В это субботнее утро мы, как обычно, сидели на нашей скамейке, смотрели в пустоту окон дома напротив и дышали нездоровой смесью первозданно чистого воздуха и выхлопных газов. Мои собеседники были охвачены горестным чувством безысходности от сознания, что заслуженный отдых есть, а отдыхать уже не хочется, что все уже сказано и переговорено, и сами они, которые когда-то посмеивались насчет того, голова Бриан или не голова, пришли к неутешительному выводу, что на фига им его голова, даже если он голова, а если он не голова, то тем более. Включая всех Брианов прошлого и будущего.
Полное нафигайство становится смыслом и целью, не говоря уже о содержании.
Я пока еще не из их числа, так как работаю кардиологом, и у меня другие мысли и заботы, кроме стариковских, но это не на долго, скоро я к ним присоединюсь, и по субботам пригреваю себе место рядом.
Дом напротив, даже если он был венцом гениального зодчего, все равно не переставал быть просто пятиэтажным жилым домом с экономичными балконами на две персоны каждый, причем персоны, если было не солнечно, обычно сидели в белых пластмассовых креслицах по обе стороны микро-столика, бывшего в прошлом фанерным ящичком от чего-то. Как везде.
На одном из балконов появился ребенок. Лет примерно шести. Головка украшена каштановой шевелюркой под горшочек, из тех, что на головах своих мальчиков часто предпочитают видеть мамы, которым очень хотелось родить девочек, но почему-то получился мальчик.
Ребенок протиснулся между креслицем и ящиком из-под чего-то и посмотрел на нас с высоты третьего этажа.
- Что вы там делаете? - крикнул он нам.
Мы неловко поерзали тучными задами, потому что делать нам было нечего, и нам стыдно было признаться этому славному ребенку в том, что мы абсолютно ничем не были заняты и бессовестно бездельничали.
Он смотрел на нас с сожалением, и нас, действительно, было за что пожалеть. Сидеть просто так - ну что за глупое занятие!
- Хотите, я спою вам песенку? - предложил мальчик.
Мы посмотрели друг на друга, возражений не нашлось, и мы согласно кивнули в том смысле, что прослушивание песен тоже, как никак занятие. Тогда он вскарабкался на пластмассовое кресло и помахал нам рукой. Мы автоматически вскочили со скамейки.
- Исполняется песня про Чебурашку! - крикнул он.
- Сейчас же слезь со стула! - дружно закричали мы, понимая, что словом не поможешь, и нужно что-то срочно предпринять.
Мы, все четверо, пересекли улицу и, стоя под балконом, размахивали руками и кричали, и это было очень глупо, потому что ребенку, чтобы видеть, что мы, четыре старых идиота, там внизу вытворяем, пришлось перегнуться через перила, отчего опасность достигла высшей точки.
Двое из нас рванули на третий этаж, а я еще с одним остался внизу в готовности поймать падающего ребенка.
В это время на балкон вышел мужчина в белой соколке, схватил ребенка и прижал его к себе. Мы облегченно вздохнули и поплелись на скамейку, а вскоре те двое, что бегали наверх, тоже присоединились к нам. Заговорили на тему о том, что за детьми нужен присмотр, что нынешние родители распустились и не уделяют им внимания, и что это неизбежно приведет черт знает к чему еще.
- Этот тип даже не выглядел взволнованным, - возмутился один из бегавших наверх.
- Может быть, он ему чужой? - предположил я.
Час спустя мы увидели его выходящим с ребенком из подъезда и вспомнили, что видели его раньше, и что он поселился в доме напротив год или два тому назад. Он был неопределенного, но уже весьма немолодого возраста, а если бы среди нас была женщина, то она бы непременно сказала, что он "интересный мужчина" - термин относящийся к мужчинам такого рода со здоровым цветом лица, проницательным взглядом и крепким сложением тела.
- Ты не знаешь этого человека? Это Лева Броун, - сказала моя жена, которая в это время вышла из нашего подъезда. - Интересный мужчина. Как, Шимон, ты его не помнишь?
