Андреев Николай Ю. : другие произведения.

Нам нужна великая Россия! Глава 4

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:


Глава 4

Переустройство это должно иметь

основою укрепление и упорядочение

начал истинной свободы и порядка,

возвещенных с высоты Престола.

Ввиду этого правительство твердо и

последовательно будет преследовать

нарушителей права, прекращать со всей

строгостью возникающие беспорядки и

стоять на страже спокойствия страны,

применяя, до полного ее успокоения, все

находящиеся в его распоряжении

законные средства.

П.А. Столыпин

  
   Вслед за криком - или даже поверх него - раздалась пулеметная очередь. Сотни людей бежали разные стороны. Многие же так и плюхались на ступени Исаакия, покрытые стоптанным снегом. Они словно бы ожидали помощи, чуда от Бога, в которого, по их же собственным словам, верить - донельзя пошло. И чудо произошло. Мертвенный холод покорял их, заключал в свои цепкия объятия, и не отпускал. Но проходило мгновение, еще мгновение, и вдруг приходило понимание: живы. Еще живы! То не мертвенный холод в них проникал, а очень даже обычный, шедший от ступеней Исаакия. Кто-то после говорил, что перестал говорить о пошлости и об иллюминациях. Жаль, что таких были единицы.
   Площадь со стороны набережной расчистилась, и можно было разглядеть мотор с пулеметным расчетом. Вокруг машины засели солдаты. Рядов десять-двенадцать, не больше.
   Кутепов готов был поклясться, что это те самые бойцы, которых он едва ли не час назад отправился к градоначальству. И точно! Он признал командира роты пулеметчиков.
   - Петр Аркадьевич, это верные престолу силы, - одобрительно сказал полковник.
   Премьеру впору было радоваться, да как-то не получалось. Полурота...Да еще с пять рот пришедших от Синего моста солдат..Да пятнадцать пулеметов...Неужели это все, что сейчас противостоит революции? Дубасов, конечно, действовал примерно теми же силами, но..! Ведь это же столица! Восставшие буквально на пороге Зимнего, а у них...
   - Петр Аркадьевич, сердечно рад Вас приветствовать! Позвольте засвидетельствовать свое глубокое удовлетворение Вашим назначением, - не отнимая прямой как лист металла руки от козырька, не говорил даже, выкрикивал командир полуроты. - Прапорщик Ходасевич Дмитрий Иванович!
   Старавшийся показать себя заправским офицером, вышедшим живым из десятков сражений, Ходасевич тем самым выдавал в себе недавнего выпускника срочных офицерских курсов.
   "Должно быть, из политехникума...или вовсе из реального училища, - нерадостно подумал Столыпин. - А других-то и нет".
   Нет, другие были: раненые, переведенные с фронта на "отдых", а то и вовсе выдавленные боевыми товарищами из частей за леность, трусость или еще какой-нибудь порок, - все они командовали запасниками. Острая нехватка офицерских кадров давала о себе знать, на фронте гибли десятки боевых, толковых людей, и на смену им требовались такие же. А потому в гарнизоны, пусть даже столичные, направлялось "охвостье", те, кто остался в конце очереди на распределение. Многие из них почитали за благо такое назначение, и их очень редко видели в солдатских казармах, где люди спали в три, а порой - у самых сноровистых интендантов - в четыре "этажа". Скученность, безделье, отсутствие твердой командирской руки, левые газеты и "доброхоты" из народа, без особого труда находившие дорогу в часть, - все это делало из запасников "революционный элемент" в считанные месяцы, а то и недели. И если на фронте их кое-как еще приводили в порядок, то здесь, под боком у вечно и безнаказанно критиковавшей власть Думы привести их к порядку было невозможно.
   А потому душа премьера хоть и была черней грозовой тучи, а все же в ней теплилась надежда: если остались верными такие вот прапорщики - есть надежда на победу! Жаль только, что...А впрочем, к черту! Даже нет, не так: к гоголовескому чорту все эти волнения!
   - Благодарю Вас, прапорщик, - Столыпин кивнул.
   На лице его расцвела, хоть и не без труда, добродушная улыбка. Последовало крепкое рукопожатие. Теплое душевно, но не телесно: руки командира полуроты буквально окоченели.
   - Ваше Высокоблагородие, разрешите доложить! - безусый, сияющий как империал Ходасевич развернулся разом, всем корпусом, да еще прищелкнул каблуками. Вышло этого у него, прямо сажем, гадко, деланно, но Кутепова порадовало даже это старание походить на кадрового офицера. Жаль только, что это стремление к сходству внешнему, формальному. - Прибыли к зданию градоначальства, но генерал Хабалов приказал ждать. Отогреться солдаты так и не смогли. Как видите, масло для кожухов с грехом пополам, но нашли. Последовал приказ двигаться сюда.
   Неожиданно полковник почувствовал, что завидует прапорщику, причем не "белой", а самой что ни на есть "черной завистью". Этот вчерашний выпускник офицерских курсов был в нормальном мундире! То есть таком, что сшит из установленной ткани. А им, фронтовикам, приходилось довольствоваться любой тканью защитного цвета, и командование давным-давно закрыло глаза на "неуставной" материал. Уж лучше такой, чем никакой. И сапоги, сапоги! Кутепов донашивал свои последние сапоги, черти как добытые еще четыре месяца назад, и чувствовал ступнями всякий неровный камень брусчатки...И холод, проклятый холод. Почти как окопный. Почти - но, к счастью, не такой же...Окопный - он такой же, как и могильный: и траншея, и могила-то в хладной землице, почти на той же глубине...
