Он кожу крайней плоти аккуратно отодвинул. Вдруг посиневшую головку обнажив, хозяйство все свое на табуретке разложил. На табуретке загодя лежало: тупое шило (его специально Пашка затупил), клочок стерильной белой ваты, бинта моток, тройной одеколон, большой слесарный молоток.
Одеколоном Пашка смазал край головки, приставил шило к ней, вздохнул и по деревянной ручке шила ударил молотком. Упал на пол и застонал, и покатился по ковру. Когда чуть боль утихла, он посмотрел, что получилось. Обтер, скрипя зубами, рану. Горячей кровью вата пропиталась с одеколоном вперемешку. Боялся Пашка зараженья и смазал все одеколоном. И провонял им, как алкаш.
Затем достал из-за щеки четыре зернышка, похожие на зерна риса формой, но лишь крупнее раза в два, им вырезанные из оргстекла и отшлифованные в течение недели языком. Он также смазал одеколоном их и вставил, морщась, в пробитое тверстие головки. И замотал бинтом. Теперь он был готов.
"Ради нее", - подумал он. И улыбнулся. При мысле о Татьяне ему всегда хотелось что-то совершить. Неважно что. Но позаметней что-нибудь. Побезрассудней. Посмелей. А там пускай она его не замечает. Ведь позабыть не сможет все равно.
На дискотеку не пошел. Какие танцы после всего. Сейчас забота главная его, чтобы родители не догадались ни о чем. Он все убрал. Все вытер тщательно и вымыл, а комнату проветрил. Еще тетрадь скрывал от них. В нее записывал стихи. Не так давно он начал их. Но написал уже с десяток. Одно другого лучше. Он перечитывал их и удивлялся сам себе, как может чувственно и гладко сочинять. И главное, правдиво. Вот так все началось:
Она сидела у окна
И не глядела на меня
А я все имя повторял
Что звать ее Татьяна
И ты меня не замечала
Пока учителка сказала
Что ты должна мене помочь
По трем придметам
И мы пошли ко мне домой
И я тащил портфель тяжелый твой
В другой руке тащил я свой
А ты меня поцеловала.
Лишь все уснут, запрется в комнате своей, строчит стихи и в форточку дымит украденной отцовской папиросой. Такая в доме тишина, такая грусть, сладчайшая, по венам плещет через край. И двор знакомый за окном: чужой от лунного свеченья, - седые листья тополей, трава седая, дорога к школе в тусклом серебре.
Порой писал стихи до самого рассвета. До крика раннего отца, с шести утра спешащего на смену. Отец уйдет, а Пашка спать ложится. Но школу не проспит.
Теперь он не прогуливал почти. К урокам в нетерпенье прибегал. И ждал, когда она придет. Пройдет по коридору. Походкой от бедра, приподнимая ягодицы. Но опустив стеснительно ресницы. А Пашка вне себя, - стоит, краснеет и молчит. И смотрит только - никто не смел чтобы над ними посмеяться.
Но в классе нет подобных дураков. Кулак у Пашки быстрый.
Учиться лучше он не стал. Во-первых: лучше он не мог. А во вторых: дурак он, что ли. Он будет хорошо учиться, а Таньку в помощь отдадут другому. Не на того напали, в общем.
И без того она все реже приходила. Метался Пашка по квартире и огрызался на отца. Неясная, щемящая тоска. Его томила. Бесконечно. Безостановочно. Без смысла. Глухая и непонятая им.
Поллюции обильно начались. Вставал с постели утром, лишь после того, как все уйдут. Не раньше. А приняв душ, ходил без дела по квартире. Из комнаты на кухню. И обратно. В другую комнату опять. Так полчаса подряд. Бывало, даже больше.
И оставалось только ждать, когда все заживет. Он по-другому с нею будет. Уверенней в себе. Девчонки это любят. Быть может, этого как раз ей не хватало. Так пацаны ему сказали. А он ведь этого не знал. И оттого не понимал, вдруг почему она чужою стала. Теперь-то все понятно.
Теперь иначе он построит отношенья. Две книги Пашка прочитал о взаимоотношении мужчин и женщин. Две книги не простые - их тайно пацаны друг другу почитать давали на два дня. А Пашка прочитал за день и ночь их обе, и знал теперь, что нужно делать в случае чего.
Татьяна только вот совсем не приходила. Уже неделю. И поговорить об этом негде было. Не на уроке, в самом деле. Хотя и к этому он был готов давно.
Но лучше все ж на дискотеке. Как раз все заживет. Дождался еле-еле он субботы. Для храбрости бутылку бормотухи засадил. Поверх недавно сшитого, в большую клетку, пиджака, рубахи шелковой расправил воротник. Уверенно, немного даже нагловато, в сверкающий огнями зал, качаясь Пашка вплыл.
Посторонились все. Но Пашка сел на корточки у стенки. Ведь танцевать он не умел. И был невидим у стены. А сам он видел всех. И терпеливо ждал.
Она вошла. Но не одна. С каким-то пацаном. Точнее, парнем - по виду старше Пашки года на три. У Пашки нож всегда с собой. Тяжелая, большая выкидуха. Ее в кармане он нащупал.
Поднялся и пошел. Притихли все, - ему так показалось.
"Привет", - сказал сквозь зубы Пашка им. "Привет", - она ему сказала. А этот, сука, промолчал. Почуял что-то. И медлить он не стал. Молниеносно вынул руку из кармана и половину лезвия ему в живот воткнул. Татьяна закричала.
И в тот же вечер взяли Пашку. Судья сказала:"десять лет".
Все как в кино. В плохом, индийском. Такие Пашка не любил.
Он с корточек поднялся. Пошел, качаясь, вновь на них. В глазах вокруг насмешка:"Ну а теперь что сделаешь ты с ним?". И долго бесконечно, без остановки, без задержки, сверкающее, упругое, тугое, заточенное лезвие, сравнимо с саблею длинною, он из кармана вынимал. Никто не шелохнулся, не успел, как Пашка вдруг, закончив выемку ножа, всадил себе его в живот и резко дернул вверх.
От боли, вдруг захватившей Пашку целиком, не то что встать, вздохнуть не мог. Так и сидел недвижно у стены, пока Татьяна с парнем танцевала. Потом тихонько, медленно, он не замеченный никем, из зала вышел в темноте. Болело сердце. ружилась голова. Он вышел на крыльцо и закурил, вдыхая дым табачный глубоко с предзимним воздухом холодным вперемешку.
Немного полегчало. "Убить, - подумал он сначала, - обоих, сразу - думал он, - когда домой они пойдут. В подъезде. Никто не видел чтобы.". У самого дрожали руки. А слезы в горле клокотали от обиды. От злобы в горле слезы. "Убить, - он думал, - и самому потом. Никто чтоб не подумал, что я струсил". Но как все это сделать лучше он не решил еще, когда она нашла его. Замерзшего, рукой окоченевшей сжимающего нож. С тоской смертельной оттого, что жизнь к нему несправедлива. Жестока жизнь к нему. Особенно жестока. "Ну Паш, ты что, - она ему сказала, - ведь это брат мой старший. Он только что из армии пришел. Я думала, ты знаешь".
Но Пашка этого не знал. Откуда мог он это знать? Мгновенно он оттаял. От голоса, от запаха, от нежности ее. От жившей в нем надежды. Не умершей еще. Вскипели слезы. И напряженье дней последних из глаз неудержимо и солено потекло.
Такая вот любовь. Такие вот стихи в пятнадцать с лишним лет бывают.