Я так и знал, что она это скажет. Она помнит на память имена всех жителей квартала, и поэтому я тоже обязан их помнить.
В это время Лева Броун остановился, отошел в сторону и осторожно опустился на большой камень, забытый строителями возле дома. Ребенок сполз на тротуар. Мы с женой бросились к нему. Я сделал все, что при этом делают врачи, тем более если они кардиологи, включая таблетку, которую я достал из кармана и положил ему под язык, а жена вызвала амбуланс.
- Небольшой инфаркт, - объяснил я ему, когда все проверки первой очереди были сделаны.
- Инфаркт? У меня никогда не было сердечных болезней, - сказал Лева.
- Это всегда бывает впервые, а чтобы избежать повторений, придется отлежаться и попринимать то, что я вам выписал.
- Проблема, - сказал он и поджал губу, как делают те, у которых на руках ребенок, на сердце инфаркт, а поблизости никого, кто мог бы помочь. - А где Костик?
- Он с Любой.
Люба, это моя жена.
- Проблема, - повторил Лева и посмотрел на меня.
- У вас никого нет? Как это может быть?
- Может. Мы с Костиком одни. У нас никого нет.
Люба вошла с ребенком в палату.
- Я двух вариантов не вижу, - сказала она. - Костик поедет со мной и побудет у нас.
- А может я лучше останусь с дедушкой? - предложил Костик, но ему сказали все, что сказали бы в этой ситуации вы, и, поцеловав на прощанье дедушку, ребенок поплелся с Любой.
- Шимон, скажите мне правду, я серьезно болен? - спросил Лева, когда они ушли.
- Я вам все сказал, и мне нечего добавить.
- Врачи имеют глупую привычку обманывать тяжелых больных.
- Это не глупая привычка. Человеку полезно дать надежду. Маленькая недосказанность или чуть заметное приукрашивание ситуации помогают справиться с болезнью. Но это не ваш случай.
- Я чувствую такую слабость, что даже поднять руку...
Он показал, как трудно ему поднять руку.
- А зачем вам ее поднимать? - сказал я. - Лежите, думайте о хорошем и приятном и не размахивайте руками.
- Шимон, мне, действительно, очень важно знать, серьезно ли я болен. Вы же видите, что у меня на руках ребенок.
- Понял. Вы дед-одиночка. О Костике позаботится моя теща. Она еще крепкая дама, но давно не была бабушкой и ей приятно будет вспомнить, как это делается. Уверен, что она скажет: ах какой чудный мальчик! Пусть он побудет у нас.
- А если я...
- Лева, перестаньте. Через пару недель, максимум через месяц, вы поправитесь и вернетесь на свою работу.
- Если удастся ее сохранить.
- Лева, это не мое дело, но как вы оказались дедом-одиночкой?
Он не ответил и отвернулся к окну.
- Лева, я не должен вмешиваться в вашу личную жизнь, но, чтобы как-то вам помочь, мы должны знать ваши обстоятельства.
- Еще раз спрашиваю: я серьезно болен? Скажите правду.
- Инфаркт миокарда - это всегда серьезно, а сердце человека - довольно капризный орган, но непосредственной опасности жизни я не вижу. Это все, что можно сказать.
На другой день состояние Левы немного улучшилось, но настроение оставалось таким же.
- Лева, в любом случае, если вас беспокоит судьба ребенка... - начал я.
- А вы в моем положении не волновались бы?
- Я бы тоже волновался, но динамика вашего выздоровления нормальная, а Костика мы все уже полюбили, и он спит на гостевом диване в тещиной комнате. Успокойтесь.
- Шимон, я вам верю, - сказал он, - но у меня дурное предчувствие. У меня ни здесь, ни там нет близких людей. Вы единственный, к кому я могу обратиться за помощью.
