось.
Мы перед этим получили большую комнату в благоустроенной квартире с ванной и горячей водой. Едва успели обжить квартиру.
Жестокая и немилосердная комиссия не поглядела на то, что у нас двое грудных детей, ни на то, что здесь придётся бросать хорошую комнату, а там жилья нет и не будет; не взяли они в толк и хлопоты Цыбульчика, который хвалил меня и просил оставить здесь, как уже состоявшегося специалиста.
"Там, куда переводится Морозов, как раз и нужен специалист-никельщик, набравшийся кое-какого опыта. Он будет там один. Работа важная, ответственная и перспективная. В зарплате он тоже не потеряет", - такой был ответ, вернее, так передал мне Михаил Антонович.
То, что там не обещают квартиру, а у нас двое маленьких, часто болеющих детей, никого не встревожило; на это, как говорят, ноль внимания.
У меня ещё, как на грех, в Мончегорске оставались долги за одежду, купленную в кредит, а рассчитаться - нечем.
Помог Виктор Васильевич Шолохнев. Он заплатил за всё сразу, а я потом высылал ему долг частями.
В феврале 1958 года я заказал контейнер, куда мы сложили свои вещички, в том числе мебель: тумбочку и табуретку, склоченные очень прочно из толстых досок. Тумбочка давно выброшена, а табуретка до сих пор цела и незаменима на даче.
Контейнер отправили на адрес тестя в Соломенное. Туда же в начале марта приехали и все мы.
Уезжали в метельную погоду и мороз двадцать градусов. Из мрака полярной ночи выбирались не по своей воле, а, как военные, по приказу.
В Петрозаводске нас встретило сияние солнца, и во всём тут чувствовалась весна. С крыши родительского дома исходили талой водой длинные сосульки.
В хлеве кудахтали куры, возвещая о снесённом яйце. На дворе озорно чирикали и весело дрались нахохлившиеся воробьи. Осталось позади темное вьюжное Заполярье. Что ждало нас впереди, никто не знал. Но, может, правду говорят, что нет худа без добра.
Архангельская экспедиция
На базу Архангельской геологоразведочной экспедиции в деревню Козаково Плесецкого района я прибыл утром 12 марта 1958 года.
Стояла солнечная, морозная погода. Белый, без единой соринки, снег при ясном солнце слепил глаза.
Здание экспедиции, похожее на большую деревенскую избу, удручило меня своим затрапезным внешним видом.
Не прибавила оптимизма и первая же беседа с начальником экспедиции Сорокиным Аркадием Владимировичем. Он повторил то, что я знал ещё в Мончегорске: жилья нет и не будет.
- Но у меня жена, двое маленьких детей. Мы же не можем постоянно жить врозь, - недовольным тоном объявил я.
- А у меня просто нечего вам предложить. Сюда военные целую большую деревню переселяют из-под Плесецка. Каждый дом и так перенаселён. Да и вас, думаю, такое жильё не привлечёт.
- Раз негде жить мне и моей семье, официально откажитесь по этой причине от моих услуг и откомандируйте в распоряжение Управления. Там найдут работу с жильём.
- Это я не могу сделать по двум причинам: во-первых, мне действительно позарез нужен специалист-никельщик, а, во-вторых, я не имею юридического права куда-либо вас откомандировать без ведома отдела руководящих кадров Министерства геологии СССР. Туда обращаться бесполезно. В ответ будет головомойка нам обоим. И ничего больше.
- Где же выход?
- Придётся потерпеть какое-то время. На днях пришла разнарядка. Приглашают геологов работать в Албанию. Если есть желание, могу вас записать как первого претендента. Через год завершите работы на Волошовском объекте и свободны. Езжайте к Адриатическому морю, - весело закончил разговор начальник экспедиции.
А мне вместо Адриатического моря пришлось ехать на отдаленный Волошовский участок. Когда впервые услышал я определение "отдалённый" из уст главного геолога Кальберг Эрны Артуровны, дававшей мне разные напутствия и наставления, то не придал такому определению какого-нибудь значения. И зря.
Уже назавтра меня насторожило то, что едем мы с прорабом буровых работ Савиным Павлом Павловичем туда на двух грузовых вездеходных машинах: "Урал" и "ГАЗ-63".
- Зачем две такие тяжелые мощные машины на двоих? - спросил я у Павла Павловича.
- На одной туда не доехать. Если застрянет одна, вытащит вторая. А когда на одной, то вытащить некому. Были случаи, что по неделе приходилось сидеть в сугробах либо в непролазной грязи. Вот потому и едем на двух машинах.
- И когда же мы доберёмся до участка? - полюбопытствовал я.
- Об этом лучше не спрашивать. У моряков, уходящих в плавание, не спрашивают, когда они возвращаются. Могут не вернуться никогда. У нас суша, нам легче - не утонем. Но может статься, что полдороги придётся идти пешком. Так что обмундировывайся хорошенько. В твоём драповом пальто, шляпе и полуботинках эту дорогу не осилишь.
Опять мне пришлось на новом месте начинать работу с экипировки. Получил просторные кирзовые сапоги вместе с теплыми суконными портянками; хлопчатобумажный костюм из ткани, похожей на тонкий брезент; фуфайку или, как её обозначили в накладной, ватную куртку с таким же "непромокаемым" верхом.
На следующий день, рано утром, мы заняли места пассажиров в просторной кабине "Урала", который должен был идти первым.
Кроме нас, машины, оказывается, везли груз: бурильные трубы и другое оборудование, бочки с горючим, продукты. Везли в надежде на сильный мартовский мороз, который установился в последнее время. Такой мороз должен превратить в твердь любые хляби. Руководство экспедиции просило доехать до участка, "чего бы это ни стоило". Иначе дорога рухнет, и буровые бригады останутся без самого необходимого.
Первую большую водную преграду, реку Северную Двину, легко преодолели по льду с вмороженными ещё по осени толстыми брёвнами вдоль колеи. Немного "буксанули" при выезде со льда на крутом берегу, но это не задержало нас ни на минуту.
Тяжкие испытания начались, когда многие десятки километров пришлось ехать по лежнёвке - деревянной лесовозной дороге, поднятой над болотом местами на метр и больше. Основание дороги сделано из сложенных "в клетку" брёвен, а настил из тех же брёвен, грубо обтёсанных топором. Плахи, из которых построен настил, прибиты к основанию скобами. Каждая колея из трёх плах. Теперь эти плахи наполовину сгнили, а скобы, раскачанные частой едой по зыбкой трясине, вылезли из брёвен и торчали острыми концами по сторонам, как противотанковые "ежи" времен войны.
Водитель нашего "Урала" приспустил насколько можно камеры во всех своих шести ведущих колёсах и сам прошёлся сотню метров по шатким настилам. Он сразу увидел, что многие брёвна превратились в труху. Но по одной-две плахи на каждой колее стояли везде. Обухом своего топора он подколотил некоторые скобы, лезвием "потюкал" сгнившие брёвна и, убедившись, что до "трухи" настил истлел не на всю толщину, сказал печально, но твердо: "Делать нечего. Придется ехать. Рискнём!"
Это был самый опасный участок нашего пути, но не самый трудный.
Впереди была такая дорога, где машины не раз зарывались в снегу по самое брюхо, вязли в подтаявшей к полудню грязи, застревали среди камней и валежин.
Но всё-таки доехали. Привезли на Волошовский участок всё, что надо.
Волошово - затерявшийся в дебрях Архангельской тайги посёлок лесорубов, который второпях был построен на берегу маленькой речки Волошовки. Но без той речки не смог бы выжить посёлок. Потому что не было к нему нормальной дороги ни зимой, ни летом.
А мелководная в летнюю межень речка, петлявшая среди лесов и болот, широко разливалась в весеннее половодье. Высокая вода подтапливала прибрежные низины и бушевала среди пней да коряг не меньше недели. В эту неделю завмаг Стёпа, он же заведующий столовой и вообще главный, а можно сказать единственный снабженец, старался завезти в Волошово "предметы первой необходимости": водку, муку, чай, сахар, консервы, соль и спички. Невысокий, бочковидный, обладавший большой физической силой и выносливостью, он катился, как колобок, успевая везде и во всём. За эту неделю половодья он должен был завезти всё на целый год. И завозил. Не только для общественных нужд, но и "по индивидуальным заказам": кому пилу-топор, кому кухонную посуду, либо кое-что из одежды. Однажды привёз Стёпа одному из деревенских ребят даже велосипед, хотя ездить тут на нём было некуда.
Неделя половодья растянулась на десять дней. "Только это и спасло. Иначе - хана! Остались бы без хлеба-соли", - говорил потом Стёпа.
Все десять дней он работал, как каторжный. Но ещё задолго до половодья он в райцентре Конево и окрестных деревнях зафрахтовал моторные лодки, какие могли ходить по Кенозеру, славящемуся неспокойным норовом. Потом, ещё не дождавшись, пока озеро полностью освободится ото льда, Стёпа снарядил целую флотилию из разнокалиберных моторок, чтобы завезти груз одним разом. Из своего многолетнего опыта Стёпа знал, что второй ходки не получится - не хватало на неё времени Он боялся, что вода спадёт раньше, чем лодки с грузом дойдут до Волошова.
В ту весну он рисковал не успеть. Речка Волошёвка уже освободилась ото льда, а на озере лёд стоял и до самых майских праздников даже на лошадях ездили по проторённым зимникам. С конца в конец озера по льду ходили санные обозы, подвозили кладь в прибрежные деревни, запасались на долгую пору бездорожья.
Когда лёд на озере сошёл и вереница лодок добралась до устья Волошёвки, на самой реке начался спад воды. Тут видевший всякое Стёпа запаниковал. Он как представил, что вся его "флотилия" застрянет на мелководье, помрачнел и даже растерялся. Такого испытания раньше не выпадало на его долю. Груз стоил многие десятки тысяч рублей. Не дай Бог пропадёт! Тогда - верная тюрьма.
Спасли Стёпу затяжные весенние дожди. Хоть местами промок груз даже под брезентами, зато вода перестала убывать и даже снова пошла на подъём. Все лодки дошли до Волошова, выгрузились по очереди и успели благополучно вернуться домой по большой воде.
И машины, на которых я приехал в Волошово, сразу после разгрузки поспешили обратно на базу экспедиции. Уехал обратно и Павел Павлович Савин. Мне на прощанье он сказал: "Если что понадобится, сигналь по радио".
Не успел я осмотреться на новом месте, как старший буровой мастер Яша Земцовский принёс радиограмму из экспедиции: "На Ундозерском участке скважина достигла проектной глубины. Срочно направьте геолога".
На карте "зелёнке" Земцовский показал мне деревню Гороховская, где располагалась база участка. Прямой дороги туда не было. Вообще в распутицу туда не было никаких дорог. Мне предстояло идти пешком. А это больше сотни километров.
С многодневного маршрута начались мои "хождения по мукам".
Дорога впросьв. Снегу местами по колено. Только на солнцепеках появились редкие проталины. Когда была возможность, я сворачивал на обочинные бугорки с кое-где уже начинавшей пробиваться редкой зеленью и хоть немного отдыхал. Большая часть пути проходила по ещё заснеженным зимникам. Утрами они держали, но к полудню ноги через шаг проваливались, а под снегом хлюпала вода. Я с тревогой смотрел на белеющие головки своих кирзовых сапог, на размокающие задники и не знал - хватит ли их на всю дорогу.
Первое время часто попадал впросак с ночлегом. Выбирал в деревнях дома поприличнее, с тюлевыми занавесками на окнах. В таких домах никогда не пускали даже на порог. Может быть из-за моего затрапезного вида. Скоро я усвоил старую истину: в простецких домах, где жили бедные люди, скорее договоришься.
В ту пору почему-то исчез чай. До этого в магазинах был. Только грузинский. И вдруг исчез. Ходили слухи, что грузины его отравили. Якобы тогда, по команде из Москвы, торговлю грузинским чаем - продуктом первейшей необходимости - прекратили. А чая других сортов в продаже не было.
Поэтому каждый раз, попадая на базу экспедиции в Козаково, я в первую очередь запасался чаем. Пользовался тем, что кровать моя в общежитии стояла рядом с такой же кроватью завхоза. Он хоть с матюгами, ворчаньем, но всегда выписывал два-три десятка пачек чая. Заодно и очередные кирзовые сапоги. Про сапоги назидательно говорил: "По инструкции они на год даются, а ты каждый месяц требуешь. Не положено так". Помогал только один довод: новые сапоги я брал в обмен на развалившиеся старые. Но всегда приходилось подписывать акт, что "кирзачи" опять "не кондиция".
Чай у меня в пути служил самой твердой валютой. В любом доме, договорившись о ночлеге, я отдавал пачку чая хозяйке, а вторую выкладывал на стол для заварки.
В дальнейшем я много раз проходил по тому же маршруту. Неделю туда, столько же обратно. И каждый раз останавливался в одних и тех же домах. Принимали как доброго знакомого, а то и родственника. На стол ставился самовар, варилась к ужину рыба (иногда межёная), картошка, подавалась квашеная капуста, а то и огурцы.
Если попадал к субботе, удавалось хорошо помыться да попариться в бане. По такому случаю выставлял на стол бутылку водки.
Первое время немножко удивляло то, что хозяйки в домах, иногда уже пожилые, с удовольствием выпивали после бани рюмку-другую.
На моём длинном пути стояло большое староверческое село Кена. Два ряда одинаковых высоких двухэтажных домов и широкая улица между ними. Тут же недалеко река Кена с крутым спуском к воде.
Ночевать в этом селе я остерегался. После одного неприятного случая. Как-то в магазине, купил буханку свежего, очень пышного белого хлеба, а потом на молокозаводе, дали мне полулитровую кружку жирных сливок и не взяли денег. Пообедав этими сливками с хлебом, захотелось пить. Зашёл в один из добротных высоких домов и попросил воды. Вот тут-то я и попал впросак. Не зная староверческих правил, чуть не напился с их ковша. Хозяйка прямо-таки вырвала его у меня из рук, расплескав воду. Я ничего не понял и стоял, ошарашенный, недвижимо, пока не услышал сказанное почти ругательным тоном: "Надо со своей кружкой приходить, если хочешь напиться!"
У меня в рюкзаке была своя кружка, куда и налила хозяйка воду из ковша. Она дождалась, когда я выпью, и подлила ещё.
Поблагодарив за вкусную холодную воду из колодца, я ушёл. И только потом узнал, что староверы не дают есть-пить из своей посуды. Они даже не разрешают прикасаться к ней никому из "неверных". Считают, что любое прикосновение оскверняет не только черпак, но и саму воду.
Не знал я ничего этого. Вот уж воистину: век живи, век учись.
Не один раз прошёл я по гиблым глухим местам Архангельской области. Много грязи помесил, много сапог истоптал.
Для езды на буровые вышки и вокруг Волошова по казенным надобностям была у меня лошадь, запряженная в сани-розвальни, и при ней кучер-конюх, которого я звал дядя Трофим. Это пожилой уже мужик, хорошо знавший лошадей и извоз, но горький пьяница. Если надо куда ехать, то приходилось это делать не тогда, когда надо, а когда Трофим не кувыркался пьяный. Застать его трезвым удавалось только рано утром. Ворчал, бывало, Трофим с похмелья, но запрягал исправно. И лошадь всегда держал в порядке. Мне с детства приходилось иметь дело с лошадьми, но кое-чему всё-таки научился от Трофима.
Как-то раз ехали по льду Кенозера. Мороз утром стоял под тридцать градусов. А до того всё таяло, текло. Весь лёд на озере покрылся верховодкой. Потом она замерзла, и получился двойной лёд. Мы ехали трусцой по этому льду, гладкому и блестящему на солнце, как зеркало. Несмотря на новые подковы, лошадь скользила, иногда выделывала фигурные кренделя, как в танце на арене цирка.
Когда удалились от берега, верховой лёд начал потрескивать, а потом затрещал так, как будто по нам стали палить из пулемёта.
Трофим дернул за вожжи, лихо свистнул, и лошадь пошла галопом.
- Ты что взбесился? Под лёд хочешь угодить? - пытался я утихомирить кучера.
- Сейчас только быстрая езда и спасение. Трусцой скорее лошадь проломит лёд, того гляди - ноги повредит, - спокойно ответил он, пошевеливая вожжами.
Вблизи другого берега, когда треск прекратился, он придержал кобылу, а потом остановился совсем.
- Вся в мыле, бедняга. Надо дать передохнуть, да попоить пришла пора.
- Разве можно поить ледяной водой такую разгорячённую? Она же простудится и сгинет.
- На ходу можно. Не раз проверено. А вот когда придет пора в конюшню ставить, тут лучше сразу не поить, повременить надо хоть с часок, дать, чтобы остыла. И потом поить надо водой не из колодца, а из дома, лучше даже чуть тёплой.
Трофим топором пробил лунку в верхнем льду, ослабил супонь, отпустил подпругу, и лошадь, растопырив передние ноги, жадно припала к воде.
- Теперь полчасика надо опять проехать с ветерком, чтобы согрелась. А потом можно и шагом, не торопясь. Учись, пока я жив, - весело закончил Трофим.
- Я в деревне вырос. Приходилось с лошадьми управляться. Дед мой до вступления в колхоз жеребцов держал. Учил и меня многому. Но вот некоторым тонкостям не научил. Всё в жизни приходится постигать постепенно и на ходу.
Приближался апрель, но морозные ночи и утренники не давали сойти снегу.
По санному пути я решил на время перебраться в село Усть-Поча, расположенное верстах в десяти-двенадцати от Волошова.
Судя по всему, село старинное, некогда многолюдное. Расположено оно в самом устье реки Волошёвки, вдоль узкого полуострова Суитин, почти на версту заходящего в озеро Свиное.
Места там очень красивые, живописные. Потом, в летнюю пору, я тут наслаждался истинно среднерусскими просторами: те же, что на малой родине неоглядные дали, зеленые заливные луга, и, в отличие от наших краёв, рядом большое озеро с множеством островов.
Ближе к концу марта мы ехали с Трофимом в Усть-Почу на розвальнях. Вся дорога - один сплошной лес.
От некогда большого села осталась только чудом сохранившаяся церковь с колокольней да несколько старых изб.
Один дом выделяется из всех: большой, двухэтажный, шестистенный. Я сразу подумал, что в доме хороший хозяин и места должно быть достаточно, чтобы принять меня на постой.
Нас встретил высокий бородатый, ещё крепкий мужик в фуфайке и мерлушковой шапке, глубоко надвинутой до бровей. Может быть потому мне показалось, что смотрел он как-то не очень дружелюбно, исподлобья.
Поздоровались.
- По какой нужде пожаловали? - спросил хозяин.
- Может слышали, в Волошове работает геологоразведка. У вас тут где-то керн хранится в ящиках. Мне придётся его внимательно смотреть, изучать. Хотел спросить нельзя ли у вас на квартире устроиться до лета?
- Почему нельзя? Всё можно. Договоримся.
Звали хозяина Ерофей Кузьмич. Жена его, шустрая полная старушка, Прасковья Ивановна или баба Паша, кликала мужа Ерошкой. Я сразу догадался, что хозяйничает в доме она. Но только в каждодневных житейских делах. По крупному решает Ерофей Кузьмич. Раз он сказал, что можно, значит можно. Баба Паша показала мне комнату наверху, кровать наготово прибранную и тут же поинтересовалась, буду ли я у них столоваться.
- Если можно, то я бы с удовольствием. Самому не с руки стряпней заниматься.
- Тогда с тебя за всё полагается триста рублей в месяц. У нас прошлым годом лесники были на постое с харчем. Так с них брали по триста рублей. С тебя то же самое.
- Деньги можно отдать за месяц вперед?
- Можно, даже нужно, - ответила баба Паша. - На днях должна прийти автолавка. Надо будет закупить хлеб, чай, сахар. Хлеб я иногда и сама пеку, но с ним хлопот много. И дрожжи не всегда есть.
Я отдал хозяйке три сторублевые бумажки с ликом Ленина и она ушла.
Осмотрев свое новое жилище, мне пришло в голову, что такого простора никогда не было у меня раньше и не будет потом.
Чтобы стали понятны размеры комнаты, какую мне сдали на втором этаже, придётся сперва сообщить устройство нижней части дома. Оно точно такое, как было на хуторе моей бабушки Лукерьи. В середине просторные рубленые сени, а справа и слева от них две избы. Избу справа чуть не наполовину занимала русская печка. Эта изба служила кухней и столовой. В русской печке варили на целый день еду для людей и готовили корм да пойло для скота.
Левая изба отапливалась большой лежанкой, на которой любил погреться и "распрямить косточки" Ерофей Кузьмич. Тут же стояла широкая кровать, платяной шкаф, стол, комод. Потом я узнал, что всё собственной работы хозяина.
Комната верхнего этажа, которую сдали мне, располагалась над тремя помещениями и занимала всю площадь дома. Потом я померил рулеткой эту площадь. Получилось около сотни квадратных метров: шестнадцать в длину и шесть в ширину. Раньше я даже не предполагал, что в деревенском доме могут быть такие комнаты.
У них эта комната называлась летней. Однако там стояла на всякий случай небольшая железная печка, сделанная хозяином из бочки. Меня предупредили, что если будет прохладно, можно вечерами подтапливать эту печку-голландку. Дров - вдоволь.
Но внизу хорошо топили, а днем к тому же через множество окон припекало солнце и в моей комнате даже ночью не чувствовалось прохлады. Поэтому топил я печку редко.
Кроме печки, в комнате стояла огромная кровать, на которой можно было спать хоть вдоль, хоть поперёк, и такой же громадный дубовый стол. Он особенно понравился, потому что тут помещались любого размера карты и другие чертежи, с которыми приходилось работать.
Мне сразу показалось, что стол сделан из одной толстой и широченной дубовой доски. Однажды я спросил у хозяина так ли это. Он ответил, что не так. Доска не одна, а две. Если посмотреть внимательно столешницу снизу, то там видна "сшивка".
Я сперва, как говорят, невооруженным глазом, а потом с большой лупой долго рассматривал середину стола и не нашёл никаких следов соединения двух досок, никакого шва. Но снизу, в одном месте, обнаружил на ощупь то, что искал. Действительно две доски. Удивительная работа! Видно золотые руки у Ерофея Кузьмича, - подумал я тогда.
Кроме стола и кровати, вдоль "глухой" стены шла широкая лавка, сделанная из полбревна. Вот и вся мебель.
Свой керн, с которым предстояло работать, я нашёл в приделе церкви. Сперва было не по себе. Подумалось: не святотатство ли это? Но я надеялся, что ящики с керном сложили туда не самовольно.
Оказалось, что Ерофей Кузьмич тут всему голова. Он и в церкви служит старостой. Он же разрешил аккуратно поставить ящики с керном под церковную крышу. Да ещё как-то пошутил: "Зато всё в целости-сохранности. Видно, Бог бережёт".
Церковь в Усть-Поче считалась действующей, даже был тут своей приход. Два раза в год, по престольным праздникам, приезжал из Архангельска батюшка отец Варлампий и проводил богослужения. Со всех окрестных деревень собиралось много народу. Некоторые, воспользовавшись редким случаем, привозили крестить детей, даже один раз батюшка обвенчал молодую пару.
Богослужение в промежутках между приездами батюшки и остальные требы исполнял сам Ерофей Кузьмич. Потом я увидел у него разные церковные книги и понял, что церковный староста, мой хозяин, вполне богословски образованный человек. Там я первый раз взял в руки Библию и читал её иногда вечерами. Но удивила другая Библия, которую я увидел в самом храме, на аналое. Ерофей Кузьмич по моей просьбе в какой-то из дней открыл громадных размеров замок и показал внутреннее убранство церкви. Там и обнаружил я эту драгоценную книгу.
Поразил её размер: с аршин в длину и толщиной не меньше трёх вершков. Сафьяновый переплет хорошо сохранился, хотя местами, на сгибах, виднелись потертости кожи.
Особенно долго я рассматривал массивное литое серебряное распятие на обложке и такие же тяжелые серебряные застежки. На распятье и застёжках кое-где ещё сохранились следы позолоты.
"Ценная книга. Со всех сторон ценная. Одного серебра тут не меньше фунта", - заявил Ерофей Кузьмич, увидев, как я внимательно разглядываю диковинную вещь.
Пробовал я её полистать, даже читать пытался. Но не получилось. Текст оказался на церковно-славянском языке. Изумила печать: очень чёткая, яркая. И впервые я увидел в этой книге воистину "красные строки". Они начинались с большой заглавной буквы красного цвета, отпечатанной славянской вязью. Сами эти заглавные буквы смотрелись, как произведения искусства, как творение талантливых художников.
Несколько лет спустя такую Библию я увидел в букинистическом отделе книжного магазина на улице Энгельса в Петрозаводске. Её тогда собирались приобрести в библиотеку университета и продавец с покупателем вели разговор о возможности безналичного расчёта. Приглядевшись, я узнал "ту самую" книгу из церкви в селе Усть-Поча Архангельской области. Помню, поразила меня её цена, которая оказалась больше моей годовой зарплаты.
Тогда же один из работников нашей экспедиции, бывавший в тех местах Архангельской области, на границе с Карелией, рассказал мне, что последние год-два там все деревни и деревеньки опустошили охотники за старинными книгами и утварью. Они опередили этнографические экспедиции Ленинградского университета. Те шли по следам безжалостных хищников, которые чуть не силой и всегда за бесценок отбирали у стариков то, что они бережно хранили всю жизнь. Жажда наживы бессовестных людей привела к безвозвратной потере многих реликвий, которые, может, и находились только в одном экземпляре.
Думаю, Ерофей Кузьмич, пока был жив, хранил эту Библию пуще своих глаз. Стать жертвой любителей наживы эта книга могла только тогда, когда храм Божий в Усть-Поче остался совсем без пригляда.
В далёком пятьдесят восьмом году Кузьмич справлял все дела и в своём домашнем хозяйстве, и в церкви. У них с бабой Пашей на дворе водилось много разной скотины, промышлял старик и рыбалкой. Зато в доме постоянно была еда, какую не многие имели по праздникам.
Каждое утро начиналось с того, что хозяин ставил на стол ведерный самовар, поющий на все лады. Начинался завтрак с чашки душистого крепкого чая, сдобренного разными целебными травами.
После чая ели разное, но чаще отварную рыбу с рассыпчатой картошкой, вареные всмятку яйца, либо творог со сметаной. Потом опять еду запивали чашкой чая с сахаром вприкуску.
На обед баба Паша подавала очень жирный суп из баранины или кислые щи со свининой. На второе - тушёное мясо с картошкой. Вынутое из русской печи, оно испускало такой аромат, что аппетит разыгрывался в одну минуту.
За обедом чая не пили. Ничего не пили. Иногда Кузьмич предлагал ковш хлебного кваса, приговаривая: "Хорошо после солёненького".
На ужин обязательно грели самовар, и баба Паша, кроме прочей еды, предлагала тёплое парное молоко в глазурованном глиняном кувшине.
Один раз хозяева угостили меня невиданным блюдом. После супа баба Паша положила мне в миску вареной картошки и туда же черпак серой, похожей на кашицу, массы с острым рыбьим запахом.
- Что это за еда такая? - настороженно спросил я.
- Ты отведай! Коли понравится, ещё добавлю. Потом дед расскажет.
Блюдо понравилось. Оно напоминало приготовленный на пару фарш из рыбы. С коровьим маслом, растопленным в печке, еда казалась необыкновенно вкусной.
- Чем же вы так хорошо накормили меня? - допытывался я у Кузьмича.
- Рыбой, - ответил он одним словом.
- Вы что, её через мясорубку пропустили?
- Нет. Она такая и есть.
- Что за диковина? Костей не видно. И мелкота невообразимая.
- И есть мелкота. Попросту говоря, мальки.
После этих слов, прищурив близорукие свои глаза, я заметил среди серой бесформенной массы отдельных целых рыбок длиной не больше сантиметра.
- Где же вы взяли их такое множество? - не удержавшись спросил я.
- Наловил в проруби. Марлевым сачком, как поварёшкой начерпал. Их там тьма-тьмущая. Только вылупились из икры. Всё равно большую часть съедят хищники, - добавил Кузьмич, опередив мой ехидный вопрос об уничтожении молоди.
Баба Паша здесь же, за столом, рассказала, как она готовила этих рыбок.
- Совсем просто. Вымыла в трёх водах, пока слизи не стало, сложила в чугунок, плеснула каплю воды, добавила свиных шкварок и в печку. Там и тушила всё на слабом жару.
-Долго тушила?
- Как и всё. Вынула из печки, когда понадобилось в обеду. Тут лишку не будет. Зато жевать не надо. Для меня, беззубой, в самый аккурат.
По субботам Кузьмич топил баню. Топил лихо, потому что парился люто. Я первое время не мог с ним и пяти минут выдержать. Потом привык. Самому стало нравиться.
- Простудную хворь выгоняет и недельную усталость снимает такая баня, - просвещал меня Кузьмич.
После бани мы устраивали маленькую пирушку с долгим чаепитием. Я для такого случая при каждом появлении автолавки запасался парой бутылок "Московский" либо "Столичной". Сам после бани принимал для расслабления тела и души не больше двух рюмок. Остальное постепенно выпивали дед с бабой. Очень они любили эти послебанные выпивки. Кузьмич потом был охоч поговорить "на божественные темы". Я всё старался расспрашивать его про жизнь - давнюю и не очень, а он никак не мог уйти от "божественных" разговоров. Временами они походили на проповеди. Видно всерьез старик занимался богоугодными делами. Теперь жалею, что ни разу не послушал его службу в церкви. Наверное, справлял он её не хуже приезжего священника.
Моя сытая и спокойная жизнь тут нарушалась частыми отъездами, а точнее походами. Бывало, только разложу в ряд ящики с керном у колокольни, как посыльный из Волошова приносит радиограмму: то на базу экспедиции в Козаково вызывают, то надо попадать на другой участок в деревню Гороховскую, то на Волошовском участке определять место и показывать "точку" для бурения следующей скважины.
В начале июля я распрощался с добрыми гостеприимными стариками. Баба Паша даже прослезилась на прощание. Кузьмич, после выпитых "на посошок" пары стопок русской горькой, долго тряс мне руку и всё говорил: "Хоть днём, хоть ночью - будешь в наших краях - заходи. Встретим, как родного".
Не пришлось больше быть мне в Усть-Поче. Не знаю, долго ли потом прожили старики. Но Библия в сафьяновом переплете да серебряном окладе, оказавшаяся у букинистов, меня сильно опечалила. Живой Кузьмич не выпустил бы её из рук. Дорожил старик "божественными книгами".
В Волошове я поселился на казённую кровать общежития. Только взялся за подзапущенные на этом участке дела, обошёл буровые, поговорил с техниками-геологами о дальнейших планах, со старшим мастером Земцовским наметил места бурения следующих скважин, как случилось очередное "ЧП". У Яши Земцовского заболел зуб. Ничего чрезвычайного в таком событии не могло быть, если бы знал кто-нибудь как унять боль, от которой "хоть на стенку лезь".
Решил Яков Земцовский прибегнуть к старому испытанному способу. Он купил бутылку спирта. Зуб не унимался, пришлось брать вторую. Скоро к своему мастеру из сочувствия присоединились некоторые рабочие-буровики. Через день-два в запое была вся бригада.
Ни мои уговоры прекратить это безобразие, ни попытки запретить им выдачу спиртного - не помогли. Завмагу нужна выручка. Он спешил сбыть "неликвидный" спирт.
Всю неделю не прекращалась пьяная вакханалия. А зуб у Яши Земцовского болел, как и прежде. Продолжалось это до тех пор, пока озверелый мученик, выпив полбутылки неразведённого спирта, сам не вырвал этот зуб грязными мазутными плоскогубцами. Затем он, залитый кровью, мелкими глотками допил из бутылки остатки и свалился без чувств.
Проспал Земцовский сутки. Встал совсем другим человеком. Умылся до пояса в речке, поднял на ноги свою полупьяную бригаду и, отобрав самых крепких, велел запускать двигатель. Ночная смена, как ничего не бывало, работала на буровой.
На следующий день к Земцовскому пришёл один из рабочих чуть не со слезами на глазах:
- Помоги, сделай что-нибудь. Жена помирает.
- Что случилось? Вчера я видел - бегала, а сегодня помирать вздумала, - с подковыркой спросил Яков.
- Операция у неё была. Теперь боль страшная. Весь живот, как сплошной чирей. Врача надо.
- Где же я тебе врача возьму?
- Может, по телефону кликнешь?
- По этому телефону скорей в преисподнюю дозвонишься, чем до райцентра.
Земцовский, ничего не пообещав, пошёл в контору лесопункта. Но там на всю деревню орал что-то в трубку начальник. Тогда он решил зайти к болящей. В такой дальний конец звать врача - надо же объяснить что случилось. "На больной живот не ринется сюда скорая помощь", - подумал Яков, а что за истинная болезнь, одолевшая молодую женщину, он не знал.
Больная лежала в кровати и тихо стонала. Слёзы катились из её глаз, и она не успевала их вытирать большим ситцевым головным платком.
- Что случилось, Анюта? - ласково спросил Яков.
- Беда у меня, Яша! - сквозь всхлипывания ответила больная.
- Какая беда, что за болезнь? Расскажи скорей. Я попробую дозвониться до больницы в Конево. Может санитарный самолет вышлют. Но ты мне объясни насколько это серьезно и опасно. Я же потом им это должен сообщить.
- Беременная я. Живот шибко растёт. А у меня операция была. Тяжёлый аппендицит вырезали. Весь живот располосован. Теперь видно от беременности всё зашитое трещит по швам. Там и зажить по настоящему ничего не успело. Боль невыносимая. Сгину я, если помощь не подоспеет, - сквозь рыдания сбивчиво объяснила Анна.
- Ты не плачь, возьми себя в руки. Я мигом что-нибудь придумаю. Сперва попробую звонить.
В конторе лесопункта как всегда полно народу и как всегда кто-то безуспешно кричит в телефонную трубку.
- Ша, мужики! Притихните! Человек умирает! Врача надо срочно! - рявкнул Земцовский.
По его озабоченному лицу, по всему встревоженному виду в конторе поняли, что дело серьёзное, и действительно все примолкли.
Яков не стал крутить ручку телефона, а снял трубку и долго прислушивался, выжидая момента. Он знал, что все большие и маленькие деревни до самого райцентра соединены телефонными проводами и в каждой есть по телефонному аппарату. Сколько этих аппаратов, никто не считал. Может десяток, может два. Одно только знал Яков Земцовский, когда ни сними трубку - хоть днём, хоть в полночь, хоть под утро - всегда слышно, что кто-то разговаривает, линия занята. Чаще всего слышно как несколько разных голосов, перебивая один другого, требуют Конёво, пытаясь дозвониться до райцентра.
Земцовский долго выжидал молча с трубкой около уха и наконец-то уловил момент, когда остался один голос. Собрав все силы, он своим зычным голосом закричал:
- Освободите линию! Человек умирает! Врача надо!
Произошло немыслимое. В трубке затихло. Не видя лица звонившего, по одному тревожному голосу все поняли, что случилась беда и освободили-таки линию.
Тут Яков яростно крутанул несколько раз за ручку телефонного аппарата, спросил Конёво "Центральную", а у неё больницу. Было на удивление хорошо слышно и его сразу поняли. Даже дали совет как помочь больной до прилёта врачей. Самолёт обещали прислать в ближайшие часы, но предупредили: будет "Шавруха", сядет на озеро Свиное около Усть-Почи, надо, чтобы к этому времени туда любой ценой доставили больную. Иначе стемнеет и тогда придётся сутки ждать.
Земцовский поднял на ноги всё мужское население деревни Волошово, снарядил легкую резиновую лодку, которую дал начальник лесопункта, и, не теряя времени, больную стали готовить в тяжёлую дорогу.
По совету врачей ей широким платком спеленали живот, довели под руки до лодки, уложили на заранее подготовленный широкий мягкий тюфяк. Яков сказал: "С Богом!" и, приподняв лодку над обмелевшим дном, шестеро мужиков в сапогах-заколенниках понесли её к середине реки, где ещё слабо плескалась вода. Следом по берегу в таких же сапогах-бреднях шли ещё шестеро мужиков-сменщиков. Дорога дальняя, а воды в реке совсем мало. Курица вброд перейдет. Мужики сразу договорились, что они будут сплавлять лодку там, где есть вода, а по мели, меняясь через каждые час-два, будут аккуратно тащить лодку волоком.
Тащить пришлось больше половины долгого пути. Только в нижнем течении, на последних четырех-пяти верстах, река Волошёвка позволяла плыть на лодке. Не вся - от берега до берега, но отдельными струями, протоками, которые находились всё чаще и чаще. Тогда Яков отправил мужиков назад в деревню, а сам сел в лодку и поплыл вниз по течению. Доплыл быстро. Когда прилетела знаменитая "Шавруха", он уже был на месте. Погрузили беременную в "собачий ящик" - полубагажный отсек - и самолёт долетел куда надо. Женщину доставили в больницу, где пролежала она до самых родов. Всё-таки спасли Анюту и её ребёнка.
- Если бы не Яша, хана бы моей бабе, - потом часто говорил муж Анны и ставил Земцовскому уже неизвестно какую по счёту бутылку в знак благодарности.
Приближалась осень. Полевой сезон подходил к концу. Бурение шло плохо. Частые неполадки то с буровым станком, то с двигателем выбили Земцовского из привычной колеи. Он нервничал, бранил своих разгильдяев рабочих. А они матюгами крыли его. Требовали, чтобы лучше "рисовал наряды". Заработки упали и поднять их другим способом, кроме "рисования нарядов", никто не мог и не хотел.
Может так бы поворчали-побранились трудящиеся и постепенно притихли. Но "масла в огонь" подлил обед в столовой. После супа мужики с аппетитом ели вкусные мясные котлеты и похваливали поваров. Похваливали до тех пор, пока не узнали почём эти котлеты. Узнали и охнули. Котлеты стоили по десять рублей за штуку. Раньше они кормились на десять-двенадцать рублей в день, а тут столько же за одну котлету.
Дурными словами бранили завмага Стёпу, который изобрёл "золотые" котлеты, поваров, а заодно и Земцовского, своего мастера, который не позволяет заработать на такие котлеты.
Стёпа услышал шум рабочих и вышел к ним из подсобки, чтобы "дать разъяснения".
- Вы зря шумите, мужики. Я вам делаю высококачественный калорийный харч, а в ответ матюги слышу вместо спасибо.
- За что тебя благодарить, живодёра? Цену заломил, как будто от своей толстой ляжки кусок отрезал на котлеты.
- Цена - ниже некуда. Потому что котлеты из дорогого продукта сделаны.
- Что же это за продукт такой?
- Я и пришёл, чтобы всё объяснить. Сперва послушайте, а потом браниться будете.
- Ну, давай! Послушаем, что ты тут наплетёшь. Только не ври лихо.
- Я правду вам расскажу. Эти котлеты из копченой мясной колбасы по семьдесят рублей за кило напополам с говяжьей тушёнкой. Теперь считайте, во что обходятся такие котлеты. По десять рублей их продавать - себе в убыток. Но большую цену назначить рука не поднялась. Я знал, что и так будет недовольство.
- Как же это ты колбасу на котлеты сумел переделать?
- Голь на выдумки хитра. Кормить-то больше нечем. Припасы кончаются. Я и сказал девкам своим на кухне, чтобы сперва малость обварили колбасу, сняли шкуру, а потом пропустили через мясорубку. Туда же они добавили и тушёнку из банок. Еда получилась - не хуже ресторанной. А вы ещё недовольны.
- Потому что и цена у тебя вышла тоже ресторанная.
- Цена божеская. Грех вам ворчать да браниться, мужики. Теперь после обеда и ужин не понадобится. С такого харча любая работа спориться будет. Но коли все возражать станете, я могу прекратить это дело. Придется одной кашей питаться.
Мужики загалдели, но всё-таки потом согласились на дорогие, но сытные котлеты, которые уж "всяко лучше каши". Утешил и утихомирил всех неожиданно вошедший в столовую Земцовский: "Ешьте хорошенько, пока кормят. Скоро домой. Там бабы ждут. Понадобится много силёнок".
Правильные слова говорил Яша Земцовский. В одном только он ошибся. Как потом станет ясно, бабы ждали не всех.
* * *
Лето кончалось. Пошли дожди. Поднялась вода в реке Волошёвке. Заканчивалось бурение последней скважины. Из экспедиции уже пришла радиограмма с приказом о ликвидации работ, вывозе оборудования и другого казённого имущества.
Посовещавшись с Яковом Земцовским, мы решили кончать бурение и спешно готовиться к отъезду. Надо было успеть вывезти всё по высокой воде. Главное до озера добраться, а там можно нанять катер. На том и договорились.
"Всё идет как по нотам!" - заявил потом Земцовский, погрузив на большой дизельный катер оборудование, ящики с отобранными пробами и даже часть самого ценного керна. И действительно, до той поры всё шло гладко, как говорят, без сучка, без задоринки.
Установилась тихая погода. На озере только гуляла лёгкая рябь. Светило солнце. Приближающаяся осень успела позолотить деревья на берегу. От воды тянуло прохладой. Рядом в деревеньке две молодые женщины развешивали для просушки сети, от которых несло рыбьим духом. Где-то вдалеке невпопад и не вовремя пели петухи.
Катер отчалил ещё до полудня. Я устроился на палубе, спрятавшись от прохладного ветра за рулевой рубкой. Любовался красотой прибрежных островов и островков, живописными заливами, голубым небом, разукрашенным кучевыми облаками.
Примерно на середине долгого пути, поднявшись со своего укрытия, я прошёлся по узкой палубе, чтобы размяться. У кормы сидел один из наших рабочих-буровиков Николай, раздетый до пояса. Он вроде бы загорал, хотя холодный ветер, усиленный ходом катера, вряд ли располагал к этому. Его вид - печальный, задумчивый, какой-то отрешённый - заставил насторожиться.
Присмотревшись, я заметил, что Николай читал какое-то письмо на листке из тетради. Несколько раз откладывал его в сторону, под лежащую тут же одежду, а потом снова читал, заметно шевеля губами. То ли он бормотал что-то шёпотом, то ли произносил слова молитвы. Сидел неподвижно, несмотря на свистящий холодный ветер и брызги за кормой, которые нет-нет да залетали на палубу.
Странным показался мне этот человек, не замечавший ничего вокруг.
В открытом озере усилился ветер, пошли чередой невысокие волны. Катер стало ритмично покачивать. Брызги от волн обдали меня холодным душем. Пришлось уйти в своё укрытие, куда не долетали брызги и где не было ветра.
Я вынул из рюкзака книжку и стал читать. Углубившись в чтение, потерял счёт времени. Монотонно стучал двигатель, свистел ветер в оснастке, а в моём закутке уютно, тепло. Даже задремалось, как младенцу в зыбке.
Неожиданно раздался крик, который заставил вздрогнуть: "Стойте, дядя Коля купается! Нырнул в воду и пропал!" - это кричала девочка, возвращающаяся домой вместе с родителями. Бросившись на крик, я увидел только буруны за кормой, выскочившего из рубки Земцовского и девочку с вытянутой рукой, указывающей на воду уже далеко позади.
Рулевой не остановил катер, а только немного сбавил ход и, плавно развернувшись, пошёл обратно к тому месту, на которое показывала девочка. Но там, кроме волн с барашками пены на гребнях ничего не было.
На самом малом ходу катер вдоль и поперёк бороздил воду, а Николая так и не нашли.
- Надо быстрее добираться до Конёва, вызывать водолазов и милицию. Сами мы тут ничего не сделаем. Лишь бы место запомнить точнее, - сказал Земцовский и мы зашли в рубку, позвав туда девочку, которая всё видела. Она и рассказала, как дядя Коля разделся до трусов, выбросил за борт всю одежду, а потом сам прыгнул туда вниз головой. Ни сам, ни одежда больше так и не всплыли.
- Наверное, прихватил какую-нибудь тяжёлую железяку, - высказал догадку Земцовский.
- Да, я видела, как он что-то заворачивал в свою одежду, - подтвердила девочка.
Только на базе экспедиции в деревне Козаково стало понятно, что у этой трагической истории была ещё и предыстория, не позволившая всё списать на несчастный случай.
Как раз тогда, в начале 1958 года, под Плесецком - районным центром Архангельской области - развернулась большая стройка. Там сооружали ставший потом известным космодром "Плесецк". Командование ракетно-космических войск требовало "уложиться в короткие сроки". Но на месте будущего космодрома испокон веку жили люди. Рядом была большая деревня со множеством ещё крепких просторных изб, рубленых в давние времена из смолистого строевого леса.
