Аннотация: Учить, возможно, труднее, чем учиться. Что лишний раз доказывает бесполезность некоторых уроков.
Я проснулся, потеряв имя и сны, и понял, что у меня никогда не было ни того, ни другого. "Существует все, что имеет имя..." - для этого суждения, мое собственное существование открывало двери в новые запутанные ходы все того же лабиринта. И невидимая рука его, на неведомом еще наречии, продолжала: "...и то, что имени не имеет".
А за окном была ночь, одетая в покрывало ветра, расшитое снегом. Точно в густую темноту, кто-то бросил мелкие серебряные монеты - на счастье. И первое, что я почувствовал, была, окружавшая со всех сторон тишина - рассыпавшая и, тут же, подбиравшая снег. Этой ночью, она выучила все звуки, и назвала их одним словом - молчание. Я проснулся, не зная, ни кто я, ни где нахожусь. Хотя, может быть, я и не задумывался над этими вопросами, они волновали меня так же, как пчелу заботит название цветка, с которого она собирает пыльцу. Минуты наслаивались друг на друга, став видимыми, и бесшумно ступали поодаль, сбиваясь с привычного ритма. Впервые, я мог отделить себя от времени, и увидеть вечность, начиненную внутри светом истины. Лишь чистое сознание, ни о чем не думавшее, но все видевшее. А перед этим - огненный столп, взметнувшийся в небо, словно освободившаяся птица. Все вокруг засияло ярче солнца, так, как будто я пришел на обед к звездам, и они усадили меня в центр стола. А потом ослепляющий свет был разобран на снежинки, и завернут в ночь, точно зефир в горький шоколад. Вечность притворилась временем, но вместо секундной стрелки, отсчитывающей мгновения, выбрала удары моего сердца. И, словно невыплаканные слезы, недосмотренные сны, пробрались воспоминания пред затуманенный взор. Несколько слов, смутный смысл сказанного, и расплывшийся образ сказавшего их. И все я принял со смирением, достойным упоминания здесь. Так принимают зеркало, рожденное разбитым. В его то осколках я и услышал и увидел то, что видел и слышал ранее. Это был голос седого старца, который, когда-то давным-давно, заставлял меня слушать, как смеется молчание. И этот голос сказал:
- Никогда не садись за стол с теми, перед кем испытываешь чувство страха. Они могут съесть тебя, приняв твой страх за приправу.
И больше ничего не сказал он мне, как не напрягал я память, в надежде вспомнить. Все тщетно.
Я проснулся. Не оттого ли, что рука, качающая колыбель моих снов, на миг замерла? Всего лишь, на короткое мгновение, на долю секунды - так перестают качать ребенка, чтобы проверить, крепко ли он спит. Но, нередко, измучившиеся няни и сами засыпают у колыбели, поддавшись обаянию сна, спрятанного в собственных карманах.
Древние Майи, называли жизнь сном, но, лишь проснувшись, я понял, что это вовсе не метафора. Я смотрел на небо и землю, как река взирает на два своих берега - противоположных - но ничем не отличающихся. Я понял, что все знания, приходящие извне, лишь стрелка, нарисованная мелом на асфальте, указывающая направление, в котором нужно двигаться дальше. Знания: чем пристальнее вглядываешься им в лицо, тем больше уверенности в том, что смотришь на неподвижную маску. Они, в какой-то мере, совершают самоубийство, лишая себя осмысленности, и, возможно, объясняют саморазрушение, заложенное во всех спящих. Ведь все, что можно прочитать и услышать, добровольно отрицает себя, как отрицает себя воск, давая жизнь пламени. Тот же, кто покупает свечу, только ради воска, боясь зажечь фитиль, или не зная, что это возможно, остается в полной темноте. И то, до той лишь поры, пока вечность не взойдет, как солнце, и не осветит его мир, давая возможность видеть.
Снег выпал ночью, когда все еще спали, позволив наблюдать свое появление, лишь избранным - тем кто, в силу каких-либо причин, или, попросту, благодаря бессоннице, не поддался волшебным чарам сна. Этим немногим счастливчикам было на что посмотреть. Снег падал крупными хлопьями, медленно кружась в застывшей темноте, выводя, белым по-черному, какие-то причудливые иероглифы. И весь этот молчаливый мир, заботливо укутанный в мантию вселенной, принадлежал тому, кто мог разгадать и прочесть послание хрупких снежинок, бесшумно танцующих под музыку ветра.