- Я к вашим услугам, при условии, что вы не станете говорить мне о своей неизбежной кончине. Когда человек часто говорит о своей смерти, его трудно бывает лечить. Объективно, вы вне опасности. Я вас понимаю, или почти понимаю и, будь у меня сомнения, это тот случай, когда обманывать я бы не стал.
- Спасибо, но меня не покидает дурное предчувствие. Единственное, о чем я прошу вас или вашу жену: найдите время выслушать меня. Рассказ не будет коротким. Не годится, чтобы Костик в случае, если... Если случится то, что по-вашему случиться не должно... Не годится, чтобы Костик, когда подрастет, не узнал о своем происхождении. Об будет... вы понимаете... как будто никем и ниоткуда.
2.
Йоселе появился в жизни Левы Броуна в 1942 году, когда он, пятнадцатилетний, жил с матерью в Чимкенте и учился в восьмом классе средней школы имени Ленина, на улице Ленина, что по соседству с городским парком имени Ильича, и был председателем пионерского отряда имени Володи Ульянова. Мама работала бухгалтером на мясокомбинате имени Крупской, что значительно облегчало их материальное положение, столь трудное тогда, хотя, впрочем, до и после тоже было не самым светлым. Советская Россия! В данном случае как раз не Россия, а Казахстан, но все равно Россия. У них там, вообще, все - Россия, от мыса Лаперуза до Аккермана.
С фронта от отца к большой радости продолжали приходить треугольные письмеца, написанные химическим карандашом на желтоватых листочках в клеточку. И на том спасибо. Другим, которые на мясокомбинатах не работали и кому треугольные письма давно уже перестали приходить, было гораздо хуже.
Лева был мечтательным мальчиком, любил читать все подряд и долгие часы проводил на спрятанной в гуще кустов скамейке парка имени Ильича. В том числе вечером при желтом свете качавшегося на ржавом кронштейне фонаря. Читал все, что можно было найти в школьной библиотеке, от Марка Твена до Фридриха Энгельса и Николая Островского, что научило его не верить ни одному слову, сказанному, написанному или напечатанному в газете. Другое дело книги. В них, казалось ему, запрятана, зашифрована, закодирована тайна, и даже если разгадать тайну не удается, чтение шифров и кодов оставляет ощущение соприкосновения с тем, что по ту сторону. В глубине парка, напротив танцевальной площадки, висел огромный и уродливо болтливый репродуктор...
Однажды Лева назвал репродуктор "прожорливым". Те, кто это слышал, страшно удивились, потому что репродуктор никого не жрал. Наоборот, он испускал, источал, издавал и, в худшем случае, изрыгал, но никоим образом не пожирал. Хотя, с другой стороны и учитывая, что патологический лжец сомой ложью пожирает правду, в этом прозвище что-то было. Лева спорить не стал, но внутренне сохранил свое мнение об этом ужасном хищнике. Репродуктор внушал ему отвращение и к тому же мешал читать, навязывая и вдалбливая в него свои колючие фразы.
Иногда кто-нибудь садился рядом. Иногда это была компания, и приходилось уходить, но другой такой скамьи, чтобы рядом был фонарь, в парке не было.
- Вон там, в углу, к парку примыкает стена дома, а в стене окно, и из него падает свет, - сказал ему пожилой человек в черной шляпе и потрепанной куртке.
- Да, но там нет скамьи, - возразил Лева.
- Есть. Просто тебе не видно. Она за кустами. Я сам как раз шел туда, чтобы почитать свою книгу.
Он показал Леве книгу в темном переплете.
- Вот эту.
Некоторое время каждый молча читал свою книгу. Потом этот человек сказал:
- Не все мальчики вашего возраста читают Анатоля Франса.
- Мне интересно, - ответил Лева.
- Я вижу, - сказал человек и добавил: - Меня зовут Йоселе.
- Иосиф? - переспросил Лева, которому показалось странным, что человека с седой бородой и в шляпе кто-то может называть Йоселе. Вообще, такое имя можно встретить в книге Шолом Алейхема, а в жизни таких имен никогда не бывает.