Деревню не пощадили. Пришёл приказ целиком переселить на новое место. Таким местом избрали почему-то Козаково. Может быть потому, что там работали мастерские леспромхоза, был магазин, столовая, пекарня и клуб, где показывали кино, либо устраивали танцы.
Сразу же решили деревенские избы не перевозить, а на новом месте для каждой семьи переселенцев строить новый дом и хлев из бруса. Даже лесопилку организовали. И всё - военные.
В Козаково прибыл целый строительный батальон. С утра до вечера стучали топоры, визжали пилы. Вечерами стройка замирала. Сразу после ужина десятки молодых солдат-строителей заполняли клуб. Там же собирались девки и молодые бабы со всей округи. "Заказывали музыку" солдаты. Они сказали: "Кина не надо, плясать-танцевать будем".
С того дня всё и началось.
Свои мужики в тайге, на отдалённых участках. А тут - целый батальон подвалил. Выбирай любого. Все охочи. Давно изголодались без женского внимания. И деревенские бабы истосковались без мужиков. Они понимали солдат с полуслова.
Когда танцы заканчивались, большинство расходилось парами. И так все вечера подряд. Потом те же самые гулёны ехали на дальние участки к мужьям. Каждая строила из себя святую, а про других рассказывала всякие были и небылицы.
К Николаю никто не приезжал. Но слухи о неправедном поведении жены доходили и до него. Хотя детей у них не было, Николай сильно переживал. Говорят, что места не находил. На буровой во время смены не раз замечали, что не в себе мужик. Но как-то не придавали этому значения, думали просто по дому тоскует.
Истинной причины его хандры никто не знал. Всё открылось потом. Он перед самым возвращением домой получил письмо с какой-то оказией. Письмо, которое скорее всего и привело его к погибели. "Кумушки" судачили в деревне, что жена ему честно сообщила про свою "новую любовь" и намекнула на развод. Он порешил всё по-своему.
Разводы были в деревне. Где с драками, где без драк. Были и драки без разводов.
"Проучил, надавал тумаков, теперь пусть дома сидит разукрашенная", - говорил один из "потерпевших" мужей.
Много было таких "потерпевших" от любовных утех обезумевших женщин. Но жертв больше не было.
По поводу гибели Николая пришлось нам в Земцовским объясняться в разных инстанциях. Хотели "пришить" несчастный случай. Но не вышло. Нашлись свидетели. "Иначе бы по судам затаскали", - жаловался Яков.
По судам не затаскали, а человек пропал. И водолазы не нашли. Где его найдёшь в большом озере.
В экспедиции меня сразу с сочувствием известили, что командировка в Албанию не состоится. Дело идёт чуть не к разрыву отношений с этим государством. Наши специалисты, в том числе геологи, спешно покидают Тирану и разъезжаются по домам. "Не видать мне Адриатического моря, как своих ушей", - с некоторой самоиронией произнес я тогда вслух.
Экспедиция из Козакова скоро перебазировалась в Архангельск. В Козакове всё ликвидировалось, а в Архангельске, на проспекте Павлина Виноградова, где на новом месте должна была разместиться экспедиция, ещё не успели сделать ремонт.
Мне ничего не оставалось, как собрать полевые материалы и уехать домой в Петрозаводск, чтобы там заняться составлением геологического отчёта. Тем более что об этом я заранее договорился со своим начальством и с руководством Карельской экспедиции, где обещали выделить рабочее место.
Сильно истосковавшись по дому и поняв, что среди возникшего бедлама мне ещё долго не будет возможности притулиться ни в Козакове, ни в Архангельске, я тоже стал спешно собираться в дорогу. Ведь до этого только один раз сумел вырваться из архангельских дебрей, чтобы навестить семью.
Тогда, почти полгода назад, хотел попасть домой к первому мая. У нас к этому дню подстатил тройной праздник: двадцать пять лет со дня рождения Тоси, вторая годовщина нашей свадьбы и советский Первомай. Водитель Серёга успокаивал: "Как-нибудь пробьёмся, успеем к праздникам". Он не учёл, что вовсю бушевала весна. Мы надолго застряли. Хорошо хоть сами с шофёром отделались шишками. Не зря говорится, что домашняя дума в дорогу не годна. Наш "Урал" много километров уже прошёл по лежнёвке; прошёл тихо, осторожно, "аккуратненько", как выразился Серёга. Когда оставалось совсем немного, "вышла на старуху проруха": тяжёлая машина провалилась передними колёсами, угодив между подгнивших бревён настила. Двое суток провозились, разбирая настил сзади и подкладывая его под рухнувшие колёса. Но самое главное - надо было ещё поднять-подрычажить неподъёмную машину. И всё вдвоём. Подняли и тронулись с места. Но уже без ведущего переднего моста, который вышел из строя. Серёга, увидев на моём лице ликование, заявил:
- Рано говорить "гоп". Когда на землю станем всеми колёсами, тогда хоть визжи от радости. А пока молись. Впереди ещё не один километр такой же гиблой лежнёвки.
На земную твердь мы выехали благополучно, но впереди предстояло одолеть ещё одну преграду: реку Северную Двину по льду.
- В эту пору иной год уже и лёд унесёт половодьем. Не знаю как нынче. Успеем или застрянем опять надолго, - озабоченно сказал Сергей.
- Надо успеть. Домой тороплюсь. Хотел к Первомаю, а теперь если только ко Дню Победы получится.
- Буду жать на всю железку. Только бы не застрять где.
На берегу Северной Двины мы увидели вереницу машин. Пристроились в "хвост" колонны. Реки ещё не видно, но Сергей бодро сказал:
- Раз столько транспорта скопилось на берегу, значит переправа есть.
Ждали долго. Когда до нас дошла очередь, с высокого берега реки увидели вздувшийся лёд с вмороженными в него брёвнами, которые, казалось, ходят ходуном под колёсами большегрузных машин.
По льду неслись как угорелые, на полном ходу. Спотычка вышла на выезде. Как раз не хватило ведущего переднего моста. Потом Сергей объяснил мне, что если бы он, рискуя провалиться под лёд, не разогнался до предела, то пришлось бы трактор искать. А так хоть с пробуксовкой, но выехали. Когда медленно спускались на лёд с того берега, Сергей открыл свою дверь кабины и сказал, чтобы то же сделал я. "Увидишь, что проваливаемся, идём ко дну, сразу прыгай как можно дальше вперед", - дал он мне мрачноватый совет. Но всё обошлось.
Домой я попал утром 6 мая, как раз в Егорий. А ещё больше того - в день рождения тещи, про который я и не знал. Спохватился, что без подарка, но потом вспомнил про бутылку спирта, купленную ещё в Волошове. Она оказалась лучшим подарком. Получилось так, что попал я "с корабля на бал".
Но в первые же минуты сильно расстроился. Маленькие наши дочери при моём появлении вцепились в маму, а когда подошёл ближе, так расплакались, увидев незнакомого дядю, что Тосе долго пришлось их унимать.
- Дольше бы пропадал в лесу. Гляди, совсем откажутся дети от такого отца, - съязвила тёща.
Ещё меня удручала бедность и теснота в доме. Сколько там жило народу - никто не считал. К двум нашим дочерям, которые ещё сосали материнскую грудь, а, проголодавшись, часто кричали-плакали хором, добавлялся голос почти такого же маленького сына тещи - последыша Алексея. Содом, да и только.
Когда я вроде бы насовсем вернулся домой в Соломенное осенью 1958 года, мы первым делом стали искать жильё. И нашли... В мансарде. Можно сказать, на чердаке у тёти Нисы.
С осени там ещё было бы можно жить, кабы не клопы. А зимой - с трудом. Если топили печку, то под низким, сходящимся клином потолком стояла жара, а на полу замерзала в ведрах вода. Наши маленькие дочери часто простужались, хотя иногда изнывали от жары. Но больше других напастей их изводили клопы. Они, как нашпигованные, гнездились в кроватях, стульях, табуретках, во всём. Один раз, расстелив на полу газету, я грохнул на неё нашу "антикварную" табуретку, вывезенную из Мончегорска. Газета сплошь покрылась слоем жирных клопов, похожих на чечевицу.
Мы не знали никакой управы на этих кровососов. Что бы ни пробовали, ничего не спасало. Так и мучились, пока на следующий год не ушли из этого клоповника.
Рабочее место мне дали в помещении Карельской экспедиции. Там было много знакомых, и я сразу почувствовал себя как дома. Потом главный геолог экспедиции Бреслер Софья Мануиловна даже согласилась почитать мой отчёт. Я просил её хорошо покритиковать или хотя бы сказать коротко: где что не так по её мнению.
- Всё так. Кое-где я сделала пометки на полях. А в целом нормально. Для первого отчёта даже хорошо, - приободрила она меня.
Теперь мне предстояли оформительские работы: изготовление чертежей, иллюстраций, печатание самого текста и приложений.
Созвонившись с Архангельском, я получил команду вылететь туда. "Как минимум на месяц", - услышал напоследок слова главного геолога Архангельской экспедиции Кальберг Эрны Артуровны.
В декабре пятьдесят восьмого года пришлось впервые увидеть экспедицию на новом месте. Я прилетел в Архангельск вечером, уже впотьмах. Погода стояла пасмурная, и огни вдоль взлётно-посадочной полосы стали видны только когда самолет пошёл на посадку.
Гражданский аэропорт тогда находился на острове в устье Северной Двины. Таким путём - по воздуху - сюда я попал впервые и сразу встретился с местным чудом - "рикшами". В отличие от китайских, архангельские рикши пользовались не тележками, а санками и возили только багаж.
Мальчишки, женщины разных возрастов и даже шустрые бабушки набрасывались на пассажиров, сошедших с самолёта, как мошкара на всё живое в тайге. Рикшей вокруг самолёта оказывалось намного больше, чем пассажиров. Как говорят, предложение превышало спрос. Можно было выбирать между юрким мальчишкой, мощной матроной или дюжим дядькой в меховой шапке и унтах. Санки тоже на выбор: от простых, но надёжных дровенок до маленьких розвальней и даже кокетливых, как будто из сказки, расписных крытых кибиток.
Чемоданчик у меня оказался не тяжёлым, дорога не дальняя, и я двинулся в город пешим ходом вслед за вереницей разношерстных возчиков. Хотя плату они брали весьма умеренную - всего десять рублей за любой чемодан - мне казалось как-то неудобно заставлять других тащить мою ношу.
В гостинице "Интурист", которая считалась одной из лучших, мне было заранее заказано "койко-место" и потому обрести крышу над головой не доставило больших хлопот. Я оказался в двухместном номере "без удобств". Дежурная по этажу предупредила, что в номер никого водить нельзя, за душ и утюг надо платить отдельно, а если что потребуется сварить, то есть кухня в конце коридора.
Сосед мой появился поздно, когда я уже собирался лечь спать.
Потом он каждый день будет приходить в это же время и проделывать одно и то же.
Мы с ним мало разговаривали, но скоро я узнал, что это украинец из Черниговской области. Приехал на север заготавливать лес для своего колхоза. Отличался он могучим телосложением и усами, как у Тараса Бульбы, свисающими по краям рта почти до подбородка.
На улице стояла холодная погода. Приближался Новый год. Сосед, одетый в чёрный дублёный полушубок, валенки и "нанайскую" шапку из норковой шкурки, приходил замерзший и весь заиндевелый. Он говорил, что целые дни проводит на морозе "с разными ханыгами", которые работают на лесозаготовках.
"Такой народец, что их нельзя оставлять ни на час без пригляда. Либо сбегут, либо напьются", - жаловался сосед.
Сам он после работы долго разоблачался, развешивал по батареям сушиться одежду и обувь, шел принимать "общественный" горячий душ и, раскрасневшийся, прогретый насквозь возвращался в номер. Иной раз, усталый, сразу раздевался, ложился на кровать и долго так лежал недвижимо.
Но потом, добравшись до стола, вынимал из рюкзака бутылку водки, буханку чёрного хлеба, кусок свиных копчёностей либо хорошей твёрдой колбасы. Кроме этого откуда-то из тумбочки он доставал большую луковицу.
Острым широким ножом разрезал на крупные ломти полбуханки хлеба, строгал тонкими пластинками мясо или колбасу, чистил и мельчил луковицу. Дальше начиналось действо, которое хоть в кино снимай.
Он наливал стакан ледяной водки с мороза, отпивал частыми глотками ровно половину, занюхивал копчёностями и только после этого начинал есть. Каждый кусок хлеба, каждый шмат мяса с луком ел так долго, что приходило в голову знаменитое: "Тщательно прожёвывая пищу ты помогаешь строительству социализма".
Съев очередную порцию, выпивал оставшееся полстакана водки и снова долго ел, чуть слышно чавкая от удовольствия.
Всё продолжалось до тех пор, пока не выпивал всю водку и не съедал принесённое из магазина мясо.
Первые дни он приглашал к трапезе меня, а затем, увидев, что не гожусь в собутыльники, перестал приглашать.
Помню, я удивлялся тогда, что он ни разу, ни в один вечер не пил чая. Закончит свою трапезу и на боковую. Через считанные секунды уже храпит. А утром уходит на работу, когда я еще сплю.
И так каждый божий день. Весь месяц с лишним, пока мы жили в одном номере до моего отъезда домой.
Исключением из этого распорядка была новогодняя ночь.
Обычно я ужинал в кафе "Полярное сияние" по пути с работы. В этот день поступил точно так же. Время для новогодних празднеств ещё не наступило и в зале оказалось мало народа. Я заказал, как обычно, сига жареного с гарниром и кружку пива. Стоил сиг больше десяти рублей. Но это был сиг! Нерушеная половинка рыбины, разрезанная вдоль по хребту. Её жарили на продолговатом противне из нержавеющей стали. Вокруг рыбины с золотистой корочкой горка овощей: картошка фри, тушёная капуста, морковка, зелень да ещё тонко нарезанный огурчик и колечки фиолетового лука.
Насытившись с таким расчётом, чтобы дотерпеть до Нового года, я зашёл в магазин, купил бутылку шампанского, фруктов и направился домой в номер.
Появился сосед, как всегда, в обычное время и при обычном совсем не праздничном наборе.
Я поставил на стол шампанское, фрукты и сказал, что сегодня рано спать не лягу. Всё-таки Новый год! Когда стол принял мало-мальски праздничный вид, сосед налил мне полстакана водки, увидел, что я выпил всего глоток, сильно удивился, а потом сказал: "Попотчевать можно, неволить грех!"
С этим полстаканом, выпивая по глоточку, я и просидел почти до полуночи. Перед тем, как пробили куранты, открыли бутылку с шампанским и одновременно с боем выпили по стакану искристого освежающего напитка.
Немного захмелев, сосед рассказал мне о своей горькой судьбине.
По нужде он приехал на север. Родительский глинобитный дом с земляным полом и соломенной крышей стал разваливаться. Надо строить новый, но ни денег, ни материалов в достатке не было.
- Поймал меня на этом председатель колхоза. Поезжай, говорит, лес заготавливать. Колхозу доброе дело сделаешь и себя не забудешь. Дом у тебя будет и деньги.
- А чего ты с такой печалью, вроде с сожалением говоришь об этом?
- Оттого, что дом построил, а семью потерял. Пока я тут по лесам мотался, жена там другого нашла. Что с неё возьмёшь. Баба молодая. Не могла без мужика жить. Да было бы просто так. Тут хуже: брюхо нагуляла. Своих двое, теперь ещё выблядок появился, прости меня Господи!
- Тяжелый случай!.. - посочувствовал я.
- Тяжелее некуда. Пришлось развернуться и опять в тайгу. Тут хоть забудусь в работе. Вот и выпивать стал после всего случившегося.
- А дальше что собираешься делать, как жить будешь?
- Не знаю. Пока ничего не знаю. На эшелон заготовлю леса, отвезу, там видно будет. Загадывать наперед не стану. Всё может обернуться и так, и эдак.
Допили мы с ним шампанское, похрумкали яблоками, поговорили ещё немного о разных мелочах и улеглись спать.
Скоро я улетел домой, чтобы дальше поехать в Ленинград защищать свой первый отчёт.
Потом взял отпуск.
Вернувшись в Архангельск после отпуска, мне сообщили, что начальник экспедиции Сорокин, коль не вышло с поездкой в Албанию, добился моего перевода в Петрозаводск, в Карельскую экспедицию.
Он сказал мне, что хлопотать пришлось через отдел руководящих кадров Министерства.
"Но всё вышло удачно! Вот приказ о переводе!" - с радостью сообщил он.
А у меня радости было мало. В Петрозаводске неизвестно какая ждала меня работа и точно было известно, что негде жить.
Размещалась экспедиция в здании Главсевзапстроя на улице Энгельса, 4. В крыле здания, обращённом на север, экспедиция занимала первый и второй этажи.
Моё знакомство с Карельской экспедицией началось с коридора. Вдоль глухой его стены сплошь стояли стеллажи с образцами. Оставались не закрытыми только амбразуры дверей в кабинеты, где камеральничали геологи.
На другой стороне коридора - ряд окон. Все простенки между окнами увешаны приказами, объявлениями и другой "общественно значимой информацией". На ней и остановился мой взгляд. Не на всей сразу, а на большой таблице, занявшей простенок. Таблица называлась: "Распределение кадров инженерно-технических работников по полевым партиям и отрядам".
Нашёл я в этой таблице и свою фамилию в графе "Начальники партий". В строчке против моей фамилии значилось: "Мандрогская геологоразведочная партия. Начальник партии Морозов В.В., геолог Александров В.И.".
Первое, что пришло в голову: "Без меня меня женили". Не знал я тогда ничего про Мандрогскую партию, не знал и Александрова.
Начальник экспедиции Десятков Михаил Александрович принял меня в своём маленьком кабинете. Прежде, чем сказать хоть слово, он начертал на листе бумаги размашисто: "Отделу кадров - в приказ! Назначить Морозова В.В. начальником Мандрогской партии с окладом 1200 руб." Подпись и дата: 29 апреля 1959 года.
Десятков сообщил мне, что партия должна заниматься разведкой песчаногравийных месторождений вдоль реки Свири для снабжения песком и гравием строек Ленинграда.
- Простите, - пришлось возразить мне, - но до сих пор с первого дня я занимался медно-никелевыми рудами; в Архангельскую экспедицию откомандирован именно как специалист-никельщик, а с песком и гравием никогда не имел дела, я просто не знаю этого сырья.
- Ничего, узнаешь. Не боги горшки обжигают. Да, говорят, и хитрость тут невелика. Познакомишься и освоишь по ходу дела.
- Но ещё надо хотя бы одного геолога, который уже постиг всё это.
- Тебе и назначен такой геолог - Александров Виктор Иванович. Если не знакомы - познакомитесь. Молодой человек из хорошего уважаемого семейства. Год проработал на этом сырье, для начала введет в курс дела.
- Мне надо рабочее место, чтобы познакомиться с проектом и наметить план дальнейших действий.
- Вот это уже деловой разговор! Место определит главный геолог экспедиции Софья Мануиловна Бреслер. Насколько мне известно, вы с ней знакомы. Она даст нужные напутствия и советы. А я предлагаю такой план: пока тут майские праздники, до девятого числа, осмотришься, ознакомишься с обстановкой, с Александровым. После праздников получите оборудование, снаряжение, спецодежду, наберёте рабочих - и в поле.
- Всё понятно, Михаил Александрович. Но вы же знаете, что с Архангельской экспедицией мне пришлось расстаться из-за отсутствия там жилья. А у меня жена и двое маленьких детей. В Карельской экспедиции я могу рассчитывать на получение квартиры?
- Нет! Жилья нет и скоро не будет. У тебя же тёща в Соломенном. Поживёте пока в её доме.
- Там не дом, скорее покосившаяся хибара. А жильцов - не счесть. У тёщи самой ребёнок - ровесник наших дочерей. На ночь даже вповалку на полу не хватает места.
- Ничем не могу помочь. Так что не обессудь. Берись за дело, там видно будет.
В первую очередь мы с Виктором Александровым поехали на базу экспедиции, где предстояло получить оборудование и снаряжение для Мандрогской полевой геологической партии. База находилась у самой окраины города на Шуйском шоссе. Там жило своей особой жизнью огромное хозяйство. Целый своеобразный городок за глухим деревянным забором. Всё это предназначалось для "материально-технического обеспечения геологоразведочных работ".
Большую часть этого хозяйства занимали разные склады. Ведал складами Николай Алексеевич Масаев - грузный, но достаточно проворный мужик с неторопливой медвежьей походкой. Он, как мне говорили коллеги, там Бог и царь. И рекомендовали сразу войти в доверие к этому человеку. Так как от него зависело: что смогу получить, сколько и какого качества. Я не умел "входить в доверие", а потому бесхитростно передал заявку и стал ждать. Но Масаев был занят важным делом.
Его занятие меня поначалу привело в шок. Хотелось ринуться, остановить. Но он орудовал большим и, судя по всему, острым топором. Рубил смаху так азартно, что мне показалось боязно подходить. На огромном чурбане в три обхвата он, казалось, без устали мельчил своим острым топором бывшие в употреблении спальные мешки, рюкзаки, кожаные "геологические" сапоги с чуть однобоко изношенными каблуками. Рубил в клочья поношенные рюкзаки, валенки, выгоревшие брезентовые палатки с небольшими черными дырочками от искр костра.
Когда Масаев на минуту остановился, чтобы перевести дух, я подошел поближе и спросил с недоумением:
-Что вы делаете? Разве можно так безжалостно изводить добрые вещи?
-Я не извожу, а перевожу снаряжение с истекшим сроком эксплуатации в ценное утильсырье.
-Но ведь большинство предметов можно выстирать, подремонтировать и они служили бы еще долго.
-Ты всё правильно говоришь, но этим заниматься некому и незачем. А я действую строго по инструкции. Как срок иссяк, сразу в утиль.
- Но ведь всё можно сдать целым. Вам работы меньше и найдется добрый человек, который захочет этим воспользоваться.
- В том-то и фокус, что инструкция запрещает передавать кому бы то ни было целые предметы геологического снаряжения. Во избежание спекуляций. Ведь ничего такого нигде в магазинах не купишь. Вот строгие чиновники в Москве изобрели такую варварскую инструкцию, которой я должен подчиняться. "Во избежание спекуляций", - с саркастической улыбкой объяснил мне Николай Алексеевич Масаев и снова взялся за топор.
А мы с Александровым, в ожидании пока заведующий складом закончит своё важное дело, вышли на улицу, чтобы позагорать на весеннем солнце.
* * *
После праздников коридор экспедиции превратился в биржу труда. Я боялся, что не наберу рабочих. Но увидел, что они валят толпами и скоро узнал какой это лихой, разудалый люд.
В экспедиции начальников партий много, а коридор один. Поэтому в каждом его углу и закоулке шёл торг. Одни предлагали свои услуги, другие смотрели как бы "не промахнуться" с выбором.
Когда я в основном набрал команду буровиков и горняков, появился один статный кудрявый мужчина интеллигентного вида. Разговор наш начался с того, что я попросил предъявить паспорт.
- Пожалуйста! - с готовностью ответил незнакомец и протянул мне новенький "серпастый, молоткастый".
- Покажите справку из мест заключения, на основе которой выдан паспорт.
- Нет у меня справки. Потерял.
- А трудовая книжка есть?
- Трудовая есть.... Вот, возьмите.
Смотрю на его "трудовую" и глазам не верю. В графе "профессия" четко чернилами написано: "птичница". Ничего себе, думаю, птичница мне попалась. Потом обратил внимание на фамилию Коркешко, написанную явно поверх какой-то другой, не очень аккуратно подтёртой резинкой.
- Не нравится мне ваша трудовая книжка, - говорю я, давая понять, что мы не сторговались.
Тогда он резким движением вынул из внутреннего кармана пиджака стопку трудовых книжек, распустил их веером, как игральные карты, и, нагло заявил:
- Вот, начальник! У меня их много! Выбирай любую!
Я, иронически улыбнувшись, сказал: "Прощай, работничек", и ушёл. Ушёл с мыслью, что рабочие, набранные раньше, всё-таки более приличные люди. Оказывается, я ошибся.
Мандрога, точнее Верхняя Мандрога, оказалась маленький деревенькой на берегу реки Свири. Только вместо обычных деревенских изб тут большей частью стояли бараки, рубленные из бруса. Был в деревне и магазин. Но, главное, была деревянная пристань, наклонённая в сторону реки. Подгнившие доски настила и сам наклон его производили впечатление ветхого сооружения. Многие подходили к причалу с опаской. Но теплоходы тут останавливались каждодневно, и люди, живущие в деревне, не чувствовали себя оторванными от мира. А ветхость пристани не пугала старожилов. Сколько они тут живут, столько и видят как ходуном ходят помосты, весь сруб сооружения, когда причаливает большой пассажирский теплоход "Михаил Ломоносов". Но пристань стоит и служит, пока не рухнет сама, либо не снесёт её ненароком ледоход.
Свой лагерь мы разбили у края небольшой зелёной поляны на высоком берегу реки. Для жилья поставили утеплённые десятиместные палатки на дощатом основании, а для кухни натянули тент над большой печкой, сваренной из толстых стальных листов. Под тем же тентом сколотили прочный длинный стол из неструганых досок дюймовой толщины.
В два дня мы обустроились, купили и напилили дров для кухни, разобрали да рассортировали оборудование, убрав на склад под замок то, что могли растащить.
Работу начали сразу двумя бригадами: одну поставили копать шурфы, а другую на ручное бурение скважин.
Рабочие быстро освоили технику проходки шурфов с "каркасно-кольцевой" крепью. Мы получили на складе экспедиции вполне годный комплект крепи и в достатке имелись доски "сороковка". Дело пошло.
Повариха три раза в день нас сытно кормила, а мужики исправно работали. Рядом с ними трудились и мы с Виктором Александровым. Не "руководили", а работали лопатой, "грохотали горную массу", иначе говоря, просеивали её на разных ситах, чтобы разделить на "фракции" по крупности зёрен.
Я по ходу вникал в это, как оказалось, непростое и трудоёмкое дело.
Всё шло нормально целый месяц. В конце его я "закрыл" наряды и поехал в Петрозаводск за зарплатой.
Как многостаночник, я работал и за начальника, и за экономиста, и за прораба, и за завхоза, и за кассира.
Когда через неделю приехал с деньгами, в лагере на кухне хлопотала одна повариха. Все работали на участке.
Я пошёл в свою комнату, где мы ночевали с Александровым и занимались камеральной обработкой материалов. Там взял припасённую пачку конвертов без марок и, глядя в ведомость, расфасовал по конвертам деньги. Подписав на каждом фамилию работника.
Выдача зарплаты вечером заняла минуты. Каждый получал готовый конверт с деньгами точно по ведомости, расписывался и уходил. Перед этим я всем объявил, что в любом конверте деньги точно до копеек. Но желающие могут проверить при мне. Проверяли единицы, претензий не последовало ни от кого.
К этому моменту, когда все получили деньги, магазин успел закрыться и завмаг уехал на своей моторке в соседнюю деревню Нижние Мандроги. Поэтому ночь прошла тихо-смирно и с утра все ушли на работу. А вот перед обедом так же дружно, гуськом, потянулись в магазин. Там частенько бывали пустые полки, но водкой торговали всегда.
- Зря хвалил мужиков! Запьют сегодня не на шутку. Чует моё сердце, запьют! - сказал я Виктору Александрову.
Но я всё-таки не думал, что эта пьянка превратится в погром. И погода в тот день случилась не в нашу пользу. Начался дождь. Вроде бы можно не ходить на участок.
Мы с Виктором ушли к себе заниматься документацией и разными расчётами. Мужики в столовой продолжали трапезу с выпивкой. Поначалу таились, а потом пьянка пошла в открытую.
Повариха, хлопотавшая на кухне, рассказывала, что они по очереди не раз ещё ходили в магазин, а длинный обед к вечеру перешёл в ужин. Зная, какое отвратительное зрелище полтора десятка напившихся до бесчувствия мужиков, мы с Виктором ужинать не пошли.
А там за ужином, как потом я узнал, начался извечный спор на тему кто кому должен. Каждый из спорщиков думал, что он больше всех купил водки, больше всех переплатил и теперь остальные ему должны. Началась драка. Случилось это около полуночи, когда мы уже спали, и дизельная электростанция, дававшая ток для освещения посёлка только до одиннадцати вечера, уже молчала.
Назавтра рано утром меня разбудила повариха. Она хотела готовить еду к завтраку, но на месте столовой и всего лагеря нашла одни развалины.
- Кастрюли и то все побили, либо в Свирь покидали с берега. По кустам собирала. Даже печку своротили паразиты, - сообщила она сквозь слёзы.
- Сами-то они все где? - спросил я.
- Где попало. Кто где свалился, тот там и спит. Морды у многих в синяках и в запекшейся крови. Я боюсь туда идти. Теперь не знаю что делать.
- Проспятся - я разберусь. Придётся распрощаться с этой братией.
Проспавшимся дебоширам я сказал: либо вызываю милицию и многие попадут в места весьма отдалённые, либо пишите заявления "по собственному желанию". Они выбрали, конечно, не милицию, с которой у каждого свои давние счёты. Я выдал каждому по двести рублей на дорогу, а остальное из месячного заработка, за вычетом стоимости котлового питания, удержал для возмещения убытков от погрома.
Никто не посмел возразить.
Но уехали не все. Один остался. Он не только не участвовал в драке, но и не пьянствовал вместе со всеми.
Крепкий коренастый мужик, белорус, сам напросился к нам в комнату побеседовать. Начал я разговор с шутки.
- Есть в народе такая молва, коли находится один на всю компанию, который не пьет, то он либо больной, либо служит в КГБ. Ты, надеюсь, не подходишь ни под одну из этих мерок?
- Не подхожу. Я после баньки, бывало, дома с удовольствием выпивал рюмку-другую. Потом беседа шла лучше и настроение поднималось. А так нажираться до свинского состояния я не могу и не хочу.
- Небось мужики невзлюбили за это?
- Нет. Я им всё объяснил. Кабы деньги сыпались на голову, как манна небесная, может я стал бы их пропивать. Но я свою зарплату добываю кайлом да лопатой в мокром забое. Вкалываю, как негр. Такие деньги пропивать грех.
- Наверное, купить чего-нибудь собираешься?
- Не собираюсь. Мне надо денег скопить, чтобы за зиму лес заготовить, а будущим летом построить дом. Родительский стал совсем развалюхой. Надо дать им хоть на старости лет нормально пожить.
- Молодец ты. Поеду в город, буду искать тебе таких же работящих да трезвых напарников. Правда, не уверен, что найду, - сказал я.
Начальник экспедиции Десятков, узнав, что я уволил всех своих "трудящихся", сурово заявил:
- У меня на складе рабочих нет! Раз уволил, сам бури, сам копай! Всё. До свидания.
Коридорная "биржа труда" продолжала бурлить. За два дня набрал я снова рабочих. Многих привлекала не столько зарплата, которая у нас была выше, чем на заводах, сколько харч, котловое питание. Они знали: даже если пропьются догола, всё равно без еды не останутся.
И ещё привлекало рабочих полевое довольствие, которое доходило до шестисот-восьмисот рублей. Оно не облагалось налогами и, самое важное, с него не вычитались алименты. Многие из мужиков-работников были если не беглые каторжники, то уж беглые алиментщики точно.
Не зря говорят: пришла беда - открывай ворота. После разгрома лагеря беды-напасти пошли чередой. Не успели собрать да купить ложки, чашки, кастрюли, восстановить кухню и поваленные палатки, как по реке Свири вверх прошла эскадрилья торпедных катеров. Говорят, что они сильно сбавили ход против деревни, но всё равно поднятой волной чуть не разбило пристань и повыбрасывало все лодки на каменистый берег. Некоторые унесло течением в сторону Свирьстроя.
Наша лодка, накоротко привязанная цепью сбоку к пристани, осталась цела, но невредимой её не назовёшь. Побило посудину о прибрежные камни так, что она стала течь, как решето. Пришлось нанимать местного мужика, который её хорошо проконопатил и залил варом. До конца сезона хватило.
* * *
После Мандрогского мы разведывали песчаное месторождение "Толстое" в десяти километрах выше по Свири. Я не стал перевозить на новый участок старые изношенные доски, а решил съездить в Петрозаводск и привезти машину новых, чтобы хватило их до конца работы.
На Соломенском лесопильно-мебельном комбинате нагрузил "Урал"-панелевоз до самого верха - около десяти кубометров.
По участку ехали зигзагами, без дорог, обходя большие деревья, ломая буфером подлесок. Заехали в такое место, куда, казалось, кроме мишки косолапого, никто не забредёт.
Выгрузили доски в кусты. Сложили в низкий почти незаметный штабель. От дороги больше километра, почти столько же до реки Свири.
Назавтра в ту же машину сложили всё оборудование и перевезли на новый участок. Оборудование перевезли, а досок как не бывало. Сперва даже следов не увидели. Потом обнаружилась тропа в сторону реки. Там по крутому склону, заросшему травой и кустами, проложена широкая утоптанная дорога. Злоумышленники перетаскали все доски к самому берегу, а дальше, как говорят, концы в воду.
- Большой дом можно построить из этих досок. По две сколотить, получится не хуже, чем из бруса. И рубить не надою. Только концы запилить на угол. Хорошо кто-то нажился, - сказал один из наших деловых мужиков-рабочих. Я чуть не подумал: уж не соучастник ли? Но, кроме меня и водителя, этого места никто не знал.
- Видимо наткнулся на доски кто-то из грибников с соседней заречной деревни Усланка? - подумал я вслух.
- Как теперь шурфы проходить без досок? - то ли спросил, то ли печально потужил тот же рабочий.
- Соберём все до единой на Мандрогском участке, на один комплект хватит. Как-нибудь до конца сезона доработаем, - успокоил себя и всех нас Виктор Александров.
Так и сделали. Даже треснутые вдоль и надломленные поперёк доски скидали в машину и перевезли.
Работа всё-таки не остановилась.
Незадолго до ликвидации партии, перед самым возвращением в Петрозаводск, мне понадобилось по делам съездить в город Подпорожье.
На дворе стоял сентябрь. Светило солнце, но дул холодный северный ветер.
Не успел я переговорить с директором Карьероуправления Степурой, как к нему в кабинет ворвалась секретарша с истошным криком: "Пожар!" Про таких говорят: "На ней лица не было". Я даже подумал, что горит здание Карьероуправления. Оказалось - жилой двухэтажный дом-барак. Пламя полыхало над крышей так, что огненный факел почти доставал до соседнего дома, стоящего в том же ряду. Пожарные с двух брандспойтов лили воду в бушующее пламя, но оно не гасло, а раздуваемое ветром, разгоралось всё сильнее. От горящего дома по ветру, прямо на соседний дом летели не только искры, но угли и даже целые головешки. Уже через считанные минуты и он весь занялся пламенем. Треск горящего дерева, треск шифера, смрад на всю округу... Большая толпа зевак поодаль и маленькая, у самого огня. Это люди, у которых на глазах превращалось в пепел имущество, нажитое за всю жизнь.
Скоро загорелся третий дом, потом четвертый. В начинающих гореть домах метались несчастные люди, кидавшие на улицу через окна не самые нужные вещи и даже телевизоры, которые разбивались вдребезги. А пожарные из всех рукавов продолжали лить воду на первые два дома.
Только когда загорелся пятый по счёту двухэтажный барак, кто-то надоумил огнеборцев действовать "на упреждение". Они перестали заливать горящие дома, а переехали к шестому по счёту, ещё целому, и теперь обливали водой его крышу, не давая разгореться упавшим туда искрам.
То ли помогло это упреждение, то ли ветер сменился, но огонь остановили.
Погорельцы, оставшиеся в чем успели выбежать, плакали и выли от горя.
Я уехал, понимая, что Степуре, руководителю одного из самых больших в городе предприятий, теперь не до моих дел. Сгорели дома, где жили его рабочие. Сгорело всё, что у них было. Хорошо ещё, что не погибли люди.
Завершив работы, я рассчитался с нанятыми на сезон людьми, вызвал машину, и мы вернулись в Петрозаводск. Впереди предстояло составить и защитить в Управлении геологический отчёт о результатах разведки, а весной предстояла новая работа.
* * *
После реки Свири я переехал работать в Заонежье. Опять на разведку песка и гравия.
В первых числах июня погрузили мы на баржу всё имущество геологоразведочной партии, а сами сели на маленький буксирный теплоход, который отчалил от пристани в Петрозаводске и взял курс на север - в сторону Повенецкого залива.
На озере, как говорят моряки, стоял полный штиль. Светило солнце. Только за Ивановскими островами почувствовался слабый ветерок. Волн не было. Одна рябь, похожая на стиральную доску, покрыла поверхность воды.
Шли медленно. Буксир с натугой тянул тяжёлую баржу с нашим оборудованием, снаряжением и продуктами на сезон. Продукты пришлось получать на мелкооптовой базе. Но и там, кроме мясных консервов да круп, ничего не дали. Начальник экспедиции Десятков утешил простыми словами: "Туда можно совсем не брать продуктов. Едете в самое рыбное место на озере. В деревнях рядом купите картошки. Что ещё надо русскому мужику?"
Плыли мы на Сал-остров, расположенный в горловине Повенецкого залива, к северу от села Толвуя.
Я знал, что островок невелик: около километра в длину и двести-триста метров в ширину. Но весь он, за исключением плоской западной прибрежной части, представлял собой озовую гряду с крутыми склонами, состоящую из песчаногравийного материала. Она-то и должна стать объектом разведки.
Ещё я знал, что на высокой части острова находится маяк, а при нём домик смотрителя, который живёт там с семьёй круглый год.
Кроме того, тесть мне сообщил, что на острове давно работает рыбоприёмный пункт, которым заведует его старый хороший знакомый Кузнецов.
Тут я вспомнил слова начальника экспедиции Десяткова и подумал, что даже без снастей будем с рыбой.
Шли мы до Сал-острова остаток дня и ночь. Короткую очень белую ночь, какие бывают только в июне.
К острову подошли рано утром. Баржа не могла причалить к рыбацкой пристани и бросила якорь на рейде. Теплоход сразу ушёл, а мы на своей лодке и шлюпке с баржи начали выгрузку.
Я представился заведующему рыбоприёмным пунктом, передал привет от тестя Михаила Андреевича и сразу понял, что "режим благоприятствования" будет обеспечен.
Следующим моим ритуальным действом был пеший поход в деревню Лебещино, где находился сельский совет. Мне предписывалось сразу по прибытию заявить о своём присутствии представителям местной власти.
Чтобы не отвлекать лодку от разгрузочных работ, я переправился через узкий пролив с острова на мыс Климов Нос и дальше пошёл пешком.
Сперва тропа петляла по длинной каменистой косе, местами поросшей ивняком. Она привела меня в маленькую деревеньку под названием Кривоноговская. Несколько покосившихся домов на горбатом пригорке натолкнули на мысль, что такое неблагозвучное название деревенька получила не зря.
После Кривоноговской я шёл по хорошей дороге с четкой выбитой тележной колеёй и следами копыт. Ещё недавно тут кто-то проехал на лошади, запряжённой в телегу. Машинных следов нигде не было. И вряд ли прошла бы машина по такой узкой дорожке, почти тропе, окаймлённой с боков лесом так тесно, что кроны местами сходились вверху, заслоняя небо.
Дорога поднялась на низкий песчаный косогор и пошла по разогретому солнцем сосновому бору, от которого исходил целебный смоляной дух.
На подходе к деревне Лебящино открылся истинно среднерусский простор: зелёные поля, равнина и белая пена на границе земли и неба. Цвела черёмуха. Её аромат доносился к дороге слабым ветерком, дувшим с озера. Сияло солнце, гудели слепни, разноголосо пели птицы.
Несмотря на назойливых насекомых, круживших над головой, я шёл, очарованный всем увиденным. Даже не верилось, что в Карелии, в этом северном краю, могут быть такие благодатные места. Потом я увижу их немало. А в тот раз впервые попал на Заонежскую землю и сразу очаровался её красотой, греющей душу.
В сельском совете встретили меня приветливо. Я передал туда список работников полевой партии и письмо, заверенное печатью, с просьбой к местной власти оказывать содействие во всех делах. Председатель пообещал: "Чем можем, тем поможем".
Тогда я не предполагал, что скоро самому придется оправдываться перед местной властью.
На острове нам выделили большой дом. В разгар путины там жили рыбаки с траловых судов. К лету массовый лов прекратился и остров опустел. Поэтому мы просторно разместились под надёжной крышей. В доме, занимая четвёртую его часть, стояла вполне исправная русская печка, где можно было готовить еду на целый день. О ней мне и надлежало позаботиться в первую очередь.
Заведующий рыбоприёмным пунктом Кузнецов оказался мужиком деловым, умеющим везде видеть свою выгоду. Он обещал снабжать нашу геологоразведочную партию рыбой на общий котёл. И к тому же по "льготной цене": судак - 50 копеек за килограмм, сиги - 1 рубль, ряпушка - 25 копеек, палия - 2 рубля. "Если повезёт и попадётся лосось, то по 5 рублей за килограмм", - добавил он. Это примерно в два раза дешевле, чем в магазинах Петрозаводска. К тому же тут бери сколько надо, всегда сегодняшнего улова и без всякой очереди.
На маленьком собрании во время обеда мужики рабочие сказали, что будем питаться рыбой.
- А как же с мясной тушёнкой, привезённой на весь сезон? - спросил я.
- Оставим на случай безрыбья, - был короткий и весёлый ответ.
В первые же дни кое-кто из нашей братии пробовал ловить на удочку. И пошли слухи, что рыбы тут в озере больше, чем в плохой ухе, и что "клюёт она на пустой крючок".
Один раз рыбалка действительно удалась. За вечернюю зорьку ребята наловили вдвоём целое ведро окуней.
- Настоящие лапти попадались! Некоторые на полкило, а то и больше, - хвастался один из наших рыбаков. И сразу завели разговор: что делать с рыбой. Решили коптить. Но для этого нужна коптильня. Приспособили под неё металлическую печку-чугунку.
В топку вдоль правого и левого боков положили кирпичи для опоры, а на них где-то найденные колосники. Внутри печки получилось что-то вроде полатей в старинной деревенской избе, а проще говоря - полочка. На неё разложили рыбу: вычищенную, хорошо промытую и выдержанную несколько часов в соляном растворе. Под колосники с рыбой насыпали ольховой стружки с добавлением веточек можжевельника, а снаружи, под дном самой печки, развели костерок. На малом огне без доступа воздуха стружка начала тлеть, выделяя духмяный дым. Через два-три часа рыба поспела.
Горячую, с пылу с жару, её подали к обеду. Целый тазик "бронзовых" окуней поставили на стол рядом с таким же тазиком рассыпчатой варёной картошки. Это "самодеятельное" блюдо уплетали лучше, чем отварных сигов.
Очень нравилась рабочему люду заонежская картошка, выросшая на песчаных почвах, облагороженных залежами шунгитов. Это те самые чёрные почвы Заонежья, которые до революции кормили половину Карелии. Те почвы, которые сделали Заонежье самой густонаселённой частью этого северного края.
Говорят, при царском режиме тут обитали почти пятьдесят тысяч крестьян. Они пахали землю, рыбачили, занимались промыслами. На всю округу славились в Заонежье такие богатые сёла, как Шуньга и Толвуя. На ежегодные ярмарки приезжали сюда даже новгородские купцы.
Богатели сёла и деревни Заонежья, богател люди. Строили дома, церкви. На хороших пастбищах держали много скота. Известно, что на каждого жителя Заонежья приходилось по корове.
Сейчас там и населения во много раз поубавилось, а скота стало ещё меньше.
Но земли не пустуют. В отличие от моей малой родины - Новгородчины, в Заонежье людно. Хотя не все деревни выжили и сохранились. Не шумят теперь ярмарки, не слышно колокольного звона, не летают по дорогам огневые тройки, не толпятся у церквей прихожане в пасхальную ночь. Но Заонежье живет и работает.
В ближайшей к Сал-острову деревеньке Кривоноговская покупал я картошку для общего котла. Платил по пять рублей за мешок. Пока мы разговаривали в доме с хозяином, хозяйка наполнила мои два мешка и пригласила посмотреть товар. Я глянул и вслух высказал своё удивление:
- На дворе макушка лета, а у вас картошка как будто только из борозды - гладенькая и ни одного росточка. Как удалось её сохранить до сей поры в таком виде? - спросил я.
- Очень просто. Мы держим её в яме. С осени закладывали так, чтобы хватило на лето. Вскрываем яму только в начале июня. До нового урожая она у нас хранится в хорошем виде, - ответила хозяйка.
- А вода не заливает?
- Не заливает. У нас песчаный грунт, да к тому же яма на бугре.