И я когда-то снегом был, и ты снежинкой танцевала....Чьи-то стихи, слишком знакомые, чтобы не угадать, кому принадлежит печаль, притаившаяся в каждом слове. Можно даже разглядеть его лицо - плотно сжатые губы, глаза, впитывающие снег. Они устало смотрят в белую пустоту, где исчезли не только имя, но и любовь. Белое полотно, покрывающее землю, еще совсем тонкое. Поэтому, сразу же бросаются в глаза следы, открывающие черную землю - смотрят на него, словно пустые глазницы. Снег уже принялся сглаживать их, как будто сам чувствовал ту боль, что они причиняют. Кто-то ушел из его жизни, кто-то очень близкий - часть его самого. Но кто оставил эти следы, тающие в белой дымке - там, где небо сливалось с землей, а земля с небом - он не знал. Конечно, можно было спросить у молчания, но оно было не разговорчивым, так как постоянно ошибалось, называя свои имена, которых никогда не хватало на всех. И в этот миг, он мог лишь осознать и почувствовать глубину безмолвия слез, невидимых в темноте и молчании.
Тот, кто просыпается - перестает видеть свои слезы, что продолжают течь из сна. Но, все по порядку...
Все началось той насмешливой порой, когда часто менявшаяся погода, заставляла мести комнату внутрь. В одном из своих снов, я преподавал литературу в университете, где светилы науки блуждали на ощупь в темноте, и водили за собой множество учеников, чтобы не оставаться в одиночестве. Это никогда и никого не удивляло, напротив, все знали, что это необходимо, но никто не знал по какой причине. Это был, своего рода, священный ритуал для спящих, методично принимающих снотворное. Я тоже ничем не отличался от своих коллег. Но теперь, из темноты, поглощавшей большую часть нашего существа, стали появляться лица моих бывших учеников: испуганные, почти детские. Еще, что-то было в их глазах, щурившихся от яркого света - надежда, удивление, любопытство? Возможно, все это сразу.
Она появилась в тот момент, когда удары моего сердца добрались до полудня вечности. Валерия. Смиренная и грустная, с загадочной полуулыбкой и ленивыми движениями. Валерия...
"...ладони на моих закрытых глазах льют тепло в замерзшее сердце, а, когда просыпается еще совсем юный ветер, он раскачивает и надувает твои рукава, как паруса кораблей, и они...". Почему-то вспомнился этот отрывок из ее первого сочинения, когда она, еще совсем юная девочка, бросалась в меня взглядами с последней парты, точно выпуская камень из пращи. Но о камнях позже. Она была моей ученицей, одной из многих, почти ничем не отличающейся: большие, близорукие глаза, стеснявшиеся очков, мальчишеская стрижка, и общие фразы, заменявшие ей на тот момент индивидуальность. А год спустя, ее первые рассказы, стали печатать в некоторых журналах, и, к моей тайной радости, не самых плохих. Она описывала там свои сны, неповторимые и загадочные, и это вызвало интерес у многих читателей. Причем, разгадка была изящнейшим образом зашита в изнанке следующего рассказа, поэтому они печатались из номера в номер, как ответы на кроссворд, напечатанный в номере предыдущем.
- Сны редко запоминаются, но часто продаются, - как-то раз, за очередным бокалом вина, сказала мне Валерия, напустив на себя заговорщический вид. По-моему, мы отмечали выход ее нового рассказа в моей маленькой комнатушке, на площади разноцветных фонтанов. Тогда на моем небосклоне, подражая звездам, кружилась пара одиноких снежинок, и ничто еще не предвещало снегопада, но в ее словах, мое молчание, сразу же угадало, столь ожидаемого собеседника. Ее молчание, как полные слез глаза, уже можно было рассмотреть сквозь частые ресницы слов и предложений.
Как давно это было? И было ли вообще? Валерия сидела в кресле, напротив меня, и рассматривала картину - открытое настежь окно, в котором видны: полоска неба, кусочек фонтана и лоскуток мощеной площади. Ее открытый взгляд рисовал все это - художник, знающий цену краскам, которые можно различать на слух.