- В общем-то да, Иосиф, но всю жизнь меня называли Йоселе-меламед, и я к этому очень привык.
- Меламед - это ваша фамилия?
- Нет, это значит, что когда-то я был меламедом. Меламед значит учитель.
Не желая досаждать старику вопросами, Лева сделал вид, что понял. Тем более, что старик показался ему симпатичным и таким приятным, как приятной бывает вещь, которую жаль потерять и хочется, чтобы она всегда была под рукой. Он посмотрел на его тень поперек аллеи и улыбнулся, поймав себя на желании подобрать ее, сложить и спрятать между страницами Анатоля Франса.
- Тебе нравится эта книга? - спросил старик.
- Честно говоря, я многого не понимаю. Большая часть имен, которые так знакомы Анатолю Франсу, мне ничего не говорят.
- Я тоже не всегда понимаю то, что читаю, - признался старик, и оба раскрыли свои книги.
Глава вторая
1.
Отец приехал с фронта после трех месяцев госпиталя в Куйбышеве, весь изрезанный и исколотый, положил тяжелые руки на стол, оглянулся по сторонам и сказал Леве, который сидел напротив, между тем как мама пыталась что-то состряпать на плите:
- Жизнь, черт бы ее задрал, продолжается. И войне, будь она проклята, тоже конца не видно.
- Но мы все-таки победим, - то ли спросил, то ли просто так сказал Лева, потому что нужно было что-то сказать этому измученному страданиями и тяжелыми мыслями человеку.
- Это уж точно! - сказал отец и вдруг поморщился от боли в боку. - Лично я уже победил. Хотел бы знать, кого именно.
- Ты вернулся живой, - сказала мама, неся к столу черную от сажи кастрюлю, от которой по всей комнате распространялись волны пахнущего картошкой и говяжьими костями пара.
- Вернулся. А скольких там оставил? - крикнул отец и ткнул, как выстрелил, в окно пальцем, на котором недоставало ногтевой фаланги. Потом подумал и добавил: - Лева, ты прав, мы конечно же победим, потому что эта гадина выдохнется и издохнет. В этом нет сомнения. Но мне страшно подумать, мой сын, на каком пепелище мы будем праздновать свою победу.
Он сжал ладонями виски, как будто это была не голова, а чирей, и он хотел выдавить скопившийся в ней гной, и повторил: - На пепелище мы будем ее праздновать и на могилах.
На фронте он был начальником штаба стрелкового полка и в какой-то момент, когда из дивизии по телефону был дан приказ атаковать всем полком, а от полка оставалось всех, солдат и офицеров, не больше роты, и атака была бессмысленной и означала гибель всех, кто оставались, а командир полка лежал в блиндаже с перевязанной грудью и хрипло дышал, он вышел и тихо сказал всем, кто мог слышать: "Мне приказано атаковать". После чего схватил первый попавшийся ППШ и, заорав то, что кричали во время атаки, рванул на бруствер. Все, кто мог еще двигаться, с криком и кто с карабином, кто с автоматом наперевес, следом за ним выпрыгнули и побежали.
Кроме него никто в живых не остался, а его всего исхлестало осколками и взрывной волной швырнуло обратно в траншею.
- Самое страшное, по крайней мере, для меня, не смерть, не боль и не кровь. Самое страшное - бессмысленность гибели людей. Ты меня понимаешь, Лева? Я хочу, чтобы ты меня понимал. Другие тебе многое чего наговорят, и я не настаиваю на том, что я прав, а они нет, но у меня есть моя правда, и я хочу, чтобы ты ее понял и помнил тоже.
- В чем твоя правда?
- В том, что страдание, кровь и смерть, которые люди берут на себя, могут быть оправданы только правильной целью. Я хочу точно знать, ради чего умер удивительно красивый человек Шлёма, лейтенант, командир третьей роты. Я не хочу вспоминать о том, как он умер, но я спрашиваю себя: зачем?! Не вообще и не в мировом масштабе. Я хочу, чтобы мне сказали, почему в тот момент и в той ситуации нужно было, чтобы умер Шлема?