   Налетевший ветер отогнал недобрые мысли. Надолго ли?
   - Благодарю за службу! - кивнул Кутепов и обратился к Столыпину: - Петр Аркадьевич. Я сгоню весь сброд к Неве в этом районе. Для Вас же и всех членов Государственного совета, служащих министерств путь к градоначальству свободен. С Вами пойдет рота стрелков. Малая Морская...
   Александр Павлович снова повернулся к прапорщику:
   - Малая Морская ведь в наших руках? - Кутепов едва-едва мог подавить звуки волнения в голосе.
   Ему казалось...Нет, он был уверен, что город медленно, но верно переходит в руки восставших. Уж если на ступенях Исаакия восставшие! У самого Зимнего!.. Господи, неужто настает последний час империи? Нет, такого быть не может, просто трудный день. Очень трудный. Но они победят, во что бы то ни стало!
   Кутепов поежился, но так и не сумел отогнать холод, что забрался в самое его сердце.
   - Благодарю, - Столыпин порывисто, тепло пожал руку Кутепову. Холодную как лед. Или как...
   Премьер почел за лучшее не продолжать сравнения.
   - Господа, господа, мы идем к зданию градоначальства! - и Петр Аркадьевич наконец-то улучил минуту, что осмотреть свой собственный "отряд".
   Их стало много, много меньше: хватило только одного-единственного взгляда. Столыпин хоть и нахмурился, но винить бежавших не стал. Может быть, кто-то из их родственников жил неподалеку, или он предпочли спасать свои семьи. Да и что, собственно, они могли сделать? Разве что раздать чиновникам винтовки, пистолеты, и такой вот отряд "ополчения двадцатого числа" выставить на охрану Зимнего дворца. А что! Гвардия! И даже в мундирах! Виц-мундирах.
   Подле Столыпина незаметно возник измочаленный волнением и страхом за жизнь Крыжановский. И все-таки в умных глазах его еще теплилась надежда на лучший исход. Ему, чиновнику в летах, памятны были события пятого и шестого годов. Тогда не требовалось даже из присутственного места выходить: динамит или какая-то иная химическая дрянь сама влетала в твой кабинет. А уж на улице!.. Пролетела бричка - и городовые лежат с простреленными головами, а генерал-губернатор истекает кровью, осев на спинку кареты. И, конечно, Большая забастовка, баррикады...Все было...Но тогда Крыжановсий мог похвастаться не столь большим числом лет и куда как менее представительным видом.
   Теперь же...Крыжановский был слишком стар для таких вот походов, да, честно говоря, не слишком стар он и не был-то никогда.
   Но - Столыпин требовал. А это что-то, да значило. Тем более Петра Аркадьевича назначили диктатором, и ему, кто знает, что-то светило? А потому в высшей степени представительный (более всего - щеками), в мундире члена Государственного Совета с небрежно накинутой поверх шубой, Крыжановский мог дать фору в скорости любому из молодых чиновников.
   - Сергей Ефимович, когда это Вы успели надеть виц-мундир? - шутливо обратился к запыхавшемуся Крыжановскому Столыпин. - Нет, после седьмого года я знал, что Вы можете много что сделать с потрясающей скоростью, но полагал, что этакую прыть Вы проявляете только в отношении законов... Ан нет!
   - Петр Аркадьевич! - всплеснул руками Крыжановский. - Помилуйте! Ведь как на парад идем! Перед всею столицей показываемся! Грешно не успеть в мундир-то облачиться!
   Внезапно - в единое мгновение - выражение лица его сделалось совершенно отрешенным. Он словно бы устремился мыслями в заоблачные дали.
   - А может, и похоронят в нем...Избавлю близких от хлопот...А впрочем... - Крыжановский отмахнулся.
   Все последующее время Столыпин шел в полнейшем молчании. Поминутно к нему приближался то один служащий, то другой, стремясь засвидетельствовать участие и всемерную поддержку премьеру...Петр Аркадьевич только лишь кивал и отделывался дежурными фразами: несколько таких всемерно поддерживающих скрылись в проулках, стоило только отойти на чертову дюжину от Исаакиевской площади.
   В былое время пройти от Исаакиевской до Гороховой - три минуты, много, четыре. Но двигались они впятеро дольше, как показалось Столыпина. И вот наконец-то - поворот на Адмиралтейский проспект. Там, впереди, белел снег на черных ветвях-обрубках. Адмиралтейская игла казалась унылой, даже мерзкой коричневой (не золотой!).
   Вокруг крайнего здания справа сновали туда-сюда солдаты, сбивались в кучи городовые и "люди двадцатого числа", верные зову долга и тем самым доказавшие, что прозвище это - символ чести, а не позорная кличка.
   И тут сзади, из-за поворота на Малую Морскую, раздались выстрелы.
   Крыжановский, едва их заслышав, упал на землю около фонарного столба, надеясь тем самым уберечься. В глазах его вставал образ Барка, оседавшего на землю, бледнеющего лицом и алеющего мундиром...Сергей Ефимович, творец самых смелых законов времен революции, был донельзя труслив.