Теперь, в ее облике, что-то безвозвратно изменилось. В этом было что-то жуткое, заставившее меня неуютно поежиться. Как, если бы, ты приехал в родной город после долгого отсутствия, встретил старых друзей, прошелся по знакомым местам, от вида которых радостно екает сердце, а на месте своего дома обнаружил бригаду подвыпивших рабочих, которые, чувствуя конец смены, не злобно покрикивают друг на друга. Кто-то еще лениво мешает раствор, кто-то перекладывает кирпичи с места на место, остальные курят и добродушно посмеиваются. И сквозь зияющие дыры окон, ты тут же узнаешь свою комнату, в которой жил с самого детства - без потолка, всю в осколках камня и стекла, наполненную известковой пылью и пьяным хохотом. Из трех привычных этажей - недостроенный первый, как будто твой дом, только что, обезглавили. И ты начинаешь чувствовать себя безумцем, оказавшимся за - двадцать? тридцать? - лет до своего рождения. И единственная мысль - бежать, бежать, что есть сил, и забыть, забыть навсегда, как страшный сон.
Город, в котором ты вырос, вытравил тебя из своего сердца, а в твоем, как бы невзначай, навсегда оставил свои кривые улочки и крикливые площади, задумчиво-молчаливые дома и два своих выходных костюма - черный и белый - в которые он наряжался, строго меняя их днем и ночью.
И так же, как в том городе, в облике Валерии - на первый взгляд не изменившемся - что-то бесследно исчезло. Она смотрела настороженно, возможно так же, как и я на нее. Но вот, на ее лице мелькнула тень улыбки, и все встало на свои места. Она заговорила, и я понял - наши главные уроки еще впереди.
- Очень часто, я возвращаюсь в один и тот же день - "брошенный день", когда, даже, смерть ожидает лучших времен. - Валерия внимательно посмотрела на меня, словно проверяя, правильно ли я понял. - Но почему нам суждено, каждый раз, подбирать их с дороги, и кто разбрасывает их на нашем пути?
Я не торопился с ответом, словно смерть, дожидаясь более подходящего момента. Есть такие вопросы, которые гораздо старше предполагаемых ответов. Эти вопросы, все равно, что замок, принимающий форму ключа, в момент открытия. Замок один, вот только ключи открывают разные двери. И никто наверняка не скажет, что же скрывается за следующей. Я не знал, в какую дверь войдет Валерия, и нужно ли ей вообще куда-то заходить.
Она все еще ждет ответа, но это уроки молчания, поэтому я не говорю ей ничего. И постепенно, Валерия стала различать и снег, и ночь, и ветер. Она ловила ладонями снежинки, а ветер спутывал ей волосы, думая, что путает ее мысли. Я снова увидел следы - эти нелепые, черные заплатки на белом платье - и подумал, что Валерия, со временем, тоже научиться ранить снег, и оставлять на нем информацию о себе и о своем прошлом.
Спутанные волосы, брошенные дни... Валерия сеяла вокруг себя опустошенность и печаль. Ее глаза узнавали только пустоту, но молили о том, чтобы их наполнили.
И вот, во второй раз, я стал ей учителем. Сначала я учил ее говорить на родном языке, а теперь - молчать на всех языках сразу.
В открытую форточку аккуратно забрался холодный ветер, возможно для того, чтобы научить нас жить в сегодняшнем дне. Шумы, шатающиеся из комнаты в комнату, превратились в какую-то, давным-давно, забытую мелодию. Теперь можно раздёрнуть занавески, держащие до этой минуты темноту, что на протяжении всей ночи могла легко залить эту комнату до краёв.
- В эти дни, я чувствую себя не настоящей, не узнаю себя в улыбке, жестах, голосе. Все кажется мне сном, только чужим, в котором нет места для меня.
И снова ее взгляд попытался пронзить меня, как будто смотрел из прошлого, с последней парты, ожидая очередного урока.
И снова уроком было молчание. А ее глаза читали сны и считали время. Она хорошо знала язык сновидений и математические законы, которым подчиняется время. Поэтому я был непроницаем для ее взгляда и черен, как кофе, но вероятно, в той же степени, я был и привлекателен для полета ее фантазии. А фантазия ее летала совсем не птицей над головами неискушенных читателей, а, скорее, пикирующим бомбардировщиком, истребляющим в их головах последний оплот неприступности, за которым скрывалось их простодушное удивление.