- Чтобы победить фашистов, - предположил Лева, чувствуя, что говорит не то и не о том, что отец.
- Нет, Лева, весь ужас в том, что Шлёма, чтобы бить коричневых гадов, должен был остаться в живых, а он умер по дурости тупоголовых болванов, которые бросили его в огонь не для родины и не для победы, а ради себя и по своей тупоголовости, и поэтому говорю тебе, что его страдание и его смерть не-о-прав-да-ны. Понимаешь?
- Не очень, - признался Лева, потому что об этом не было написано ни в одной из его книг. - Он, этот лейтенант, был на фронте, а там...
- А там, а там, - передразнил его отец. - Дай тебе Бог никогда не знать того, что я видел там. Одно запомни: Смерть большинства моих друзей и все мои раны не помогли победить фашистов. Это, я тебе скажу, не война. Это бойня. Это мясокомбинат, в котором вместо скота - люди. Ты не понимаешь, но ты поймешь еще. Об этом напишут, и ты прочтешь.
Отец попытался вскочить с таким видом, как будто опять был приказ: в атаку, и упал, зацепив маму, и они оба повалились на пол, а кастрюля с едой отлетела в сторону, и по полу покатились, рассыпаясь на ходу, желтые картофелины.
Они потом долго сидели на полу, и Лева тоже прижался к ним, и все трое плакали, и уговаривали друг друга, что ничего, все устроится, и будет хорошо, и, слава Богу, что папа жив, а картошку можно помыть под краном, и многое другое...
2.
Еще через месяц отец относительно прочно стоял на ногах и, сильно хромая, сумел дойти до горкома, чтобы стать на учет.
Третий секретарь был без правой руки и с искореженной нижней челюстью.
- Садись, - сказал и левой кистью махнул в сторону стула.
Просмотрел бумаги.
- Майор? Нач. штаба? Добренько. Работать хочешь?
- Ну, не дома же сидеть. Придумайте мне что-нибудь. Были бы силы.
- Силы? Да, сил у тебя...
Что он хотел сказать? Что сил достаточно или что силы - это не по его части, и не все ли равно, есть ли у человека силы и охота, если есть приказ.
- Слушай, тут требуется комендант в пересылку, - сказал секретарь, вычитав что-то из толстой тетради в клеточку.
- Что такое "пересылка"?
- Не знаешь? Пересыльная тюрьма. Будешь там дежурным комендантом.
- Да, ну! Что вы такое придумали? Это не по мне.
- Будет по тебе. Знаешь, где тюрьма? Это возле базара. Я позвоню. Предупрежу, что ты от меня.
- Да, не хочу я... - попытался отбрыкаться отец.
- А тебя никто не спрашивает. Иди и работай. Завтра приступишь.
3.
Вечером того же дня Лева опять сидел в парке с раскрытым Оскаром Уальдом на коленях, когда возле него опять остановился Йоселе-меламед.
- Ты все книги читаешь, - сказал и сел рядом. - Это хорошо. Я должен сказать тебе важную вещь.
Он так низко опустил голову, что его бородой можно было мести опавшие с клена листья.
- Что-то очень грустное? - посочувствовал Лева.
- А ваде, - сказал старик и поправился. - Ну, конечно же, грустное. Где я тебе достану веселые известия во время такой войны, как та, что там. Хуже, чем прошлая.
- Вы помните гражданскую?
- Только гражданскую? О чем ты спрашиваешь? И первую мировую, и японскую. До самой Иудейской. Все войны я помню.
- Вы участник японской войны 1905 года?
- Только этого мне не хватало! Ну, конечно же, нет. Но Зюня Рашкович, мой двоюродный брат участвовал в Первой мировой и вернулся домой весь такой израненный, что на нем живого места не было. Как сейчас твой отец. У него в местечке была жена, еще совсем молодая. Эйтеле ее звали. Ни одного ребеночка не успели родить, как его взяли и послали в Восточную Пруссию. Нам это надо, скажи?