   Столыпин же будто отмахивался от выстрелов. Даже когда пуля зарылась в снег менее чем в аршине от премьера, тот лишь пожал плечами. Тело его и без того изрешечено было пулями, осколками - и болью за страну. Ему казалось, после ран Натальи, гибели Барка, после зрелища восставшей толпы на ступенях Исаакия, что судьба сполна одарила его страданиями, и пора б уже ей успокоиться. Но так ему - только казалось...
   Солдаты из "карательного отряда" дали залп по бунтовщикам. У градоначальства люди залегли на снег, но пять или шесть городовых - бывалых, опытных - по привычке кинулись на звуки пальбы, держа на изготовке тяжелые "смитвессоны". И - странно - но Столыпин отчетливо разглядел номер, что был прикреплен к шапке ближайшего городового: шестьсот шестьдесят седьмой. Все знали, что шестьсот шестьдесят шестой номер не то чтобы запрещен, просто не приветствуется в полиции, а потому надо было отнимать единицу у последующих номеров. У премьера в голове мелькнула мысль об Откровении, о тех сценах, которые были записаны в одной из пещер Палестины. И Петру Аркадьевичу, никогда не отличавшемуся суеверием, подумалось: "Начинается..."
   Вот городовой со злосчастным номером пробежал мимо, за ним - еще трое или четверо товарищей. Они, верно, собрались с соседних участков сюда, чтобы вместе отбиваться от восставших. И теперь пытались навести порядок хотя бы на пятачке у градоначальства.
   Редкие винтовочные выстрелы со стороны Малой Морской прекратились: на снегу осталась лежать дюжина человек. С обеих сторон. Обескровленное лицо молодого чиновника для особых поручений, того самого, что докладывал о ходе телефонных разговоров премьеру, навсегда врезалось в память Петру Аркадьевичу.
   - Ваше Высокоблагородие! - внезапно вытянулся по струнке городовой, тот самый, "с номером". - Петр Аркадьевич!
   Городовой осматривал убитого и бросил беглый взгляд на застывшего Столыпина. Лицо...У бравого, выше маховой сажени, служаки, бывшего фельдефебеля, в мгновенье ока в голове засияла всеми цветами радуги картина посещения Столыпиным Адмиралтейства еще...да, точно, в восьмом году! Саженный городовой стоял с краю, у самых деревьев, но во всех подробностях разглядел знаменитого премьера. Он готов был молиться на Петра Аркадьевича, унявшего бомбистов: всех товарищей, всех, с кем он начинал службу, убили за два предыдущих года, и только Столыпину удалось остановить - пусть на время - адскую машину...
   - Вы уж наведите порядок, Ваше Высокоблагородие! - с чувством выпалил городовой и нагнулся.
   Приподняв погибшего, он поволок его на тротуар, чтоб затем легче было дотащить до...а черт его знает, куда. Куда же трупы девать в этакое время? Будь все тихо, приехала бы карета скорой помощи, отвезла куда следует - или в госпиталь. Или прямиком в "мертвяцкую". А сейчас? Проклятый беспорядок все нарушил!
   Городовой "с номером" бубнил под нос, браня всех бунтовщиков и революционеров, а заодно и каждого кадета и эсдека "персонально".
   Только сейчас Крыжановский поднялся, отряхиваясь от налипшего на виц-мундир и шубу снега. Он, похоже, боялся встречаться взглядом со Столыпиным: отводил глаза и старался не смотреть в сторону погибших. На лице Крыжановского продолжал играть все тот же здоровый, сытый румянец.
   Городовые и солдаты, несмотря на только-только закончившуюся перестрелку, лихо брали под козырек: знали - или догадывались - кто перед ними стоит.
   - Ваше сиятельство! - обратился было даже один солдат, из молодых, должно быть, мещанин или крестьянский сын, но на него тут же зашикали.
   - Какое тебе сиятельство? - сквозь зубы проговорил один из городовых, тот, что стоял между дверьми градоначальства и простодушным солдатом. - Это же сам Столыпин! Это тебе не чета сиятельствам! Он, почитай, пониже императора будет, но не очень чтоб...
   Тот, кто "пониже императора будет", в былое время мог бы улыбнуться, услышав такую "рекомендацию" - но сейчас безмолвно, скрепивши сердце, он просто вошел в здание градоначальства. И тут же почувствовал дух страха и нерешительности, которым полнился центр столичной обороны. Это чувство было написано на лицах всех, кто попадался Столыпину в коридорах: и солдат, и офицеров, и служащих по министерству внутренних дел.
   Князь Арутюнский-Долгоруков - тот самый командир запасного Преображенского полка, встретивший Кутепова несколькими часами раньше - столкнулся с премьером на лестнице второго этажа. Князь как раз шел из кабинета Балка.
   - Петр Аркадьевич, здравствуйте! - Арутюнский-Долгоруков, на правах частого гостя семьи Столыпиных, полез обниматься. - Петр Аркадьевич, наконец-то! Все Вас ждут, сгорают от нетерпения! Тут, знаете ли, черти что творится! Черти что!
   - Ясно...А почему Вы не со своим полком? - как бы между прочим спросил премьер.
   - Здесь я нужнее, а что могу поделать в казармах? Ничего! Здесь такое творится! Вас, без Вас ничего не сделаем! - продолжал, как ни в чем не бывало, князь.
   Но из его глаз на Столыпина смотрел затравленный, зажатый в угол...человек?..зверь?..
   Арутюнский-Долгоруков взялся было показать кабинет Балка, но Столыпин с многозначительной улыбкой покачал головой:
   - Премного благодарю, но помощь будет лишней. Бывший министр внутренних дел что-то, да помнит, - и Петр Аркадьевич, раскланявшись с князем, направился по коридору.