- Помните, вы говорили нам, когда урок приходился на конец дня, и никуда не надо было торопиться? Чем больше жизни в том, кто смотрит, тем меньше ее в том, что наблюдается. - Валерия вдруг снова переменилась в лице - оно заметно постарело и сделалось жестче, как будто было из хлеба и долгое время хранилось на открытом воздухе.
- Но, по-моему, вы тоже боитесь обмануться в реальности, когда смотрите на следы за окном. Иногда, мне даже кажется, что они тоже смотрят на вас. И вы вместе испытываете степень реальности существования друг друга, так, как будто боитесь поверить, но и, не мысля себя без этого. Ведь нам всем легче признать за вымысел себя, чем то, что наполняет смыслом наше собственное существование. - Валерия вся как-то сжалась, в своем беззащитном стремлении не расплакаться. Мне стало жаль ее. Но ее слова, несмотря на беззащитность, прежде всего, лишали меня того убежища, в котором я, до этого момента находился.
Она говорила правду, и ее глаза свидетельствовали в пользу ее слов. Слезы страха вытеснили их них все остальные слезы. Ее глаза не могли врать - они еще ни разу не поменяли цвет.
Валерия, наконец, отвела взгляд, и я вздохнул с облегчением.
Дыхание. Неужели я снова забыл про дыхание? Вдох... Возможно, я слегка перегнул палку. Выдох... Иллюзии быстро перенимают и методы и оружие, которые против них направлены. И тогда я сказал:
- Смысл жизни, возможно, в принятии его отсутствия. - Мое дыхание снова стало контролируемым. Валерия снова стала моей ученицей. Подошла, вытерла мои слезы, невидимые для меня - такова была ее плата за молчаливые уроки; вытирать слезы и верить своему учителю.
- Может быть, существует некто, кто решает, какую следующую мысль вложить нам в голову? - задумчивое лицо ее, было освещено задумчивой же луной. И я поневоле задумался, - но не над ее вопросом. Я хотел понять ее красоту, чтобы потом, постичь совершенство той девушки, с которой нас разделяло ее желание уйти, а также моя память, что ушла вместе с ней, лишив меня даже воспоминаний о ее образе.
- Наши головы, всего лишь чашки. Не мы решаем, чем они наполнятся в следующее мгновение. Поэтому, чтобы понять, хотя бы того, кто их наполняет, нам нужно перестать концентрироваться на том, чем они наполнены, - я еще на секунду задумался, подражая луне и Валерии, и вновь заговорил, словно объявляя перемену между молчаливыми уроками. - В каждом из нас заключена вечность, подобно узнику, мечтающему вырваться на свободу. Мы - это вечность, спеленатая временем и пространством.
Я замолчал, начиная урок, и Валерия, впрочем, как и луна, заслужили самой высокой оценки: задумчивые, молчаливые, отражающие свет и время.
А следы за окном, словно радиацию, излучали одиночество, которое заползало в глаза и ело меня изнутри. Эти следы, подобно сведенным судорогой, зияющим, кричащим ртам, от крика которых хотелось умереть. А рты ухмылялись и открывались все больше и больше, как будто пустота пожирала землю.
Я вдруг подумал, что, как только ко мне приходила любовь, я чувствовал, что следом за ней, в дорогу собирается и моя боль. Неприкаянные, они ходят друг за другом, след в след, ни шага в сторону. Они логически замыкали круг, делая кольца, которые как наручники, сковывали меня по рукам и ногам.
Весьма вероятно, что наше будущее приходит к нам еще в прошлом, чтобы властно повести за собой, прокладывая дорогу и закрывая наши глаза на все другие пути и возможности.
Валерия дотронулась до моего лица, вытирая растворенную в воде соль, и отдала мне один из своих снов.
- Эти сны помогают забыть даже то, чего никогда не было, - сказала она, и я принялся за чтение ее нового рассказа, еще нигде не издававшегося, написанного от руки затейливым, красивым почерком - почерком Валерии. Она всего лишь хотела помочь мне, и, возможно, это у нее получилось.