Но Лева не знал, что сказать по поводу Восточной Пруссии и того, что у Зюни не было детей, а у генералов умения управлять войсками и не позволять врагам убивать и ранить солдат.
- Когда-нибудь поймешь, а пока возьми это письмо и по секрету передай твоему папе.
- Вы знаете моего папу?
- Представь себе, знаю и довольно таки давно.
На танцплощадке грянул оркестр, Лева повернулся в сторону вальс-бостона, а старик растворился в сладких вечерних запахах парка. Странно, но даже во время этой самой ужасной, какую только можно себе вообразить, войны цвела сирень, журчали ручьи, и - сам не видел, но мне рассказывали - однажды, на бруствере окопа, одна ненормальная птица неизвестной породы снесла яички и между двумя боями успела высидеть себе детей. Врут, наверное!
4.
Когда Лева вернулся домой, отец уже спал, а утром встал таким хмурым и так неохотно жевал тяжелую горбушку с ливерной колбасой, что он решил отложить вручение письма до вечера. Черт его знает, что в этом письме?
Вернувшись из пересылки, он сказал маме:
- Похоже на то, что они тоже люди. Как мы с тобой.
- Ты о ком?
- Я о заключенных.
Этот человек никогда в жизни не видел ни одного заключенного. В кино этих отверженных никогда не показывали, и вообще все, что потом, много лет спустя, объединили емкой аббревиатурой ГУЛАГ, ни разу не судимым и тем, кто не стоял в очереди к окошку, где принимали передачи, было неизвестно. То есть, не то, чтобы совсем не знали, но что можно подумать, а потом сказать о людях, нарушающих законы? Некоторые из преступников были врагами народа, и это уже совсем непростительно. Мы то ведь все друзья народа, а почему эти подонки - враги? Некоторые, те, что оставались по эту сторону двери, когда их близких уводили в неизвестность, молчали в носовой платочек и не вякали, а такие честные и преданные советской власти, как Левин папа, просто об этом не думали, как не думают об отбросах в мусорном ящике или о врагах народа, которых расстреляли и правильно сделали. Чего ради о них думать? И вот вдруг этот человек, израненный и награжденный орденами фронтовик, не по своей воле оказывается в роли дежурного коменданта пересыльной тюрьмы. На трех этажах угрюмого здания, в камерах, отделенных от коридора грязными железными дверьми с дыркой для наблюдения, временно, кто в ожидании суда, а кто накануне отправки для дальнейшего над ними измывательства в другом месте, содержались отходы общества, которые в глазах непредвзятого человека выглядели, как нормальные люди, попавшие в очень затруднительное положение.
Кстати, как - дай Бог памяти - звали Левиного отца? А, ну да, его звали Ефимом Юрьевичем (В девичестве, как пошутил Лева, Хаим Юдкович). Ну, пусть будет Ефим Юрьевич.
- Ты сомневался в том, что заключенные люди? - спросил Лева.
- Нет, не так. Я просто не знал, что в тюрьму сажают нормальных людей. Мало ли кто о ком никогда или как-нибудь иначе, чем другие, полагает.
Отец выглядел подавленным и, казалось, пытался что-то понять.
- Что с тобой, Фима? - спросила его жена.
- Глаза.
- Глаза?
- Мы шли от камеры к камере, и начальник тюрьмы объяснял мне мои обязанности. У них там огромные такие ключи, которыми сержант открывал железные двери, и все это производит такой грохот, как будто в коридоре идет стрельба. Кому нужна эта канонада? Я уверен, что это устроено специально и пытаюсь понять, зачем.
- Это так важно понять, папа?
- Не знаю. Уверен, что там я столкнусь с вещами поважнее и пострашнее, но это, как ворота, ведущие... Не знаю. Пока не знаю.
- Ты что-то сказал о глазах.
- Ты знаешь, чем меня удивили буквально все глаза, глаза всех? Когда мы входили в камеру, все вскакивали и смотрели на нас, и...