   У дверей уже дежурило несколько городовых, старых, проверенных. Они помнили премьера по дежурствам у дома Столыпина. Едва увидев, кто идет к Балку, они тут же вытянулись в струнку.
   - Заждались Вас, Петр Аркадьевич! Порядку бы! - заметил один из городовых, тот, что повыше, с разлапистыми усами. - Совсем житья не стало с этими революционерами! Совсем!
   Столыпин улыбнулся, грустно, тяжело, и кивнул городовому. Тот мигом распахнул дверь перед премьером.
   Сейчас в кабинете были только Хабалов и Балк. Последний кричал на кого-то в трубку телефонного аппарата. Хабалов же застыл над картой Петрограда, что-то отмечая карандашом. Оба, не сговариваясь, посмотрели на вошедшего. Балк тут же прервал разговор, с нетерпением повесил трубку и подскочил к Столыпину, принявшись трясти его за руки, изображая горячее рукопожатие.
   - Петр Аркадьевич! Наконец-то! А мы боялись, не случалось бы чего! Сейчас такое время!.. Такое время!.. - и продолжил трясти еще, кажется, яростнее.
   Хабалов же, решив избегнуть причитаний, сразу перешел к делу. Но видно было, что слова ему трудно даются: на лбу его выступил холодный пот, который генерал поминутно вытирал рукавом, от волнения позабыв все хорошие манеры. Столыпина неприятно удивила нещадно трясущийся подбородок Хабалова. Сергей Семенович доложил обстановку. Она вселяла не то что неуверенность - полное отсутствие веры в возможную победу. Но у Столыпина был только один вопрос:
   - Отчего Вы не доложили обо всем Государю еще в первые минуты, когда бунт еще только разгорался? - и добавил, но уже совершенно другим тоном: - Вы понимаете, что бунт перерос в революцию?
   Столыпин, казалось, озвучил потаенные, но невысказанные страхи генералов: они тут же замолкли. Комнату наполнили звуки шагов, доносившихся из коридора, стучавших зубов Хабалова и эха далеких выстрелов. Звонок телефона громом разорвал эти звуки. Хабалов и Балк разом вздрогнули. Столыпин, предупредив обоих, подошел к разрывавшемуся телефону и снял трубку.
   - Слушаю, Столыпин!
   Судя по реакции премьера, на том конце провода восторжествовало смятение - или смущение? По нахмурившимся бровям Столыпина можно было понять, что собеседник наконец-то очнулся.
   - А, здравствуйте, Константин Иванович! Что там у Вас происходит? Что? Полурота ненадежна, предложили им вернуться в казармы? Считаете...Константин Иванович, Вы действительно в том уверены?
   Премьер заметно побледнел. В глазах его на несколько мгновений потухло то пламя, которым он разжигал уверенность в сердцах солдат и чиновников с утра. Пальцы его забарабанили по столу, на краю которого и стоял телефон. Черная, покрытая серебристыми до седины прожилками, поверхность глухо отвечала на удары Столыпина. Получившаяся мелодия походила одновременно и на боевой марш, и на вторую сонату Шопена.
   - Планируете в крайнем случае перейти в помещение охраны на Морской? Константин Иванович, делайте, что должно, с документами - и двигайтесь со всеми людьми к градоначальству. В случае...- премьер замешкался, но постарался сказать с болью в сердце давшуюся ему фразу как можно более спокойным тоном: - В случае, если обстановка вынудит, направляйтесь к Зимнему или туда, где буду я...В самом крайнем случае - выбирайтесь из города. Да, с фронта уже двигаются верные части. Нам нужно только продержаться. Держитесь, Константин Иванович. С Богом.
   И премьер повесил трубку. Вновь - молчание, тягучее, злое.
   - Господин Хабалов, - Столыпин произнес это таким тоном, что генерал в миг перестал стучать зубами, но оказался как никогда близок к разрыву сердца. - Я перепоручаю все имеющиеся силы генерал-майору Занкевичу. Он сейчас, как Вы сами сказали, собирает силы у Зимнего, поэтому сможет оперативно руководить подавлением революции.
   И странное дело: в единое мгновение Хабалов преобразился. Лоб его разгладился от складок треволнения, нижняя челюсть более-менее унялась, а в глазах появилось то, что в иное время можно было бы назвать спокойствием. Только лишь очередное упоминание революции заставило генерала нервически моргнуть. Между тем, слова Хабалова указывали совершенно на другое его настроение:
   - Это создаст неразбериху. Все наличные силы подчиняются мне как начальнику военного округа. Указание на еще одного начальствующего...- начал было Сергей Семенович, но Столыпин прервал его одним движением.
   - В соответствии с распоряжением Его Императорского Величества, мне предоставлены полномочия в том числе в отношении военных частей. И я хотел бы заметить, - произнес премьер сказал это тоном, которому просто нельзя было противоречить: - Занкевич не будет еще одним начальствующим лицом. Ему передаются полномочия. Передаются. А не разделяются.
   Хабалов, не глядя на стоявший по левую руку от него стул, присел на жаккард и уставился в бесконечность. Взгляд его приобрел ясность.
   - Я Вас понимаю, Петр Аркадьевич, - только и смог произнести Хабалов.
   - Вы остаетесь при мне, однако, боюсь, Ваше состояние, - Хабалов посмотрел, то ли досадливо, то ли зло, на премьера, но тут же отвел взгляд. - Не способствует быстроте и ясности Ваших приказов.
   Раздался еще один звонок. Аппарат гудел как-то иначе, яростно, нетерпеливо - и мрачно. Что-то он предвещал?..
  