- Не мерзнет картошка в иную суровую зиму? - допытывался я.
- Не мерзнет. Яму поглубже делаем. Дно и стенки соломой выстилаем и сверху кладём много соломы. Тут главное, чтобы не задохнулась. Отдушину всегда оставляем, не глядя на то, что это риск заморозить.
С рассыпчатой заонежской картошкой, которую все мы ели, как лакомство, однажды произошёл конфуз.
Как-то раз сосед бакенщик ездил по своим делам в Толвую. Я заказал ему привезти трехлитровую банку молока. Заказ он выполнил, а молоко я отнёс поварихе Шуре и сказал, чтобы сварила какой-нибудь каши и оставила ещё для кофе.
Но мужики рабочие, услышав наш разговор, возразили: каши не надо, а лучше приготовить картофельное пюре с настоящим жирным молоком. Для этого случая сделали из берёзового колышка гладкую чистенькую толкушку и торжественно вручили со словами: "Вот тебе орудие труда! Теперь картошка должна быть ещё вкуснее! Ещё слаще!"
Зная охоту ребят-рабочих до картошки, Шура натолкла её почти целую ведёрную кастрюлю. К картошке сварила она крупных судаков и даже раздобыла у Кузнецова миску квашеной капусты.
Есть такое выражение: "Как в воду глядел!" Слова о том, что толчёная картошка будет ещё слаще, сбылись буквально. В кастрюлю Шура вместо соли по ошибке сыпанула сахарного песку. Сладкое картофельное пюре и разложила она по мискам к обеду вместе с отварным судаком.
Один из рабочих сразу сочинил частушку, которой потом довели нашу бедную повариху почти до истерики. Эту частушку мужики декламировали "с выражением" и даже распевали под гитару:
Шура делала пюре,
Получился крем-брюле.
Насмешила весь народ
И сама сидит не жрёт.
Так с шутками-прибаутками трудились мои горняки. Трудились хорошо. Ожидалась хорошая зарплата.
Я радовался, что собрались нормальные ребята, добросовестные труженики. Особенно приятно было сознавать, что никто ни разу не прикоснулся к бутылке со спиртным.
Но так продолжалось только до первой получки. Она и вправду оказалась больше того, на что рассчитывали.
Кузнецов, заведующий рыбоприёмным пунктом, сразу меня предупредил, что на острове всегда существовал и остаётся доныне "сухой закон". "Любой пьяный, замеченный здесь, даст повод начальству выгнать вас из дома и вообще с острова", - объяснил он мне. Я, конечно, выдав зарплату, предупредил всех:
- Вот такие тут порядки, и нарушать их никому не дозволено. Захочется выпить, уезжайте в Лебящино либо в Толвую, а обратно возвращайтесь только трезвыми. Иначе с нарушителями нам придётся расстаться, - предупредил я.
Мужики всё поняли, переправились на материк и неделю где-то кутили. Вернулись в таком виде, что краше в гроб кладут. Словно после "продолжительной и тяжёлой болезни". Ещё сутки отпивались чифиром и закусывали с общего котла.
Следующий месяц они снова нормально работали, жили тихо и трезво. Но с получки снова всё повторилось. И так до конца сезона. Зато сухой закон на острове блюли свято.
В начале августа я с попутным сейнером отбыл в Петрозаводск. Поехал с намерением "закрыть наряды", получить и привезти зарплату.
Всё сделал быстро и уже собирался возвращаться на Сал-остров, но в профкоме предложили "горящую" путёвку на курорт. Выезжать надо было на следующий день. Рейсовый теплоход ходил до Толвуи два раза в неделю. Если деньги везти теплоходом, то как раз неделя ушла бы на дорогу туда-обратно. Выход оставался один: ведомость на зарплату отправить в Толвую заказным письмом, а деньги почтовым переводом. Когда всё ушло, вызвал своего единственного помощника Володю Губского к телефону и попросил его, чтобы заранее, сейчас же заказал на почте деньги, потому что такой крупной суммы у них могло не быть.
Вернувшись с курорта, я узнал, что деньги дошли благополучно, а все дела близки к завершению.
Мы собирали своё снаряжение и аккуратно складывали на пристани, готовя к погрузке на теплоход. Кузнецов сообщил, что ожидает рефрижераторное судно со дня на день. Ледник переполнен рыбой.
- Если на этой неделе теплохода не будет, то со следующей её некуда будет класть, - заявил он, давая понять, что такого не случится.
Однако теплоход-рефрижератор к ожидаемому сроку не пришёл. На озере заштормило. Ветер гнал высокие крутые волны, которые разбивались о причал, окропляя брызгами всё наше снаряжение. Двое суток не швартовались у пристани и рыболовные суда. Штормовое предупреждение было по сути и запретом на выход в открытое озеро маломерным судам.
На третий день ветер стал утихать, озеро постепенно успокаивалось. Так казалось с пристани.
Я, как обычно, утром вышел на один из низких причалов для лодок, разделся до пояса, и, положив очки на сухой настил в недосягаемом для волн месте, стал умываться.
Не успел растереть полотенцем горящее от ледяной воды тело, как без всякого ветра налетел, не знаю какой уже - девятый или девятнадцатый вал, чуть не смел меня с мостков, а очки, лежавшие вроде бы далеко от воды, как корова языком слизнула.
Запасных очков у меня не было, а без них я мог только добраться до своего дома.
И, как на грех, в нашей лодке что-то не ладилось с двигателем.
Пришлось просить помощи у смотрителя маяка. Он согласился доставить меня в Толвую на своей моторной лодке-кижанке. Но предупредил, что в озере штормит и может быть придётся возвращаться.
- Вроде бы шторм поутих. И ветра такого, как был вчера, нет, и даже солнце светит, - пытался приободрить я владельца лодки.
- Это тут, можно сказать, тихо, а в открытом озере, как ходили буруны, так и сейчас шумят. Утром хотел сетки похожать, не мог, заливает с борта.
- Ну так что, рискнём? Может пронесёт?
- Попробуем. Только я рисковать не буду. Семья большая. Да и тебе это ни к чему.
- Без очков мне всё равно что без глаз. Собраться да уехать отсюда с толком и то вслепую не получится. Так что поехали, - почти жалобным тоном попросил я.
Мотор работал чётко, ритмично и лодка легко скользила по воде, преодолевая пологие волны. Мы шли на юг под защитой Палеострова, который заслонял эту часть озера от северо-западного ветра.
Стоило выйти на открытое пространство, как лодку нашу стало бросать, бить в борта и захлёстывать пенистыми валами.
Тут я убедился, что действительно существует какой-то особенно высокий и грозный "девятый вал".
Опытный лодочник успевал ставить лодку поперёк высоких волн, хотя для этого приходилось сворачивать с надобного курса.
Сидя ближе к носу лодки, я первым ощущал как этот самый девятый вал мощно поднимал меня, ставил лодку почти "на попа" и в такие секунды казалось, что моторист на корме проваливался куда-то в глубокую яму, в бездну, из которой никакой мотор не сумеет поднять наше судёнышко снова на гребень волны.
Но уже секунду спустя я сам проваливался в такую же яму и видел рулевого на корме не сзади, а вверху, где-то в поднебесье. В такое мгновение было слышно, как оголившийся винт воет на воздухе вместо того, что бы держаться за эти зыбкие волны и толкать лодку вперёд.
Мы не погибли. Доплыли до Толвуи. Доплыли зигзагами, спасаясь от оголтелого девятого вала, норовившего захлестнуть либо опрокинуть лодку. Доплыли за два часа вместо обычного часа.
Едва лодка коснулась носом берега, мой извозчик заявил: "Пока буря не стихнет, назад по такому озеру не пойду. Будем ночевать!"
В маленькой аптечке я купил сразу пару подходящих очков. В магазине - бутылку водки маячнику за риск и вторую, чтобы распить вечером в доме, приютившем нас на ночлег.
На следующее утро озеро ещё бузило, пенилось, но не было в ветре и волнах вчерашней свирепой силы и лютой злобы.
Обратно мы доплыли за час с небольшим. В открытом озере сильно качало, но уже не приходилось каждый раз увиливать от девятого вала. И сам этот вал был не такой крутой и грозный, как вчера.
В тот день пришло рефрижераторное судно, мы погрузились и отчалили. Я распрощался с Кузнецовым, поблагодарил его за хорошую рыбу, за доброе к нам отношение.
Он познакомил меня с капитаном, сказал где на судне в холодильнике лежит заблаговременно снаряжённый для меня большой мешок с рыбой. "С хорошей рыбой..." - сказал Кузнецов на прощанье.
Я щедро с ним за всё рассчитался, и он остался вполне доволен. Можно догадаться, что на рыбке, которую я брал у него для общего котла, заведующий рыбоприёмным пунктом каждый месяц имел ещё одну, а то и две зарплаты. И тогда находились люди, которые умели "делать свой бизнес".
* * *
К тому времени моя жена Тося, работавшая заведующей Соломенской детской библиотекой, успела получить маленькую двухкомнатную квартиру в только что построенном деревянном доме. Для нас это было одним из самых радостных событий. После долгого скитания по чужим углам, после ужасных клоповников, новая квартира казалась роскошью, пределом мечтаний.
Там не было никаких удобств. Зимой на кухне замерзала вода, которую приходилось носить из колонок. Замерзали и сами колонки. Тогда до ближайшей воды в Логмозере надо было идти почти полверсты.
Каждый день по два раза топили печки. Еду готовили тоже на плите, которая топилась дровами. Какой-то "мастер" сложил плиту так, что, сколько её ни топи, всё тепло уходило в трубу.
Как во времена моего военного и послевоенного детства, все часы досуга тратились на то, чтобы заготовить дрова, принести воды, вынести далеко во двор помои.
И всё-таки из всех квартир, которые потом у нас появились, мы особенно дорожили этой. Может быть потому, что она первая; может быть потому, что очень уж плохие крыши над головой были у нас до той поры.
Десять лет прожили мы в этой квартире до тех пор, пока не получили благоустроенную в Петрозаводске. Но о ней разговор впереди.
А тогда я приехал с мешком рыбы в надежде подкормить своё семейство.
Рыбу Тося выпотрошила и извлекла при этом две кастрюли икры. Одну из ряпушки, другую из палии. Посолили отдельно рыбу, отдельно икру. Рыбу за зиму съели с картошкой, а икру пришлось выбросить. Неумело посоленная, она заплесневела. Тогда ведь холодильников не было, а теплая погода осенью затянулась до самых ноябрьских праздников. Думали, будем есть икру ложками, но её даже покушать не удалось.
* * *
Приехав в экспедицию и рассчитав рабочих, я стал готовить собственный финансовый отчёт. Но бухгалтерия сразу изъяла квитанцию на оплату почтового перевода. Того перевода, которым я отправлял месячную зарплату на всю партию. "Идите к начальнику. Если он даст письменное разрешение на оплату, тогда квитанция будет принята", - сказали мне. А начальник вместо разрешения задал такую взбучку, что из кабинета я выскочил, как ошпаренный.
- Ты за эти деньги мог три раза съездить туда и обратно на теплоходе в каюте "люкс"! - кричал он мне вдогонку.
Деньги и вправду были серьёзные - примерно моя месячная зарплата. Хотя для экспедиции, как я считал, это копейки.
Всё-таки я выждал время, и как-то раз под хорошее настроение начальник экспедиции подписал мне эту квитанцию "к оплате".
Мне предстояло до весны поработать в здании экспедиции, чтобы составить и сдать геологический отчёт с подсчётом запасов по песчаногравийному месторождению "Сал-остров", а с началом следующего полевого сезона ждали другие дела.
Тогда экспедицию взбудоражили два драматических события, которые случились в геолого-съемочных партиях на севере Карелии. Услышал я об этих событиях зимой, когда все съехались на камеральный период в Петрозаводск.
Начальник одной из партий - Михаил Иванович Морозов - приехал в Лоухское районное отделение госбанка, чтобы получить зарплату для своих сотрудников. Человек он был уже "в годах", весь седовласый. Но отличался твердым духом и крепким телом Не зря всю войну провел на передовой, командуя сначала взводом, а потом ротой разведчиков. Пришлось за военные годы бывать в разных переплетах. Иногда на грани жизни и смерти. Но война давно кончилась. И Михаилу Ивановичу не могло прийти в голову, что очередное испытание предстоит выдержать в мирное время.
В банке управился на удивление быстро и с сумкой, заполненной деньгами, скорым шагом пошел к своему потрепанному "виллису", стоявшему на обочине дороги. От водителя, занедужившего с похмелья, пришлось отказаться. Хотя начальник знал, что за деньгами ехать одному не положено. Правда, он перед отъездом вынул из сейфа и положил в сумку служебное оружие - трофейный пистолет "парабеллум". Тогда таким оружием снабжались почти все полевые геологические партии.
Милиционер на выходе из банка спросил:
- Вы что, без сопровождающего?
- Да вот, так получилось. Но я с оружием. - Михаил Иванович поставил сумку, вынул оттуда пистолет и привычным движением сунул его спереди за широкий офицерский ремень, прикрыв полой легкой "геологической " куртки.
- Раз с оружием, то ладно. И всё-таки глядите в оба. Народ тут крутится всякий. Советую быть начеку, - напутствовал милиционер.
На улице светило солнце. Время приближалось к обеду. Михаил Иванович вспомнил про термос с чаем да бутерброды, оставленные в машине, и прежде чем поехать, собирался перекусить.
Открыв дверь автомобиля, он бросил сумку на заднее сиденье. Тут с треском распахнулась противоположная дверь, а в её проеме показалась лохматая голова. Но впереди - грязная рука с тяжелым молотком.
- Деньги! - хриплым голосом потребовал грабитель.
В этот миг начальник инстинктивно выхватил пистолет из-за пояса и так ткнул дулом в грудь вломившемуся мужику, что тот взвыл, отпрянул назад, но успел поднять молоток. Однако увидел направленный в лоб ствол и опустил руку.
- Одно резкое движение и я размажу твои мозги по кустам.
- Всё понял!
Дверь захлопнулась и только был слышен треск придорожного ивняка да шум шагов убегающего в лес человека.
В полевой лагерь Михаил Иванович возвратился уже после окончания рабочего дня. Там его первым встретил проспавшийся водитель.
- Как съездили? Без приключений?
- С приключениями. Видишь, я даже не успел до конца рабочего дня вернуться. Всё из-за тебя. Но за это взбучку получишь завтра. На сегодня мне уже хватит того, что случилось. Пойду спать.
Михаил Иванович открыл массивную дверь своего маленького домика, рубленного из толстых в обхват бревен, заперся на засов и собрался укладываться в постель. А в голову пришла мысль, что сегодня он второй раз нарушает инструкцию, касающуюся обращения с крупными суммами денег, предназначенных для зарплаты. Как ни торопился попасть домой в рабочее время, не получилось. На полдороги застрял в непролазной грязи, провозился больше часа, пока рубил хворост да буксовал всеми четырьмя колесами. И вот не успел выдать зарплату. Деньги приходится оставлять на ночь дома. А это не положено.
Убрав сумку в сейф, он лег и сразу крепко уснул.
Проснулся от сильного стука в дверь. Уже подумал: опять что-то случилось. В дверь ломились так сильно, что Михаил Иванович бросился туда в одних трусах и майке. Но, озабоченный вчерашним, прихватил на всякий случай пистолет.
- Кто там? Что надо среди ночи?
Никакого ответа. А дверь вся так и ходит ходуном. Он понял, что дверь ломают и грозно предупредил:
-Прекратите! Иначе стрелять буду!
При полном молчании грохот продолжался. Орудовали ломиком либо кайлом. В одном месте уже появилась щель. И тогда он, передернув затвор пистолета, выстрелил в то место, откуда раздавались удары. Но так выстрелил, чтобы попасть в ноги либо, промахнувшись, припугнуть.
Раздался вопль, перешедший в стон. Потом всё прекратилось. Второй раз за сутки, пережив попытку ограбления, начальник лёг на кровать, но уснуть до утра так и не смог.
А утром первым делом отправил раненого в больницу. Второму, его сообщнику, коротко объяснил:
- Надо бы вас обоих надолго в тюрьму засадить. Да я решил, что сам разберусь. Твоего приятеля кастрировал прошлой ночью. Говорят, всю промежность ему разнесло пулей. Ты, если еще сунешься, сразу получишь такую же пулю в лоб. Намотай это на ус. А сейчас марш на работу!
Михаил Иванович в курилке экспедиции рассказывал об этом случае с некоторой самоиронией. Говорил, что "перетрухал", когда увидел почти проломленную дверь.
- Они бы глазом не моргнув убили. А я боялся застрелить кого-либо втёмную. Потом по судам бы затаскали. Даже в милицию не сообщил: не хотел огласки. Слава Богу, обошлось. Один раз я и без выстрелов чуть не загремел в места отдаленные.
- А что случилось? - спросил я, неожиданно оказавшись рядом с рассказчиком.
- Случай смешной. Можно сказать анекдотический. Я только-только вернулся с войны. Поступил в Ленинградский горный институт. На учебу ходил в военном обмундировании. Только без погон. Понемногу привыкая к мирной обстановке, наверное, на третьем курсе, почуял, что надо бы подыскивать подругу жизни. И тут, как на грех, в читальном зале библиотеки познакомился со студенткой геофизического факультета, хохлушкой. Она мне казалась писаной красавицей. Плотная, фигуристая, с черными волосами, спадающими волнами до плеч, а, главное, с огромными карими глазами под веером длинных ресниц, она запала мне в душу уже при первой встрече. Потом пошли свидания, приглашения в кино, в кафе "Мороженое". Однажды по пути из кино домой в общежитие, она неожиданно спросила: откуда у меня такая фамилия Морозов. Не знаю какой чертенок меня тут щекотнул под ребром. Но я с иронической улыбкой, которая осталась незамеченной впотьмах, серьезным голосом объяснил: дескать имею честь быть праправнуком боярыни Морозовой. Девушка моя удивленно охнула от неожиданности и почему-то замолкла. До этого щебетала без перерыва, а тут, как споткнулась. Я поначалу не придал этому значения. Но потом наши свидания прекратились. Она под всякими предлогами избегала встреч. А выяснилось всё после того, как меня вызвали в партбюро. Да не кто-нибудь, а сам секретарь. Он напыщенно обратился ко мне не просто как к рядовому члену партии, а как к человеку, принятому в ряды ВКПб на фронте. И сразу, как говорят, взял быка за рога. Стал стыдить, несколько раз повторяя: "Впервые вижу коммуниста не пролетарского, а боярского происхождения". Тут мне всё стало ясно. Девушка-красавица, на которой собирался жениться, взяла и, глазом не моргнув, передала в партбюро мои слова о боярыне Морозовой. Хорошо, что не в КГБ. Слова, сказанные в шутку, чуть не обернулись для меня бедой. Помогла выкрутиться закалка военного разведчика. После угрозы партийного секретаря передать обо всём в "органы", если я не сумею объяснить почему так долго скрывал этот факт своей биографии. И я объяснил: очень легко проверить мою родословную, где боярыни Морозовой и в помине нет. Потому что родом я из Архангельской глухой деревни. Там север. Значит, бывают зимами крепкие морозы. И моих однофамильцев Морозовых там полно. А с девушкой я просто пошутил. Вернее, пошутил непросто. Хотел проверить её преданность, прежде чем жениться. Вот проверил и решил, что женитьба отменяется. На прощанье секретарь посоветовал больше так никогда не шутить.
Другая история, о которой тогда тоже говорили в коридорах экспедиции, связана с именем Юры Белова - недавнего выпускника Киевского геологоразведочного техникума. Началась эта история весело.
На севере Карелии, у самой границы с Финляндией, базировалась полевая геолого-съемочная партия. Как и положено по правилам работы в погранзоне, начальник партии передал командованию пограничного отряда развернутый список своих сотрудников. Кроме фамилий, имен и отчеств, в списке были указаны даты рождения, национальности сотрудников, партийность и прочие детали. Начальник погранотряда заинтересовался двумя геологами. Не столько личностями, как таковыми, сколько их фамилиями и национальностями. У стражей границы возник вопрос: почему Белов, член ВКПб - еврей, а Вильтер - русский и беспартийный. Лучше всех ответил пограничникам сам "виновник" и большой шутник Юра Вильтер:
- Если у Белова отец и мать евреи, так какой же ему быть национальности? А меня из-за фамилии даже немцы, видно, принимали за своего. Все блокадные зимы проездил по льду Ладожского озера, попадал множество раз под бомбежки, и, вот, живой. Как-то пошутил среди своего брата шоферюг, что немецкие летчики чуют единородца и кидают бомбы мимо, а назавтра уже пришлось объясняться с "особистом". Бдительный был народ на фронте. Но меня не тронули. Потому, что водить ЗИСы и полуторки по битому льду охотников было не много. А я после этого зарекся не позволять себе таких шуток. Но, видимо, подзабыл эту историю - опять понесло, простите.
Среди пограничников нашелся человек наделенный чувством юмора и к теме "почему Белов еврей, а Вильтер русский" - больше не возвращались.
Но Белов скоро прославился по-другому. Почти трагически. Он возглавлял горный отряд. Рабочие уже завершали проходку канавы. В каких-то десяти сантиметрах ниже забоя ломиком уже "прозванивались" коренные породы. И тут начала сочиться вода. Сперва слабо, потом всё сильнее. К вечеру горняки совсем выдохлись. А добраться до коренника и отбить образцы надо было в любом случае. Иначе к утру канаву затопит и все труды пропадут.
Тогда Белов сам взялся за кайло и с азартом кладоискателя стал энергично рыхлить плотный суглинок, а рабочие еле успевали его вычерпывать лопатами вместе с водой.
Юра скоро притомился и во время одного из взмахов кайла обратным острым концом ударил себя по голове. Сначала он не почувствовал боли. И крови почти не было. Но Белов бросил кайло, еле выполз из канавы и только успел сказать:
- Ребята, мне плохо. Надо скорей в больницу!
В больницу Кандалакши его привезли уже без сознания. Там только начинал лечебную практику молодой хирург, недавний выпускник первого Ленинградского медицинского института Игорь Николаевич Григович. Ему еще не приходилось делать сложных операций, тем более связанных с трепанацией черепа. Но тут Игорь Николаевич сразу понял, что пациент не доживет до появления санитарного самолета из Петрозаводска и решился на немедленную операцию по оказанию первой помощи. Потом Белов, со слов хирурга, рассказывал, что у него тогда из-под черепа выкачали стакан сгустков крови. Так человеку была спасена жизнь.
Более полувека прошло с тех пор. Игорь Николаевич Григович давно уже доктор медицинских наук, знаменитый детский хирург, сделавший сотни сложных операций, спасший жизни многих ребятишек. Но та операция по оказанию первой помощи Белову, думаю, осталась у него в памяти на всю жизнь.
А Белов, поставленный на ноги стараниями врачей республиканской больницы, до сих пор не только живет, но и работает, несмотря на свои почти восемьдесят лет от роду.
* * *
В начале марта 1963 года Тосю увезли в родильный дом. Мы ждали очередного ребёнка.
Чтобы помочь ухаживать за детьми, приехала моя мама.
Родился наш сын 6 марта. То, что будет сын, врачи сообщили заранее. И я боялся, как бы его рождение не пришлось на женский праздник. Как будто зная мои опасения, он поторопился появиться на свет.
Назвали мы своего сына Владимиром, что означает - владеющий миром. Много доставил он нам радости, а ещё больше - хлопот и тревог.
Показала мне Тося сына в окошко на третий день. Запиской сообщила, что пока всё благополучно, вес ребёнка - четыре килограмма.
Тогда распевали не знаю откуда взявшуюся песенку:
У меня родился сын -
Мальчик десятифунтовый.
У меня родился сын,
Полноправный гражданин, -
Человечек новый.
Я в ожидании нового назначения присоединился к хору любителей этой песенки и тоже стал её мурлыкать себе под нос.
Назначили меня начальником партии по обслуживанию горнодобывающих предприятий Карелии. Главная задача, которая ставилась перед вновь образованной несколько необычной геологической партией - навести порядок в балансе запасов сырья для производства разных стройматериалов.
За всю историю работы предприятий, добытые из недр запасы списывались либо "на глазок", либо по объёму выпуска готовой продукции. Это привело к тому, что на некоторых месторождениях числилось на балансе, к примеру, 80 процентов запасов, а отработано карьерами было больше половины площади. Мне надо было "путём маркшейдерских замеров определить оставшиеся запасы в недрах и внести необходимые правки в баланс".
Работали в разгар сезона сазу до пяти топографических отрядов. И не зря. Результат получился поразительный. По некоторым месторождениям кирпичных глин фактически оставшиеся в недрах запасы составляли всего третью часть от числящихся на балансе, а безвозвратные потери при добыче достигали более половины.
Всё это потом нашло отражение в моих геологических отчётах, где резко критиковались деяния Карельского Совнархоза, которому принадлежали горнодобывающие предприятия.
Начальником производственно-технического отдела Совнархоза тогда работал Антропов - наш бывший университетский преподаватель, читавший курс горного дела. Он был заказчиком на ревизию сырьевой базы горнодобывающих предприятий, он и платил деньги.
Узнав из моих отчётов, что подведомственные Совнархозу горнодобывающие предприятия хищнически эксплуатируют недра, Антропов взбеленился.
- Я плачу деньги, а ты за мои же любезные вздумал меня критиковать! - кричал он.
Но не только этим чиновничьим скандалом запомнилась мне работа по ревизии сырьевых баз горных предприятий. Был один эпизод пострашнее.
С древних времён известен рускеальский полосчатый мрамор. В посёлке Рускеала тогда работал мраморно-известковый завод, выпускавший известковую муку для "раскисления" почв и мраморную крошку, из которой получался красивый "декоративный" бетон.
Работали мы на карьере и вокруг него, а жили в посёлке, который находился рядом с государственной границей. Занимали нижний этаж небольшого двухэтажного дома. А в верхнем этаже размещалось почтовое отделение и сберкасса.
В одни сутки произошли два события, сильно встревожившие и даже испугавшие нас.
Около трёх часов ночи без стука вломились в комнату два встретившихся у нашего дома пограничных наряда с собаками, сразу разразившимися громким лаем.
Один из рабочих, спавших на раскладушке вблизи двери, потом говорил: "Напугали, паразиты! Думал, родимчик схватит! Потом чуть не схватили псы, которые страшнее волков".
- Кто тут старший? - заорал один из ворвавшихся к нам ночных незваных гостей с двумя лейтенантскими звёздочками на погонах.
- Вы почему кричите среди ночи? - возмутился я, натягивая брюки.
- Документы! - закричал он, как будто не слыша моего возмущения.
Мы по очереди предъявили паспорта и пропуска. Я сообщил, что список всех работников полевого отряда, как и положено, в день приезда передал начальнику погранзаставы, который хорошо проинструктировал о правилах поведения в погранзоне, и мы в точности соблюдаем инструкции.
- У вас что, есть к нам какие-нибудь претензии? - спросил я.
- Вы камни колете молотками? - вместо ответа спросил лейтенант.
- Конечно колем. Отбираем образцы и пробы. В этом наша работа.
- А какие камни, чёрные или белые? - уже спокойнее допытывался он.
- Всякие. Последние дни я работал на мраморном карьере. Там породы полосчатые: чёрные полосы чередуются с белыми. И камни отбивал я молотком то чёрные, то белые. Те и другие требовалось изучать в лаборатории, вот для этого отбирались пробы.
- Ладно, работайте. Только за пределы посёлка и карьера никому ходить не советую. Будут неприятности. У нас тоже своя работа - смотреть, чтобы под видом геологов не проникли сюда чужие люди, - сказал на прощание лейтенант, и пограничники удалились, не извинившись и даже не сказав "до свидания".
После визита незваных гостей, я так и не уснул до утра. А вечером, закончив работу, все решили сходить в кино.
На улице стояла стужа. Несмотря на вполне осенний месяц сентябрь, иногда подмораживало по утрам, и даже выпадал снежок, который тут же таял на глазах. Было холодно и в нашей большой неотапливаемой комнате. Обогревались мощной электроплиткой, которая стояла на деревянной табуретке. Правда, под ножки плитки я подсунул металлический лист. Но он вряд ли мог защитить от перегрева. Поэтому мы старались плитку включать только на время приготовления чая, а отапливались ею лишь кратковременно вечерами перед сном.
В тот вечер плитка тоже горела, но я её заблаговременно выключил, зная, что пойдём в кино. Однако кто-то из рабочих снова включил, чтобы горела до самого нашего ухода. Включить-то включил, а выключить забыл. Так и ушли гуртом, не глянув на плитку.
Потом я долго корил себя за такую оплошность. Многие десятилетия прошли с тех пор. Но привычка перед уходом из дома глянуть на электросчётчик и посмотреть перекрыта ли газовая магистраль, осталась. Особенно эта привычка пригодилась на даче. Однажды, возвратившись после недельного отсутствия, увидели что шланг, который идёт от газового баллона к плите, перегрызен пополам крысой. Беды не случилось потому, что был перекрыт вентиль на газовом баллоне.
А тогда мы в спешке ушли, оставив электроплитку включённой.
Хорошо, что виновник, включивший плитку, вовремя вспомнил об этом и шёпотом сообщил мне. Всем сразу стало не до кино. Целую версту от клуба до нашего дома мы бежали, как хорошие спортсмены. Это, наверное, и спасло. Ещё не открыв дверь, я почуял горький запах дыма. "Неужто горим?" - страшная мысль пришла в голову.
Когда дверь открыли, из комнаты, как из топящейся бани, ударило жаром. Включив свет, увидели, что всё пространство от пола до потолка заполнено сизым дымом. Он ел глаза и не давал дышать. Я, спотыкаясь, как в темноте, подбежал к плитке и выдернул вилку из электрической розетки. Только тогда обратил внимание на саму плитку, раскалённую докрасна. Даже стальной корпус светился малиновым огнём. Перегрелся и металлический лист под плиткой, а от него, вся обуглившись, тлела табуретка. Ещё бы полчаса, и она могла вспыхнуть, как пионерский костёр. Рядом, почти вплотную, стоял деревянный кухонный стол, покрытый листом прозрачного целлулоида.
Даже страшно подумать, что тут могло случиться, если бы мы досмотрели кино до конца.
Прогоревшую почти насквозь табуретку залили парой ковшей воды. Дым постепенно вышел в открытую дверь и вместе с ним тепло, накопленное ценой такого риска. Комната заполнилась уличным холодом.
А меня бросило в жар от одной только мысли, что мы могли спалить не только своё жилище, но ещё сберкассу и почту наверху со всем их содержимым. Вот тут уж мне явно грозил долгий "срок".
Утешало то, что всё кончилось благополучно. К концу подходили и наши полевые работы.
Запомнились они не только происшествиями, но, главное, тем, что свели меня с удивительно интересным человеком - Ростиславом Николаевичем Потёмкиным.
Высокий, сухой, белобрысый, он своим обличьем напоминал Дон Кихота. И в характере его что-то было от "рыцаря печального образа".
Потомственный питерский интеллигент, человек высокой образованности и культуры, он даже по отношению к рабочим - грубым мужланам - был всегда вежлив, деликатен и не позволял себе ни к кому обращаться на "ты". Я называл его "реликтовым экземпляром" неизвестно как выжившей старой дореволюционной петербургской интеллигенции.
Ростислав Николаевич возглавлял один из топографических отрядов. Работал так тщательно и аккуратно, что составленные и вычерченные им карты, иногда похожие по сложности рисунка на кружева, казались изданными в типографии.
Мне очень радостно было общаться с таким человеком в течение более двух лет. Сроднила нас любовь к литературе.
Ростислав Николаевич как-то в беседе обмолвился, что он всю жизнь занимался только двумя делами: либо работал, либо читал. Его осведомлённость в области литературы, его начитанность - удивляли меня.
Ростислав Николаевич открыл для меня Оскара Уайльда. Не столько, как автора известного "Портрета Дориана Грея", сколько тонкого лирико-драматического поэта, создавшего "Балладу Редингской тюрьмы". Даже в переводе с английского она отличается благозвучием, четкой ритмикой, изяществом стиля.
Меня потрясли последние строчки поэмы:
...Убил возлюбленную Он
И потому казнен.
Но каждый, кто на свете жил,
Любимых убивал,
Один жестокостью, другой -
Отравою похвал,
Трус - поцелуем, тот, кто смел, -
Кинжалом наповал.
Ростислав Николаевич Потёмкин был почти ровесником моей мамы. Наверное, его нет уже в живых. Но я буду всегда помнить этого благородного милого человека, доставившего мне много радостных минут и часов.
* * *
Кончилась моя карьера начальника партии. Около шести лет прослужил я на этой должности. Сейчас годы "начальничества" вспоминаются, как страшный сон. Тяжким бременем они легли на всю мою жизнь, оставив множество рубцов, "синяков да шишек".
Освобождением от этого беремени я считаю назначение геологом в Кепареченскую партию. Это назначение ещё памятно тем, что я от стройматериалов, которыми занимался последнее время, вновь возвратился к "настоящей геологии", к рудным полезным ископаемым.
Но, говорят, не бывает приобретений без потерь. Потерял я тогда немало. Главная потеря: долгие расставания с семьей. На целый полевой сезон уезжал я из дома. Разлуку с женой и детьми переживал тяжко. Тяготила не только сама разлука, но сознание собственного бессилия помочь Тосе. На её плечи ложились тяготы обеспечения неблагоустроенной квартиры дровами, водой и всем остальным. В дни коротких приездов домой я не знал за что хвататься и всё равно не успевал даже дров натаскать на неделю.
Один раз чуть по-бабьи не разревелся от обиды на свою горькую долю, когда, нечаянно приехав домой, увидел, как жена, посиневшая от холода, упирается изо всех сил и тащит в гору с озера санки, полные только что выполосканного в проруби обледенелого белья. Я не знал, чем её утешить, заплакавшую навзрыд, не знал, как ей помочь.
Больше всего меня огорчало и возмущало то, что все мои сетования на невзгоды не вызывали никакого сочувствия у начальства. Видно справедлива жестокая, безжалостная поговорка: "Сытый голодного не разумеет". Я уезжал из дому на многие месяцы, а начальники каждый день приходили с работы в свои благоустроенные квартиры. Где им понять наши беды... Начальнику экспедиции, да ещё выходцу из "органов" такое отношение можно было простить. В этом ведомстве ломали и не такие человеческие судьбы.
Гораздо больше обижало меня безжалостное отношение женщины - главного геолога. Она повторяла каждый раз одно и то же: "Назвался груздем - полезай в кузов!"
В такие минуты, вопреки всему, я сожалел о том, что расстался с должностью начальника, при которой был сам хозяин. Позвоню домой, узнаю, что там худо, бросаю всё и еду.
Став подневольным, зависимым от других, я не мог так поступать и потому неописуемо страдал. Неделями не спал по ночам, мучался с головными болями и щемящими болями в сердце.
Тогда я записал в дневнике простую истину: человек должен работать там, где живёт, либо жить там, где работает. Это, конечно, важно и нужно в первую очередь для человека, для семьи. Но социальные психологи знают, что это очень важно для работы, особенно творческой. Не может плодотворно работать, не может творить человек, под гнетом острой тоски по дому; не может жить человек, постоянно ощущая боль разлуки.
Много лет спустя я где-то прочитал, что ни в одной стране мира геологи не живут месяцами в отрыве от дома, от семьи. Уезжают самое большое на две недели. Даже моряки там время от времени берут жён на корабль "от порта до порта". И фирма-судовладелец непременно оплачивает эти расходы.
А нам тогда внушали, что интересы государства превыше всего, да еще и напоминали про "романтику странствий". В те годы молодой журналист республиканской газеты "Комсомолец" Геннадий Ананьев опубликовал про меня очерк под названием "Ветру и солнцу брат". При встрече пришлось сказать ему: "Никакой я не брат! Разве что двоюродный либо троюродный. А скорее всего пасынок всей этой романтики. Больше ветра и солнца я люблю домашний уют: чистые рубашки, хрустящие накрахмаленные простыни и сегодняшнюю газету по утрам".
Я всегда считал, что не может быть романтики, когда жизнь полна тягот и лишений . И само это понятие "романтика", как побудительный мотив к труду, к творчеству у меня вызывает сомнение. Не зря те же социологи давно отметили, что главной силой, заставляющей человека трудиться, является забота о добыче средств к существованию, иначе говоря, забота о хлебе насущном.
Надо без всякой романтики уметь выполнять хорошо свою работу.
Работодателям нашим пора усвоить то, что западные знают уже сто лет: процветание фирмы напрямую зависит от благополучия её наёмных работников.
Жаль, что не знали и не хотели знать этого начальники в пору моей молодости.
К сожалению и в пору нашего доморощенного капитализма работодатели не знают и не учитывают такую тонкую материю, как людская психология. И сейчас они не ведают, что во всём мире уже многие десятилетия вместо эксплуатации трудящихся капиталисты заботятся об их благе. И эта забота, оказывается, выгодна хозяину-работодателю. Она приносит больше прибыли, чем нещадная эксплуатация.
Может быть потому мы так бедно живём, что не учитываем простых истин. Тут вспоминаются слова моего деда Семёна, который говорил, что хороший хозяин сам не поест, а лошадь и работника обязательно накормит.
Выходит, плохие хозяева управляют нашей страной, если они не могут создать условия для достойной жизни большинства людей.
Но это к слову о горькой доле людской. Тогда, в Кепареченской партии, я был молод и сумел пережить все невзгоды. К тому же были там не одни невзгоды, но и радости.
Базировалась Кепареченская партия в деревне Хайколя Калевальского района, на шоссе Кемь - Калевала.
Исторически деревня Хайколя располагалась на острове. Но мы тогда считали деревней то, что имелось на материке. И называли деревню не по-фински, а в русской транскрипции Гайколя. На материке в одном из домов разместилась контора поисково-съёмочной партии и комнаты для камеральных работ геологов. Тут же, недалеко от берега озера, мы и жили в небольшой избушке.
А в большом доме рядом, на радость нашей разудалой рабочей братии, жили сосланные сюда "тунеядки" - молодые женщины не очень строгого поведения, оказавшееся какое-то время без работы. Как мухи на мёд липли к хорошо зарабатывающим мужикам эти непутёвые женщины. Липли не каждодневно, а только в дни получки. И не ради "пылкой любви". Многие из них в хорошем подпитии не раз говорили, что "этого добра у них всегда хватало". И мужики сие хорошо знали. Кто-то из наших буровиков, особенно охочий до женщин, говорил: "Любой из них покажи четвертинку, пойдёт следом, как голодная собачонка за куском хлеба". Потому что все они страдали одним пороком, а может быть даже болезнью - алкоголизмом.
Начальником Кепареченской партии был назначен мой однокурсник Планкевич Георгий Евдокимович, которого я один-на-один звал просто Жоркой, как в студенческие годы.
Он палкой гонял тунеядок из общежития рабочих, но они всякий раз появлялись там, как привидения: и в полночь, и под утро. Приходили до тех пор, пока у мужиков были деньги на водку.
А потом утихали и отсыпались. Ложились в спячку до следующей получки.
Прорабом в партии числился Коля Кабанов. Он замещал начальника, когда тот уезжал в Петрозаводск, работал за геолога, горного мастера, техника. Где бы ни возникало "узкое место", туда в первую очередь кликали Кабанова. И он приходил либо приезжал, сверкая толстенными стёклами своих каких-то сверхмощных очков и щуря близорукие глаза. В отличие от шумливого начальника, Коля Кабанов никогда не повышал голоса, разбирался во всём спокойно и основательно. Даже с последними разгильдяями, "нарушителями трудовой дисциплины" он разговаривал вежливо, а порой казалось даже по-отечески ласково. И всегда всем помогал - где советом, где собственными руками. Если Кабанов появлялся на буровой в связи с аварией, то никогда не уезжал оттуда до тех пор, пока "снаряд" снова не начнёт вращаться на забое, пока не возобновится и не наладится бурение.
Всё умел делать Коля Кабанов. Даже начальника заменять.
Однажды, когда Планкевич был в отпуске, Кабанов в конце месяца собрался поехать в банк, чтобы получить заплату. Ехать полагалось при оружии. Он открыл своим ключом массивный сейф, достал оттуда большой пистолет в кобуре и собирался его пристегнуть на пояс. Но "пушка" оказалась слишком тяжёлой. Точнее говоря, непривычно тяжёлой. Тогда он вынул из кобуры пистолет и положил его в полевую сумку.
До отъезда оставалось сколько-то минут, и я попросил: "Дай посмотреть. Хоть в руках подержать".
Он сперва неохотно согласился и уже открыл сумку, а потом сказал, что сейчас подойдёт машина и смотреть уже некогда.
Мы прождали четверть часа, машина не шла. И тогда Коля достал пистолет и отдал мне со словами: "Только, смотри, осторожно! Это не игрушка".
То, что не игрушка, можно было не объяснять. Я держал в руках трофейный "парабеллум" времён войны. Он казался таким тяжёлым, что я с трудом мог держать это оружие в вытянутой руке.
Коля зачем-то отвернулся, а я в этот момент передёрнул затвор. Патрон оказался в патроннике, и теперь стоило нажать на спусковой крючок, как прогремит выстрел. При этом я знал, что на место выброшенной стреляной гильзы будет автоматически дослан в патронник следующий патрон. И так до тех пор, пока не кончится вся обойма.
Коля Кабанов многое умел, но ни он, ни я не знали как вынуть из патронника патрон без выстрела.
В это время к дому подошла машина.
- Доигрался! - сказал он мне тихо, но с явным выражением недовольства.
И тут меня осенило. Наверное, с испугу. Нажав кнопку на рукоятке, я вынул обойму, а потом, ещё раз передернув затвор, выбросил неосторожно досланный патрон. Подобрав его на полу, я вернул патрон на своё место в магазин, щёлкнул для контроля курком и убедившись, что всё в порядке, вставил магазин в рукоятку пистолета.
Кабанов положил пистолет в сумку и уехал. Перед уходом он сказал: "Только бы Жорка не узнал. Смотри, не проговорись!"
* * *
В разгар лета ко мне приехала погостить Тося с детьми. Жить нам пришлось на острове. Для меня это были счастливые дни и недели.
С Колей Цыгановым, который работал начальником горного отряда, мы каждый день после работы выезжали рыбачить на вечернюю зорьку.
Короткий толстенький мужичок с культёй вместо указательного пальца правой руки, он сам был заядлым рыбаком и меня пристрастил к этой забаве.
Как я потом понял, главная задачка состояла в том, чтобы найти наживку. Перекопав землю вокруг дома и даже навозную кучу у конюшни, мы с трудом находили по несколько дождевых червей. На них ловили первых рыбок, а дальше на плавники. Но на плавники рыба клевала хуже. Тогда я написал домой письмо с просьбой прислать червей. И Тося, перед своим отъездом ко мне, отправила их вместе с землей - целый посылочный ящик.
- Теперь будем с рыбой! - сказал Коля.
- Надо ещё как-то проверить - придутся ли по вкусу здешней рыбе "импортные" черви, - пошутил я.
Коля учил меня рыбацкому ремеслу с самых азов. Он объяснял, что рыба в озере не везде, а там где есть корм. В первую очередь на лудах - подводных островках, вытянутых поднятиях дна среди глубокого озера вокруг.
- Становиться надо с наветренной стороны. Даже небольшой ветерок раскачивает воду до дна и всё съедобное для рыбы волнами слегка накатывает на склон. Там рыба и кормится. Но чтобы собрать её побольше, надо ещё подкормить крошками, какой-нибудь крупой или кусочками теста, - объяснял Коля Цыганов.
- А как найти эту самую луду? - спросил я.
- На этом озере я все луды знаю. Ищут их просто: видишь рябь среди гладкой воды - там и есть подводная отмель. Точно определяют её место промерами. Я для этого употребляю якорь на длинной верёвке.
Рыбачили мы на "зимние" удочки: короткие и без поплавков. Удивил меня Коля тем, что вместо одного крючка он на конец лески привязал три: просто большой крючок, мормышку и маленькую блёсенку. Каждая из этих ловушек на отдельном поводке. И на каждую наживляли мы по кусочку червя.
Я так рыбачил впервые. Брошу в воду леску подальше от лодки и сразу чую, что клюнуло. Но не вытаскиваю, как учил Коля, а только чуть подсеку и жду дальше. Снова поклёвка и подсечка, потом ещё раз. Вот тут приспела пора тащить. Надо было видеть бурю восторга во мне, когда одним разом вытаскивал три рыбки. Не всегда так удавалось, но часто.