- И что?
- Они смотрели на нас... Не знаю, как сказать... Они смотрели обыкновенно. Как смотрят все люди. На улице, в магазине - везде. Их глаза не были особенными. Точно так же смотрят на тебя люди на улице или на базаре. По-моему, это ужасно.
- Но почему же?
- Глаза - зеркала душ. Если они такие, как мы все, то почему они там, а мы здесь? Значит, может случиться и наоборот?
Он немного подумал, а потом добавил:
- В таких случаях отцы говорят сыновьям: вырастешь - поймешь. Но что могу сказать тебе я, если сам ничего не понимаю? Если ты поймешь раньше меня, обещай, что объяснишь.
Он был форменным ребенком, этот большой, сильный и израненный человек.
В этот вечер Лева тоже не отдал ему письма, потому что, по всей видимости, только писем от Левиного приятеля ему в этот вечер и не хватало.
На другой день отец пришел еще более удрученным и все время молчал. Лева попытался с ним заговорить, но тот только сердито стукнул ложкой по тарелке, и они с мамой поняли, что лучше его не трогать.
После обеда Ефим, не раздеваясь, повалился на кровать, но не спал, а неподвижно глядел в потолок. Мать присела рядом.
- Фима, ну, что же будет дальше? Ты же не можешь ничего изменить. Не разводи пары. Погибнешь. Пропадешь. И мы с тобой - тоже.
- Ты права, Злата. Мне не стоит говорить вам то, что я думаю. Но я же ничего не делаю. А не переживать невозможно. Ты себе не представляешь, как это выглядит. Есть вещи, которые я вижу, а рассказать даже вам, родным мне людям, не могу. Дай-то Бог, чтобы кто-нибудь когда-нибудь все это описал, чтобы все узнали, и чтобы другим тоже стало стыдно, как мне сейчас.
- Неужели это так ужасно?
- Что значит "так ужасно"? Ты представить себе не можешь. Эти кобели заставляют женщин, чтобы они с ними...
- Понимаю, не продолжай.
- Для женщин там - отдельный этаж. Так им приводят этих несчастных вроде как на допрос, а они...
- Ладно, не надо. Левочка, ты бы...
- Я понял, - сказал Лева и вынул из кармана письмо, надеясь отвлечь отца от дурных мыслей.
Ефим резко поднялся, сел, рванул конверт и быстро прочел.
- Где ты это взял?
- Мне его дал один старик. Просил передать тебе.
- Что за старик?
- Сказал, что его зовут Йоселе-меламед.
Ефим уставился на сына, не зная, что сказать.
- Он так мне сказал.
- Этого не может быть.
- Не знаю. Он так сказал.
- Фима, что в этом письме? - сказала Злата, сжимая щеки ладонями.
- Он пишет, что в пересылке сидит жена лейтенанта Клоцкера, Шлемы. Ее зовут Рита. Помнишь, я говорил вам об одном лейтенанте, который погиб на моих глазах?
5.
Приняв дежурство, Ефим пошел по этажам. На втором он остановился возле дежурного по этажу надзирателя и спросил, в какой камере сидит Рита Клоцкер.
- В сямнадцатой, ответил дежурный. Тольки ей тама сичас нема.
- А где она?
- Отвели на допрос.
- Куда, в какую камеру?
- Не, не в камеру. Ей до замполита, от-туда повели.
Сержант подбородком показал в сторону кабинета замполита.
Ефим не стал стучаться, а сразу дернул дверь. Дверь была заперта.
- Он там? - спросил у сержанта.
Сержант ничего не сказал, но очень сложной гримасой показал, что да, конечно. Ефим постучал кулаком.
- Кто там безобразничает? - послышалось изнутри.
- Комендант, майор Броун.
- Чего тебе?
- Откройте дверь.
- Ты что, сдурел?
- Открой!!! - так заорал Ефим, что сержант крякнул и от неожиданности присел.