  

Интермедия третья

  
   Казармы Финляндского полка. Несколько десятков человек собрались здесь, в кабинете его шефа. Последний, правда, отсутствовал: цесаревич, он же августейший шеф, был вдалеке от мятежа. Справедливости ради надо заметить, что и до сего дня он редко бывал в этом кабинете. Но с его болезнью государь и не хотел отпускать его далеко. Требовался постоянный присмотр, чтобы - не дай Бог - Алексей не получил царапину. Ведь один-единственный порез мог лишить Россию наследника...
   Под портретами государя и августейшего шефа стоял, заложив руки за спину, командир запасного батальона полка, полковник Борис Александрович Дамье. Седая эспаньолка его казалась пепельной на фоне невиданно бледного, даже чахоточного лица. А вот глаза...Вместо глаз были два пламенных горнила. Едва начав короткую речь, он подался вперёд. Дамье одним резким движением отодвинул стул и сел, выдавшись далеко вперед, положив правую руку на столешницу. В те минуты он казался старым стрелецким полковником, удерживавшим бойцов от бегства к "ворью".
   Он внимательно смотрел - поочередно - в глаза каждому из собравшихся, оценивая, проверяя, стараясь заглянуть в душу. Но лишь немногие сохраняли столь же твердое присутствие духа, что и их командир. Раненные на Великой войне, контуженные, ожидавшие отдыха в столице, отдалившиеся от командования - и вдруг, кажется, ни с того ни с сего, поднятые еще неделю назад вести (не то что без права- с прямым запретом на выстрелы!) бои с революцией - они совершенно не знали, что будет в следующую минуту. Кажется, только лишь полковник Ходнев готов был сражаться дальше. Но и на его лице залегла тень уныния. Его собственный разум беспрестанно подсовывал картину стрелявшей по собственному командиру роты волынцев. Падающий замертво Лашкевич... Никто не видел, как под столом у Ходнева сжимались кулаки. Не от ярости, скорее, от чувства бессилия.
   Наконец, Борис Александрович начал речь. Речь пламенную, даже, можно сказать, геройскую. В турецкую, а, да что там! Даже в пятнадцатом году этакая речь могла бы поднять боевой дух, и офицеры бы, увлекая солдат, пошли бы на бой, на смерть даже, потому что это все - одно. Но сейчас был не семьдесят седьмой и даже не пятнадцатый.
   А потому Дамье лишь что было сил взывал к гордости и памяти офицерской:
   - Мы не должны забыть, что мы финлянды, что на груди у нас, - полковник схватился левой рукой за сердце, пальцы его были скрючены от волнения. - Полковой знак с начертанными на нем словами "За Веру, Царя и Отечество". Мы, финляндцы, должны об этом помнить всегда. Не забудем и то, что наш родные полк, наши друзья и братья, в этот час ждут от нас помощь, поддержку. А смута - точно удар в спину!
   Оканчивал свою речь Дамье уже стоя. Все так же, с прижатой к сердцу левой рукой, он вглядывался...Но, как показалось Ходневу, уже отнюдь не в лица офицеров, но куда-то вдаль. Наверное, искал помощи в памяти полка, надеялся увидеть протянутую фронтовиками руку помощи.
   Офицеры разошлись по командам. Долго беседовали с нижними чинами. Но внимание, которое солдаты и младшие офицеры проявляли к словам начальников, было каким-то...напускным, что ли? Стоило только одной искре вспыхнуть - и тут же, в сердцах тех же людей, разгорелось бы пламя. Пламя борьбы. Но отнюдь не "За Веру, Царя и Отечество"...
   Офицеры разошлись. Ставший еще мрачнее Ходнев направился к одному из отрядов, что у Тучкова моста...
   Вдруг - в офицерском собрании - раздался звон телефона. Полковник в два-три шага преодолел все расстояние от двери до тумбы, стоявшей в самом углу, и жадно припал к трубке.
   - Да, алло! Полковник Ходнев! Слушаю!
   На том конце провода послышался треск винтовочных выстрелов. Шум их, десятикратно приглушенный, проник сквозь стекла и в зал. То было чарующее и одновременно пугающее ощущение: слышать одни и те же выстрелы издалека - и в близи...
   - Говорит подпоручик Каменский. Мы у Тучкова моста. Господин полковник, сдерживаем восставших. Расстреливаем последний, неприкасаемый запас. Но - держимся. Их здесь много...Но - выдержим. Отправили в казармы под конвоем грузовик. И очень...интересных водителей. Поймёте сами, как увидите...Вышлите нам навстречу конвой...Хоть с десяток человек...
   - Сколько восставших?