В первую же "пробную" рыбалку на "петрозаводских" червей поймали целое ведро окуней. И тогда я впервые отведал "тройную" уху. Наварено её было больше, чем могли съесть. А назавтра остатки превратились во вкусный студень или заливное. Как говаривала моя бабушка, "густое, хоть об стенку бей".
Когда приехало моё семейство, мы почти каждый вечер ловили чуть ли не по ведру рыбы и кормились в основном ею.
По выходным дням я брал лодку, и мы переезжали через пролив на материк собирать чернику. Нашему сыну Володе тогда не было ещё и двух лет, но он тоже с удовольствием брал ягоды прямо с веток и лакомился ими так, что всё лицо становилось чумазым. Однако этому занятию сильно мешали рои комаров да мошек. Они доводили ребёнка до слёз. К тому же, проголодавшись, он начинал плясать вокруг мамы и требовать сисю. Приходилось Тосе присесть на пенёк, укрыть его платком от мошкары и кормить грудью. Насосавшись до отвала, он так и засыпал у мамы на руках. Большой уже парень, а со своей "сисей" никак не мог расстаться. Почти до двух лет кормила Тося его грудью. И молока всегда хватало.
За время отпуска Тоси успели вдоволь порыбачить, набрать ягод, грибов, даже позагорали малость. Только не купались. Вода в Гайкольском озере оказалась ледяной даже в жаркую пору.
Проводил я своих домой, когда уже начали желтеть листья на берёзах. До аэропорта в посёлке Калевала ехали на крытой машине-вахтовке. Стояла хмурая пасмурная погода. Временами моросил дождь. Всё вокруг выглядело серым и навевало тоску. И плохая погода, и предстоящая разлука со своими родными портили настроение.
Я смотрел в окно машины, разлинованное наискосок строчками дождя, но кроме серой ленты дороги и серого леса по сторонам, ничего не видел. И вдруг впереди справа, как пламя огромного костра, вспыхнула кудрявая осина, позолоченная ранними холодами. Всё длилось одно мгновение. Машина пронеслась мимо, и не стало яркого пылающего "костра". Но я оживился, и даже поднялось настроение. Как будто душу мою, скорбящую из-за близкой разлуки, подогрело это пламенеющее оранжевое дерево, так ярко украшенное наступающей осенью.
После отъезда моего семейства буровые бригады перебрались на новый участок. Среди огромного болота, поросшего редкими худосочными соснами, стояли буровые вышки. Всё болото желтело от переспелой морошки.
В обед я вместе с буровиками перекусил мясной тушёнкой с хлебом, а потом мы горстями ели сочные ягоды, наслаждаясь их неповторимым вкусом и прохладой.
Много раз приходилось собирать эту ягоду и лакомиться ею, но никогда я не видел сплошного желтого ягодного ковра таких размеров. В любую сторону глянь и насколько хватает глаз - сплошные ягоды. Они поспели давно. Невольно захотелось изобрести машину, которая бы прошлась по болоту, собрала ягоды и тут же выжала целебный янтарный сок. Но машины не было. Мы собирали ягоды горстями и не ели, а выпивали их. Они отдавали немного бражным привкусом и потом казалось, что в голову слегка ударил хмель.
Жаль было, что такое богатство скоро уйдёт под снег.
Дорог от буровых вышек не было и всё тяжёлое оборудование, а также горючее доставляли туда на тракторе. Продукты, буровые коронки и ещё кое-что по мелочам привозили на вьючной лошади.
Наша Кепареченская партия оказалась последней в экспедиции, где ещё держали лошадь. Большая рыжая кобыла отличалась неприхотливостью и всеядностью. Один раз кто-то из буровиков заметил, как она на помойке вылизывала банку из-под мясных консервов.
Никто не поверил, что лошадь может есть мясо. Решили проверить. Отрыли банку, выложили консервы в алюминиевую миску, поставили перед лошадью. Она набросилась на мясо, как кот на валерьянку. Глазом моргнуть не успели: она вылизывала уже пустую миску своим большим шершавым языком, подбирая остатки мясного бульона.
В тот раз на этой кобыле привезли во вьючных ящиках хлеб, картошку и другие продукты для буровиков.
Освободившись от вьюков, лошадь пошла гулять на болото, осторожно ступая по шаткой трясине. Я не поверил своим глазам: кобыла подбирала большими подвижными губами целые кусты морошки, обсасывая сочные ягоды. Она делала это так мастерски, что подумалось: вот такой изобрести бы комбайн. Ребята-буровики тоже обратили внимание на кобылу.
- Во, уплетает! Хоть мясо, хоть ягоды! Всеядная скотина. Такую в музей надо, - посмеиваясь, сказал один.
- В музей не выёдет. Её уже приговорили сдать на мясо, - сообщил другой.
-
* * *
Приближался конец полевого сезона. Тамара Ивановна Амозова, старший геолог партии, поручила нам срочно готовить к отправке в Петрозаводск пробы и образцы. Заказан гидросамолёт: тот же работяга АН-2, только не на колёсах, а на лодках.
- Как позволит погода, сразу прилетит. Так что быстрее всё готовьте, ребята, - торопила она.
- Кто будет сопровождать груз? - поинтересовался я с некоторым умыслом.
- Если хочешь, готовься ты. Навестишь своих и наши грибы-ягоды вывезешь.
- Домой я всегда готов. Теперь успеть бы подготовить груз.
- Будем работать и вечерами! - это прозвучало как приказ.
Но нам повезло. Самолёт не летел - шёл дождь, свистел ветер, на озере гуляли волны с барашками пены на гребнях. Нелётная погода, как по заказу, длилась до тех пор, пока мы не подготовили большой штабель ящиков с чёткими надписями на каждом чёрным битумным лаком.
Коля Цыганов, муж Тамары Ивановны, тот самый заядлый рыбак, мой учитель по части рыбной ловли, когда забил последний гвоздь в ящик с пробами, сказал:
- Теперь можно перекурить, а потом займёмся упаковкой своего варенья-соленья.
У меня набралось груза на один не очень тяжёлый рюкзак. А остальные постепенно натаскали в камеральное помещение столько своих ящиков и баулов, что впору заказывать отдельный самолёт. Я высказал вслух сомнение, что это всё можно поднять одним разом, но Коля меня успокоил: "Лётчики лишнего не возьмут!"
Погода поправилась. С утра стих ветер, прекратился дождь, а к полудню выглянуло низкое осеннее солнце.
Самолёт прилетел после полудня. Лётчики торопили с погрузкой, чтобы успеть засветло приземлиться, а, точнее, приводниться, в Петрозаводске. Они тоже с подозрением смотрели на груду ящиков, наваленных в беспорядке у причала.
Рабочие по трапу носили ящики в салон и складывали их под руководством одного из пилотов. Он наблюдал за тем, чтобы груз равномерно лёг в пространстве от кабины пилотов до хвоста. Другой пилот время от времени поглядывал на ватерлинию, обозначенную на каждой лодке. Грузить можно только до тех пор, пока эта линия сравняется с поверхностью воды.
Ящики с пробами как раз подвели эту линию к водной глади. Но погрузка продолжалась. Не усмотрели лётчики, как в самолёте оказались и личные грузы геологов. Те самые варенья, соленья, ягоды-грибы. Дары леса, собранные "без отрыва от производства".
Перед тем, как запустить двигатель, командир корабля заметил, что ватерлинии, обозначенные на лодках, исчезли. Не увидел он ярко-красных полос. Они ушли под воду, утонули.
Командир разразился бранью и потребовал выгружать лишнее. Но рабочие уже разошлись, а пилоты выгружать отказались. К тому же один из них заявил: "Если займёмся разгрузкой, то уж точно засветло не успеем".
Женщины на берегу, хозяйки варьеньев-соленьев, впали в уныние.
Я еле протиснулся на единственное место у пилотской кабины и слышал раздающиеся оттуда громкие голоса спорящих членов экипажа. Командир корабля требовал разгрузки и кричал, что не взлетим. Второй пилот в надежде на лучшее предлагал попробовать. Бортмеханик утешал тем, что перегрузка в какой-то степени компенсируется сожжённым горючим.
Я сидел в тревоге и уже подумывал: не сойти ли, пока не поздно, на берег. Сомненья отпали, когда шумно заработал двигатель, и самолёт мягко отошёл от причала.
Только в Петрозаводске, поговорив с пилотами, узнал, что лётчики шли на неоправданный, смертельный риск. Спасло нас то, что в последние полчаса подул свежий северо-западный ветер. Тот самый встречный ветер, который "обеспечил подъёмную силу".
Самолёт зарулил к самому юго-восточному берегу Гайкольского озера и, развернувшись почти на месте, стал постепенно набирать скорость. Впереди для разгона виднелось больше двух километров чистой воды. При нормальной загрузке, как потом объяснил мне второй пилот, хватило бы и четвертой части. Двигатель набирал обороты и скоро надрывно завыл, выдавая все, какие были, лошадиные силы. Потом самолёт затрясло, словно в лихорадке, но взлететь он никак не мог.
Когда оставалось меньше половины водного пространства, лодки перегруженной машины с трудом оторвались от воды, но самолёт ещё долго летел, чуть ли не касаясь волн, и только потом стал постепенно набирать высоту.
Я глянул в окно и увидел впереди скалистую гору, торчащую, как бородавка. Плоская её вершина, заросшая корявыми соснами, приближалась с необыкновенной быстротой. Обходить эту вершину было уже поздно, а высота набиралась так медленно, что я со страхом подумал: "Вот сейчас зацепит лодками за деревья".
Но... пронесло. До деревьев внизу было, наверное, с десяток метров. Самолёт, преодолев высоту, вылетел на равнину, развернулся почти на сто восемьдесят градусов и взял курс на Петрозаводск.
Летели мы почти три часа. Издалека, заметив огни города, я подумал: теперь только бы благополучно сесть. Командир торопился долететь засветло, но не получилось. Это на сухопутном аэродроме сигнальные огни и свет прожекторов. В гидроаэропорту я не увидел даже горящих фонарей на пристани. И всё-таки, когда снизились метров до двадцати-тридцати, даже в сумерках были заметны волны с шапками пены.
Потом не стало видно ничего. Самолёт тяжело плюхнулся в воду. Сплошными мутными потоками залило стёкла, и мне показалось, что идём ко дну. Однако стёкла скоро просветлели, вода потекла уже вниз и стало видно в окно, что причаливаем.
- Повезло нам всем! Видно, в рубашке удалось родиться каждому! А начальству своему, парень, скажи - больше такой фокус не пройдёт. Мы не смертники! - заявил мне второй пилот.
- Спасибо вам большое. И всё-таки мне без помощи не выгрузить ящики. Хотя бы на пристань помогите выкинуть.
- Придётся помочь. В самолёте груз не оставишь.
Рабочий день давно кончился. Я решил ящики с пробами и образцами оставить на пирсе, а чтобы развезти по домам личные варенья-соленья, пришлось вызвать грузовое такси.
Домой в Соломенное добрался на том же такси уже поздно вечером.
* * *
Когда возвратился в Хайколя, коллеги рассказали что в моё отсутствие произошла жуткая трагедия.
В пьяной драке один рабочий трофейным штык-ножом проткнул насквозь грудь другого, а его приятель, вырвав этот нож из груди, ударил им первого.
Начальник партии Планкевич успел довезти живых до больницы в посёлке Калевала. Но там не могли оперировать одновременно двоих. Взялись сначала за того, который хуже. И не спасли. Пока возились с самым тяжёлым, умер и второй.
К концу работы партии образовалось небольшое "геологическое" кладбище убитых либо утонувших по пьянке.
Много лет спустя прочитал в газете, что на том самом острове, где жили мы с семьёй целое лето, находится "родовое гнездо" Ортье Степанова - известного карельского писателя.
С этим человеком меня свела судьба в начале восьмидесятых годов.
Чисто случайно я оказался в одном купе вагона номер пять поезда Петрозаводск - Костомукша с двумя легендарными личностями: писателем Ортье Степановым и знаменитым "красным финном" - Тойво Вяхя.
Ехали мы втроём и, познакомившись за вечерним чаем, сперва речь вели о Костомукше. Мои собеседники сдержанно и даже с некоторой печалью говорили о "великой стройке", которая должна преобразить край.
- Край-то она преобразит, но только в лучшую ли сторону? - заметил Тойво Вяхя.
- Конечно в худшую! - уже без сомнения заявил писатель Степанов. Он с тяжелым вздохом заявил о том, что карьер с его мощными взрывами и сам комбинат, дымящий множеством труб, чужды духу местного населения.
- Тут люди пахали землю, ловили рыбу, собирали в лесу грибы-ягоды, били боровую дичь и зверя. Жили спокойно, размеренно, тихо, вольно. Бывали недороды. В неурожайные годы приходилось перебиваться без хлеба до нового урожая. Но с голоду не умирали. Как-то умели выживать, несмотря на трудности. Теперь всю жизнь тут перевернули, нарушили многовековой уклад, давние традиции, обычаи и привычки. Тяжело переживает всё это местный люд, - с тоской заключил Степанов.
- Но ведь затевали стройку, думая, что людям станет лучше жить. Надеялись на город, который даст социальные блага, привнесёт в северный край современную культуру, - пытался робко возразить я.
- Строят город не наши коренные люди, жить там тоже будут не наши. А насчёт благ и культуры это сложный вопрос. То, что благо для приезжего, местному жителю только во вред. "Импортная культура" - тоже не сулит ничего хорошего. В старину, до революции, духовная жизнь коренного населения была гораздо богаче теперешней. Тогда находили отдохновение души в молитве, в религиозных и праздничных обрядах. Тогда песни складывали, плачи, сказания. Не так как теперь: повторяют, что попугаи, увиденное по телевизору, - возмущённо говорил Ортье Степанов.
Наш разговор как-то сам собою перешёл от Костомукши к жизни всего этого края в давние и не очень давние времена.
Оба мои собеседника с горечью наперебой рассказывали про погибшие, заброшенные сотни деревень. Только в одном Калевальском районе - сотни. А сколько по всей Карелии.
- Не только дорог, даже тропинок теперь не найти к некогда жилым, людным местам. Бывшие пашни лесом заросли, - сетовал Тойво Вяхя.
Ортье Степанов рассказывал:
- Сам я не застал, а старики вспоминали, как при царе-батюшке по зимникам шли отсюда растянувшиеся на много вёрст обозы с глухарями, рябчиками и другой боровой дичью; рыбные обозы; подводы с разделанными тушами сохатых и северных оленей. Всё для того, чтобы в Петербурге не только знаменитые рестораны, но и обычные трактиры могли предложить для своих посетителей жаркое из любой дичи.
- Водным путём из Онеги до Ладоги шли пароходы в Петербург с живой красной рыбой, судаком, сигами. Рыбу везли в проточной воде и сбывали приказчикам Елисеева в таком виде, как будто только сейчас её вынули из сетей. И продавали её только живую. Купцу знаменитому доход да слава и карельские мужики не оставались в накладе, - это уже Тойво Вяхя дополнил рассказ Степанова.
За разговорами быстро пролетело время в пути. Близилась полночь, но я всё расспрашивал своих редкостных собеседников, а они с удовольствием говорили о днях давно минувших.
Особенно оживил их мой последний вопрос, который, как я понял, показался особенно интересным. Вопрос непростой, даже "заковыристый":
- Когда же пришёл конец карельской деревне?
Сперва этот вопрос немного даже смутил собеседников. Первым нашёлся Степанов:
- Ясно когда! В тот же срок, как по всей России. Стали, как заклинание, по радио, телевидению, в газетах твердить про "неперспективные деревни", тогда и обозначилось начало их конца.
Дальше услышал поразительные слова, созвучные тому, что думал и говорил я про деревни своей Новгородчины. Про карельские деревни мне сказали они то же самое: эти деревни пережили революции, войны, раскулачивания, коллективизацию, а "хрущёвскую оттепель" в начале шестидесятых годов пережить не смогли. Тогда они все постепенно обезлюдели и сгинули безвозвратно.
- Теперь-то и мест, где были раньше деревни, не приметишь. Не погубили бы тогда деревни, может и костомукшскую стройку они пережили. Людные места живучи. А коль опустел этот край, то и тем, кто остался, не выжить. Перестроит-перемелет город на свой манер "последних из могикан". Выродится в Калевальском краю крестьянство. По всей России выродится. Хотя многие века оно было главной опорой государства, - с тяжёлым вздохом кончил разговор Ортье Степанов.
Поезд подходил к Костомукше. Мы проговорили всю дорогу, не заснув ни на минуту. Точнее, говорили мои именитые собеседники, а я слушал.
С Тойво Вяхя я больше никогда не встречался, а с Ортье Степановым однажды встретились в редакции журнала "Север". Но он, конечно, меня не узнал и не вспомнил. Я не стал напоминать о давней нашей случайной встрече в вагоне. Сам я эту встречу запомнил так, как будто было всё только вчера.
Несколько лет назад Ортье Степанова не стало. Похоронен он, по его же воле, в родной деревне Хайколя, куда многие годы назад привела меня геологическая стезя.
* * *
Завершив полевой сезон, Кепареченская партия возвратилась на камеральные работы в Петрозаводск. Там в коридорах экспедиции еще продолжали полушепотом обсуждать драматическую историю, которая произошла в Заонежье. История небывалая. Виновник, как говорится, вышел сухим из воды. Но этому способствовали особые обстоятельства. Случись такое с любым другим человеком, ему бы несдобровать.
Беда пришла не сама по себе. У неё были причины и глубокие корни.
Геннадий Николаевич, начальник Заонежской полевой геологической партии, как обычно в конце очередного рабочего месяца приехал на базу экспедиции, чтобы "закрыть наряды", получить для коллектива зарплату и "решить другие вопросы".
Завершив финансовые дела, он пошел в "спцчасть", где надо было забрать присланные из управления топографические карты-"зеленки" на весь Заонежский полуостров. Эти карты были важнейшим инструментом геологической съемки. Старший геолог партии предупредил начальника перед его отъездом в Петрозаводск, что дальше вести работы без карт он не позволит и просил доставить их "любой ценой". Как потом стало ясно, цена оказалась непомерно высокой.
Деньги, карты и служебное оружие - трофейный пистолет "Парабеллум" с двумя обоймами патронов - Геннадий Николаевич уложил в новенький рюкзак и перед отъездом в порт зашел на прощанье к начальнику экспедиции. Тот сразу заметил, что коллега малость "под шафе". Это встревожило высокого руководителя. Особенно потому, что за его визитером и раньше числились такие грешки. Неравнодушен был человек к "зеленому змию". Начальник экспедиции хорошо знал это и потому предложил:
- Ты давай-ка сюда свой драгоценный рюкзак. Я запру его в сейф, а сам иди проспись. Завтра уедешь утренним рейсом.
- Не беспокойся, Михаил Александрович, я в полном порядке. Билет на ближайшую "Комету" в кармане, а там меня встретят на машине.
- Ну, смотри. Только не зря говорят: береженого Бог бережет. Так что подумай...
- У меня всё продумано.
- Раз так, то в добрый путь. Но не смей добавлять!
Однако не внял Геннадий Николаевич советам начальника экспедиции. Не уехал он тем рейсом, на который был заранее куплен билет. Еле успел на последний. Уже поздно вечером. Где пировал до той поры, никто не знает. Да и сам он вряд ли вспомнил злачные места, которые посетил за последние несколько часов перед отъездом. Не мог он вспомнить: с рюкзаком уехал или без него. По настоящему очухался только утром следующего дня. Сразу понял, что рюкзака нет. Пришел в ужас и тот час протрезвел с испугу.
Когда о случившемся узнали в экспедиции, всем было приказано помалкивать. Но люди судачили. "Общественное мнение" было явно не на стороне потерпевшего.
Несколько месяцев тянулось разбирательство. Но уголовного дела не завели. Хотя знающие люди считали, что за любую из трех потерь полагался "срок". И, притом, немалый. А за всё вместе... Ведь утрачены большие деньги - месячная зарплата целой полевой партии; служебное оружие с патронами; секретные карты.
Геннадий Николаевич отделался большим испугом. Давнему приятелю и коллеге помог начальник экспедиции. Несколько лет удерживали с "пострадавшего" половину месячной зарплаты, а остальное списали в убыток экспедиции. Даже автомобиль не пришлось продавать для возмещения потери.
Но утрата оружия и секретных карт никакими деньгами не могла быть возмещена. Злые языки судачили: виноватый и тут выкрутился только потому, что состоял в "органах" негласным секретным сотрудником. Может, так оно и было...
* * *
Следующий полевой сезон я начал на юге Карелии, в Приладожье, где несколько лет работала Уксинская поисковая партия. Базировалась она в посёлке Ууксу, который на русский манер называли Укса.
Руководили партией супруги Хазовы: Руф Андреевич занимал должность начальника, а Валентина Ивановна - старшего геолога.
Я поселился в маленьком вагон-домике, который называли "геологическим". Там стоял у окна стол для работы, у глухой стены - раскладушка, а в середине металлическая печка-голландка, на которой вечерами готовил свой скудный ужин и чай.
Подопечные буровые вышки стучали двигателями на бугре за околицей. Я обходил их каждое утро и почти всегда по пути собирал белые грибы. Совсем немного, штуки по три-пять. Но крепких, прочных, румяных. Из этих грибов готовил жаркое, которое казалось вкуснее, чем из мяса. Грибы не отваривал, а только мелко резал на кубики и тщательно мыл. Добавлял туда такими же кубиками нарезанной картошки и репчатого лука. Вначале тушил на воде. Затем добавлял сметаны, снятой с литровой банки простокваши, и, не жалея сливочного масла, тушил долго на очень слабом огне.
Можно, конечно, считать, что к моменту трапезы я сильно "нагуливал" аппетит. Но даже если сделать на это скидку, всё равно еда получалась фантастически вкусной.
Грибной дух наполнял моё жилище и держался долго. Кто бы ко мне ни зашёл случайно, одинаково говорили: "Аж слюнки текут". Если я кого угощал своим "фирменным" блюдом, то отзывы были всегда одинаковые: ничего вкуснее есть не приходилось.
Летом ко мне приехала жена с детьми. Точнее, они опять прилетели самолётом. Хорошо тогда работали трудяги АН-2. В любой райцентр Карелии и даже в некоторые деревни добраться можно было быстро и без хлопот.
Аэродром находился в местечке Сатули, на полпути между Уксой и Салми. Ровное гладкое поле и высокая мачта с "кишкой", показывающей направление ветра. Плюс ещё игрушечная рубленая избушка, где помещались только стол да стул, и где спасался от непогоды "аэродромщик" - большой пожилой мужик в брезентовом плаще с капюшоном.
Дома у Тоси не было возможности ходить в лес за ягодами. Пришлось стараться мне. В каждом маршруте я отмечал по "пикетам" не только обнажения коренных пород, но и ягоды. А потом собирал их либо по вечерам, либо по выходным дням.
Август месяц перевалил за половину. В такую пору начинает созревать брусника. Я возвращался с одной из буровых вышек. Тропинка шла мимо бывшего финского хутора. От усадьбы остались только обломки фундамента да поросшее высокой травой поле, за которым виднелся сосняк. Я решил посмотреть, нет ли там белых грибов, но не успел сделать нескольких шагов по высокой густой траве, как, глянув под ноги, увидел что-то красное. То, что ягода, сомнений быть не могло. Но какая? "Уж не костяника ли?" - подумал я. Но, наклонившись, поначалу даже глазам своим не поверил. В траве краснела земляника. Много земляники. Крупная, как говорят, ягодка к ягодке!
Дома рассказал про находку Тосе, она тоже это восприняла с удивлением. Земляника бывает в начале июля. А тут вторая половина августа и, как "вещественное доказательство", горсть красных сладких ягод в берете. Ребята съели их в один миг. Такого лакомства у них здесь ещё не было.
Назавтра я показал это место своим домочадцам, и они целую неделю там "паслись", собирая каждый день по трехлитровому бидону земляники. И наелись этих ягод вдоволь в разных видах, и варенья наварили столько, что потом не знали как его увезти домой.
Кто бы из соседей ни видел эти ягоды, все говорили с удивлением: мы собирали землянику месяц назад.
Объясняется всё просто: они собирали эти ягоды на пустых гладких солнцепёках, а тут в траве. Вот и созрела земляника, затенённая со всех сторон, на месяц позже.
В моем домике впятером мы не смогли уместиться. Поэтому с разрешения хозяев поселились в квартире бурового мастера, уехавшего на месяц в отпуск. Вместе с квартирой нам достался большой рыжий лохматый пёс Пират, которого жена хорошо кормила, а он отвечал любовью и лаской. И, конечно, охранял ночами от вторжения любого чужака.
На исходе месяца, когда отпуск у Тоси подходил к концу и пришла пора собираться домой, стало понятно, что расставание с Пиратом будет тяжёлым и драматичным. Он как будто почуял неизбежность разлуки и не отпускал Тосю ни на шаг. На улице везде ходил следом, а в доме тёрся у ног, либо лежал, свернувшись калачиком. И всё что-то тихо дружелюбно урчал, как довольный кот, пригревшись на лежанке.
Самолёт в Петрозаводск летал каждый день. Но, чтобы увезти все ящики с вареньем, пришлось выбирать немноголюдный рейс. Я договорился с "аэродромщиком" и тот обещал посигналить, когда выдастся такой рейс. Мы всё собрали и сидели не на чемоданах, а на ящиках.
Автобус с тремя пассажирами из Питкяранты остановился у нашего дома. Погрузив свой тяжёлый багаж, мы не заметили, как в открытую дверь машины стрелой ворвался Пират. Удалить его из салона автобуса не удалось, и водитель, махнув рукой, сказал: "Пусть едет "зайцем", не велик убыток". Он тогда не предполагал, чем это может кончиться. А я, провожая своих, надеялся, что пёс возвратится домой. Думал, что меня он тоже сочтёт за хозяина.
Уже учёный пёс на аэродроме первым выскочил из автобуса и после короткой пробежки по лётному полю одним прыжком ворвался в самолёт. Лётчики не были так покладисты, как водитель автобуса. Но Пират не поддавался ни уговорам, ни пинкам. Лётчики нервничали, стали браниться на нас, привезших собаку. Подошло время вылета, Пират никак не мог и не хотел расставаться с моими так полюбившимися ему домочадцами.
- Не берут тебя, Пират! И я не могу тут с тобой остаться! - сказала Тося с грустной улыбкой, ласково поглаживая пса.
Пришлось пойти на хитрость. Договорились, что она выйдет. За ней выпрыгнет Пират. И там, на поле, его постарается взять на руки и удержать служитель аэродрома.
Так и сделали. Но едва успела за Тосей захлопнуться дверь, как пёс, повалив на землю здоровенного мужика, вырвался из его объятий и побежал за самолётом, выруливающим на взлётную полосу. И потом он бежал следом что есть мочи, пока самолёт не скрылся из виду.
Проводив своих, я громко и долго манил Пирата, но он не появился. Так мы и уехали, не дождавшись.
Вернувшись в свой вагончик после отъезда Тоси с детьми, я каждый день по всему посёлку искал Пирата, но без результата.
Через неделю увидел его у будки рядом с крыльцом своего дома. Взлохмаченный, неузнаваемо отощавший и даже, казалось, какой-то облезлый, он на все мои ласковые слова только рычал и огрызался. Тогда подумалось, что "башковитый" пёс сильно обиделся и теперь ни за что не простит обман, с помощью которого удалось его выдворить из самолёта.
Решил накормить собаку. Нашёл старый тазик, раскрошил туда целую буханку хлеба, залил хлеб мясным бульоном и отнёс к будке. Голодный Пират недружелюбно зарычал, но не подошёл к еде.
Однако не зря говорят: "Голод не тётка". Назавтра я увидел, что в тазу пусто - всё съедено и даже вылизаны крошки. Пират дремал, пригревшись на солнце.
* * *
Приближалась осень. Меня отправили на подмогу Мише Головко в его поисковый отряд.
Жили в палатках. По утрам стало подмораживать. Мы проводили в маршрутах весь световой день. Торопились закончить работу до снега.
Ходили по холмистой местности, ориентируясь с помощью карты и компаса. Большая часть маршрутов попала на горелый бор. Закопченные сосны с подгоревшими кронами, а внизу - гладь: ни кустика, ни травинки. Всё выгорело. Зато попадались странные находки. Это было место в Суоярвском районе, где шли бои. Место кровавых сражений в "зимнюю войну" 1939 - 1940 годов. Ходили люди тут и до нас. Но мы первыми прошли после весенних лесных пожаров.
Редкий выдавался маршрут, чтобы не увидеть следы той "войны незнаменитой". Находили то обгорелые каски, то кости человеческие, то целые скелеты вместе с черепами. Многие годы спустя я прочитал воспоминания фельдмаршала Маннергейма про эти трагические события. Трагические для нашей армии. Никто не считал сколько тут полегло красноармейцев. Не знал я тогда, что ещё больше их заживо замёрзло в ту лютую зиму.
По краю горелого бора проходила линия окопов, сохранившихся с тех давних времён. Их брустверы на всём протяжении краснели от спелой брусники. Мне казались они залитыми кровью наших воинов. Стало настолько не по себе, что я не решился собирать эти ягоды.
Как ни экономила повариха, но продукты у нас кончились раньше, чем завершились работы. Оставалась только пшённая крупа да немного сгущенного молока. Потом и оно кончилось. Пустая каша не лезла в горло. А машина с продуктами всё не шла.
Тогда я вспомнил про кусок солёного лосося, оставшийся после поездки домой месяц назад. Тося дала эту рыбину, чтобы я мог брать её с собой на обед в маршруты. Но скоро пришлось отказаться от такой еды. После солёной рыбы постоянно хотелось пить, а годная вода попадалась редко.
Теперь достал эту рыбу, понюхал её хорошенько, но ничего дурного не заметил. Выступившая соль делала рыбину шероховатой, как будто вывалянной в песке.
Я отнёс рыбину поварихе и по пути придумал как её приготовить, чтобы хватило на всех. Такого блюда, наверное, не значилось в меню ни одного ресторана. Не попало оно и ни в одну кулинарную книгу. Про такой случай говорят, что голь на выдумки хитра.
Из остатков пшёнки мы заварили в большом котле жидкую кашу. Поначалу она походила на крупяной суп. Когда крупа хорошо сопрела, дал поварихе мелко нарезанную солёную рыбину и попросил положить её в кашу. Повариха удивилась, но положила. "Ребята голодные, сожрут хоть собаку!" - услышал я. И попросил чтобы кашу ещё поварила какое-то время, постоянно помешивая.
"Фирменное" блюдо так всем понравилось, что многие просили добавки. Думалось каши хватит ещё и на завтрак, но её съели в один присест. И постоянно хвалили. Даже говорили, что варево получилось не только вкусным, но и сытным. "Теперь точно выживем, дождёмся машины с продуктами", - заключил Миша Головко после обильной трапезы.
Назавтра после полудня продукты всё-таки привезли. Работать стало веселее.
Много лет проработала Уксинская поисковая партия, но оловянных руд, которые могли бы стать объектом выгодной добычи, так и не нашли. Хотя профессор Лугов в Москве и Хазовы в Петрозаводске дружным хором кричали о "несметных богатствах недр Приладожья" и даже по следам финнов разведали Кительское месторождение оловянно-полиметаллических руд. Правда, руд там оказалось всего ничего. Да ещё они низкого качества.
Но бились за Кителя чуть не насмерть. Ухитрились даже утвердить запасы, заморочив всем головы насчёт выгоды, какую сулит разработка этого месторождения.
"Мыльный пузырь" лопнул. Выгоды не получилось. Даже докторская диссертация Руфа Андреевича, над которой несколько лет корпели супруги Хазовы, и та провалилась. Тогда многие, и я в их числе, искренне сочувствовали Хазовым. Хотя они так же искренно считали, что все вокруг злорадствуют. Если такие и были где-нибудь, то они не среди нас.
Но чёрные шары, "выкаченные" на заседании Высшей аттестационной комиссии, привели соискателей в шок. Они настолько были уверены в успехе, что даже заранее заказали банкет в ресторане. Пришлось отменять.
Жанна Диодоровна Никольская, бывшая сотрудница ВСЕГЕИ, не раз критиковала супругов Хазовых, советовала умерить пыл, не давать необоснованных прогнозов. Но они не вняли. Так хотелось провозгласить Приладожье "крупнейшей оловорудной провинцией Карелии", а Питкярантский район сделать горнорудным.
Прошли многие годы. Горная промышленность в Приладожье постепенно развивается, набирая темпы. Но развивается и наращивается там добыча и переработка камня.
Не горнорудным стало Приладожье, а крупным на Северо-Западе России центром по добыче сырья для производства разных строительных материалов.
Гранитные блоки, добытые в Приладожье, везут в центральные районы страны и за рубеж. А сделанным там высокопрочным щебнем снабжаются крупнейшие стройки Москвы и Санкт-Петербурга.
Синица в руке оказалась предпочтительнее журавля в небе.
К сожалению, многие десятилетия руководствовались люди не этой народной мудростью, а "совковой" привычкой бодро рапортовать "наверх" о "выдающихся успехах".
* * *
В 1967 году я получил направление в Сортавальскую геолого-поисковую партию, которая базировалась на станции Куокканиеми.
Начальником партии был назначен Андрей Федосович Степанков, а старшим геологом его жена Макарова Галина Васильевна.
Мы искали руды вольфрама, которые считались сырьём стратегического назначения. Отсюда важность объекта и внимание к нему со стороны начальства.
Искали по старому принципу, "танцуя от печки". Сперва попытались оценить известное Латвасюрское проявление вольфрама, а потом, поняв что к чему, намеревались расширить площадь работ.
Результаты поисков поначалу радовали, давали повод для оптимизма.
Первые образцы руды, добытые из неглубокого шурфа, светились под люминоскопом, как звёздное небо. Невидимые на глаз, неотличимые от пустой породы при дневном свете, кристаллы шеелита, носителя вольфрама, сияли в темноте звёздной голубизной. Поражало и радовало то, что их много.
Недаром вольфрам называется редким металлом. Он действительно редок, а потому ценится дорого. Даже полпроцента этого металла в руде при достаточных её запасах могут обеспечить выгодную добычу.
Зная всё это, мы дивились образцам. Переворачивая каждый кусок породы с боку на бок, рассматривая их под лучами прибора, нам казалось, что светилась почти третья часть камней. В это трудно верилось, но кто бы ни смотрел образцы, у всех складывалось одинаковое впечатление.
Впереди предстояло решить две задачи: спешно отобрать пробы для точного определения количества вольфрама в руде и выяснить - далеко ли вглубь да вширь продолжается такое богатство.
С отбором проб и отправкой их в лабораторию на анализ разделались быстро. Над второй задачкой корпели весь сезон.
Бригада горняков во главе с маленьким щуплым мастером Витей Гречко извели почти целый склад с аммонитом, взрывая недра. Они избороздили вдоль и поперек глубокими канавами всё пространство вокруг знаменитого шурфа, превратили это пространство в лунный пейзаж. Но продолжения "сгустку" богатой руды так и не нашли.
На смену горнякам приехала буровая бригада, чтобы "проследить оруденение вглубь". И тоже безуспешно.
"Звон" о первой находке, как круги от камня, брошенного в воду, уже дошёл до Управления в Ленинграде и до Министерства в Москве. Звон требовал подпитки. А где её взять, коли кругом только "отрицательные результаты".
У геологов есть присказка, что "отрицательный результат - тоже результат". Но это не тот случай. Начальство требовало бодрых рапортов, "содержательных" отчётов. Галина Васильевна, наш старший геолог, нервничала.
А тут ещё одна напасть. Прибыла из Управления комиссия с проверкой. Возглавлял комиссию сам начальник Управления Голубев. Такой "чести" не удостаивалась никакая другая геологическая партия в Карелии. Приехала комиссия из Петрозаводска на двух автомобилях. С нею в качестве сопровождающего - начальник экспедиции Десятков.
Они толпой вошли в камеральную комнату, когда рабочий день уже подходил к концу.
Гена Павлов, один из наших геологов, отличающийся экстравагантностью поведения, сидел, развалившись, на стуле, а его ноги в потрёпанных "кирзачах" были по-американски задраны кверху и вяло брыкались на большом ящике с пробами, подготовленными к отправке.
Пройдясь по конторе и поговорив с руководством нашей поисковой партии, начальник Управления обратил внимание на Павлова.
- А вы чем занимаетесь, молодой человек? - спросил спокойным голосом Голубев.
- Да вот, отдыхаю после трудов праведных, - ответил Гена, не меняя позы и даже не прекратив шевелить ногами.
- Это я вижу, - пока ещё спокойно заметил Голубев. - А вообще чем занимаетесь здесь?
Не знаю какой бес тогда подзуживал Геннадия, но он продолжал разговор полулёжа и всё в том же ироническом, а могло показаться, что и в издевательском тоне.
- Вообще я занимаюсь всем, чем придётся. Как начальство скажет, так и делаю. Старшим не перечу. Дисциплины не нарушаю, - ответил нарочито серьёзно Павлов высокому начальнику и тем всё-таки вывел его из состояния равновесия.
- Товарищ Десятков, вы разберитесь с этим молодым человеком. Мне показалось, что ему здесь не место, - уже грозным голосом объявил, как приказал, Голубев.
- Разберёмся, - ответил начальник экспедиции.
Знал бы Гена Павлов откуда вышел Голубев, недавно назначенный на должность начальника Северо-Западного геологического управления, трижды остерегся бы от таких шуточек. Но то, что начальник - выходец из "КГБ", мы узнали гораздо позже, когда ничего уже не переделаешь. Тогда удивило только одно: Геннадию пригрозили, что будет откомандирован в распоряжение экспедиции и лишён допуска к секретным материалам, как неблагонадёжный.
В ту пору даже материалы по разведке песка и гравия в какой-то части считались секретными. Для геолога лишиться этого самого допуска означало лишиться работы. У Геннадия до этого дело не дошло, но в экспедицию его откомандировали. Такое к концу сезона встревожило бы любого. Наверное, не остался равнодушным к этому событию и Геннадий. Но виду не подал и даже сказал словами известной поговорки: "Что ни делается, то к лучшему!"
Всем остающимся был дан приказ почти известными словами Валентина Катаева: "Бороться и искать! Найти и не сдаваться!"
Жили мы втроём - Белов, Рогощенков и я - в большом финском доме с мансардой. Стоял дом на низком берегу озера Куоккаярви, совсем недалеко от станции железной дороги. Зыбкий болотистый грунт плохо держал здание. Каждый товарняк-тяжеловоз вызывал такие колебания почвы, какие бывают при слабом землетрясении.
Жили мы в разных комнатах: я наверху, а Белов с Рогощенковым внизу.
Иван Рогощенков, хоть и работал в геологии, но учился заочно в Литературном институте и готовился стать профессионалом в этой области.
Белов Юра тогда ещё приходил в себя после давней, но тяжёлой черепной травмы, говорил, что у него сужено поле зрения и косят глаза. Глаза у него действительно косили, но в сторону девушек.
Я, кроме обычной геологической работы, выполнял ещё обязанности заведующего складом взрывчатых материалов, при котором была вооружённая охрана. Она доставляла мне много дополнительных хлопот, а склад отнимал часть неурочного времени.
Нам троим было тогда в среднем по тридцать пять лет.
Когда выходила на прогулку со своими почти взрослыми дочерьми Лидия Петровна Лимонова, работавшая рядом сотрудница Института геологии, мы пялили им вслед глаза и судачили на тему, кто стройнее и "фигуристей" - дочери или наша ровесница-мама.
Кормились мы втроём из общего котла. Варили по очереди. Чаще всего готовили наше фирменное блюдо под названием "засируха". Кто, когда и почему обозвал так хорошее варево? - вопрос спорный. Зато само блюдо все считали бесспорно вкусным и сытным. Варили сразу на пару дней. Брали у завхоза заднюю баранью ногу или любой "почечный" кусок баранины, сдабривали её луком да лавровым листом и тушили на слабом огне, добавив воду.
Незадолго до готовности клали в крепкий мясной бульон очищенную картошку: целую либо разрезанную пополам. При этом смотрели, чтобы картошка полностью погрузилась в бульон. В случае надобности добавляли воду.
Как только сваренная картошка рассыпалась сахарной белизной, кто-нибудь провозглашал: "Засируха готова!" Это означало, что надо торопиться к ужину.
Один только вид нашего блюда вызывал восторг, смешанный с ощущением волчьего аппетита. Тут было чем восхищаться: огромная кастрюля жирного крепкого бульона, из которого выглядывали белые, рассыпчатые картофелины. А какой аромат... Какой изысканный вкус...
Дежурный по кухне, он же кашевар, раскладывал в миски, поделив по-братски мясо, потом картошку и в конце наливал туда же бульон. Получалось сразу первое и второе блюда в одной кастрюле. Необыкновенно вкусно, сытно и экономно.
Если это блюдо готовили к обеду, то на ужин Белов приносил от знакомой хозяйки из соседнего дома глиняную корчагу с простоквашей. Мы уплетали её с румяным пшеничным хлебом вполне деревенской выпечки.
Немногое осталось на станции Куокканиеми от прежних хозяев-финнов. Но две детали старого довоенного быта бросались в глаза: очень красивые печки, отделанные радужными изразцами, и водопровод.
Недалеко от нашего дома вздымалась в небо высокая заводская труба. Там и был у финнов завод цветной керамики. Удивительной красоты глазурованные плитки выпускало это предприятие. Но только плитки и керамическую посуду. Запасов глин на местном месторождении не хватало на крупное предприятие по производству кирпича. Поэтому и делали тут наиболее ценную керамику. Благо высокое качество глин позволяло. Кто-то из местных знатоков этого дела рассказывал, что такое высококачественное сырьё было бы грех переводить на малоценный кирпич.
Но наши чиновники рассудили по-другому. Сразу после войны начали восстанавливать предприятие именно как кирпичный завод. И был "сверху" уже "спущен план" по выпуску кирпича. При этом говорили: "План - есть закон!" План был! Вот только завода не было. Тогда и пришла в чью-то голову "остроумная" мысль: разбирать кирпичные цеха завода, а кирпич сдавать государству "в счёт плана". Так и делали целый год. Потом разбирать стало нечего. Додумались взорвать трубу. Она тоже из кирпича. Да ещё надеялись, что, падая, каждый кирпичик отделится от монолитной кладки и останется его только сложить на поддоны да отрапортовать о выполнении плана.
Трубу взорвать не смогли. Сколько ни клали взрывчатки у основания снаружи и изнутри, сколько ни делали взрывов - труба всё стояла. И мы её застали хоть израненную, но непоколебимую, выдержавшую идиотские затеи местных жуликов.
Тайная афера с кирпичом стала явью. Мошенников посадили в тюрьму. Кирпичный завод так и не восстановили. О былом ремесле искусников, делавших глазурованные плитки, говорят только изредка сохранившиеся печи в старых финских домах.
Во всех этих домах сохранился и водопровод. Меня сначала заинтересовали водопроводные краны и раковины, сделанные из чистой меди. У хороших хозяек они блестели, словно отлитые из золота.
Потом оказалось, что из той же меди сделаны все водопроводные трубы. Снаружи они позеленели, а местами и почернели от времени, поэтому казались стальными. Но в любом месте стоило прикоснуться наждачной бумагой, как из-под чёрного налёта сразу проступал золотисто-жёлтый металл - медь.
Один из мужиков-белорусов, приехавших после войны по вербовке в числе первых на обезлюдевшие бывшие финские территории, рассказал мне про сам водопровод. Эта история тоже небезынтересна.
Оказывается, воду на станцию Куокканиеми и ближайшие хутора подают самотёком из ближайшего озерка, расположенного метров на десять-пятнадцать выше. Там из-под земли бьют родники, и хрустально прозрачная вода без всякой очистки идёт по медным трубам в дома. Вода очень вкусная и даже в жаркую погоду необыкновенно холодная,
Говорят и в городе Сортавала, расположенном неподалёку, при финнах водопровод действовал по такому же принципу: вода шла самотёком и не требовала никакой очистки. Финны заботились о живой природе, берегли её от загрязнения. Они знали, что это во благо людей.
* * *
Под конец сезона появился у нас Гранит Михайлович Кириленко со своими собачками. Он работал научным сотрудником Института геологии. Пытался искать полезные ископаемые с помощью своих четвероногих друзей. Первые такие опыты он проделал на серноколчеданных рудах. Там собаки вроде бы почти безошибочно "унюхивали" рудные образцы, а потом выказывали какие-то знаки над серноколчеданными залежами в недрах. Под это не требовалось "подводить" никакой теории: и так понятно, что собаки чуяли запах серы.