Внутри завозились, через некоторое время дверь открылась, и на пороге встал невысокого роста блондин, тоже в майорских погонах, но с голубыми полосками и кантом.
- Ты что, сдурел?
Ефим толкнул его в грудь, замполит отлетел в сторону и чуть не упал. У стены стоял обтянутый черным дермантином старый дореволюционной конструкции диван, а на нем сидела молодая женщина и двумя руками старалась удержать в не застегнутой кофте ее содержимое.
- Вы Рита Клоцкер? - спросил Ефим, подойдя к ней поближе.
- Майор Броун, вы находитесь в моем кабинете. Объясните ваше поведение.
Ефим повернулся к нему.
- Я тебе сейчас объясню, сука. Ты знаешь, кто эта женщина?
- Сержант, немедленно передайте начальнику тюрьмы, что в моем кабинете ЧП, - крикнул замполит.
- Давай, давай, зови начальника, - сказал Ефим.
- Ты можешь объяснить мне, что происходит?
- А ты знаешь, сука, что ее муж воевал рядом со мной и погиб смертью храбрых, а ты...
Вошел начальник тюрьмы.
- Товарищ подполковник, я провожу беседу с заключенной. Товарищ подполковник, наш новый комендант... - начал докладывать замполит.
- Ширинку застегни, сука! - продолжал наступать на замполита Ефим - Проводил беседу с женой фронтовика!
- В любом случае, это не твое дело, - спокойно сказал замполит, застегивая пуговицы брюк.
- Ее муж погиб на фронте. На моих глазах.
- Ну, так что, что погиб? Так она уже не женщина? Она меня попросила. Правду я говорю, Рита? Скажи этому дураку, что ты сама попросила.
Ефим задрожал и, схватив табурет, запустил им в замполита. Началась свалка, во время которой Рита плакала, уткнувшись лицом в боковую катушку дивана.
6.
Год назад Рита и Шлема снимали комнатку в Чирчике, а он был в Сталинских лагерях. Рита неделями ждала, когда ему дадут увольнение на несколько часов. Потом, когда он закончил курсы младших лейтенантов и пока их полк формировался в этих же лагерях, он приходил почти каждый вечер, и они могли позволить себе уснуть в обнимку, как это принято у тех, кто любит.
Однажды он сказал ей:
- Риточка, ты извини меня, я понимаю, что время сейчас не подходящее, но мне так хотелось бы, чтобы ты родила сына.
- Ну, конечно, Шлеймеле, ты прав, и я тоже очень хочу, чтобы у нас родился сын, - сказала она. - Но не лучше ли отложить это дело до окончания войны. Немцы уже отступают, и, наверное, этот кошмар скоро уже закончится.
- А что если... - начал свою главную мысль Шлема и остановился.
Рита поняла, что он хотел сказать и рукой закрыла ему рот.
- Ты вернешься, и мы с тобой нарожаем много детей, и будем счастливы до глубокой старости, и у нас обязательно будет много внуков.
Шлема ничего больше не сказал, а через несколько дней их полк отправили на фронт.
Рита не могла больше оставаться в Чирчике, одна, среди узбеков, которые не очень-то любили эвакуированных. Подруга написала ей из Чимкента, что в этом городе можно будет найти работу и снять недорогой угол. Она поехала, и в горторге ей предложили взять маленький хлебный магазинчик, где по карточкам продавали хлеб.
У Риты был небольшой опыт работы в торговле, но она не знала, что эти подонки взяли ее на работу с единственной целью подставить и переложить на девчонку огромную недостачу, на которой поживилось уже несколько человек. Ей самой и рубля не перепало.
7.
Разборка случившегося была короткой и состоялась в том же кабинете замполита, где произошел вышеописанный инцидент. Председательствовал тот самый третий секретарь горкома, который направил Ефима на работу.
- Так, - сказал он твердо, глядя прямо в глаза замполиту. - С тобой все ясно. Поступишь в распоряжение военкомата. Я уже все устроил.