   Ходнев хотел было спросить, сколько еще будут отбиваться, но оборвал мысль буквально при самом рождении. Они расстреливают последние патроны! Да им надо отступать! Если позицию займут...А кто займет? Резервов нет...Нет корпусов, дивизий, ничего нет. Только тысяча бойцов Кутепова, судя по телефонным слухам и рассказам случайных гостей, сражается на улицах...
   - Отступайте! Рассейтесь по соседним улицам, проулкам. А мы уж поможем, чем сможем! Высылаю конвой!
   - Благодарю! Исполним! Только еще два, а гладяшиь, и три залпа дадим! - и гудки.
   Ходнев не положил даже, водрузил трубку на место, и помчался к выходу из казарм. Внезапно, в дверях, он увидел жену. Позади нее - денщик, Яков Мазайков. Он озорно поглядывал на нижних чинов, заполнивших коридоры: мол, поглядите еще, как воевать надо. Но при виде Ходнева Мазайков подтянулся, сколько это было возможно, когда держишь ребенка на руках.
   - Что ты здесь делаешь? - подбежал к любимой Ходнев.
   Она выглядела - внешне - спокойной, разве что прядки ее каштановых волос в беспорядке выглядывали из-под теплой шляпки. Но Ходнев-то знал, что это она хотела такой казаться, но готова была разрыдаться от треволнений здесь же.
   - В казармах москвичей, - Московского полка, - бунтовщики вовсю орудуют. Какие-то люди, говорят, громят офицерские квартиры. Все - с красными бантами. Марго и Светлана перепуганы не на шутку. Я с маленьким перебираюсь к Валуевой, ты же помнишь, где... - Ходнев кивнул, давая знать, чтобы жена не теряла времени. - Да, так вот. Я спрячусь там, у них тихо. Присяжных поверенных ведь пока не трогают, они же, вроде, за "красных"....За Думу...Прощай! Береги себя!
   - Прощай! Скорее, пока улицы не наполнились восставшими, - Ходнев перекрестил на прощание сына, благодарно положил руку на плечо Мазайкину, и...
   И через мгновение уже выслушивал доклад о двигавшейся по Николаевской набережной толпе. Вскоре они должны были оказаться у здания казарм.
   - Ну уж как с москвичами- не выйдет. Шалят, - сквозь зубы процедил Ходнев и начал отдавать приказы.
   В считанные минуты поперек набережной выросла оборонительная цепь. У самых зданий и на самых гранитных невских ступенях расположились пулеметные команды с "шошами". Была бы не такая гадость, а хотя бы "виккерсы"! Ходнев махнул рукой. Уж и это хорошо, а то ведь могли этак дать митральезы. На восемнадцатой линии учебные команды кидали поперек улицы мешки, тащили шкафы, стулья, все, что только годилось - а порой даже не годилось - для баррикад. Петров, из крестьян, навострился даже пустые патронные ящики разламывать надвое, так, чтоб они казались как можно более широкими.
   Рыкнул мотор: со стороны Тучкова моста ехал грузовик. Ходнев приказал взять ружья на изготовку, опасаясь худшего, но, разглядев махавшего из кабины фельдфебеля Грязного, успокоился. Это, видимо, был тот самый "трофейный" грузовик, - Грязной отправился вместе с отрядом Каменского к Тучкову мосту.
   Грузовик с трудом объехал еще не охватившую всю улицу баррикаду, и, рыкнув, остановился. Выбежавший из кабины Грязной помчался, точно черти ему пятки жгли, к кузову. Оттуда уже выталкивали двух людей в...
   Ходнев, воевавший на Юзфронте, тут же узнал пусть потрепанные, полинявшие, - австрийские шинели. По виду это были военнопленные. С красными бантами на рукавах.
   - Ваше Высокоблагородие, а мы австрийца взяли! - радостно гаркнул Грязной.
   Фельдфебеля ранили месяца три назад, а до того он успел повоевать рядовым в последние недели Луцкого прорыва. Так что к австрийцам у него были очень теплые чувства, можно даже сказать, горячие: он их в аду видал. Во всяком случае, военных.
   - Эти шли впереди бунташных, за офицеров у них, что ли, - и добавил в сторону австрийцев: - Ну, брат, давай, давай. Сейчас тебя хорошенько расспросят. Рад, небось, к нашему-то брату, русскому, сам-друг попасть в плен?
   Тот австриец, что повыше, презрительно отвернулся.
   - Во, рад! Иди, давай, иди! И ты тоже, - подтолкнул фельдфебель и второго австрийца, того, что пониже.
   Они шли, в своих измятых, латанных-перелатанных шинелях, с гордостью и вызовом. Каждый шаг их словно бы говорил: "Ничего, пройдет еще немного времени, - и а все поквитаемся. И ты, гнусавый, будешь рад, что мы тебе кидаем кусок заплесневевшего хлеба...".
  