Минерал вольфрамовых руд шеелит, в отличие от серного колчедана, очень устойчив и вряд ли может быть источником какого-то запаха. И рядом с ним в породе не замечено ничего "пахучего". Но Кириленко был полон оптимизма. Он тыкал собак носами в образцы, богато насыщенные шеелитом, давал им по кусочку сахара и потом требовал находить такие же в ящиках с керном. Собаки старательно шарили носами по ячейкам с керном, иногда тявкали, часто невпопад. Думали они, конечно, не о поисках подземных богатств, а о сахаре. И как бы ни делали вид, что обнюхивают керн, сами всё косили глаз на карман Гранита Кириленко, где лежали кусочки лакомства. Кириленко тоже делал вид, что доволен работой своих помощниц, хотя вознаграждал их не очень щедро.
Помощницы - две маленькие длинношерстные таксы.
Я сразу почему-то отнёсся к этой затее с недоверием. Будучи давно знаком с Гранитом Михайловичем, я давал возможность топтать его собакам наш керн, но относиться к этому без иронии не мог. Один раз как-то говорю ему с серьёзным выражением лица:
- Ты бы лучше свозил собак в парикмахерскую и попросил их выстричь наголо. Может тогда бы они влезли в скважины. Там уж, если где есть руда, так не кусочек, а залежь. Её они обязательно учуют.
Гранит Михайлович на шутку никак не откликнулся. А я не унимался.
- Коли стрижка не поможет, придётся заняться генетикой: вывести породу собак тонких, как глиста. Тогда они в любую узкую щель проникнут. И всю руду, какая есть в недрах, найдут в короткий срок.
Продолжать дальше я не рискнул. Гранит готов был ринуться на меня с кулаками.
Вольфрам искали геологи - не нашли. Не нашли его и собаки.
* * *
"Барский гнев" начальника Управления не кончился на попавшем в немилость Геннадии Павлове.
В самом конце сезона, когда мы сами уже собрались выезжать в город, завершив полевые работы, из экспедиции пришла радиограмма: "По указанию начальника Управления работы прекратить! Партию ликвидировать!"
В такой драматический для коллектива момент к нам приехала делегация геологов из Эстонии. Не знаю почему их заинтересовал вольфрам. Жили они все и работали в Кохтла-Ярви. Занимались в основном геологией горючих сланцев, а также их разведкой.
Но к вольфраму, как я понял, интерес был искренний, неподдельный. Именно профессиональный интерес, а не чисто житейское любопытство. Они не прямо, но дали понять, что приехали не на экскурсию, а в командировку, чтобы перенять опыт поисковых работ.
Два дня водил я эстонских геологов по участку, показывая "лунный пейзаж", где найдена самая богатая руда, знакомил с керном поисковых скважин и даже достал упакованные образцы, чтобы показать, как светится шеелит под люминоскопом, показать, как много его нашли поначалу и сообщить со скорбью, что весь потом потеряли.
Гости осмотрели всё неторопливо, основательно и остались довольны приемом..
Мы расставались как добрые друзья.
На прощанье геологи из Эстонии подарили мне бутылку ликёра "Старый Таллин" в керамической посуде.
Как-то после бани мы решили опробовать напиток. До этого я даже не знал о его существовании. Но помнил напутствие эстонских коллег: ликёр особенно хорош с чаем либо с кофе. Сказал я об этом своим собратьям-сослуживцам Белову и Рогощенкову. Иван Рогощенков тогда рассудил совсем не так, как советовали эстонцы:
- Какой чай, какой кофе? Разлей по стаканам и давайте выпьем под тост "С лёгким паром!" да закусим солёными огурчиками, которые раздобыл проныра Белов. Это у них там по капельке к чаю-кофию. А мы попросту, по-русски!
Когда бутылка с ликёром была открыта, когда драгоценный напиток разлили по стаканам, сказочный его аромат заполнил всю нашу комнату.
- Зря мы так, ребята. Разве можно эту вкусноту пить, как низкопробную водку, - с тоской произнёс я, когда всё уже было выпито. Правда, сам я протянул удовольствие. Выпил не залпом, а в несколько приёмов.
После отъезда эстонцев мы стали сами спешно паковать вещи и собираться домой.
Но вначале состоялся прощальный банкет "для узкого круга". Затеяла его Лидия Петровна Лимонова, похвастав, что остался неликвидный спирт и его грех везти обратно в город.
По этому поводу мы наготовили еды. Белов ради такого случая съездил в Сортавала и привёз банку томатного сока. "Затейница" собралась готовить коктейль "Кровавая Мэри" - спирт, разбавленный томатным соком.
Пир устроили в нашей мансарде, а по сути дела на чердаке. И почти впотьмах.
Что творили там новоявленные "химики" из спирта с томатным соком, не знаю. Пить мутную рыжеватую густую бурду я отказался.
- Тогда пей чистый неразведённый спирт! - предложили мне.
- Лучше разведённый, - неохотно согласился я.
Но рядом не оказалось холодной воды, а ходить за ней вниз никто не захотел. И тут возникла убийственная идея: развести спирт горячим чаем.
Знал я, что, даже растворяясь в холодной воде, спирт нагревается. Предполагал, что адская смесь спирта и крепчайшего горячего чая не лучше, не безобиднее коктейля "Кровавая Мэри". Выбрав вариант с чаем, я надеялся, что из двух зол это меньшее. Но ошибся, жестоко ошибся! Глотнув обжигающего пойла, скоро почуял, что начинает выворачивать наизнанку.
Пошёл к лестнице, чтобы спуститься вниз, выйти на улицу и там отдышаться. Но впотьмах оступился и кувырком полетел в люк.
Очнулся внизу на полу. Первое ощущение: целые невредимые очки, крепко сжатые в руке. Но пальцами другой руки пошевелить не мог. Видимо, при ударе я опёрся на неё и ладонь чуть не вывернул наизнанку. Потом эта рука болела несколько лет.
Однако отделался я только ушибами.
Коллеги, услышав грохот, бросились спасать. Но когда увидели, что жив и даже, поднявшись по лестнице, дошёл до собственной комнаты, оставили в покое. А я, забравшись в спальный мешок, еще долго ощупывал места ушибов, проверяя нет ли переломов.
Назавтра, ни свет, ни заря Андрей Степанков, начальник партии, пришёл будить меня, чтобы ехать на буровую. Требовалось решить судьбу последней скважины: бурить ее ещё день-два или прекратить сейчас же, чтобы сразу собрать оборудование и уехать. Приказ о ликвидации партии никто не отменял. На сборы отводилось считанные дни и терять их начальник не хотел. От меня требовалось посмотреть керн, чтобы не остановить скважину на каком-нибудь очень интересном месте.
Андрей вытащил меня из спального мешка чуть живого. Болело всё тело, голова шла кругом.
Напившись крепкого чая, мы всё-таки съездили на буровую, дали команду кончать работу и вывозить всё оборудование к станции.
Встретив Белова, я пригрозил его четвертовать за подневольный горячий спирт и, в отместку, обозвал Юру Египтовичем. Тогда только закончилась знаменитая шестидневная война Израиля с Египтом и другими арабскими странами. В связи с этим мы Юрия Израилевича переименовали в Египтовича и до самого отъезда в город никак иначе не называли.
Все мои коллеги, погрузив в багажный вагон снаряжение, образцы, пробы и документацию, взяли билеты на поезд и уехали домой.
А мне пришлось остаться из-за склада взрывчатых материалов. Его так просто не ликвидируешь. Остался и начальник партии Андрей Степанков. Потому что на нём лежала ответственность за правильность ликвидации склада, за соблюдение техники безопасности.
От Андрея я услышал, что в Петрозаводске, на улице Калинина, к Октябрьским праздникам собираются сдать в эксплуатацию кирпичный жилой дом, который в газетах и по радио давно окрестили как "дом геологов". Меня эта весть сильно взволновала. Больше семи лет лежало в жилищной комиссии профкома моё заявление на квартиру. Квартир не было. И вдруг целый пятиэтажный дом. Сразу подумалось, что теперь одним разом все нуждающиеся получат благоустроенные квартиры.
Я в тот же вечер написал письмо начальнику экспедиции с просьбой не забыть про нашу семью. В письме особенно выделил, что живём мы не в городе, а в пригородном посёлке Соломенное, в деревянном доме, где все удобства на дворе. Напомнил, что одна езда на работу занимает у меня больше двух часов и даже чисто риторически заметил: "Дай любому из претендентов в Соломенном хоть дворец, обязательно откажется только потому, что это у черта на куличках".
Отправил заказное письмо и стал ждать ответ. Он пришёл на удивление быстро.
Сейчас немыслимо представить, чтобы большой начальник либо директор собственноручно стал отвечать на письмо какого-то своего сотрудника. Десятков Михаил Александрович, начальник Карельской комплексной экспедиции (так она тогда называлась) ответил мне своею собственной рукой.
Ответ был длинный, как мне показалось, искренний и даже местами излишне эмоциональный. В этом ответе нашлась одна фраза, которую можно по-современному назвать ключевой. Я эту фразу помню наизусть: "Очередь дошла до вас. На вас - остановилась. В следующем доме первая большая квартира - ваша".
Я сохранил это письмо, а фразу подчеркнул красным карандашом.
Следующего дома не было. Через два года после памятного письма экспедиции выделили одну квартиру. Но действительно большую. Раньше таких квартир простым смертным не давали.
Общая площадь около восьмидесяти квадратных метров из них шестьдесят приходилось на четыре комнаты. Отдельно ванна и туалет. Большая квадратная прихожая с встроенными шкафами, два балкона на разные стороны дома.
Квартира эта ещё до распределения стала лакомым куском и яблоком раздора.
Кроме меня, на неё претендовал главный инженер экспедиции Пьянков Олег Алексеевич. Он оказался очень сильным соперником.
В жилищную комиссию горисполкома было направлено письмо, где говорилось будто экспедиция долго работала без главного инженера, теперь он появился, ему и надо дать эту большую квартиру вне очереди. Хотя Пьянков с семьёй всю жизнь прожил в Петрозаводске. Он уже имел на вокзальной площади хорошую двухкомнатную квартиру в одном из полуовальных домов. Преимущество передо мной у него только одно - высокая должность. И этого могло хватить. Но не хватило. Не хватило по двум причинам: сработало то самое письмо, то самое обещание в письменном виде: дать первую же большую квартиру мне.
Однако, как выяснилось потом, даже это письменное обещание начальника экспедиции ничто против высокой должности претендента.
Мы получили эту квартиру только потому, что моя жена Тося тогда была депутатом Горсовета и имела возможность в любое время попасть на приём к председателю Горисполкома Сепсякову. Она прошла в кабинет председателя без задержки, а в приёмной тогда сидел заместитель начальника экспедиции с "квартирными" бумагами на Пьянкова.
Показав Сепсякову письмо начальника экспедиции с подчеркнутой фразой: "Первая большая квартира ваша", Тося просто доказала, что наша очередь действительно первая. Ну, а сравнивать жилищные условия Пьянковых и наши было просто смешно. Даже без слов любому понятно, что Соломенное и центр города - не одно и то же. Да ещё в городской квартире все удобства, а у нас они тоже все, только во дворе.
Квартиру эту мы всё-таки получили. Но я к тому времени "сошёл с дистанции" - попросту заболел. Сердце не выдержало нервных нагрузок и стрессов.
Тося сама ходила за ордером. И опять без козней не обошлось. Пытались к нам подселить ещё одну семью. Только угроза пожаловаться Сепсякову спасла от прелестей жизни в коммуналке.
Ордер выдал сам начальник экспедиции.
И всё-таки напоследок, как укус вдогонку, прозвучали слова оказавшейся рядом Софьи Мануиловны Бреслер, главного геолога: "Хоть муж ваш диссидент, квартиру дали; пожалели детей".
Про такое говорят: хорошая мина при плохой игре.
Ну да Бог с ними! Я зла не помню. И тогда, хоть досталась квартира нелегко, мы не таили ни на кого обиду. Все козни остались позади и скоро забылись. Но радость от великого события в жизни нашей семьи всё-таки была омрачена: и некрасивой предысторией, и моей болезнью. Такое состояние полурадости-полупечали продолжалось до самого момента вселения.
Пока перед глазами были только цифры, квадратные метры, мы относились к приобретению спокойно. Десять лет ожидания благополучно завершились. Радовались вместе с нами родственники, друзья, приятели, коллеги. Были, конечно, завистники среди коллег. Если бы все знали, что это за квартира, от чёрной зависти могли зачахнуть многие.
Мы не раз бывали на новосельях у знакомых и родственников, радовались за них, удивлялись неведомому для нас простору, чистоте, свежести ярких красок. Но когда увидели свою квартиру - остолбенели. Раньше даже не знали, что такие строят в Петрозаводске. Судя по Ленинграду, думалось, что больше двух-трёх комнат бывает только в коммунальных квартирах.
А тут: четыре большие комнаты на одних нас. Всё вокруг блестит и сияет.
Но не простор, не новизна случившегося поразили нас, а водопровод. Видели мы его и раньше. Но всё равно радовались как дети, когда, открыв кран, оттуда ударила струя воды. Первые недели, а может и месяцы, мы открывали кран чуть-чуть, пускали воду тоненькой струйкой. Бывало, плесну на лицо раз-другой и скорее закрываю кран, чтобы зря не тратилась лишняя вода. И посуду мыли первое время не в проточной струе, а в тазике. Так экономнее. За десять лет жизни в Соломенном мы научились ценить воду. Когда зимами приходилось носить её из дальней колонки за сотни метров, то мерили воду не кубометрами, а литрами, берегли её и экономили, где могли. В городской квартире мы долго по привычке продолжали экономить воду, хотя никаких водомерных приборов тогда и в помине не было.
Привезли мы в новую квартиру свою старую жалкую мебель из Соломенного. Но она потерялась на больших площадях. Квартира как была, так и осталась пустой.
Володя, которому тогда исполнилось шесть лет, разъезжал по комнатам на трехколесном велосипеде и всё время говорил, что тут просторно, как на улице.
Больше пяти лет мы наслаждались простором, жили в квартире без мебели.
Как-то раз звонит мне на работу Макушева Клавдия Ивановна и говорит:
- Я оставила для вас мебельный гарнитур "Ханка" "Жилая квартира" из двадцати предметов.
- Сколько он стоит? - спросил я.
- Около полутора тысяч рублей.
- Но у нас нет таких денег.
- Заплатите сколько есть, остальное я доплачу. Не жить же вам в пустой квартире. Потом постепенно мне возвратите долг, - в категорической форме заявила Клавдия Ивановна, тётя Клава, как мы её звали, потому что она и есть родная тётя Тоси, сестра её матери.
Так, почти по принуждению, мы стали обладателями роскошного по тем временам заграничного мебельного гарнитура, которого хватило на все комнаты. Докупать потом пришлось ещё гарнитур на кухню и кровати. Квартира приобрела современный вид и даже казалась не только необыкновенно большой, но и богато обставленной.
Только жить нам в ней пришлось недолго.
* * *
Последней полевой работой для меня стала разведка Хавчозерского месторождения пироксеновых порфиритов, как сырья для "каменного" литья.
Месторождение располагалось недалеко от города Кондопога, у посёлка Берёзовка. Невысокая скалистая гряда со сглаженными пологими склонами шла вдоль западного берега небольшого узкого озерка и простиралась на километр с лишним. Посредине гряду пересекала шоссейная дорога.
Противоположный берег озерка занимал посёлок Берёзовка. Всё его население работало на звероферме, которую от Хавчозерского месторождения отделяло расстояние не больше полукилометра.
При разведке месторождения, наряду с бурением, приходилось выполнять горные работы с применением взрывчатых материалов.
Первый конфликт с местной властью возник из-за наших взрывов. Директор зверосовхоза предъявил претензии: якобы взрывами тревожим норок и у них один за другим пошли выкидыши "на почве стрессов".
От взрывов мы отказаться не могли. Иначе пришлось бы прекращать работы. Договорились о другом: зверосовхоз уведомляет нас о периоде массового окота зверьков, а мы на это время прекращаем взрывы. Конфликт удалось уладить мирным путём.
Гряда, которая и стала предметом разведки, по вершине почти не имела рыхлых наносов и представляла собой, как говорят геологи, сплошное обнажение. Ледник в древние времена так отполировал его, что гладкая поверхность, смоченная дождиком, блестела на солнце, как сделанная из тёмного стекла. Не зря такие формы выходов вулканических пород называют "бараньи лбы". Нигде ни сучка, ни задоринки. Не только пробы не отобрать, даже отбить образец не всегда удается.
Вот и пришлось прибегнуть к помощи взрывчатки.
Свои услуги в этом деле предложил человек со знаменитой фамилией Гапон. Сам ли он придумал такой способ или где-нибудь его уже применяли, судить не берусь. Способ оказался прост и удачен. На зачищенную гладкую поверхность камня от одного края гряды до другого клали детонирующий шнур. Потом на него сыпали узким "пирожком" рыхлый аммонит. Его взрывали, и поперёк гряды получалась полоска слабо дроблёных пород. С помощью молотка и зубила она легко превращалась в борозду. Вынутую из борозды породу брали в пробы. Брали легко, быстро и дёшево.
Вся гряда на месторождении, залесённая по склонам, была поперёк пересечена профилями через каждые сто метров. Топографические профили делились мерной лентой на части через десять метров и ставились деревянные лучинки, которые назывались пикетами. У каждого пикета был свой номер. С помощью этих профилей и пикетов "привязывались" и обозначались на крупномасштабной карте места отбора проб, канавы, буровые скважины.
По тем же профилям пролегали геологические маршруты.
Во второй половине августа в березняке на пологих склонах гряды стали появляться грибы.
Мне пришла в голову блажная мысль: вместе с документацией горных пород метить попадающиеся грибы. Документацию, как и положено, вёл в полевом дневнике, а рядом в сумке лежала тетрадочка, куда всю неделю заносил попадающиеся грибы. Писал номер профиля, номер пикета, название и размер гриба. Чаще всего тогда встречались красноголовые подосиновики либо крепкие коричнево-бурые подберёзовики. За неделю набралось таких грибных меток несколько десятков.
По пятницам, перед отъездом домой в Петрозаводск на выходные дни, я обходил меченые профили, находил "грибные" пикеты и собирал урожай, как со своего огорода.
Кроме собственно грибов - вкусных и питательных даров леса, меня сильно интересовало: быстро ли они растут.
Так вот, разговоры о том, что гриб вырастает чуть ли не за одну ночь, вздор. Подосиновики, помеченные в понедельник, к пятнице заметно подрастали. Но только заметно - не больше. А грибы, встреченные в среду-четверг, через два дня оставались почти такими же по размеру. И ни разу не приходилось видеть, чтобы за неделю молодой гриб перерос либо сгнил. Если уж попадаются в лесу громадные шляпки переросших грибов, кишащих червями, то такие грибы простояли не дни, недели. Особенно досадно встречать в лесу переросшие белые грибы. Но суждение типа: "Вот бы на несколько дней раньше..." - ошибочно. Целыми такие грибы можно было застать раньше на несколько недель.
Правда, то лето отличалось сухой тёплой погодой. Может быть в затяжные дождливые дни и ночи грибы росли быстрее. Но, думаю, ненамного.
Для меня эта "тихая охота" была не только полезным делом, но и хорошим развлечением, почти игрой.
Жили мы, работники Хавчозерской партии, тогда в городе Кондопоге на улице Пролетарской. Там же, недалеко от общежития, находилась рабочая столовая, где мы завтракали по утрам. Каждое утро почему-то одновременно с нами там завтракал мужчина средних лет в потрёпанном засаленном пиджаке и полотняных брюках, заправленных в резиновые сапоги. Я сперва обратил внимание на его гладко бритую голову. Встречаясь с этим странноватым посетителем изо дня в день, бросилось в глаза, что ест он всегда только макароны либо кашу. То и другое обязательно с хлебом, запивая стаканом чая без сахара.
Платил этот странный клиент за такой завтрак каждый раз пять копеек одной монетой: четыре копейки за гарнир - макароны либо перловую кашу - и копейку за чай без сахара. Хлеб тогда давали бесплатно.
Несмотря на затрапезный вид этого человека, он не производил впечатления пьяницы. Даже следов похмелья не было видно на его сухом смуглом лице.
Один раз он оказался за соседним столиком. Тогда я заметил, как медленно и долго он ел. Буфетчица, судя по всему, хорошо знала своего клиента, молча брала очередной пятачок и выбивала чек. Знали его и на кухне. Потому что каши или макарон накладывали целую тарелку с горкой, а в чай частенько бросали ложку сахарного песку.
Все жалели мужика. Видно какая-то тяжёлая жизненная драма довела его до такого состояния.
Обычно я по понедельникам старался приехать в Кондопогу ранним утренним рейсом, чтобы успеть на "вахтовку", которая везла смену буровиков. Отступления от этого правила случались, если по какой-то надобности требовалось зайти в экспедицию
В тот раз мне понадобилось забрать для работы геологические карты месторождения и района. Среди них оказалось несколько чертежей с грифом "Для служебного пользования".
Около середины дня я с рюкзаком и рулоном чертежей зашёл в рейсовый автобус Петрозаводск - Кондопога. Рюкзак положил себе под ноги, а рулон как раз плотно влез к окну за сиденье. Там, я надеялся, что карты никто не помнёт.
На автобусной станции в Кондопоге вошёл контролёр и стал проверять билеты. Я торопился на вахтовку ко второй смене, но без проверки билетов никого не выпускали. Дожидаясь своей очереди, сильно перенервничал. Потом схватил рюкзак и быстро ушел. А про чертежи, оставленные в автобусе, совсем забыл.
Пришлось на попутной машине возвращаться в город и почти целый день дежурить на автобусной остановке. "Тот самый" автобус возвратился к вечеру. Уже после мойки снаружи и уборки внутри. Водитель успел смениться и на мой вопрос о рулоне с чертежами ответил, что "...в глаза его не видел".
Когда все приехавшие эти автобусом вышли, я попросил разрешения самому зайти в салон и осмотреть сиденье.
Рулон стоял на том же месте целый и невредимый. Только на оберточной бумаге, в которую он был упакован, остались следы брызг после мокрой уборки салона. У меня сразу отлегло от души. Пропади эти чертежи, даже трудно себе представить, какие ждали меня неприятности. Но всё кончилось благополучно.
К концу сезона осталась самая трудоёмкая работа: отобрать так называемые "заводские" технологические пробы.
Заранее, в разгар лета, на Северном и Южном участках месторождения, удаленных один от другого примерно на километр, Гапон набурил шпуры и сделал массовые взрывы.
Прежде чем взорвать одним разом по сотне с лишним килограммов аммонита, пришлось спрашивать разрешения у директора зверосовхоза и выбирать момент, когда эти взрывы меньше всего нанесут урон звероферме, когда они не повредят появлению приплода у норок.
Взрывы сделали, породу для отбора многотонных проб отбили и даже взрыхлили, но долго не удавалось заказать большегрузные машины для доставки камня в Москву, на Завод стеклокристаллических материалов и каменного литья.
Когда машины всё-таки заказали, то выяснилось, что грузить придётся вручную. Помогла изобретательность начальника партии Юры Старикова. Он собрал всех рабочих в "красном уголке" и сказал самую короткую в жизни речь:
- Вот что, мужики! Сейчас все до единого, даже те, кому надо на смену, поедем на Хавчозеро, погрузим пробы, а потом я выдам зарплату сразу за целый месяц. Да ещё и с премиальными! Вахтовка у подъезда. Пять минут на сборы!
Пришедшие с утра машины ждали этого момента чуть не целый день. Водители ворчали и даже вели разговор о простое по вине администрации.
Погрузить успели ещё засветло. Такой погрузки я никогда не видел раньше, не приходилось видеть и потом. Около двух десятков мужиков стояли с двух сторон вдоль кузова громадного панелевоза и бросали труда с гулким грохотом куски породы. Это напоминало детскую игру. Иной раз осколки камня летели через машину. Оттуда раздавался крик: "Вы что, гады, в голову метите!" И камни уже летели с другой стороны.
Начальник бранился, пытаясь урезонить великовозрастных шалунов. Обошлось без тяжёлых травм и все остались довольны: по очереди погрузили тяжёлые многотонные пробы, и начальник успел выдать зарплату до наступления сумерек.
Потом в Москве, на заводе, где проходили испытания проб, меня пытались обвинить чуть ли не в мошенничестве. Говорили, что пробы отобраны с одного места. Я показываю на карте два участка, два помеченных там небольших карьера, откуда отбирались пробы, и говорю про расстояние между карьерами в километр с лишним, но мне не верили.
Огромные пробы, как две капли воды, похожи одна на другую и по химическому составу, и по всем так называемым "технологическим свойствам". Опытные специалисты считали, что такого в природе быть не могло. Такое бывает, если камень взят из одной общей кучи.
Я всё-таки доказал свою правоту на защите отчёта в Государственной комиссии по запасам. Кроме этих двух больших, были отобраны из разных мест на месторождении сотни малых проб. Все они оказались схожими по качеству и составу.
Такая стабильность состава сырья была отмечена экспертами и оценена, как главное его достоинство.
Испытания показали, что трубы, разные "фасонные" изделия, тугоплавкие и химически стойкие плитки, полученные из каменного литья на основе пироксеновых порфиритов Хавчозерского месторождения, не имеют аналогов. Применяемые в химической промышленности трубы из нержавеющей стали могут быть с успехом заменены камнелитыми, которые, к тому же, намного долговечнее и вдесятеро дешевле.
После успешной защиты отчёта, который похвалил даже сам грозный председатель ГКЗ Быбочкин, мне оставалось ещё сдать месторождение в промышленную эксплуатацию.
Тихим августовским утром 1972 года комиссия по передаче-приёмке месторождения на двух легковых автомобилях выехала в Кондопогу.
От сдающей стороны - мы с Виктором Александровым, а принимающую представлял мой бывший однокурсник Иван Военушкин - главный геолог объединения Карелстройматериалы.
Завод каменного литья - так он тогда назывался - уже был построен и ждал хорошего сырья. Мы заехали на этот завод, чтобы пригласить от принимающей стороны директора Дегтярёва Евгения Васильевича.
Сама процедура сдачи-приёмки происходила на месторождении.
К полудню потеплело. Светило солнце и даже по-летнему пригревало в затишье. На берёзах уже кое-где позолотилась листва, но большая часть леса стояла в зелёном убранстве.
Мы обошли месторождение с конца в конец, обсудили откуда удобнее начинать разработку, даже наметили "фронт" продвижения забоев будущего карьера. Оставалось только "спрыснуть" удачно завершённое большое дело.
Нашли уютное местечко на склоне, обращённом к солнцу, где сухой дёрн на прогретом чёрном камне сошёл за мягкий ковёр. У меня, как главного виновника торжества, нашлись в большой сумке две бутылки "Столичной" водки, целая курица, запечённая в духовке, банка свежепросоленных огурчиков, несколько некрупных луковиц с зелёными "кудрями", хлеб и соль.
Всё это мы разложили на походной скатерти, и я разлил водку в прихваченные стопки.
На свежем воздухе так хорошо, так гладко шла в горло "Столичная", такой аппетитной казалась подрумяненная курица, так интересны и неторопливы были наши разговоры, что незаметно прошли полтора часа, неожиданно скоро иссякла "живительная влага" в бутылках и даже закуску, проголодавшись, умяли почти всю без остатка.
Не хотелось уходить от нашего скромного стола. Но впереди ещё предстояла процедура подписания акта приёмки-передачи месторождения. Нас ждали машины, чтобы поехать на завод, где, думалось, и завершится передача.
Но так не получилось.
После подписания акта Дегтярёв - директор завода, объявил, что в ресторане заказан обед по поводу свершившегося большого события. Для нас это объявление оказалось сюрпризом. Ещё большим сюрпризом был сам обед с красной рыбой и сочным мясом крупными кусками. А на выпивку - коньяк "Плиска" в фирменных пузатых бутылках.
Вместе с нами пообедали и водители машин, но к коньяку они не могли даже притронуться. Хотя мне было как-то не по себе, что вроде бы ущемляется рабочий класс. Наверное, нехорошо, неприлично сажать за один стол с выпивающими людей, которым даже пригубить нельзя. Но они чувствовали себя нормально.
Всю обратную дорогу мы говорили с Иваном Военушкиным. Он рассказал про своего брата, Сергея, переведённого на работу в Москву да ещё на высокую должность Министра промстройматериалов. От Ивана я тогда впервые услышал слово "кремлёвка" и узнал что оно означает. Сергей, кроме того, что сразу получил большую элитную квартиру, в качестве довеска возымел и эту самую кремлёвку.
Иван с подробностями сообщил как жена Сергея каждую пятницу получает на день в своё распоряжение министерскую чёрную "Волгу", на которой ездит, если есть желание, по спецмагазинам, где за небольшую плату можно купить любые продукты, любую одежду, обувь, мебель и другие товары. Даже японские телевизоры и магнитолы там были в большом разнообразии. Там было то, что в обычном московском магазине ни за какие деньги не купишь.
Ещё кремлёвка предполагала броню мест на третьем-пятом рядах партера во всех театрах Москвы, броню на каждый день. На эти места билеты передавались в кассу, если не потребовались они высоким персонам, только за полчаса до начала представления.
То же самое касалось кинотеатров.
Во всех лучших гостиницах Москвы держалась броня для иногородних гостей, приезжающих к обладателям кремлёвки.
Получалось, что во времена всеобщего дефицита руководители партии и правительства жили как при коммунизме.
Для меня удивительна была не столько "коммунистическая" жизнь наших правителей в довольстве и добре, сколько великая тайна этой жизни, скрываемая от большинства людей.
Этим "ликбезом" закончилась моя работа на Хавчозерском месторождении.
Тогда я не знал, что, как потом оказалось, на этом закончились вообще мои полевые работы.
Последним их отголоском стало участие осенью и зимой 1972 года в составлении отчёта по разведке Нигозерского месторождения шунгитсодержащих сланцев, как сырья для получения лёгкого заполнителя в бетон - шунгизита.
Защищать отчёт мы поехали в Ленинград с опозданием. Даже нанять фельдъегеря для доставки секретных чертежей не было времени.
Юра Стариков, начальник партии, нацепил к брючному ремню пистолет "Парабеллум", и мы вчетвером, с собственной вооружённой охраной, поехали в Территориальную комиссию по запасам, чтобы защитить отчёт и сдать ещё одно месторождение в промышленную эксплуатацию.
Ехали в отдельном купе: Стариков Юра - начальник, Юра Калинин - разработчик технологии производства шунгизита, заведующий лабораторией Института геологии, и мы с Александровым - основные авторы и исполнители отчёта.
Стариков сразу прилёг, не раздеваясь, на своё нижнее место. Распахнувшаяся пола пиджака обнажила кобуру, тяжело оттягивающую к низу брючный ремень. Потом я увидел, как от нашего купе, глянув в открытую дверь, шарахаются люди, заметившие сугубо штатского человека с оружием в кобуре.
Пришлось закрыть дверь и вообще спрятать "пушку".
В Ленинград мы приехали перед Новым годом. Приехали тогда, когда большинство командированных людей уезжают оттуда. Поэтому удалось свободно устроиться в двухместных номерах гостиницы "Астория", в номерах со всеми удобствами и с телефоном.
Не успели мы с Виктором Александровым осмотреться и принять душ, как раздаётся телефонный звонок: "Господа, прошу к столу! Завтрак сейчас будет подан!" - нарочито строгим голосом оповещает Стариков. Идём к нему в номер, а следом на столе-тележке официант из ресторана ввозит наш завтрак: бутерброды с чёрной икрой, ветчину, крабов и даже для меня яйцо всмятку. Тогда я маялся животом и Юра Стариков знал об этом. Он всем заказал двойной чёрный кофе, а мне чай с молоком.
Такого сюрприза, конечно, никто из нас не ожидал. Правда, ещё одним сюрпризом оказалась цена завтрака - больше десятки с носа. Но качество еды и высший шик, с которым она была подана, стоили того.
После благополучной защиты отчёта выяснилось, что до Нового года ни на один поезд не было билетов до Петрозаводска. С трудом их добыли через руководство Управления на дополнительный дневной экспресс.
К вечеру 31 декабря все мы были дома. Встретили Новый год вместе с семьями. Я привёз детям разных гостинцев. Они были в восторге.
На следующий день я почувствовал ломоту в костях, а к вечеру поднялась температура. Как выяснилось, мы в Питере заразились и разом вчетвером тяжело заболели гриппом.
На работу я попал только девятого января.
Прямо с утра Хрусталёв Николай Николаевич (тогда он возглавлял экспедицию) пригласил меня к себе в кабинет. Там уже сидел у него главный геолог Кайряк Афанасий Иванович. Руководители сообщили о принятом решении перевести меня на работу в аппарат экспедиции и предложили занять должность старшего геолога по рудным полезным ископаемым. Я согласился.
Тогда мне было заявлено: среди множества дел, среди десятка с лишним рудных направлений, самым главным в дальнейшей работе будет неусыпный надзор и личное участие во всех делах по разведке Костомукшского месторождения железных руд. Я всё принял к сведению.
А что такое разведка Костомукши, сколько забот-хлопот, радостей и невзгод она сулит, я почувствовал гораздо позднее.
С того дня, 9 января 1973 года, началась новая пора в моей жизни, в жизни всей нашей семьи.
* * *
Я давно считал себя "переростком" и сознавал, что слишком долго хожу в коротких штанишках. И, конечно, не по своей воле. Не даром слыл диссидентом. Таких тогда держали в чёрном теле. Меня тоже не баловали ни должностями, ни зарплатой, ни премиями.
Рядовая "механическая" работа, повторяющаяся изо дня в день, никогда не привлекала, не нравилась, казалась скучной. Но чаще всего только она и выпадала на мою долю. Коли сам рядовой, такая и работа. Как говорят, по Сеньке и шапка.
Чтобы не захандрить с тоски, пришлось прибегать к разным уловкам. Вот раньше считали, что любой труд может стать творческим. Всё, мол, зависит от работника. Я давно убедился, что это не так. Трудно внести элементы творчества, к примеру, в закручивание одинаковых гаек. В работе геолога таких "гаек" полным-полно.
Скоро нашёлся способ приукрасить любую работу, сделать её привлекательной. Оказалось, что самое скучное, однообразное дело становится интересным, если его превратить в игру. Достаточно внести в работу какие-то игровые моменты, и она сразу идёт веселее.
Самый примитивный пример: установить себе на день посильную норму и через каждые час-два определять сколько осталось, а к концу дня оценивать правильно ли рассчитал свои силы.
Или случай посложнее: при описании керна пробуренных скважин часто нет резкой границы между разными породами (как говорят геологи, нет резкого контакта), а наблюдаются постепенные переходы одной породы в другую. Но границу обозначать всё равно надо. Вот тут я использовал тоже в некоем роде игровой приём: внимательно смотрел керн последовательно сверху вниз и намечал кажущуюся границу на перегородке ящика. Потом смотрел тот же керн снизу вверх и ещё раз находил эту же границу. Сравнивал метки, и они часто находились на расстоянии в несколько метров одна от другой. Взяв цель, то бишь границу, "в вилку", я на манер артиллеристов окончательно рисовал контакт точно на середине между метками. Этот феномен "сползания" границ в направлении описания керна (снизу вверх либо наоборот) я для себя называл психологической инерцией, которую объяснял несовершенством зрения: порода уже успела измениться, а глазу кажется такой же, как на несколько метров выше либо ниже.
На такие затеи тратилось сколько-то дополнительного времени, зато скучная работа по документации керна превращалась в творческий процесс.
Нужда в таких приёмах отпала с переходом в аппарат экспедиции. При большом разнообразии направлений поисковых и разведочных работ, которые оказались под моей опекой, я сразу понял, что конечным продуктом моей аппаратной деятельности должна стать деловая бумага.
Теорию составления деловых бумаг я знал давно. А на практике все трудности свелись к одному: как совместить краткость с понятливостью; как в нескольких строчках служебного письма вместить суть важного дела да ещё в убедительной форме, исключающей разные толкования. Пришло это всё со временем, по мере того, как накапливался опыт бюрократической работы. Но готовым для такой работы я чувствовал себя изначально. Скоро это признало и руководство экспедиции.
Как-то раз в кабинете начальника собрались несколько учёных мужей из Москвы и Ленинграда. Пили ароматный чай с сухим печеньем и вели разговор об изучении и освоении недр Приладожья. Я в разговоре не участвовал, но слушал внимательно. Речь шла о создании сырьевой базы, а затем, на её основе, о развитии здесь горной промышленности, очень важной для Республики Карелия.
Разговор вели основательно, неторопливо, спокойно. Но ни о чём конкретном не договорились. Когда собрались расходиться, Хрусталёв, начальник экспедиции, как бы между прочим не то попросил, не то приказал: "Виталий Васильевич, подготовьте через час короткий протокол нашего совещания".
Я никаких записей не делал. Но знал, что в протоколе, кроме констатирующей, должна быть ещё и постановляющая часть, где чётко формулируются принятые решения. Выходило, что за высоких гостей эти решения должен не только формулировать, но и принимать я.
Мне помогло хорошее знание предмета разговора: годы работы в Приладожье, не прошли даром.
Тогда ведь про компьютеры мы и слыхом не слыхивали. Даже пишущей машинки в отделе не было. Значит, на составление протокола я имел всего полчаса, а ещё полчаса требовалось на то, чтобы его отпечатали в машинном бюро.
Ровно через час я передал готовый протокол начальнику экспедиции и, одновременно, один его экземпляр профессору Барабанову из Ленинградского университета. Они, прочитав, чуть не хором похвали меня за краткость, убедительность формулировок и даже за изящество слога. Тут я впервые всей кожей своей ощутил великую силу слова. И тогда же понял свою значимость, как бы возвысился в собственных глазах. В голову пришла амбициозная мысль, что я многое могу. Коли значительную часть важнейших бумаг готовлю я, то, хочешь - не хочешь, мне приходится предлагать руководству экспедиции то или иное решение по множеству сложных дел. Начальник экспедиции или главный геолог, ставя подпись внизу отпечатанного на машинке листка, только придают решению законную силу. Ни один из них даже не догадывался, сколько разных вариантов перебрано мною прежде чем принять единственно верный; сколько черновиков выброшено в мусорную корзину прежде чем появится тот, с которым я шёл в машинное бюро; сколько правок вносилось в уже отпечатанный текст, несмотря на ворчание машинисток.
Зато порой даже самому нравилась безупречная логика только что созданного документа, его обоснованная убедительность и простота.
Я никогда не страдал комплексом неполноценности, но самоосознание своей роли появилось только с переходом на службу в аппарат экспедиции. Именно в семидесятые годы на практике прошёл я школу аппаратной работы, не зная и не думая, что она станет второй профессией, которая принесёт мне много горестей, разочарований, но, одновременно, доставит немало удовольствия и радостных дней. Не знал я тогда, что аппаратная работа заполнит большую часть моей трудовой биографии, что она станет основой всех благ для нашей семьи и обеспечит достойную жизнь уже в весьма почтенном возрасте. За этой работой годами оттачивал я свой слог, что потом пошло на пользу для чисто литературных занятий.
Мне приходилось встречать немало очень способных поисковиков и разведчиков недр, которые на глазах чахли от бумажных дел и либо снова возвращались к полевым работам, либо совсем меняли профессию.
Меня эта работа не тяготила по двум причинам. Первая объясняется давно придуманной мною эпитафией:
Он так и не сумел перебороть натуру.
И в геологии любил литературу.
Вторая причина гораздо прозаичнее: переход на чиновничью должность принёс мне и моему семейству необходимые жизненные блага и очень обожаемый мною комфорт. Комфорт не столько физический, сколько душевный: я перестал скитаться и получил возможность каждый день после работы возвращаться домой к своей жене и детям.
Если не лукавить, то можно твёрдо сказать: чиновничья работа пришлась мне по душе. Но не вся, а только та её часть, которая касалась составления деловых бумаг. Здесь меня привлекала необходимость работы над Словом. Переставляя фразы, меняя местами слова и знаки препинания, я поначалу с удивлением обнаруживал, как меняется смысл написанного. Иногда требовалось отложить завершение делового письма или другого документа на следующий день, чтобы из нескольких похожих вариантов выбрать самый короткий, обоснованный и простой. В этом мне сильно помогало знание формальной логики, которую нам вполне прилично преподавали в последних классах средней школы. Достигнутая кропотливым трудом убедительность доводов каждого подготовленного документа приносила удовлетворение мне лично и вызывала хоть скупые, но похвалы начальства.
Скоро, однако, стало не до игры словами. Работы каждодневно прибавлялось так много, что не помогали даже вечерние бдения. Тут-то я и вспомнил свою предшественницу Софью Мануиловну Бреслер, бывшего главного геолога экспедиции, которая не выдержала темпа. А ещё понял, что начальство, заметив мои способности к бумаготворчеству, начало этим злоупотреблять. В геологическом отделе экспедиции числилось временами до десяти человек, а готовить большинство документов поручалось мне. Выходило так, что работай хоть круглые сутки, одному всё не переделать. Чтобы не надорваться, требовалось временами отвлекаться от бумажных дел, уходить куда-то в сторону, ближе к живой, ранее привычной работе.
Взбунтоваться в открытую и прямо заявить начальству, что это всё надоело, нельзя. Скажут: без году неделя на этой должности и уже "права качает".
При мысли о бунте меня самого оторопь взяла. Вроде стремился к аппаратной работе, "...в геологии любил литературу...", а теперь идти на попятную. "Не гоже так!" - подумал я и решил схитрить.
Моими подопечными считались три самые крупные геологические партии: Костомукшская на севере Карелии, Уксинская в Приладожье и Восточно-Карельская с базой в посёлке Валдай Сегежского района. Я вспомнил слова начальника экспедиции Хрусталёва: "Главный ваш объект - Костомукша!"
Помня наставления начальника экспедиции я все-таки не мог целиком освободиться от "аппаратной", чисто чиновничьей работы. Каждодневно приходилось заниматься не только проблемами Костомукши, но и множеством других разных дел. В частности, одной из важнейших в то время отраслей геологоразведочных работ, которая громко именовалась "Золото". Тогда поиски руд этого металла велись в разных местах Карелии от Прионежья и Приладожья на юге. До Лоухского района на севере. Работы велись, а "узких" специалистов "золотарей" в экспедиции не было. Однако стараниями начальника экспедиции Хрусталева скоро удалось заполучить такого специалиста. Это был Ушков Владимир Васильевич - плотный представительный мужчина в самом расцвете сил. До Карелии ему удалось поработать на поисках золота у нас в стране и за рубежом. Ушков, как выяснилось, не единожды видел "живое золото". Иначе говоря, он работал на объектах, которые были рекомендованы под разведку, а некоторые из них стали предметом промышленной добычи "желтого металла". Владимир Васильевич сильно отличался от наших доморощенных геологов тем, что в каждом его проекте, в каждом практическом шаге поисковика, чувствовался Специалист с большой буквы.
Спустя годы, к юбилею Ушкова, я написал короткое стихотворение. В те далекие теперь уже времена, всё, что касалось руд цветных, редких и драгоценных металлов и даже методик проведения поисково-разведочных работ на эти виды сырья, - всё было строго засекречено. Даже слово "золото" возбранялось писать в наших отчетах. Вместо него употреблялся "псевдоним" - "металл". Вот и в моем стихотворении под словом "металл", конечно, понимается золото.
Ушков в Карелию пришел,
Чтоб положить "металл" на стол.
И чтобы вовремя успеть
Всех женщин в золото одеть.
Однако плохо золотит
"Металл" записан в дефицит.
Но впереди еще есть шанс,
Грядет за спадом ренессанс.
Хотя и без того Ушков -
Один из лучших "стариков".
Любитель перцев и аджик
Он просто золотой мужик
В пылу работы и игры
Достигший золотой поры.
Все собравшиеся послушать Владимира Васильевича скоро убедились, что он оказался хорошим интересным рассказчиком. Да и было ему что рассказать.
У нас тогда блюлись традиции: приглашать вернувшихся из загранкомандировок на заседание научно-технического общества "Горное". Они, "из дальних странствий возвратясь", обычно рассказывали обо всем, что видели с наружной стороны "железного занавеса". Вот и Ушкова я попросил рассказать на очередном заседании НТО "Горное" про неведомую большинству из нас страну Танзанию. Мне это было особенно любопытно услышать потому, что Ушков там работал с моим бывшим однокурсником Аркадием Сазоновым.
Первое, что поразило Ушкова в Африке, - это климат.
- Понимаете, - рассказывал Владимир Васильевич, - Танзания - страна вечного лета. Но не Африканского с испепеляющей жарой, а нормального, европейского. Первое время думалось, что именно так выглядит рай на земле. Температура воздуха круглый год +25 градусов по Цельсию и вполне умеренная влажность. Поначалу даже трудно было осознать, что в Африке есть не только пустыня Сахара, но и страны, где людям вполне удобно жить.