Рассказ Валерии
Я пишу о человеке, имя которого, растворилось в звуке моего голоса, и теперь любое слово, произнесенное мной, окрашено в его значения. Он начинал, как поэт, и патологически боялся смерти, как будто не мог подыскать для нее подходящей и достойной рифмы. Рыцарь изящной словесности, он постоянно играл словами, может быть еще и потому, что в детстве, слова играли с ним. Он говорил изюмчик, вместо мизинчик; а еще говорил говядина и свининина; и еще путал эхо и ухо, зная, что и то и другое слышат вопросы, но одно молчит, а второе отвечает, лишь наполовину. Он мыл руки, поочередно, двумя видами мыла - розовым, с летним запахом земляники и зеленым, с зимним запахом хвои - и серьезно считал, что первое делает чище руки, а второе - то, что ими делаешь. Еще, он постоянно возвращался на то место, с которого начинал, и замыкал тысячи кругов, из которых делал кольца и нанизывал на стержень своей судьбы. Он знал человека, которого все в городе называли учителем, а некоторые даже побаивались его, настолько он был умный и непонятный. Когда он пришел к нему в первый раз, учитель и не взглянул на него, а только сказал:
- Рассмеши молчание, и оно посмеется над твоими словами. И то, что ты скажешь не главное - молчание рассмешит все, что произносится вслух - главное услышать его смех. Уходи и не смей возвращаться, пока не услышишь.
Больше учитель ничего не сказал ему, хотя и знал, что, как только ученик услышит смех молчания, ему незачем будет возвращаться к учителю. А еще он знал, что придет день, когда этому мальчишке понадобится его помощь. И он услышал слова, которые ему скажет:
- Никогда не садись за стол с теми, перед кем испытываешь чувство страха. Они могут съесть тебя, приняв твой страх за приправу.
Учитель закрыл за мальчиком дверь, и он ушел. Но с того времени ему везде чудился этот смех, не давая ни минуты покоя.
Вскоре, он потерял сон, будто у его подушки были дырявые карманы, и существовал, как дополнение к Бесси Бигхед, которая теперь будет спать до тех пор, пока ночь не высосет ее душу, и не выплюнет ее в небо.* Он никак не мог уснуть долгими зимними вечерами, когда снег убаюкивал всех вокруг, только не его. И тогда он начал плакать, потому что мог на слезах, словно на ксилофоне, сыграть для себя колыбельную. Он плакал так долго, что превратился в дождь, и однажды пролился на спящий город.
А звали его - Дилан.
Я познакомилась с ним прошлым летом, которое было настолько пасмурным, что дожди стучались в окна, как почтальоны, разносящие ежедневную газету. Наше знакомство проходило при странных обстоятельствах. Как-то раз, в один из июньских дней, я остановила лето, когда шла по улице, с той ее стороны, где покоилась тень. Но, как потом оказалось, это лето остановило меня, выключив находящийся где-то внутри, моторчик повседневности. Я почувствовала на себе чей-то взгляд, но вокруг, кроме меня, никого не было: все отсиживались дома, или в офисе, так как на улице, единственный раз за все лето, стояла невыносимая жара, к тому же не любившая лишних глаз и ушей. Озираясь по сторонам, я вдыхала, испаряющийся прямо на глазах, дождь. Потом сделала еще несколько шагов, и вдруг остановилась, как вкопанная - на меня во все глаза смотрели лужи. Это открытие потрясло меня, как если бы в спальне, собираясь выключить свет и лечь спать, я, вдруг, обнаружила толпу неизвестных мне людей. Мое положение было тем более не завидным, чем дольше длилось молчание, так как ситуация требовала хотя бы каких-нибудь слов. Но я решительно не представляла, что же я могу сказать лужам. В тот момент я была человеком, который обнаружил представителей неземной цивилизации, и столкнувшийся с проблемой общения. Давным-давно, еще в школе, я слышала о людях, которые разговаривали с камнями, вернее, это камни разговаривали с ними, а они, лишь прислушивались к тем истинам, что хранили их хладнокровные собеседники. Бывало, что этого общения, люди дожидались множество лет, терпеливо ухаживая за камнем, чтобы добиться его расположения. От всех этих мыслей у меня разболелась голова, и я решила, что если уж камни ждали так долго, то и лужи смогут подождать, хотя бы до завтра. Я вернулась домой, обходя по дороге каждую лужу, чтобы, не дай Бог, не наступить в нее. А на следующее утро все лужи высохли, так и не дождавшись меня с той речью, что я подготовила. Мое отчаяние можно было передать лишь с помощью того языка, на котором разговаривали лужи - все остальные в этом случае не годились. Исполненная всепоглощающей грусти, я зашла в цветочную лавку и купила букет тюльпанов - в память о моих друзьях. Потом вернулась в сквер, где впервые их увидела и разложила цветы в тех местах, где еще оставались темные пятна - единственное, что от них осталось. "Почему мир так жесток?" - спрашивала я у жестокого мира, но он молчал, видимо размышляя о том, что же такое жестокость. Когда я положила последний тюльпан на мокрый асфальт, это место - в тот же миг - стало обрастать водой, и вскоре, тюльпан уже плавал на поверхности вполне достойной лужи. Я поняла, что момент настал.