***

  
   Петроградское губернское жандармское управление сверкало огнем. Именно огнем, а не огнями: его помещения занялись от сжигаемых секретных документов. Люди разбились на кучи, во главе каждой - "вождь", из тех, кого днём высвободили из "Крестов". Вот и этой толпой, что жгла бумаги в угловом кабинете западного крыла, верховодил "крещеный". Небритый, во френче с потертыми отворотами, чуть-чуть сутулившийся, он выделялся в толпе только лицом. Из него сквозила не радость даже, а удовольствие. Он с особым размахом, но редкой методичностью, которой отнюдь не мог похвастаться всякий русский человек, выдергивал со своих мест коробочки с карточками и бросал их в полыхающий тут же, в углу, костром. Языки пламени лизали уже обои, на которых проступала более темное пятно - пустота на месте сорванного портрета государя. Его бросили первым. Ну, точнее, первым после одной коробочки с карточками на букву "Г". Продержав на втянутых руках ее над пламенем костра, "вождь" одумался и прижал, как драгоценность, простую коробку к груди. Кивком головы он дал знать, что пламени можно отдать все остальное.
   Едва он вышел, как столкнулся в коридоре с картины, которая должна была бы показаться невозможной не просто неделю или год назад, а едва ли не утром. Двое..."Вождь" присмотрелся, - трое! - людей в рабочих тужурках держали престарелого, наверное, шестидесятилетнего, может, семидесятилетнего генерала. Даже скрученный по рукам и ногам, он с нескрываемой гордостью и уверенностью смотрел на восставших.
   - Ну, как, сладко, в путах-то? - осклабился "вождь".
   Памятуя о месяцах сидения, все еще ежась от холода каменного мешка, он наконец-то мог выместить свой гнев. О, как часто в голове своей он прокручивал картины отмщения. И - вот - замечательный шанс! Генерал "охранки"! Да ещё гордый, такой гордый и уверенный. На таких вымещать особенно приятно, смотреть, как лица их искажаются, как в глазах появляется страх, как напускная бравада стирается кровью.
   Генерал хмыкнул и надтреснутым голосом ответил:
   - Боевой пост всегда приятен, - только и ответил он.
   Лицо его казалось "вождю" не свиной даже, - кабаньей маской. Кабан этот щерился и хрюкал над ним. Рука сама собой обрушилась на оскаленную морду. А потом еще раз. И еще. И еще. Потом на эту же морду посыпались удары. И мощный удар грузной ножици, прямо под ляжкой. Хрустнула свиная кость, раздался сдавленный, едва слышный визг. "Вождь" все бил и бил, хоть тушу и волокли на улицу. Там, на улице, по туше били прикладами. Но чертов кабан перестал хрюкать: он умирал молча, старый, седой кабан, с какими-то совершенно человеческими глазами. Когда туша, разом напрягшись, всеми клеточками одновременно, почти тут же расслабилась - в глазах ее, столь ненавистных ему буркалах, застыло...Что же? Какая-то...вера? Какая может быть вера у кабана, старого хряка? А ведь что-то же было...Но во что вера-то?
   "Вождь" отвернулся, не в силах выдержать этот взгляд. Даже коробка с заветной карточкой более не радовала душу...
  