Особенно интересным показался всем рассказ Ушкова о первом посещении местного ресторана, где они с Аркадием потом стали завсегдатаями. Потому что там подавалось на десерт блюдо, которое вряд ли где еще сыщешь.
Но самое яркое впечатление от первого посещения ресторана у Сазонова и Ушкова связано с выпивкой.
- Мы уселись за свободный столик и попросили подошедшего официанта принести два коньяка. И он принес две рюмки по 25 миллилитров янтарной жидкости в каждой.
Дальше Владимир Васильевич сообщил нам, что к поездке в Африку хорошо готовился и даже выучил английский язык, на котором, как он считал, мог свободно разговаривать. И официант вполне владел английским. Однако договориться они долго не могли. Официант никак не мог себе представить, что эти русские чудаки, когда говорят "два коньяка", имеют в виду две бутылки. Но когда до непонятливого официанта дошел истинный смысл заказа, ответ был категоричным:
- Вы что, господа! Это же смертельная доза! Я не могу принести вам две бутылки, потому что, выпив их вы умрете, а мне и хозяину будут потом большие неприятности.
- Тогда позови хозяина, - попросил Ушков.
Хозяин появился скоро. Он долго объяснял странным гостям то же самое: если выполнить заказ, то всё закончится летальным исходом.
- А вы все-таки принесите. Ради эксперимента. Мы тут у вас посидим в холодке, отдохнем, выпьем неторопливо, хорошо закусим, а потом, увидите, спокойно уйдем не покачнувшись.
- Ладно. Коль вы настаиваете, принесу две бутылки коньяку. Но вот тут публично заявляю, что в таком случае не могу отвечать за ваше здоровье. Я вас предостерег, а подать коньяк вынужден только в ответ на ваше настойчивое требование.
-И он принес. Не официант, а сам хозяин, - сообщил нам Владимир Васильевич. - Коньяк оказался очень ароматным и удивительно мягким. Такой пошел бы и без закуски. Но хозяин порадовал нас и отменной, хорошо подобранной едой. Одна только вышла закавыка. Нам совсем не подали хлеба. Когда попросили, то принесли два маленьких кусочка. Пришлось просить еще несколько раз, что тоже вызвало недоумение официанта. Зато в дальнейшем, как только появлялись в ресторане, Аркадий кричал своим зычным голосом на весь зал: "Гарсон, хлеба!" Не зря Аркадия тут прозвали "мистер клеба".
Мы просидели за трапезой до позднего вечера. В это время успели для нас приготовить на десерт упомянутое фирменное блюдо заведения - фруктовый салат в соке кокосового ореха.
Ушков подробно рассказал, как это делается. Сперва берется очищенная от содержимого половинка кокосового ореха и наполняется мелко нарезанными фруктами: апельсинами, мандаринами, лимонами, бананами, ананасами киви и другими. Эти фрукты заливаются до полного погружения соком кокосового ореха и плотно закрываются другой половинкой его скорлупы. Потом это всё несколько часов выдерживается при комнатной температуре для "дозревания". А уже в конце на полчаса ставится в морозильную камеру. Подается блюдо сильно охлажденным. Вкус: пальчики оближешь.
Десятилетия прошли с тех пор. Но Владимир Васильевич всё еще вспоминает умеренно теплую гостеприимную страну Танзанию. И опять собирается туда. На заработки. В своей стране геологическая отрасль разрушена за последние двадцать лет. Нет спроса даже на высококлассных специалистов. А тут, вдобавок, кризис, как напасть. Всё это вынуждает искать работу в дальних странах. Слава Богу, пока есть силы и здоровье.
* * *
Если вернуться к моим делам и заботам, то самым простым способом уйти от множества надоевших канцелярских бумаг явилось решение уехать в Костомукшу, чтобы там на месте ознакомиться со своим "главным объектом".
Наступила поздняя осень. На улице шёл снег, который, правда, сразу на земле таял. Но дул холодный северный ветер и даже в короткое дневное время, как говорили лётчики, видимость - нуль. Это означало, что вертолёта ждать в такую погоду бесполезно. А из машин тогда до посёлка геологов-разведчиков могли добраться только вездеходы "Урал".
Напутствовал меня начальник экспедиции Хрусталёв: "Сейчас на базе поставлена под погрузку машина, которая завтра рано утром пойдёт в Костомукшу. Водитель Курбатов. Договоритесь с ним и поезжайте. Постарайтесь там на всё взглянуть свежим глазом, разберитесь не торопясь, а потом доложите".
С Сашкой Курбатовым, так все его звали, мы встретились в тот же день у склада, где четверо рабочих грузили в его машину бурильные трубы и другое оборудование для Костомукши. Мы с ним давно были знакомы и давно "на ты". Тощий, сухой, с угловатыми чертами лица, Сашка почти на голову обогнал меня по росту и почти на десяток лет по годам. Он всю войну колесил под бомбежками на ладожском льду, доставляя в блокадный Ленинград продукты и вывозя оттуда людей. Израненный потом долго мотался по госпиталям, но выжил. Ещё знаменит Сашка тем, что одним из первых сразу после войны прокладывал по непроходимой тайге дорогу к месторождению, а, проложив её, в числе первых стал возить в Костомукшу грузы, необходимые для геологов-разведчиков.
- Ну что, возьмёшь в попутчики? - весело спросил я.
- Возьму, если песни петь будешь. Иначе могу на ходу заснуть ненароком.
- Песни петь я не мастак, а вот байки разные рассказывать могу.
- Ладно. Сойдут и байки. Только чтобы интересные, и декламировать надо с выражением, не как пономарь. А то и под байки твои начну клевать носом.
- Начнёшь клевать, вздремнём малость. Потом дальше поедем.
- Договорились.
Назавтра утром, ещё впотьмах, я поджидал Сашку в условленном месте. Даже в тёплом зимнем пальто спросонья казалось зябко. Особенно после того, как холодок добрался до ног.
Когда подошла и остановилась рядом со мной знакомая машина и отворилась дверь кабины, я первым делом подал туда свой большой и тяжёлый портфель-баул, а потом, еле дотянувшись до высокой подножки, забрался сам.
- Смотри-ка, ты весь в снегу! Отряхивайся скорее, иначе вымокнешь вмиг. А сушиться по-хорошему негде, - предупредил сверху Сашка.
- Ждал долго. Вот чуть не завалило снегом. Даже продрог малость.
- Ничего. Мотор работает, в кабине тепло, а будет ещё теплее. Так что может и размундироваться придётся.
Я стряхнул лишний снег вместе с талой водой, уселся поудобней и мы поехали.
По городу ехали молчком. Снег валил мокрыми хлопьями так сильно, что "дворники" не успевали чистить ветровое стекло. А кругом темень. Фары впереди высвечивали две чёрные колеи с белой полоской между ними.
Когда совсем рассвело, стали видны заснеженные придорожные канавы, все в белом кусты по обочинам и обременённые, отяжелевшие от снега ели, окаймляющие дорогу с обеих сторон.
В кабине и вправду скоро стало так тепло, что я не только снял шапку, но и расстегнул пальто.
- Что, жарко стало? - спросил Сашка.
- Не жарко, но тепло. Согреться уже успел. Теперь только подсохнуть осталось.
- Дорога дальняя. Успеешь высохнуть не хуже, чем бельё на верёвочке.
- Надеюсь.
- А где же твои обещанные байки?
- Ты, небось, выспался за ночь и без баек вон какой бодренький.
- С утра бодренький. Но дорога постепенно укачивает, убаюкивает, как младенца в колыбели. Особенно хорошая дорога. Потом свернём с асфальта, так там не уснёшь. Того и гляди, чтобы не застрять, не зарыться по уши в грязной жиже либо не кувырнуться в кювет на крутом повороте.
- Сегодня до конца не доедем?
- Где там. Успеть бы не поздно добраться до станции Боровая. Там и заночуем в общежитии. А назавтра, если нигде не застрянем, весь день понадобится, чтобы доехать до Костомукши.
- Так далеко или дорога плохая?
- Недалеко. Около сотни километров. По нормальной дороге за пару бы часов докатили. А по той разбитой грунтовке не разгонишься. Рытвина на рытвине и грязь непролазная.
- Может грязь уже успела замерзнуть и окаменеть?
- Только на это и надеюсь. В летнюю пору, когда шли дожди, приходилось там застревать не на один час. Даже все шесть ведущих колёс не спасали. В таких случаях одна надежда - кто-то подстатит на тяжёлой машине и вытащит на ровное сухое место. А дальше - как повезёт. Иной раз и выедешь, а вот доберёшься ли до конца, как говорят, бабушка надвое гадала.
Но обещанные Сашкой дорожные передряги ожидались нескоро. А пока мы катили по чёрной полосе мокрого асфальта. Снег немного поутих. Без перерыва трудившиеся "дворники" теперь время от времени останавливались на передышку. Но ветровое стекло сильно отпотевало изнутри, и Сашка на ходу изредка протирал его серым вафельным полотенцем.
- Пока дорога хорошая, надо торопиться. Придётся, как говорят, жать на всю железку, чтобы засветло успеть на ночлег.
- А что, впотьмах не пустят? - с некоторой иронией спросил я.
- Пустить-то пустят, но в общежитии небось холод собачий. Пока натопим, сварганим что-нибудь на ужин, глядишь, и спать пора...
-
* * *
До посёлка Боровой мы доехали уже в сумерках. Мне не пришлось всю дорогу развлекать Сашку своими байками. Он сам говорил почти без умолку. Я всё хотел расспросить про войну, на которой он вдосталь хватил лиха. Но Сашка не любил разговоров на эту тему. Видно, до сих пор тяжкие воспоминания о той поре бередили душу. Он больше всего рассказывал про разные случаи на охоте, про удачливую рыбалку, про грибы-ягоды. Сашка любил лес и все его забавы да увлечения вышли оттуда, из глухой тайги. А разных лесных историй, как я понял, он накопил столько, что хватило бы ещё не на одну даже длинную дорогу.
- Ну вот и приехали, - облегченно выдохнул Сашка, подрулив к небольшому приземистому дому барачного вида.
- Будем выгружаться? - спросил я.
- Харчишки забери и пойдём определяться на ночлег.
Окна одной половины общежития тускло светились. Протоптанная в неглубоком снегу тропинка вела к крыльцу. После жаркой кабины легкий морозец сразу прошёлся по лицу и даже ущипнул за нос.
На крыльце нас встретил комендант общежития - невысокого роста грузный пожилой мужчина с деревянным протезом вместо левой ноги. Он осветил дорогу электрическим фонариком, приветливо поздоровался и пригласил в дом.
Из распахнутой настежь двери нас обдало теплом, перемешанным с сизым паром. В маленькой кухонке жарко топилась плита, на которой уже стоял чумазый алюминиевый чайник, наполненный водой. Наши опасения на счёт холода оказались напрасными. Даже сняв пальто, поначалу чувствовалось тепло в доме. Но когда печка уже истопилась и мы собрались спать, я заметил на стене под окнами серебристую полоску инея.
Поужинав, чем Бог послал и вдоволь напившись чаю мы стали укладываться. Пришлось выбрать кровати поближе к печке. Да ещё и бросить пальто поверх одеяла. Как потом оказалось, не зря.
Проснувшись на следующее утро, я обнаружил, что комната наша выстыла, даже изо рта шёл пар.
- Ничего согреемся в кабине. Дорога предстоит тяжёлая. Будет жарко, - то ли утешил, то ли предупредил Сашка.
Мы поели припасённой мною колбасы с хлебом и луком, попили чайку из термоса и ещё до рассвета тронулись в путь. Для Сашки по давно проторённой дороге, а для меня по неведомой трассе, про которую слышал много разных разговоров, былей и небылиц.
* * *
Дорога... Её можно считать одним из символов России. Страны необъятной и во многом неведомой.
У каждого своё восприятие дороги. Один при этом слове представляет большак, по которому ямщики в старинные времена гоняли свои резвые тройки под звон бубенцов. Другому представляется узкий просёлок, виляющий среди соснового бора либо прямой стрелой пересекающий поле поспевающей ржи с непременными васильками по обочинам. У горожанина при слове дорога возникает перед глазами серая полоса асфальта или железнодорожное полотно. А всё это вместе создает образ родной земли, пронизанной путями-дорогами, как человеческая плоть артериями и венами. Именно дороги дают жизнь самому отдалённому уголку земли. Точно так же, как кровеносные сосуды человеческому организму. В любом глухом, затерянном среди тайги или тундры месте, сперва появляются дороги, а людские поселения и всё остальное потом.
Нам с Сашкой Курбатовым предстояло проехать от железнодорожной станции Ледмозеро до Костомукши.
Тогда не только не было города с этим непонятным названием, не было и деревни Костомукша. Город ещё не начали строить, а деревня давно уже перестала существовать. Как и сотни других "неперспективных" деревень, исчезнувших с лика земли после хрущёвской "оттепели".
На Костомукшу, можно сказать, совсем не было дороги. Хотя большегрузные машины-вездеходы одна за другой почти на брюхе медленно ползли в сторону будущей стройки, где пока работали только геологи - разведчики железорудного месторождения.
Бездорожье не означает, что здесь сплошь непроходимые болота, стена векового леса или скалистый "лунный" пейзаж. Хотя на том пути, по которому нам предстояло проехать, пришлось встретиться со множеством, казалось, непреодолимых преград.
- Ты не дрейфь, - предупредил меня Сашка, зорко всматриваясь вперед и медленно вращая баранку на поворотах. - Хоть настоящей дороги тут нет, но есть колея. Вот по ней надо ехать так, чтобы в точности повторять все извивы того, кто проехал перед нами. Раз он проехал, как-нибудь выкарабкаемся и мы. Всё-таки шесть ведущих колёс это тебе не фунт изюму.
- Мне чего волноваться. Сижу в тёплой кабине. Давно наслышан, что "Урал" машина мощная и надёжная. А уж водитель, как мне говорили, выше всяких повхал. Войну на американском "Студебеккере" из любых ямин вылезал. А "Урал" вроде бы тот же "Студебеккер" только на российский манер.
- Тот, да не совсем. Американскую технику на фронте мы получали новенькую. А этот коняга уже своё отработал. Но, слава Богу, пока тянет. Да у него и посадка немного повыше, чем у американских машин. Наша техника ведь изначально делалась вот для такой колеи.
В это время машина ухнула куда-то глубоко. Сашка резко прибавил газу, мотор надрывно взвыл, меня подбросило на сиденье и, миновав несколько мелких колдобин, наш трудяга "Урал" выполз на ровное место, потом мягко пошёл, ломая в колее тонкий ледок и разбрызгивая его по сторонам, как битое стекло.
С утра морозило, а ближе к полудню пошёл снег. Побелели обочины дороги. Высокие ели местами смыкались над нами, образуя белоснежную арку.
Скоро выехали на прямолинейный участок пути. Дорога стала суше, меньше попадалось рытвин, перестало трясти. Машина шла ровно, монотонно гудел двигатель. Даже на какое-то мгновение поклонило в сон.
Вдруг водитель резко затормозил и мы остановились. Я уж подумал не появился ли кто-либо навстречу и сразу возникла мысль: "А как же тут разъехаться?" Но оказалось дело совсем в другом.
- Ну что, поохотимся? - негромким голосом спросил Сашка и стал что-то шарить правой рукой под крышей кабины.
Я уже хотел спросить - не медведя ли шатуна он заметил в лесу, как увидел впереди на дороге несколько больших чёрных птиц. Сашка тем временем снял с какого-то хитроумного крепления мелкокалиберную винтовку, немного прибавил газу, почти бесшумно приоткрыл дверь кабины, встал на подножку и, удобно прицелившись, выстрелил. Я увидел, как одна из птиц, крайняя справа, встрепенулась и рухнула на землю, Удивило то, что остальные (а их было с десяток) не обратили на выстрел внимания и продолжали что-то клевать на земле. Сашка передернул затвор, дослав очередной патрон в патронник, снова выстрелил и опять без промаха.
Когда на земле уже лежали четыре птицы, Сашка склонился ко мне в кабину и, чуть улыбнувшись, спросил:
- Ну что, ещё разок щёлкну, да, может, и хватит. Там девки, которые в столовой, больно уж не любят щипать да потрошить дичь. Им проще мясную тушёнку из банки в котёл выпотрошить. А я при желании мог бы за дорогу полкузова накидать. Тут же людей нет. Косачиные и глухариные тока никто не тревожит. Вот и развелось их...
Раздался ещё один щелчок-выстрел. Оставшиеся птицы всполошились, тяжело поднялись с гулким шумом и скрылись в лесу. А Сашка разразился "дурным матом".
- Поторопился, дурак. Подранка сделал. Пойдём, может по свежей пороше и найдём где-либо рядом. Хотя бывает, они далеко уходят. Но всё равно такой не выживет. Поторопился. Снежинка в глаз попала. Нет бы переждать, а я нажал на спуск. Сам виноват.
Мы подошли к тому месту, где были птицы.
- Вишь! Какие красавцы, косачи. Они тут песок клюют на дороге. Запасают в зобу на зиму.
- А зачем им песок? - полюбопытствовал я.
- Корму хорошего зимой нет. Так они хвою едят. А чтобы такая грубая пища переваривалась в желудке, нужны песчинки. Они "работают", как жернова, точнее, как камни в шаровой мельнице.
Сашка скидал четырёх косачей в кучу. Один ещё был жив и дёргал лапой. За пятым пошли по следам, которые вели в сосняк. Кое-где на снегу рядом со следами птицы попадались алые крапинки крови.
Не успели сделать несколько десятков шагов, как послышалось хлопанье крыльев, треск сучьев валежника. Сашка передернул затвор и ещё выстрелил, почти не целясь, туда, где поднялся небольшой снежный вихрь, еле заметный сквозь ветки хвои.
- Ну вот. Кажется, ошибку поправил. Подранка нет. Для меня это очень важно. А то, бывает, и птицу загубишь, и воспользоваться мясом не сможешь. На этот раз всё как надо.
Сашка подобрал птицу за ноги и отдал её мне. Удивило, что птица большая и тяжёлая. Я никогда не бывал на охоте, а дома в деревне даже курицу если требовалось забить, просили соседку. А тут вот сразу пять птиц. Да таких увесистых.
В посёлок геологов мы добрались уже под вечер. Начинало смеркаться. Сашка оказался прав. Девушки в столовой встретили очередной трофей с явным неудовольствием.
- Сам бьёшь, сам их щипли и потроши! - кричали они Сашке вместо приветствия.
- Ничего, выпотрошите. И приготовите как-нибудь повкуснее. Вон, товарищ из экспедиции приехал. Его надо угостить дичиной. Говорит, что не приходилось лакомиться. Так что постарайтесь. Не ударьте в грязь лицом.
Дичь была приготовлена не назавтра, а через день. Оказывается её надо ещё не меньше суток отмачивать в воде с добавлением уксуса.
А потом девушки-поварихи натушили этого мяса целую ведерную кастрюлю. С перчиком, лавровым листом и луком. Под конец, как я потом узнал, в кастрюлю было положено полкило сливочного масла. Зато блюдо получилось сочное, ароматное и такое вкусное, что я потом всем рассказывал: в Костомукшской ГРП повара готовят, как в лучшем ресторане. Солидный кусок дичины положили девушки-повара в холодок и мне завернули в кальку, на дорогу. Но я его отвёз потом в город, чтобы могли полакомиться мои домочадцы.
Кроме еды, в посёлке геологов поразила меня питьевая вода из колодца. Когда её свежую принесёшь и выльешь в стеклянную банку, вода кажется абсолютно прозрачной, но отдаёт некоторой голубизной. Стоит воде постоять часа два-три, как на поверхности появляются рыжие хлопья, а потом, если держать долго, на дне банки возникает осадок из ржавчины. Вода в колодце, как оказалось, сильно железистая. И тут нет ничего удивительного. Весь посёлок геологов стоял как раз на том месте, где располагалась Основная рудная залежь. Теперь там самая низкая часть Центрального карьера, где руда выбрана уже на глубину более трёхсот метров.
А тогда, на нетронутой земле, стояли десятка полтора-два маленьких приземистых избушек, срубленных из мачтовых сосен в обхват толщиной. Так сложилось, что первопроходцы геологи должны были тут сразу после войны начинать с того, что, собравшись по двое-трое, рубили для себя домики на приглянувшемся месте. Когда дело дошло до закладки карьера, всем пришлось перебраться во вновь отстроенный посёлок Заречный.
* * *
Многие годы Костомукша была главным делом моей жизни. И поездки туда стали обыденным явлением. Особенно запомнились те из них, которые связаны с дорожными приключениями.
Начальником Костомукшской геологоразведочной партии несколько лет подряд работал Егорушков Анатолий Николаевич. Плотный мужичок невысокого роста со своеобразной походкой вразвалку. Но не такой, как бывает у моряков. Это, скорее, чуть косолапая походка уверенного в себе небольшого, но сильного зверя. Сильного и одновременно добродушного. Способного, когда надо, проявить характер, но не склонного обижать слабых.
Анатолий Николаевич родом из деревенской Вологодчины. Он с детства был приучен к нелёгкому крестьянскому труду и тяготам сельской жизни. Город и всё то, что называется благами цивилизации, не очень привлекали его. Поэтому, как раньше говорили, завершив трудовую деятельность и выйдя на заслуженный отдых, супруги Егорушковы возвратились на малую родину, где, посильно огородничая, живут в родительском доме.
В далёкие семидесятые годы теперь уже прошлого века, Анатолий Николаевич управлял одной из самых больших и сложных геологических партий Карельской экспедиции. К тому же, как тогда говорили, это был один из самых важных участков работ. Ему, как члену КПСС, внушали: это политически значимый участок.
Анатолий Николаевич ни по внешнему виду, ни по условиям своего сурового быта не отличался от основного рабочего люда. А среди геологов интеллигентского обличья мог сойти за бурового мастера или вышкомонтажника. Но правил он твёрдою рукой.
Буровики - народ бывалый. Никто из них не зарекался ни от тюрьмы, ни от сумы. А многие познали и то, и другое. И конечно, почти все большие любители выпить. Две недели каждый месяц кое-как терпели, а уже с получки да аванса "расслаблялись по полной".
Но разведочное бурение велось непрерывно в три смены. Чтобы выдержать эту "непрерывку" от начальника партии требовалась воля и решимость в сочетании с умением не кричать, даже не повышать голоса и непременно ладить с рабочими даже тогда, когда следовало бы "власть употребить".
Некоторые из рабочих, подвыпив, обжались, что начальник никогда не пригубит из рюмки вместе с ними, но это был один из неизменных принципов Егорушкова. Зато ни единый "выпивоха" не рисковал запанибратски похлопать начальника по плечу, а уважали его все.
Именно в бытность Егорушкова начальником Костомукшской ГРП на разведке месторождения железных руд не единожды ставились рекорды по скорости проходки разведочных скважин в сложных условиях.
Начиная с ноября-декабря месяца дорога Ледмозеро - Костомукша превращалась постепенно в настоящий зимник. По хорошо накатанной колее машины местами неслись, как по асфальту. Хотя сразу за обочинами высились метровые сугробы. А колея одна. Если навстречу автомобилю попадался другой, даже вездеходный, то разъехаться, как правило, не удавалось. Для разъезда через каждые 5-10 километров существовали тупики. И вот зачастую одному из автомобилей приходилось пятиться назад до ближайшего тупика, там машины разъезжались и каждая следовала своим путём.
Я собрался в очередной раз посетить Костомукшскую ГРП и по радиосвязи просил выслать машину на станцию. Егорушков ответил, что сам по делам едет в Ледмозеро, и обещал меня встретить.
Поезд приходил туда глубокой ночью, мы переночевали в общежитии и договорились, что с рассветом тронемся в путь. А пока за поздним чаем долго беседовали о делах. На сон грядущий Анатолий Николаевич пообещал, что к обеду будем на базе партии.
- Водитель опытный, шустрый и, что особенно важно, всегда трезвый за рулём, - успокоил меня начальник партии в ответ на сетования, что ветерок поднялся и замело-завьюжило на улице.
- Ничего, к утру ветер утихнет, и доберёмся в полном порядке.
- Дай Бог. И спокойной ночи, - ответил я, удобно укладываясь на кровати в тёплой комнате общежития, комнате "для руководства партии". Но об этом, о комнате "для руководства", речь позже.
На утро, ещё в сумерках, за ароматным чаем мы про погоду говорили уже в минорных тонах.
- Да, ты был прав, метель не утихла, а разразилась пуще прежнего, - грустно заметил Анатолий Николаевич.
- Может, повременим с поездкой, подождём, когда промнут дорогу тяжелые вездеходы, - то ли спросил, то ли предложил я.
- Нельзя. Ночью ехать в метель ещё опаснее. Да мне надо успеть к пересменке буровых бригад. Как сам не приглядишь, так потом расхлёбывать неурядицы обойдётся ещё дороже, - возразил начальник. - К тому же машина у меня надёжная, почти новая, с двумя ведущими мостами. Как-нибудь доедем. В крайнем случае лопатами поработаем. Правда, у тебя одежда и особенно обувь не очень подходящи для такой работы. Но тут ничего не поделаешь. Придётся приспосабливаться.
И мы поехали. Рассвет наступил, а впереди даже при включённых фарах дорога просматривалась с трудом. Только когда въехали в лес, колея обозначилась чётко и водитель явно повеселел.
Но ненадолго. За очередным поворотом расступились высокие ели и завьюжило так, что снежная пелена сравняла дорогу с обочинами. Водитель включил передний мост и какое-то время, почти наощупь, ловил колею и мы с пробуксовкой двигались хоть медленно, однако вперёд. Двигались до тех пор, пока дорогу не перегородил крутой сугроб, в который машина уткнулась фарами. Водитель дал задний ход.
- Ну что, мужики, не замерзать же тут. Будем браться за лопаты. Не может дорога в лесу быть засыпана вся снегом метровой толщины. Пробьёмся в этом месте, а там, надеюсь, опять сколько-нибудь удастся проехать, - успокоил нас Егорушков.
Вот тут-то я осознал, что экипирован самым негодным образом. Зимнее длиннополое пальто и хоть зимние, к тому же на меху, но ботинки, явно не подходили для работы лопатой в снежную метель. Водитель в ватнике и валенках, Егорушков в кожаной куртке на меху и унтах, бодро орудовали лопатами, разгребая высокий сугроб. А я следом совковой лопатой подчищал колеи и срезал ледяную перегородку между ними, чтобы машина не села на "брюхо".
Копали долго. Так долго, что начало заметать и очищенный от снега участок. Решили проехать сколько можно. Хотя впереди ещё не было видно колеи. Водитель включил фары, "раскочегарил" двигатель на полную мощность, разогнался, как мог, и, когда кончилась очищенная часть пути, машина всё-таки ползла дальше по снегу под самый бампер.
Я заметил, что вроде бы толщина снега уменьшается, наш УАЗ постепенно набирает ход и через каких-то полсотни метров шустро выскочили на гладкую наезженную дорогу.
- Ну, кажется, вылезли, - это Егорушков скупо отметил наши успехи снегокопателей.
- Вылезли-то вылезли. Как бы снова не влезть, - скептически пробурчал я.
И точно... Влезли... Опять такой же сугроб. Опять взялись за лопаты.
В своём пальто мне пришлось воистину работать до пота.
Не успевали покончить с одним сугробом и хоть сколько-то проехать в обычном темпе, как наскакивали на сугроб ещё больший.
Зимний день, которого по сути и не было, скоро закончился. Серая метельная мгла сменилась мглой чёрной ночи.
Больше десяти часов подряд мы делали дорогу для автомобиля, разгребая снег. Хорошо, что у меня сохранился термос горячего чая и домашние бутерброды. Где-то на середине пути, преодолев очередной снежный занос, мы перекусили. Вроде бы стало не так тягостно в теле и на душе.
- Теперь доедем! - весело провозгласил Анатолий Николаевич. - Даже если придётся до конца разгребать снег.
Почти так и вышло. Я, не шибко привыкший к физическому труду, устал так, что, казалось, не хватит сил выйти из машины. Но вышел. Доехали. А весь следующий день пришлось отсыпаться и приходить в себя. Метель тем временем постепенно утихла. По пути в столовую на обед я подумал, что через пару дней, когда я тут справлюсь с делами, колею снова укатают и мне будет расчищена обратная дорога домой.
* * *
Самая экзотическая из поездок в Костомукшу пришлась на те дни, когда мне было приказано сопровождать журналистов из ленинградской молодёжной газеты "Смена".
Один из них, по фамилии Чаплин, представился спецкором газеты. Другой, фамилия которого не запомнилась, фотокорреспондент с громоздкой, как мне показалось, аппаратурой.
На второй либо третий день нашего знакомства Чаплин между прочим заметил:
- Вы первый человек из новых знакомых, который не спросил - не являюсь ли я родственником знаменитого Чарли Чаплина.
- Чего же тут спрашивать? И так видно: рост, фигура, большие ладони "трудовых" рук - всё говорит о том, что вы из другой породы.
Но этот разговор был уже когда пришла пора расставаться. А перед поездкой меня вызвал к себе в кабинет начальник экспедиции Хрусталёв и сказал, что предстоит вот такая миссия - показать журналистам "товар лицом", чтобы читатели газеты узнали про большие и важные дела, какие мы вершим в Костомукше. На прощанье Хрусталёв сообщил:
- О вашем прибытии уведомлены радиограммой в Костомукше и по телефону в Ледмозере. Коменданту общежития дано задание хорошо натопить в комнате и к прибытию поезда согреть чайку.
Вся дорога прошла за разговорами. Журналисты расспрашивали об истории открытия Костомукшского месторождения железных руд, о делах, которые там творятся сейчас. Я рассказывал без особых подробностей. Чаплин кое-что записывал в свой блокнот, иногда переспрашивал, пытаясь уточнить какие-то события и факты.
В Ледмозеро поезд приходил около часа ночи. По заметённому снегом промёрзлому да ещё и плохо освещённому посёлку мы с трудом добрались до общежития. Меня сразу неприятно насторожило то, что не светилось ни одно окошко. Подумалось: неужели комендант не получил нужных распоряжений и теперь, как говорят, спит без задних ног.
Уже потом я узнал: все приказания из экспедиции комендант внимательно выслушал и обещал встретить гостей теплом, уютом да ещё и горячим чаем. Но вышла промашка. В тот день давали зарплату. А с получки, как известно, даже нищий выпивал. И комендант общежития не стал исключением из этого пагубного российского правила. Выпил так, что забыл про всё. Не вытопил не только комнату, предназначенную для нас, но и сам спал тяжёлым сном в своей холодной келье.
А нам ко всему прочему пришлось ещё долго ломиться в напрочно закрытую дверь. Только стук промерзлым берёзовым поленом заставил подняться хромоногого коменданта.
В его комнате вспыхнул свет и у нас появилась надежда, что не придётся провести морозную ночь на улице.
Однако радоваться было рано. Из комнаты, куда нас поместил ещё не протрезвевший комендант, несло почти уличной стужей. Печка оказалась нетопленной. А уж о горячем чае оставалось только мечтать. Хорошо, что сухие дрова лежали у печки и мне пришлось почти два часа кочегарить, пока не стало мало-мальски тепло и мы сняли свои верхние одежды. Появился и чай. Но его долго грели на маломощной электрической плитке, а когда попили и собрались укладываться спать, наступило раннее утро.
Проснулись около полудня. На улице сильно подморозило, но вчерашняя метель так по настоящему и не утихла. Сугроб у крыльца, возникший за ночь, перегородил тропинку к "удобствам во дворе". Я промял снег и, поёживаясь от холода, вернулся в свою комнату, где привыкшие к городскому комфорту гости-журналисты всё ещё не решались выбраться из-под тёплых одеял.
Когда они поднялись, у меня на кухне уже тонко попискивал чайник и на тарелке лежала только что приготовленная горка бутербродов с ветчиной и сыром.
Собираясь сбегать на улицу "по малой нужде", мои попутчики-журналисты весело, чуть не дуэтом, пропели речитативом:
- О, как прекрасно, что нас ждёт роскошный завтрак, который плавно перейдёт в обед!
- Торопитесь! - крикнул я им вдогонку, - А то чай остынет.
Хлопоча вокруг обеденного стола, я вдруг услышал в коридоре громкий истеричный хохот, временами похожий на сдавленный стон. "Уж не случилось ли что с мужиками?" - подумал я и выглянул в приоткрытую дверь.
В холодном промерзшем коридоре они чуть не катались по полу в припадке хохота:
- Что это вас так развеселило? Не успели зенки продрать, как залились каким-то нечеловеческим смехом. Скорее идите за стол! - позвал я.
- Нет! Это надо видеть! Это надо в музей сатиры и юмора, потому что расскажи кому-либо, не поверят. И я не поверил бы, пока не увидел, - еле приходя в себя почти прокричал Чаплин.
Я постарался успокоить своих гостей, усадил за стол и мы стали завтракать. Но Чаплин время от времени еле сдерживал хохот, чуть не захлёбываясь горячим чаем.
Когда с завтраком было покончено, а на улице всё так же мело и явно возникала задержка в нашем путешествии на землю Калевалы, журналисты наконец-то рассказали, что их так насмешило. Рассказали хоть второпях, но подробно, со множеством деталей, а, главное, с очень красочными комментариями.
Оказывается, даже при тусклом свете шестидесятиваттной лампочки они сумели рассмотреть на двух выходящих в коридор дверях (нашей и соседней) вывески. К верхней части каждой двери были прибиты листы фанеры. На одном их этих листов, который напрочно прикреплен к нашей двери, красовалась надпись "Для руководства партии", на соседней двери: "Для женщин".
Любая одна из этих надписей вряд ли развеселила бы так журналистов. Но вместе они были восприняты как лучшая карикатура из журнала "Крокодил" или серия картинок знаменитого голландского художника-карикатуриста Херлуфа Бидструпа. У журналистов сразу возникла серия ассоциаций. В первую очередь с печально знаменитыми в сельской местности заведениями, помеченными буквами "М" и "Ж". Ну и, конечно, люди творческой профессии с большими подробностями и вслух тут же начали фантазировать, перебирать разные варианты "полезности" соседства руководства с женщинами. А потом непременно было замечено, что пользой это соседство явно не ограничивалось; тут, мол, не обошлось и без удовольствий.
Отдельным поводом для зубоскальства острых на язык журналистов стало словосочетание "Для руководства партии". Опять-таки в контексте с соседней табличкой "Для женщин". Человеку, начертавшему надписи чёрным битумным лаком, кому-то из служащих перевалочной базы и в голову не пришло, как двусмысленно всё это может быть воспринято остроумными, изощрёнными авторами хлёстких статей и фельетонов. И люди, нашедшие здесь крышу над головой и пережидавшие непогоду пока не появится оказия в Костомукшу, конечно знали, что речь идёт о руководстве геологической партии, а не КПСС. Но Чаплин со своим коллегой, на то они и журналисты, всё переиначили, придали безобидным табличкам на дверях захолустного общежития юмористично-политический подтекст.
У них возникла проблема: как это всё увековечить. Фотожурналист, озаряя коридор вспышками, снимал каждую дверь отдельно, каждую табличку отдельно (крупным планом), а потом долго бился над тем, чтобы обе двери с табличками оказались в одном кадре. Помог широкоугольный объектив.
Чаплин не унимался. Он, продолжая ржать по-жеребячьему, настаивал на том, что надо снять и увезти в Ленинград сами двери.
- Никто не поверит твоим снимкам, - говорил он своему коллеге. - Все заподозрят фотомонтаж. Потому что в жизни таких картинок быть не может.
Оказывается, в жизни бывает всё. Она богаче и разнообразнее, чем любые фантазии.
За шутками-прибаутками, которые перемежались серьезными разговорами о жизни геологов, прошли два дня. Метель всё не унималась. Машины на Костомукшу не шли. Бывалые люди говорили, что после такой пурги грейдерам на неделю работы. Раньше дорогу не разгребут. Мы приуныли.
В это время комендант принёс радиограмму из экспедиции на моё имя: "Начальник авиаотряда дал команду первому же вертолёту, оказавшемуся в районе Ледмозера, перебросить вас с журналистами в Костомукшу. Подпись - Хрусталёв".
Мы приободрились. Но не знали сколько ещё придётся ждать.
Метель утихла к середине следующего дня. А сразу после обеда послышался мощный гул вертолёта МИ-8. Мы, предполагая такой разворот событий, находились, как говорят, в полной боевой готовности. За пять минут собрались и быстро добежали до распложенной почти рядом посадочной площадки. Вертолёт только что мягко сел на спружинившее шасси, командир корабля открыл дверь и сквозь шум двигателя прокричал:
- Скорее садитесь. Погоду дали всего на час-полтора. А нам ещё надо возвращаться на свой аэродром в Сегежу.
Когда ещё в общежитии услышали шум двигателя винтокрылой машины, я продекламировал: "Прилетел вдруг волшебник в голубом вертолёте". Вертолёт и вправду оказался голубым. Меньше чем через полчаса мы были в Костомукше, в посёлке геологов.
* * *
Дороги, дороги... Они очень разные. Иногда их и вовсе нет. Но и туда, где нет дорог, добираются люди.
Теперь поезда в Костомукшу - одно удовольствие. Из Петрозаводска по гладкому асфальту на хорошем автомобиле попадают в город горняков за восемь часов; в вагоне пассажирского поезда - за десять.
Сейчас дорога хоть железная, хоть шоссейная - творение рук человеческих. А в те давние времена, когда не было ни города, ни комбината, когда ещё только готовилась сырьевая база, под словом "дорога" понималось не столько полотно, удобная для передвижения колея на земной тверди, сколько, фигурально выражаясь, сам "процесс перемещения из пункта А в пункт Б".
В тот раз мы с Колей Богдановым, коллегой по геологическому отделу, собрались посетить Костомукшу, чтобы на месте разобраться с качеством и темпами подготовки сырьевой базы железных руд, а также нерудного сырья для производства строительных материалов, необходимых для возведения комбината и города.
Узнав о готовящейся поездке, к нам решил присоединиться Валентин Яковлевич Горьковец - тогда старший научный сотрудник Лаборатории железорудных месторождений Института геологии. У него были свои чисто научные цели. Но в конечном итоге все мы работали на благо будущей большой стройки.
Уютно устроившись в купейном вагоне, мы аппетитно поужинали домашними припасами, а у Горьковца даже нашлась фляжка с очень крепкой и ароматной настойкой. Выпив по глотку-другому, мы сразу улеглись и дружно уснули. Проводник вагона, как и обещал, разбудил нас в полночь, когда подъезжали к станции Ледмозеро. Я сказал своим попутчикам, что на станции будет ждать машина, которая сразу доставит в посёлок Заречный, где базировалась Костомукшская геологическая партия.
Дело было зимой. Мы с Богдановым в полушубках и унтах, а Горьковец оказался одетым "по цивильному".
После жарко натопленного вагона, после уюта и тепла, мы выбрались на улицу и сразу ощутили острый пронизывающий холод. Мороз обжигал нос и щёки. Успокаивало только одно: сейчас мы окажемся в такой же тёплой, как вагонное купе, машине.
Однако машины не было, а на двери зала ожидания висел большой амбарный замок.
Как потом нам сказали, мороз в ту ночь достигал почти сорока градусов. Мы на улице; ничего выяснить про машину невозможно.
Кажется, Горьковец предложил заглянуть в служебное помещение вокзала. Заглянули. Там оказалась дежурная по станции - женщина средних лет в свитере и одетом поверх него форменном кителе.
- Вы не видели здесь где-либо машины УАЗ из Костомукши, - спросил я.
- Никакой машины к поезду не было, - ответила женщина.
- Тогда, может, откроете нам зал ожидания? Не замерзать же тут, на улице.
- Зал я вам могу открыть. Но там немного теплее, чем под открытым небом.
- Что же нам делать? - с тоской вопрошал я.
- Придётся мне вас домой отвести. Живу я тут рядом. Потом вернусь на дежурство, а если появится машина, то я дам знать.
В доме у дежурной, как выяснилось, "семеро по лавкам". Нам она постелила на пол широкий ватный тюфяк, дала фуфайки под головы, а укрыться пришлось своими одёжками.
- Извините, лучше я ничего предложить вам не могу, - сказала, уходя, добрая женщина.
- Ничего нам больше не надо. Слава Богу, в тепле. И на том спасибо, - за всех ответил я. - Видно, здесь придётся ночевать, а уж утром искать машину.
Но до утра ждать не понадобилось. Машина пришла в тот момент, когда мы только что успели заснуть. Водитель долго и путано объяснял как ему за полночь пришлось у знакомых ребят в соседней воинской части "стрельнуть" бензина.
- Ты что, первый раз сюда что ли едешь? Неужели не знал, что бак полупустой? - возмущался я.
- Извините, не углядел. Да и морозище такой, что на нашем складе ГСМ не заправишься.
- А на обратную дорогу хватит? Не придётся где-нибудь в лесу замерзать?
- Должно хватить, - неуверенно, как будто спросонья, ответил шофер, и мы поехали.
Горючего хватило. Но на этом наши злоключения не закончились.
Водитель высадил нас около общежития и тут же уехал. Время приближалось к пяти часам утра. Мы вошли в комнату общежития. Первое, что бросилось в глаза: чистота и четыре аккуратно заправленные кровати с белоснежными простынями и шерстяными одеялами.
А вот дальше началось. В комнате стоял такой же мороз, как и на улице. Подозрительного вида круглая печь, вся промёрзшая, источала лютый холод. Ни внутри, ни снаружи у общежития не нашлось даже полена дров.
Взяли по охапке в поленнице соседнего дома, и тут же каждый признался себе, что впервые пришлось воровать. И, как скоро выяснилось, зря. Никакие самые изощрённые методы не помогли разжечь печку. Точнее, разжечь-то разожгли, но весь дым шёл не в трубу, а обратно. Скоро наше временное пристанище, заполненное дымом, превратилось в нечто, подобное газовой камере.
Мы были вынуждены настежь открыть дверь и на улице, согреваясь пробежками, ждали пока уйдёт дым. А потом, не раздеваясь и не разуваясь, легли в белоснежные простыни, плотно напялив шапки-ушанки. Легче всего одетым оказался Валентин Яковлевич Горьковец. На него мы с Колей Богдановым уложили не только одеяло, но и ватный тюфяк с соседней кровати. Так до утра, дрожа от холода, пытались вздремнуть, А потом у меня был серьёзный разговор с начальником партии. Тот обещал взгреть кого надо, а нас перевели в комнату чуть меньшего размера, но зато тёплую с плитой и, главное, с необходимым запасом дров.
Когда служебное задание по командировке было выполнено, вспомнил про "домашнее задание" жены: запастись продуктами. В ту пору полки петрозаводских гастрономов были пусты, а если что съедобное появлялось в продаже, тут же выстраивались громадные очереди. Уезжая в Костомукшу среди зимы, я надеялся, кроме прочего, купить там парного мяса. Потому что знал: в посёлке Заречный, на базе Костомукшской ГРП, существует подсобное хозяйство, а точнее - свиноферма. Знаменитая свиноферма.
Теперь немногие помнят, что было время, когда "продовольственная проблема" в стране решалась очень странным, даже нелепым с точки зрения экономики способом: на каждом предприятии создавалось своё подсобное хозяйство. Все эти хозяйства были убыточными, но кое-какую продукцию для своих сотрудников всё-таки производили.
Костомукшской свиноферме повезло. В момент её появления как раз проходили обкатку технологические линии только что построенного в городе хлебозавода. Как обычно, в период обкатки хлебозавод выдавал много брака. Узнав об этом, Юрий Иванович - завхоз Костомукшской геологической партии, договорился с дирекцией хлебозавода и весь хлебный брак ежедневно увозил на свою свиноферму. Иногда по целой машине подгорелых либо бракованных по другой причине батонов и буханок чёрного хлеба.
Пока свиней выращивали почти на дармовых кормах, килограмм мяса обходился около пяти рублей. Но продавали мясо по государственной цене 2 рубля 20 копеек. Всё равно в убыток. А после того, как дармовая кормушка кончилась, себестоимость мяса возросла до 10 и даже 15 рублей за килограмм. Но это никого не смущало. Расходы по свиноферме ложились вполне посильным грузом на геологоразведочные работы, которые велись за счёт государства.
Костомукшская свиноферма была знаменита дважды. Во-первых, она оказалась чуть ли не самой крупной в отрасли, а, во-вторых, ходили легенды про тамошнего хряка размером с бегемота. Ещё такого борова пришлось видеть в Москве на ВДНХ. Говорили, что он весом три центнера.