- Валерия, - представилась я, пытаясь вспомнить заготовленную речь. Но она и не понадобилась. Ни мне, ни лужам, ни цветам - я все, лишь Дилану отдам. И все, что он с собой возьмет - не плачет и не устает. Все то, что спит в его руках - не увлеченность и не страх. Он знает, видит, но молчит - в его руках забвенье спит. И на часах не видно слов - не видно слез, не видно тюльпанов, плавающих в лужах. Не видно меня и самого Дилана - потому что он невидим и делает невидимым все, что знает его по второму имени, которое, словно молодой ветер, надувает мои рукава, как паруса кораблей и мчит их в неведомое, в недосягаемое пространство, убранное печалью, которая не знает, что она печаль...
****
Прочитав рассказ, я подумал, что сны Валерии, не что иное, как ее жизнь. А ее проза - это сны в квадрате. Так, кстати, и называли ее рассказы некоторые критики. И еще я подумал, что, может быть, проснулся для того, чтобы читать чужие сны? Возможно. Но, все же, Валерия не знала главного, как будто смешила молчание, не слыша его смеха. Она не догадывалась о том, что от всех снов для меня теперь веяло теплом той, чье сердце я готов был слушать вечно. Той, что оставила, изранившие снег и мое сердце, следы, чтобы заполнить ими всю вселенную. Ее сердце - близнец моего - это льющаяся в венах существования музыка, которая давала мне право жить и быть счастливым, и безумным, и безумно-счастливым. Я хотел разговаривать с ее сердцем, поведать о своей любви, которая и есть Бог. И я молил у Любви, у Бога, чтобы она меня услышала - безымянная, как и я, но приютившая в себе все существовавшие, существующие, и имена, которые только будут существовать во вселенной. Главное - услышать смех молчания; главное, чтобы она меня услышала. В этих словах заключена вся моя сущность, которая передалась бы ей, и пребывала вовеки веков, куда бы ни смотрели ее глаза.
А что бы я сказал ей, если нам все же суждено встретиться? Поделился бы прочитанным, что разговаривает на языке молчания и сразу становится сердцем, просочившись через глаза в грудь. "Вилли Нилли, почтальон, осиливает последний черпак черного солоноватого чая и громко кудахчет, дразня кур, которые бьются в истерике и плачут о смоченных в чае кусочках хлеба".* Я даже вижу, как она грустно улыбается, и мысленно кормит с руки, плачущих кур, а они щекотно царапают ей ладонь своими голодными клювиками. Или взял бы ее за руку, и мы сидели и молчали, обогревая воздух в комнате своим дыханием, а молчание грелось и ссыпало в наши ладони любовь - на счастье. Я прошептал бы, что подарю ей звезды и цветы, и звездные цветы, и цветные звезды... Шепчу и плачу, а Валерия уже спешит внести очередную плату за молчаливые уроки - стирает с моих щек слезы, словно росу с цветка. И я стараюсь спрятать от нее свои мысли, что принадлежат другой, и глажу пшеничного цвета, вьющиеся волосы, и улыбаюсь ей, и люблю ее - моя любовь так велика, что в нее может окунуться весь мир. И уж, наверняка, в нее смогут макать кусочки хлеба, не знающие своих имен, куры и принести их той, в чьей груди бьется сердце - близнец моего.
А небо, как всегда, просыпало снег, и земля подобрала - добросовестный слуга, у беспечного господина. И, совсем, как снежинки, небеса отправляют на землю души, пожелавшие очередного воплощения, наделив их выбором и смертью, а земля безропотно принимает и этот дар свыше, чтобы через определенное время - вернуть обратно. Возможно, наши души всегда находятся между небом и землей, никому и ничему не принадлежащие. Даже нам самим, если бы еще знать, кто мы такие есть...