***

  
   Из рук в руки переходила листок плохонькой бумаги с надписью химическим карандашом. Надпись гласила, что необходимо "всю полицию" арестовать. Подпись - Временный комитет Государственной Думы - развеивала все сомнения. Арестовать - это запросто, этого давно все ждали...
   Николай Егорович Врангель смотрел, на всякий случай прижавшись спиной к сене, из окна в едва-едва освещенный дворик. Дом замер в ожидании, а потому было прекрасно слышно, что же творится там, внизу...
   Толпа, разношерстная - в неверном свете Врангель разглядел студенческие мундиры, солдатские шинели и очень даже порядочные шубы - разлилась по мостовой. Волны этой толпы рванули в дверь. Послышались крики, окрики, возгласы, вздохи. Человеческое море зашумело, заколыхалось, готовясь разродиться штормом. И точно, - шторм грянул.
   Из дверей, под свист и улюлюканье, вытолкнули человека...А точнее даже, женщину, в одном только домашнем платье. Она изо всех сил прижимала к себе двух детей. Что это были дети, Врангелю было видно хорошо: троица оказалась в световом пятне от горевших на третьем этаже окон. Но оттого обступившие ее люди казались страшнее, черней. Будто бы сама тьма обступила лучик света и вот-вот готовилась его поглотить.
   - Ну, где муженек-то? А? - окликнула тьма.
   Николай Егорович слышал все это явственно, точно стоял там...Но только...В пятне или во тьме?..
   - Не знаю, - было ответом.
   Женщина только прижала к себе детей. Что то были именно ее дети, сомнения не было: к кухарке, к служанке или даже к няне не станут так тесно прижиматься. Ручки их, совсем маленькие, хватались за полы платья, точно это был самый что ни на есть прочный щит в этом мире, да и во всех иных мирах - тоже. Врангель это видел хорошо, а может, и воображение чего-то подрисовало.
   - Муж-то где? А?! Вот сволочь, молчит! - тут же раздался еще более высокий и нервный голос.
   - Ну ежели мужа нет, так мы с нею! Тут! С нею! - кричала какая-то старуха, расположившаяся у самого края пятна, на ступенях парадной.
   Что-то сверкнуло - и обрушилось на голову женщины.
   Она припала на колено, а кровь хлынула из раны на голове на платье и на детей. Те принялись плакать, надсадно, еще не успевая понять, что же именно творится, но чувствуя, что матери делают плохо.
   Снова сверкнуло. Врангель сумел разглядеть в руках у той старушки кочергу с шаром на конце. И шар этот, чугунный, должно быть, снова опустился на голову женщины...
   Она упала на брусчатку, уже очищенную десятками ног от снега. И что-то темное стало обтекать ее, но не столь же темное, как толпа вокруг.
   Тьма...О, нет, не тьма, - люди, сами люди завопили и заулюлюкали радостно, подзуживая храбрую, "сознательную" старушонку.
   - Так их!
   - Растак!
   - И этак!
   - Эва как идет!
   - Да!
   - А эти чем лучше? - завопили из толпы.
   И тут же новые крики одобрения.
   Мальчиков, смешно обхвативших руками побелевшую мать, попытались растолкать ногами. Но в их ручках в тот момент нашлось столько силы, что вся толпа, даже целых десять таких толп, не смогли бы эти ручки оторвать от мертвой матери.
   И тут последовал удар ногой Кто-то из толпы принялся бить каблуком, тяжелым таким, солидным, хорошим, по темечку того мальчика, что поменьше. И...
   Меньше чем в минуту, да что там, в секунд десять, много, пятнадцать, все закончилось. На брусчатке остались лежать три трупа: матери - и двух мальчиков, не юношей даже, у одного из которых каблуком был раскроен череп.
   Николаю Егоровичу та сцена врезалась в память до конца своей жизни. Но потом, в мемуарах своих, не лишенных даже известной доли рефлексии, он боялся дать себе отчет: а отчего же он только смотрел, но ничего не сделал, чтобы не мать. Так дети хотя бы остались жить?
   И, верно, никто уж не вспомнил, что в руке у той женщины была зажата бляха с отчеканенным числом шестьсот шестьдесят семь...
  
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"