Обычно в посёлке Заречном, на базе геологической партии, зимой забивают свиней. Часть мяса идёт в рабочую столовую, а остальное продают своим сотрудникам.
В этот раз я опоздал. Всё мясо от предыдущего забоя уже успели распродать. Зато завхоз партии устроил нам экскурсию на свиноферму.
- Вот, знакомьтесь, это Юрий Иванович, - весело улыбаясь, показывала на хряка одна из свинарок.
- Это они, злые на язык бабы, так меня разыграли, - объяснил нам другой Юрий Иванович - завхоз.
Оказывается, ещё молодого, но крупного боровка острословы нарекли именем своего завхоза. Наверное, потому что определили опытным глазом: он будет таким же толстым и неповоротливым, как хозяин. Выходит, не ошиблись.
Хряк живо реагировал на кличку. Но нас он не удостоил долгим вниманием. Развернулся в своей тесной загородке и опять прильнул к кормушке. А нам показал скрученный спиралью хвост и под ним непременное своё "достоинство самца" размером с десятилитровое ведро.
- С таким хозяйством он, небось, наплодил потомства не на одну ферму? - спросил кто-то из нашей компании.
- Все так думают, - игриво улыбаясь, ответила свинарка, - а он даже не смотрит ни на одну из своих подружек. Больно ожирел. Видите, еле на ногах держится. Юрий Иванович, - свинарка показала на завхоза - уже приговорил его на мясо.
Но я этого мяса не дождался. Пришлось просить того же Юрия Ивановича-завхоза о протекции:
- Коль мяса нет, помогите мне приобрести кое-какие продукты через ваш магазин.
- Это можно. Пойдемте в контору. Я напишу завмагу записку, и там вы отоваритесь, - пообещал Юрий Иванович.
Записку он написал сразу. Зато я её, как диковинную вещь, хранил многие годы. Очень короткая записка. Состояла она всего из одной фразы. Но какой! "Маша, выдай предъявителю сего всё, что он попросит". Дальше дата, подпись.
Прочитав записку, Маша хихикнула и ответила с приветливой улыбкой:
- Ну, спрашивайте. Как говорится, чем богаты, тем рады.
- Я не знаю, чем вы богаты, а потому скажите сначала о своих возможностях
Она закрыла изнутри дверь на крючок, а потом стала выкладывать "дефицит" на прилавок.
Мне удалось тогда купить финского молочного порошка, говяжьей тушёнки в мелких баночках, сгущенного молока с сахаром и без сахара, финской колбасы "сервилат" и даже палтуса холодного копчения. Такой еды в магазинах Петрозаводска тогда не было.
- Спасибо вам за всё. У нас ничего этого не купишь ни за какие деньги.
- Когда будете ещё, заходите. Чем можем, тем поможем.
* * *
Давно существует пословица: "Не останутся труды без награды".
Мы, когда работали на Костомукшском железорудном месторождении, не думали о наградах. Понадобилось тридцать шесть лет для того, чтобы выявленное в 1946 году аэромагнитной съёмкой месторождение железных руд было разведано и подготовлено к промышленному освоению.Тысячи людей многие годы жизни отдали работе в северной карельской тайге. Зачинатели этого большого важного дела не дождались радостного момента. Не дожили они до пуска комбината, не увидели только что рождённого прекрасного города в лесу.
Впрочем, наверное, не было бы ни комбината, ни города, если бы не два очень важных обстоятельства.
В Череповце строился самый мощный на северо-западе России металлургический комбинат. А о сырьевой базе для комбината стали всерьёз думать, когда уже вовсю шли монтажные работы. Оленегорское месторождение железных руд на Кольском полуострове уже существовало, но только этого источника металлургического сырья оказалось явно недостаточно для снабжения будущего Череповецкого комбината. Тут вспомнили про Костомукшское месторождение, которое ещё предстояло разведать. И на первых стадиях исследования руд Костомукши не было очевидным, что там существуют необходимые запасы сырья нужного качества. Разведка затянулась на десятилетия, шла с перерывами, и судьба месторождения железных руд на севере Карелии долгие годы оставалась неясной. А Череповцу требовалась руда. Много руды. Точнее, железорудных окатышей - высококачественного металлургического сырья.
Вот тут-то сработало второе обстоятельство, определившее судьбу Костомукшского месторождения: с соседним государством - Финляндией - был заключён договор о строительстве в районе бывшей глухой карельской деревеньки Костомукша современного горно-обогатительного комбината и города.
Проектные работы были выполнены институтом "Гипроруда" и другими советскими организациями, а строительство вели почти исключительно финны. На Российской стороне в районе Костомукши в иные периоды работали до двух - двух с половиной тысяч финских рабочих и специалистов, И, говорили, что каждый из них обеспечивал занятость ещё более десятка человек на территории Финляндии.
Город Костомукша строился у меня на глазах. Весь город, начиная от фундамента под первый дом и до завершения одной из самых больших строек на территории Карелии.
Особенно поразило в этом великом деле то, что называется словосочетанием: "культура производства". В это понятие непременно включается рациональность работы строителей. К примеру, я за многие годы не видел ни разу, чтобы финские рабочие зимой долбили промерзшую землю и рыли траншеи под фундамент очередного дома. Не было такого. Все работы, касающиеся так называемого нулевого цикла, выполнялись летом либо поздней весной и ранней осенью.
И ещё: до возведения фундамента финны к каждому строящемуся дому прокладывали дорогу с асфальтовым покрытием. Поэтому вокруг стройки никогда не приходилось видеть непролазную грязь, а после завершения строительства не требовалось благоустраивать территорию.
Кроме дорог, уже на стадии заложения фундаментов, к каждому дому подводились все остальные коммуникации: водопроводные и канализационные трубы, трубы парового отопления, электрические кабели, телефонные провода. Это исключало в дальнейшем необходимость рыть канавы на обихоженной территории вокруг домов. Костомукша изначально привыкала к чистоте и порядку. Город в лесу построили так аккуратно, что этот лес живёт и хорошо себя чувствует в условиях цивилизации уже третье десятилетие. Не зря финские строители ограждали каждое дерево, оказавшееся рядом со строящимся домом, специальными сетками. Ограждали, чтобы сохранить. И сохраняли.
Хотя дымят трубы горно-обогатительного комбината, но зелёный прекрасный город Костомукша и теперь благоухает хвойным ароматом, ласкает взор строгой красотой домов, улиц, проспектов.
Для меня строительство города удивительно ещё и потому, что дома один за другим росли в очень быстром темпе. Один раз приеду - вижу закладку фундамента, а через месяц в следующий раз обнаруживаю, что дом подведён под крышу.
Стройка шла хорошо, организованно. Но сырьевой базы, строго говоря, не было. Потому что залегающая в недрах руда и любое другое минеральное сырьё только тогда становится полезным ископаемым, когда запасы пройдут апробацию в ГКЗ. Эта аббревиатура, означающая "Государственная комиссия по запасам", вводила в дрожь каждого даже опытного геолога, которому пришёл черёд предлагать на утверждение в ГКЗ отчёт с подсчётом запасов. Только геологи, прошедшие через "горнило ГКЗ", считались настоящими высококлассными специалистами. И лишь после того, как сумели доказать не только факт существования в недрах запасов той или ной руды, но также оценить её количество, качество и убедительными расчётами показать выгоду или, говоря языком специалистов, экономическую целесообразность, а, значит, рентабельность освоения разведанной сырьевой базы.
Костомукшское месторождение, как считали раньше, было разведано ещё задолго до строительства комбината. К середине 60-х годов прошлого века даже удалось провести в заводских условиях обогащение руды, получить концентрат нужного качества и тем самым доказать "технологичность" разведанного сырья. Его запасы тогда уже были подсчитаны.
Однако к середине семидесятых годов изменились требования к сырью и критерии его оценки. Будущий горно-обогатительный комбинат могла удовлетворить только руда, содержащая определённое количество надёжно извлекаемого железа. Такое железо находилось в виде магнетита - рудного минерала, легко извлекаемого способом "магнитной сепарации". Этот процесс можно представить в таком виде: если металлическую стружку смешать с обычным песком и к этой смеси поднести постоянный магнит, то с его помощью стружка большей частью извлечётся, а песок останется. Примерно так же, только в промышленных условиях: железная руда тонко размалывается, превращается в порошок, а потом из него мощными электромагнитами извлекается носитель железа, рудный минерал магнетит.
Но на ранних стадиях разведки в руде определялось железо общее, которое только на треть, а иногда лишь наполовину, состояло из легко извлекаемого магнетита. Остальные разновидности железосодержащих минералов либо почти совсем не извлекались, либо для их извлечения пришлось бы применять дорогостоящие методы обогащения. Поэтому на всей площади так называемой Костомукшской магнитной аномалии требовалось определить конкретные границы рудных тел, содержащих максимальное количество извлекаемого железа и в пределах каждого из них установить качество сырья. Без такой работы Государственная комиссия по запасам не могла дать санкцию на эксплуатацию месторождения. Без определения контуров рудных тел по так называемому железу магнетита не могла быть юридически узаконена сырьевая база комбината, а, значит, не могла начаться эксплуатация месторождения.
Чтобы всё это состоялось, необходимо было выполнить геологоразведочные работы по переоценке запасов на основе железа магнетита.
Предполагалось, что всё будет сделано просто, быстро и дёшево. Казалось, достаточно проанализировать многие тысячи имевшихся проб на железо магнетита, переоконтурить по этому показателю рудные тела, подсчитать запасы и представить подсчёт на утверждение в ГКЗ.
Но скоро выяснилось, что пробы-то сохранились, а обозначенные на пакетах номера выгорели, исчезли начисто за прошедшие годы и даже десятилетия.
Возникла дилемма: то ли разведывать месторождение заново в соответствии с современными требованиями и тратить на это многие миллионы рублей государственных средств, то ли найти какой-то остроумный метод переоценки руд по железу магнетита, не повторяя разведки.
Задачу переоценки Костомукшского месторождения с минимальными затратами сил и средств должны быть решить геологи уже в конце семидесятых, начале восьмидесятых годов. И они достойно решили эту многосложную задачу. Не только достойно, но к нужному сроку: к моменту сдачи в эксплуатацию цехов комбината, уже существовала юридически узаконенная сырьевая база, был построен карьер и рядом прекрасный город Костомукша, единственный в своём роде. Но чтобы всего этого достичь, потребовались годы напряжённого творческого труда большого слаженного коллектива специалистов.
* * *
Хорошей отдушиной для работников Карельской экспедиции была база на берегу озера Лососинное. Она так и называлась: база отдыха. Там стояли два отдельных дома для руководства и несколько построек "общежитского" типа для сотрудников. Но самым главным, самым привлекательным "объектом" считалась баня. Её строили с расчётом на то, чтобы, единожды вытопив, там могли по очереди попариться и вымыться десятки человек. Говорят, что на каменку "угрохали" почти целый самосвал талькохлоритового камня, специально добытого для такого случая. Не зря финны из этого камня делают красивые, разной архитектуры, печи и камины. Потому что талькохлорит - один из самых теплоёмких природных материалов. Как говорится, он очень долго держит тепло.
Правда, топить такую баню приходилось целые сутки. На это изводилось много дров. Зато температура в парилке переваливала за сотню градусов. Поначалу стоило на раскалённые камни плеснуть стакан воды, как оттуда, из "амбразуры", выстреливало жаром, словно из пушки.
Баня стояла на самом берегу озера. В зимнее время любители острых ощущений, выскочив из парилки, ныряли в расчищенную рядом прорубь. Особенно любил эту забаву начальник экспедиции Хрусталёв.
Мы в додачный период ездили на базу отдыха осенью, когда в лесу поспевали грибы-ягоды.
По пятницам мои домочадцы приходили к зданию экспедиции, там садились в маленький автобус и примерно через час были на базе.
Топили печку в просторной комнате, готовили нехитрый ужин из привезённых продуктов, ночевали в тишине и покое. А назавтра я брал лодку и мы все переправлялись на другой берег озера.
В начале сентября бывает такое время, когда ещё не отошла черника и брусника уже поспела, и в лесу полно грибов. Вот мы пользовались случаем. Лакомились дарами леса, кое-что готовили впрок.
Один раз мне пришлось ехать на базу отдыха среди недели. Там надо было подготовить угощение для главного геолога управления Проскурякова. Баня для него была заказана заранее, а вот обо всём остальном должны были позаботиться мы с женой.
На УАЗе экспедиции нас привезли в первой половине дня. У меня в большой дорожной сумке лежали две бутылки "столичной" водки и всякая снедь на закуску. Оставалось набрать грибов и приготовить главное блюдо.
Переехав на другой берег озера, грибов набрали скоро и много. Особенно радовались белым. Румяные крепкие боровички не часто, но попадались. Как потом стало ясно, их вполне хватило на роскошное жаркое. Именно жаркое.
Жена белые грибы не отваривала, как это делалось обычно, а только вымыла в нескольких водах. Потом долго тушила их в сметане вместе со свежей картошкой и луком. Блюдо получилось такое вкусное, что высокий гость целый вечер хвалил еду, а ещё больше, искусство хозяйки-стряпухи.
Ужинали после бани. Выпили по рюмке-другой холодной водочки, хорошо закусили и гость стал собираться - спешил на поезд.
После его отъезда мы с женой, прибрав в комнате, улеглись спать. Если бы не грибы да водка, этот сон мог оказаться вечным.
Перед ужином мы в комнате жарко натопили печку. И, видимо, рано закрыли трубу. Примерно в полночь у меня разболелась печень, захотелось выпить воды. Слез с кровати и сразу грохнулся на пол. Жена, проснувшись от грохота, ринулась ко мне, тоже упала и подняла крик. В соседней комнате всё это услышала Людмила Кравченко, старшая машинистка, работница нашей экспедиции. Она и выволокла нас на улицу, поняв, что отравились угарным газом. А дверь в комнату открыла настежь. Людмила, которую все звали Люсей, сидела с нами на свежем воздухе чуть не до утра. Пока не убедилась, что угар отошёл и мы могли вернуться в хорошо проветренную и даже выстуженную комнату. Моя больная печень да Люся спасли нам жизнь.
Другой случай, связанный с базой отдыха, можно считать детективным.
На базу в Лососиное, как правило, возили всех иностранных гостей, которые тогда нет-нет, да появлялись у нас.
Тогда мы ехали автобусом с делегацией финских геологов. За рулём автобуса сидел ветеран экспедиции Раухала Тауно Яковлевич. Он из канадских финнов. Многое пережил, вернувшись в СССР. Но не погиб, как большинство "возвращенцев".
В автобусе, идущем на базу, финны и наш главный геолог Кайряк (принимающая сторона) вели оживлённый разговор. Финны по-своему, по-фински, а Кайряк, естественно, по-русски. Но переводчик у нас оказался англоязычный. Финны в какой-то степени знали английский язык и понимали о чём идёт речь. Но в одном месте, когда завели разговор про наши разбитые дороги, про асфальт, весь в колдобинах, а, главное, о том, почему дороги не ремонтируют, финны никак не могли понять нескладное объяснение Кайряка да ещё в переводе на английский.
И тут они чуть не впали в шок. Наш водитель Раухала всё внятно объяснил по-английски, а потом рассказал о том же самом на родном финском языке. Родном и для гостей, и для нашего водителя.
После этого эпизода в автобусе воцарилась тишина. Попал в неловкое положение Кайряк. Неуютно чувствовал себя переводчик, опростоволосившийся перед шофёром, который, как оказалось, знал английский язык лучше специалиста.
А финны, вероятно, решили: за рулём не простой человек, не просто шофёр. Они приняли Тауно Яковлевича за сотрудника КГБ, приставленного слушать о чём идут разговоры и докладывать "куда следует". Такие были времена.
С базой отдыха связано одно трагическое событие, потрясшее экспедицию.
Алексей Федюк со своей женой Зоей жили летом на базе отдыха и там же завершали очередной геологический отчёт о результатах поисков никеля на Ветреном поясе. Там же с родителями был их сын Юра - шустрый мальчик лет пяти. Родители работали, а мальчик играл на улице. Ни машин вокруг, ни какой-либо другой опасности для ребёнка - вроде бы не было. В тот роковой день дул сильный ветер и волны перехлёстывали через низкий причал для лодок. Родителям и в голову не пришло, что опасность для мальчика может исходить от озера.
А Юру заинтересовали именно волны, накатывающие на пляж, пенными барашками набегающие по пристани до самого берега. Видимо, мальчик слишком близко подошёл к очередной высокой волне. Она его смыла. Какое-то время спустя родители хватились, что долго нет ребёнка. Искали везде, а, когда подошли к причалу, то всего в нескольких метрах от берега увидели яркую "дутую" куртку и всё поняли.
Почти год они не могли прийти в себя после этой беды. Спасла молодость. Скоро у них одна за другой родились две дочери.
* * *
Трудно, почти невозможно рассказать о мудрёных делах по доразведке и переоценке месторождения простыми понятными всем словами. Поэтому приходится прибегать к примитивизации, к нарочному упрощению в описании приемов и методов завершающего этапа оценки месторождения. Но без этого описания будет не ясно, за что же большой коллектив специалистов удостоен одной из самых высоких наград отечества - Государственной премии СССР.
Официально в дипломе лауреата значится, что Государственная премия СССР присуждается "За открытие и разведку Костомукшского железорудного месторождения". Представленные в Комитет по Государственным и Ленинским премиям материалы, кроме описания объекта премирования, содержали расчёт экономической эффективности выполненных работ. Тут как раз прозвучал громко и выразительно тезис о том, что вся выгода большого дела подготовки запасов железных руд к освоению заключается в переоценке; в умении коллектива обойтись без повторения разведки, передать месторождение эксплуатационникам без больших затрат, как говорят, обойтись "малой кровью".
В то время, когда ещё продолжались полевые работы, мне пришлось месяцами жить в Москве и работать с сотрудниками Всесоюзного института минерального сырья над проблемой уточнения границ рудных тел и оценки качества железных руд по железу магнетита. Конечным итогом этой работы должен был стать такой вариант подсчёта запасов для руд, который бы оказался приемлемым и для ГКЗ; чтобы внутри границ рудных тел, обозначенных на планах и разрезах, оказалось наибольшее количество запасов сырья с максимальным для Костомукши содержанием легко извлекаемого железа в виде магнетита.
Поначалу в распоряжении геологов были только результаты анализа дубликатов "старых" проб на железо магнетита. Таких проб с чётко различимыми, не поддавшимися времени обозначениями номеров, оказалось, к сожалению, очень мало. Но, как потом установили специалисты-математики, достаточно для статистической обработки.
Во второй половине семидесятых годов у нас о персональных компьютерах мало кто слышал, а не видел никто. Но электронно-вычислительная техника развивалась. Уже существовали машины сери "ЕС", не очень быстро действующие, зато громадные - чуть не с дом величиной. На этих-то машинах математиками Ленинградской Тематической экспедиции и были выполнены расчёты корреляционной зависимости между содержанием в рудах Костомукши железа общего и железа, связанного с легко извлекаемым минералом магнетитом.
Сначала казалось, что эти зависимости будут простыми, прямолинейными. Но скоро выяснилось, что для руд сравнительно богатых эти зависимости одни, для средних по качеству руд - другие, для бедных - третьи. Пришлось устанавливать корреляционные зависимости между формами железа с учётом природных типов и сортов руд, которые были выделены в процессе переоценки.
Уже на ранних этапах обработки результатов анализов проб стало ясно, что, говоря специальным языком статистиков, "одной выборкой" здесь не обойтись. Обработку проб вели "по классам содержаний" железа магнетита. В каждый класс включались пробы с относительно стабильным соотношением железа общего и железа магнетита.
Когда определись границы между классами содержаний магнетита в пробах, для каждого класса были составлены так называемые "уравнения регрессии", а затем с их помощью вычислены "переводные коэффициенты". Наконец-то появилась возможность в любой из многих тысяч старых проб, где известно содержание общего железа, вычислить количество железа магнетита. Для этого достаточно было содержание в процентах общего железа умножить на "переводной коэффициент", который всегда меньше единицы.
После консультаций в Государственной комиссии по запасам стало ясно, что одной даже самой убедительной статистики недостаточно. Предстояло доказать, что вычисленные с помощью "переводных коэффициентов" цифры содержаний железа магнетита соответствует истине; что рудные тела в недрах именно такого качества, какое определено статистически, а погрешность расчётов не превышает допустимых пределов. Такие доказательства можно было получить лишь одним способом: пройти несколько дублирующих скважин рядом с ранее пробуренными; отобрать и проанализировать пробы на железо магнетита; сравнить результаты по каждому рудному интервалу с таковыми, вычисленными для соседней "старой" скважины и оценить сходимость.
Сходимость оказалась хорошей. Настолько хорошей, что удалось убедить в надёжности полученных данных даже самых закоренелых скептиков.
Оставалось всё это изложить в отчёте с подсчётом запасов, который предстояло ещё утвердить в Государственной комиссии по запасам (ГКЗ).
Установка руководства экспедиции была проста и категорична: хоть ночуйте на работе, но отчет должен быть составлен в срок. Потому что строительство комбината завершается, ведутся подготовительные работы на карьере, а добыча руды может быть начата только после апробации запасов в ГКЗ. Пока не составлен и не утвержден отчет о результатах выполненных геологоразведочных работ; пока не утверждены запасы железных руд в ГКЗ, можно считать, что месторождение не существует. Нельзя вынуть из недр ни одной тонны руды до тех пор, пока не будут юридически узаконены, то есть утверждены, запасы. И нельзя допустить, чтобы из-за не вовремя составленного отчета хотя бы на один день возникла задержка с началом эксплуатационных работ. Это понимали все сотрудники камеральной группы и настроились чуть не на круглосуточную работу.
И вот тут, как на грех, жена сообщила, что обком профсоюза работников культуры "выделил" ей две туристических путевки в Финляндию. Тогда такое событие случалось редко. Путевки на десять дней стоили дорого - около тысячи рублей. Но мы уже нашли, где можно взять денег взаймы и решили, что такой случай не стоит упускать.
Хоть десять дней невелик срок, но я не знал, как выпросить у начальства разрешение на короткий отпуск. Даже не знал, как начать этот разговор. И потому проблему с отпуском считал основным препятствием на пути к теперь уже вожделенной поездке за рубеж.
Но, как оказалось, существует гораздо более сложный - "пограничный" барьер. При поездке в капиталистическую страну требовалась характеристика от партбюро (даже для беспартийных) и, что еще более важно, разрешение КГБ для лиц, имеющих доступ к государственной тайне. Я, как и большинство геологов, оказался в числе "имеющих доступ".
Когда деньги за путевки были оплачены и до отъезда оставалось два дня, меня вызвал главный геолог экспедиции и сообщил, что звонили из "органов" и объявили: - на моё короткое турне в Финляндию наложен запрет.
- Но документы на поездку оформлены давно. Разрешение получено. Иначе нам не продали бы путевки, а они вот у меня в кармане, - возразил я.
- Товарищи из КГБ знают об этом. Сказали, что произошла ошибка. Теперь предлагают её исправить. Лучше, если ты сделаешь это сам. Так что сдавай путевку. В турбюро об этом знают, деньги вернут полностью.
- Но у меня же все документы в полном порядке и чемодан собран. Если всё-таки поеду, не остановят же на границе?
- Наверное, не остановят. Но ты лишишься допуска, а значит и работы. Так что думай. Я советую сдать путевку и продолжать работу над отчетом. Тем более, что время не ждет.
Первое, что пришло в голову: таким способом решили напрочно "привязать" меня к отчету, не дать возможности даже на десятидневную паузу.
Но оказалось всё сложнее. Я вспомнил про комический случай, который недавно произошел в спецотделе. Как всегда утром пришел туда за чемоданом с секретными материалами. Там одному из коллег понадобилось прикурить, а зажигалку оставил в кабинете. У меня по старой привычке геолога-полевика в кармане оказался коробок спичек. Подал коробок коллеге, но тот, прежде чем чиркнуть спичку, обратил внимание на этикетку. Там была изображена пятля-удавка и внутри надпись красным в три строки: вос- хож- дение. Никаких опознавательных знаков на этикетке не было. Коллега вслух удивился увиденному Тут подошла заведующая спецотделом. Вырвала из его рук коробок, подозрительно долго рассматривала, а потом уже меня спросила:
- Где взял?
Не знаю какой черт дернул меня за веревочку, но, иронически улыбнувшись, стал подробно объяснять, что, у деда, мол, был свечной заводик, а я имею маленькую спичечную фабрику на дому. Этикетку нарисовал сам. Правда, по мотивам стихотворения Владимира Высоцкого:
Не успеть к заутрене,
Слишком рано вешают.
Это было через чур. Я знал, что такие шуточки могут дорого обойтись, но не удержался. Спичечный коробок - моя личная собственность -тут же был конфискован. Да еще со словами: мы разберемся. Мне стало не до шуток. Домой пришел с ощущением некоего знака беды.
Поздно вечером позвонил муж той самой "спецдамы" и предложил идти завтра же в КГБ сдаваться. Я выразил ему соболезнование по поводу отсутствия чувства юмора, а у самого, как говорится, кошки скребли на душе.
Всю эту историю в тот же вечер услышали сыновья "спецдамы". Один из них обвинил родителей во всех смертных грехах и сообщил, что сейчас выходит серия этикеток к спичечным коробкам, которые иллюстрируют знаменитые кинофильмы о войне. На том злосчастном коробке иллюстрация к фильму "Восхождение" - по известной повести Василя Быкова.
Об этом я узнал назавтра. Сдаваться идти не пришлось. Но когда мне отказали в праве посетить соседнюю страну по туристической путевке, стало понятно, что и печально-смешная операция под кодовым названием "спичечный коробок" и несостоявшаяся поездка - звенья одной цепи.
Геологический отчёт это, можно сказать, научный трактат. Бывал случаи, что на его основе готовились и успешно защищались в ВАКе (Высшей аттестационной комиссии) диссертации на соискание учёной степени кандидата наук. Но в производственных геологических организациях, где отчёты о результатах поисковых либо разведочных работ ежегодно выпускались десятками, они давно стали рядовым документом, а составление отчётов превратилось в рутинное занятие.
Иное дело итоговый отчёт по разведке и переоценке Костомукшского месторождения железных руд. Составлению этого отчёта предшествовала камеральная обработка геологических и геофизических материалов за многие годы. Объём этой работы оказался настолько велик, а сроки, как всегда, так коротки, что на завершающем этапе делами Костомукши была занята чуть ли не вся Карельская экспедиция.
Я был освобождён от работ в аппарате управления и назначен одним из основных исполнителей геологического отчёта по Костомукше. Одновременно на меня возлагались обязанности по координации всех камеральных работ на этом объекте. И тут было что координировать.
Если рядовые отчёты о результатах хоть геологосъёмочных, хоть поисковых либо разведочных работ обычно составляют группы в три-пять человек, то на обработке материалов по Костомукше временами было занято до пятидесяти геологов, геофизиков, топографов и техников различных специальностей.
У меня на нескольких листах ватмана, склеенных воедино, была вычерчена структура этой большой и разношёрстной камеральной группы. Отчёт состоял из примерно восьми больших разделов. И многолюдный коллектив, занятый его составлением, пришлось разделить на соответствующее количество разных по численности групп, назначив в каждой старшего специалиста-геолога. В задачу этих малых групп входила подготовка исходных данных для составления важнейших разделов отчёта, касающихся геологии, методики работ, оценки качества сырья и подсчёта запасов руд.
Самые многолюдные из этих групп готовили материалы для подсчёта запасов и оценки качества сырья.
Целыми рабочими днями я занимался со старшими каждой группы, а вечерами писал выпавшие на мою долю разделы отчёта. Да ещё готовил задания для групп на следующий день. Это была адова работа без выходных и без шансов на отпуск.
Когда она завершилась, когда все материалы отчёта были переплетены во множество томов, а сотни листов чертежей уложены по бесчисленным папкам, возникла проблема - как всё это доставить в Москву, да ещё в четырёх экземплярах.
До вокзала везли в перегруженном автомобиле УАЗ, а потом материалами отчёта загрузили все багажные отсеки и полки купейного вагона в поезде Петрозаводск - Москва.
На составлении отчёта было занято много людей, а времени оказалось в обрез. В итоге не нашлось одного человека, который успел бы вдумчиво прочитать даже фолианты текстовой его части и, если потребуется, внести необходимые редакционно-корректорские правки. Потом всё это сказалось на оценке отчёта, которая была лишь "удовлетворительной".
* * *
Строился комбинат, строился город.
Настолько слаженно работали финские строители и наши разведчики недр, что подготовка сырьевой базы завершилась одновременно с вводом в действие карьера по добыче руд и горно-обогатительного комбината в целом.
В 1982 году состоялся пуск комбината. На торжества по этому поводу прибыли президент Финляндии Урхо Калева Кекконен и Председатель Совета Министров СССР Алексей Николаевич Косыгин.
В первые же годы эксплуатации месторождения была достигнута проектная мощность комбината по добыче руды, которая составила 24 миллиона тонн. Комбинат начал выпускать по 8 миллионов тонн железорудных окатышей - тяжеловесных шариков размером 1-2 сантиметра в поперечнике.
В газетах, по местному и центральному радио-телевидению славили комбинат и построенный рядом город Костомукшу, как символ Советско-Финляндской дружбы.
Тогда-то в кабинетах Министерства геологии СССР и родилась благая мысль: выдвинуть работу по подготовке сырьевой базы Костомукшского горно-обогатительного комбината на соискание Государственной премии. Именно там, "наверху", родилась эта мысль или всё-таки не обошлось без подсказки со стороны руководства Северо-Западного геологического управления, об этом, как говорят, история умалчивает.
Тут возможен и третий вариант. Как раз в то время "пошёл на повышение" бывший начальник управления Беляев Кирилл Давидович. Его перевели на работу в Москву и назначили инструктором ЦК КПСС. Одной из должностных обязанностей бывшего начальника геологического управления , наряду с прочим, стало курирование геологоразведочных работ. Он вполне мог проявить инициативу, подчеркнув политическое и международное значение нашей работы. Так это было или иначе, но факт заключается в том, что поздней осенью 1984 года в Петрозаводск внезапно прибыли Хрусталёв Н.Н. и Проскуряков В.В. Хрусталёв тогда только что вступил в должность начальника управления взамен выбывшего на высокую партийную работу Беляева К.Д.
Сам приезд в экспедицию кого-либо из ленинградского начальства - явление нередкое, можно считать обыденное. Необычным все сочли то, что приехали сразу и начальник, и главный геолог управления. В экспедиционной курилке пошли разговоры о какой-то пока неизвестной, но, видимо, чрезвычайно важной цели визита сразу двух высоких руководителей.
На следующий день с утра меня вызвали в кабинет начальника экспедиции и не так, как делали обычно, не по телефону, а секретарь Лариса лично пришла и вкрадчивым голосом сообщила:
- Виталий Васильевич, вас приглашают в кабинет начальника. Заходите и будьте готовы к очень важному разговору.
Я не знал о чём пойдёт речь, но понимал, что разговор состоится прямо сейчас, а потому никакая подготовка к нему немыслима. Впрочем, за годы аппаратной работы я уже успел привыкнуть ко всяким возможным неожиданностям. Быть готовым к любым поворотам событий и быстро, а значит экспромтом, на всё реагировать стало моей профессией. И на этот раз я шёл в кабинет начальника, думая о чисто геологических проблемах по рудным направлениям, которые были в сфене моей компетенции.
Но в кабинете начальника экспедиции Дувакина Владимира Витальевича, не успев поздороваться, меня сразу озадачил Хрусталёв:
- Вы удостоены высокой чести. Руководство министерства и управления поручает подготовить материалы по Костомукше. Открытие и разведка этого самого крупного на Северо-Западе страны железорудного месторождения выдвигается на соискание Государственной премии СССР. Срок подготовки материалов - наикратчайший. Набирайте любых специалистов. Сегодня же представьте мне на утверждение персональный состав группы, которая в особом режиме должна подготовить текст с описанием объекта награждения, необходимые графические материалы и множество разных документов.
Тут, чуть ли не перебивая Хрусталёва, в разговор включился Проскуряков - главный геолог управления.
- Имейте в виду: не должно быть никакой самодеятельности. Есть инструкция о подготовке материалов на Ленинскую и Государственную премии. Действуйте в точном соответствии с ней. Это касается и содержательной части, и графических приложений, и оформления.
- На ближайшие полчаса вы свободны. За это время подготовьте список лиц, которые достойны выдвижения на высокую награду. Всего таких лиц, согласно инструкции, должно быть не более двенадцати. Смело в этих пределах выдвигайте того, кого сочтёте нужным, кто по вашим соображениям заслуживает такой награды, - это опять в разговор вступил Хрусталёв.
- Нескромный вопрос, - с иронической улыбкой произнёс я, - а моя фамилия предполагается в этом списке?
- Естественно, - ответил Хрусталёв. - Общая практика такого рода показывает, что лицо, готовящее материалы, непременно в списке соискателей, притом в числе первых.
Ровно через полчаса я передал список соискателей Хрусталёву. Успев прочитать инструкцию, фамилии расположил в алфавитном порядке.
Занимаясь Костомукшей более десяти лет, я до последних тонкостей, до мельчайших деталей знал роль каждого из специалистов в этом сложном деле. И для меня было очевидно, что лиц, внесших особый вклад, - единицы. И уж никак их не наберётся требуемое число - двенадцать. Поэтому, составляя список, я руководствовался не только личным вкладом каждого, но и некими политико-конъюнктурными соображениями. Последнее обстоятельство, как потом оказалось, сработало особенно эффективно. Список в своей большей части остался таким, как я его предложил. Будучи человеком достаточно опытным в аппаратных делах, я примерно представлял, что положено предлагать в таких случаях. А ещё пришлось в какой-то степени учитывать мнение конкретных начальствующих лиц. Но для этого требовалось как минимум угадать это мнение, ибо знать его никому не дано. Не зря же острословы язвили, перефразируя известную библейскую заповедь: пути всевышнего и начальства неисповедимы.
Кое-что я угадал, но, конечно, не всё.
Первая погрешность списка заключалась в том, что я не включил в него представителя рабочего класса. Мне просто назвали фамилию бурового мастера и дали понять, что обсуждать тут нечего.
Вышла промашка и по поводу Афанасия Ивановича Кайряка. Его фамилия, отпечатанная золотом, в числе прочих красовалась на титульном листе материалов, которые подлежали представлению в Комитет по Ленинским и Государственным премиям. И всё-таки кандидатура А.И. Кайряка не прошла. Большой Научно-Технический совет Северо-Западного геологического управления почти единогласно проголосовал против.
В списке значилась и фамилия бывшего начальника Северо-Западного геологического управления Беляева Кирилла Давидовича. Но "наверху" сказали, что неэтично включать в число соискателей на Государственную премию СССР работника ЦК КПСС. Пришлось исключить эту фамилию. Хотя, как потом оказалось, зря. Пока рассматривались в течение года материалы, Кирилл Давидович Беляев перенёс тяжёлую операцию на сердце, стал пенсионером, и тогда, как сказали на том же верху, стало можно. Его фамилию снова включили в список. Мне по этому поводу пришлось специально летать сперва в Ленинград для подготовки документов, а затем в Москву, чтобы эти документы присовокупить к прочим материалам.
Список теперь состоял из одиннадцати фамилий. Осталось одно вакантное место. И тут кому-то пришла в голову мысль, что в числе соискателей на Госпремию отсутствуют представители науки. А время уже подходило к тому сроку, когда надо объявлять лауреатов. Однако не зря говорят: если нельзя, но очень хочется, то можно. Особенно если речь о "высоких" персонах. Строго говоря, нарушили инструкцию, когда возвращали в список фамилию Беляева К.Д. И вот теперь ещё раз: по истечению всех сроков включили представителя науки - Каукко Оттовича Кратца. К.О Кратц - крупный учёный-геолог, член-корреспондент Академии наук СССР, много лет проработавший на должности директора Института геологии Карельского филиала АН СССР, а в последние годы занимавший должность директора Института геологии и геохронологии докембрия. То, что это яркая личность в науке достойна любой награды, ни у кого не вызывало сомнения. Сомнительны были два обстоятельства. Одно формальное: по инструкциям дозволялось посмертно включать в список соискателей не более одной фамилии, И там уже значилась фамилия Иванова П.И Скончавшийся к тому времени К.О. Кратц стал, вопреки инструкции, вторым претендентом, которому предлагалось присудить премию посмертно.
Другое обстоятельство гораздо серьёзнее. Дело в том, что при всех заслугах Кратца, как учёного, внесшего колоссальный вклад в познание геологии докембрия Карелии, он никогда не был в Костомукше и никогда конкретно не занимался проблемами подготовки сырьевой базы для будущего горно-обогатительного комбината. Однако в список Кратца включили. Это было нормально воспринято всеми. Включили, воздав тем самым дань уважения крупному учёному.
Мне это доставило много дополнительных хлопот. Пришлось ближайшим же рейсом лететь в Ленинград, хотя ни одного билета на этот рейс не было. По указанию Карельского обкома КПСС мне было предоставлено место на откидном сиденье у пилотской кабины. Потом сутки готовил документы в Ленинграде и на следующий день поездом "Красная стрела" доставил их в Москву и передал в Комитет по Государственным и Ленинским премиям. Билет на поезд опять-таки с трудом был добыт через Ленинградский обком партии.
Это всё, что касается списка соискателей. А сами материалы, всё то, что касается описания объекта премирования, требуют отдельных стараний летописца.
Весь месяц, который был отпущен, пришлось трудиться денно и нощно.
В дневное время я вместе с кадровыми службами управления и экспедиции готовил документы. Особенно сложным, трудоёмким, а порой и муторным оказалось описание доли вклада каждого соискателя в открытие и разведку месторождения.
Одно дело оценить творческий труд геолога и дать описание его личного вклада в открытие и разведку Костомукшского месторождения.
Совсем другое - сделать то же самое в отношении рабочего-вышкомонтажника или начальника высокого ранга. Тут потребовалась особая изощрённость в приёмах и глубокое знание всех тонкостей бюрократической словесной казуистики. Это хоть с трудом, но удалось. Гораздо сложнее вышла задача по характеристике объекта премирования. Правда, людей в группе вполне хватало, но большинство было занято на второстепенных, чисто технических работах. Всё составление содержательной части описания объекта мне пришлось взять на себя. Особенно потому, что Хрусталёв на прощание несколько раз повторил: "В тексте должна громко прозвучать главная изюминка работы, выдвигаемой на Государственную премию". Эту "изюминку" хорошо знал и мог ярко изобразить я. Потому что "изюминка" явилась предметом долгих размышлений, раздумий и поисков. Но ещё важнее то, что "изюминка" предопределила весь экономический эффект разведки и переоценки месторождения. С одной стороны, руда в недрах какая была, такой и осталась. А с другой, бытовавшее ранее представление о её количестве и качестве существенно изменилось. На ранних стадиях разведки трудно, а скорее всего невозможно было определить критерий, по которому удалось бы провести в недрах границу между так называемой пустой породой и рудой. Тогда не удалось на фоне большой по площади магнитной аномалии выделить и оконтурить руды, добыча которых была бы экономически оправдана. В связи с этим можно сказать, что до завершения последнего этапа геологоразведочных работ, до утверждения запасов в ГКЗ, ни юридически, ни фактически сырьевой базы не существовало. Потому, что не было надёжного критерия оценки запасов руды. Этот критерий удалось установить только на последнем этапе доразведки и переоценки месторождения по надёжно извлекаемому железу, связанному с магнетитом. В нём как раз и заключалась "изюминка" работы, выдвинутой на соискание Государственной премии. Итогом нашей работы стал подсчёт запасов не просто железных руд, залегающих в недрах, а той их части, которая обеспечивала выгодную добычу. И, конечно, был принят во внимание тот факт, что при этом не пришлось повторять разведку, сопряжённую с многомиллионными тратами государственных средств. Риск по строительству горно-обогатительного комбината и города Костомукша одновременно с завершением разведки и переоценки месторождения - оказался оправданным.
Много времени прошло с тех пор. Не стало СССР - государства, именем которого названа премия. Но по-прежнему успешно работает горно-обогатительный комбинат, живёт город Костомукша. Сейчас на комбинате вряд ли найдётся с десяток человек, которые могли бы пофамильно вспомнить лауреатов. А руководство комбината воспринимает месторождение как дар Божий и, скорее всего, никогда не задумывается, какой ценой в течение 36 лет создавалась сырьевая база. Даже в музее комбината нет пофамильного списка геологов и геофизиков, которые лучшие годы своей жизни отдали Костомукше. Я на каждом очередном юбилейном торжестве обращался к разным генеральным директорам с просьбой чтить память создателей сырьевой базы и больше заботиться о современной геологической службе комбината, которую однажды назвал его мозгом, глазами, устремлёнными глубоко в недра земли. Именно геологи с геофизиками придумали такой способ усреднения состава руды, который позволил получать конечный продукт - железорудные окатыши - самого высокого качества. Видно в российской традиции забывать тех, чьими плодами трудов жила и живёт страна. Но это к слову. Теперь интересно будет вспомнить о том, как "делалась" собственно премия.
* * *
Я как-то в шутку заметил своим коллегам-лауреатам: вам и тут повезло - Государственная премия досталась бесплатно. Обо мне таких слов не скажешь. Кроме того, что требовалось выпятить, выделить, показать в самых ярких красках главное достоинство нашей работы, надо было изложить её суть не более чем на 100-150 страницах текста. Тогда как многотомный отчёт о результатах геологоразведочных работ содержал этих страниц в десятки раз больше.
Одновременно надо было думать об оформлении работы. В экспедиции тогда не оказалось в запасе хорошей мелованной бумаги, чтобы напечатать текст. Не нашлось и сравнительно новой пишущей машинки с хорошим шрифтом. Даже чёткую заграничную ленту для машинки пришлось добывать "через заднее крыльцо".
Андрею Степанкову, который тогда занимался хозяйством, начальник поручил всё это добыть в управлении.
А от Хрусталёва, любившего делать всё с истинно купеческим размахом, вышел приказ: найти нужное количество хорошо выделанных овечьих шкурок, чтобы их использовать при изготовлении обложки каждого экземпляра работы. Кожаный переплёт с золотым тиснением - это его идея. Шкурки в нужном количестве нашли скоро, а вот договариваться с государственной типографией имени Анохина в Петрозаводске пришлось сложно. Не потому, что они считали для своего большого предприятия этот заказ очень уж незначительным. Хотя это тоже имелось в виду. Но причина сомнений руководства типографии крылась в другом. Раньше не приходилось печатать на коже, и директор типографии боялся, что пока отработают технологию понадобится извести двойной запас шкурок. Однако всё обошлось.
Примерно за неделю до крайнего срока представления материалов я доложил по инстанциям, что всё готово.
Лариса, секретарь начальника, принесла мне билет в купейный вагон и на следующий день предстояло со всеми материалами ехать в Ленинград, а затем в Москву. Расчёт был такой, чтобы успеть хоть за день до крайнего срока. Но... не удалось.
Вечером, за пару часов до отъезда, решил показать нашу работу своим домочадцам. Похвастать если не содержанием, в котором постороннему человеку трудно разобраться, то хотя бы формой. Золотое тиснение на коже - это должно впечатлить. Так думал я, распаковывая аккуратно уложенные и хорошо увязанные бумаги.
Их я разглядывал не единожды, придирчиво выискивая даже самые мелкие дефекты, чтобы тут же их устранить. Теперь вот жена с интересом всё смотрела и даже пробовала наощупь.
А я в это время открыл том с документами, чтобы глянуть на ещё не прочитанное в спешке представление обкома КПСС. Оно считалось чуть ли не главным документом. Притом документом "политическим". Если все остальные имели целью доказать деловые качества, а также долю вклада каждого соискателя в открытие и разведку месторождения, то представление обкома важной составной частью своей включало "политические портреты" претендентов на премию.
И вот я впервые читаю это представление. Написана бумага гладко, убедительно и, конечно, в мажорных тонах. В заключительной части этого документа был поимённый список кандидатов на Государственную премию. Я окинул этот список быстрым взглядом и не нашёл своей фамилии. Сначала подумал, что сам не заметил. Однако, прочитав внимательно весь список ещё раз, уже окончательно убедился: действительно там нет моей фамилии.
А до поезда оставалось всего полтора часа времени. Ничего другого не придумав, в этот неурочный час позвонил Хрусталёву.
- Николай Николаевич! Только что прочитал в предоставлении Обкома список соискателей и не нашёл там своей фамилии. Хотя во всех других документах она значится. Что же мне делать?
- Во-первых, успокоиться и отложить отъезд. Я сию минуту позвоню заместителю предсовмина Кице Лениану Петровичу и попрошу завтра с утра во всём разобраться. Потом дам команду начальнику Карельской экспедиции Дувакину, чтобы он, как всё выяснится, обеспечил билет на первый же самолёт в Ленинград. А вам рекомендую к девяти утра завтра подойти к Кице в его правительственный кабинет.
Я, конечно, после такой передряги почти не спал всю ночь. Никак не мог представить себе, что это какая-то оплошность либо ошибка одного из чиновников аппарата Совета Министров республики. И не у одного меня оказались такие сомнения.
Как потом узнал, сам Хрусталёв поначалу думал, что это неспроста. И первая мысль у него сводилась к тому, что раз нет в списке, значит у обкома на сей счёт были свои мотивы. И без сомнения - мотивы политические. Не зря же я хоть и несправедливо, но слыл диссидентом.
Ровно в 900 меня принял Кица и сообщил, что вышло недоразумение, что выяснил это он ещё вчера, и вчера же поздно вечером виновная в этой оплошности сотрудница перепечатала всё представление, включая список.
- Сейчас этот документ находится в папке и ждёт очереди на подпись предсовмина. В течение часа секретариат Председателя обещал всё оформить. В 13 часов очередной самолёт на Ленинград. Я поручил соответствующим службам, чтобы вас отправили этим рейсом. Передавайте привет Николаю Николаевичу, - с улыбкой закончил разговор Кица.
- Большое вам спасибо.
- До свидания. Сейчас зайдите в секретариат, там подождёте, а потом в аэропорт. Надеюсь, успеете.
Я успел. Но в первые же минуты понял: это не значит, что улечу. Привезли в Бесовец меня на совминовской "Волге". И там сразу же выяснилось, что все билеты давно распроданы. Кице я позвонить не мог, а начальник экспедиции дал понять, что он не всесилен, и порекомендовал мне самому обратиться к руководству аэропорта.
С трудом верилось, что такое возможно. Да и времени оставалось каких-то полчаса.
Однако я чуть не со скандалом добился приёма у заместителя начальника. Скороговоркой объяснив ему важность своей миссии, вынужден был сослаться на Кицу, который распорядился доставить меня в аэропорт на совминовской машине и был уверен, что сегодня же все лауреатские материалы благополучно доставлю по назначению.
Это подействовало. Диспетчеру аэропорта приказали на 10 минут задержать "борт", а мне велели бегом мчаться на взлётную полосу. Но... не тут-то было. Никакая спешка не могла отменить досмотр багажа. Особенно после того, как при проходе через "подкову" резко посигналил звонок. Так чуткие приборы "среагировали" на мои карманные часы. А дальше пришлось показывать всё содержимое портфеля и даже распаковывать край свёртка с бумагами. Но особенно удивило и возмутило то, что осмотрщик показал на термос и спросил:
- Там что?
- Чай, конечно. Что же ещё там может быть?
- Откройте.
Я открыл термос, и только парок из горловины да запах чая с лимоном убедили строгого чиновника аэропорта, что там не взрывчатка.
В салоне самолёта ТУ-134 встретил бортмеханик и попросил пройти к пилотской кабине. Я увидел, что все кресла сплошь заняты. Когда подошёл ближе, то с одного из первых сидений поднялся молодой человек в лётной форменной одежде, показал на кресло и сказал, что это моё место. А сам он потом сел на откидное. Хорошо, что лететь до Ленинграда пришлось меньше часа.
В Ленинградском аэропорту "Пулково" меня ждала чёрная хрусталёвская "Волга". А в Управлении ждал сам Николай Николаевич. Уже с первых шагов в приёмной начальника меня предупредили, что через обком КПСС хоть с трудом, но удалось достать билет в вагон СВ на вечерний поезд "Красная стрела".
- Ну, как? Ошибку со списком кандидатов удалось исправить? - спросил Хрусталёв, иронически улыбнувшись.
- Исправили за минуты. Потому что это была не ошибка, а опечатка. Мне пришлось просить Линиана Петровича, чтобы сильно не наказывали машинистку.
- А у самого, небось, внутри ёкнуло, когда обнаружил такое? Да ещё в кругу семьи.
- Конечно ёкнуло. Но у меня молодец жена. Она тут же успокоила: если опечатка, то поправят, а если так решил "наверху", тоже не смертельно. С таким настроением и пошёл я к Кице. Он, спасибо, хорошо и быстро помог.
- А что там Дувакин, ваш начальник экспедиции, намудрил с билетом на самолёт? - уже благодушным голосом спросил Хрусталёв.
- Билетов, а точнее свободных мест на нужный рейс самолёта действительно не было. Руководству аэропорта пришлось выбирать - то ли меня отправить, то ли генерала из округа. Хоть с трудом, но нашли выход. Отправили того и другого.
- Это после того, как я хорошо поговорил с вашим начальником экспедиции. Я сказал ему: не найдёшь места, арендуй самолёт и посылай документы спецрейсом. Слава Богу, обошлось. Но мне непонятно, почему он сразу не обратился в Совмин республики либо в обком.
- Видно он не вхож в эти высокие инстанции, - не очень тактично заметил я.
- Про своё непосредственное начальство так говорить не положено, но в общем-то ты прав. Теперь скажи что надо здесь сейчас сделать, дабы не получилась ещё одна спотыкачка?
- Во-первых, надо задержать чиновников Управления на работе до тех пор, пока не будут заверены подписями и печатями все документы. Их много, целый том. Там есть документы, которые должны подписать вы лично, есть документы за подписью главного геолога Проскурякова, есть другие, которые подписываются начальником отдела кадров и заверяются круглой печатью "Для документов". Ваша подпись и подпись Проскурякова заверяются гербовой печатью. Я все документы рассортировал по видам подписей и печатей, сделал оглавление и в нужных местах закладки. Теперь остаётся только последовательно обойти кабинеты начальников.
- Давай начнём с меня. Секретарь предупредит Проскурякова, кадры и других нужных лиц. А мы с вами сейчас тут прямо и начнём на моём не очень просторном столе.
Всё было бы просто, но суровые канцелярские правила составлялись, видно, с единственной целью: самое простое - усложнить.
Одна из главных сложностей оказалась в том, что подписывали бумаги одни лица, а печати ставили другие. Да ещё печати, как положено по инструкции Комитета по Ленинским и Государственным премиям, везде должны быть исключительно чёткими, "без мазни", как предупредили меня знающие, уже побывавшие там люди. Приходилось подкладывать печать к штемпельной подушке, потом ставить её на лист-промокашку для снятия лишней краски и лишь затем на документ. Это заняло много времени, но всё-таки я успел. Благо нужная мне "Красная стрела" уходила в десятом часу вечера.
Прибыл я в Комитет на улице Тверской-Ямской как раз к началу рабочего дня. Но там уже застал очередь. Ну, думаю, если и тут очередь, значит это фатально.
Я оказался следом за молодым человеком в массивных очках. Его окружала толпа тоже молодых помощниц. Но больше всего поразило меня то, что к одной из стен "предбанника" в Комитете было прислонено огромное множество тонких папок неимоверных размеров с белыми шнурками-завязками. Некоторые папки казались мне больше квадратного метра. "И все бумажные?" - подумал я с видом некоторого превосходства. Ведь у меня-то документы и сам "предмет" премирования - в коже. А потом сообразил, что если бы такая же идея (одеть всё в кожу) пришла в голову руководству молодого человека с папками, то пришлось бы для такого случая извести целую отару овец.
До меня дошла очередь перед самым обедом. Помощников у меня не было и если что не так, всё пришлось бы править самому. Я надеялся, что всё будет так. Но ошибся. Проверяющая дама средних лет с длинными холёными ногтями под лаком лилового цвета перелистывала документы так быстро и так артистически ловко, что я только смотрел как мелькают наманикюренные ногти, а на остальное не обращал внимания. Однако подумал, что при таком темпе перелистывания бумаг вряд ли можно там увидеть какие-то "ляпы". Она увидела.
- У вас в первом экземпляре вот этот документ в ксерокопии, а здесь должен быть подлинник.
- Значит он попал в какой-то из оставшихся трёх экземпляров. Давайте посмотрим.
И точно, она нашла подлинник во втором экземпляре, быстро поменяла их местами (что позволял заграничный скоросшиватель, где-то добытый для такого случая), и я подумал, что легко отделялся.
Но тут, смотрю, дамочка перестала двигать своими холёными пальчиками, поправила очки и, вижу, стала вчитываться в какую-то бумагу. Продолжалось это не больше двух-трёх минут, но мне эти минуты показались очень зловещими и долгими.
- Этот документ составлен не совсем верно. Я его вынимаю. Сейчас карандашиком покажу, что надо будет поправить. Потом попросите одну из наших машинисток во время обеденного перерыва перепечатать исправленное. Конечно, её придётся "отблагодарить". С учётом того, что в документе не должно быть ни одной опечатки, ни одного исправления. Как всё будет напечатано, надо будет съездить в ваше Российское министерство и подписать бумагу либо у министра, либо у его первого заместителя. Понятно?
- Не очень. Я не знаю где у вас машинное бюро, а, главное, не уверен сумею ли успеть.
- Машбюро я вам сейчас покажу и порекомендую машинистку, которая никогда не допускает опечаток. А вы пока созвонитесь с руководством и попросите, чтобы там быстро организовали подпись одного из руководителей и печать.
Бумагу начали печатать сразу, а я побежал искать коробку хороших конфет, чтобы "отблагодарить" высококлассную, как мне сказали, машинистку. Но ни в одном кондитерском магазине конфеты в коробках не продавались. Даже на улице Горького.
Вернувшись в Комитет, я получил отпечатанный листок и решил, что проявлю щедрость: заплачу машинистке 10 рублей. Но в кошельке были только несколько двадцатипятирублёвых купюр. Делать нечего. Отдал 25. Хотя в машинном бюро нашей экспедиции тогда за страницу отпечатанного текста платили 25 копеек. Машинистка взяла, ничуть не смутившись. Если бы я нашёл коробку конфет или даже 10 рублей, она могла обидеться. А так всё обошлось. За исключением самой малости. Когда нужная бумага, подписанная министром и "отксеренная" в четырех экземплярах, была передана в Комитет, оставалось до поезда ещё два часа времени.
Это было в пятницу 15 декабря 1984 года, в последний день приёмки материалов.
Сбросив тяжкий груз казённых забот, я побежал в ближайший гастроном, чтобы на оставшиеся деньги купить домой продуктов. Магазин самообслуживания. Там были и мясо, и колбасы, и кондитерские изделия. Набрал я многовато. Это стало ясно у кассы. . Я совсем забыл, что отдал четвертной машинистке. Его и не хватило. Выложив часть"лишних" продуктов, рассчитался и еще осталась трёшка на чай в поезде.
* * *
Постановление ЦК КПСС и Совета Министров СССР о Государственных премиях в области науки и техники за 1985 год было опубликовано в ноябре того же года. Год спустя, состоялось вручение медалей и дипломов лауреатам Государственной премии.
Я узнал о награде по Красным правительственным телеграммам-поздравлениям. Такие телеграммы были от Министерства геологии СССР и Мингео РСФСР, а также от Совета Министров Карельской АССР и обкома партии.
Заказное письмо с приглашением в Кремль за наградой пришло на домашний адрес в ноябре 1986 года. Вроде бы частное приглашение частному лицу. Получил я его за неделю до срока прибытия в Москву.
Первым делом пошёл к начальнику экспедиции, показал приглашение и попросил издать приказ о командировке. А начальник не только не поздравил, даже по поводу приказа на командировку выразил непонятные мне сомнения:
- Какой приказ? Вам выслано приглашение в Москву, вот и поезжайте. Это же не по производственной надобности. Какая тут может быть командировка?
- Но если я уеду сам по себе, то ведь дни отлучки будут считаться за прогул. Неужели так страна отмечает своих героев? - с иронической улыбкой спросил я и вышел из кабинета.
Будучи человеком горячим по натуре, тут же позвонил в Министерство геологии РСФСР и сообщил, что самовольно покинуть рабочее место не могу, а начальник, как я понял, не собирается издавать приказ о моей командировке.
- Он что, совсем спятил? Или у вас на севере такой юмор? Честно скажу, вы меня рассмешили своим сообщением. Думаю, что в истории чиновничьего крючкотворчества это первый и единственный случай. Надо же додуматься... Экспедиция должна гордиться своими лауреатами, а тут, видите ли, даже с приказом на командировку возникли проблемы. Я сейчас позвоню вашему начальнику Управления Хрусталёву, он взгреет всех, кого надо. А вы успокойтесь и собирайтесь в Москву за наградой. Имейте в виду, что форма одежды должна быть парадной. Так что позаботьтесь о смокинге, если нет его в наличии, - съязвила на прощанье сотрудница Министерства, моя давняя знакомая.
Надо сказать, что приглашение в Москву выслали только лауреатам из глубинки. А все ленинградцы (их почти половина) получали награды в Обкоме КПСС. Секретарь Ленинградского обкома КПСС при вручении наград допустил непоправимый ляп; сказал, что Государственная премия СССР присуждена за открытие и разведку Костомукшского железнодорожного (вместо железорудного) месторождения. Мне рассказывали, что кто-то из присутствующих, услышав такое, тихо хихикнул. Но на промах не обратили внимания, и сам оратор не поправился. Потом шутники в Северо-Западном геологическом управлении долго острили на эту тему.
К концу того же дня, когда звонил в Министерство, получил командировочное удостоверение. Его принесла Лариса - секретарь начальника - и сказала, что в бухгалтерии знают об этой командировке и готовят деньги - аванс в счёт командировочных расходов.
Мне же оставалось несколько дней на то, чтобы привести себя в надлежащий вид.
Погода у нас стояла холодная, почти по зимнему морозная и снежная. И одежда, как я считал, должна быть зимней.
Хромовое новое пальто на меховой подстёжке и с бобровым воротником, подаренное родственниками к 50-летию, у меня было и по моим понятиям оно отвечало кремлёвским интерьерам. Была и роскошная бобровая шапка-ушанка, недавно купленная и точно подошедшая по окрасу в тон с воротником.
Был у меня и дорогой чёрный костюм-тройка из чистой шерсти, костюм производства знаменитой финской фирмы Tiklas.
А вот годных ботинок, соответствующих сезону, не нашлось. Не зря говорят, голь на выдумки хитра. Мне сразу пришла в голову единственная правильная мысль: каким способом можно добыть хорошие тёплые ботинки. Решил обратиться в универмаг "Карелия".
На прилавках обувного отдела, как и следовало ожидать, ничего подходящего не нашлось. И тогда я стал искать кабинет директора универмага.
То, что по одежке встречают, я знал уже давно. А одет был явно не по последней парижской моде. Потёртое "семисезонное" пальто, фетровая серая шляпа и видавшие виды ботинки на резиновой подошве с байковой подкладкой внутри.
Однако, директор магазина, полноватая женщина очень средних лет, встретила меня если не радушно, то вполне вежливо.
Я представился, показал приглашение в правительственном конверте, а на словах объяснил:
- Не могу же я в своих ширпотребовских башмаках топтать кремлевские паркеты. Вот и пришёл к вам с просьбой - помогите прилично приобуться.
- Помогу обязательно. Это дело чести для города и республики, чтобы наш представитель поехал за наградой хорошо обутым и одетым. Кстати, а есть ли у вас всё остальное должного вида и качества?
- Всё остальное есть. И почти новое. Вот с обувью вышла промашка.
- Да, сейчас и будучи при деньгах не сразу купишь, что надо. Но вам подберём обувку в лучшем виде.
Дальше она стала крутить диск телефона, звонила на склад при магазине. Попросила принести всё лучшее, хотя бы пару экземпляров.
Скоро в кабинете директора появилась такая же плотная дама, моложавая по виду, в синем халате.
- Вот всё что нашла. И по единственной паре. Может, подойдёт.
Дама положила на стол директора три разные коробки.
Мне постелили на пол лист картона и пригласили померить обувь.
Сначала я смотрел. И там было на что смотреть.
Одни ботинки, итальянские, сразу привлекли внимание своим изяществом и невесомостью. Хотя, как сказала принёсшая их женщина-кладовщица, они тоже на меховой подкладке. Но, померив, пришлось эту пару отложить в сторону. Не подошли по размеру.
Следующие, германского производства, оказались точно по ноге. На толстой резиновой подошве и тоже с натуральным мехом внутри. Цвет - матово-чёрный. Прочные толстые шнурки с блестящими металлическими наконечниками придавали обуви особенно солидный вид. Но директор магазина показала на последнюю неброского вида коробку и предложила посмотреть её содержимое.
- Это чехословацкие, знаменитой фирмы "Бати". На кожаной подошве. Сейчас такая обувь - большая редкость. Как говорят, и захочешь что-то похожее купить, но днём с огнём не сыщешь.
Я открыл коробку и сразу решил: если окажутся подходящими по размеру и удобными, то возьму именно эти.
Так долго и подробно я рассматривал будущую обновку, что директор магазина, вроде бы спокойная и неторопливая по виду дама, не выдержала и несколько нервно заметила:
- Что же вы не мерите? Надо сперва убедиться, подходят ли они, по ноге ли?
- Я таких не только не носил, но и не видывал, - пришлось признаться. - Вот и любуюсь. Очень будет обидно, если не подойдут.
Ботинки подошли. Я надел их на обе ноги и хорошо потоптался на картоне. Даже не верилось, что совсем новые обувки могут так тепло и ловко облекать ноги, как будто сшиты на заказ.
Когда мою похвалу услышала дама-директор, то сразу подтвердила:
- Не вы первый довольны. Они удобны потому, что у фирмы разработаны очень совершенные колодки. В одном из рекламных листков сообщалось, что специалисты, их создавшие, сперва долго изучали анатомию мужской стопы, а потом сделали несколько моделей и выбрали лучшие.
- Да, - согласился я. - Это сразу видно. Всю обувь, с которой до сих пор имел дело, приходилось поначалу "разнашивать". И только потом то ли ноги притирались к ботинкам, то ли ботинки к ногам. А эти разнашивать не надо. Сразу одевай и хоть в кругосветное путешествие отправляйся пешком, - весело подытожил я и тем самым дал понять, что беру именно эти ботинки.
Они были так хороши, что достойны подробного описания.
Во-первых, очень красивый тёмно-коричневый цвет и почти зеркальный блеск. По этим показателям ботинки точно гармонировали с моим блестящим тёмно-коричневым кожаным пальто.
Достаточно высокие, доходившие до голени, они были сшиты из толстой, но мягкой и даже эластичной кожи. Из такой в деревне у нас шили сапоги и называли кожу яловой. Она хорошо впитывала сапожную мазь, а под щёткой из настоящей щетины блестела, как лучший хром.
Мои ботинки блестели изначально и, казалось, они будут такими даже если не смазывать и не прикасаться щёткой.
А внутри я обнаружил подкладку из натуральной цигейки. Иные наши цигейковые шубы, бывало, шили из худшего меха. Притом мех ровно покрывал все ботинки изнутри. Подошва и даже язычок тоже были отделаны тонким слоем меха. Да ещё в коробке я нашёл запасной комплект кожаных стелек на меху.
Ощупывая нутро ботинок, убедился, что там не было ни одной складочки, ни одного сколько-нибудь осязаемого шва либо рубчика. Вот потому-то так хорошо и уютно чувствовали в этих барских ботинках мои сермяжные ноги, которым приходилось быть обутыми не только в грубые сапоги, но и в лапти.
Отдельный разговор о подошве. У нас в деревне такие подошвы местные сапожники называли воловыми. Я не знаю, из какого зверя сделаны эти, но они были очень толстые, немного светлее, чем верх ботинок, и казались навощёнными. Несмотря на солидную толщину, подошвы хорошо гнулись при ходьбе.
Выбор сделан! Теперь оставалось выяснить, во что мне обойдётся это заграничное чудо.
- Сто двадцать пять рублей, - услышал я и не поверил ушам своим.
До сих пор хоть летние, хоть зимние ботинки покупал по цене не больше двадцать пяти рублей за пару. Я слышал, что бывают ботинки и за полсотни. Ровно столько имелось у меня в кошельке. А тут - сто двадцать пять. Вышел конфуз.
- Извините, пожалуйста, но я понятия не имел, что существуют такие ботинки, и ничего не знал о ценах на них. У вас скоро заканчивается рабочий день, - я посмотрел на часы, было без пятнадцати минут семь. - Оставьте эту пару, если можно, на завтра до утра. А я уже с деньгами подойду к открытию магазина.
- Конечно оставим. В чем вопрос. Надо же обуть лауреата так, чтобы не было стыдно за Карелию.
На следующий день после работы я показал ботинки своим домочадцам. Все ахали от удивления. А мне подумалось, как такую красоту надевать. Вдруг в Москве грязь, слякоть. Ведь пропадёт же весь блеск, весь такой привлекательный вид.
К сожалению, опасения оправдались.
* * *
Москва меня встретила лёгким морозцем. Редкие снежинки медленно падали с небес и щекотали лицо. После жарко натопленного купе уличная прохлада приятно бодрила. Даже роскошное слишком тёплое пальто не очень обременяло. Особенно если учесть, что все мои пожитки уместились в одном кожаном саквояже, который не был в тягость.
Первым делом я поехал в Мингео РСФСР, где должны были отметить в командировочном удостоверении прибытие и убытие, а также дать направление в гостиницу.
Встретили в Министерстве приветливо, поздравили с высокой наградой, а направление дали всё-таки не в одну из центральных гостиниц, а всего лишь в "Космос". Мне частенько приходилось бывать в Москве по делам службы. А в последний год, когда готовились документы на Государственную премию, даже по два раза в иной месяц. И всегда давали направление в одну из самых сермяжных гостиниц возле ВДНХ. И всегда в многолюдный номер, где временами не только курили, но по ночам постоянно горел свет.
В один из приездов познакомился с весёлой компанией из Краснодарского края. Там были агрономы-чаеводы и экономисты одного из колхозов-миллионеров. Пили они не только чай, а потому, разгорячённые, могли спорить до утра. Один раз я услышал, что хоть агротехника чая дело сложное и трудоёмкое, но зато и очень выгодное.
- Многие думают, что самое прибыльное дело - вино и табак. А я вам скажу, что при умелом хозяйствовании чаеводство может быть такой же прибыльной отраслью, как производство алкоголя. Даже еще прибыльнее. Это слова специалиста, человека, всю жизнь занимавшегося выращиванием и переработкой чая, - распалялся один из моих соседей по номеру, крупный волосатый мужик, похожий по обличью на грузина.
Всякого наслушался я во время тех поездок. И ни одной ночи спокойно поспать не удавалось.
А сейчас я оказался в гостинице "Космос". Не пятизвёздный, как теперь говорят, отель, но зато номер на двоих.
В министерстве предупредили, что торжество по поводу вручения государственных премий назначается на следующий день с 12 часов. Но сказали, что приехать к Кремлю надо на час раньше, чтобы успеть пройти все досмотры в воротах. Ещё напомнили, что везде надо показывать в открытом виде ту страницу паспорта, где фотокарточка, и обязательно рядом держать приглашение.
Мне на кремлёвскую стену доводилось раньше смотреть только снаружи. А что там внутри - было неведомо. Первое удивление: там, оказывается, целый город с домами, дворцами и соборами. Потом пришлось посмотреть и потрогать руками Царь-пушку и Царь-колокол. Но это потом. А до того надо было пройти ворота и несколько дверей внутри кремлёвского дворца и везде останавливали, внимательно осматривали фотокарточку в паспорте, сравнивали с натурой, потом с фамилией, именем и отчеством, которые обозначены на гербовой бумаге приглашения и, убедившись, что всё сходится, пропускали, чтобы у следующей двери повторить всё сначала.
Я сразу вспомнил свои частые поездки в Костомукшу, которая находилась в пределах так называемой погранзоны. Вот там, бывало, около часа ночи пограничники поднимали всех пассажиров, проверяли тщательно не только паспорта и пропуска, но обязательно заглядывали под нижнюю полку и наверх, где были места-ниши для багажа. А по прибытию в Костомукшу даже при тридцатиградусном морозе опять проверяли документы на выходе с вокзала. И опять внимательно сравнивали изображение на фото в паспорте с обличьем его владельца и ещё долго изучали пропуска. Всем этим ритуалом давали знать нам, что граница на замке.
То же самое я наблюдал в Кремле. Там замки были, видимо, ещё надёжнее, чем на границе.
Пройдя все проверки, мы наконец-то вошли в овальный Свердловский (ныне Екатерининский) зал. Этот зал поразил не одного меня. Поразил не роскошью, а скорее крайней скромностью (если не убожеством) убранства.
Стены зала были побелены извёсткой с добавлением "синьки". Отчего всё помещение имело "больничный" вид. Это впечатление усугублялось плохим освещением, на что потом жаловались телевизионщики, когда снимали сцены вручения наград.
Неприятно было видеть в Кремлёвском дворце ряды обшарпанных стульев, скреплённых простыми некрашеными досками. И это в зале, носившем имя императрицы Екатерины II.
Не лучше выглядел низкий помост, нечто похожее на сцену, где стояла трибуна. С этой трибуны академик-секретарь Четвериков читал по очереди фамилии лауреатов, а потом академик Александров вручал каждому диплом в кожаном футляре и коробочку, обшитую тонкой коричневой кожей. Там внутри на красном бархате возлежала золотая медаль лауреата с рельефным изображением лаврового венка да еще серпа и молота.
Вид зала, вся его будничная обстановка, никак не гармонировала с торжествами по поводу вручения высоких наград. Хотелось сказать: неужели не нашлось в бывших царских палатах более подходящего места.
Теперь овальный зал опять называется Екатерининским. Опять он сияет от роскоши убранства. Всё это трудами Павла Бородина, не пожалевшего ни золота из кладовых родины, ни денег на оплату труда иноземных рабочих. Злые языки говорят, что и себя наш "золотарь" не обидел. Но это так, к слову.
После вручения диплома и медали я подошёл к трибуне и выступил от имени наших геологов-лауреатов с короткой речью. Я сказал, что рядом с месторождением построен современнейший горно-обогатительный комбинат, а чуть поодаль - в еловом лесу - прекрасный город Костомукша, один из самых благоустроенных на северо-западе страны. Сказал я и о том, что комбинат дал работу почти десяти тысячам человек. И особенно подчеркнул: сырьевая база комбината создавалась многими поколениями геологов, но нам повезло в одном - удалось завершить гигантский труд тысяч людей и передать месторождение в промышленное освоение.
Отметил я и тот факт, что город и комбинат построены при активном участии рабочих и специалистов соседней Финляндии, что эта стройка стала символом дружбы двух наших стран.
Поблагодарив за высокую награду, я сказал, что впереди много ещё дел и геологи Костомукши без работы не останутся.
В тот же день программа "Время" показала вручение наград и в том числе фрагмент моего выступления. Самое удивительное, что это выступление видели мои домочадцы, а также сёстры: одна в Холме Новгородской области, другая в Нарве Эстонской ССР.
Кроме прочего, планировался приём лауреатов у Министра геологии РСФСР. Но еще раньше нас пригласил к себе в гости Беляев Кирилл Давидович, бывший начальник Северо-Западного геологического управления и теперь уже бывший работник ЦК КПСС.
Жил он где-то далеко на окраине. Мы ехали туда долго на метро, а потом ещё с полчаса шли какими-то буераками по слякотной дороге. Утренний морозец сменился мокрым снегом при явно плюсовой температуре. На моей меховой шапке и широком воротнике образовались небольшие сугробы, которые тут же таяли и мелкими ручейками стекали по блестящему кожаному пальто. Но особенно жалко было новых дорогих ботинок, эксклюзивно, как теперь бы сказали, приобретённых в универмаге "Карелия".
Дом, где жил Беляев К.Д., одиноко располагался на пустыре. Снаружи все девять его этажей светились от бежевой керамической плитки, которой строители, судя по всему, недавно облицевали стеновые панели.
Такой же плиткой отделаны пол и стены вестибюля с консьержкой в небольшом закутке. Тут же рядом были двери двух лифтов.
Мы поднялись на один из верхних этажей, где Кирилл Давидович позвонил в свою квартиру. Дверь открыла пожилая миловидная женщина, сохранившая на лице следы былой красоты. Это была жена Кирилла Давидовича, которой он сразу в прихожей представил нас.
- Вот коллеги-лауреаты. А это моя жена. Освобождайтесь от мокрой одежды и будьте как дома, - буднично, но весело, продекламировал он.
Несколько минут суетно толпились в большой прихожей, а потом прошли в соседнюю комнату, скорее всего, кабинет хозяина квартиры.
Уже в прихожей стало ясно, что гостей тут ждали. Об этом свидетельствовал накрытый в другой комнате стол и острый аромат жаркого.
В кабинете уселись на удобный диван и после уличной непогоды приятно наслаждались теплом гостеприимной квартиры.
Я сразу обратил внимание на висевший напротив богатый ковёр с затейливым узорчатым рисунком. Но не сам ковёр привлёк наши взоры, а оружие, которое было вывешено на нём.
Слева, немного поодаль от края, висело двуствольное бескурковое ружьё, а у правого края ковра охотничий карабин с оптическим прицелом. И ружьё, и карабин стволами кверху, наклонёнными один к другому. А промежуток между ними занимала, можно сказать, целая выставка охотничьих ножей в дорогих, судя по всему, ножнах.
Заметив мой интерес к холодному и "горячему" оружию, Кирилл Давидович, как заправский экскурсовод, стал давать пояснения. Мы подошли к ковру и внимательно слушали:
- Это очень дорогое ружьё. Немецкое, штучной работы. Любого зверя бьёт наповал с первого выстрела. Конечно, если ружьё в умелых руках. Но ещё это и произведение искусства. Видите, вся замковая часть в какой красивой замысловатой гравировке. А приклад... Он из красного дерева. Шейка приклада в тонкой художественной резьбе. Лак кое-где уже потёрся от частого применения ружья (я ведь заядлый охотник), но резьба сохранилась в первозданном виде.
А там - карабин. Обычный, серийный. Но бьёт хорошо. Особенно с оптическим прицелом. Прицел-то не простой. Фирмы "Карл Цейс Иена". За 150-200 метров не раз валил оленя. Притом навскидку.
Про ножи много говорить не буду. Стоит внимания, может быть, только один. Вот этот, - наш экскурсовод снял нож с ковра и показал сперва его рукоятку. - Думаете, из карельской берёзы? И я так думал, но это кап. Нарост на берёзе обычной, вроде бородавки. Но с витиеватой структурой волокон. Видите, какой рисунок получился. Создал это настоящий мастер. Тут целая история. Нож сотворил бывший заключённый. Он работал у меня в одной из разведочных партий. А потом где-то нахулиганил и ему грозил новый срок в лагере строгого режима. Я не просто пожалел молодого парня, хорошего человека. Мне он был нужен как отличный работник, горняк, способный проходить шурфы со сплошной венцовой крепью хоть до преисподней. Теперь таких спецов нигде не сыщешь. Ну вот, я и постарался. Была возможность. На Кольском полуострове я знал всё руководство области и был вхож в любой большой кабинет. Товарищи нажали на нужные рычаги и спасли парня от повторного заключения, а, может, и от погибели. Так мне в знак благодарности он преподнёс подарок. Признался, что делал это чудо искусства больше года. Зато можно считать сей нож воистину ювелирным изделием, - словоохотливый наш гид вынул нож из кожаного футляра и показал нам. - Смотрите сперва на лезвие. Мастер говорил, что это почти дамасская сталь. Она одновременно твёрдая, позволяющая наточить лезвие до бритвенной остроты, и в то же время сияет так, как будто это отливка из серебра. О рукояти я уже говорил. Как потом сообщил мне умелец, он весь полевой сезон искал подходящий кап. Поснимал с берёз десятки "бородавок", пока не нашёл то, что нужно. А потом целую зиму точил да полировал, выбирая кривые поверхности этого причудливого изделия таким образом, чтобы рисунок был одновременно интересным, выразительным и чётким. И вот что получилось.
В это время хозяйка пригласила всех за стол. Хозяин дома открыл бутылку "Московской особой" и разлил водку по небольшим хрустальным стопкам.
Выпили за награды, за лауреатов, за Костомукшу, которая состоялась: из месторождения железных руд выросла в крупнейший на северо-западе страны горно-обогатительный комбинат и город в зелёном лесу.
Ели то самое жаркое, которое с первых шагов в прихожей "ударило в нос" и своим ароматом возбудило небывалый аппетит. Тонкие куски нежно-розового мяса в каком-то особом чуть островатом соусе, да ещё с рассыпчатой отварной картошкой. Мясо было не только необыкновенно вкусно, но таяло во рту.
Трапезу за приятной беседой нарушил резкий телефонный звонок. Звонили из Министерства. Оказывается, нас уже давно ждут. Руководители министерства отменили на этот час плановые дела, а виновников торжества всё нет и нет.
Пришлось отказаться от чая, который предлагала гостеприимная хозяйка, и, спешно одевшись, ехать на приём к министру.
* * *
В зале заседаний Министерства геологии РСФСР собрались все руководители. Наверное, нехорошо заставлять множество людей томиться ожиданием. Но мы гости Кирилла Давидовича Беляева, люди из дальней провинции, не знали меры московским расстояниям, не знали сколько времени понадобится на дорогу. Да и сам Беляев, как он потом признался, малость не рассчитал.
Нас усадили за накрытый для чая стол со скромными угощениями.
Были речи работников министерства, в каждой из которых подчеркивалась не столько хозяйственная, экономическая значимость подготовки сырьевой базы для Костомукшского горно-обогатительного комбината, сколько политическая важность события.
Ну и, конечно, многие говорили, что большая стройка у западной границы России с европейским сообществом находилась под неусыпным надзором правительства СССР.
- Хоть располагается "объект" на территории Карельской АССР, по своей сути это была всесоюзная стройка. Отсюда повышенное внимание к ней со стороны центральных органов власти, и, в частности, со стороны Министерства геологии РСФСР, - подчеркивал почти каждый выступавший.
Все речи руководителей министерства заканчивались поздравлениями новоиспечённых лауреатов.
В конце официальной части приёма пришлось выступить мне. Поблагодарив за высокую награду, я не стал повторять свою речь в Кремле. Как недавний выпускник Университета охраны окружающей среды, я со знанием дела заметил, что большая стройка, а потом работа комбината, обязательно скажутся на экологической обстановке в недавно еще девственно чистом уголке карельской тайги. Но всё-таки высказал надежду на то, что с помощью финнов - наших партнёров по стройке - удастся сохранить в чистоте пропитанный хвойным ароматом воздух и в первозданном виде хрустально-прозрачную воду приграничного озера Каменное, которое питает водопроводные сети города и комбината, является источником питьевой воды для населения. Ещё пожелал, чтобы впредь сохранились глухариные и тетеревиные токовища невдалеке от города, а дикие северные олени всё так же небольшими табунками забегали к товарной станции и были видны из окон проходящих мимо пассажирских поездов.
После официальных речей нас угощали чаем с яблочными пирогами и шоколадными конфетами. Перефразируя знаменитую шутку старых кэвээнщиков можно сказать: шампанским не пахло.
Это теперь показывают по телевизору, как в раззолоченных залах Кремля высокие государственные награды вручаем сам президент, а потом подают шампанское в хрустальных бокалах. В конце 1986 года, на закате советской власти, даже награды вручались как-то очень уж попросту и второпях. Видно, чувствовали правители той поры, что их время на исходе, а потому было не до ритуалов. На мою повторную просьбу организовать экскурсию в алмазный фонд опять был отказ. Мол, на такое мероприятие заявки надо подавать заблаговременно. Экспромтом - "низзя".
Дома, в Петрозаводске, было то же. По меткому выражению одного из коллег, нас встретили никак. Даже не поздравили прилюдно. Хотя я знаю, что раньше на редких в республике людей, удостоенных Государственной премии СССР, сыпались разные блага: им давали квартиры, автомобили, путёвки в лучшие санатории. Нам в этом смысле ничего не грозило. Правда, мне предложили "Волгу" за наличный расчёт. Но об этом уже всё сказано в недавно опубликованной предыдущей книге.
* * *
После получения Государственной премии СССР проработал в Карельской геологической экспедиции ещё шесть лет до того срока, когда пришла пора удалиться от дел и, как говорят, уйти на заслуженный отдых. Я давно объявил: как только стукнет 60, сразу уйду. Так и сделал. Напоследок, в апреле 1992 года, нам с женой дали путёвки на курорт "Сарая Русса", где подлечились и приятно прожили почти месяц в просторном номере с огромной ванной.
Тогда уже чувствовалось приближение разрухи. Цены в магазинах росли на глазах. Хотя все лечебные процедуры мы получали сполна, но в столовой было заметно постепенное оскудение рациона. Однако самым первым признаком разрухи стало то, что в большом отдельном номере тусклая лампочка светила только под потолком прихожей. В пятирожковой люстре не осталось ни одной лампочки; впотьмах пришлось первый день пользоваться и ванной.
На просьбу "вкрутить" лампочки нам ответили, что их нет и не будет. Рекомендовали купить самим. При этом заметили (к нашему удивлению): будете уезжать, заберёте свои лампочки.
Оказалось, что и в магазинах лампочек не нашлось. Первые дни жили, можно сказать, впотьмах. Потом купили где-то на окраине и только маломощные - в 40 ватт.
Уезжая, конечно, оставили лампочки на месте, но я вспомнил слова администратора о том, что "если не заберёте, их всё равно украдут". Такое надвигалось время...
Пенсию мне назначили из среднего заработка за последние два года (1990-й и 1991-й), который составил 726 рублей 03 копейки в месяц. А сама пенсия в 456 рублей 23 копейки представлялась вполне приличной. Я рассчитывал, что на такие деньги можно жить в качестве вольного художника. Но скоро оказалось, что на пенсию не проживёшь. Моим планам на вольную жизнь тогда не удалось сбыться.
Перед уходом из экспедиции устроил прощальный обед. С клубникой и другими ягодами на десерт (ягоды хоть и из морозильной камеры, но всем понравились).
Напоследок я провозгласил своё юмористически программное четверостишие:
Ну, а теперь прощайте и простите,
Что годы коплено, съедим в один присест.
Грустить не будете, не надо, не грустите.
Коль Бог не выдаст, то свинья не съест.
Так я простился с Карельской геологической экспедицией, где проработал тридцать лет и три года.
Думал, что на этом, как говорилось тогда, закончится трудовая деятельность.
Но Господь подарил мне ещё целых десять лет интересной работы и плодотворной счастливой жизни.
Про эти годы духовного раскрепощения и полного материального благополучия писать не буду.
Скажу только, что именно в эти годы я доказал (в первую очередь себе), что могу профессионально заниматься литературным трудом, что дар Слова - Божий дар - у меня всё-таки есть. Особенно приятными и лестными для меня были сказанные Олегом Тихоновым похвальные слова по поводу рассказов, опубликованных в журнале "Север". Олег Назарович, главный редактор журнала, внушил мне уверенность в своих силах.
На этом, пожалуй, следует остановиться, считая, что "...летопись окончена моя". К тому же следует подтвердить слова А.К. Толстого из его знаменитой "Истории государства Российского...":
Итак, о том, что близко
Мы лучше помолчим.
Погасли костры экспедиций
(вместо эпилога)
Разруха... Обычно этим словом обозначают развал экономики целых стран после опустошительных войн, революций и других бедствий.
В нашу страну разруха пришла сразу после развала СССР. Развала вроде бы бескровного, но с последствиями хуже, чем от иных войн. Население России сокращается каждый год почти на миллион человек, а число беспризорных детей сейчас больше, чем было сразу после второй Мировой войны. Всё это говорит о многом...
Не обошла стороной разруха и геологическую отрасль. От некогда могучей государственной геологической службы, где было занято до миллиона рабочих и специалистов геологов, осталась только канцелярско-бюрократическая часть - сотрудники министерства и его подразделений на местах. А сами недропользователи-временщики не спешат вкладывать деньги в поиски и разведку месторождений полезных ископаемых. Может быть, некоторое исключение из этого правила составляют нефтяники и газовики. Все остальные продолжают проедать то, что создано в советское время трудом предыдущих поколений геологов.
"Великий специалист" в области геологии - Егор Гайдар - предрекал, что разведанных запасов по всем видам полезных ископаемых хватит еще на 15-20 лет, и дал понять: можно сделать паузу в поисках и разведке новых месторождений. Это было началом краха геологической отрасли. Краха, который в ближайшие годы губительно скажется на экономике всей страны и даже затронет многие аспекты государственной безопасности.
Разруха, постигшая геологические предприятия, хорошо видна на примере Карельской экспедиции.
В пору расцвета численность персонала экспедиции достигала полутора тысяч человек. Работали круглогодичные геологические партии с солидными базами в крупных населённых пунктах. Кроме того, каждую весну разъезжались по всей Карелии десятки сезонных геолого-съемочных партий и отрядов. Они готовили перспективные площади под поиски и разведку полезных ископаемых для горнодобывающих предприятий, которые наряду с лесной отраслью стали основой экономического развития республики.
В Петрозаводске стараниями бывшего начальника экспедиции Хрусталёва Н.Н. было построено пятиэтажное здание лабораторно-камерального корпуса В этом здании, кроме аппарата экспедиции, размещались химическая и спектральная лаборатории, минералогический и петрографический кабинеты, геологический музей, радиостанция и другие службы.
За городом, на Шуйском шоссе, были собраны в одном месте подразделения экспедиции, занятые материально-техническим обеспечением: цеха механических мастерских, кузница, гаражи, множество складов оборудования и снаряжения, кернохранилище, шлифовальная и кернорезная мастерские, склад горюче-смазочных материалов и другие.
Теперь от всего этого богатства ничего не осталось. Сохранилось на проспекте Александра Невского одно только здание экспедиции, большая часть площадей которого сдаётся в аренду.
Государственное финансирование геологических исследований сошло на нет. От бывших полутора тысяч сотрудников сейчас вряд ли осталось полсотни. Перестали вёснами выезжать партии на полевые работы. Даже поиски и разведка сырья для производства строительных материалов теперь не в чести. Печально всё это.
Геологи моего поколения большей частью ушли в мир иной. Но геология как наука, геология как важнейшая отрасль экономики нашей страны, не умрёт.
Придут новые правители, и они поймут, что нельзя рубить сук, на котором сидим.
Нужда заставит понять это.
Наступит пора, когда наша романтическая профессия станет по-прежнему привлекательной для молодежи и престижной, как в былые времена.
Тут позволю себе привести четверостишие из маленькой книжечки под названием "Костры экспедиций" поэта Нины Островской; поэта-геолога.
Мы давно себе избрали
Путь нелегкий и неторный.
Биографическая справка
Морозов Виталий Васильевич - родился 6 января 1932 года на хуторе Алешня в Торопецком районе Тверской области.
После окончания Плоскошской средней школы с 1951 по 1956 год учился в Карело-Финнском государственном университете на геологоразведочном факультете.
Получив профессию инженера-геолога-разведчика, более 45 лет проработал в геологических экспедициях на территории Мурманской, Архангельской, Ленинградской областей и Республики Карелия в качестве геолога, ведущего геолога и начальника полевых геологических партий. За заслуги в области поисков и разведки месторождений полезных ископаемых награжден знаком "Отличник разведки недр", ему присвоено почетное звание Заслуженный геолог Республики Карелия и присуждена Государственная премия СССР в области науки и техники.
Писательство было постоянным занятием Морозова В.В. Однако публиковать свои произведения он смог лишь после смены власти в стране. На страницах журнала "Север" печатались рассказы "Похоронка", "Просмотрено военной цензурой" (1995 г.), очерк "Заонежье: путь к возрождению" (2000 г.), рассказ "Мама" (2005 г.). В еженедельнике "Авангард" был напечатан рассказ "Наши ласточки" (2006 г.). Стихи публиковались в коллективных сборниках: "В обнимку с ветром и дождем" (Санкт-Петербург, 1999 г.), "Всё начинается с рассвета" (Петрозаводск, 2005 г.) и в еженедельнике "Авангард" (2006 г.).
Морозов В.В. был участником международного литературного конкурса "Вечная память", посвященного 60-летию Победы. За цикл рассказов "Моя война" удостоен диплома 1 степени.
В 2006 году издательством "Карелия" выпущен роман-хроника "Так и было", за который автору - Морозову В. В. - присужден специальный диплом "Книга года Республики Карелия - 2006". Затем вышел сборник под названием "Мой университет", повести, рассказы, стихи (издательство "Карелия", 2008 г.).
В конце 2008 г. тому же издательству передана для публикации рукопись книги "Мои экспедиции" (повесть о геологах-работягах).
Виталий Васильевич Морозов является членом Союза российских писателей.
Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души"
М.Николаев "Вторжение на Землю"